Толстой

МИФ, РОДЯЩИЙСЯ ИЗ СТРАХА СМЕРТИ

Л.Н.Толстой (1828-1910), граф, член-корреспондент (1873) и почетный академик (1900) Петербургской академии наук, отлученный, точнее признанный отпавшим от Православной Церкви (1901), но еще 4 марта 1855г записывавший в дневнике: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле», - в художественном пространстве своих произведений не был творцом новой религии. Л.Н.Толстой создавал новый миф.
Художественный мир Л.Н.Толстого – это пространство мифа. Как в архаических мифах силы хаоса борются с силами космоса, так полюсами мифологического пространства Л.Н.Толстого становятся цивилизация и текучая стихия природы, похожая на бунтующий и вольнодумный хаос. Толстой лишен чувства прогресса. Для него путь совершенствования цивилизации – это путь деградации человеческой природы, путь удаления от естественности – центрального нерва бытия. Толстой зовет вспять – к простоте природы. Но опрощение и простота – категории, взятые им из христианской эстетики и богословия и породившие движение «толстовства», – обретают в контексте его творчества чисто языческий смысл.
Пафос творчества Л.Н.Толстого прямо противоположен пафосу античного мифа. Если миф стремится космически благоустроить мир, преодолеть хаос космосом, то Л.Н.Толстому цивилизация представляется источником всех зол. Текучесть и непредсказуемость хаоса, неуловимость форм бытия человеческой природы становится для Толстого знаком подлинности и естественности бытия, которая противостоит различным проявлениям цивилизации.
Уродство цивилизации для Л.Н.Толстого заключается в первую очередь в войне. Описывая «Севастополь в мае», он предполагает «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать».
Но подобное отношение к ратному подвигу созрело не сразу. В 1851г. Л.Н.Толстой добровольно отправляется с братом Николаем на Кавказ и волонтером участвует в набеге, в январе следующего года держит экзамен на звание юнкера. А когда его обходят наградами, записывает в дневнике: "То, что я не получил креста, очень огорчило меня" (10 марта 1853г). Но уже в очерке «Севастополь в мае» Л.Н.Толстой с насмешкой передает слова Пупки.

«Вот Михайлов, - говорит она, - так это душка человек, я готова расцеловать его, когда увижу, - он сражается на бастионах и непременно получит Георгиевский крест, и про него в газетах напишут»

Перелом в отношении к войне произошел у Л.Н. Толстого во время обороны Севастополя, в которой молодой писатель участвует с ноября 1854г., а летом 1855г. защищает самую горячую точку города — четвертый бастион. Вместе со сдачей Севастополя пали воинские идеалы Л.Н.Толстого. В ноябре 1856г. он уходит в отставку, чтобы обличать войну как главную ложь цивилизации.
Близость смерти и беззащитность человека на войне производят в душе Л.Н.Толстого переворот. Ужас смерти становится для него состоянием мифологического прозрения и условием отрицания цивилизации, которая не смогла, якобы, за все тысячелетия своего существования породить миф, преодолевающий страх умирания. Толстой сам создает этот миф, в котором война становится аллегорией цивилизации. И все ее достижения вступают в войну с природой человека. Толстой совершает бегство от ужаса смерти и цивилизации в миф о бессмертии и разумности родового начала человека. Толстой не верит в бессмертие личности, но верит в бессмертие плоти. И семья с ее деторождением и повторением родителей в детях – вплоть до того, что мать и дочь Ростовы носят одно имя – наследует у Толстого мифологему Эдема, в котором человек обретает свое первозданное бессмертие.
Кстати говоря, именно в статьях 1856г. посвященных «Детству» и «Отрочеству», а также военным (т.е. Севастопольским) рассказам графа Толстого Н.Г.Чернышевский впервые заговорил о мастерском изображении Толстым диалектики души, то есть того, «как одни мысли и чувства развиваются из других» и «как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям».
Итак, вместе с войной Л.Н.Толстой с радостью отрицает и все прочие формы существования цивилизации. И самым страшным – после войны – врагом естественного бытия для Л.Н.Толстого оказывается, как ни странно, память. Мнемозина. То самое языческое божество, к которому обращается Гомер в первой строке «Илиады»:
      Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, -
и которое стоит у истоков зарождения эллинского гения и цивилизации. Память канонизирует формы проявления человеческого духа, память порождает письменность, ноты, фиксирует текст, мешает спонтанному проявлению человеческой природы.
В «Живом трупе», в сцене, когда музыкант пытается записать за цыганкой мелодию, исполняемого ей романса, происходит следующий диалог:

О ф и ц е р (к музыканту). Что ж, записали?
М у з ы к а н т. Невозможно. Всякий раз по-новому. И какая-то скала иная. Вот тут. (Подзывает. К цыганке, которая смотрит.) Это как? (Напевает.)
Ц ы г а н к а. Да так и есть. Так чудесно.
Ф е д я (поднимаясь). Не запишет. А запишет да в оперу всунет - все изгадит. Ну, Маша, валяй хоть "Час"! Бери гитару. (Встает, садится перед ней и смотрит ей в глаза.)

Человеческая природа безыскусна и спонтанна, порождая искусство она постоянно борется с ним, ибо искусство стремится к космической завершенности, отточенности, повторяемости – а искусство, слитое с природой человека, боится всех этих форм цивилизации как тюрьмы. Нотный стан – могила мелодии. Как в одну реку не войдешь дважды, так и один и тот же мотив дважды не услышишь. Круг ассоциаций, связанный с цивилизацией, включает в себя для Л.Н.Толстого и представления об опере, театральности и даже виртуозности.
Рождение и смерть для Л.Н.Толстого – две центральные тайны естественного бытия, от которых стремится отгородиться цивилизация. Естественной памятью о рождении и смерти Л.Н.Толстой борется с памятью цивилизованной, фиксирующей такие условные формы опыта, как искусство светской жизни, да и искусство вообще. Подлинное эстетическое чувство для Л.Н.Толстого безыскусно и стихийно. Его невозможно облечь в художественные формы, как невозможно поймать ветер. И ветхозаветная, пришедшая из Экклезиаста мудрость: «нет у человека преимущества перед скотом, потому что всё - суета!» (Еккл.3:19) - обретает у Л.Н.Толстого пафос проверки на укорененность в природе всего присущего человеческой цивилизации, но несвойственного животным. Эту проверку проходят, но не выдерживают ее «и эта мертвая служба, и эти заботы о деньгах, и так год, и два, и десять, и двадцать - и все то же. И что дальше, то мертвее».
Цивилизованный абсурд денег тонко чувствует Лиза из «Живого трупа»: «Давать деньги доктору. Он спас мне больше, чем жизнь, а я даю деньги. Что-то тут такое неприятное».
Если жизнь течет «легко, приятно и прилично», как стремится к тому Иван Ильич, значит душа утратила естественный инстинкт бытия, то почти животное наслаждение жизнью, которое позже станет достоянием экзистенциализма и центральной идеей «Постороннего» А.Камю или «Женщины в песках» К.Абэ. Настоящая жизнь по Л.Н.Толстому – это «то сырое, жизненное, что всегда нарушает правильность течения служебных дел».
Экзистенциальные идеи Экклезиаста, свидетельствующего о суетности человеческого бытия перед лицом смерти, переплелись у Толстого с руссоистской проповедью естественности. Но цивилизованный человек, так долго боровшийся с собственной природой, вступает в союз с ней лишь перед лицом смерти.
Трагедия человеческого жизни по Л.Н.Толстому в том, что человек от рождения лишен интуиции надвигающегося небытия, лишен инстинкта смерти – и потому не может подготовиться к ней. Звук смерти – звук топора – это «чуждый природе звук» («Три смерти»). Эта тема будет развита в повести «Смерть Ивана Ильича»: «Если б и мне умирать, как Каю, то я так бы и знал это, так бы и говорил мне внутренний голос, но ничего подобного не было во мне…». Смерть чужда природе человека, и поэтому, чтобы умереть достойно, человек должен отказаться от рефлексии, от потока сознания, от всей своей человеческой природы вообще и стать простым, как дерево, - учит Толстой. И Ю.Айхенвальд обобщаем его мысль:

Ясенка, умершая от людского вмешательства, от этого вторжения топора, - она лучше, потому что естественнее, ближе к первоначалу бытия, нежели тот ямщик, могилу которого она украсит в виде креста; в свою же очередь ямщик лучше, потому что естественнее, той умершей барыни, которую возили его товарищи. Да, такую градацию устанавливает автор.

Парадокс Л.Н.Толстого в том, что он отрицает цивилизацию как мир искусственности и лжи – «ужасный огромный обман, закрывающий и жизнь и смерть», - мир условности, оставляющий человека наедине с его собственной смертью и неспособный помочь ему в его умирании, но именно цивилизация, особенно христианская, впитала в себя опыт осмысления жизни перед лицом смерти. Если для экзистенциально-экклезиастической философии Л.Н.Толстого смерть обесценивает и обессмысливает все цивилизованные формы человеческой жизни, вплоть до человеческого сознания, то современная Толстому русская культура придавала жизни особую полноту и красоту перед лицом смерти.
В преддверии смерти отчеливей тщета всего житейского, и жизнь человека – суета сует. Лишь проблески детских воспоминаний и первые переживания любви, а потом – очистительная апатия смерти – вот те крохи первозданной естественности, которые выпадают на долю человека и которые определяют цивилизационный нигилизм Толстого. Даже цивилизованная респектабельная семья вызывает гнев Толстого, остающегося, впрочем, певцом семейного счастья.
В «Анне Карениной» и «Живом трупе» интересно варьируется соотношение семьи и адюльтера. Если в «Анне Карениной» центром естественного счастья остается семья, а любовь Карениной к Вронскому неотделима от лжи, от противоестественного для женщины нежелания иметь детей от любимого человека из страха утратить красоту, то в «Живом трупе» сама цивилизованная семья становится мишенью обличений. Федя Протасов, со всем богатством его певучей натуры, легко гармонирующей с естественной неповторимостью цыганской песни, благородный Федя Протасов, способный пожертвовать собой ради счастья жены-вдовы и друга-соперника (в цивилизации все противоестественно) – человек, со слишком тонкой, широкой и чувствительной ко всякой лжи натурой, - не может ужиться с идеальной женщиной. Идеал всегда смертельно болен собственной безликостью и безвкусностью и потому убивает все живое вокруг, так что единственно живая натура – Федя Протасов – должен сначала стать «живым трупом», а под конец – самоубийцей. Цивилизация как идол требует жертвоприношений и стоит на крови и сомоотречении всех подлинно живых и прекрасных душ. Федя Протасов не просто естественно-текучая натура, живущая в мире бессознательных порывов и прозрений, он единственный подпольный философ в драме Толстого, единственный человек, желающий и способный осмыслить психологические корни творящегося вокруг абсурда, который цивилизованное человечество принимают как должное. Именно он в грязном трактире, опершись на столик между чайником и штофом с водкой, исповедует художнику Петушкову свою жизненную философию с бытовыми подробностями пополам:

Семейная жизнь? Да. Моя жена идеальная женщина была. Она и теперь жива. Но что тебе сказать? Не было изюминки, - знаешь, в квасе изюминка? - не было игры в нашей жизни. А мне нужно было забываться. А без игры не забудешься. А потом я стал делать гадости. А ведь ты знаешь, мы любим людей за то добро, которое мы им сделали, и не любим за то зло, которое мы им делали. А я ей наделал зла. Она как будто любила меня.

Творчества, импульсивности недостает Феде Протасову в слишком правильной жизни. Бесконечные и неуловимые модуляции цыганского голоса противопоставлены Толстым скупой правильности безвкусного идеала семейной жизни. Невостребованность всех богатств собственной натуры, отсутствие размаха и полноты бытия приводит героя в уныние и к идее – если нет полноты жизни, то пусть будет хоть забвение в игре. Игра лишь суррогат наполненности бытия смыслом и чувством, а каждой минуты – неповторимой красотой.
Федя Протасов – этот «живой труп» - парафраз гоголевской идеи мертвых душ – и тип, как тонко подметил Розанов, очень редкий в мире Толстого, ибо:

Между Пушкиным и Гоголем он встал, склонившись всецело к Пушкину и не имея почти ничего Гоголевского. Именно живопись Толстого своим положительным отношением к русской истории и русской жизни уравновесила гениальные отрицания малоросса Гоголя; уравновесила, притупила и сгладила. Толстой слишком нас убедил, что Россия — не страна «мертвых душ». (В.В.Розанов «Толстой в литературе»)

«Мертвые души» Гоголя – это отзвук дантевского «Ада», переставшего вмещать грешников и забредшего своими кругами в повседневно-скучную российскую действительность. Это трупы душ, умерщвленные их собственными пороками и сыто благоденствующие в своих телах. Толстой переворачивает метафору Гоголя. Само название драмы «Живой труп» едкой иронией проецируется на весь текст пьесы. Живой труп – единственное живое лицо в пьесе, – может быть, живы еще некоторые из цыган. Важнейшая мифологема художественного пространства Л.Н.Толстого – нерасторжимость и взаимоперетекание истины и заблуждения, жизни и смерти:

И кто определит мне, что свобода; что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы одного и другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе? («Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн».)

Во всей полноте эта идея развита в «Войне и мире» - особенно в связи со становлением личности Пьера.
Как в «Живом трупе», так и значительно раньше в «Люцерне» поэзия жизни противопоставлена Толстым омертвляющей сытости респектабельного общества. Для Нехлюдова жизнь в этом обществе – есть смерть, или как минимум наказание за неведомое преступление. И именно тирольские песни нищенствующего певца пробуждают в его сердце радость бытия, нерасторжимую с чувством поэзии и жаждой любви. Как отверженный миром певец становится для Нехлюдова воплощением поэзии и жизни, так и отверженный миром Федя Протасов, живой труп, оказывается камертоном жизни, совести и духовной красоты в драме. Отвергнутый миром источник жизни и поэзии в мире Толстого восходит к традиции юродивого, то есть юродствующего, смеющегося и вызывающего смех носителя истины в житиях, а в конечном счете, к новозаветному образу камня, отвергнутого строителями: «Ибо когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих». (1Кор. 1,21)
Интересно, что Федя Протасов оказывается отвергнутым обеими мирами – не только светским обществом, но и табором, ибо и на него мир наложил свои предрассудки, - и, чтобы не погубить цыганку Машу, Федя отказывается от любви к ней – ведь ей петь для людей, жить среди них. Мир по Толстому держится на предрассудках цивилизации, и без них не может стоять, но источником жизни и поэзии может стать лишь одинокий гений бытия, противопоставляющий себя всем смертоносным условностям мира и неспособный жить среди них.
Интересный набор определений дает В.Розанов, размышляющий о характере Феди Протасова:

… странствователь, рыцарь, "забулдыга", Бог знает что; может быть, - поэт, скорей всего, - поэт, хотя без литературы и печати; и пожалуй - монах ... я все думал: "Боже, до чего это русская пьеса, до чего она будет непонятна и непостижима на Западе! Между тем русского без этих движений души, или в этом роде, - и понять нельзя". Нельзя понять русскую святость, русского праведного человека. Ибо Федя, кроме мечтателя и забулдыги, есть и праведный человек; отдаленно, "в тумане", это - Божий человек. («Среди художников»)

Борис Парамонов развивает роназновскую мысль:

Федя ощущает свою праведность, свое, сказать точнее, равнодушие к женщинам - как грех. Это взгляд изнутри, из глубины сознания, даже бессознательного, которое ведь никогда не ошибается. Равнодушие к миру и к жизни, символизируемое в ненужности для него женщин, это и есть грех, Федя это так и видит. Он казнится этой виной, потому и пьет. Пьянство его - не разгульное, не веселое, а род самонаказания, саморазрушения. По существу это уже самоубийство - вот это отстранение от жизни близких ему людей. («Толстой и Ницше – вне Шестова»)

Толстой, воспевавший любовь и брак, под конец уступает семью миру цивилизации (вспомним также «Крейцерову сонату») и она срастается для него с мифологемой смерти, которой противостоит теперь лишь исполненная поэзии природа человека, певучая, и по-прежнему страшащаяся фиксации в любых цивилизованных формах. Эдем для Толстого – это стихийная природа человека, хаос подсознания, чуждый свету дня и всему миру. Божий человек Л.Н.Толстого, Федя Протасов, оказывается удивительно похожим на подпольного человека Ф.М.Достоевского.
Толстой по-руссоистски не приемлет идеи искаженности природы человека первородным грехом. Он верит в благость человеческой натуры. И вера эта легла в основу его педагогической метафизики и педагогических сочинений. «Человек, - проповедует Толстой в статье «Кому у кого учиться писать…», - родится совершенным – есть великое слово, сказанное Руссо, и слово этот, как камень, останется твердым и истинным. Родившись, человек представляет собой первообраз гармонии, и каждый последующий шаг, и каждый последующий час грозит новым нарушением и не дает надежды восстановления нарушенной гармонии». «Воспитание портит, а не исправляет людей», - заключает великий яснополянец. И более того: «Чем больше испорчен ребенок, тем меньше его воспитывать, тем больше нужно ему свободы». Идея свободы – центр педагогической системы Ж.-Ж.Руссо – наиболее полно высказана в «Исповеди савойского викария» (роман «Эмиль»). Впрочем «естественный человек» Руссо – это отнюдь не дитя природы – он носитель «естественной религии», чуждой предрассудков и заблуждений; а «естественная религия» - религия единой для всех Божественной воли.
Свобода и для Толстого становится главным критерием образования. Философствующий педагог, он выстраивает общение с учениками на основе индивидуальной неповторимости каждого из них.
В комедии же «Плоды просвещения» Толстой иронизирует над современным состоянием умов просвещенной части русского общества, поклоняющейся всему иностранному, вплоть до западной моды на спиритизм, - о чем с не меньшей иронией будет позднее писать и М.А.Булгаков. И вот совсем как галушки в рот к Пацюку («Ночь перед Рождеством»), предметы сами подлетают к деревенскому малому Семену. «Он сядет к чашке, ложка сама вскакивает ему в руку», - повторяет сплетни, распущенные Татьяной, Семен Федорович. Толстой дает реалистическое переложение исполненной романтической иронии фабулы, в которой все мистическое и таинственное оказывается результатом розыгрыша и которая в русской литературе наиболее известна по рассказу Е.А.Баратынского «Перстень».
Современно Толстому общество пришло в движение, утратило связь с природой с нравственным чувством предков, а новый тип морали и культуры, основанный на просвещении ни создать, ни впитать не успело. И эта особенность маргинального сознания станет темой толстовской драмы «Власть тьмы», описывающей нравственное падение Никиты, при котором роль искусительницы, своего рода леди Макбет, будет играть сперва любовница, а затем жена Никиты – Анисья. Личность в этой драме Толстого лишена свободы и не способен освободиться от страсти и греха, однажды вошедшего в душу. Грех же как в мир в целом, так и в сердце отдельного человека входит через женщину.
Творческий путь Толстого во многом определяется его нигилистическим отношением к цивилизации, которая охватывает все больший и больший спектр форм духовного и социального существования человека. Последним бастионом, который сдался под ее натиском, стал идеал женщины и семьи. Ветхозаветное радование чадородию со временем трансформировалось в душе Л.Н.Толстого в ужас Самсона перед Далидой. И таинство продления рода утратило архетипический смысл обретения бессмертия в детях, а также Эдема, соединившись с мифологемой смерти и войны женского и мужского начал, с мифологемой цивилизации. Бессмертному незачем продлевать свой род. И семья для Л.Н.Толстого стала причиной и условием смерти.


Рецензии