Спасибо, друг
– Поспешишь, – улыбнулся главврач, – за праздничный стол как раз и угодишь.
– Спешилку-то вы оттяпали, – невесело возразил Козочкин. – Да и радость не велика. Инвалид. Ни на войне, ни в тылу не годный.
– Неладно толкуешь, – нахмурился врач. – Живой ты! Разве не радость? Награды имеешь. Выше голову, солдат!
Козочкин сменил госпитальную пижаму на солдатское, пахнущее хлоркой обмундирование. Лишний сапог, что по ошибке принесла сестра, мозолил глаза, и Юрий Алексеевич толкнул его под кровать.
Все, с кем прибыл Козочкин в госпиталь, давно выписались, а он залежался. Врачи что-то колдовали, пытались что-то выкроить, три раза клали на операционный стол, но так и отпластали ногу чуть не до паха. Новое пополнение палаты прибыло недавно, ходячим был только Козочкин. Он молча обошел палату, каждому пожал руку. При этом прикрывал глаза и легонько кивал: держись, мол. Раненые в ответ тоже прикрывали глаза, а некоторые тоже слегка кивали: понимаю, мол, держись и ты.
За воротами госпиталя у Юрия Алексеевича закружилась голова, он сел на скамейку. Улица уральского городка с угольно-черными домами, присыпанная чистым снежком, безлюдна. Она упиралась в грязно-серый забор, за которым ворочалось слитно-многоголосое, сдержанно-однообразное дыхание завода. Оно волнует рабочего человека, как зреющие хлеба труженика полей. Из воткнутых в небо труб тянулся слоисто-синеватый дым. От него наносило каменным углем и каменным железом. Из общего однообразия вырывался то вскрик паровозика, то лязг металла, то приглушенный перестук колес. Козочкин ловил знакомые звуки и запахи и мрачнел. До войны работал он в Перми на заводе, каких много на Урале. Работал подручным сталевара. Гордился своей профессией, любил ее. Его белозубый портрет висел у проходной на Доске почета. Валяясь в госпитале, много раз докатывался он до бешеного отчаяния, но постепенно отходил и корил себя: «Чо ты, Юрка, в душу мать? Не все сталеварами робят, да живут же!» А сейчас, впервые оставшись наедине со своей бедой, рядом с близким сердцу и навсегда далеким заводом, Козочкин содрал с головы шапку, уткнулся в нее и заплакал со всхлипом…
Далекий гудок паровоза напомнил ему, что надо ковылять на вокзал.
В вагоне – дурная душнота и внабой народу. Мужиков, правда, мало. Поезд на станциях стоял подолгу, и на каждой станции проводница яростно отбивалась от наседающих баб с заплечными мешками. «Куда только едут?» – дивился Козочкин, пристроившись в углу нижней полки у столика. Перед его лицом маячили стоптанные кирзачи сидящих на второй полке. Но Козочкину повезло. А какой-то солдатик с пустым рукавом ехал стоя. Только и посидел, пока настырная баба отлучалась, видно, по нужде, а когда вернулась, согнала его и еще отчитала:
– Дывысь, сыдить! Геть с чужого миста!
– Пусть отдохнет, – заступились женщины.
– За який ляд? Воны усю Украину хрицу отдалы. О це воякы! Шоб им… – зло процедила баба, плотно усаживаясь и тесня задом старушку.
Ночью в вагоне не было света. Козочкин дремал сидя, свесив голову и покачиваясь из стороны в сторону. Всю ночь в другом конце вагона плакал ребенок. Кто-то втаскивал и вытаскивал узлы, кто-то храпел, а кто-то кричал во сне. Козочкин слышал это, как сквозь ватное одеяло, иногда поднимал голову, разлеплял глаза и засыпал снова.
В Пермь поезд пришел утром, и тут Юрий Алексеевич хватился, что мешок у него украли. В госпитале выдали ему сухой паек, и теперь его не стало. Рядом с большой бедой, заполнившей сознание и своей неподъемной массой раздавившей все другие тревоги, потеря мешка с продуктами показалась Козочкину пустяком. Он вышел на привокзальную площадь, долго ждал трамвая. Странно, что вагоны поездов, железнодорожные вокзалы переполнены, а трамвай пришел полупустым. Будто народ сдвинулся с обжитых мест в дальние переезды, обезлюдив города. В поезде Козочкина больше занимали свои невеселые думы. И все же заметил он, что ехали больше либо эвакуированные, либо горожане в деревню обменять, что подвернулось, на котелок картошки или горсть муки, либо спекулянтки погреть руки на махинациях, а потому и грудились вдоль железных дорог. Часто и обмен происходил прямо на станциях и в вагонах.
«Понятное дело, – размышлял Юрий Алексеевич, сидя в трамвайном вагончике, который раскачивался, стонал и охал, как телега нерадивого хозяина, – рабочему человеку недосуг разъезжать-то. Фронту ж какую прорву одежи, харчей, оружия требуется! Вишь, и на улицах ни души. Так что с местов сдвинулось токо дерьмо. Всплыло, значит!» Козочкин выругался:
– Гады! У инвалида последний мешок свистнуть!
Дремавшая кондукторша вскинула худое личико, осовело уставилась на Юрия Алексеевича. Ее глаза затянуло мутью, веки отяжелели, голова упала на грудь.
Трамвай дотащился до конечной остановки на другом краю города.
Здесь в частном доме жила теща Козочкина, а к ней уже в войну переехала и жена Клава с двухлетней дочкой. «Возле маминого огорода легче прокормиться», – писала Клава в последнем письме, которое пришло Юрию Алексеевичу еще до ранения. Почтового адреса он не помнил, и переписка с женой оборвалась.
Тещу Козочкин не жаловал. Скупая и злая старуха. Оттого, видно, худющая. Ее клешневатые руки, из-за сутулости свисающие почти до коленей, цепки, по-мужицки ухватисты. Длинное лошадиное лицо исполосовано глубокими складками. Черные бегающие глаза, крепкие широкие зубы и в довершение – лысина во всю макушку. «Яга без грима», – окрестил ее про себя Юрий Алексеевич. Теща никогда не работала. Торговала на рынке малосольными огурцами, малиной, чесноком, хреном, перепродавала какое-то барахло. За это больше всего не любил ее зять, и после женитьбы был в ее доме всего два раза. Авдотья Петровна, встречая зятя, говорила, бегая глазами:
– Ударник заявился. Дурачков работа любит. Поди опеть грамоту дали?
С Авдотьей Петровной и встретился Козочкин у калитки. Он подошел вплотную, когда его увидела теща и совсем не удивилась.
– Допрыгался. И там поперед других лез, – сказала она, щупая его глазами.
– Клава дома? – спросил Козочкин, пропустив мимо слова тещи.
– Уехала.
– Куда?
– Картошку продавать.
Авдотья Петровна глядела на Юрия Алексеевича с каким-то торжеством, ее губы разошлись в улыбке, открыв широкие крепкие зубы.
– Говорила Клавке, мол, все одно тя покалечат али вовсе башку оторвут. По-моему и вышло, – она мстила зятю за его прошлое благополучие, за нелюбовь к себе и еще за что-то. В ее глазах бегали веселые чертики.
– Все ж таки послушалась меня. Как дочку схоронила, взамуж вышла. Картошку-то продавать с мужем и уехала. Хозяйственный мужик, не тебе чета, – не скрывая издевки, закончила она.
– Врешь? – выдохнул Козочкин.
– Подмоги от тебя ждать, дык ноги с голодухи протянешь…
– Вре-ешь? – взревел солдат и жахнул ее костылем по голове, где под шалью скрывалась лысина.
Мужик поди не устоял бы от такой примочки. Теща присела, на миг коснулась земли клешнями рук, но сразу шмыгнула в калитку, изнутри задвинула засов.
– Врешь! – кричал Юрий Алексеевич, не помня себя, и колотил кулаками в калитку. – Врешь, стерва!
Из соседнего дома вышел старик. Шаркая подшитыми пимами, подошел ближе.
– Чо стряслося, служивый? – спросил он. Пригляделся, всплеснул руками: – Неужто Козочкин? Юрий Лексеич и есть! Вон чо… вон чо… Дык пошто сердце-то рвать? Плюнь. Дочку она схоронила, Клавка-то, и взамуж подалась. Я и говорю – плюнь.
Юрий Алексеевич притих, слушал его с поразительным спокойствием, какое бывает у людей в минуты крайнего отчаяния, когда ничего хуже случиться уже не может. «Ишь, рассуждает, – зло подумал он о старике. – Дочку схоронила. Взамуж подалась. Плюнь… Не свое горето». Козочкин надвинул шапку, поковылял прочь. Не сознавая, зачем, на кольцевой остановке сел в трамвай, вернулся на пермский вокзал. В вокзальной толчее приткнулся в углу. Он прозяб, его бил внутренний озноб. Так стоял он долго, даже не пытаясь где-то присесть, спокойно обдумать положение. Под черепом ворочалась бесформенная чертовщина озлобления и ненависти к теще, к жене, ко всем на свете. Целая нога ныла от непривычной нагрузки, голова кружилась, в горле – тошнота.
Рядом на скамейке баба в дубленом полушубке, закутанная в пуховую шаль, и подросток в заячьем треухе и фетровых бурках с чужой ноги, разложив мешок, уплетали розоватое на срезе сало с хлебом и луком. Подросток время от времени поднимал глаза на безногого солдата. Баба проследила его взгляд, обернулась на Козочкина и прикрыла сало холстинкой. Юрий Алексеевич догадался, что он невольно пялился на жратву, и сконфуженно отвернулся. «Сволочь, – подумал о бабе. – Спекулянтка». Он не ел со вчерашнего дня и вспомнил об этом только сейчас. До зелени в глазах захлебнулся обидой и злобой на укравших у него мешок, на всех этих людей вокруг него, что бестолково двигались, толкались, ругались, жевали, лежали и сидели на скамейках и полу. Без всякой связи с предыдущим ругнул главврача госпиталя – сухонького старикашку в пенсне – за бодренькое напутствие: «Выше голову, солдат!» Хотя сам же, паразит, и отхватил ему ногу. Недобро припомнил лейтенанта, что орал, вытаращив глаза: «За мной! Родина нас не забудет!» И Козочкин, глядя на него, поперся вперед других и тоже что-то орал. В том бою лейтенант навсегда лег грудью на землю, раскинув руки. А солдат Юрка Козочкин – без ноги. Калека. Допрыгался! Юрий Алексеевич не заметил, как перенял слова и мысли ненавистной ему тещи.
Проходили патрули с красными повязками, взглянули на Козочкина, приостановились. Разглядели, что солдат без ноги, прошли мимо. Юрий Алексеевич криво усмехнулся: «Подумали – дезертир. Вот гады!»
Вся вокзальная кутерьма на миг затихла, насторожилась и, сразу подхватив узлы, корзины, сундуки, слепой массой ринулась в широкие двери, на перрон. Вокзал опустел в считанные минуты. Заглушая рев толпы, через открытые двери вокзала ворвался грохот подходившего поезда. Козочкин сел на освободившуюся скамейку, вытянул занемевшую ногу, подобрал костыль и сразу задремал, отвалившись на спинку сиденья. Очнулся от боли в пояснице, поморщился. Вокзал, заполненный народом, тихо гудел. За окнами – ночь.
У ног Козочкина на сундуке сидел шустрый мужичонка, на коленях держал корзину, завязанную сверху платком.
– Проснулси, солдатик? – улыбнулся он и шмыгнул носом.
Козочкин промолчал.
– Отвоевалси, значить? Далеко ли едешь-то?
Опять молчание.
– Что-то и вещичков при тебе нет, – не унимался сосед.
– Украли, – неохотно ответил Юрий Алексеевич.
– Ето у их живо! Обчистют в секунду, токо не догляди, – сочувственно кивал мужичок, теребя жиденькую бородку. – Поди и поись неча?
– Нечего, – подтвердил солдат.
– Дык я могу уделить, – засуетился мужичок, развязывая корзинку. – Шапка-то тебе се одно ни к чему, придешь домой – выкинешь, а я тебе за шапку-то хлебца… Он отломил горбушку от булки домашней выпечки, протянул Козочкину.
Юрий Алексеевич воткнул в мужичка недобрый прищур, примериваясь огреть его костылем.
– Не серчай, солдатик, – заговорил тот, – ить я от доброты. Не желаишь – не неволю.
Он убрал хлеб в корзину и отвернулся, крошки кинул в рот.
Всю ночь просидел Козочкин не вставая, чтобы не потерять место. Он, наконец, решил добраться до родителей, что жили в заводском поселке около Свердловска, но не знал, как. Ни денег, ни продуктов, а проездной билет только до Перми. Несколько раз проходили мимо патрульные и все пристально разглядывали Юрия Алексеевича. И вот старший из них спросил, слегка заикаясь:
– Далеко-ли собрался, б-братишка?
Козочкин по неуловимым приметам догадался, что перед ним бывший моряк. Мелькнула надежда.
– Из госпиталя приехал. Обокрали в дороге. А тут жена мужика себе нашла. К родителям надо бы, а ни денег, ни харчей. Документы есть, – выложил он.
Моряк побледнел, на лбу выступил малиновый рубец, правая щека дернулась.
– Я-ясно. П-п-пойдем.
В комендатуре безусый лейтенант пообещал:
– Посажу в первый же поезд до Свердловска, а там зайдешь в комендатуру. С продуктами хуже. Вот все, что могу. – Он вынул из стола ломоть черного хлеба, завернутый в газету, подал Козочкину.
В вагон усадил его морячок. На нижнюю полку, к окну. Наскоро попрощался:
– Б-бывай.
Только тронулся поезд, по вагону двинулся, опираясь на костыль, испитой человек в замызганной шинельке.
– Братья и сестры, подайте калеке. Подайте увечному солдату, – затянул он.
Ледяной озноб прошил Козочкина. Он отвернулся к окну, стиснул зубы. «Лучше не жить, лучше не жить», – отдавался в мозгу перестук колес. А тягучий голос выматывал из него наметившуюся надежду: «Подайте увечному солдату».
Напротив ехала женщина с больным ребенком. Эвакуированная. Она обменяла вязаную кофту на кусок хлеба и три вареные картошки в мундирах. Половину хлеба и картофелину подвинула Козочкину. Он испуганно запротестовал.
– Голодный же. И калека, – тихо сказала она с состраданием.
Жалость доброй женщины взбесила Юрия Алексеевича, будто последняя струна оборвалась у него внутри, будто плюнули ему в лицо, обозвав получеловеком. Он с ненавистью глядел на женщину, не находя слов, сжатые губы кривила судорога, от лица до капли отлила кровь.
– Простите… Не хотела обидеть…
В Свердловске Юрий Алексеевич, пока дожидался поезда, обменял солдатскую шапку на драную ушанку и кусочек хлеба. Хлеб откусывал помаленьку и не жевал, а сосал, захлебываясь слюной.
Рабочий поезд полз черепахой. На остановках в вагон, освещенный единственным фонарем, молча, как привидения, входили люди в замасленных робах, притыкались кто где и засыпали. На заводской тупиковый полустанок допотопный паровозик притащил три вагона перед полночью: смена в двенадцать ночи. Козочкин выбрался последним на уже опустевшую площадку, прямо к игрушечно маленькому вокзалу, который оказался закрытым. Низовой ветер со снегом выдул вагонное тепло из шинели Юрия Алексеевича, бесцеремонно обшаривал спину в поисках лазейки под гимнастерку. Козочкин развернул ушанку, уложил подмышку костыль, запрыгал к дороге. «До поселка километра два. За час, может, доберусь, если не окоченею», – прикидывал он.
Около него остановились сани, звонкий мальчишечий голос пригласил:
– Садитесь, подвезу.
Мальчугану лет двенадцать. Он стоял в санях, широко расставив ноги и натянув вожжи.
Юрий Алексеевич лег на солому, подтянул ногу, свернулся калачиком. Парень накинул на него тулуп, сел рядом. Некоторое время ехали молча.
– Не помните меня? – спросил парень.
Козочкин повернул воротник тулупа, пристально вгляделся в улыбающегося мальчика, покачал головой:
– Нет.
– А я вас сразу узнал. Вы такой… самый правильный, о каких в книгах пишут.
Козочкина охватила непонятная тревога. Он замер и слушал. Что-то теплое шевельнулось в груди с первых слов мальчугана.
– Неужели забыли? Возле школы… Ногу я поранил… И платок не пожалели… перевязали. Красивый платок. Я и щас его в коробке храню… И брюки вы испачкали, когда на коленки становились.
Юрий Алексеевич вспомнил.
Приезжал он к родителям погостить. Нарядный и красивый, сильный и счастливый. Побывал в пустой школе, посидел за «своей» партой. Вся жизнь казалась ему в розовом и голубом – сталевар! Возле школьного сквера увидел неухоженного пацана в грязной рубашонке и рваных трусиках. Сидел он на пыльной земле, зажимал ладонью босую ногу и хныкал. Юрий Алексеевич спросил:
– Чего плачешь?
– Ногу об стекло.
– Покажи.
Мальчик отнял руку. Всю подошву развалила глубокая рана, из нее толчками текла кровь. Козочкин встал на колени, выхватил носовой платок, перевязал рану.
– Держись за шею, – сказал он и понес мальчика в больницу.
«Не забыл, сорванец», – подумал Юрий Алексеевич и чуть улыбнулся.
– Помню, – сказал он вслух. – Хорошо помню.
– Ну вот, – обрадовался мальчуган. – Я знаю, где живут ваши родители, прямо к их дому подвезу. Я приходил к ним, узнал, что вы на войне, а потом в госпитале. Бабушка Маня говорила, что вы сюда приедете, что в Перми, мол, делать ему нечего. Я чуть не месяц к поезду ездил встречать вас. И вот встретил.
– Как зовут тебя? – стараясь не выдать волнения, спросил солдат.
– Колька. А вас – Юрий Алексеевич.
Мальчик помедлил, спросил осторожно:
– Награды у вас есть?
– Есть. Конечно, есть.
– Знал я, что вы героем будете на войне-то. Честное комсомольское, знал!
Козочкин прижал Кольку к груди. Мальчишеская незапятнанная чистота будто перелилась в него и вымыла горечь, унижение, злобу.
– Спасибо, друг, – сказал он Кольке. – Заходи когда.
– Ага, – просиял тот. – А награды покажете?
– Покажу. Обязательно покажу.
Дул низовой ветер со снегом. Шарил под солдатской шинелью, трепал ее полы. Козочкин не чувствовал холода. Смотрел вслед саням, на крепко стоящего в них мальчишку и шептал:
– Спасибо, друг.
г. Красноярск, 1983 г.
Свидетельство о публикации №214111201131