Мой старый двор

МОЙ СТАРЫЙ ДВОР

1. Соседи за стенкой
Родилась я и прожила до 13 лет в доме большого южного двора. Рассказывали, что до революции это был барский дом, моя бабуля даже называла владельца  по имени-отчеству, но я уже, конечно, не помню, как его звали. Откуда бабуля знала хозяина дома -  не понимаю. Они с дедом поселились в нем только  в 44 году прошлого века. Возможно, кто-то из многочисленных старушек, населявших двор, помнили о прежнем хозяине или что-то о нем слышали.

Дом был в форме подковы, и двумя основными частями выходил на большую улицу. Изгиб подковы составляли флигели, бывшие хозяйственные постройки: дворницкая, ледники и сараи, сенные и конюшни, прачечная и помещения для прислуги. Как в каждом южном дворе, у нас росли акации, каштаны, тополя и цветы. А посередине  -  на длинных веревках, протянутых от дерева до дерева, подпертых высокой палкой с гвоздем на краю, колыхались, как флаги, чьи-то панталоны, майки, простыни и ползунки…
Наш дом располагался в самом центре города, в начале проспекта Кирова. В Советском Союзе только самым центральным и самым значимым улицам присваивали имя вождей революции. За исключением Ленинграда -  там,  к моему огромному  удивлению, улица Ленина оказалась не совсем в центре города, и была ничем не выдающейся, не широкой и не парадной. Да и площадь Кирова тоже не слишком впечатляла.

Так вот, наш дом находился в самой гуще городской жизни – с одной стороны проспект Кирова, в десяти минутах ходьбы - райсовет и площадь Ленина. Окнами и фасадом дом выходил на площадь перед  Центральным рынком (кстати, на юге рынок всегда называли базаром и говорили, сбегай-ка  на базар -  купи зелени).
 Из окон были видны автовокзал и центральный стадион «Локомотив», где играла любимая и славная на весь Крым, а может и на всю Украину, команда «Таврия». Нам можно было не ходить на футбол, потому что, когда забивали гол или «промазывали», во дворе все было слышно. Порой от раскатов футбольных эмоций  дрожали стекла в окнах и посуда в серванте. Говорили, что наше поле - одно их лучших для игр и тренировок, поэтому к нам частенько  приезжали приличные команды со всего Союза. Чуть подальше, за стадионом  виднелось высокое здание ДОСААФ, что означало – Добровольное Общество Содействия Армии, Авиации и Флоту. Я с детства так и  не поняла, в чем же состояло содействие.

А прямо за этим государственно-важным зданием находились бок о бок, забор к забору,  военно-политическое училище, школа и церковь с кладбищем.  Много позднее, когда мы уже давно жили в Ленинграде, училище вытеснило и кладбище, и мою школу.
 В  той церкви тайно крестили моего младшего брата и приказали строго-настрого никому не говорить где он был и что видел. А он, болтливое маленькое лопоухое чучело, придя на следующий день в детский сад, всем гордо рассказывал, что был во дворце, где царь в короне его гладил по голове, поил вином и подарил крестик на веревочке, но крестик бабуля забрала и спрятала.  Словом, настучал и выдал семейную тайну.

Церковь, как водится, стояла на холме, к ней от базара вела ступенчатая дорожка, а за кладбищем был ставок -  небольшое то ли озерцо, то ли болотце.  Летом в нем купались, и как только становилось тепло, ходили туда на «маевки» – с окрошкой, вином, шашлыками. Помню, когда мы бывали на кладбище, чтобы убрать дедушкину могилу или проходили через кладбище на ставок, мне всегда хотелось сорвать какие-то цветочки, которых было много и они казались очень красивыми, но родители строго-настрого запрещали  что-либо выносить с кладбища - это, мол, дурная примета.
Благодаря именно этому южному, зеленому, нестрашному кладбищу с красивыми мраморными памятниками у меня не возникло страха перед такими печальными местами. Я не понимала страха и предубеждения девочек,  когда  в пионерском лагере ночью в палате рассказывали  кладбищенские страшилки. Кстати, прочитав в юности высказывание философа о том, что если хочешь любить жизнь, живи с окнами на кладбище, я представляла себе это именно так: окна, распахнутые в парк, высокие акации и каштаны, красивые мраморные памятники, дорожки, уходящие вдаль, а невдалеке пруд…
Много позднее, уже в Петербурге, меня сильно напугало и отвратило Ковалевское кладбище, где мы похоронили нашу бабулю. Стыдно, но я бываю там так редко, что даже не могу вспомнить дорогу  к могиле. Когда мы бабулю хоронили, эта часть кладбища представляла собой огромный мрачный пустырь. Все пространство до  ближайшего леска было вспучено кучками свежих могил с еще не осевшими холмиками и крестами, засохшими цветами,  выцветшими и вымокшими венками, под вечно плачущим небом Питера. Печально и угрюмо.

 Огромная, убогая, безрадостная кладбищенская коммуналка под открытым небом -  без деревца, без кустика, без признаков того, что хоть как-то намекает на продолжающуюся жизнь. Все могилы, некрасиво и как-то жалко стиснуты по бокам соседними. Сразу вспоминаются длинные мрачные коммунальные коридоры с тускло цедящий свет сороковаттной лампочкой, одиноко повисшей на шнуре, множество столов и столиков на большой общей кухне - все живут вместе, но каждый сам по себе, а ругань и склоки могут вспыхивать внезапно и непредсказуемо. Все захламлено, все углы и поверхности заставлены и завалены. Коммуналка  - как старая, больная, беззубая старуха - дурно пахнет, злобно огрызается и мелко пакостит.

Так и питерское кладбище - мрачное, грязное, тесное и вечно противно пахнувшее болотом. Наверное, цинично и недостойно так писать о местах, где упокоены умершие люди и бывают живые, но не хочется лукавить и изображать «любовь к отеческим гробам» там, где ее  нет. При этом неприязнь к кладбищам не мешает мне вспоминать умерших с благодарностью, печалью и душевной теплотой.

Сейчас Ковалевское кладбище поросло деревьями и кустами, появились красивые памятники и ухоженные могилы, но то первое впечатление холодным ноябрьским днем бабулиных похорон никак не выветривается из памяти. И когда там бываю, будто не замечаю живой зелени и цветов, а какие-то холмики, венки и гробы, опускаемые в болотную воду, морось с пронизывающим до костей ветром с Ладоги. И непонятно, от чего слезы были острее -  от ухода бабули или от обиды за то, что ее, маленькую, седенькую и не хотевшую ехать в северный город,  хоронят в болоте, а не среди акаций и каштанов, как ее мужа и моего деда Константина Стефановича.

Ну, да Бог с ним, с кладбищем, возвращаюсь во двор моего детства. Итак, лучшая часть дома, светлая и просторная, с водопроводом и газом, хотя и с печным отоплением, выходила окнами на базарную площадь и считалась привилегированной. Нам довелось жить именно там, вероятно, благодаря дедушке. У нас в доме был туалет и вода из крана, а не деревянный домик с дыркой и колонкой во дворе, как у других жильцов. Еду  мы готовили на газовой плите, правда, газ привозили в баллонах, но это куда лучше, чем керосинка или, как ее еще называли, примус, как  у большинства соседей. У нас топилось две голландских печи, зимой дрова с углем были всегда под рукой. Дрова была в Крыму дорогими и труднодоступными, поэтому было большой удачей достать на зиму машину-две дров на растопку печей. Окна выходили к солнцу, а не во двор. Раньше в квартире был даже телефон, помню цветные проводки, протянутые по плинтусу, но после смерти деда связь с миром  отрезали – семья потеряла статус.

Основной достопримечательностью двора были его жильцы. Многих я уже не помню, но наиболее яркие сохранились в памяти. Например, ближайшие соседи – дядя Миша и тетя Фира. Дяде Мише было около 60 лет, но держал он себя лет на двадцать пять, причем, гусарских. Его гордостью и радостью были усы. Сейчас они выглядели бы комично, в то время смотрелись удивительно, но еще вполне приемлемо. Усы были чуть тронуты сединой, густые, а концы их закручивались под носом двумя ионическими завитками.
Таких джентльменов можно увидеть на старых фото или дореволюционных рекламных плакатах -  они в полосатых купальных костюмах до колен и в шляпах-котелках позируют на фоне моря, частенько с трубкой. Вот ровно так и выглядел дядя Миша, но не в полосатом купальном костюме, а самых, что ни на есть  советских, прошедших по всем юморескам и фильмам, синих, изрядно поношенных  трениках,  с вытянутыми коленками. На нем была всегда чистая,  белая или тельняшная майка - алкоголичка, из которой во все стороны выбивалась дяди Мишина густая растительность, которая на груди вздымала майку, и он выглядел меховым колобком с усами.

 В будни свои хитро-закрученные  шикарные усы дядя Миша носил упакованными в тряпочку. Да-да именно в тряпочку, а точнее в марлечку. Он их бережно сворачивал спиралькой, смачивал водой с одеколоном и прижимал к лицу длинной марлевой повязкой, завязывавшейся на затылке.  С такой люлькой для усов он обычно и  ходил.

 Но! На День Победы дядю Мишу было не узнать. Из толстенького пожилого еврея в  трениках и с усами в тряпочке, он превращался в бравого, статного и красивого полковника. Усы в такие торжественные дни выпускались на волю и были не меньшей гордостью и украшением, чем китель, весь увешанный орденами и медалями. Образ настоящего героя и офицера дополняли четко отглаженные брюки, фуражка с кокардой и начищенные до блеска ботинки.

Форма на нем была морская, и сбоку это великолепие уточнял  кортик. Как дядя Миша был  прекрасен!  Настоящий капитан! Он сиял весь – от улыбки под усами до звезд на погонах. А как я  была горда, когда мой дядя Миша, держа меня за руку, приходил в мой класс 9 Мая рассказывать о военных подвигах.
Каждому приличному пионеру надо было привести по герою войны на классный час, и то ли мне везло, то ли другие были ленивы, но чаще всего герои были мои. Дядя Миша, во-первых. Во-вторых, мой дед по отцу Иван Степанович, балагур и стихоплет, подполковник и военный журналист,  дошедший до Берлина и работавший в газете «Звезда».  И, в-третьих -  тоже  подполковник Иван Тимофеевич, еще один сосед из флигеля напротив нашего крыльца.

Самым живописным был, безусловно, дядя Миша. Как же было приятно мне, самой маленькой в классе, робкой отличнице с тонкими косичками, не ходившей на продленку, а потому не признанной за свою одноклассниками, что именно я, тихоня и заучка, приводила в школу этих замечательных героев. Казалось, что это меня оправдывало перед ребятами за пятерки и продленку.

У дяди Мишина жена тетя Фира, когда-то работала врачом в поликлинике, это было очень ценным для всего двора -  было с кем посоветоваться и начать  тут же лечить все, что болело, зудело, немело. Правда, никто не обращал внимание на то, что специализация ее была - окулист. Многие это или не знали или не принимали во внимание – врач, этого и довольно.
Тетя Фира была в пару дяде Мише кругленькой тетенькой. Будучи уже на пенсии, и не посещая  присутственные места, а только базар или магазин, докторша одевалась опрятно, как на работу. Кроме того, то ли по еврейской традиции, толи из-за жидкого пушка на голове, из дома она выходила в парике. Т.е. Эсфирь Львовна всегда была уложена и ухожена. Никаких заляпанных жиром фартуков, никаких стоптанных тапок. Думаю, треники дяди Миши ей доставляли неудовольствие, но что поделаешь с таким усатым господином  и героем.

С ними жил старый-престарый дед -  отец тети Фиры. Если приходилось видеть сказку про Кащея Бессмертного, дед точь в точь походил на  него: высокий и худой, абсолютно лысый, и лысина покрыта коричневыми пятнами; в темной одежде, глухо закрытой до самого острого кадыка, с длинными костлявыми руками. Кащей был настолько стар, что еле передвигал свои тощие ноги, шаркая кожаными тапками, и редко выходил из дома. В теплые вечера выставляли ему на порожек табуретку и дед молча сидел, глядя в свою  бесконечную жизненную даль.

Я, признаться, его боялась, и когда оказывалась  в доме Уманских, всегда со страхом ожидала, что вдруг Кащей прошаркает в гостиную, сядет  за большой круглый стол, а его пятнистые костлявые руки лягут рядом с моей чашкой чая на белую вязаную скатерть. А больше всего пугалась от мысли, что он своей холодной, потусторонней  рукой захочет погладить меня по голове. Но этого ужаса так и не произошло, к моему трусливому детскому счастью.

2. Старушки-вековушки.

Семья Михаила Ефимовича и Эсфирь Львовны Уманских была примечательна тем, что у них у первых и единственных  в нашем многонаселенном дворе появился цветной телевизор. В те времена и черно-белые телевизоры были не во всех домах.  Родители в рассрочку купили «Березку» и бабулины подружки Ольга Соломоновна и Вера Васильна приходили к нам вечером «на телевизор». Не чайку попить, не в картишки перекинуться, даже не посудачить о дворовых делах, а именно «на телевизор». И они чинно сидели у бабули в комнате и молча смотрели передачи, не размениваясь на болтовню, не относящуюся к тому, что им показывал этот волшебный говорящий ящик.
 Но цветной телевизор – это было последнее слово советской бытовой техники. Он был даже ценнее и пафоснее,  чем стиральная машина Сибирь. Сибирь, это вроде для дела, для экономии сил и времени хозяйки, чтобы ей работалось лучше и больше  на заводе, школе и в других государственных местах.  А смотреть в цвете в программу «Время», «А ну-ка, девушки!» или «Алло, мы ищем таланты»  было просто барством, буржуазное излишеством.

Я отлично помню, как комментаторы фигурного катания, подробно описывали расцветки костюмов у спортсменов, и мы внимательно их слушали, и что уж совсем смешно, обсуждали эти черно-белые, разукрашенные комментатором, а больше нашей фантазией наряды выступающих.

Имея такое преимущество, тетя Фира приглашала  уже бабулю к себе «на телевизор», и бабуля, конечно же, приходила. А бабушкины подружки в это время оставались без современного развлечения, поскольку у них было только радио, болтавшее от зари до зари и не выключавшееся  от темна до темна. Вера Васильевна и Ольга Соломоновна вместе встречались только у нас за просмотром телевизора, они  не очень между собой дружили, хотя жили стенка в стенку.

 Ольга Соломоновна, была хорошо пожившей и не пропахшей нафталином старушкой.  Ее женственность  не спасовала даже перед старостью -  она себя по-прежнему холила и лелеяла, насколько позволяла скромная пенсия. Жила Соломоновна, так ее звали во дворе, одна. И всегда сдавала угол или комнату, как правило, девочкам - медичкам, других квартиранток она не признавала.  С ее точки зрения, это было неинтеллигентно, а, кроме того, другие девочки были шумные и ненадежные.

Помню, Соломоновна учила бабулю заботиться о своей внешности, и как пример  приводила свою ежедневную процедуру омоложения: «Я, Дусенька, каждый день слегка нагреваю маленький утюжок для кружев и через белую мягкую тряпочку проглаживаю себе  лицо, шею  и декольте. Очень, Дусенька, помогает! Но потом надо непременно по подбородочку похлопать, чтобы укрепить эффэкт». Именно так она и поизносила – «эффэкт». Затейнице Соломоновне к тому времени было далеко за восемьдесят.
Вера Васильна с ней неохотно дружила, поскольку считала позеркой и вертихвосткой. Мне нравилось бывать дома у Веры Васильны. После темной кухни, с которой квартира начиналась,  я шла через такую же затемненную столовую (окна кухни выходили во двор и в стену, а на свете она экономила) я попадала в большую солнечную комнату, несмотря, что окна украшали тяжелые бархатные шторы. У стены  жил большой кожаный диван, а над ним шерстяной тканый палас – по черному полу ярко-хвостые павлины и цветы.  По другую сторону располагались шкафы с книгами,  в центре «горка» с толстыми стеклами со срезанными краями, за счет чего в них радугой преломлялось солнце, а внутри горки,  симметрично расставленная фарфоровая  посуда и хрупкие бокалы на длинных ножках.  Ближе к окну стоял  мужнин солидный письменный стол, обитый по центру сукном и на нем  лампа с зеленым круглым стеклянным абажуром.
Все выглядело по-старинному – дорого, надежно и важно. У нее водились интересные вещицы -  подстаканники с вензелями и кольца для салфеток, серебряная маленькая рыцарская рука в латах, служившая закладкой-прищепкой для книги, вышитые крестиком газетницы и лаковый кофейный столик с инкрустацией. Вера Васильна пила по утрам кофе, что было чудно для советских бабушек.  Варила она его на примусе в маленькой медной турке, пила из тонкой фарфоровой чашки, помешивая серебряной ложечкой, аккуратно откусывая печенье «Курабье», чтобы не крошить на камчатую скатерть.

Одевалась Вера Васильна, обычно, в темные платья, но непременно носила с ними разного фасона и размера белые кружевные воротнички. Если тетя Фира не выходила из дома без парика, то Вера Васильна не выходила в люди без белого накрахмаленного воротничка.  Вот где можно позавидовать и поучиться такой верности хорошим привычкам!

А рядом с ними, в низкой пристройке без окон,  жила Дорофеевна. Все ее так и звали - Дорофеевна. Она работала дворничихой и торговала семечками. Я как-то поинтересовалась, как зовут Дорофеевну, чем очень удивила домашних: «А зачем тебе, кажется Наталья!»  На тот момент прошло больше ста лет после отмены крепостного права и почти шестьдесят  от октябрьского переворота. Бабушки с белыми кружевными воротничками и картинами в багетных рамах, жили бок о бок с бабушками-дворничихами, но сословный послеродовой послед вышел, похоже, не весь.
 У Дорофеевны в палисаднике почти всегда был разведен костерок, над которым, крутился большой цилиндрический железный барабан, где жарились семечки. Она сидела на низкой, подрезанной  табуретке, в простой цветастой юбке, такой же рубахе, всегда в фартуке и медленно, задумчиво крутила свой вертел.
То ли от тяжелой работы, то ли от долгого скрюченного сидения, или от житья в сыром дворницком флигеле, а может просто по старости, у нее были ревматические боли в ногах, как я предполагаю.  Когда горячие семечки чуть остывали и не обжигали, она высыпала их  в ведро и грела там свои натруженные старческие конечности. Мне мама всегда запрещала покупать и даже пробовать семечки у Дорофеевны. Это было мое мучение и мой позор. Я, слабоумно-послушная девочка, все равно грызла эти семечки -  очень уж их любила (признаться до сих пор страдаю этой дурной привычкой). У Дорофеевны семечки были не горелые, крупные, маслянисто-черные, чуть подсоленные. Сейчас тошно подумать о той ее домашней физиотерапии, о возможном грибке на ногтях и о потрескавшихся пятках, не предполагавших даже в свои юные годы пемзы и крема. Но тогда толстенькие, ароматные, солоноватые и горячие семечки были так желанны, что мамины приказы тут же забывались при виде полнехонького ведра.

Особенно выгодными для Дорофеевниного бизнеса были дни, когда играла «Таврия» или во время  первомайской и ноябрьской демонстраций. Тогда болельщики и демонстранты проходили мимо нашего дома. Дорофеевна сидела на лавочке с ведром семечек, бумажными кулечками, скрученными из газет и двумя гранеными стаканчиками:  маленьким для семечек за пятак и большим -  для десятикопеечного кулечка.
Как же я завидовала тому, каким интересным делом она занималась! Помню, однажды в выходной день, пока родители были заняты, я гостила  в палисаднике у Дорофеевны.  Сначала просто смотрела, потом  выпросила немного покрутить барабан, а после - ух, счастье, помогала ей сворачивать кулечки. Вечером отпросилась у мамы поторговать с ней, Дорофеевна разрешила насыпать «семки» в газетные конусы с закруткой на конце, и еще от доброты душевной добавлять щепотку сверху, как это делала она.

Давать этот бонус покупателям было для меня самым приятным во всем бизнесе. Уже тогда было понятно, что мои будущие гешефты обещают быть с налетом  благотворительности. Карман передника Дорофеевны  постепенно тяжелел от монет, и к концу вечера она была богачкой, каких свет не видывал. Так мне это виделось в семь-восемь лет, но Дорофеевне на эти несметные капиталы приходилось жить и поддерживать свой нехитрый пищевой бизнес -  дворницкое жалование было мизерным. И семечки, скорее всего, она уже давно терпеть не могла.

3. Лёлечка-богомолка,  наш Гагарин и цыгане шумною толпой.

На другом конце двора, в пещерке без окон, жила другая ветхая старушка – Лёлечка. Ее все звали исключительно Лёлечка, и уже не было в нашем большом  дворе  тех,  кто помнил ее настоящее имя. Лёлечка  слыла открытой и убежденной  «богомолкой», что во времена развитого социализма  было не просто чудно, а даже опасно.
Крошечная Лёлечка в светлом ситцевом платочке и длинной черной одежде, каждое  утро и вечер ходила в церковь, а в комнате у нее рядом с иконой всегда мерцал огонек в красной лампадке. Я к ней иногда заходила  по тайному поручению бабули  - взять святой воды или отнести еду. У нашей семьи с другими бабушками двора были открытые -  дружеские, сварливые, равнодушные отношении, но с Лёлечкой их как бы не было, но они в тоже время были, но были постоянными и потайными.
Мои родные, по каким-то причинам опекали «богомолку» - то ли из жалости, то ли из тайного уважения к ее стойкости и верности своим ценностям. У нас дома тоже  была большая и красивая икона, но ее не выставляли напоказ, а хранили в домотканом полотенце спрятанной в коробку с нарисованными виноградными кистями, неприметно втиснутой между книг. Икона до сих пор у нас сохранилась, но уже стоит на виду в доме мамы.

Брата моего крестили тайно, а меня и вовсе не крестили, поскольку отец был комсомольцем, а мама воспитателем советских детей. И то и другое не позволяло опуститься до религиозных предрассудков, хотя на Пасху дома всегда пекли сдобные куличи разного размера, но называли их почему-то «паски», как в детской песочнице. Раздавали эти «паски» во дворе, у церкви нищим, угощали родственников и приносили на работу... И яйца красили непременно – луковой шелухой, слабой марганцовкой, а позднее и специальными красками.

Лёлечка меня угощала сухими невкусными кусочками просфоры. Я их от робости  проглатывала почти не жуя, но потом долго внутри горла и под языком ощущала острые крошки и не менее острое недовольство, что меня опять накормили чем-то невкусным, но полезным. Лёлечка, как и многие во дворе, сдавала жилье девочкам, но не комнату, а угол. Вся ее квартирка была комнатой с дверью, выходящей сразу во двор. Не помню, чтобы видела у нее примус, который у многих оставался до зимы во дворе. Что она ела, как она готовила?

Комната у Лёлечки была по моим воспоминаниям была не маленькая, но всего одно небольшое окно, впускало в нее дневной свет. И казалось, что в этой комнате всегда предвечерние прохладные сумерки, даже если на улице жаркий летний полдень.
Лёлечка сдавала угол девочке исключительно из пищевого техникума. Так ее подучила моя бабуля. В техникум  по большей части приезжали учиться из села и с собой всегда привозили запасы. Лёлечке, как квартирной хозяйке, перепадало то картошки, то маслица постного, то овощей. А, кроме того, когда у девочки была практика в столовой, она приносила для обеих горячей еды.

 Все было бы складно у Лёлечки, но на беду за стенкой жила семья буйных алкашей – Ленка с Толиком, а потом у них родился и вырос пацан, тоже впоследствии пьяница и уголовник Юрка. Назван был Юрка в честь Юрия Гагарина, чем они постоянно упрекали своего охламона, не оправдавшего высоких родительских надежд. Дебоши, грязь, вечная толпа пьянчужек со всей округи нисколько не совмещались с благообразной жизнью  их соседки божьего одуванчика. Самое страшное было в том, что Ленка недолюбливала по непонятным причинам Лёлечку и постоянно ее обижала. Моей маме приходилось частенько Ленку успокаивать и утешать Лёлечку. Ленка с  Толиком маму слушались, потому что она была красивая, решительная, к тому же дочка Разумневича, а он когда-то чем-то помог  Ленкиным родителям. Ленка с Толиком даже научили своего гопника- сынка с нами здороваться. Я Юрку всегда побаивалась – он был грозой районной детворы и  успокоилась, только когда услышала от взрослых, что его посадили в тюрьму за воровство. Сейчас мне его жалко, как и Ленку с Толиком  -  насмотрелась я на изломанные судьбы, искореженные детские души, обветшавшие и иссохшие синюшные тела, пока работала с наркоманами и алкоголиками.

Про Юрку вспоминается еще вот что -  он всегда первым находил выброшенные цыганами у нас во дворе кошельки, и лучшие всегда забирал себе. Кошельки, к слову, находились очень и очень часто. Они, к нашему великому детскому разочарованию, были обычно пустыми -  редко, когда лучиком сверкнет случайно застрявшая копеечная монетка.

Дело в том, что у Центрального рынка всегда паслась стайка цыганок -  они завораживали и пугали. Их быстрый гортанный, журчащий говор, цветастые, многослойные юбки, большие золотые серьги, мониста, яркие головные  платки манили и притягивали. Проворные ромалы ловко перехватывали при входе на базар оробевших прохожих, преданно и многообещающе заглядывали в глаза, просили полтинную монетку и гадали, гадали, гадали… постепенно втягивая жертву в свой шумный хоровод и водоворот обещаний вселенского  счастья или неминуемого горя. Часто, гонимые милицией или жадностью, они приводили особо увлекшихся ротозеек во двор, довершая уже в укромном месте свои предсказания, а тем временем проворные цыганята, тихой сапой воровски «подрезали» кошельки, освобождали их от наличности и швыряли в подвал.

Часто, отработав день, гомонящая толпа  цыганок  заходила во двор: попить, помыть своих чумазых малышей, отдохнуть, а мы издали наблюдали за ними, пугаясь, но не отрывая глаз. Хотя, чего бы их бояться? Денег карманных у нас не было, и воровать нас никто не собирался. У них своих детей было на каждую по три – младенец на руках, карапуз у юбки и тот, что постарше, снующий рядом.
Теперь уличные цыгане не такие колоритные -  их одежды потеряли свою этническую прелесть, стали безликими и неопрятными.

Но чавеле из моего крымского детства были почти пушкинские – красивые, поэтические, вороватые. Наверное, с тех пор отношение к цыганам у меня почти домашнее -  люблю их театральное разноцветье и многоголосье, но в театре или в кино.

4. Юзик и …конец всему.

По- моему, в каждой их 16 квартир нашего двора жили по-своему примечательные и забавные люди, о многих  вспоминаю с удовольствием и детской чистой теплотой.
Еще один яркий персонаж -  ничего подобного я больше не встречала. Это был как герой немого кино  или представитель  НЭПа - во дворе его звали Юзик. Он почти ни с кем не общался, здоровался, если только встречал человека нос к носу.  Юзик был известным в городе шулером-картежником, а выглядел, как старый провинциальный актер – всегда в шляпе, всегда с тростью, чисто выбрит и нашипрен. Одет был в клетчатый пиджак, рубашку с запонками, наглаженные брюки и лаковые туфли. Внимание, акцент! - на мизинце золотой перстень с темным плоским камнем и длинный ноготь.

Юзика я видела исключительно проходившим через двор из города или в город, ни в каких дворовых мероприятиях – свадьбах, похоронах, сварах и дружбах он не участвовал.  Юзик всегда был сдержан, горделив, проходя мимо меня или не замечал или улыбался, приподняв уголок одной губы. Этот чудной осколок старого режима жил в тупике, в конце флигельных пристроек.  Юзик  казался самым загадочным и непонятным обитателем двора, где все на виду и всё про всех известно, даже детям. Много позднее, когда я читала Булгакова, детская память подкинула мне образ Юзика в ответ на Клетчатого.

Детей во дворе было мало.  По старшинству располагались мы так: Юрка -  будущий  урка, Славка - по кличке Салабончик,  я и пара мелюзги возраста моего младшего брата. Дружить мне приходилось с жутким Славкой. Он был целиком, до каждой  реснички  рыжий, некрасивый, косоватый, с толстыми слюнявыми губами, а главное,  злой и вредный. Меня он  постоянно обзывал «сколопендрой» -  до сих пор не знаю, что это такое, но тогда обижалась до слез. Я же, трусливо убегая в другой конец двора, или стоя на ступеньках своей квартиры, обзывала его Салабончиком. Славка, подлец, меня  часто обманывал. Выманит из дома погулять, чтобы и его отпустили на улицу, а потом убежит в другой двор к мальчишкам, куда я не разрешалось уходить. И мне оставалось играть во дворе одной.

 Славка был полукровок,  о чем его бабка часто орала вслед, когда он от нее удирал – «ах ты кацапское отродье, морда твоя рыжая!». Хотя его мать, парикмахерша Линка -  яркая, породисто-рыжая, чистокровная еврейка, была удивительно хороша собой, и мать ее, Надька, была  рыжая, и отец ее умерший, говорили, был рыжий.  Линка-предательница по юной  дурацкой любви вышла тайком замуж за случайного Лёшку. Полный мезальянс! Лёшка  был русый, с белесыми бровями, лупоглазый, круглолицый -  простой, как пряник, и по бабкиному выражению, «хитрожопый, как сто жидов». Это потому что он ее девочку Линочку охмурил. Бабка Надя по любому поводу нападала на бедного Лёшу, Линка тоже бывало подпевала, а он только улыбался и продолжал любить свою Линочку, сносить ее  измены и помыкательства сварливой тещи.

Обитало это визгливое семейство в десятиметровой комнатке: бабка -  Надька Рыжая (во дворе все ее так звали), Линка, Лёшка и Славка. Жалкая каморка папы Карло с нарисованным очагом, сошла бы за будуар с камином, против их жилища.  В этой халабуде, каким-то волшебным образом, помещался целый мебельный отдел: две высокие железные кровати с шишечками на спинках, шифоньер, комод, пара стульев, вешалка, крошечный столик. Ходили, правда, бочком и то, когда кто-то лежал на кровати. Места для жизни уже практически не оставалось - только для сна.
Готовили они до самой поздней осени на своей вонючей керосинке во дворе, а зимой в предбаннике, из которого был еще вход в другую квартиру с двумя просторными, светлыми комнатами и кухней,  где красиво и благополучно жила бездетная семья морского офицера Ивана Тимофеевича и его жены Маруси.  Вот такое советское распределение -  «каждому по возможностям…».

 Когда Славка, мой «дружеский враг» стал уже подростком лет 12-ти, из дальнего флигеля выехала татарская семья и освободилась квартира во внутреннем полуподвале -  он с родителями туда  и переселился. Наконец-то, они зажили по-царски – небольшой палисадник, кухонька и две комнаты. Правда, на все это роскошество пара крошечных окошка, но это ерундовая досадная малость, в сравнении с их бывшей узкой норкой в форме носка.

 Новоселье отмечали всем двором -  пили, ели и весело гуляли. Надька Рыжая с Линкой  щедро накрыли стол, соседи тоже принесли свою еду и выпивку -  кто что мог. Веселье или похороны проходили всегда по-компанейски - всем двором, до тех пор, пока народ не стал разъезжаться, улучшая свое жилье или когда на место умерших подселялись чужие, непонятные, не свои. Но точно помню, что еще Новый, 1974, год встречали все вместе -  с нашим холодцом, оливье и шубой, Линкиными гефилте-фиш и форшмаком, тети Фириным безе, селедочкой Соломоновны и «наполеоном» Веры Васильны. Только Ленка с Толиком были всегда «за просто так», но их не гнали.

Разлучилась я с двором в лето моего тринадцатилетия. Мы переехали в кооперативную квартиру и оказались на  другом конце длинного проспекта Кирова. Но что любопытно – наш новый дом оказался опять неподалеку от рынка. Правда, это уже был современный крытый рынок, а не шумный, изобильный, южный базар.

Чужая школа, другие одноклассники, рождение новых дружб и любовей  ожидало меня в предстоявшем учебном году. Сто семьдесят девять соседних квартир вместо шестнадцати, сильно перекроили привычную мне ткань дворового бытия.

 Через какое-то время наш старый двор начали расселять, и жильцы радовались предстоявшим переменам. Бытовая жизнь обещала быть более комфортной и просторной.  Кипели споры и страсти, считали и пересчитывали полагающиеся квадратные метры и комнаты. Тревожились и мечтали о хорошем этаже, о загадочной лоджии и чудесном балконе. Обсуждали, что брать с собой, а что на свалку или в комиссионку. В итоге почти всё  забрали в новое жилье  -  балконы с лоджиями превратились в подвесные сараи. Эта суета длилась долго, и все получили удовольствие сполна, сто раз переругавшись и помирившись. О переселенческих перипетиях мы узнавали от бабули, она в подробностях любила пересказывать маме все дворовые сплетни, истории, скандалы.

 Наконец-то, все насельники старого, шумного, зеленого двора с палисадниками и нескромно сохнущими у всех на виду панталонами, с колонкой и дощатыми отхожими местами, сараями и ледником, получили новые квартиры в новостройках. Жили они теперь  довольно далеко от центра,  в совершенно ином пространстве сухих отношений с соседями, сухой травы у подъезда и сухих кранов -  с водой в новом микрорайоне было хуже всего в городе. Вода текла из кранов до восьми утра и после восьми вечера.

Долго я не приезжала на родину. Потом, в  редкие приезды с семьей торопились сразу к морю, к магнолиям, мускату и чебурекам.
Когда мне было уже далеко за тридцать и я стала дважды мамой, имела уже два высших образования и у меня был свой дом, мы с мужем вдвоем поехали в Крым. Торопиться нам было некуда, решили на несколько дней остановиться в моем городе у друзей семьи. Тогда мне впервые захотелось пройтись по забытым улицам, увидеть памятные места:  детский парк с каруселями и зверинцем, где отмечали мои дни рождения, музыкальную школу в Доме учителя, кафе на углу Пушкинской, где всегда покупала молочный коктейль за одиннадцать копеек, кинотеатр Шевченко, где посмотрела семь раз французскую комедию «Четыре мушкетера», книжный магазин, где ночью в очереди дежурила с номерком на руке, чтобы купить подписку вожделенного многотомника,  базар и, -  конечно, свой старый двор.

Мне хотелось показать мужу мою родину,  рассказать о своем детстве, окунуться в воспоминания и этим попытаться объяснить ему себя и свою натуру. Мы целый день бродили по городу: начали от детского парка, уходя то в переулок, то заходя в кафе с коктейлем, то просто к новым фонтанам и домам, постепенно приближаясь к базару и моему первому в жизни дому. К истокам моей жизни, моего характера, моего будущего; туда, где рождались мои первые шаги и первые слова, где проживала первую любовь и первые стихи; где впервые увидела смерть и боль, где училась постоять за себя…

Я не очень любила Крым, не часто его вспоминала  и никому особенно не рассказывала о своем детстве. Наверное, я просто устала от постоянной нехватки воды в потную, липкую жару, длинных летних каникул в пионерлагерях и жаркого солнца. Как мне его теперь часто не хватает! В этот приезд в Крым мне было важно многое вспомнить, вновь пережить детство, поделиться им  и полюбить, наконец, по-настоящему свою родину, чтобы принять что-то важное, коренное  в себе.

Я предвкушала, как покажу мужу старинную колонку с водой, мой маленький палисадник, сооруженный отцом, чтобы у ребенка были клумбочки и скамеечка со столиком для игр в дочки-матери; камень, о который я  когда-то так сильно разбила коленку, что шрам виден до сих пор; окна, сквозь которые я рассматривала базарную жизнь и сочиняла стихи, сидя на широком подоконнике  … Многое  мне хотелось показать и рассказать про себя через эти живые для меня детали, уголки, воспоминания.

Уже в сумерках,  - а на юге летом непривычно быстро и  рано становится темно - мы пришли к базару, и я никак не могла сориентироваться в пространстве. Стоя на одном месте, как флюгер крутила головой, видела знакомые здания, проспект, но не узнавала своего дома и двора. Вот -  старый базар и площадь, вот - пищевой техникум и угловой дом с молочным магазином, вот - ресторан «Колос», магазин одежды «Кипарис» и вот, наконец, моя улица – все есть, все на месте. Даже  троллейбусы с теми же номерами проходят мимо.

Но где же мой двор? Где мои детские годы, полные солнца и запаха акаций? Где кусок моей жизни? Тринадцать лет моей жизни – младенчество, детство, отрочество! Где?!

Я поняла, что ищу дом напрасно. Все зря -  вся наша увертюра с парком, молочным коктейлем, фонтанами и музыкальной школой была проигрышем без вступления солиста. Наша долгая прогулка, наполненная томительным и терпким ожиданием встречи, показалось лишней и уже совершенно ненужной. Занавес не открылся.
Что-то внутри дернулось, оторвалось и застонало, будто в эту минуту я похоронила кусок себя и уже никогда и никто мне не поверит, что я это я, девочка из  колоритного южного двора, каких уже нет, да и не будет, не показать мне и не объяснить  себя  теперешнюю через мое далекое, милое, южное, но такое настоящее детство.

 Умерли в эту минуту все мои славные соседи – Юзик и Лёлечка, дядя Миша с тетей Фирой и Кощеем, пьяница Ленка с непутевым Толиком и охламоном Юркой, Соломоновна и Вера Васильна, Рыжая Надька, красавица Линка, ее влюбленный кацап Юрка и даже злейший враг Славка-Салабончик. Умерли в моем сердце те, кто уже умер в действительности, умерли те, кто еще где-то жил, не догадываясь о своей смерти в моей душе. Все стали тенями, уходящими вдаль воспоминаниями, тускнеющими фантомами моего детства.

У меня возникла дурацкая, совершенно наивная и необъяснимая надежда, что найдется хотя бы камень, о который так больно разбила коленку. Он ведь такой большой,  он не мог так запросто исчезнуть! Может этот большущий камень будет хоть каким-то условным  доказательством того, что все было взаправду -   и двор, и детство, и первоклассница с новеньким кожаным портфельчиком и ее молодая, самая красивая и самая умная в мире мама…

 Увы, все было закатано в равнодушный серый асфальт. И таким же жестким, тяжелым асфальтом вмиг закаталось мое детство, мои воспоминания, мой Крым.
Ужасно больно было осознавать, что  уже никогда никому не смогу показать - вот мой дом, вот там мои окна. Я впервые была рада тому, что рано темнеет, и никто не видит, как судорожно бьется горький и едкий комок в горле, как пульсируют лопающиеся от боли виски, сжимающие взорванный мозг, как горячие слезы уходят за глаза, вглубь и стекают в самое сердце, выжигая закатным багровым огнем слова – АКАЦИЙ НЕТ, ДОМА НЕТ, ДЕТСТВА НЕТ, ТАНЕЧКИ НЕТ …

Прошло много лет.

У меня уже есть силы возвращаться к детским воспоминаниям.
Дописываю последние абзацы и горячие, соленые слезы, маленькими, круглыми лужицами остаются на клавиатуре, но в тот далекий вечер я не была еще смелой и открытой.  Усилием воли сгруппировалась, взяла себя не просто в руки, а задушила на уровне яремной впадинки, где пекучим тромбом ком обиды затыкал горло.
Не дав этому кому прорваться слезами, я хоронила себя тихо и одиноко, ни с кем не разделив своего внезапного горя, горя человека, оставшегося без родины, без детства, без прав и возможностей объяснить, почему я такая и предъявить убедительные и веские доказательства своей подлинности, рожденной и выращенной в этом крымском дворе, которого нет, и в этой солнечной квартире, окна которой уже никуда не смотрят.

Мои наивные, но искренние воспоминания -  это то малое, чем я могу отблагодарить свой город, свое детство и все, что они во мне посеяли.
Всплески моей памяти, облеченные в слова и фразы, почти залатали душевную пробоину моего далекого прошлого.

И всё же,  ни моего дома, ни старого двора нет…

 


Рецензии
Милая Татьяна! С большим удовольствием прочитала Ваш рассказ. По-видимому , мы дети почти одного времени.Я жила в Крыму,в Севастополе. И вспоминаю о тех местах с ностальгией. Спасибо за яркий, импульсивный стиль повествования. Всего доброго! Ирина.

Ирина Шатуновская   14.11.2014 12:40     Заявить о нарушении