Колосья по серпом... исход источников 32

Начало: "Колосья по серпом... исход источников 1"      http://www.proza.ru/2014/09/25/740

                Предыдущая часть: "Колосья по серпом... исход источников 31" http://www.proza.ru/2014/11/17/1269


ХХХІІ
 
Лето было летом счастья. Не понимая еще до конца, что такое любовь, Алесь знал, что его любят, и он сам любит. Майка часто бывала в Загорщине и была такая ласковая, такая добрая с ним, как доброе лето, что стояло вокруг.

Бывал он в Раубичах. И там тоже все любили его. Даже Франс успокоился. Особенно после того, как убедился, что Алесь ни в чем ему не угрожает, а Ядечка, хоть и печалится, все же мирится с новым положением и относится к Франсу терпимо и мягко,  ведь  он хороший хлопец и ей хорошо с ним.

Мстислав месяца полтора жил у Алеся. Поэтому всем было весело. Ездили всей компанией и к Когутам, и к Клейнам, и к Мнишкам. Повсюду было весело.

А в Раубичах особенно. Потому что Вацлав и Стась подружились, выкидывали, вместе с Натальей, разные дурачества.

До того все было хорошо, что даже Майкина нянька, старуха Тэкля, полюбила Алеся  и, когда слышала, что он должен приехать, ворчала:

- Вот и солнышко мое приедет. Бог тому даст, кто его любит. А кто такому дочку отдаст - тому бог даст вдвое.

Бывали и у деда, и там было легче всего. Вежа не мешал ничем. Разве что немного иронизировал над молодыми людьми. И удивлялся сам себе. Чего это он, старая бука, кому мукой было видеть людей, совсем не страдает по той причине, что дом полон молодежи, что повсюду звучат голоса, песни, смех, что нельзя сесть в излюбленное кресло, не сев при этом на портсигар Франса, нельзя зайти в галерею, чтобы не помешать юношам, которые устроили там танцы. Странно, это никак ему не мешало. Напротив, даже нравилось.

Страдал сначала один Мстислав. Этому, даже при его легковесности, приходилось плохо. Нравится тебе девушка, а ей нравится твой лучший друг. Это еще пусть! С другом, тем более пострижным братом, биться не полезешь. Но пострижной брат отступился. Так что бы вы думали? Нашла второго друга. Кого хотите, лишь бы не его.

Он был легкий человек, но такого позора даже для него было слишком. Потому хлопец круто изменил свою жизнь. Вместо веселья и танцев брал собаку и шел с ним в поля. Блуждал там, полный меланхолии, вел разговоры с собакой, читал сентиментальные романы, какие ему вовсе не нравились. Попробовал даже писать стихи, полные тоски и сердечных вздыханий. Вздыханий было много, рифм – немного меньше, складу и благозвучия - совсем мало. Плюнул.

Закончилось это совсем неожиданно. Ритуал требовал, чтобы влюбленный навестил те места, где он бывал счастлив. Мстислав имел таких мест немного, особенно в Озерище, куда друзья приехали навестить Когутов. Маевский пошел к огромному  сеновалу, где когда-то он и Алесь лазили по сену, точа в нем ходы между стогом и латами крыши.

Пришел туда и увидел там девок, что как раз топтали сено. Девки заметили  хлопца  и  обрадовались возможности подурачиться.

- Панич пришел! Вой, и какой же хорошенький!

Девки поймали его, покатили по сену и закончили тем, что напихали ему травы между телом и одеждой. Позор был страшенный. Девки!.. Мужчину!.. Когда они отпустили его, Мстислав выглядел так, словно его надули.

Защищала его только девятилетняя Янька Когут. Кричала на девок, толкала их как могла и тянула за ноги. Горевала, что напали на одного.

Мстислав освободился как мог от сена, а потом стал нападать на девок по одной. Разбрасывал и валял их, как коз. Подставлял ножку, сбрасывал со стога и не давался, чтобы опять схватили.

Наконец понял, что все равно поймают, и вместе с Янькой убежал домой. С того времени ходил с ней и на рыбу, и по малины, и "смотреть лосей". Шутя называл  "невестой".

А что? На восемь лет моложе. Закончу  вот университет – женюсь. Я  дворянин, из  небольших,  она  - вольная крестьянка. Романтика! Карамзин!

Делал вид, что подходит к лачуге. Снимал шапку:

- Здравствуй,  добрая старушка. Чувствительное сердце твое не может отказать стрелку. Ибо и старые поселянки любить умеют, под сенью дерев пляша. Не можешь ли ты дать мне стакан горячего молока?
 
Все хохотали. А он с того  времени  оставил  играть  в разочарованного любовника.

В августе Алеся и Вацлава пригласили в Раубичи.

Пан Ярош встретил их вежливо и тепло, но странно. Алесю сразу показалось, что Раубич был бы куда более рад, если бы они приехали через день или послезавтра. Что-то такое было в его улыбке, в излишнем гостеприимстве, в том, что он, кажется, не знал, куда ему деть глаза.

Потому Загорский сразу попросил разрешения оставить Вацека с Натальей и Стасем, а самому взять Майку и поехать с ней верхом. До вечера. Он говорил это, не сводя взгляда с глаз пана Яроша. И он убедился в том, что ему действительно лучше исчезнуть отсюда до самой ночи. И Майке - тоже. Потому что пан Ярош совсем неуловимо для постороннего глаза, но обрадовался.

- Возможно, мы заедем к Басак-Яроцкому, - не отводя глаз, сказал Алесь. - Тогда он, конечно, не отпустит нас.

- Нет, сынок, - сказал пан Ярош, - этого не надо. Конечно, если вы захотите остаться у пана Яроцкого, тогда дело другое. Думаю, у него может быть интересно, тем более что ни Михалина, ни ты там еще не были. Но только в том случае, если вам действительно захочется там остаться.

- Хорошо, - сказал Алесь. - Мы останемся, только если заедем туда.

Пан Ярош первый отвел глаза. Ему на минуту стало страшно от недетской проницательности хлопца.

- Хорошо, - сказал он, - я скажу Майке собираться. Подождем, пока что, на конюшне.

В те времена на Приднепровье у богатых помещиков всегда существовали при конюшне, манеже, деннике и беговых дорожках - словом, при всем, что составляло лошадиный завод - несколько комнат, что-то вроде мужского клуба.

Там всегда были диваны, чтобы гости могли отдохнуть. Гости оценивали коней, спорили, меняли и покупали, заключали соглашения, пили кофе, закусывали.

В комнате, куда Раубич привел Алеся, стояла огромная турецкая софа, стол с бутылками и закуской и несколько стульев.

Алесь зашел и сразу ужасно удивился: в кресле за столом сидел человек, кого ему меньше всего хотелось видеть, и кого он меньше всего надеялся встретить тут. Слабо загорелый, с прозрачно-розовым румянцем на тугих щеках, пан Мусатов сидел за столом  и попивал ледяную воду с лимонным соком.

Узкие, зеленоватые, как у рыси, глаза пристально и весело смотрели на княжича. Цепкие, скрытно-нервные руки сжимали сплющенными на концах, как долото, пальцами узкий стакан, всю запотевше-дымную, в бусинках капель.

- Что такое, пан Александр? - спросил Мусатов. - Вы не ждали видеть меня тут?

- Почему нет, - сказал Алесь. - Каждый мужчина может приехать на конюшню к пану Раубичу.

Вышло  подобно  плюхе, и  Алесь пожалел  об этом, увидев Раубичевы глаза.

-  Они, видимо, тоже не ждали,  - улыбнулся розовыми губами жандарм.

Алесь оглянулся и увидел пана Мнишека и Юлляна Раткевича, того самого представителя младшего рода, который некогда на дворянской сборне падал записку о необходимости освобождения крестьян. Нервное желтоватое лицо Раткевича было сдержанно-злое.

- Я просил бы вас не шутить так, - спокойно сказал Раубич. - Я, ведь, сам пригласил вас к себе.

- Простите, - сказал Мусатов. - Я приехал не вчера и не завтра, как вы меня приглашали, а сегодня. Сами знаете, дела... Но я от всей души благодарен вам за лояльность и за постоянную готовность помогать властям.

- Не стоит благодарности. Наконец, кому как не нам заботиться о порядке в окрестности.

Алесь уже ничего не слушал. Поскольку за спинами Мнишека и Раткевича он вдруг увидел моложавое и наивное лицо... пана Выбицкого, Загорщинского эконома. Выбицкий прятал виноватые глаза и выглядел растерянно, словно пойманный на чем-то. И это было понятно, потому что ему не должно тут  быть,  потому что  никто  -  от пана Юрия и Алеся и до последнего мужика - не думал, что он тут. Потому что еще вчера пан Адам Выбицкий на день отпросился у пана Юрия, чтобы съездить за покупками в Суходол.

Недалеко же он отъехал от Загорщины.

Стоило было бы удивиться этому, но, наконец, это было его дело...

К тому же  тут  сидел  холуй,  сыщик,  которого  нельзя было допускать в дела своих людей. Ради какой-то цели Раубич пригласил его сюда, освободив для себя один день. "Вчера" или "завтра". Плохо же Раубич его знал. Такой всегда появится тогда, когда его не ждут, именно "сегодня". "Сегодня", а не "вчера" или "завтра".

Алеся не касались  дела  пана  Раубича. Но он видел, что Мусатов с интересом  наблюдает за встречей эконома и молодого хозяина. Пристальные зеленоватые глаза смотрели с ироничной пытливостью.

Загорский достал из кармана кошелек и начал копаться в нем.

- Здравствуйте, пан Адам, - неохотно, словно злясь на эконома, сказал он и достал из кошелька сто рублей.

- День добрый, пан Алесь, - ответил Выбицкий.

- Отец очень не доволен вами, - сказал Алесь и увидел, как испуганно дрогнули ресницы эконома .- Он считает, что вы могли бы провести дело быстрее... Возьмите вот.

Рука Выбицкого непонимающе взяла деньги.

- Вы задержались на лишний день и за этот день не могли добиться даже мелочной скидки. Вы знали, что без Шаха нашему заводу - зарез, и ничего не добились. С вашей милости мы переплачиваем пану Раубичу сто рублей на этом жеребце.

Выбицкий, наконец, понял. Настолько понял, что даже "возмутился".

- Вы еще молодой, князь, чтобы читать мне нотации.

- Молодой я или нет - не вам решать. Я - хозяин и вместе с отцом плачу вам деньги...  Думаю, напрасно плачу.

- Простите, князь, - испуганно сказал эконом.

Мусатов отвернулся, очевидно  потеряв  всякий интерес к сборне.

- Так-то, - сказал Алесь.

Он взглянул на Раубича и решил подколоть немного и его за то, что вот приходится ехать верхом в близкий свет.

- А вы, пан Ярош, действуете вовсе не по-соседски. Пользуетесь нашей большой нуждой  и торгуетесь, словно мы чужие люди. Не сбросить какой-то там сотни!

- Себе дороже, - растерялся Раубич.

- Дело тут в принципе. Отношения не могут быть добрососедские, когда сосед не уступает соседу.

Раубичевы глаза неуловимо смеялись.

- Ну хватит уж, хватит, - сказал  он. - Мы тут без вас договорились с паном  Выбицким. Шах отправится в Загорщину сразу же. Я отказался от прибавки. И... знаете что, простите его.

- И я и сам не хотел бы, - сказал Алесь. - Я же знаю его неподкупную честность.  Знаю, что он не станет заниматься ничем, кроме дел хозяина. Просто обидно было.

Жандарм теперь уже совсем не слушал. Напротив, сам завел  спор с Раткевичем.  Он  нес что-то такое, что можно было прочитать в каждой правой газете.

Алесь чувствовал, что само  присутствие этого человека тут, у Раубича, оскверняет величие его чувства к Майке и самый воздух любимого дома.

- Я просил пана Мусатова о помощи, - сказал Раубич. - Просто черт знает что. В моей Ходановской пуще какие-то подозрительные люди. Есть вырубки. Днями объездчик видел у костра вооруженных людей.

- Сделаем, - сказал Мусатов. - Надо связаться с земской полицией. Ну и, конечно, вы сами должны помочь людьми.

Он окончательно успокоился. А Загорский смотрел на Раубича и, сам не зная почему, чувствовал, что тот говорит неправду.

"Просто пригласил этого голубого сыщика, - думал Алесь, - пригласил, оттягивая внимание от чего-то. Не ждал, что приедет именно сегодня. Перестарался, пан  Ярош. Эдак играючи, можно и голову сломать".

И вдруг шаловливая мысль пришла ему в голову. Собственно говоря, ничего не стоило вытурить отсюда Мусатова, причем так, что он и не догадается. "Не выпендзам, но  бардзо  проша". Пусть себе побегает. А между тем воздух в Раубичах сразу станет более чистым.

- По-моему, вы не туда смотрите, пан Раубич, - сказал Алесь.

- Что-либо знаете? - спросил Мусатов.

- Ничего не знаю, - сказал Алесь. - Но страха сегодня натерпелся. Счастье, что пистолет был в платке, и я недвусмысленно выдвинул его, чтобы рукоять торчала. Полагаю, только потому и обошлось. А иначе мог бы и головой наложить. Во всяком случае, деньги отдал бы не Выбицкому, а другому...

- Кто другой?

- Еду сюда. Только проехал камень Выдровой плотины - ну, еще там, где лес у самой дороги, - пересекает дорогу человек на вороном коне. Стал на обочине и смотрит. Да пристально так, нехорошо. Глаза синие, безжалостные. Из сакв пистолеты торчат. Постоял, улыбнулся на мой дермаш с пистолетом,  погрозил пальцем и исчез в направлении  к Днепру... Пошел, видимо, на Кортовский лесной остров.

- Почему думаете так?

- А потому. Возле Кортова единственный на весь тот поворот Днепра  брод. Удобно.  Если переправляться да в Янову пущу идти, то только там. А если днём переправляться не рискнет, тои на Кортовском острове пересидеть можно.

- Лицо не запомнили?

- Почему же не, - Алесь бил на то, что Мусатов совершенно ничего не знает о двух встречах его с Воином. - Нос горбатый. Лицо загорелое такое, как горчица. Я почему и подумал, что подозрительный, что нельзя обычному человеку, который под крышей  сидит, ну вот хотя бы вам, пан Мусатов, так загореть. Сразу видно, что не сидит, а целыми днями под солнцем рыщет... Что еще? Ага, волосы черные и словно кто в них паутиной сыпанул. Все сединой перевиты...

Мусатов побелел.

- Вот какие дела. Если уж шарпать, то не в Ходановской пуще, а в Яновой. Да и Кортовский остров пощупать не мешало бы.

Встал и пошел из дома.  Раубич,  выждав  немного, вышел за ним.

- Здорово это у тебя  получается, - сказал он. - Выручил... Зарезал ты меня без ножа!..  Шаха теперь отсылай... И врёшь ты все в свою пользу.

- А кто на чужую пользу врёт? - сказал Алесь.

- Д-да.

- Ничего, дядя, заплатим.

Глаза пана Яроша с внезапной нежностью взглянули на юношу.

- Хочешь - оставайся, - с неожиданным порывом сказал он. - Не езди.

- Нет, - сказал Алесь, - верхом ездить лучше, чем тут сидеть. С Михалиной говорить лучше, чем с собственным экономом.

- Гордый, - сказал Раубич, - так и не простишь?

- За что? У вас свои дела, у меня - свои. Когда Майка и Алесь вышли на конный двор, из-за его ворот долетел до их ушей дикий топот копыт. Аполлон Мусатов не выдержал Алесевого известия, а на это и рассчитывал юноша.

Жандарм выехал со двора нарочно медленно, держа честь, словно его никак не взволновал слух о появлении Воина. Но на долгое время выдержки у него не хватило, и он приударил так, что только пыль закурила под копытами лошади. Что  уже что,  а  в  смелости жандарму  нельзя  было отказать.
 


Они  ехали пустыми Раубичевскими стернями, и Алесь учил Михалину ездить "по-настоящему".

- Ты сиди в седле только во время  лошадиного шага. Когда лошадь идет рысью или галопом - ты вставай в стременах и наклоняйся вперед. Галоп будет ровным,  человек не будет прыгать в седле. Красота у такого полета дивная, удобство - исключительное. Ну, погнали.

Решили ехать к загорскому замчищу, а оттуда в лес. Майка настояла, хотя Алесь и считал, что это далеко. Но ей хотелось туда, ведь это была дорога счастья, и руины, и дно того источника, в какой они, дети, заглянули когда-то.

- Кастусь тебе ничего не пишет?

- Прислал недавно письмо... Оно со мной.

- Кастусь понравился  мне,  -  сказала  Майка, - он хороший и очень честный. Лучшее твое приобретение за всю жизнь, если не считать Мстислава.

- Ну и тебя, конечно, - рассмеялся Алесь.

- Секретов в письме нет?

- Нет.

Алесь достал из кошелька письмо, исписанное  равным мелким почерком друга.

- Красиво пишет, - сказала Майка.

- Главное, разумно пишет. Вот, слушай... "Дорогой Алесь! Представь себе, что я пишу уже не из Москвы, а из Петербурга, какого когда-то так не любил и в каком не хотел жить. Но сделать ничего было нельзя. Брат Виктор из Московского университета уволился, а мы вынуждены держаться один одного. Он слабее физически, я - беднее.  Без  обоюдной помощи пропадём,  как  рыжие мыши.

Словом, я "связал колбасу", обошел и назад вернулся, и столько лишней дороги сделал. Но не жалею. Не жалею и Москвы, ведь она  -  дивная.  Не жалею теперь и Петербурга, ведь тут жизнь, как омут, и намного больше интересных и наших людей. Конечно, наблюдение более строгое и к "воротам под архангелом" слишком близко, а начальство часто кричит "ашкир", как на овец, но люди - чудо. И город - чудо!  Размытый, весь синий и золотой. Красота неизреченная. Способен был бы полюбить его самой горячей любовью, если бы  не  выходило отсюда столько дурного и тяжелого. Но, как подумать, люди не виноваты. Виноваты нелюди... Видел, между прочим, нашего "Лабыра". Ехал по Невскому. В лице самое интересное - прическа, а подбородка совсем нет. Едет себе в ландо такой неженка, свиной папа, смотрит на мир свысока. Встретились взглядами, и я даже испугался, а что, как вдруг догадается  о чувствах одного из тех муравьев, которые снуют у ног. Понял: ненавижу. Котяра, людоед, палач родной нашей земли".

- Как это он не боится? - прервала Майка.

- Он ничего не боится. А письмо с оказией пришло, с верным человеком. Так вот... "Если бы глаза могли испепелять, - один пепел от него остался бы. Подумать только, сколько же лиха может наделать один?

Так вот, двенадцатого июля Виктор из университета уволился, и мы сразу поехали "железным змием" в Петербург. Наняли комнатку на Васильевском острове. Первого  августа подал ректору прошение, чтобы милостиво разрешил сдавать приемные экзамены. Фамилия ректора - Плетнёв. Друг Пушкина, но человек, кажется,  достаточно старомодный и к особенным новостям не склонный. Проситься буду на юридический, по разряду камеральных наук. Сначала думал было в медики, как Виктор, но  раздумал. Здоровье людей - это, конечно, чрезвычайно важно. Но плохая та медицина, какая начинает с врачевания болезни. Прежде всего надо болезнь избежать. Дать людям человечные условия. Чтобы жили сытно, чтобы одеты хорошо были, чтобы жили богато и в хорошей хате, чтобы не таскались по судам и правильно вели хозяйство, чтобы были свободны. Из камералов выходят самые лучшие хозяева и администраторы. А это - главное. Ведь нельзя разрешить, чтобы народ вымирал. Вон у нас на Гродненщине. Неурожаи несколько лет, холера свирепствует, тиф косит людей, горячки их кладут.

А они, собаки, на нас давят. На всю страну одно ученое учреждение: Горецкая академия (это если не считать сморгоньской, где медведей учили). Конечно, так им  легче нас в когтях держать. Что с белоруса возьмешь? Темная бутылка. Виленский университет закрыли, гимназии в Гродно и Белостоке закрыли. Из нашей, Свислочской, сделали училище на сорок учеников. А было же некогда четыреста!

Ну,  хорошо!  Учиться буду, как вол. А выучусь. Не знаю, как будет с платой за обучение. Пятьдесят рублей серебром в год - это для меня много. Может, освободят по бедности. И еще если бы стипендию какую-нибудь получить. Но это раньше как на втором-третьем курсе не получится, так что нечего и думать. Буду давать уроки".

- Ты бы предложил ему помощь, - прервала опять Майка.

- Не возьмет. И еще и обругает. Он гордый.

- Так что делать?

- Попросил деда, чтобы Исленьев потряс связями.

- Разве может?

- А что? Он русский, петербуржец. В карьере ему никакие связи не помогут, а в такой чуши найдутся. Дед под секретом направил деньги за обучение на весь срок. А там скажут - "освободили". Только ты никому не говори.

- Не искажу.

- Стипендию со временем получит. А не получит - сделаем, как с платой. Ну и уроки. Я посчитал. За неплохую комнату - десять рублей. Есть, чтобы хоть два раза - восемь. Книги - пятнадцать. Форма с двумя сменами - двадцать. Значит, за еду и крышу в год двести шестнадцать. А вместе с одеждой и книгами - всего двести пятьдесят один рубль.

- Я не думала, что ты и практичный.

- Я - всякий... Так слушай  дальше... "Дунина-Марцинкевича, о каком ты пишешь, не знать - стыд. Первый наш настоящий поэт. В сорок шестом году напечатал в Вильне свою "Идиллию" (кажется, так), а в прошлом, в Минске, "Гапона" и "Вечерницы".  "Гапона" с "Вечерницами" высылаю, "Идиллию" достань сам. Немного это, конечно, слишком добренькое и на розовой водичке с барскими (прости, Майка, - сказал Алесь) соплями замешанной, но он может быть и злым. Ничего, что он, пока то, кроеров в нашей жизни не заметил. Будет и это. Главное, наш человек. Талантливый. Главное - дыхнула наша письменность, со времен общей панской измены убитая, загнанная. Сиротина наша с тобой первый свой голос падала. А  чистый! А звонкий! Золото на хрустале. Васильки во ржи! Серебряные капельки. Если бы ты знал, Алеська, как хочется стихи писать! Но знаешь: судьба развернуться не даст. И хватаешь сам себя за  руку. А Марцинкевич молодец! Я завидую тебе, что ты его видел.

Из твоей гимназической истории и посмеялись мы, и задумались потом. Но мне стало немного грустно, что ты этот год не будешь поступать в университет и станешь, дедовым усилием, приучаться к хозяйству. Как поедешь, то теперь, конечно, в Петербург, а не в Москву. Будем вместе. А пока что, я тебе подробно про свои дела писать не буду. Таа, немножко. Бумага, сам знаешь".

- Жаль, - сказала Майка.

"Ты знаешь, - читал Алесь, - я тут полюбил русских людей. Благородный, хороший народ. И тоже несчастный, как мы. Я раньше их знал по худшим образцам, по жандармам, что к  нам наслали. Сам знаешь, хороший человек на такое не пойдет, честных и искренних в такой среде - напрасно искать. А тут пригляделся - чушь это на их наши панки, вроде твоего Лизогуба, несут вздор. И то правда, что нет плохого народа. Конечно, это не они нас на части рвут, в удавку толкают, выбивая дух. Это государство палачей, надоедливое, страшное, гнилое. Тюрьма людей, тюрьма  племен. Жандармы, аллилуйщики, продажная  погань!  Из  тюрьмы,  из  тюрьмы  этой  надо вырываться, если хотим жить. Надо понимать, что дело в ронде     1, а не в народе.  И что если обособляться, то от него, а не от людей, что сами ищут дружбу с нами. Много хороших хлопцев. И среди наших, и среди поляков, и среди русских.

"Современник" читаю довольно регулярно. И, знаешь, в августовской книжке новое имя. Помяни мое слово, если мы не дождались нового светила. Он русский.  Фамилия - Добролюбов. Человек, по всему видно, ужасно терпимый, страстный и чистый. Наши хлопцы гордятся. Учится он в педагогическом. Это в здании университета. Под одной крышей. Помнишь, у Грибоедова (по твоему списку цитирую):

                - Есть в Петербурге институт
                - Пе-да-го-гический - так, кажется, зовут?..
                - Там упражняются в расколах и в безверьи 
                - Профессоры!

Профессора  "доупражнялись".  Теперь  подняли  голос воспитанники. Вот оно как!

После напишу обо всем. Передавай привет родителям, деду, Мстиславу.  И, конечно, Майке. Я люблю ее. Сообщи.

                Залатыя прыножкі,                Дзе яна сядзела,
                Дзе стаяць яе ножкі,                Там лаўка залацела”.
 
Майка порозовела. Шевельнула губами.

- Вот это кавалер! Не то, что ты.

Алесь, словно не слушая, читал дальше:

-  "Она настоящая  белорусская  девушка.  И  потому, прости, брат, я не хотел бы для тебя опасности". Майкины щеки стали красные.

- Что ты написал?

- Написал, что мне дорог свет и ты. Но родина мне дороже всего. И если родине моей плохо - мне тоже не мило ничего, кроме родины. Не болит ничья беда, кроме ее беды. Я тут не на то, чтобы дрыгнуть ногой и сказать  je  suis  de  passaga                2.  Я  тут  родился  и  тут надеюсь умереть.

Она взглянула на него с уважением.

Урга и Косюнька мчались по свету. Снежно-белый и мышастая. А свет вокруг был желтый от ржищ и хрустально-синий от неба. Кое-где на последних лоскутах поля женщины еще воевали с колосьями. Желтые бороды горстей вздрагивали и безвольно ложились под серпом. И тонко-тонко, высоко, дале-еко  дрожали,  плакали  в  чистом  воздухе прозрачные роднички голосов.

                Перапёлка, пераляці поле і сіняе мора, перапёлка.
                Нясі звесьці ад ліхой свякроўкі ды да роднай маткі, 
                нясі звесьці.
                Пра што, за што свякроў мяне біла асінавым кіем,
                пра што, за што?
                А ці я ёй пасцелькі не слала, ці не разувала, а ці я ёй?

                Пасцель  слала:  кулачок  пад  бачок,  камень  пад галоўку,
                пасцель слала.
                Пазувала  ў  цёмным  куточку  альхавым  пруточкам,
                разувала.

- Бедная моя, - глухим голосом сказал Алесь. - Бедная моя земля!

Жалость охватила Майкино сердце. Она пристроила Косюньку к Урговой рыси и нежно погладила каштановые волосы хлопца.

Она никогда не знала, чего, когда от него ждать. "Неожиданный, как прадед Аким",  -  говорил Вежа. Действительно, неожиданный, как удар молнии. И потому ужасно привлекательный.

- Я теперь знаю, - сказал он. - Ты  думаешь, ты напрасно была багровой в той белой комнате? Нет, ты такая и есть.

Он  смотрел  на  нее странными, совсем  новыми, огромными серыми глазами. И ей внезапно стала страшно.

- И волосы лиловые... Все в мире такое сложное. А мы ничего не знаем. У розы, например, голубой вечерний запах. Он звучит, как струна виолончели, когда ее тронешь в глухой комнате. А у терна, у чертополоха, запах пестрый, шмелиный, и он совсем как басовое "до".

Непонятные  глаза,  кажется,  видели  ее до самого дна.

- А твои  волосы пахнут  дурманом и потому, конечно, лиловые.

Лошади глотали широкий, добрый и страшный простор.
 


Толпа дворян шла подземным ходом к Раубичевой каменице. Пан Ярош шагал впереди с канделябром в руке. Шаги глухо звучали под серыми, словно запыленными, сводами. Причудливые черные тени метались во все стороны на каждом повороте.

Шли в молчании, какое даже угнетало.

Пятнадцать человек не хотели обмолвиться и словом. 

Наконец пан Ярош сказал глухим голосом:

- Ступеньки, панове.

Начали подниматься. Потом Раубич открыл железные двери, и толпа вышла на  дневной  свет, что падал через зарешёченное окно в огромный подвал с каменным полом и сводчатым потолком. Остро шибануло в лица сладковатой серной вонью. На столах стояли колбы, реторты, пылал в саганах огонь. Легкий дымок тянулся под вытяжной колпак.

Четыре человека поднялись со своих мест, когда толпа втянулась в подвал. Смотрели, словно  ожидая, настороженно и недобро. Суконные плащи. Бледные, словно фарфоровые, лица людей,  какие  редко  видят солнце. Бледные, как ростки картофеля в подвале.

- Спокойно, панове, - сказал им Раубич. - Это свои. Обратился к гостям:

- Надеюсь, фамилий вы не спросите. Но они тоже свои. И им никак нельзя выйти отсюда. Все уже десять лет думают, что они за границей. А они туда не могут. Ненависть не позволяет. И потому сознательно жертвуют собой.

- Группа Зенкевича? - спросил Мнишек.

- Да. Эти два друга - хемики. Бились столько лет - и все же изобрели такой закал стали, что она надежнее, чем златоустовская. Не ломается от удара молотом. Рубит платочек. Имеем таких сабель уже триста сорок и две.

[[В 1846 году на Могилёвщине раскрыли группу ”карбонариев”, какая готовила заговор. Донос Горецкого студента  Белоуса был своевременно раскрыт, и группа самоликвидировалась. Не арестовали никого.]]

- Маловато, - сказал Раткевич.

- Сразу ничего не бывает, - Раубич открыл низкие дверцы. - Там еще ход. Во второй подвал. И в нем что-то около пятисот пудов пороха. Самодельного, но не хуже фабричного.

- Прах и огонь? - спросил Мнишек.

- Ничего, это надежно. Ход тянется на тридцать саженей. А вообще, в жизни и смерти наш хозяин - бог. Я позвал вас ради того, что все это держать в каменице стало  опасно. На меня могут склеить и второй донос. Голубые активизировались...  Вам придётся хорошо поработать в эту ночь, панове. Горбом.

- Они не могут, - улыбнулся бархатными глазами язвительный Януш Бискупович, тот самый поэт, Матеев отец, с кем Алесь и пан Юрий ездили к Кроеру. - Они на панство больные. Как это горбом? У них нет горба. Посмеялись. Янушу все прощали. Боялись языка.

Раубич обратился к "хемикам":

- Сразу же старательно погасите огонь. Железные вещи заверните в ткани и положите в кладовке.  Пол застелите коврами.

Один из бледнолицых склонил голову.

- А вы ближе к вечеру сбросите ботинки (я тут приготовил для вас мягкие такие сапожки из мутона, вроде индейских мокасин), вытянете и сдадите мне все  металлическое: портсигары, ключи, огнива, если кто не доверяет спичкам, кошельки с серебряными деньгами.

- Пока тот заговор, так уже кошельки отбирают, - сказал Бискупович.

- Надо... И за одну ночь, как простые ямщики, завезем все это в мой Крыжыцкий лес, в тайник. Там надежно. Люди в домах лесника одной веревкой со мной связаны. Спрячем - и все.

Паны склонили головы в знак согласия.

- Вас пятнадцать, и я, и их четыре...  Двадцать человек. По двадцать пять пудов на человека и коня. По одной поездке.

Из очага, куда "хемик" вылил  ведро  воды,  рванул, зашипел пар.

- Ничего себе баня, - сказал Бискупович. - А где веники?

- Веники тебе Мусатов подарит, - желчно улыбнулся Раубич.

- Раубич кака, - сказал пан Януш. - Раубич чародей. У Раубича из подпола серой тянет. К Раубичу нечистая сила по ночам через трубу летает.

Помолчал.

- А и молодец Раубич! Я знал, но не думал, что такой хват!

- Пойдемте наверх, - сказал Раубич. - Поговорим.

Они поднимались винтовыми лестницами довольно долго, пока не долезли до верхнего этажа каменицы, большой комнаты с камином, в котором еще остались гнезда от вертелов и две древние кулеврины у окошка.


Кулеврины смотрели жерлами в неизмеримый парк. На чашеподобную ложбину, на зданьица поместья, на подкову озера, на две вытянутые колокольни раубической церкви, на далекое серое пятно бани в чаще.

Посредине комнаты стоял стол, покрытый тяжелой парчовой скатертью, и кресла. На столе, на креслах, просто на полу лежали желтоватые, пергаментные, и белые, бумажные,  рулоны  карт,  стальные и гусиные перья, чернильницы с чернилами.

- Садитесь.

Все уселись. Януш  Бискупович,  пан Мнишек, Выбицкий, Юллян Раткевич.

Желчное, обессиленное неотвязной думой лицо пана Яроша, его глаза-провалы  добреют, когда Раубич смотрит на этих. Надежные, свои люди. Даже на эшафоте будут такие. И тот неплохой, и еще этот. И тот. Восемь человек, на  каких можно надеяться, как на себя. Шестерых знает хуже, но им тоже надо верить. Представители далеких уездов. Двоих рекомендовал Бискупович, двоих Раткевич Юллян. По одному - Мнишек и Выбицкий. И только одного с охотой не видел бы, хотя это и плохо - мешать в общее дело личные чувства. Сидит Микола Брониборский. Скупой, хваткий, как в головня, рот улыбается. Нет, давать волю собственной неприязни нельзя. Угнетение ненавидит, крестьян тогда освободить сам предлагал,  обеими  руками  подписался  под Раткевичевой запиской. С Кроером тогда побился. А в дело пришел сам. Сам предложил Янушу создать заговор, сказал, что, если дворяне стали трусы - один пойдет, ведь невозможно больше на такую дурь смотреть. Надо заставить себя хорошо относиться к нему. Так, как к длинному, словно рождественская свеча, Юлляну. Так, как к рекомендованному им Вирскому. Как к малознакомому Ваневичу.

Надо верить.

- Вот, панове, - сказал Раубич. - Мусатов шастает вокруг. Старанием молодого Загорского направили его в Янову пущу,  пока  вывезем  порох  и  оружие.  Полагаю,  все согласны со мной?

Бискупович склонил голову.

- Тогда приступим к очередной сборне подспудного совета. Тут все.

Тяжелые Раубичевы глаза обвели присутствующих.

- Все вы знаете, что сказал в своей речи перед депутатами польского сената, дворянства и духовенства десятого мая этого года император Александр. Motto его банной речи была - никаких мечтаний.

- Zadnych mavzen, - тихо перевел Мнишек.

- "Никаких мечтаний, панове. Сумею обуздать тех, кто сохранил бы мечты... Благоустройство Польши зависит от полного слияния ее с другими народами моего царства". Любельского маршалка Язерского не допустили отвечать царю. Запретил  заместитель, Горчаков. Это принуждение, эта денационализация, это  навязывание  монархической системы. "Никакой автономии, даже финской". "Никакой самодеятельности, даже ограниченной". Вот что недвусмысленно сказал император. Если такое насилие царское правительство учиняет в Польше - чего можно ждать от его нам? Что оно может дать нам, кроме еще худшего рабства? Общее  возмущение  господствует на наших, на польских, на литовских землях. Трон Романовых изжил  себя повсюду. Они сами расписались в своем неспособности дать счастье и волю подданным и народам. И потому я спрашиваю у представителей подспудного  совета: положим мы конец нашим колебаниям; будем терпеть дальше или поставим перед собой ясную цель, скажем, что мы живем для восстания, для большого  заговора, для человеческой войны со всем, что обижает,  бесчестит  и унижает нас?

Наступило молчание.

- То как?

- Когда восставать? - спросил Бискупович.

- Восстать, чтобы только пустить кровь, - это глупость, - сказал Раубич. - Восставать надо с надеждой на победу. Жаль, что во время войны нас было маловато, чтобы ударить в тыл...  Но за три года войны количество наших сподвижников  утроилось. Я  рассчитал рост наших организаций. Мы будем иметь надлежащее количество людей через шесть лет. Значит, приблизительно шестьдесят второй год. Брониборский свистнул:

- Мы восстаем или играем в улиток?

Все молчали. Потом Раткевич Юллян сказал:

- Долго.

- Зато верно, - сказал Раубич. - Ты думаешь, Юллян, мне не болит каждый день неволи? Душа запеклась! С утра первая мысль об этом. Вечером - последняя. Не могу  уже  жить...  Раз в месяц обязательно приходит безумное желание: начать. Начать. Начать сразу, с теми людьми, что есть. Ничего и никого не ожидая. Даже не боюсь погибнуть.

Помолчал.

- Но мысль ту гонишь. Ну, начнешь неподготовленным. Ну, погибнешь и друзей погубишь. Землю виселицами заставят. Мы не имеем, не имеем права рисковать. Погибнуть - хорошо. Погибнуть - надо. Но так, чтобы от этой гибели был какой-то плод.

Они думали. Потом небывало серьезный Бискупович сказал:

- Резон... 

- Пан Ярош подготовил какой-то  план? - спросил Мнишек.

Вместо ответа Раубич хрустнул большим пергаментом, раскручивая его на столе. Положил на один конец тяжелую саблю в ножнах. Два других угла придавили  серебряной чернильницей и куском губчатой крицы.

- Я замечаю, паны не курят, - с улыбкой сказал Раубич. - Курите. 

Все растерянно посмотрели друг на друга. Действительно, почему не курят?

И вдруг хохот прокатился над головами. Все смеялись, поняв, что подсознательно в каждой голове гвоздем сидела мысль о пятистах пудах пороха.

-  Чушь,  -  сказал  Раубич.  -  Это  вовсе не  под каменицей.

- Бросьте, хлопцы, - сказал Бискупович. - Тут и без пороха, как слом головы. 

- Это они боятся, что от их трубок возмущение взорвется, - сказал Раткевич. - Не бойтесь. Не такой уже он огнеопасный, наш народ. И не такое уж из нас, из каждого, хорошее огниво, чтобы искры сыпались.

Потянуло табачным дымком. Закурились чубуки хозяйских длинных трубок,  захлипали трубки гостей, зардели кончики сигар.

Все молчали, глядя на карту. Приднепровье, изрезанное синими лентами рек, зелеными пятнами лесов, темными точками деревень и городов лежало перед ними. И потому у всех  немного  сжало  дыхание,  как  перед первым отчаянным шагом в ледяную воду Днепра.

- Полагаю, паны не изменили своей мысли о том, что головой подспудного совета и воеводой назначен  я? - спросил Раубич.

- Не изменили.

- Тогда слушайте. Грунтом для моего плана было ваше происхождение, панове, - сказал Раубич. - Те места, в каких вы начали собирать свои группы. Свои будущие загоны. Знание местности и людей - вот ваш неоценимый перевес. Потому я и склонился к диспозиции, которую предлагаю вашему вниманию. Отклонения от принципа происхождения  - небольшие,  и  те  люди  будут  управлять  внутренними отрядами, наводить порядок, приходить на помощь тем, кому будет тяжело. Держать осевую линию Днепра от Сально к Дубровно, сто семьдесят - сто восемьдесят верст  по птичьему полету. Если же учесть все излучины Днепра, то вдвое больше. Следить  пристально, чтобы не пролетел песчаник-кулик. Держать крепко, как держат собственного ребенка.

Паны слушали внимательно и мрачно.

- Так вот, - сказал Раубич. - Суходол - это форпост. Это  узел. Отсюда начинается  осевая линия Суходол - Загорщина - Вежа - Дощица. Ее надо держать, если прорвутся с запада или востока. Оставлять за собой - любой ценой. Если она падет - это клин, это меч в тело восстания. А Суходол - рукоять этого меча. И потому я оставляю его за собой. Второе, что нам надо сразу сделать, - это отбиться от возможных сикурсов, от подкреплений, какие обязательно пойдут на помощь правительственным армиям... в тот мешок, какой я, с вашей помощью, полагаю устроить им.

- Как? - спросил Мнишек.

- Смотрите. Пан Бискупович из окрестностей Еленца. Южный край моего участка доходит к вам. Я держу эту линию, и часть осевой линии Днепра, и участок по Друти. Вы видите?

- Вижу, - сказал Бискупович.

- Пан Вирский из Долголесья. Вы держите Днепр на двадцать верст на северо-запад, где мост по гостинцу Гомель - Глинная Слобода (очень  важно), и на юго-восток, приблизительно к Холмечи и Стародубки.

- Помню, - сказал Вирский.

- Пан Якуб Ваневич.

- Слушаю вас, - грузный, ядреный Ваневич положил руку на угол между Днепром и Сожем.

- У вас второй по важности узел. Треть всего дела зависит от вас. Овладеть своим углом, держать его железной рукой - на что получите чуть ли не наибольшую помощь  людьми и оружием - и не допускать сикурсов с юга.

Раубич вел линию вдоль раки...

- Прошу панов учесть: вы все сидите на левом, преимущественно низком берегу Днепра. Потому всем нам придётся заранее овладеть всеми ключевыми высотами этого берега. Я должен позаботиться о укреплениях Долгой Кручи, Городища,  Красной Горы, Споровских высот, Луцких горбов и так далее. Вы, Бискупович, овладеете Выбовскими и Смыцкими. От Речицы к Сально особенно тяжело, ведь там пятидесятисаженный обрыв гряды подходит с вражеской стороны  почти  к  реке, а у нас местность низкая и заболоченная. Дополнительная трудность для вас, Ваневич, но вы бывший офицер, и еще со способных. На первый раз вам поможет заболоченная местность и недра. Поскольку начнем весной, а разлив там иногда достигает шести верст вширь - это даст вам необходимый покой на то время, пока мы будем наводить порядок. Порадейте только о том, чтобы свести под свою руку, на все высоты, которые в то время будут островами, все возможные плавучие средства.  Чтобы вы имели полную свободу для маневрирования, а враг ее не имел... Я понимаю, не все на войне выходит так, как на бумаге. Но ведь, во всяком случае, должен быть план  и наше большое стремление сделать все, что от нас зависит и что в наших силах, чтобы приблизить его к действительности.

- Понимаю, - сказал Ваневич.

- Ваш левый фланг, Ваневич, смыкается с правым флангом соседа у самого  Гомля.  Там как раз край шестидесятисаженного плато подходит к самой реке. Там  пересечение  дорог,  которое  надо  держать  даже ценой жизни... Пан Яновский из-под Радуги.

Яновский, какой нервно и горячо обводил всех густо-синими глазами, чуть не  вскочил с места, услышав свою фамилию. Он был самый молодой из всех. Ему было двадцать лет.

- Знаю, - заспешил он. - Это легче. Высокий край плато. И тяжелее. Пересечение путей на студеный Стекольный завод - Яриловичи - Чернигов, на Улукавье - Карму над Харапутью, на  Узу  -  Кораблище и на  Борщёвку -  Речицу  - Пересвятое.

- На последнем пути вам поможет Вирский. На Студёногуцком - Ваневич, на Кораблищенском пути - только минимум предостережения. Он будет лежать целиком  в нашей зоне... Но вам и без того будет тяжело.

- Знаю, - сказал Яновский. - Умрем, а не отступим. И густо залился  краснотой.  Пожалел,  что  бросил последние слова.

- Пан Витахмович,  вы держите участок Чечерск - Карма - Гайшин - Пропойск. Он удобный высотами, но неудобный лесами.

- Сожжем, - спокойно сказал Витахмович. - Предыдущим летом, в сушь, пустим пал.

Паны смотрели на карту и начинали понимать Раубичевы размышления.

Раубич называл и называл участки и фамилии, и наконец петля замкнулась. Очерченный красным карандашом, более широкий сверху и более узкий снизу, лежал на карте кусок земли: неровный кремниевый нож, направленный острием на юг.

Все молча смотрели на изъезженный, по сто раз виденный, но теперь такой необычный кусок земли. В синих лентах рек, в зеленых пятнах пущ, в точках деревень и городов. Родная сторона.

Тяжелая, охваченная железным браслетом, Раубичева рука легла на Суходол и окрестность.

- Тут - центр. Тут начало. Пан Мнишек - эта связь и взаимоотношения между  отрядами,  -  Раубич улыбнулся. - Голова курьеров, дымовой связи и огневых прутьев... По Днепру уже созданы ядра будущих отрядов,  группы Турского, Северина Юденича, Витахмовича-Драговинского  и Ракутовича.

Люди молчали, сосредоточенно пуская дым.

- Мы приобретем ружья сами. Скажем, малевские склады оружия нам не по зубам. Остаются два арсенала, взяв какие мы вооружим себя и обезоружим врага. На самом севере и на юге. Горки и Суходол. На Суходол нападу я и загоны  Турского и Витахмовича-Драговинского. Ивицкий-Лавр вместе с Северином Юденичем навалятся на Горки.

- А могилевские полки? - спросил рассудительный Эсьмон.

- Не думаю, чтобы они рискнули бросить город. Пожар вспыхнет в разных местах. Одновременно с нападением на арсеналы наши люди сделают обманный выпад в сторону Могилева...

- Кого вы хотите выдвинуть на  это?  - пробасил Сипайла.

- Кто должен действовать с запада от вас, Раткевич? - спросил Ярош.

- Братья двоюродные, Гринкевичи. Всеслав и Тумаш.

- Как мыслите их?

- Не слишком ли якобинцы. Спят и видят резню. 

- Ничего. Резаться на Днепре придётся наиболее... Вот они и будут делать тот выпад. Сколько у них сейчас людей?

- Согласилось поддержать что-то около пятисот человек.

- Будет больше. Район пригодный. Долгий Мох, болота у Трилесины. На юге их зоны Свержанские леса. Им и пугать дядю губернатора. На Горки он, имея их в тылу, не пойдет. А двинет на юг - они встретят его первые и не дадут подать помощь  Суходолу.  А потом - все на Могилев.

Раубич вздохнул.

- Ну вот. В деталях потом. Помните только: на той территории, что мы собираемся поднять, живет что-то около девятисот тысяч человек. Никто из этих людей не должен изведать обиды. Если мещанин начнет сводить счета с военным, раскольник - с католиком, а поляк - с протестантом,  -  закончится  все  это  гибелью. Потому я предлагаю совету сегодня же договориться о том, чтобы ни в коем случае не допустить несправедливости. Все люди, сколько их ни есть, дети Адама. Я требую у совета одного: строгого наказания за усобицы. Мы не должны наследовать империи. Мне кажется, эта земля должна стать землей справедливости для всех. Вот что я хотел сказать. Люди  молчали. Приднепровье лежало перед  ними на столе, а над ним плыл густой дым...
 


...Алесь сам не понимал, как они могли заблудиться. Но ночь уже давно спустилась на пущу, а они все еще кружили  потайными  тропами  среди  больших,  казалось, до самого неба, деревьев.

По звёздам узнать дорогу было нельзя. Небо густо обложило черными тучами. Так густо и глухо, что в пуще стало тепло, как под одеялом. Синяя  молния вспыхнула совсем низко над деревьями. Собиралась гроза. Урга  и Косюнька мягко шагали по иглеце. Майка сидела на мышастой кобылке усталая, почти безучастная. Ей хотелось спать.

- Заблудились, - сказал Алесь.

- Окончательно?

- До утра.

- Где устроимся?

- Пустим коней на волю. В пущу они не пойдут. Будут выбираться на какие-то прогалины.

Он попробовал, спешившись, щупать столбы деревьев. Северная сторона  находилась, но что это могло дать, если нельзя было увидеть пальцев руки. Проедешь шагов десять и опять начнешь кружить. Да и лошадь в пуще "просто на север" или "просто на  юг" не погонишь. Это тебе не поле. Недра вокруг.

Потому, выбравшись на первую-лучшую тропу, он дал Урге свободу.

Молнии рвали небо все чаще, но в их свете глаза видели одно и то же:  чёрно-синие  стволы  деревьев, голубой тор тропы, тяжелую сень над головой.

Они ехали так около часа.

Надо было некуда прятаться. Под какую-либо развесистую старую елку. Он так бы и сделал, но следующая могучая молния словно огнем вырубила из тьмы маленькую  прогалину, а на ней - низкое приземистое здание с грибом крыши, сдвинутой чуть ли не до земли, с широко разинутым зевом темных дверей. По всему видно, лесной сеновал.

- Майка! Скорей! Пристанище!

Он погнал лошадь к сеновалу. Спрыгнул с Урги, взял на руки лёгенькое тело Майки.

- Беги туда.

Дождь надвинулся такой стеной, что, пока он заводил коней в сеновал, плечи у него промокли насквозь. Очередная молния покрасила мир в синие и черные вертикальные полосы: стены сеновала были из довольно редких орясин. По небу стегануло словно огромным огневым кнутом. Алесь увидел коней, ковер из березовых ветвей, которые кладут "под ноги сену", самой сено, что занимало половину строения, а у него - фигуру Майки.

-  Лезь  туда.  Укутайся.  Накройся  сеном.  Тут сквозит.

Подсадил ее. Бросил коням по охапке сена и привязал, чтобы не испортили много. Потом полез сам. Действительно, немного сквозило: через щели веяло влажное, дрожащее дуновение. Мир ежеминутно красился в синее и черное, полосами. И Майкина фигура тоже делалась полосатая.

- Холодно тебе?

- Немного.

Он  выругал  себя.  Она  же  была  девушка.  Могла простудиться.

Алесь выкопал в теплом сене длинную ямку.

- Ложись.

- Колется.

- Тогда стань на ноги на минутку.

Когда она встала, он всю ее обвил плащом с ног до головы и, подняв на руки, осторожно положил в ямку. Потом начал забрасывать ее сеном. Сначала на ноги. Потом на грудь, на плечи.

Наконец осталась на поверхности только голова. Волосы и узкое, голубое в свете молний  лицо, и блестящие глаза, что внимательно и таинственно смотрели на него.

- Тебе холодно, - сказала она.  - Ложись тоже сюда.

Он лег и почувствовал ее рядом. Дуновение из ее губ иногда словно гладило ему щеку, а рядом, совсем близко, блестели в сумраке ее глаза. Это было приятно. И одновременно страшно.

- Ты накидывай на себя сено. А то давай я раскручусь и дам тебе часть плаща.

- Нет, - сказал он.

Она ничего не понимала. Она просто забыла обо всем в минуту совместной неприятности. Другу было плохо, и она предлагала. Но ее шепот казался ему  другим, не таким, как при солнце, а предложение испугало так, что еще несколько минут ледяные волны страха подымались откуда-то от ног, заливая сердце.

Это было невозможно: лечь с ней рядом, под одним плащом. Это было, как граница. И неизвестно было, что тогда делать, как говорить, как завтра посмотреть в глаза?!

Да и будет ли оно еще, то завтра, после такого наивеличайшего в мире святотатства.

Конечно, не будет.

Ветер веял  и веял в щели. Свежий  и холодный, он пробирал насквозь.

- Совсем ты недобрый, - сказала она. - И самому холодно, и мне. Злишься на меня?

- Нет.

- Тогда почему?

Алесь лег в ямку рядом с ней.

- Видишь, так теплее.

Он прижался к ней боком, чувствуя запах ее кожи и запах пижмы, клевера и вроде медуницы. Он чувствовал ее тепло и тепло сена, а ветер теперь только изредка гладил его лицо.

Это было только как предопределение, за которым шла тьма и все самое ужасающее, что могло быть на земле.

- Ну вот, теперь хорошо. Я усну теперь, - сказала она.

Промурлыкала и затихла. Оставила его одного. Когда он придвинулся ближе, она что-то мурлыкнула во сне и доверчиво прижалась к нему.

И тут он понял, что не может, не должен отдаться влиянию этому неизвестному, за  каким конец всему. Он чувствовал, что навсегда перестал бы уважать себя, что обманул и растоптал бы самое лучшее, что было дано кем-то ему и ей.

Но от этого горе его не было меньше.

- Боже, освободи меня... Освободи меня... Освободи... Наваждение угасало и не угасало в страдальческом боли. И он тосковал за ним, но что, что было делать...

За  щелястыми стенами  опять  возник  непонятный шум, а вместе с ним - голоса.

"Откуда? "

Он осторожно подполз к стенке.

Следующая синяя молния вырвала из тьмы то, чего они не видели из-за сеновала, когда подъезжали к нему. Ведь сеновал стоял в самом узком месте прогалины, закрывая все остальное.

Алесь увидел маленький пруд, плотину и бархатную крышу мельницы. Совсем  недалеко.  Саженей  за  пятьдесят. Значит, шум мельничного колеса заглушила стена дождя. Тропа, по какой они выехали к сеновалу, имела продолжение на  другую сторону. Тут одно разветвление ее шло к мельнице, а второе исчезало в  лесу. И на  пересечении...  он заметил это при втором всплеске молнии... стояли два человека. Высокая женщина в черном платке и старик в белом, по всему видно - нищий.

Вода заливала все между стволами, и когда следующая молния рубанула тьму, все между деревьев и на лужайке вспыхнуло. Словно землю залили расплавленным серебром. Старик стоял, прикрыв полой свитки лиру. Длинные губы падали ниже бороды.

"Где эти мы? - подумал Алесь. - Не иначе,  это Покивачёва мельница".

- Пойдешь этой тропой, - сказала женщина властно.

- Берегом Папороти сейчас нельзя. Там две кладки низкие. Их залило. И тут даже ближе. Через час выйдешь к Днепру.

И показала рукой в недра.

- Прощай и прости. Дело срочное. Лопаты тебя и согреют, и накормят, и возместят за все. И я не забуду. Не первый раз, слава богу, помогаем.

- Но же.

- Борколабовским, если будешь там, сообщи: ходить пока не надо. Скажи: волчьи  красы в августе... А Лопатам скажи: на конкретной хоромине скоро красный Будимир заскачет, серенького  Варгана к курчавым божьим овечкам пустит.

- Хорошо.

- Потому что, сообщи, тот, кто надо, убежал. Из того места убежал, где люди шишки едят, а в бочке плавают... Ну, иди.

Женщина трижды поцеловалась с нищим.

Следующий всплеск озарил белую фигуру, что входила в лес, и черную большую фигуру женщины, которая направлялась к мельнице...

Алесь вернулся на свое место и, прильнув к Майке, начал думать. Некуда исчезли и ужас, и наваждение. Он просто ощущал ее рядом с собой, слушал ее тихие вздохи  и боялся за нее, ведь ощущал, что вокруг господствует опасность, что в этом лесу и этой мельнице господствует, живет и крадётся к сеновалу что-то недоброе и угрожающее. И он боялся за нее, ведь ощущал: она по-новому безмерно дорогая ему. Стала такой после этой ночи ужаса и наваждения. Но ехать сразу тоже было нельзя. Они нагонят нищего на лесной тропе, спугнут его и этих людей, которые готовили какое-то свое темное дело. А за стенами дождь. Хочешь не хочешь, а надо было лежать.

И он лежал, не ощущая ничего, кроме безмерной нежности и доброты, которые не помещались в сердце. А снаружи раскалывался,  трепетал  во  вспышках, возникал и опять умирал во тьме, рушился мир.


...Дождь, кажется, унялся. Алесь разбудил Майку и, укутанную, подсадил ее на Косюньку. Направил коней на тропу, на которой исчез борколабовский старец.

Они ехали долго, ведь Алесь все время сдерживал коней. Но каждой дороге бывает конец, и наконец лес кончился. Налево журчала Папороть, а перед ними, далеко, трепетали молнии в черных глубинах Днепра.

И тут, когда они уже считали, что спаслись, неимоверной силы удар расколол небо над их головой. Оглушенные,  залитые  слепящим  светом, они не понимали, где они  и что с ними. А когда раскрыли глаза - увидели, что гром бросил свой разожженный молот просто в огромный сухой дуб, который стоял у дороги, за какие-то двадцать шагов от них. 

Сухостоина раскололась от верхушки и почти до корня, расщепилась немного и осталась стоять. А пламя залило дерево, словно лавой, и по трещине полился вверх поток огня. Красный, плоский, скрытый в черной трещине, он напоминал водопад, который бежит с подножия на вершину скалы...

Ревело и тянуло к тучам. Плыло в небо  раскалённая огненная река.
 
                Конец первой книги

1       В правительстве.
               
2        Я тут проездам (франц.)


Рецензии
"Сухостоина раскололась от верхушки и почти до корня, расщепилась немного и осталась стоять. А пламя залило дерево, словно лавой, и по трещине полился вверх поток огня. Красный, плоский, скрытый в черной трещине, он напоминал водопад, который бежит с подножия на вершину скалы...

Ревело и тянуло к тучам. Плыло в небо раскалённая огненная река."

Альжбэта Палачанка   18.11.2014 17:12     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.