Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Наследники. Ч. I. Ответхран

    Фантастический роман
   
   
   
    На рисунке: слева — чертёж студента Алекса Макса Отто фон Штирлица из ксерокопии, которую вёз Алёша Сиплаков; справа — чертёж, который Сима Новгородова сделала йодом в госпитале.

   
     История не знает, что такое «вдруг».
     Малоизвестная истина.
   
    Аромат непредсказуемого прошлого,
    или «Кончай просить, а то щас получишь!»
   
    Всё началось хмурым чёрно-белым утром.
    Дождь лил десятые сутки подряд. Не шёл, а лил. Над городом вились страшенные чёрные тучи: свивались в жгуты, расплетались на пряди, вновь перепутывались над такими же чёрными деревьями, фонарными столбами, зданиями. Лишь изредка… в те минуты, когда среди туч разрывался, как яма, просвет и в просвет устремлялось заждавшееся солнце… на мир падали слепяще-белые лучи. Падали. Впитывались в тьму. Тьма опять заливала всё пространство. По-настоящему цветными были только светофоры. Тайфун! Большой ветер, значит! Явление природы такое! Самый большой из больших ветров, которые я помню!.. Хотя ни ветерка, кстати, сейчас как раз не было. Утих. Деревья над светофорами бездвижно чернели, словно прорисованные тушью.
    Я дошлёпал от остановки до музея по озёрам и рекам, не заботясь об обуви, которая была на мне. Всяких луж да ручьёв уже не существовало. Тайфун постарался. На улицах были озёра и реки. Но обувь на мне была — высокие рыбацкие сапоги. С отворотами, как у мушкетёрских ботфорт. По рыбалкам я с моим здоровьем давно не езжу, поэтому сапоги — дачные. Я дошлёпал без помех.
    Привет тебе, БНУК МАГМ, бюджетное научное учреждение культуры «Муравьёво-Амурский государственный музей имени Н. М. Пржевальского»! Извиняюсь перед читателями: я не сам это придумал. Так написано на вывеске у входа. Чёрным по белому. То есть, я хотел сказать, что золотым по чёрному. Старая белая вывеска, увы, не понравилась какому-то дядьке из краевого министерства культуры. Не по стандартам. Пришлось её снять. И сделать всё по стандартам.
    Я вытер сапоги и резиновый наконечник тросточки на специальных щётках у входа в музей. Поздоровался с охранником Суховым. Узнал: прямой ход в наш ОНИ сейчас перекрыт, лестницу затопила вода из ливневой канализации. «Надо через отделы. Через «Природу», «Историю», «Этнографию», «Археологию», «Технику». Хотя там сейчас — тесно. Везде работают. Музей готовится к эвакуации на случай экстремального паводка. Экстремальный — это выше шести метров тридцати сантиметров. Приказ привезли. Министерский. Всех, кто близко живёт, директор давно вызвал. Но ты, Толик, живёшь далеко плюс твоя инвалидность, тебя не вызывали. Торопиться не надо. В отделе сейчас — князь Борис Леонидович, Алевтина Две золотые ручки, хлопцы из хозгруппы во главе с Серёгой Сергушовым и полный порядок, они тебе не стали звонить, ты живёшь далеко плюс твоя инвалидность, Толик! Иди медленно, а то упадёшь!..». Выслушав всё это из уст доброго словоохотливого Сухова, я проследовал через отделы к нам в наш ОНИ.
    Я шёл медленно. Замедлять шаг мне приходилось часто. Во-первых, даже с тросточкой не могу быстро ходить: травма. Во-вторых, всюду работали сотрудники, снимая и упаковывая экспонаты. А в-третьих и в-главных… я просто люблю ходить через отделы. Ходить и разглядывать. Экспонаты (не все, но многие из них) —мои старинные знакомые.
    Привет, Чукчагирская Несси, новосёл восточного фойе! Ты — существуешь и тем самым отличаешься от Лох-Несской! Реально живёшь в своём родном озере Чукчагир Амгуньского района. Ловишь рыбу. Необщительная. Неагрессивная. Высидела нессят. Здесь, в музее, ты представлена пластиковой копией масштаба 1:1. Копия — гордость БНУК МАГМ. Достоверная копия. Точная. Сверхточная. За основу взяты описания всех степеней древности, фотографии всех степеней резкости, промеры гнёзд, лёжек, следов. Я недавно верстал буклет о тебе. Знаю.
    Привет тебе, краса и гордость отдела природы — ржавый камень, сто сорок два кило из тех восьмидесяти трёх метеоритных железо-никелевых тонн, благодаря коим в далёкую эпоху звероящеров возник кратер Дерсу! Особые приметы: притягиваешь ключи, значки, пуговицы, прочие железные предметы. Знаю. Тоже знаю. Через семьдесят миллионов лет в центре кратера Дерсу был основан наш Муравьёво-Амурск, отсюда — другой термин, Муравьёво-Амурская астроблема. Утёсы в Центральном и Краснофлотском районах — фрагменты центральной горки. Багровые сланцы повсюду — застывшая лава, которая рвалась из разбитой земной коры. Я узнал это всё, когда верстал монографию «Муравьёво-Амурская астроблема». Хотя с утёсов катался на санках в детстве, а в студенчестве летал на дельтаплане.
    Особые приветы — старожилам отдела истории: серебряным фотоснимкам — дагерротипам, кожаным документам — отпискам, шлему землепроходца Хабарова, шинели маршала Малиновского, железнодорожному костылю из шпалы Старого БАМа, крепёжной гайке со шпалы Нового БАМа, древним наскальным портретам инопланетян в скафандрах! (По соседству с петроглифами раскрыта в витрине книга об НЛО. Близнецовая схожесть братьев по разуму, древних и современных, — интригует. Всех интригует. Даже тех представителей рода homo sapiens, которых не интригует даже пиво, когда оно — made не in). Вы здесь — давно. Я здесь ещё не работал. Я вообще нигде не работал. Учился в школе. Приходил сюда вдыхать, так сказать, аромат истории. Сам мечтал историком сделаться. Объективная реальность, данная нам в ощущениях, увела меня по другим житейским колеям… но с экспонатами мы знакомы! Привет, привет! И — простите, извините, служебный лифт работает! Мигают лампочки-цифры! Я спущусь на нём! Всё-таки не по лестнице! По лестнице, по ступенькам, — это будет сколько раз топ-топ? Да здравствует техника!.. Лифт остановился. Дверца открылась. Вышел и радостно бросился ко мне Полковник Ржевский, зав. отделом истории:
    — Толик! Хорошо, что я тебя поймал! Давай к нам! Живо! Разговор есть! У вас в ОНИ я уже был, с князем договорился! Прыгай в лифт! Едем!
    У историков я увидел планшет с картой, фотоплёнками и рукописью…
    Нет! Сначала я увидел у историков табуреты!
    Четыре.
    Или пять.
    Четыре. Правильно.
    И началась эта история.
      
    ***
    На трёх табуретах сидели студенты: двое незнакомых и Ваня с Кругосветки, которого весь музей знает с тех пор, когда он был ещё Ваней из школьного клуба «Краевед». На четвёртом табурете имел место быть кожаный лётный планшет. Ну, находился. Первые муравьёво-амурские портовики, в том числе мой дед, — уроженцы одного солнечного города на одном Чёрном море, микрорайон Речпорт до сих пор говорит: имел место быть. Энное время тому назад планшет обретался под табуретом. Чему свидетельство — сырой каблучный отпечаток. К пыли десятилетий добавилась повседневошная грязюка. Вытирать ноги перед входной дверью — не в обычае интеллектуальной элиты двадцать первого века!.. Я поменялся местами с планшетом. Иначе говоря, сел на четвёртый табурет, пристроив планшет у себя на коленях. Хотел съюморить: «Историки! Озвучьте мне коротенько основные правила хранения экспонатов из натуральной кожи! Я проверю! Я недавно верстал инструкцию!». Но я сказал другое. Я спросил об ином, о более насущном:
    — Лёх Числавыч! Ты в Интерсетке? Да? Озвучь прогноз! Амур поднялся до шести тридцати? Амур заливает нашу дачу при шести тридцати. Один раз залил. В 1984 году.
    — В 1986, — уточнил из-за своего монитора, как из-за стены, ССНС Лёх Числавыч. Самый старший научный сотрудник их отдела. Самый старший по возрасту. Он чуть моложе, чем я. Или не моложе. Забываю спросить. Таких званий, как ССНС, в научных кругах нет. Но у Лёхи оно есть… и носит он его с удовольствием. — Рукопись Чербакова не бери. Будем выкидывать, я сам тебе всё отдам, а пока не бери. Ты ведь о рукописи хотел спросить! Кем ты был до девяносто первого года, Толик? Колись! Кто тебя научил думать одно, говорить другое и никогда не путать, перед кем ты делал вот такой вид, а перед кем — вот такой? Откуда в музее взялся квалифицированный переводильщик стрелок всех конструкций с модификациями?
    — Льстите, Алексей Вячеславович, — сказал я.
    Незнакомые студенты хохотнули, Ваня с Кругосветки улыбнулся молча.
    Полковник Ржевский, усевшись за свой компьютер, поднял над краем монитора свой переутомлённый взор. По паспорту — Николай Саввич Режевской, по документам о научной квалификации — кандидат исторических наук, среди своих — полковник Ржевский, а отчего всё так сложно, я поясню читателям в своё время.
    — Амур шесть мэ двадцать сэмэ на двенадцать ноль-ноль, — сказал он. — Вы хотели спросить, корнет Серебров, какое это наводнение — из-за метеорита Нибиру или из-за товарища Чубайса? Пять человек уже спрашивали. Четверым я ответил, что…
    — Нибиру — не метеорит, Николай Саввич, Нибиру — планета. Конечно, если Нибиру существует. Учёные её на какой год объявляли? А сейчас две тысячи тринадцатый! — внесла точность аккуратная скромная Илона, которая возражает своему завотделу только по делу. При этом она не перкратила собирать какие-то вещи в громадные картонные коробки.
    — Оть именно! — пропищал я голосом Степана Капусты из одного телехихи (о котором я знаю только то, что в телехихи фигурирует персонаж Степан Капуста, он говорит «оть» вместо «вот» и нравится Ник Савычу). Допищав, я попытался изыскать возможности для размещения планшета на завотдельском столе: поверх пузатых картонных папок, ещё более пузатых пластиковых файлов, старых журналов, новых буклетов, запрессованных во всё это тусклых ёлочных игрушек и воткнутых во всё это тройных стрел. Ну, стрелы — обыкновенные. Одинарные. Только всажены остриями одна в одну так, что каждые три представляют из себя своеобразный трезубец. Всего их — восемнадцать. Михальченко подарил. Уроженец Муравьёво-Амурска Ю. Ф. Михальченко. Привёз с Бейцзинской Олимпиады. Пока — не МП. Но… предметы с историей, сама зав. фондами Плотинникова Т. М. заценить изволила-с!(Что такое МП, объясню позже). Едва-едва я решил, что возможности существуют, всё-всё сие скопом обрушилось со стола на пол. Мне сделалось дурно. Больше ничему ничего не сделалось. Даже ёлочным игрушкам, кои состояли, я потом узнал, из ваты с обсыпкой толчёным стеклом на клею. Планшет открылся. Разлетелись по полу карта с крупной надписью «Усть-Уссурийскъ», бумажный пакетик и тетрадь формата А4, одетая (как дипломный проект годов моего студенчества) в скрипучий серо-пёстрый ледерин. Сквознячок шевельнул карту. Она отмахнулась уголком. Сквознячок принялся за пакет. Пакет, перекатываясь с боку на бок, как пехотинец под обстрелом, двинулся к моей кроссовке. Он сделал три кувырканья. При том два раза брякнул и трижды показал мне толстые (пальцем писали?) чернильные буквы: «Усть-Уссурийскъ, мартъ 1919 года, обработать самымъ срочнымъ образомъ!!». Остановился. Разорвался. На паркет звонко выпали три длинные жестяные баночки. Вроде тех, которые я откупоривал в мои школьные годы, заряжая фотоаппарат «Любитель» плёнкой «60 мм». Только мои были алюминиевые. Не жестяные, как эти. Без этих рельефных надписей «Kodak».
    — Держи-и-ы!!! — возопили всем отдельским трио полковник, Илона, Лёх Числавыч. (Вообще, у историков — великолепная пятёрка и вратарь. Но Эн Пэ и Ка Эн были в очередных отпусках, а Степановна — в декретном).
    Ржевский добавил:
    — Он хэнды тебе нас целая рать, чтоб всё прилипало да ничё не падало!
    Лёх Числавыч конкретизировал:
    — Это — рукопись Чербакова.
    — Дед какой-нибудь принёс в музей сдать с расчётом на материальное вознаграждение? — спросил я, пока мои хэнды машинально раскрывали тетрадь на полу, а мои айзы машинально читали ксерокопированный текст из больших, неаккуратных, неясных, хоть много раз обведённых истёртым карандашом букв с первой её страницы.
    «Годъ 1917 отъ Р. Хр., мъсяцъ и станцiю завтра спрошу у Юрия Петровича, — значилось там. — Кажется, мартъ. Първая половина стараго стиля. Или вторая — новаго.
    Хорошо, коль разобраться:
    Ни мошки ни комаровъ!
    А възутъ насъ в Питеръ, братцы!
    Значитъ — стану я здоровъ!
    Не издохну, но поправлюсь,
    Говорить начну, ходить!
    Пусть в поэтахъ не прославлюсь,
    С этимъ можно погодить!
    Слава Богу, уцълели!
    Богъ промыслитъ — довъзутъ!
    Остальное сриомую, какъ довъзутъ. Юрий Петровичъ, докторъ эвакгоспиталя, вълитъ мне дълать эти записи, чтобы моя память заработала. Правая рука, вотъ, заработала всё ж. И голова заработала. Сознанiя не търяю. Доъду! В Питере — свътила мъдицинския таки ж, говоря на ладъ одэсский…».
    Страница больших букв кончилась. Я, с привычным тихим кряхтенем наклонившись ещё ниже, перевернул её. По второй странице еры, яти, фиты и всё остальное текло мелким-премелким рукописным бисером. Мои относительно-зоркие глаза впились в первую строку… и Лёх Числавыч ловко подхватил тетрадь с пола:
    — Толян! Мусолишь национальное достояние! Принёс её не дед. Ваня с Кругосветки принёс. 
    Ржевский, что-то дописывая на клавишах и наблюдая поверх монитора, как (стараньями Илоны) ёлочные игрушки, папки, стрелы, иное остальное переселяется в коробку, милостиво разрешил:
    — Пускай Толян мусолит! Ваня с Кругосветки вместе со своими орлами ночную вахту держал, мешки песка укладывал, помогал эмчеэсовцам дамбу строить. Домик садовый по наводнению к ним приплыл. На берегу развалился. Ваня во время завтрака на чердак влез… файл — сохранить как… сработало… места на диске хватает… файл — открыть… бланк… ага, вот он!.. Табуретки я у них закуплю. Через ФЗК. Хоть и не девятнадцатый это век, Вань! Зэки на Старом БАМе творили сие нетленное искусство за табак, за жратву. А планшет да писанина… — (Николай Саввич скривил губы под усами. Усы тоже скривились). — Писанина… стопроцентный самострок. Пусть Ваня не обижается.
    — Стопроцентная подделка? — перевёл я. В годы нашей (Лёхиной, моей и Полковничьей) юности самостроком слыли джинсы, шитые вручную. Илона об этом вряд ли знала. Студенты не знали стопроцентно. Информация к размышлению. Историки. Пригодится. Пусть овладевают информацией о прошлом — то есть, двадцатом — веке и об ушедшей — то есть, советской — эпохе…
    Лёх Числавыч, натянув перчатки вроде тех, в коих я полю дачу, перелистал рукопись. Убедиться: цела. Даже потрогал на одной странице строчку «я едва тъбя призналъ! Я — Вася Сахалинецъ! Ты съ друзьями…» Я сообразил: почерк — писарский. Текст выцвел, но до сих пор каждая «а» похожа на все «а», каждая «я» — на все «я». У отца был писарский почерк. Батя еле отвертелся от сладкой доли при штабе флота. Он хотел стать электромехаником на подводной лодке «Щ». Такой же, как та, о которой — фильм «Командир счастливой «Щуки»». Стал. Убедил. Разрешили всё ж. Сильно удивились, но разрешили. Батина «Щука» оказалась менее счастливой, чем киношная, она погибла на заржавелом минполе, оставшемся с войны. Как отец выбрался, — отдельный сюжет. Другой. А сейчас… рукопись! Рукопись!
    Аромат истории!..
    — Дайте на вечерок! — возопил я. — В ответ расстараюсь, учётную карточку заполню! Я знаю! «Правила» новые я недавно верстал!
    — Какую карточку? — спросили все шестеро. Ну, Лёх Числавыч, Ник Савыч, Илона и студенты во главе с Ваней.
    «Прямоугольную! Бланки все прямоугольные, круглых не бывает! Дурацкий лишний вопрос!» — хотел ответить я, не борясь с нахлынувшим нетерпением. Но гордыню я поборол. И ответил:
    — Карточку для ФЗК. Фондово-закупочной комисии.
    — Корнет Серебров, занимайтесь своими служебными обязанностями, то есть печатайте всякие этикетки, наклейки, пригласительные билеты, буклеты… а заодно и всякие книги, конечно, если вам скомандуют! — прорычал Ник Савыч. Трудно прорычать длинную фразу, в которой всего три буквы «р». Но полковник справился. Богатый боевой опыт! Остыв, добавил тише: — Статью по барону Ливону ваяю. Ну, переваиваю. Сегодня сдам. Ну, ту. В соавторстве с Лёхой. Сам Лёха будет ваять статью дольше, чем диссертацию… раз — напомни, два — напомни, три — сядь да напиши всё за него… да ещё и три новых документа графикой тиф! Тиф твой любимый! Профи-формат TIFF! Не джипиджи, который — ты прав — на квадраты разлетается после ста разов!.. Через буфетик. Само собою. Дополненный, знач, вариант в номер шесть. Тебе говориЛИ? Последний.
    Аромат истории растаял.
    Воссмердело парадоксом №3.
   
    ***
    Музей — организация необычная. Законы музейной жизни — необычны. Все законы. И официальные инструкции, которые соблюдаются всегда, и неофициальные правила, которые не нарушаются никогда (говоря по-музейски, нарушать их никак не). Знать надо всё, особенно второе, неосведомлённость усугубляет вину. Но если официальные правила минимально понятны с точки зрения здравой логики, опыта либо чего ещё, в отношении местных неофициальных сие вряд ли возможно. Я здесь — год с лишним. Ничего не понял. Всюду — парадоксы… целых четыре… но, к счастью, люди в музеях — разные и парадоксы по-разному срабатывают.
    Парадокс №1: никто из посторонних не должен приближаться к музейным предметам МП, на которые заведены учётные карточки УК! Контакт МП, они суть достояние бессмертной науки, с простыми смертными существами должен быть максимально затруднён! Достойное место для научного достояния — за бронедверью с кодовым замком, в отделе хранения фондов ОХФ! Иные места недостойны суть! Простой смертный, самовольно прикоснувшийся к нетлену бессмертной науки, — явный враг для ОХФ. Непростой смертный, прикоснувшийся к нетлену согласно приказам об ответственном хранении ОХ, — тайный враг, он продолжает таить угрозу и по-прежнему способен всё обчихать, облапать, загрязнить, заразить вредоносной микрофлорой.
    Чуточка общей теории. Музейные предметы нашей страны составляют СМФ РФ, совокупный музейный фонд страны, они делятся на экспонаты (то, что посетитель в данный момент видит) и единицы хранения (то, что посетитель, говоря по-музейски, ещё не). Каждый музейный предмет состоит из двух половин: сам МП — и его УК, бумажный зам с фото три на четыре, заполненными графами, подписями, расшифровками подписей. МП изучаются, получают научную характеристику, проходят реставрацию, используются в экспозициях и выставках. Для всего сего МП выдаются компетентному лицу (лицам) под приказ (приказы) об ответственном хранении ОХ.
    Теперь — местная практика. Очень разная. Потому что — разные люди в музее.
    Посторонние, сиречь посетители, для которых наш музей создан сто двадцать лет назад, с утра до вечера прикасаются к музейному нетлену. Во всех смыслах. Даже в прямом. Три А сейчас — зам. директора по науке, директор по её просьбе разрешил внедрить в некоторых отделах новую методу «экспонат трогать». Экспонаты — для кого? Для посетителя. Как весь БНУК МАГМ. Экспонаты призваны радовать, удивлять, информировать, просвещать, воспитывать. Я понимаю так. Три А (отработав в музее в десятки раз дольше, чем я) понимает так же. Целыми днями щёлкают об осколок метеорита ключи, значки, шурупы, монеты. Целыми днями восторженно визжит, садясь на изогнутый хвост Несси, разновеликая детвора. В том числе, по Салтыкову-Щедрину, дети изрядного возраста. Муляж — прочный. Задуман так. Два Олега делали. Под руководством Саши-Саши. Посетительская облапка остального, разрешением «экспонат трогать» не оговоренного, — затруднена: бдит администратор. Процесс обчихивания, увы, — перманентен. А сотрудникам, людям не посторонним, стало ещё труднее проникать в отдел хранения фондов. Фондовики чахнут над совокупным музеефондом страны, как Кащей над златом. Рухнет мир, иссякнет поток посетителей, но за дверью с кодовым замком будет соблюдаться фондовское правило и Тэ Эм, завхранфондотдел, будет общаться с другими отделами вот так:
    «Вам чего-о-а? Идите домо-о-ой, к себе на кухню-у-у, там всё облапывайте и обчихивайте до полного не могу-у-у, вы поняли-и-и, конец связи-и-и с массой! Выдача на ответственное хранение? Кто подписал приказ, сам он или Три А вместо него? Сам он? Всё равно никуда не лезь, микробиологией своей не тряси, я тут за всё отвечаю!».
    В нейтральное время на нейтральных территориях Тэ Эм превращается в милую, культурную, чуть робкую от осознания широты своего кругозора Плотинникову Татьяну Михайловну, кандидата исторических наук. В обеденный перерыв, например. В столовой. Когда живая очередь к микроволновой печке живенько перемывает кости директору. А в служебное время на служебной территории, когда Татьяна выполняет служебные обязанности… начинаются метаморфозы обратного знака. Словно в сказке о страшных заколдованиях. Но расколдования не гарантируются…
    Я входил в ОХФ. Два раза. Имея приказы на вход в кащейскую пещеру. С подписью самого директора. Раз №1 — это когда мне был нужен дагерротипа основателей нашего музея. Для цветной обложки. Тэ Эм сделала мне полосатую серо-буро-малиновую колор-ксерокопию дагерротипа. На старом «Юбиксе», которому самому пора в музей, в отдел техники. Сделала. Выдала. Отомкнула передо мной дверь. Я спросил: «Вот такое мы должны публиковать?». Тэ Эм ответила: «Да». Я спросил: «За качество нас будут ругать на редколлегии?». Тэ Эм ответила: «Я знаю?». Я спросил: «А если я пересниму дагер своим фотоаппаратом, как следует, и сам подработаю «Кисточкой»?» Тэ Эм возопила: «Вы о чём, Анатолий Васильевич?!! Вы где находитесь?!!». Еле припоминаю, как я вернулся в ОНИ. Раз №2 имел место быть, когда мне понадобилась челобитная Ерофея Хабарова для мелованной вкладки. Тэ Эм выдала чёрно-белую ксерокопию. Я ничего не спрашивал. Ругала сборник вся редколлегия. Князь спросил у всей: «А что Толик должен был делать?». Меня вызвали из подвала на редколлегию. Ругань стала ещё громче. А Лёх Числавыч, ССНС отдела «История», объяснил мне час спустя:
    «Пострадавший сам виноват, утверждают шаманы. Они, Толь, правы. Где-то. По-своему. По-шамански. Ты виноват. Надо было, Толь, как следует благодарить небо со всеми небесными окрестностями: тебе хоть что-то выдали из фондов! Ты не благодарил. Или благодарил не как следует. Пострадал, знач, справедливо. Когда человек страдает за свою гордыню, — это, знач, справедливо. Да. Вот. Она могла сказать, что предметы на руках, и finita la всё, конец связи интеллектуально-духовной элиты с массами! Требовать? Бесполезно. Бесполезное — вредно. В следующий раз всё будет на руках. Вплоть до значков «ГТО», которых у нас — штук ста или сот. Молчишь? Знач, согласен!».
    «Мне не нужны значки «ГТО»», — проинформировал я.
    Лёх Числавыч мудро фыркнул:
    «Умеешь стрелку переводить!  Кем ты работал до музея?.. Ладно, Толь, вы — ОНИ. Отдел непрофильный. Вы сидите далеко от начальства. К науке относитесь чисто касательно. В фондах бываете постольку-поскольку. А я — профильный отдел, научный кадр. Мне регулярно нужны единицы хранения. Горькую чашу сию я пью регулярно. Как и все в «Истории», «Этнографии», «Археологии», «Природе». Понял?».
    «Нет».
    Лёх Числавыч фыркнул ещё мудрей:
    «Тогда, Толь, тупо запомни! Подведут под рационализацию, никуда ты не устроишься со своей инвалидностью! Придётся частный бизнес начинать. Всем безработным советуют начинать частный бизнес. Тебе охота?.. Живи так, чтобы ты был сам по себе, а парадоксы БНУК МАГМ — сами по себе».
    ОНИ — это мы. Отдел научных изданий. Так мы звучим официально. По списку отделов. Неофициально мы звучим так: «Ну, они, которые ну очень внизу в подвале, дети подземелья, в общем, дир вечно что-то пишет, и их пригрел, издательских машин им накупил на жуткую сумму, а они и оборзели вконец, половину музейского бюджета на себя тратят — и слова им не скажи». Запомнили, читатель? Именно так. Не все нас понимают. Не все нас принимают. Но мы стараемся ни на кого не обижаться!..
    Борьба — бесполезна. Парадокс №1 — неотменим.
    Перейду к №2. Он гласит: те, кого надо отсюда уволить, уволняются здесь сами. По собственному желанию. Особенно — те, у кого желения нет.
    Читатели слыхали фразу «рационализация кадрового состава»? Не слыхали? Нужно объяснить? А — как объяснять? Честно или политкорректно, дорогой читатель?.. Кадровые чистки регулярно сотрясают наше здание с чёрно-золотой вывеской «БНУК МАГИ им. Н. М. Пржевальского». Кризис! Сложное время! Экономить следует! Когда очередное кадротрясение заканчивается, почти все остаются на своих местах. (У той — дети маленькие, у той — родители большие, у этого — волосатая рука наверху есть, без этих — вся работа остановится вообще). Но почти все — не означает: все. Означает: некоторые. Люди, один за другим, приходят к горькому выводу: «Пора нам по собственному желанию. Скоренько. И тихонько. Чтобы трудовая книжка осталась не, не, не!». Наш литературный редактор Володя Василевич именно так ушёл из нашего ОНИ. Устал от информации о скором начале конца. И ушёл. На коммерческую киностудию. Путь из юзеров-чайников в юзеры-корифейники Володя одолел много лет назад (и в основном всё — сам, я помог немножко-немножко, от слова чуть-чуть). На компьютерный монтаж фильмов он был взят — сказали нам студийные интеллектуалы — «с руками, с ногами, с предпенсионным возрастом». Ничего не потерял. Многое приобрёл. Покой души приобрёл всяко разно. Я ему завидую. Боюсь я беспокойной сложной рационализации! Маленьких детей нет. Больших родителей никогда не было: были обыкновенные (отец — инженер-механик, мама — медсестра), но они оставили мир сей. Младшего брата, Валерия, считает моей «рукой наверху» только главбушка — старенькая главбухгалтер. (С тех пор, как случайно увидела на моём мобильнике его портрет в парадной форме прокуратуры со всеми наградами). Единственный мой покровитель — жизнь. Объективная реальность, данная нам в ощущениях. Основа познания и критерий истины. Ведь отдел научных изданий — это… кто? Правильный ответ: зав., печатники, переплётчики, обрезчики, наборщики текстов в «Слове», верстальщики в «Метранпаже», художники обложек и ретушёры фотографий после сканера в «Кисточке», редакторы и корректоры всяко-разно (на бумаге и на экране). Первую позицию закрывает наш зав., Борис Леонидович. Следующие три — Алевтина Сергеевна. Тинка-многостаночница. Алевтинка Две золотые ручки. С этими почётными званиями она перевелась в БНУК МАГМ из обыкновенной типографии. Оправдала их многократно. Приручила брошюровальную машину «Бинд», электрорезак, музейскую бухгалтерию. Куда мы без Сергеевны? Это — не вопрос! Это — ответ на все вопросы!.. Остальные позиции закрывает Серебров Анатолий Васильевич. Я — все наборщики текстов в «Слове», все верстальщики в «Метранпаже», художники обложек и ретушёры фотографий после сканера в «Кисточке», редакторы и корректоры всяко-разно и плюс второй печатник (сложные файлы цветных книг выползают на новый «Колор» только с моего компьютера, не убитого игрушками). Я — всё в одном лице. Было — в двух. Но Володя Василевич уволился. Боюсь ли я рационализации? Боюсь. И осадочек остался. Сложненький осадочек такой. Разноплановый. Поскольку разные люди в музее. Бороться — бесполезно.
    А парадокс №3…
    С него я, дорогие читатели, начал!
    «Тебе говориЛИ?».
    Помните?
    В БНУК МАГМ все пытаются делать всё по плану, обдуманно, всерьёз, надолго, без личных своеволий… и всё делается впопыхах, в последний миг, срочно, к позавчера к утру, скорей-скорей! Елико здесь звучит «неопределённо-личная словесная конструкция с ли» (термин профессора Веселовой Н. А., создан лет …дцать назад во время лекции о не до конца разрешённом во времена оны Булгакове М. А.), я должен разуметь ея сиим манером: сейчас корнет Серебров выкинет на помойку всё сделанное, он будет снова перевёрстывать-перепечатывать всё, так  т о ж е  можно… в смысле, не смертельно… и никои возражения отнюдь не принимаются! Месяц назад редколлегия постановила считать пятый вариант шестых «Записок Муравьёво-Амурского государственного музея» последним. Ну, самым. Который — последний для всех. С тех пор Ник Савыч принёс в пятый вариант ещё два разных варианта статьи о бароне. Ответственные люди ещё два раза прочли всё на бумаге. Я внёс в электронный макет все правки. Авторские. Редакторские. Научно-редакторские. Корректорские. По ходу я изгнал с девяти страниц статьи сорок восемь очепаток и ашибок, ответственными людьми не замеченных, в том числе: «Первая мировая война 1814-1918 гг.» (крупнющий заголовок над большой цветной картой). Истрачены глаза. Истрачены часы. Истраченные глаза и часы — в мусорной корзине. Кошмар — с начала. Низкий старт. Каждый раз — одно и то же… вот он, светлый миг, все нужные правки внесены, все ненужные правки (типа «рубль зачёркиваю, целковый пишу») — вколочены… вёрстка состыковалась… задёрганный файл чудом уцелел, вписываясь на переполненный диск… глюков не видать, во всяком случае — видимых, с белыми (вариант: серыми) прямоугольниками на чётных полосах… весь ОНИ переводит дыхание… а над нами звучит: «Вам говориЛИ? Да, да, можно после работы, всё будет оплач… Бунт на корабле? А вы чего хотели, дело есть дело! Мы делаем общее дело! Музею требуется — от всех потребуется! Вас к этому приучаЮТ второй год! Пора вам, дорогие вы наши там, привыкнуть к порядку!».
    Да, я начал привыкать: в БНУК МАГМ не существует понятия «окончательный вариант». Существуют «вариант, утверждённый в планах» и — «вот это и оставим, переделывать больше некогда, ни времени, ни матералов, ни сил нет». Переделывается всё, что делается. Иногда — оттого, что вправду надо переделать для улучшения. (Когда вдруг сыскиваются, например, свежие сочные факты, артефакты, документы, прочие остальные фотографии). Чаще — потому, что… переделывается, да и всё, ведь так  т о ж еможно… в смысле, не смертельно совсем, бывало хуже! Что такое хуже? Это, например, — такое, когда сигнализация в обновлённой юбилейной витрине «Истории» не работает. Тэ Эм и Лёх Числавыч в очередной раз отвинтили, подправили, завинтили все секторы, а сигнализация вырубилась. На повторных мастеров и на повторное согласование музей истратил… ну, не важно. Сигнализация заработала. Она работает. Правда, люстры над пластмассовой Несси не горят… не светят, то есть… ну уж ладно, ерунда, мелочь, хозгруппа есть!.. Вот что такое хуже! Стоит ли ныть, что ни один из музейских сборников не сдан в печать с первого раза? И что многое, издав, перепечатывали? (Раздирая каждый блок, удаляя страницу с ашибками-очепатками, вставляля в нужное место исправленную, склеивая, переплетая, обрезая, матерясь…).
    Князь Борис Леонидович, зав. отделом наш сделал запись той редколлегии. Бывших радиожурналистов на свете не бывает, а встроенный диктофон есть в каждой мобиле. Князь всё записал. Дал мне прослушать. Борис Леонидович каждый раз говорит на редколлегиях одно и то же. Внушает всем одну и ту же истину: «Работа над рукописью, по-хорошему, завершается к моменту сдачи рукописи в производственный отдел! Правки? Необходимые. В согласии с правилами. Все слыхали о правилах? Пока вместо нас, ОНИ, у вас был простой РИО, редакционно-издательский отдел без своего «Колора», с печатаньем всех сборников на горполиграфкомбинате по разовым заказам, — правила соблюдались… Тоже не соблюдались? Где вы исправляли всё восемь раз? В «Казачестве Дальнего Востока»? Всё? Ужас! А потому всё и ужас, что в текст лезут все! Гордиться вам, товарищи, нечем… да, я хотел сказать: хвастаться… и дело, будучи начато, должно быть за-кон-че-но! Во-вре-мя! И-ли хо-тя бы ко-гда-ли-бо, товарищи! Вот что такое порядок!.. Бывало когда-то? Бывало. Давно. Передачи к юбилеям по …дцать раз записывались. Тиражи газет перепечатывались. Да. С перетравкой клише. Горком звонил: на звёздочке Спасской башни под салютом он, горком, видит свастику, а не полиграфический растр. Помню.  Правда. Не анекдот. Я работал. Но это когда было… даже тогда воспринималось, как…». Обязательно кто-нибудь возражает князю с места: «В этой стране, Борис Леонидович, прошлое совершенно непредсказуемо, вот мы и переделываем всё! История до сих пор меняется, хоть и не к каждому юбилею!». В тот раз тоже возразили так же. Князь надолго умолк. В записи пошли (на радио говорят) шуршанчики. Наконец, князь сказал: «Я серьёзно спрашиваю. Когда кончится бесхозяйственность? Когда кончится расточитель… Как «бесхозяйственность» переводится на современный русский язык? Забыли? Вы, историки, должны знать… лет, вы обычно говорите, дцать или десят тому назад все зна… сколько стоит одна заправка на «Колор», вы хотя бы знаете? Да, на принтер. Большой такой. Вообще-то, специальное цветное печатающее устройство полиграфического класса. Как «Юбикс». Только новое. Специальное. Дорогое. С очень дорогими материалами. Сколько стоит порошок для воспроизведения одного цвета? Сколько зарплат? Знаете? А? Если вы за краску не платите лично, музей за краску платит! Печатая сборник, мы воспроизводим четыре цвета. Голубой, пурпурный, жёлтый, чёрный. Столько же — когда перепечатываем». Зашуршала вторая пауза. Вписался голос Три А: «Чего же вы хотели? Музейная наша работа — вот такая! Какая? Такая! Творческая, Борис Леонидович! Она есть процесс! Творческий процесс! Изучение всех существующих возможностей! Изучение и использование! Вдруг новый вариант окажется лучше старого? Новое должно быть лучше старого! К этому надо стремиться! Разве не так? Именно так! Да! Да! Чего вы хотели?». Князь умолк совсем. Вот такой была редколлегия месяц назад… которая всё ж постановила считать пятый вариант шестого номера «Записок Муравьёво-Амурского государственного музея» последним… ну, самым… который — последний для всех…
    И вот — опять?! Снова?!
    И я, Серебров Анатолий Васильевич, буду бороться против парадокса №3!
    Я боль-ше не бу-дуу тра-тить си-лы впус-ту-ю! Я боль-ше не бу-ду ло-мать го-то-вы-е вёрст-ки прос-то по-то-му, что та-ка-я воз-мож-ность то-же су-щест-ву-ет! Вы решили возразнуть мне на моё возражение? Ах, да, теперь слышу звуки близкого завтра… или даже близкого сегодня: «Чтоб выкомаривать, как Серебров, Сереброву надо отработать в музее не два года, а тридцать, как Татьяна Михайловна! Или лучше сорок, как Анна Александровна! Или хотя бы двадцать, как Алексей Вячеславович! Забывая, когда — вечер, а когда — выходной! Спя не дома, а в недоделанных первобытных жилищах зала археологии! Едя не еду, а буфетные пирожки с кофеём из буфетных пакетиков! Конечно, конечно, в редких тех как раз-таки случаях, когда есть время вспомнить об спя-едя! Что ещё? Да, ещё — поваляться на лестницах во время обмороков и на больничных койках после инфарктов!» Фиксирую. Отвечаю: а кто же спорит с вами? Кто? Серебров? Во мне такого места нету, которое с вами спорит! Делайте всё это! Делайте всё, к чему вы привыкли! Я буду делать то, к чему я привык. Нормальную работу делать. Нормально. Без экстримов. Перевёрстка невозможна. Не-воз-мож-на. Файл развалится. Да задёргали его, вот и развалится! Файл — не Вася, ему не скажешь — Вася, надо! Техника допускает определённый объём редактирования файлов с перезаписью их. Ничего сверх определённого объёма техника не допускает. И не допустит. И через буфет — тоже. Через дира? Вряд ли. Директор по первому образованию — строитель. Строители — люди конкретные. Знают: можно сто раз поменять планы установки блока, и в итоге блока на месте не окажется, а можно сразу поставить всё как следует, и блок будет стоять миллион лет. Пойдёте к директору? Идите. Конец связи масс с элитой! Массы кто? Я. Пролетариат, если хотите. Компьютерного труда. Нечего терять, но крайне нервно переношу эксплуатацию. Да. Как раз — данный случай. Все всё поняли. Правильный ответ.
    Так и скажу?
    ТАК!!! И!!! СКАЖУ!!!
    …Прокрутив мысленно сей монолог, я сказал вслух не так:
    — Лады, Ник Савыч! Переверстаю. Вместо через буфет — чербаковскую тетрадку обмусолить-обчихать. Я торты и зефиры, которые вы нам в подобных случаях из буфета таскаете, читать не обучен-с.
    Зашуршала третья пауза.
    В самом деле — зашуршала. Не на плёнке. В реальности. Кондиционер историков привычно шепелявил, гоня вниз тёплую струю вместо привычной холодной. (Погода располагала). Все молчали под этот шум. Ник Савыч, Лёх Числавыч, Илона, Ваня, незнакомые студенты… да и автор данных строк теперь молчал…
    Долго.
    — Корнет Серебров, занимайтесь своими служебными обязанностями, — уже без рыка повторил, наконец, Савыч, суя тетрадь, карту, пакет и плёнки в планшет, а планшет в коробку. — Занимайтесь не далёким прошлым, но близким будущим. Новым сборником с моей статьёй о бароне Ливоне. С моей… моей и Лёхиной статьёй наша псевдонаукообразная «Мурзилка»… «Записки», да… станет, наконец, читабельной и смотребельной. Реферируемым изданием, конечно, не. Но. Хотя бы. А для изучать прошлое есть специально обученные люди, Толь! У которых — специальное образование. Спе. Ци. Аль. Но. Е. Пять слогов. Одиннадцать букв. Вместо твоего, Толь, «гуманитарного» с твоим «просто интересуюсь историей, особенно старинной». Файлы придут к тебе… ладно уж, завтра. Если нас не смоет сегодня вечером. Тексты унд сканы документов. Через буфет. Всякий труд да возымеет подая… тьфу, воздаяние… спать по ночам надо, а не экспозиционные планы редактировать… эт я себе… эт я уже не тебе! Зефира, Толь, хва? Или тортичек? Эт я тебе, Толь! Чё молчишь ты, в самом деле?
    Я, в самом деле, молчал.
    Если бы я отмолчался до конца, всё пошло бы по-другому. Если бы я ответил по-другому, — тоже. Но история складывается, как она складывается. Без «бы». Вся. От громадной мировой до мелких частных современностей. И корнет Серебров, оный же автор данных строк, отчеканил с резким (сколь я на то способен при моих больных позвонках) «кругом шагом марш»:
    — Через редколлегию файлы ко мне придут, полковник Ржевский! Буфета, как и спасиба, мало-с! Заколебали вы меня своей душевной простотой! Колебали долго! Регулярно!! Старательно!!!
    Взор Николая Саввича над монитором был — как удар клинком через щит. Таким ударам учил бригантиновских мальчишек Пётр Владиславович. «Бригантина» готовилась снимать отрядный фильм о Робине Гуде, мальчишки тренировались… ну, и я там болтался. До лекций. После лекций. Вместо лекций. Есть что с чем сравнить. При условии: щита на мне сейчас никакого — выражалась профессор вслед за Булгаковым — нету, а мой больной позвоночник ощущает и менее бронебойные взоры. Восторг прочей публики я ощущал фоново. Без ответа. Без оглядки. А вот когда ощутнул Колькин взгляд… счёл за благо оглянуться… чтоб не убило…
    — Эт как, Толь? — спросил полковник Ржевский.
    — Эт так, Коль, — ответил корнет Серебров, берясь за ручку двери. — Дружба дружбой, служба службой. Не могу больше. И не хочу. И я у вас не войсковую братину прошу для солить помидоры маринад разбадяжить! Только тетрадку без карточки! Она ж — пока без карточки? Судя по грязным следам на планшете.
    — Смирняйсь… ну, смиряйсь, боец, с мыслью об нет у тебя помидоров! — зарычал полковник Ржевский, глянув в монитор ещё раз. — Мои на даче утонули, твои сейчас тонут! Семь метров ровно. Я — через редколлегию со статьёй, ты через директора и Тэ Эм — за тетрадкой. По служебно-официальному пути. Когда тетрадку закупят, я её опишу. Когда опишу, возьмёшь. На хитрую эту будет хитрый этот самый. А уставная дисциплина в полку будет… для кому её охота!
    Незнакомые студенты молча переглянулись. Ваня отозвался:
    — Уж точн! Уставщина — хуж, чем дедовщина!
    — Ты, Ржевский, если даже ФЗК закупит… будешь описывать… целую пятилетку… до восемнадцатого года… — поворачиваясь обратно (извините, читатели, за стиль), прохрипел я.
    — Дадим ляле цацу, ведь ты собирался, — тихо молвил Лёх Числавыч. Чуть громче спросил: — Почему до восемнадцатого? Девятнадцатый указан!
    — Гражданская на Дальнем Востоке началась в восемнадцатом, — ответила ССНСу Илона. — К столетию мы будем делать выставку. Через пять лет. Пятилетку.
    — А-а, да-а! — Лёх Числавыч мотнул головой. — Я что-то… видать, недоспал… как жираф в том анекдоте… шея длинная, резьба мелкая… пока дойдёт анекдот!.. Разрешаем ляле цацу, Коль? Нацацкается — вернёт! Ты оформишь ответхран на него. Элементарнейше, доктор Ват…
    — Кстати, Холмс! Как поживает твоя диссертация? — перебил Лёх Числавыча Ник Савыч.
    Лёха исчез за шкафом.
    Ник Савыч усмехнулся.
    Илона сказала:
    — Можно выставить к годовщине Октябрьской революции. В семнадцатом. Пока будем делать, Толя прочтёт. По приказу о временном хранении.
    Ваня, было, начал возражать — «Октябрьского переворота…», но все вокруг враз утихли, когда полковник Ржевский, оставив свой командный пункт, воздвигся над Лёхиным монитором.
    — Лё!!! Ха!!! — загремел Ник Савыч. — Ты!!! Где-то!!! Ну!!! Такой!!! Умный!!! А!!! Где-то!!! Ну!!! Такой… Илона, извини! Чё — «за что»? Я ещё не успел матернуться? Тоже хорошо… хорошо по-своему!.. Временное хранение предметов оформляется, по новому приказу, на кого? Правильный ответ: на того же, на кого и ответственное! На научного сотрудника! На!!! Уч!!! Но!!! Го!!! Со!!! Спе!!! Ци!!! Аль!!! Ной!!! Под!!! Го!!! Тов!!! Кой!!! А Толька Серебров — кто? Говори поскорей, не задерживай добрых и честных людей, как мы в детстве, перед прятками считаясь, говорили! Правильный ответ: Толька — человек из РИО, носитель некоего «гуманитарного» при лёгкой степени «я просто интересуюсь историей»! Ну, человек из ОНИ! Я, мля, этот ОНИ породил, я идею директору переформировать дохлый редакционно-издательский отдел с завязкой на горполиграфкомбинат в свою подпольную типографию кинул, я всем дуракам доказал, что новый цветной ксерокс можно умно использовать — не для размножения пригласительных билетиков, а для тиражирования сборников статей… я их, мля, прихлопну! Все они там — князья! Золотые да серебряные! Князь даже говорит иной раз так, что без словаря Даля не поймёшь! Такие странные шуточки! Я возникал — он смеялся: пока мы шутим, мы матом не ругаемся…
    — За что они дразнят его: князь? — спросил у Илоны один незнакомый студент, глядя на неё мимо меня. Видать, он понял в сказанном гораздо больше, чем я, к примеру. До конца понять, что говорят между собой историки, может только один из них. А студенты — с исторического факультета.
    — Не дразнят, — ответила Илона. — Настоящий князь. Предок выехал из Орды служить Ивану какому-то. С тех пор кто-то — воевал, кто-то — дипломатом. Князя дед вместе с Чичериным заключил Брестский мир. Князя отец расписался на Рейхстаге, только подпись была повреждена, «г» стала как «т», долго искали для ветеранских льгот, перед самой смертью нашли.
    — О-о! — сказали оба незнакомых студента. — У вас тут тоже есть князья, как в Москве? Ни себе чего!
    — Тут, в музее, все — князья да господа, только мы одни… те, кто делает реальную экспозицию и пишет реальную науку… бо-би-ки на по-бе-гуш-ках! — запыхтел Коль Савыч, вынимая из коробки то, что недавно положил в коробку.
    — Так тож не над, — попросил Лёх Числавыч, вынырнув из-за своего компьютера.
    — Зуб даю от новой расчёски: урою я Толяна, если замусолит рукопись! — поклялся Савыч, возвращаясь за свою машину. — Буду прав, что характерно!.. Якорный бабай, опять там кого-то бабай несёт с третьей космической скоростью!
    Дверь, возле которой стоял я, распахнулась. Ворвался Женя Мышкин — завотдел «Природы». Оглянулся на дверной доводчик: сработала  железка, не придётся руками за дверную ручку дверь закрывать? Доводчик сработал. Дверь отсекла Женю и нас от шумного коридора. Женя вытараторил:
    — Спрячьте! Штейн меня уроет! В тот раз обещал, в этот раз уроет, я опять по лестнице бегаю!
    — Штейн который? — спросил москвич, бросив взгляд на газету с кроссвордами, каковую держал на своих джинсовых коленях так, чтобы она не видна была Ник Савычу. — Рубинштейн? Великий русский музыкант, родившийся в бедной семье в черте оседлости? Есть ещё Франкенштейн, герой фантастического ф…
    — Не-а! — перебил Мышкин. — Яков Борисович Штейн, замдир по капстрою! Бегу я правой лестницей вниз, он меня чалит: «Женя, вы хулиганите! Не хулиганьте! Музеи — храмы науки, здесь тишина должна быть, а вы — Евгений, то есть Благородный!». Я бы мог ему сказать, какой я благородный и что я вообще о музее думаю с такой зарплатой, но сегодня Як Борисыч ва-а-аще зо-о-ол! Строители на третьем корпусе что-то насмерть разбили! Я затишусь тут у вас, пока он не уедет! Лады?
    — Тишись, тишись, — сказал Жене Коль Савыч. Сомнамбулическим жестом отдал мне планшет… закрыл коробку… махнул на меня рукой… и вся их дальнейшая беседа (говорили люди старины, мною столь любимой) проистекла без моего ведома…
    По лестницам бегать — ай-яй-яй. Для меня — и ох-ох-ох. Но я к нам в подвал, в ОНИ, бежал галопом: все шарахались. И читал, читал на бегу! Мыслишка из песенки — «сбавляй, братан, хотя б на поворотах» — явилась только за третьим поворотом. Явилась. Отшатнулась: соблюла технику безопасности. Другая прыгнула ей на смену: «Что ты, Толян? Чего ты добивался? Этой тетрадки? Вот тетрадка! И с ней — долгоиграющая ссора! К историкам ты будешь входить левым боком, с улыбочкой, с тук-тук три раза, итого шесть. Если будешь входить куда-то. Если тебя не уволят. Обещали? Уволят! Инвалидность ты потерял ещё весной. На перекомиссии. Потому что работаешь. Без бумажки ты — букашка. Не инвалид. Просто калека. Где ты устроишься? Калек на работу берут в последнюю очередь, выгоняют — в первую! Осознавай прелесть момента! И этого, и всех остальных, кои воспоследуют! Учил тебя Женька, который дежурит на вахте: «Кончай просить, а то щас получишь!». Учил? Получишь!..».
    Тетрадка, выскользнув из рук, смачно птицеподобно упорхнула в пролёт лестницы. Я не стал её догонять. Я знал: упадёт она как раз у дверей ОНИ. Нашего отдела, где сидим мы. Я сбавил шаг. Пока спускался до тетрадки, — успокоился… но это, может быть, совсем другая тема…
    Читатель спрашивает: а что такое парадокс №4?
    В другой раз объясню.
    Коротко: парадокс №4 — вот эта тетрадка.
    Подробнее — в другой раз.
      
      
    Голоса жизни
      
    Стоять вечернюю вахту в отделе (на случай, если эвакуация начнётся уже этим вечером) довелось мне. Как именно довелось — я не заметил. Не обратил внимания. Когда ушла домой Алевтина, я принял важное решение: читать, игнорируя еры на концах слов и заменяя устаревшие яти да фиты современными «е» и «ф». Когда ушёл князь, я вполне автоматически заменял «i» на «и», а все формы вроде «безпредельныя», «по-Английски», «он Немец» и «он Турецкий подданный» читал по-современному. Прописную в «Вы» и «Вам» игнорировать? Не игнорировать. Дух того времени же! Что тамъ… ой, тьфу, что там дальше на следующих страницах? Первая, без очков ясно, — ксерокопия. В 1917 году копировальные аппараты были? Порассуждаем, говорит иногда князь Борис Леонидович! Эрих Мария Ремарк, «Чёрный обелиск», главный герой Людвиг копирует каталог на аппарате «Престо», каталог — плохонький, фирма — нищенькая, а копировальный аппарат у них есть! Конечно, год шёл — послевоенный… ну, 1920 вроде… ведь, чтобы попасть в фирму на работу, Людвиг должен был в 1918 году вернуться с Первой Мировой войны живым и проработать в сельской школе одну зиму… а сколько я прочиталъ? Мало-с! Продолжимъ, корнетъ Серебровъ! Ароматъ истории, ахъ, этотъ ароматъ истории!.. А потом я сообразилъ… то есть, сообразил: меня оставили дежурить в отделе (на случай, если эвакуация ещё вечером начнётся). И мне ничего не оставалось, кроме как перевернуть очередную страницу тетради формата А4.
   
    ***
    «Как меня зовут, я знаю, ведь по шифру сбитого аэроплана, из которого тот подполковник-кавалерист меня достал, чтоб свезти в госпиталь, установлены мои, новомодно выражается графушка, Ф. И. О.: Чербаков Михаил Васильевич. По погонам с одинокими звёздочками было ясно: прапорщик. По новомодной прямоугольной шапке-«пилотке» вместо круглой фураги банально-уставного образца да по чёрной, с алым кантом, куртке моей вместо френча — выходило: авиатор. Всё прочее  и остальное… уж его-то я зафиксирую в тетради!
    Для начала начал — вспомнив.
    Дурак он, графушка наш, да верно шлёпнул верхней губой об нижнюю: в аэроплане с высоты ста саженей рухнуть — это не в автомобиле со взорванного моста в речку слететь! В автомобиле графушка летал. Хоть здесь, среди нас, коренных обитателей нашего тяжёлого вагона, он не только из-за этого. Доктор эвакгоспиталя, Юрий Петрович, был до войны венэрологом… говорят, знаменитым даже… лечил и свет и полусвет…
    Комнатная Сибирячка, заглянув в тетрадь, уточняет: нижней, Миш, об верхнюю, медицина — точная наука, двигается лишь нижняя челюсть, верхняя челюсть ни об что не шлёпает! Марать-черкаться? Ладно, пишу дальше.
    На то, что я утратил память, т. е. о прошлом ничего не помню, хотя настоящее понимаю, обратил вниманье мудрый седой прапорщик-геодезист Гузь, самый старый у нас. Он сказал Сибирячке. Та — доктору Юрию Петровичу. Я уж пробовал вставать, что-то булькал глоткой, собирал одной рукой (та, что тремя пальцами шевелит) вещи, готовился к переезду к выздоравливающим… но, само собою, никуда не переехал! Доктор изменил свой приказ. Сибирячка и Панночка, огласив изменённый приказ мне, долго шептались у вагона. Затем убежали. Вошёл сам доктор, впустив клубы пару и струи холоду, — и дал мне тетрадь: записывай всё, что соизволит отпустить из обвалившихся недр потрясённая при сотрясении память!
    — Для начала вспомни: кто таков подполковник-кавалерист, который привёз тебя? Отчего всё время щупает своё лицо? И отчего сказал, уезжая: «До восемнадцатого года ничего не бойтесь»? Если ты вспомнишь хоть это, Миша, я — так и быть — разрешу тебе «сто печалей» за компанию с графушкою. Графушку знаешь? Вы с ним тут, у меня, познакомились.
    Графушку знаю. Володя Кобылин. Местный дурачок. В каждом госпитале (как и в каждой деревне) есть хотя б один такой вот. У нас в тяжёлом нэврологическом вагоне два дурачка. Но если Тоже-барон-фон-Цыплакофф ещё ни разу не получил по морде, то графушку господа офицеры откровенно уничтожают. Пока не пришла новость об отречении государя, — просто унижали. Теперь — свобода! теперь не только солдатня выясняет отношения на кулаках!.. Я впервые заметил графушку, когда померли Троцкий и Оспин. Их вынесли санитары. Роликовая дверь закрылась. Я проснулся от скрипа её. Графушка вылез из-под одеяла — и заскрежетал против… ну, своим обыкновенным голосом:
    — Ладно Троцкий! Наш сосед в Одэссе был его родственник из смоленских дробных голопятых шляхтичей! А тут ещё — голопятый дворянин, мля, Оспин! Ух, спасибо, не Чумин да не Холерин! Повыскакивали в личные дворяне сквозь пункты табели о рангах! Пьянь! Воры! Фр-р-ронтовое пр-р-роизводство в чин! Дядюшка Павел не любит таких!
    — У Вас всё? — спросил прапорщик Шикшин. — Всё сказали?
    — Ну! — ответил графушка. — Чё ещё скажешь!!
    — Да то! — ответил Шикшин. И поколотил графушку своими костылями. Правым, а после (когда тот вырвался из руки его и отлетел) — левым, самым тяжёлым.
    Став побит, графушка был уведомлен с других нар, где лежал Гузь:
    — Вот, бегите теперь, жалуйтесь хоть Временного правительства юстиции-министру Керенскому, поручик граф Кобылин, а влетело Вам поделом! Оспины — не выскакивали! Блаженныя памяти Ея Императорское Величество Екатерина Вторая Великая жаловала их дворянством не за пьянство, не за воровство, но по заслугам. За то, что первыми привились от оспы, указав тем путь спасения для многих! Шикшин, кстати к слову, — тоже производство в чин по заслугам. Из вольнопёров вышел. Покойный Микки, о котором Вы нас давеча расспрашивали, — тоже. Ваш покорный слуга, Василий Васильевич Гузь, — тоже… хоть и не на этой войне, на той, на Нихонской. Вы, граф, должны благодарить безвестного Франца-артиллериста за то, что вмазал по палатке Вашей осколочным снарядом, пробил Вам лишнюю дыру в башке, подсушил Вашу мочёную reputation! Не осколки б, гнить бы Вам средь жертв любви! Юрий Петрович, от ран леча, Вас от красных прыщей от Ваших заодно излечил. Забыли-с!
    — Какая reputation? — удивился дурак. Почухал свой лоб сквозь бинт. — Ну, так бы говорили: Ruf! И я ж просил, не надо графом! Графушка я! Для хороших людей — Володя!
    — А о главном дебатов не будет-с? — засмеялись с двух сторон пехотный капитан и морской капитан-лейтенант. — Писано: возлюбите врагов! Позаботились Францы о Вас ради Ваших, мля, грядущих добродетелей!
    — Млякать тут прекратите, тут девицы есть, — скрипнул дурак, косясь на сестёр милосердия: на Панночку да Ниташу. Желал он и ещё что-то сказать. Но вошла Ворчица. Дурак присмирел. Панночка и Ворчица увели его на перевязку. Ниташа, заняв сестринский пост, спросила: отчего титулуют Володю — графушка? Граф Кобылин — хужей звучит, нежель, к примеру, князь Щенятев? Или, вон, говорил ныне-покойный Микки из Второго Сибирского авиаотряда, был ещё граф Муравьёв-Амурский…
    — Вовка сам просит так, — известил её пехотный капитан. — Либо, мол, графушка, либо по имени. Дэмократия нынче! Свобода! Рэспублика… мля-а-а!!
    — Республика, — поправил флотский капитан-лейтенант. — Через букву «есть» пишется. Через букву «е» по новым, мля, правилам…
    — Зря Вы так злобно! — перебила, рдеясь, Ниташа. — Так злобно — грех… возлюбити надотя и врагов и, паче, ближних… а оне — из ба-а-альших… оне можут всех засудити по судам либ на дуель вызвати!
    Шикшин уплюнул на сажень прочь самокрутку с драгоценнейшим (во трудах да в ругани наскребенным из давно пустого кисета) табаком:
    — Отменены все бла-а-ародные сословия! Слабо им нынче нас по судам! Ну а дуэль… дуэль… ну, что ж он до сих пор никого не вызвал? Трусит? Трусит!! Бла-а-ародство, в первую голову, — отвага, но где у таких, как он, отвага? Где любовь к Отечеству, к родным, к ближним? Нету! Не бывало! Ай уж зато всегда бывало так: и Отечество, и родня, и ближние оказывались кругом обязаны им! Графий рот открылся, — киньте вы туда, о ближние, всё готовенькое! А затем ещё раз! А затем ещё! При условии, что графий рот устроен наподобие змеиного! Раскрывшись, он способен раскрываться только шире раз от раза!.. Слава Богу да нам, грешным, немного: другое время пришло в Россию! Рэспублика-с!
    — Зло… грех… грех… — повторила сестричка. — Вы большевик?
    — Сибиряк я, кроха! Сибиряк! — захохотал Шикшин довольным радостным хохотом. Склонился с нар до пола. Взял там свои костыли. Ниташа вздрогнула. Шикшин, смущённо улыбаясь, спрятал их под нары. Сестричка — слышно было — перевела дух.
    С дэбаркадэра вошёл, деревянно шагая по деревянным косо приколоченным ступенькам, Тоже-барон-фон-Цыплакофф. Моряк сказал:
    — Сибиряки — хуже! У большевиков план — захватить страну и продаться немцам, у сибирских областников — отделиться от страны и продаться…
    — Что, капитан-лейтенант? — перебил моряка Тоже-барон. — Большой, говорилось во дни Петра Великого, политик-с? Вспомню я барт-итсу, которое до раненья знал! Всем по мозгам надаю, все угомонятся! Дискуссионный, мля, клуб!..
    Кстати: давно ль я помню о штабс-капитане Сиплакове?
    Титул жаловала ему лёгкая ходячая хата. Давно. До нас. Ещё когда все палаты располагались в хатах. Еле-еле-едва-дворянин Сиплаков — то же самое, как уж по-другому-то, война ведь, фронтовое производство в чины, хотя он аж целый штабс-капитан, — ещё в хате легкораненых успел привыкнуть отзываться на Тоже-барона. (Ну, перестал конвульсировать). Кличка, впрочем, — подходящая. Тощ, как цыплёнок. Барственен, как петух. Нижние чины до дрожи боятся его. Зол. Главное — подл. Обожает подкрадываться к унтерам со спины, чтоб вдруг заорать: «А-а-абъясните, ми-и-илейший, па-а-ачему…» — и залиться дебилическим смехом. Унтера бывают разные. Здесь, у Брусилова, могут князей разжаловать, коли есть за что. Случился один… из князей таких, во грязь уроненных, вышел скандалец, доктор велел Тоже-барону: Алёша, объяснитесь! Тоже-барон объяснился — можно сказать, аж сформулировал, коснувшись до потёртых штабс-капитанских погон на измусоленной старой шинели своей: «Я больше не тварь дрожащая. Право имею. И больше не позволюв с я к и мт а мн и ж н и мч и н а м…».  Князь ушёл, на ходу обещая через плечо с лычками, что дела такого он так не оставит. А тяжелораненый Ованес Баграмов из отряда бронемашин сказал:
    — Алёша! Я, вы знаете, тоже сам себе великий предок. Вроде Ломоносова. Не который Ломоносов сейчас на железных дорогах, а который Михаил Васильевич был. Я тоже, как ви, окончив висшее учебное заведение, состоял на государствэннёй службэ, имэю чин, имэю личьное дворянство. Толко личьное. А вэду сэбя спа-а-акойно! Нэ дую груд. Нэ дую шей. Лэша, Лэша, нэ надо стоять боксова стойка у каждий угол: вдруг за угла грядёт грядущий хам, чтоб, как у Мережковского в той статье «Грядущий хам», нахамить…
    Баграмов прикоснулся забинтованным своим кулаком к забинтованной своей груди, а затем к мазью намазанной шее, как будто всё сие могло помочь ему унять акцент. А я вздрогнул. Потому что я всегда вздрагиваю, видя рубцы на шее у Ованеса. У меня, под бинтами на шее моей, — тоже шрам. Тоже — по кругу. Хотя — узенький-узенький, словно красная нить. И, главно, tankist обгорел, а я… я сам не помню, откуда у меня эта штука… вспоминая о которой, у меня всегда портится настроенье!
    — Грядущий хам Мережковского вовсе не то, что Вы, Иван Христофорович, подумали! — перебил Ованеса Тоже-барон-фон-Цыплакофф. — Он есть идущее к высшей власти мещанство как итог развитья всей европейской цивилизации, с которой мы столько веков носились, будто дурни с писаной торбой. А Вы, поручик Баграмов, говоря с лицом, старшим Вас по званию, должны выбирать выраженья.
    — Слюшай, лицо!! — (Бронеходец привстал). — Тэбэ твоё лицо давно нэ били!!
    — Вано! Алёша! — окликнул обоих капитан-лейтенант. — Утухните!.. Что за грядущий хам? Капитан третьего ранга Мережковский из Одэссы? Я согласен, Пантелей Евгеньич там — хамло изрядное, особливо коли с дружком, с начальником тюрьмы для политических Троцким, есть и такой, балласту переберёт, но ругаться из-за них!.. Утухли? Утухли. Молодцы братцы.
    Эх, он выдал желаемое за действительное! Баграмов утухает медленно. Смуглое лицо поручика делалось то желто, то (как упомянутый рубец) багрово. Хотя Сиплаков больше нэ дул груд. Нэ дул шей. Он объяснил спокойным, чересчур спокойным вялым голосом без восклицательных знаков:
    — Напрасно комизируете ситуацию, Иван Христофорович. Я драматизирую? Возможно. А комизировать — много хуже. Грядущий хам есть грядущее мещанство, которое овладеет всем миром. Но если в Европе он только грядет, в Россию он уже явился. Он здесь. Он, который достался нам вместе с европейской цивилизацией, каковую мы столько сотен лет старались перенять, прилип к нам, аки франсезская зараза… и — развился как нигде более. В России хаму мало Государственной Думы. Хам сверг императора. Я должен восстать. Я восстану. Той статьи Мережковского, сколь я понял, Вы не читали. Найдите. Прочтите. Конечно, если мы останемся живы.
    — Читали, читали… правда, давно… до войны… её все читали… — в один голос с разными акцентами отозвались Баграмов, Савченко, Шикшин.
    — Только я ни давно ни недавно. — Гузь, не вставая, покачал седой головой с двумя алыми шрамами. — Оттого — едва ль пойму, как статья, бумажка в общем, подвигла вас на восстанье против живых людей! Вы людоед, Алёша. По классификации покойного Микки.
    — Что за Микки  о п я т ь? — (Тоже-барон вдруг насторожился). — Ниташа — «Микки» да «Микки», Вы — «Микки» да «Микки»…
    — Был у лётчиков-разведчиков прапорщик Миша Чербаков, я летал с ним аэрофотосъёмку делать, — пояснил геодезист. — Тёзка нашего Миши Чербакова. Полный. И по имени и по фамилии. Даже с лица похож. Обое, видать, из скобарей либо с новгородчины. Именно там говорят «щербак» или «чербак» вместо «червяк», а похожи скобари, как родные братья, волос в волос, голос в голос. Только Микки Чербаков был крупнее Миши. Здоровенный медведище! С вот такими ручищами! Настоящий Михайло Потапыч… хоть и Василич! А на правой руке была наколка. Татуировка. Синие такие буквы. И цифры: 1915. Летал он талантливо. Австрийцы смогли сбить его только в неравном нечестном бою втроём на одного. А ещё он талантливые стихи писал. Авиаотряды их знали назубок. Иное и под гитару пели!.. Так вот, Алексей. Одна его сатира — о том, как людоед был съеден, оставшись один на один с другими людоедами, всех добрых людей истребив, отощав без корма и утеряв способность драться. Интрига — в том, что люди бывают разные. Иной — охотник: берёт всё, что ему потребно, в живой естественной природе. Иной — земледелец: берёт всё в живой искусственной природе, на полях, в садах. Иной — мастер: творит и создаёт в отрыве от живого, в рукотворной мёртвой природе, но творит и создаёт. Есть подтипы, есть variants, Вы — умный мальчик, понимаете, знаете… Но вот, наконец, тип четыре: людоед вроде Вас. Он не творит. Ничего. Ни живого ни косного. Всё берёт готовым. Не у природы. У людей. Людей-добытчиков. Первых, вторых, третьих. Вы — людоед, Алёша. Тощий, слабый, издыхающий людоед. Я не обвиню Вас в том, что Вы кого-то из тех семерых съели, убив. Так было б чересчур просто! Вы не трогаете тел. Вы сосёте дела. Убийцы плоти, сравнить их с Вами да с теми, кто вроде Вас, — малоопасны: суд, приговор, каторга, злодей наказуем, злодей наказан. А вот убийца дел, пожиратель душ… о-о, тот злодей de jure безвинен! De jure. Ведь dе facto Вы, Алёша, ответите. И Вы, и те, кто вроде Вас. Там, в штабах, от окопов подальше, таких людоедов — много! Трибунал оправдал Вас, Вы, мол, — больны, Вы — невменяемы, но Тот, Кто выше всех законов, спросит…
    — Понятно, понятно, даже логично, Василий Васильевич! — Тоже-барон-фон-Цыплакофф, до того как лечь в постель, кивнул Гузю коротко стриженой головой со смешно растопыренными ушами. — Я перебил, pardon, однако лишь поняв Вашу мысль и экономя Ваше время. Многие измены и заговоры начинаются с разговоров о переменах. Знаю. Слыхал. Видал. Сталкивался. Благодарен Богу, что доднесь жив. Они могли убить меня гораздо скорее, чем я их. Ведь их было восемь! Или семь? Нет, в деле — восемь. Полагаю, Господь восьмого сыщет. От ответа, Вы правы, не уйдёт ни один.
    — В дели? В яком дели? — воскликнул железнодорожник Савченко. — Вы присяжным заседали до войны?
    — Вай! — воскликнул Баграмов. Присовокупил: — Василь Василич, как отличать охотник, крестьян, мастер, людоед?
    — Вано, сатира длиннее, чем гётевский «Фауст», её ль запомнить мне, голове пробитой!.. — Гузь, не вставая, развёл над собой руками. — В общем, охотника, земледельца, мастера выявляет искусство, людоеда ж выявляет удачливость. Удача для каннибалов, понял я, — как проявитель и фиксаж для негативов. Вся дрянь в характере мигом определяется. Если везенье, сделав Алёшу штабс-капитаном в двадцать два года, сделало его, вдобавок, таким наглым, дерзким, злым… он — людоед. Счастливо став сытым, людоед не станет добрым. Вновь проголодавшись же, сосискою не утешится. Крови ему подавай, плоти трепещущей, да и — Вы были правы, Викентий, — поболе, поболе, поболе!.. — (Гузь глянул в сторону Шикшина).
    — Вай, вай! — повторил бронеходец. — Только Ви нэ зовитэ меня: Вано. Лучше: Ованес.
    — Все они людоеды, один другого хищнее они! — вступил капитан-лейтенант. — Лакей… вестовой, по-пехотному — денщик… либо адъютант в штабу… ведь «lucky» — счастливчик, отсюда — «лакей»! С точки зрения прочих слуг, лакеям везёт! Не в грязных портках, не с вилами с навозными барский урок исполняют! Во фраках! С подносами!.. А всё ж lucky вроде Вас, Сиплаков, сплошь да рядом неблагодарен! Бога Самого за счастливую свою судьбу lucky не благодарит! И зол! И алчен! И кусач! И надменен, как два-три барина! Бары иной раз довольны бывают, лакей ж недоволен всегда. Всем. Не только барами. Всеми. Не собою! Другими, Алёша! Лакейский дух! Лакейский sindrom, сказал бы доктор!
    — Вай, вай! Как излагает! Как излагает! — повторил Баграмов. Оглянулся на Сиплакова, утихшего в своей постели. — Но дурака можно проще звать, дурак и всё! Для чего сложно: психически болен? Дурак — всего проще! Умственный мошка ел твоя башка, иди таблетки пей!
    Я думал, фон-Цыплакофф озлится. Но Тоже-барон вздохнул с искренней грустью:
    — Пил я их… и пью… и Вы недооцениваете хама, Иван Христофорович! Пришедшего. Уже не грядущего. Хам здесь. Первая жертва — я. Но и Вы узнаете, как это больно: долгая, неисцелимая обида внутри, вызванная долгим, процветающим хамством окружающих! Низостью, неблагородством низких неблагородных сословий, взявших власть, в том числе верховную…
    — Вай, вай, вай! — на сей раз уж трижды повторил Баграмов. Коснулся до ожога на шее своей. Затем он сотворил православное крестное знамение. — А вот так ты не пробуешь? Жизнь от Бога и власть от Бога, Бог дал — только Сам и отнимет! Ти атэист, да? Ври, ври! Где снаряди мясо и душа рвут, атэистов нету, отец Иоанн прав.
    — Всякая власть от Бога, но властители от сатаны, ведь они прошли естественный отбор! — Сиплаков привстал. Ещё раз вздохнул. Покачал головой на тоненькой кадыкастой шейке. Приподнял подушку: альбом для фотографических карточек лежал под ней. — Так пишет вот этот автор, базируясь на идеях сэра Дарвина. Отбор! Шли века. Сменялись поколения. Раз за разом выживали в драке за кость злодеи, злодеи, злодеи… что высший слой общества, что нижайший… всё равно!.. Злодеи злобою своей смогли кое-как оградиться от подлости, низости, неблагородства, добрые — мертвы или бесплодны, злые — живы и плодовиты. Автор прав. Я едва способен вообразить себе, как пережили мои предки в семнадцатом веке предыдущее Смутное время. Когда всякий атаман холопьей шайки считал себя божком, царьком и воинским начальничком. Но предки уцелели. Рождён я, их потомок. Я есть. А потому я зол, как они!.. Неудобные вещи говорю-с? Но — п о ч е м у  говорю-с? Задайтесь этим вопросом! Ответьте на него! Слушаю! Слушаю! Отвечайте!
    — Зачем — «отвечайте», говори ты сам! — в один голос, хоть (будто тогда) с разными акцентами, отозвались Баграмов, Савченко и Шикшин.
    Фон-Цыплакофф — как если бы слова ударили его — содрогнулся, уронив на альбом подушку:
    — Так-так!  А  теперь — можетемолчать!Высказали:  з а ч е м? Всё иное, остальное, дальнейшее, что изойдёт от вас, меня мало интересует. Вы — как они. Как те восьмеро зачемщиков, которых я осенью — в ходе наступленья — выследил, изобличил и осудил своим судом.
    — Зачемщиков? Кто это? Почему зачемщики? — вновь враз спросили все трое.
    Тоже-барон вздохнул:
    — Поздно, господа, боржом пить, всё ваше нутро развалилось! Нормальные люди сходу — а не во вторую очередь, как вы сейчас, — спрашивают: почему? Зачемкают лишь две категории, каковые категории суть дурачьё и гении. Нормально развитая особь — с ней я предпочту иметь дело, сам таков же, — интересуется  п р и ч и н а м и.  Она почемукает. Вспомните, как маленький ребёнок раз за разом повторяет: «Мам, почему так? А почему то? А почему это?». — Моряк, усмехнувшись, буркнул: «Мой Петя таков… почему, почему, почему, сто почему в минуту…». Тоже-барон кивнул милостиво, прежде чем продолжить. — Дурак и гений интересуются  с л е д с т в и я м и.  Первый — высшим, вселенским итогом. Второй — нижайшим бытовым смыслом: съесть, напялить чи продать. Встреча с гением в штабу первой четверти двадцатого столетия… вы сами поняли, сколь вероятна! Что до дураков, то у них и смысл — таков. Глуп. Съесть, напялить чи продать. Остальное для них, смысла не имея, — суть злобные выдумки злобных умников из выдуманного тайного мирового правительства, навыдумыванные таковым тайным мировым правительство м для того, чтоб задурить бедняге дураку последние мозги. Остаётся добавить, что дурак и гений, с моей точки зренья, одинаково опасны. Непредсказуемы. Всё у них по-своему, всё не как у добрых людей и ничего никогда они не объясняют… потому как им самим всегда всё понятно!.. Dixi. То, что вы скажете, меня мало интересует.
    Предусмотрительный Шикшин взял Баграмова за шиворот. В прямом значении слов. Дотянувшись рукою. Савченко скрепил сердце своё в значении переносном. Моряк посоветовал:
    — Штабс-капитан, займитесь своим физическим развитием! На каторге, куда Вас упекут за самовольную расправу, сила пригодится Вам! Да и коль Вас признают невменяемым, — пригодится ж! Вы — тощи, слабы, штабс, оттого — трусливы. Для начала я объясню Вам двадцать пять правил старой морской гимнастики. С её помощью деревенский наглец за зиму становится невозмутимым аполлоноподобным атлетом. Вы нарастите мышцы, станете сильней, осмелеете… и, возможно, Вам даже драться не придётся.
    — Тренирован я… тренирован… — выдохнул фон Цыплакофф. — Я ещё в гимназии понял: английская система боя барт-итсу, описанная у сэра Дойля, рассказ «Последнее расследованье Холмса», — не выдумки выдуманного профессора Мориарти. Я отыскал книжку инженера Барта, который создал свою system, служа в Нихон и наблюдая тамошних драчунов. Я изучил приёмы по рисункам. Доработал их. Создал кой-какие новые. Теперь я способен всякого, кого желаю, убить одним пальцем. Кого не убью, — покалечу так, что сам вздёрнется. И что ж, капитан-лейтенант? Я могуч. Я искусен. Я зол по-прежнему. Я таков! Я просто таков! Иным не стану, пока не станут иными все! Меня породили злые предки, уцелевшие в злой грызне за выживанье!.. Мережковский со стилистически отточенным «Грядущим хамом» здесь чужд, хотя и ведом. А кто читал «Механику вырождения»? Стилем скромна, но — прочтите! Фамилию автора назову для желающих, буде желающие сыщутся… — Штабс-капитан опять потянулся к подушке.
    Вбежала Комнатная Сибирячка: сегодня нас увезут по восстановленной железной дороге, просьба господам офицерам не вставать, будем готовы!! Тоже-барон не договорил. О Тоже-бароне забыли. Савченко хлопнул себя жёлтою от йода рукою по виску с грязной марлевой повязкой:
    — От шкода! Знать, где впасть, сенца натрусив бы! — Перейдя с малороссийского на великорусский, прапорщик добавил: — Я ж ту ветку начинал! Знай, что сам по ней уеду, сделал бы как следует! Не на один костыль! Как следует! Ну да, спешили ж, гнали словно на пожар… ну да… но ведь!..
    Санитары из Союза городов таскали нас, будто носильщики — багажную кладь в вокзале. Я упал. Верней, меня уронили. Вместе с белым гипсово-полотенечным (ещё виднелись галицийские вышивки в некоторых местах) ящиком, в который я, для помощи больному хребту моему, был уложен, как недовыведшийся цыплёнок в скорлупу. Одного медбрата зовут: Сергей. Ох, бранила его Сибирячка! «Сергей, дрыть тя за твою поэтическую ногу, в руки в те в твои нас… р… в общем, чтоб хоть прилипало! Стихотворец! Глянь, чо навалял, пим рязанский!». Но мне думалось не о них. О полковнике. О котором говорил Юрий Петрович. О словах полковника: «До восемнадцатого года бояться нам нечего. До восемнадцатого года сам ничего не боюсь и других не пугаю, придёт время»…
    Нынче — семнадцатый год. Восемнадцатый будет следующим. Тогда-то нам — бояться! А… когда конкретно? В каком месяце? Конкретно чего?
    Нам и сейчас пора начинать всего бояться! Доедем, не доедем? Заколеем, не заколеем? Стужа в вагоне, хоть весна вокруг, южная галицийская весна, всё цветёт-расцветает!.. Околеем с голоду, не околеем с голоду? В Петровграде, там, куда нас везут лечить-спасать, февральский бунт (после него император отрёкся от власти) начался — писал доктору отец Иоанн — с голодных драк в очередях у лавок, у магазинов, когда, после трёхсуточного стояния под снегопадом, никто не смог купить ничего. В провинции огороды есть. Бахчи всякие. Сады. Худо-бедно прокормишься. Так мы с матушкой кормились, пока я был мал, а сестрёнка моя была вовсе крошечной. Но Петровград! Отец Иоанн сейчас — там. Лечится после ран, лечится, а раны только хуже стали. Голод. Было ещё одно письмо на-днях, Юрий Петрович шопотом пересказывал суть тому Сергею из Союза Городов, Ниташе, Комнатной Сибирячке: ночь, мол, — воровство, грабежи, день — голодные меняльщики по всем улицам до проспектов даже (мена идёт товар на товар, деньги обесцениваются, да и товара не всякого спрашивают, книгу лучше не выносить, с книгой осмеян-оплёван вернёшься). Когда ж, мол, тепло? А и придёт тепло… какие огороды на брусчатке?!
    Подполковник-кавалерист.
    Кавалерист…
    Вспомнилось вдруг: дурень — в пехоте, пьяница — во флоте, умница — в артиллерии, красавчик — в кавалерии. Красавчиком не назвать. Лицо как лицо. Да ещё и шрамы по периметру лица. Кого шрам красит? У него они (его счастье!) малозаметны. Узки. Бледны. И по периметру только. Где начинаются бородка да причёска. Но, знать, болючи! Он их время от времени щупал. Усы как усы. Бородка — a la Tzar. Запоздало решил уподобиться государю. Сейчас так мало кто из офицеров поступает. Боятся буйной митингующей солдатни. Ушёл в прошлое славный прорыв Брусиловской, когда всяк даже унтер-офицер, у кого на лице хоть что-то росло, растил себе округлую бородку, глядя (как на пример) на портреты в газетах! С волоснёю, кстати, меньше мёрзнешь, когда летишь. То ж летунов, которые летают бритыми, как я, узнают по рожам! По багровым обветренным рожам с белыми пятнами около глаз, где в полёте очки. Как я остался бледнолицым? Помню, лицо мёрзло, а — вытерпливало. Значит, я привычен. Где привык?.. Уподобиться государю мой спаситель не смог, но на государева кузена Георга V Английского смахивает. Глаза как глаза. В них — рыжинка и юмор. Соврёт, недорого возьмёт! Ну, приврёт. Откровенную лжу гнать — не похоже на такого!.. Дурень — в пехоте, пьяница — во флоте, умница — в артиллерии, красавчик — в кавалерии, авиация как род войск создана июльским указом императора в 1912 году, и всё, что скажут люди о нас, — о нас ещё не сказано.
    Кавалерию через год расформируют?
    Или что подразумевал спаситель мой, говоря о восемнадцатом годе?
      
    ***
    Как отъехали, — не помню. Доктор, извлеча меня из грязи перед вагоном, вколол мне лекарство. Голоса жизни вокруг утихли. К счастью моему, смерть меня, грешного, в той тишине потеряла. Я очнулся. Только-только был вокруг тихий сумрак — и вот уж слышится спор моряка с геодезистом.
    — Василий Васильевич! Не одобряю всего того, что взгородил Алёша! — говорил первый. — Я согласен только с одним пунктом! Зато уж — согласен! Вот, нынче вопияют: всяк, мол, вправе думать, вправе рассуждать, выводы делать, принимать решения… Красиво звучит! Да красиво ли выглядит? Я знаю, что бывает, когда всякое мурло… злобное… тупое… не обязательно, кстати, пьяное… начинает делать своим прогорклым умом свои тухлые выводы и переходить от них к отвратительным кровавым актам… — Моряк задохнулся. Гузь и вставший с своего места Шикшин устремились к нему. Но капитан-лейтенанту стало легче. Они вернулись по местам.
    — Лежи, лежи, лежи… — несколько раз повторил геодезист. — Юрий Петрович прав, мысль материальна, тяжкие мысли вредны для здоровья! Лежи смирно!
    Капитан-лейтенант лежал не смирно. Ещё дважды он рвался встать. В третий только раз, поняв, что сил не хватило, стал рассуждать дальше:
    — Вырастет мой Петя, — не пущу его в университет, ни в Харьковский наш ни в Питерский! Только в техническое училище! Только! Университеты заражены холопьим духом… духом взбунтовавшихся гладиаторов… безумных… злобных… и, при том, без водительства какого-либо Спартака! Ра-а-азрешили подлым выродкам учиться! Ра-а-азрешили! Да ведь выродки — не учатся! Они… бунт… ту… уют… как тогда матросы… у нас… в пятом году…
    — Лежи!! — гаркнул на моряка Савченко. — Я догадался, шо за «пятый год» та шо за «у вас»! Хвала Всевышнему, пойшов ты во флот, не по гражданской части, а то б дорос чином до министра внутренних дел, как покойный Пётр Аркадьевич! Нарядил бы ты не полстраны, а всю страну в пеньковые галстухи! Всех, до кого б ты успел дотянуться! И кто бунтует и кто смирен! Вторых вешать легче! Они в ответ-то не стреляют! Смирны! Хотя нашлось бы кому пристрелить тебя! Да, в час похорон, петлю шибэнничну на домовыну бросить! Як Столыпину!
    Моряк утих. Пехотный капитан спросил:
    — Савченко, что ж Вы так к нему несправедливы? По службе имели нагоняй от него?
    — Моё счастье-с… — начал Савченко.
    — Расскажите! — вскинулся пехотный капитан.
    — …не имел чести знать-с! — договорил железнодорожник. — Ухлопан, когда я  хватал трояки в гимназии-с!
    Тоже-барон-фон-Цыплакофф на своих нарах у самого потолка хмыкнул:
    — Вы зна-а-аете, как называется вагон, в котором нас из Галиции везут? Столыпинский!
    — Добрая, к слову, конструкция! Добрая! — повторил пехотный капитан. — Для переезда семей со скотом и с имуществом. В торцах вагона едут люди, посредине — вот, где открываются на роликах большие двери, — скот да кладь… Я знал Петра Аркадьевича. Прежде чем ему министром стать, он губернаторствовал у нас на Волге. Знаю я, кого он всегда вешал, кого — по необходимости, а кого — никогда.
    — Чтоб ещё твоим внукам ездить на нарах на большие, мля, расстоянья… — зло пожелал Тоже-барон. — Всех Аркадьич вешал! У кого вина, тех по приговору. Кто зря попался, тех для вразумления. Остальных вывез эшелонами туда, куда Макар телят не гон…
    — Стыдно, штабс-капитан! — одёрнул капитан.
    Графушка заржал на своих нарах под потолком, над нарами пехотного капитана:
    — Ы-ы-ы! Василь Василич! Вы говорили, что встречали в Туркестане таких «дальше едешь, тише будешь»! Сами говорили! Так скажите Вы и ему!.. Правда, что Семиречье — широта Флоренции? Отчего ж там морозы тогда, если Флор…
    Доски, на которых имел место быть наш дурак, содрогнулись: снизу в них упёрлась здоровая (не гипсованная) капитанова нога. Дурак стих. Я это всё не только услышал, но и увидел: в этот вот как раз момент я продрал глаза после укола.
    — Не всех он вешал, не всех и ссылал, кого даже надо было… — прокряхтел пехотный капитан, вновь укладываясь. — Только самых… вроде Вас…
    — Чё-о? — среагировал графушка. — Эт мне-е?
    Доска качнулась вторично. Не от мягкого толчка ногою снизу: от жёсткого удара костылями с фланга по тому, что на досках возлежало. Дурень смолчал. Шикшин, пряча костыли, велел ему страшным шопотом:
    — Цыц, олух! Вагон сбавляет ход, войдут, поди, на остановке доктор да Сима, при них ля-ля ни-ни! Уяснил, Рюрикович? Я ж вмиг переведу всё… мля… на монголо-татарский язык!
    — Ух, монголо-татарский знаете, как моя бабуся! — Дурак чуть с досок не слетел на волне новых чувств, оттеснивших всё прежнее. — А откуда? Вы сами, что ль, снегур? Он похож на семиреченский? Как он звучит? «Ля-ля ни-ни» — оттуда? Из него? Проговорите что-нибудь ещё!
    Сибиряк, вновь достав костыли свои, врезал графушке снова:
    — От так монголо-татарский язык звучит! Он есть язык сложный, событийно-предметно-жестовый, специально для тех, кто слова худо разумеет!
    Тоже-барон опять хмыкнул. А когда вошла на остановке в наш вагон Комнатная Сибирячка, фон Цыплакофф уже вёл нейтрально-отстранённое повествованье, адресуясь ко всем сразу, но ни к кому в частности. На железной дороге в Одэссе такой финт слыл: переводить стрелку. Например, когда начальство приближается, а пропагандисты ещё не договорили.
    — До чего смешны пьяные, когда ты среди них трезв! — вещал Тоже-барон. — Кто-то актёрит походку нормального человека. Кто-то уворачивается от стен и дверей, кои сыплются на него со всех сторон. Кто-то идёт с расстановкою. Это когда товарищи пьянчугу ведут, а он, расставив ноги, ковыляет. Кто-то уже — в расположении: расположился спать прямо на картах…
    — Кы-стати! — заверещал дурак. — Ы-некдотец! Поручика Ржевского попросили: «Сыграйте на фортепиано!». — «Сыграю сей же миг-с!». — «Но то ведь трудно не учась?!». — «Не учась сыграю!». — «Вот Вы какой! Но лучше уж на гитаре, поручик! Это — немного проще…». — «Сыграю-с! Хоть — нет, не проще. Трудней, корнет. Всё ж я на гитаре сыграю!». — «Как — трудней? Почему — трудней?.. Ага, вот балалайка, играйте на ней, она — всех проще…». — «Хм-м-!! Да как сказать?! Надо, корнет, поупражняться! Сам ещё не ведаю, справлюсь ли! Хитро дело! Балалайка, видеть изволите-с, — ма-а-аленькая, карты упадут с неё того гляди-с… буду прежде учиться, тренироваться во трудах многих, три-пи-пи-тировать…».
    — Репетировать, Рюрикович! Ре-пе-ти-ро-вать! — захохотали оба капитана. — Ещё какие-нибудь анекдоты знаешь? Вали!
    — А то! — (Дурак ожил). — Попов спросили: «Отцы, скольк сможетя выпить? Попы в ответ: «Како пити прикажете? На воздусях иль в помещении? С закуской иль так? Под разговор или сразу? Буде второе, — духовны особы не пиют, пианство есть грех, а буде первое… тогда до бесконечности и сверх того, веселит вино сердца человеков!».
    — В каком месте смеяться? — очень скучным голосом уточнил пехотный капитан. Глянул на Сибирячку. Спросил веселее: — Симок! Это правда, что сегодня мы есть будем?
    — Чё есть? — не уразумел дурень. — Лады, вот ещё такой анекдот есть. Пришёл гимназист к гимназистке задачки списыв…
    Шикшин взглянул на костыли. Дурак стих, опять ничего не уразумевши. Правда, стих не надолго. В тощих извилистых пальцах его появилась мятая жестяная гильза с надписью «Kodak».
    — Хорошие сказки начинаются! — запищал наш Рюрикович. — Перловка, перловка, я тебя съем, тыльк сперва запущу агентуру в тыл работать! — Цилиндр «Kodak» был открыт при участии высокородных зубов. Савченко сморщился солидарно. Зубы у него… как у графушки. Да и у всех остальных не лучше. Цынга! Фронтовая цынга! Что ж у меня мои авиационные зубы целы?.. Графушка вытряхнул на ладонь пяток таблеток. Одну засосал губами в рот свой. Подумал. Засосал ещё другую. Спрятал остальные. — Иль рванёт, иль всё ж сработает! Ты, Сим, только доктору не стукоти… я сам знаю, передозировка есть штука опасная…
    Вошли доктор и Ниташа с ведром чего-то тёплого.
    — Господа офицеры! — крикнул Юрий Петрович уставно-грозно. И тут же в той грозе просквозило солнце: — Вы беседовали? Я рад! Лекарства кончаются, бинтов и ваты давно нет, эта «шрапнель» — последнее съестное, что я смог выбить, ну… да вы, и правда, рассказывайте анекдоты! Смейтесь! Отвлекайтесь! У Ростана Сирано де Бержерак под ля Рошель отвлекал мушкетэров разговорами от мыслей о голоде!.. Я до следующей стоянки проеду с вами. Сам, вас слушая, отвлекусь. Перестану думать, что ж дальше нас ждёт… нас всех… м-да!.. — Юрий Петрович заставил своё лицо улыбнуться, когда взглянул на Ниташу, которая черпала из ведра большою ложкою «шрапнель», сизоватую (без жира вовсе) кашу-перловку.
    — Чо ругаетесь? — лопотнул графушка. — Меня даж за «мля» а-та-та, а-та-та… и вдруг — сами: «Сирано, Сирано»!..
    Тяжёлый вагон качнулся от хохоту.
    — Молчите, граф, за умного сойдёте! — оделяя дурачка перловкой, не по-своему бойко передразнила Ниташа. — Я Вам посля скажу, кто таков Сирано де Бержерак! Что Вы делали в гимназии на уроках?
    — Володька, поди, гимназьев не кончал, Володька сразу, поди, окончил Генштаба Академию! — с чмоканьем вбирая в себя первый глоток своей порции, ответил Симе Тоже-барон-фон-Цыплакофф. — Где не проходять ни Сиранов ни Ростанов, а ля Рошель проходять токо в смысле фортификационном. Risum teneatis, amici? Постарайтесь удержаться. Будьте снисходительны. Даже академисты позабыли, кто таков есть вилка. Жрут всё ложками. Как солдаты. Кому тепере помнити Ростана? Кто таков Ростан?..
    Ниташа, дотянувшись ложкою до стены, указала на рукописный плакат, там висевший. По верху крупно шло штабным почерком: «Правила уплетания продуктов питания, цитировано из книги «Юности честное зерцало» времён блаженныя памяти Е. И. В. Петра Алексеевича Великого не для юнцов токмо, но и для иных седоусых». Мелкий нижеследующий текст я читать только начал: «За едою не чавкай, как свинья, и головы не чеши». Во-первых, был он мелок, а во-вторых и (говорят одэсситы) в главных, весь обзор мне заслонила другая ложка с кашею, Симина:
    — Викентий Палыч, приятного аппетиту! Михайло Василич, где Ваша чашка? Деньгами не отдам, кушайте!
    Вслед за мной взял порцию доктор. Отказывался. Но позволил себя уговорить. Шикшин, быстро отстрелявшись, обтёр и сдал ему в аренду свои кашенос и кашемёт (перевожу с русского фронтового на русский тыловой: свои чашку и ложку). С присказкою: «Зря моргуете… ну, брезгуете! Уверяем, что больных тут больше нету, графушкин последний анализ чист». Вагон загоготал. Графушка — всех пуще: «Эт здоровых тут нету!». Моряк отбил его словесный мяч: «Психически и нервно больные в тяжелораненых не учитываются». Вагон загоготал громче. Доктор стал есть, при том сказав:
    — Смотри ты! Аппетит! Вчера ни крошки не хотелось!
    — Вчера и не было ни крошки, ни хренушки… — вздохнула Сима. Оглянулась на графушку. — Вы, сударь, скоренько всё забудьте! Хоть мне, в отличку от иных, ля-ля можно, я — простонародие, мне без укору!.. Чербаков перестал есть. Михаил Васильевич, кушайте!
    Вслед за мной, из моего кашеноса моим кашемётом, съел свой пай Савченко. Облизал ложку. Положил. Принялся вычищать миску, елозя пальцем и обсасывая таковой. Глянул в сторону плаката. Отставил миску прочь. Улёгся. Покряхтел. Умолк. По паузе сказал:
    — От шкода, сам себе не верю! Везут меня в тыл, убогого, без ног, ни к чему не годного, а я — рад: я — безногий, больше не командую!
    — И я, ты знаешь, рад, — подал реплику сибиряк. — Если меня забракуют, сопротивляться ведь не стану! После первого ранения — сопротивлялся. На войну я охотником шёл. Добровольно. Красненька листка с призывом не дождался. Почувствовал: Россия меня сама призвала, попросила о защите. Удивились. Пошептались. В картотеку глянули — не сибирский ли я областник? Там: областник. Всё ж взяли. У Брусилова стал прапорщиком. Ранен был — добился, чтоб выписали скорее. Есть ли время гнить? Прорыв, мол, по всему Юго-Запад-фронту, остреячьи бетонированные форты на воздух взлетают, карпатские перевалы пали, передовой полк рвётся в Венгрию!.. Вновь удивились. Ещё дольше шептались. Выписали. Догоняю свой дивизион… а его догонять не нужно. Отступленье! На заранее подготовленную позицию, как газеты врали. Ко-ман-да свы-ше! А команда свыше — это сказать «Слушаю» и приступить к исполнению. Всё прахом. За что бились? За что гробились? Зачем?.. Алёша Сиплаков, он счас опять мне выскажет, на сколь я, чунь сибирский, с гениями схож… да — всё равно: зачем?!!
    — Перестала Россия звать! — заскрипел дурень.
    — Изломаю костыли о рыльник! — Шикшин замахнулся первыми в сторону второго. Дурень прижался к стене. Да всё даром. Подшитый резиною от автомобильного колеса ботинок, быв употреблён Симою вместо снаряда, достал графушку и поразил. Дурак свалился навзничь. Долго — секунды четыре — лежал без шевеленья, вздев вверх тонкие полусогнутые ноги.
    — Малчышка ти, грязний попка! Уйдут сэстрички да доктор, я с тобою сам поговору! — обещал Баграмов. Затем, чтоб соблюсти справедливость, обратился грозно к Шикшину: — Викэнтий! Тож хорош! Ми условилис: при сэстричках — нэ ля-ля!
    — Теперь везде ля-ля-политика, Ованес… ты ведь политику имел в виду, да?.. — вмешался Савченко. — Пускай митингуют! Пускай! Оставлял я бойцов, — душа болела… плохо ведь обучены… а тут я рад, я больше никого не учи да ни за кого не отвечай! Ведь что за контингент пошёл на фронты! Тряс-ця их тря-си! Унтер-офицер командует: «В ружьё!». Бойцы: «Зачем? Ведь не было ещё общей команды по батальону!». Я на занятиях командую: «Гайку пять по резьбе ключом до упора!». Бойцы: «Зачем? До упора не надо! Лучше сперва до середины, а потом, когда гайка шесть до середины дойдёт, можно пятую!». Я: «Вы шо? Дальше базара не йиздилы? Ну, понаберут таких с хуторов… а командир — научи, командир — обязан…». — «Никак нет, Ваше благородие! Мы мобилизованы с третьего семестра технологического отделения!». Вот тут я и не вытерпел… а времечко нынче — сам знаешь… боец стуканул…
    — Хрена ж Вы хотели, Вашебродь? — съехидничал капитан-лейтенант. — Солдаты должны знать маневр свой! Суворов учил! А стукнутый не ты один. У нас во флоте реже случается, но… — (Моряк подумал секунды три). — Меня матрос впервые стукнул ещё когда! Ещё в пятом году!
    — Суворов сначала учил выполнять приказы… — (Савченко мотнул головою. Дотронулся до повязки. Сморщился). — И студент меня, Сева, не стукнул. Он на меня стуканул. Привлёк. Через солдатский комитет. Спас меня капитан Косиненко. Я до фронта заседал присяжным заседателем, а Владимир Фёдорович — тогда губернский следователь — учил нас юридическим азам, букам, ведям. Его все комитетчики боятся… ну, ще б не так, за-ко-ны зна-е… способен влиять на это… это стадо… да и тот сказал… — (Савченко повернулся к Тоже-барону). — Знаешь, Алёша, что? Слухай! Ведать, Владимир Фёдорович сказал, я не ведаю, розумить не розумию, шо диется, но раньше было шесть вопросов, сейчас остался один «зачем», а это — седьмой вопрос! Его ни следователи ни даже судьи вслух не задавали. Старались не задавать. Избегали. Задашь, — «клиент» настрочит ябеду, дело уйдёт на доследование. Примета. Сбывалась. А сейчас, Косиненко сказал, в трибуналах — сплошь: «Да зачем?», «Да зачем?», «Да зачем?». Кто в трибуналах сидит, Алёша? Либо дебилы, по классификации твоей, либо — гении…
    — Шесть вопросов? — перебил Сиплаков. — Шесть? Почему шесть?
    Смех, которым отозвался было тяжёлый нэврологический вагон, вдруг утих. Прислушались. (Я, должен сознаться, — тоже).
    — Следователь обязан получить ответы на такие вопросы: «Кто?», «Что?», «Где?», «Когда?», «Как?», «Почему?», — объяснил Савченко. — Круг необходимой информации. Кто до последнего вопроса дойшов, тот знает и мотивы преступленья, следствие сполна произвёл… Шо Вы, Алёша? Припадок начинается? Та Вы ж давайте, не стесняйтесь, до последних сил не крепитесь, мы Вас удержим! Володя, вставай! Доктор! У Алёши судорога!
    — Дебилы либо гении… — хрипло вырвалось вдруг из почти сомкнутых губ Тоже-барона.
    — Гадкие словесы! — вставая, устрял в беседу поверженный графушка (давно забыв, как и за что повержен есмь). — Дядя Павел такими ругался. Заглох у меня мотор — «Дебильная железка!». Не заводится мотор — «Дебильная шарманка!». Попали в ухаб, тряхнуло машину, — «Дебильная харя ты, Володька, идиот, гений хренов, чему тебя в университете в твоём учили, кретин, выродок, отброс эволюции, в рядовые отдам вшей окопных кормить!». Эволюцию Дарвин открыл. Ясно. А кто открыл дебилиз…
    — Обождите, вы! — крикнула Ниташа. — Доктор! Алёше худо!
    — Я чувствую себя нормально, доктор, а дебилизм описан в работе берлинского психиатра Эмиля фон Крепелина, — вымолвил Тоже-барон, разлепив свои губы. — Дебилы, Володя, суть почти то же самое, что выродки. Отходы эволюции. Но не кретины. То, что на родине Савченко характеризуется: не погане, шо дурний, а погане, шо дурний та хитрий.
    — Колы опысан? — с интересом уточнил железнодорожник. — То есть, Лёш, когда описан? Давно?
    — Лет пятьдесят тому назад, — ответил за Тоже-барона доктор.
    — С какого хрена Крепелин берлинский, если он Крепелин? — усомнился графушка. — Перебёг? Изменил царю, у Гансов выслужился?
    — И Дарвин у Джонов перебёг-изменил? — Моряк усмехнулся в усы. — И Чаплин у Сэмов? Чарли Чаплина ты уж всяко знаешь! Интеллект позволяет!
    — Чарли пускай прыг-скок, я позволяю, да, Чарли — весёлый, по экрану прыг-скок и ващще не говорит! — буркнул графушка. — Хотя все они… бабулю мою послушать… немцы! Немые. Говорящие не как мы.
    Обед заканчивался. Обеденный диалог переходил в послеобеденный. Откушала и Ниташа, сидя на сестринском посту. Сибирячка, скормив мне последний залп «шрапнели», убрала пищезаправочный агрегат. Доктор вмиг оказался у моей постели, а в его руках вмиг оказалась моя тетрадка:
    — Нуте-с, Михаил Васильевич, где Ваш бортовой журнал? Merci. Так, так… могу поздравить! Явные проблески! Даже Одэссу помните, хотя были там без года неделю! А как Вы стали воздушным тузом? Воздушным ассом. Брусилов вас хвалил! Он кого попало не хвалил! Ребят… господа! Послушайте! Да слушайте же вы!! Михаил что-то говорит!!
    Я тем временем понял, что шиплю:
    — Ы… дэс… са… я… ыл… ы… эс… се… по… лу… чал… ы… ы… ро… план… я… пом… ню…
    Настала тишина.
    Взорвав её, со всех сторон грянуло:
    — Миша произнёс фразу! Слава Тебе, Господи! Услыхал Спаситель наши молитвы!
    Доктор отложил тетрадь:
    — Молодец! На каких железных дорогах ты служил? В каком гор… на какой станции?
    — Рад… стараться… но… ны… пымню… пыка не пымн… — выдавил я.
    — И ладно, Миша, всё равно молодец! — перебил Юрий Петрович. — Вспомнишь! Я оказался прав! Пиши, пиши! Всё, что придёт на ум! Автоматическое письмо! Так литературные хулиганы — дадаисты в Женеве пишут. Что-де получится, то и получится. Но у них — бесполезная дребедень, а у тебя, Миша, выйдет польза. И для здоровья, и… — он приблизил своё лицо к моему, — для новых, жду я, стихов.
    — С… т… х… в?.. — откликнулся (ну, отшипелся) автор этих строк. — П-п… р-р… ч-ч… м-м-м т-т-т… ст… т… тихи?..
    — При том, Миш! Муза, которая навевает поэту стихи, зовётся под-сознанием. Под-сознание же навевает тебе и вот эту прозу. — Доктор стукнул согнутым пальцем по тетради. — Оно есть наша последняя надежда. Всё то, что происходит сейчас, ты осознаёшь и запоминаешь. Почти всё то, что произошло раньше и, осознаваясь, легло в память, ты утратил. Навсегда? Не навсегда. Кой-какие крохи зацепились. — Юрий Петрович стукнул пальцем по тетради ещё раз. — Через рэфлэксы. Через привычки. Великий Сеченов, учитель наш, считал: все вообще акты человеческой жизни, сознательной и без-сознательной, — суть рэфлэксы. На! Деж! Да! На Без! Со! Зна! Те! Ль! Но! Е! — с расстановкою произнёс он.
    — Бес-сознательное, — с другою расстановкою произнёс штабс-капитан Сиплаков. — Между прочим, доктор! Между прочим! Автоматическое письмо, с точки зрения христианства, есть бесовское действо-с! И отец Иоанн предупреждал! Вы ищете способа дойти до неосознанного. По Павлову. Но может случиться так, доктор: вместо Мик… Мишиного под-сознания мы наткнёмся на другое сознание! Бесовское!
    Юрий Петрович вдруг обрадовался:
    — У Вас в университете изучали Павлова?!. Именно так: условный рэфлэкс, либо, менее учёно, отражённая в глубинах мозгу привыч…
    — Я изучал Павлова ещё гимназистом, дОма, я знаю, что такое рэфлэкс, упрощать ничего не надо, простота хуже воровства, — перебил штабс-капитан. — А вместо Мишиного под-сознания, от которого Вы, Юрий Петрович, много ждёте, мы влетим, как судно в скальную гряду, в бесовское сознание. Бесы, зная о Микки, в отличие о нас, всё, уже сейчас сели ему на уши. Со временем он привыкнет им верить. И бесы много чего насвистят! Зная всю правду, приплетут тьму неправды. Изоврав и то, что было… и то, что будет… и на чём сердце успокоится… и чего вовсе не бывало… и чего быть не могло… всё, всё, Юрий Петрович!.. — (Сиплаков опять захрипел).
    Доктор не был ни напуган тем ни рад тому. Лишь спросил тихо:
    — Зачем вот так, Алёша?
    Штабс-капитан шлёпал губами. Может быть, он так перебирает варианты ответов? Как варианты снарядов, которым надлежит улететь прицельно в неприятеля. Мы — пока надёжных пулемётов малого веса для авиации не было — долбили Францев и Гансов чем ни попадя. Ветхозаветными пушечными ядрами, обрубками рэльсов, железнодорожными костылями. Пилот брал это всё себе под ноги, а в бою, одной рукой, швырялся этим всем в противника, выбирая калибр и тип: вот это прорвёт обшивку, вот это ударит по винту, вот это и пилоту-остреяку не понравится, если попасть метко! Кто ж тут для штабс-капитана неприятель? Доктор?.. Вот снаряд оказался найден. Тоже-барон-фон-Цыплакофф произнёс тихо, почти кротко:
    — А случись, что не успеет Миша сходить к исповеди? Тогда — непоправимое…
    — Так-то всё так! — с усильем вымолвил Юрий Петрович. — Но на память-то как таковую надежд… говорил мой друг-лекарь, тоже Миша, Булгаков фамилия, из Киева он… вовсе нету, остаётся только слабая надежда на под-сознание. Пускай пишет. Разрешаю. Врачебною властью своей разрешаю. Не спорьте. Митингуйте тут сколько угодно, ведь и Юго-Западный фронт замитинговал после того как Брусилов уехал министром в Питер, а вот спорить со мной не велю! Я — ваш доктор! Буквы усе понятные, говорят одэсситы?
    Дверь впустила кого-то в вагон: скрипнула роликами. То был незнакомый санитар Союза городов. Вернее сказать… знакомый. Тот! Сергей, который вбухнул меня, таща, в грязь! Я его тогда еле видел. Не до того же было, знаете… Сейчас — разглядел. Нелепый ангел. Странная характеристика? Но вот как раз-таки она вдруг явилась в ум мой — и я признал её явленье правомерным. Ангел. Красив. Золотоволос. Чистолиц. Но — ангел нелепый. Без лепости. Без благодати. Дисгармоничный. Чересчур уж красив. Чересчур уж золотоволос. Неправдоподобно чистолиц. Голос — патока и патока:
    — Здравствуйте! Как Вы? Я хотел убедиться, что Вы меня не проклинаете. Меня уж все проклинают, кто ещё не проклял. Поэты — падшие ангелы. Я — не исключенье. И был, и есть… и буду. Вы сердитесь? Я в другой вагон перескочу. Освобожу Вас от моей персоны. До свидания.
    Ролики проскрипели вновь. Сибирячка фыркнула. Доктор сказал:
    — А если помирятся, им будет о чём говорить в дороге! Поэту с поэтом всегда есть о чём говорить, Сим, и я не верю, что литературные взаимоотношенья литературных направлений сводятся, как плетут газеты, к грызне пауков, ссыпанных в одну банку!.. Пишите, друг Михаил, пишите! Придут на ум стихи, — так стихи, не придут на ум стихи, — так прозу!
    С тем он ушёл. Ушла, забрав ведро, Сибирячка. Осталась у нас немногословная Ниташа. Тяжёлый вагон принялся легко-приятно похрапывать. Кто-то из моих знакомых говаривал: «После сытного обеда по закону Архимеда хоть часок на каждый глазок…». Кто говаривал? Надо вспомнить! Вдруг для тетради пригодится?
      
    ***
    Нэврологический вагон уснул. Я тоже начинаю впадать в забытье. Шум жизни пока доносится до меня. Доносится — и запоминается. Вдруг ещё что-нибудь пригодится для тетради? Поручик Орлов говорил: до войны у Гансов был опробован метод обученья во сне. Человек спит либо дремлет, а ему читают вслух. Как ребёнку на сон грядущий. Но не сказки. Учебник. Инструкцию. Встанет-де утром — повторит, сам себе дивясь, весь урок слово в слово! Когда я начну записывать, моя память мне подскажет: вот то-то говорили Гузь и капитан-лейтенант, вот то-то — пехотный капитан и бронеходец Баграмов. Словно граммофон с пластинкой заведётся.
    — Ованес! — говорил, кстати, капитан, прежде чем они заснули. — Я всё понимаю, я вот этого не понимаю: твои сородичи, армяне из Порты, бегут спасаться… к нам! Что уж они здесь, у нас, увидят… даже с помощью генерала Юденича, который на Кавказе воспрепятствовал султанским погоням? Какую волю? Какую безопасность? У султана они были — подданные. У нас они, даже с милостями генерала Юденича, — никто. БежЕнцы. Надо было там, там всего своего добиться! В рамках султанских законов! Не скулить. Не юлить. Не задабривать отдельно взятого конкретного агу конкретно данными аге на лапу отступными. А — помнить о своих реально существующих правах вообще. Правах своеверцев. И добиться реального подключенья реально существующих юридических механизмов. Законы о своеверцах существуют с ещё вон каких времён! Я в одной статье читал: ещё когда-когда своеверцы имели право жить в Порте, нося тюрбаны соответствующих цветов. Христиане, там, — синие тюрбаны, иудеи — жёлтые, огнепоклонники — красные. Ну и что тюрбан? Тюрбан — мелочь! Намотай да носи!..Я слишком сложно говорю?
    — Все слова па-а-анятны, я не па-а-анимаю сути, — отвечал Баграмов. — Вклучить юридические мэханизмы? Как мэханик-водител ехать мотор вклучает?
    — Вот и-мен-но, О-ва-нес! — отвечал капитан. — Пусть имели место случаи местечкового самоуправства. Пусть зарвался местный ага. Пусть! Но — власть центральная! Идите к ней! Говорите с ней! Ага, в конце концов, окажется на виселице…
    — На колу. Султан пэтлёй нэ вэшает.
    — Короче, там, где должны оказаться все лиходеи! Закон есть. Но лиходеи процветают, геноцид свершается, а султановы армяне, утирая слёзы, бегут к нам! Ищут помощи у нас! У нас, где и свои ни хр… ничего найти не могут! Наш закон — мёртв. Их закон — жив, но не включён. Не пущен в работу. Не вовлечён в действие. Вовлеките ж его! Включите! Осуществите движение! Так нет уж… бегут… по пути наименьшего сопротивления… жалуются шайтан весть кому и… что ты смеёшься, Ованес? Что веселишься?
    — Я всэгда смэюсь, чтоби нэ плакать! А сэйчас я смэялся, чтоби нэ врэзать тэбэ по рож!
    — Как? Почему?
    — Кулаком по рож, всо сказано! Я привик, ти умный дядя, если в Думе засеэдал, а ти — дурак, хоть болше графушки чыстых слов говорить знаешь! Ум твой тут, ума твоего чыстой работы нэт! Дурак в чыстом итоге! Ум нэ включаэтся! Мнэ душиль злобний смех, когда я тэбя слушал! Ти читаль малая одна статья, армяны смотрели болшая вся жизнь! Ка-ки-е в Порта законы?! Ти думал, что говорил? Ка-ки-е для кого там права?! Ти думал, у армянов не достало би ума включить закон, эсли вправду эсть и вправду могло сработать? Армяны — старий народ! Мудрий! Из самих старих в Азии! Нэт у султанових армян права на жизнь, которое надо вклучать! Нэчего вклучать! У них там ничего нэт! У них отняли свободу, отняли право, жизнь отнимают, хоть три тюрбан всэ три цвэт надэвай… а ти, словно ещо в Дума в своя, гаварыш-гаварыш-гаварыш… а оно идёт ложний, ложний, ложний проводам!.. — Поручик задохнулся, как тогда Сиплаков. — Зря, что ли, капитан-лейтенант с корабля суша далеко моря приэзжал, радио на штабы вклучал, штабисты радио говорить учил? Нэ зря! Телеграф и телефон ложным проводам на ывстрийц всю новость просачивал! Ывстрийц в ночь свой провод тянул, наш провод подматывал, наши переговоры подслушивал! Так! Так и у вас! Всо — перепутано! Всо — нэ туда! Свою страну зло нэ любитэ, чужие страны со слюнёй любтэ… пфу-у-у!.. Мало слов на чужой язык, оказываэтса, знаю! Мало сказать могу! Думай сам, Дума! Ду-уумай!
    — Ничего не понимаю! — (Капитан, как тогда Гузь, развёл над собой руками).
    — А я всё понимаю, — сказала Комнатная Сибирячка. — Верно тятя делает, что на выборы в Думу не ходит.
    Годится мне это для тетради? Запишу. Пригодится ли, — увижу. Голоса звучат. Жизнь идёт. Правда, ко мне всё это прилетает, как сквозь толстый слой ваты… но я — жив, голова — работает! Всё запоминаю, чтобы всё записать. И ставлю новую боевую задачу.
    Серафима Новгородова.
    Когда я впервые увидел Симу?
    Комнатная Сибирячка. Прозвище. Для фронта это — как второе имя. Иной раз, притом, — главное. Старуха Волкова — Ворчица, потому что ворчит. Ганя Оноприенко — Панночка, потому что горденькая. Наташа Нитошкина — Ниташа, потому что Нитошкина и, вдобавок, вся тонка (от голоска до ножек). Ладно. А как Серафима Новгородова сделалась Комнатною Сибирячкою? Остры языки у господ брусиловцев, остры-с… но какая тварь посмела её так назвать? Графушка… либо как он там… Володя? Или Тоже-барон-фон-Цы… штабс-капитан Сиплаков? Или она так сама себя назвала?
    Вспомнить! Вспомнить и занести в судовой журнал!
    Приступаю. Порядок действия указан».
      
      
    Криволинейная правда
      
    Листнув очередную страницу, я вдруг понял важную вещь…
    Две вещи.
    Обе — важные.
    И обе — невесёлые.
    Во-первых, я мало что вижу. Весь свет, которым я сейчас располагаю, — излучение монитора и подсветка клавиатуры, на которой я, читая тетрадь, сразу перепечатывал чербаковский текст. Солнце зашло. Причём — давно. Верхний свет кто-то погасил. Причём — я не знаю, когда. Электролампа-прищепка дрожит рядом, на углу стола, забыто-не-включённая. Во-вторых и в главных… я имею мало что куда глядеть, говорят в речпорту! Каллиграфический текст, который от страницы к странице становился всё бледнее, оказался, наконец, почти белым. «Хоть на ощупь читай по методу Брайля, мля!» — ругалась у нас в редакции газеты корректор Галина, листая такие же бледные корректурки, отстроченные на первом матричном принтере через первую быстро истёршуюся ленту (вторую мы долго не могли достать, понятия «дефицит» и «достать» ещё существовали, понятия «просто товар» и «просто купить» ещё только-только-только шли на смену им через все базарные кривые местные ответвления прямых стезей мировой рыночной экономики). Те корректуры имели хоть малый оттенок черноты! Хоть какой-то, если вешать в граммах… в процентах! Здесь была только серота. Бледная серота. Черноты не было. Текст в середине исторической тетради выцвел от неких причин... о которых история умалчивает…
    Затрезвонил мобильник. На дисплее возник джипиджишный портрет Валерия. (Тот самый). В форме.
    — Тебя когда сменят? — спросил голос из динамика мобилы. — Волнуемся, между прочим!
    — Ох, Валер! — воскликнул я. — Снова на меня работун напал…
    — Значит, ты не дежуришь там? Просто засиделся по старой привычке?.. Ох тебе будет, Толь, когда у тебя ещё и глаза откажут, как отказало многое другое! Выключай там всё электрическое и, пока хоть что-то, имеющее колёса, ездит либо плавает… — (Валерий помолчал, слушая, что говорит ему Антонина). — Дождь усиливается. Бери такси. Я оплачу. Когда живой приедешь.
    — Да… сейчас ещё немножечко… меня, действительно, должны сменить…
    — Сменят, — сразу на такси… и домой! Сра! Зу! На! Так! Си!
    Динамик умолк.
    Валерий — младший брат. Но все принимают его за старшего. Антонина, когда они познакомились, тоже так думала. Серьёзный. Целенаправленный. Хотя на службе государевой он у себя в прокуратуре «до упора», как сейчас вот я, не сидит. Успевает уработать всю свою работу за день. Дисциплина и самодисциплина!
    Я перекопировал свои файлы на музейскую флэшку. Подумав, — ещё на одну: свою собственную. Антивирус — это антивирус, но я ещё ни разу не жалел, что сделал лишний экземпляр. Много раз жалел, что не сделал!.. В коридоре послышались шаги. Сухов. Обход. Ничего, ничего! Сегодня он не спросит, чего ради подпольная типография до сих пор сидит за компьютером и кабинет не берётся на контроль! (Пока весь наш подвал не возьмётся на контроль, охранникам мешает мигающая лампочка). Сегодня не придётся отвечать ему, чего ради! Сухов за год с лишним, что я здесь работаю, так и не выучил эти замечательные слова: интересная творческая работа! В школе он их слышал. Их всем говорили. Ему, полагаю, — тоже. Конечно, если Сухов как раз в тот день не прогуливал!.. Когда дежурит Женька, другой охранник, я никогда не говорю — не объясняю, чего ради подпольная типография допоздна сидит за компьютером! Женька — человек творческий!
    Открылась дверь. В ОНИ вошёл… Лёх Числавыч, самый старший научный сотрудник отдела истории бюджетного научного учреждения культуры «Муравьёво-Амурский государственный музей имени Н. М. Пржевальского».
    — Завелась ещё одна ночная пташка! — (Лёх ехидно ухмыльнулся). — Я думал, я один такой!
    — Ты до сих пор думаешь, Лёх? Бросай, бросай-ка эту привычку! — огрызнулся я. — И ты не просто так сюда пришёл. Ты сложно так сюда пришёл. С ещё одним новым файлом TIFF по барону Ливону. Давай! Если я тебе попался здесь, когда все остальные наши дома ужинают… то — давай…
    — Серебров сердится. — (Лёх ухмыльнулся сочувственно). — До бледных страниц Серебров дочикилял.
    — Лёх, давно хочу спросить: ты в самом деле мысли читаешь… или как? Откуда ты всегда так много знаешь? Телепат, однако?
    — Все хотят спросить. — (Лёх Числавыч ухмыльнулся понимающе).
    — А как ты им, этим всем, отвечаешь?
    — По-разному, корнет. До снегуров вы не добрались. А то бы спросили голосом царя из «Иван Васильевич меняет профессию»: «Боярин! Ты не снегур?». — (Лёх ухмыльнулся весело). — Мал чт можн вымутить с-под сего графоманства. Заране преждаю. Новых фактов по семнадцатому году прошлого века там тю-тю. Перед вами, месье Анатоль, не исторический документ, а буйно-антинаучно-фантастический роман о марсианке — участнице Февральской революции и Куликовской битвы. Светокопия на первом листе: «Кисточка» 6.0., в которой впервые приедставлен эффект «Старый ксерокс». Остальные листы… ну-у-у… не первый попавшийся принтерок… хороший принтерок… издательский… плюс умение пользоваться им. Плюс ещё: по телеку недавно показали новое немецкое издание дневников Колумба. Гнилой переплёт, прелый пергамент, бледные готические буквы, всё — в бочонке с ракушками. Кто не спросит сам себя, откель сеньор Колумб знал современный «дойч», тот не догадается, что сие есть ну всего-то заказное современное издание тиражом один экземпляр!.. Где расположен Усть-Уссурийск, Толя? Есть ли на свете Семиречье, Петровград, Масква, Огнеземелье, Кольск? До Кольска ты дошёл? Дойдёшь. А графы Оманские были всегда. Природа никогда не обижала графоманов фантазией. В самиздатовское время они хоть как-то хоть чем-то рисковали, отправляя своё творево в плаванье по волнам времён до потомства. Сейчас издательств с законным издательским правом — пруд пруди! Всяких-разных! Со всякими-разными принтерами!.. Я датировал рукопись, о доктор Мортимер, концом девяностых годов прошлого века. Двадцатого.  Графоман 1960, например, года рождения окончил свою рукопись, например, в 1996 году. Стал ушлым юзером, например, в 1999. И… вота… типа… как бы!.. — (Лёх развёл руками).
    — Я ведь и обидеться могу, Ватсон! Я тоже 1960 года рождения!
    — Суди, знач, тоже сам, Холмс. Графоман обильно, сверхобильно, сверхобильно-нудно цитирует «Механику» генерала Мошкова. Почему? Правильный ответ: потому. Книги белого генерала даже сейчас — малоизвестны. Считая с Интернетом. Автор тетради не мог обойтись без переписывания больших кусков… своим почерком с не своего экземпляра… взятого под страшное слово через дальних знакомых у вообще не знакомой старухи!.. Эт — раз. А вот — два-с: «Адъютант его превосходительства», сиречь первый сериал, где заметны потуги актёрить белых офицеров не как классово чуждых дегенератов, но как умных симпатичных людей, — снят… когда? Правильный ответ: в шестьдесят девятом году. И в следующем семидесятом году, когда я родился, а фильм всё-таки проник на экраны, — не извообразил себя благородным и отважным капитаном Кольцовым только самый-самый конченный горрилоид! Отец рассказывал. Знаю. — (Лёх Числавыч развёл руками ещё шире).
    «Мошков? Этнограф, чьи книги стоят в кабинете у Тэ Эм рядом с книгами Пржевальского, Арсеньева, Тана-Богораза… был белым генералом?» — хотел спросить я. Но (стыдно разглашать, доколе малы размеры моей эрудиции по сравненью с Татьяниной, каковая Татьяна те книги хоть прочла хоть на раз!..) спросил я другое:
    — При чём здесь «Адъютант»?
    ССНС, глянув с высоты своего небольшого роста на кафельный пол, провёл по нему левой ногой в кроссовке «Адидас». Я вспомнил: «Адидасы» у Числавыча — настоящие. «Made in в сарае за рекой» у всех есть, а настоящих, с «Адидаса», нет в Муравьёво-Амурске ни у кого, кроме Числавыча. Ник Савыч стал начальником лет через дцать после того, как Лёх привёз кроссовки «из оттуд». Из дефицитной в то время командировки «в туды». Одновременно с первым материалом для своего несчастного диссера. Диссер Лёха ваяет до сих пор. Кроссовки сделались грязными, рваными, убогими, страшными. Страшней, чем «made in в сарае». Потому что других у Числавыча нет. В них и по экспедициям ездит, в них и на работу ходит, в них и дачу тяпает!.. Видать, самый старший научный сотрудник отдела истории нашёл вдруг среди плиток на полу ОНИ некий ответец. Некое продолжение беседы. И ответил… верней, снова спросил:
    — У тебя образование — высшее дневное?
    — Ответить эн тысяч пятьсот первый раз? — спросил я в ответ. — Выс-ше-е! Днев-но-е! Гу-ма-ни-тар-но-е! А ис-то-ри-ей ин-те-ре-су-юсь дав-но!
    — Знач, ты слышал у вас там… на журфаке… термин «парадигма». Обновилась она, сиречь концептуальная основа для накопления знаний, — стало новым и всё знание. Только так. Если не хочешь рассказывать, как тебя избил до полусмерти герой твоего фельетона, — не рассказывай. Я бы тоже молчал.
    — А, вон ты о чём!.. Слыхал, слыхал я на журфаке слово «парадигма»! Но реально помочь вам, сэр, не смогу. Раньше у вас на истфаке было: красные — ах, белые — ох. Сейчас у вас на истфаке стало: белые — ах, красные — ох. Обновилась парадигма! Эх! Аж совсем сменилась! «Положение светов и теней зависит от положения светила»! Эта советская хи-хи-с. Была популярна среди советских работников. И партийных. И комсомольских. Среди тогдашних научных работников она тоже была популярна… среди таких, каким ты остался до сих пор!.. Чем ты сам-то промышлял до девяносто первого года? В профессиональных комсомольцах состоял, поди?
    — Какой сердитый голос…
    — Могу сказать любым голосом, Лёх. Я всегда ненавидел угодников.
    — Кого? Ты, вроде бы, — тоже христианин! Кого, кого?
    — От слова «у-год-ни-чест-во-вать-пе-ред-на-чаль-ством». Запомни. Запиши. Как поживает твой диссер, Лёх Числавыч?
    Хва, Толян! В переводе со студенческо-хулиганского времён твоего студенчества это — хватит, Толя! Нападение — лучший вид защиты! Пусть Лёх стушуется, как стушевался тогда, в кабинете историков, при своём завотделе… и я уйду домой победителем.
    Лёх спросил у кафеля на полу нашего кабинета:
    — Как думаешь, наши могут опять прийти? Тэ. Анекдот. О «дядь-Мише», маме и Форосском особняке. «Сынка, вдруг наши придуть, нешт ты оправдаешься»… Тэ та, герой фантастического творева о фантастической марсианке лётчик, физик и поэт Чербаков — лицо, реальное вполне. Учился здесь в железнодорожном училище. Учился в Москве в университете. Ас. Тогда произносили: асс. Воевал во Втором Сибирском авиаотряде на Юго-Восточном фронте. Участвовал в Брусиловском прорыве шестнадцатого года. Опубликовал стихи в книжке футуристов, которая вышла здесь у нас в двадцать первом году. Лет через дцать, в Харбине, в эмиграции, вышла ещё пара-тройка повестей. Умер где-то под Парижем в пятьдесят шестом году, в январе. Как бы реально умер. Есть свидетели его самоубийства. Остальные действующие лица… тоже так же, Толь! Поэт Сергей, санитар Союза городов. Поэт Владимир из военной автошколы. Два Александра-прозаика из редакции. Насчёт философов-шпионов немножечко сомневаюсь. Насчёт военного министра Брусилова сомневаюсь сильно: генерал Брусилов существовал, Толь, но нас на истфаке Муравьёво-Амурского пединститута учили, что военный и морской министр Временного правительства до июльского переворота имеет фамилию Керенский! Сомневаюсь и насчёт Роберта. Он — был… но был гораздо старше. Австро-венгерский лётчик. Находился в плену здесь в районе Красной Речки. Его папа-аристократ, Лодовико, ничьим шпионом никогда не был и с шпиёном встречаться не мог, опять несовпадёж по фактологии… но создатель журнала «Крокодил», большевик Еремеев, слыл — дядя Костя. Утешу. Я часто путаю два понятия, какое из них двух важней — «обязан» или «должен»… но стоит ли огород городить! В Бога верьте, отважный корнет Серебров! Не только в конец света, как другие! А для графических программ белый текст — не белый. Он для них — один, к примеру, процент колора «grey». Или три процента. Или пять. Открывайте сканы рисовалкой, зажимайте контраст и, любят выражаться авторы ТХТ-инструкций к взломанным прораммам, наслаждайтесь! — Лёх взмахнул передо мною флэшкой на тесёмке. Закончил сипло, как Саид из «Белого солнца пустыни»: — Не говори никому, не надо. Но пользуйся. Скан-файлы TIFF. Не JPG. Пользуйся. То есть, имей. Кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет. Если разуметь «имеет» как «пользуется», сиречь «извлекает пользу, не просто руками мусолит, если само сверху на нос упало», — всё становится на места. Помнишь «Три орешка для Золушки»? Знаешь, чем отличалось имение от владения в эпоху Золушки? В имениях жили. Владениями владели: «Вот приедет барин»… ну и далее по текс… т… ты чего так побледнел, Толь?
    — Когда ты успел всё отсканировать, Лёх?! Когда и… главное дело… как?! Парадокс №4 на тебя не распространяется!
    — Was ist парадокс №4? Объясни-ка! Erklaren!
    — Лёх! Ну ты же сам мне это всё объяснял! Вот смотри: по всему музею, по всем углам и лестницам, стоят-лежат-валяются вещи, способные украсить собою совокупный музейный фонд страны! Порадовать, удивить, проинформировать, просветить, воспитать громадную массу народа! Что-то привезено сотрудниками из экспедиций. Что-то принесено посетителями из чуланов: «Старина ж, на помойку жалко…». Пора дать всем им научную характеристику! Пора отдать их на реставрацию! Они сотворены для того, чтобы обрасти научными публикациями, а главное — стяжать любовь посетителей! Чего ради предметы торчат повсюду, в забвении пребывая? Стоя. Лёжа. Валяясь. Это — музейные предметы!!! Достояние бессмертной науки!!! То, к чему не должен прикасаться лапающе-чихающий суетный мир!!! Так ведь? Однажды я задал подобный вопрос Татьяне Плотинник. Я осознал, что великолепный сундук, ещё вчера виденный мною в музее, а днесь, усилием хозгруппы, выселяемый на помойку за музеем, в музей никогда не вернётся, потому что достиг стадии полураспада на полпути к таковой, — и задал. Тэ Эм ответила: «За-чем вам зна-а-ать?!!». Больше не задаю.  Боюсь. Но ты не испугался… ты пробил эту бюрократическую стену, Лёх…
    — Это простые вещи, — вяло возразил Лёха.
    — Что?
    — Простые вещи. Без титула «МП». Они ждут. Пусть ждут.
    — Чего?
    — Ну-у-у, То-оль, ты сам верстал инструкцию!.. Пусть ждут фондово-закупочной комиссии. Пробьёт час, ФЗК голоснёт: закупить! Тогда уж — всё… всё сразу… почётное звание МП, тщательно составленная УК, научное исследование, квалифицированная реставрация, приказы об ОХ и об простом Х… в общем, всё, что надо… а пока — ни-ни-ни! Х — это хранение, а ОХ — ответственное. Знаешь.
    — Когда пробьёт час, Лёх?
    — Ты устал. Спать хочешь. Езжай до дому. Nach Hause gehen. ФЗК сама знает, как расходовать тощий музейный бюджет».
    «Музейный бюджет чаще всего тратится», — возразил я Лёхе.
    Лёх знакомо-мудро фыркнул, прежде чем возразить мне:
    «Шибко умный, да? От каких куд ты взял, что тратится, а не расходуется? Отвечай. Развёрнутым ответом».
    Я принялся отвечать развёрнутым ответом, глядя не на Лёху, а на дверь: появится ли ещё раз Сухов?
    «Отличие израсходования от растраты, Лёх, — таково же, какова разница между по-настоящему интересной старинной вещью и тем тряпьём с дырками, которое ФЗК закупила в прошлый раз. Ну, я согласен, самая новая из дырок возникла в позапрошлом веке… девятнадцатом… прошлый век — двадцатый… хотя, Лёх, это же — нонсенс, когда тряпка с дырками попадает в фонды на почти вечное хранение, а интересные вещи до фондов совсем не доходят, разбрасываются-выбрасываются! Когда интересная вещь пылится в фондах, не доходя до экспозиций и выставок, — тоже нонсенс… но вот это… это, Лёх… объясни, наконец, чего я не понимаю!».
    Лёх Числавыч фыркнул ещё мудрее:
    «То-ля! Ты не понимаешь ни х… чего. Слабо реагируешь на объективную реальность, данную нам в ощущениях. Сильно реагируетшь на субъективную. Муравьёво-Амурский государственный музей им Эн Эм Пржевальского — он… что-с? Бюджетное научное учреждение культуры. Главное слово… какое-с? Правильный ответ: учреждение. Учрежденческое се ля ви во всех государственных учреждениях — одинаково. Массы говорят: бюрократизм. Верно. И — неполно. Бюрократическая система, она прежде всего… что-с? Правильный ответ: система. Правильный вопрос следом, чтобы вопросов не возникало: ты знаешь хоть одну систему, которая приспосабливается к людям? Я тоже не знаю. Но я знаю много разных, которые одинаково приспосабливают людей к себе, одинаково забыв спроситься у людей. Садик. Школа. Завод. Армия. Институт. Снова школа. Музей. Ты загибаешь пальцы? Сразу говорю, Толь, пальцев у тебя мало. Все системы приспосабливают людей к себе. Что сказаЛИ, то и будет. Запомнил? Не слышу! Молчишь — знач, согласный! Служил? По здоровью не взяЛИ? Твоё счастье. Меня взяЛИ. Там понял: что её велико-многолико-безликое величество система решиЛИ, то со мной и станется. Ну, я — хоть не сундук! Хоть до помойки не долетел! До морга в госпитале. Медбратья услыхали: дышу…».
    «Я не знал, что ты — тоже участник Горной операции, как Серёга из хозгруппы! Извини, Вячеславович».
    «Извиняю. Горная операция началась, когда я начал ваять свой диссер. А чтобы отправиться в морг, я всего-то, навсего, сказал в столовой дедам: жрать мясо со слабым запахом супа, когда остальные хлебают суп со слабым запахом мяса, — это людоедство. Чудом уцелел. С тех пор в Бога и в чудеса Его верю. А системы, Толя, — суть одинаковы… либо они не суть системы!.. Спасибо скажешь завтра».
    «Кстати, что такое снегур? — подумал я вдруг, когда меня и Лёхину флэшку везла таксишная раскрашенная «Тойота», шипя низко подвешенными городскими колёсикми в длинной-длинной (как дорога) луже. — Спрошу мыслено? Услышит? И ещё: узоры на том сундуке и на этих сегодняшних табуретах, которые Ваня принёс в отдел к историкам, — одинаковые. Практически одинаковые. Так совпало? Или…или… morgen, morgen, nur nicht heute…».
    Числавыч ехал далеко впереди меня в автобусе №14. Он вряд ли слышал мои мысли. При всех его талантах. Но кто-то подсказал мне: полностью немецкая пословица звучит — «Morgen, morgen, nur nicht heute, sagen alle faulen Leute». «Завтра, завтра, не сегодня, так лентяи говорят»…
      
    ***
    «Сима Новгородова сама назвалась Комнатною Сибирячкою. Не сразу. В первый раз она, войдя, сказала только:
    «Ваши благородия! У кого имеется железный котелок — плоское донце?»…
    Нет! В другой раз! В пекрвый же раз она только спросила у графушки, у новосёла хаты на краю села, в которой размещалось тогда наше отделенье тяжёлых нэврологических раненых:
    «Како почивали? Здравы ли вставали? Каки сны видали на новом месте? Ну, храпеть Вы, граф! Совсем как Оспин, только в более высокой тональности!».
    Графушка, помню, заржал: «Ы-ы! Девочки взрослеют прямо на глазах! Вчера они узнали от меня, почему презэрвация — не консэрвация, а сейчас она сама знает, какие бывают тональности! В тухлом Прибайкальске бывают тональности? Там только вонючий омуль… ы-ы-ы… Викентий, ты чё-о-о! Ты чё-о-о, Шикшин!!» — и впервые оценил, сколь умело сибиряк фехтует костылём. А Сима и сказала: «В голову не бей! Не в голову ту, Викешенько! Ушибёшь ему последний вум! По мягкому, по мягкому! Нарошно… специально для того таким мягким сотворёно! Здравия желаю, Ваши благородия, у кого есть железный котелок — плоское донце?».
    Так! Sic! Именно так всё! Один единый разговор! От начала до конца! Память моя срабатывает!.. Шикшин, довершив труды ратны, поинтересовался у Симы:
    «Для чего тебе такой котелок, милосердная сестричка?».
    «Чему Вы учились в реальном вместо физики? Коноплю курить бегивали-сте? — протараторила Сима. — Теплоёмкость, теплопроводность! Переверну я котелок дном вверх, уставлю на него стеклянную банку, вылью в банку отвАрную воду из самовара, который, вот, вскипел, железо всю теплоту заберёт, и стеклу не лопнуть!».
    «Ото по старине выговариват! — изумился Шикшин. — Поморянка, знатце?».
    «Сибирячка я, Викеш! Комнатная, правда…».
    Sic! Sic erat! А Тоже-барон-фон-Цыплакофф, живо — и не гадко — всем сиим заинтересовавшись, тут же устрял в разговор:
    «Что так? «Комнатная», «комнатная»! Северные сиянья Вы видали! Там, у вас, они — не как у нас в Питере. Не зелёные полоски над домом. Жив останусь, я съезжу… я гляну, что такое полярная ночь… если жив останусь…».
    Симин смех зазвенел, как колокольчик:
    «Ну а Вы чему учились вместо географии в той Академьи Генштаба? Откель на Байкале полярная ночь? Карту возьмите, по параллели пальцем проведите на запад, в Тульскую губернью упрётесь! Пазори, да, бывают. Отголоски. Тятя их так называл. Мороз силён живёт: ртутные реомюры испортились сразу. А полярная ночь — это, разве что, на Русском Устье, где тятя родился, и… учите, в общем, географию-с!».
    Тоже-барон покраснел. Но его бесцветные глазёнки вдруг явили новый интерес:
    «Для чего коноплю курят? Четвёртый раз от разных лиц слышу…».
    Смех оборвался.
    «Су-да-рик! — протянула Сима. — Если Вы не знаете, Вам б того век не знати, а коль снова накапаете для Панночки «сто печалей», я Вам тоё снадобьё за воротник вылью! Взяты сюды лечиться, так лечитесь! Не делайте ся больнее!».
    «К… ак… ких печалей?» — (Тоже-барон замигал. Но не покраснел. Сделался изжелта-бледен).
    ««Hundert Gramm» по-немецки будет «сто грамм», а «Hundert Gram» будет «сто печалей», — объяснила ему она. — Иль не видите разницы?.. Панночка пришла в милосердное сестричество к Великой Княгине не от души, как все, а из моды, в душе Ганькиной наплутано… не плутуйте ж Ганьке шшо й голову! Пропадёт баба!».
    «Кста-а-ати! — Поручик граф Кобылин (битие не определило сознания) подскочил на ложе своём. — Гузь спит? Хорошо! Как называется тот, кто разливает по стаканам?».
    «Начфин! — добродушно на сей раз проинформировал сибиряк. — Лить по стаканам — начислять! Два года дядю возишь, графушка, и ни-че-го-ше-нь-ки не зна-а-аешь! Зря Сима из таких дальних далей к нам ехала твой лоб штопать! Не стоило».
    «Теодолитчик… а не начфин… — расстроился графушка. — Грешны мы… дрянь мы бесполезная… и война эта — бесполезная дрянь…».
    «Сестринское больнишное дело я превзошла до войны, — уточнила Комнатная Сибирячка. — В учение нам, всем пятерым, наказал идти тятя. Братцу Миньке — в юристы: приедешь правоведом, станешь моё право беречь от крапивного семени, чернильного племени, то и заживём, когда всё, что профармазоненная чиновня сейчас жрёт, нам сохранится! Братцу Тиньке — в инженеры по пристаням. Двойняшкам мелким, Яше да Паше, — в финансисты: опосля гимназьи поступать уедут. Я опосля ж войны до врача доучусь. Годочки тятины идут, силы — хоть не снег они — тают. Слепнуть начал. Без очков и древлю рукописану Псалтырь еле чтёт. Вернусь на Байкал, где даль-простор от вас, таких…».
    «А! — воскликнул Тоже-барон. — Благодатная гармония с природой! Жан-Жак Руссо! Я и не знал, что у вас его ещё знают…».
    Комнатная Сибирячка хмыкнула:
    «Сударик! Природа — не благодать, природа — вовсе закон, она сгубит всех, кто в спор с её законом! Читали «Слово о законе и благодати»? Хоть природа и сама-то станет соблюдать закон свой всяк раз, верно, — ин верно и другое: поди ты возрази ей! Станет ли слушать! А Вы послушаетесь её всяко!».
    Тоже-барон сник. И голос его сник:
    «Latet anguis in herba… да, Вы правы… человек одержим манией величья… царь природы, царь природы… и относится к природе как к огороду своему вкупе со своим стадионом!..».
    Сима хмыкнула ещё раз:
    «Лёша-милёша! Вы тож — порчены?».
    «Нет, я хожу к исповеди. Правда, давно не был…».
    «Хва ля-ля! Вы через ля-ля ко мне подбираетесь, а не венерик ли Вы?».
    «Что-с?.. Ах да, я поним… да я о том и не думал, что Вы… да я просто…».
    «У вас, у мужи… особей мужского пола, если говорится — «просто», всё сложней всех сложностей получается! Хватит ля-ля!».
    «Сима! То, о чём Вы поду…».
    «О чём подумала, о том думать вольна, голубок любезный! Приходилось вырываться! Не от Вас, но от таких жа! Затем, как прознала, от чего спаслася, инд знобко содеялось! Вроде — брусиловцы, боевое офицерство, не паркетная пехота, не Кексгольмский полк, а — то один в сифилисных чирьях, то другой, то сразу три… — (Сима махнула крепенькой ручкой). — Если чист, хотя бы сможешь?».
    Скандала избежали. Тяжёлая хата сделала вид, будто здесь у нас — хата сурдологическая: для глухих. Промолчал даже графушка, хоть его — я видал — буквально распирало!.. С тех пор я помню Симу.
    Серафиму Новгородову. Нашу Комнатную Сибирячку.
    И — её слова, в которых тяжеловесные житейские формулы раскладываются на самые простые одночлены, призывая наш госпитальный дискуссионный клуб к серьёзным дискуссиям.
    Зашла речь о странном конфликте Ричарда Львиное Сердце с Габсбургом во время Крестового похода (и особенно после). Жрать было в тот вечер нечего, вдалеке били пушки, тяжёлая нэврохата враз включилась в обмен идеями, чтоб отстраниться от тяжких реалий. Серафима изрекла:
    «Чего дивиться! Вси те политики тогда — короли, герцоги, графы — были пьющие! Привычно пьющие! С малолетства! У Францев тогдашних, как у Францев нынешних, которых я летось при наступленьи встречала, виноградное слыло чем-т вродь кваска к столу. Джоны да Ричарды пивом накачивались. Отколе стать логике здравой? Куды логика — туды и политика: мелкие цеплючки за мелкие колючки. Вот, гляньте. Каждый отрезок истинно прям, да… куды и когды он изломится, один некош знает! — Сима тампоном с иодною настойкою, которой она в тот момент обрабатывала шрам Троцкого, изобразила на ладони своей перчатки что-то вроде схемы броуновского движения частицы: бурая ломаная линия легла на желтоватую резину, ясно выделяясь. Палата загудела. Сима, видя интерес наш, досказала: — И Робин Гуд из Локсли был тож пьющ с детства. Раз он так себя вёл. Да, да, да!».
    «Но-о-ормально Робин Гуд себя вёл! — возмутился графушка. — Грабил богатых, раздавал всё бедным…».
    «Грабёж есть бесовское стяжание, награбленные вещи прокляты, хоть и честно их дувань-дели! — перебила Сибирячка. — Стенька Разин наш был правше, он из хабара никому не помогал, никого во грех не вводил! Да, да! Не помогал! Стары сказки врут, как нонешны газеты! И вообще, должна я вам сказать, государи вы мои, нельзя рассчитывать на чужую помощь. Она — чу-жа-я. Не твоя. Гласит последняя заповедь: не возжелай чужого…».
    «Годи, годи, сестрёнка! — вмешался Шикшин. — Помогать разве грех?».
    Сима кивнула головою в белом сестринском уборе с красным крестом:
    «Помогать — благодеянье. Но помощи бажать-ожидать — грех. В Сибири у нас ведь так считают! Вспомни!».
    «А просящий о помощи грешен? — (Графушка поднял башку с подушки). — Я, сорвавшись, под дядь-Пашиным «Рено» в воде лежал, вас на помощь позвал, Вы с Ниташей прибежали, вытащили. Ух ты! Я опять грешен!».
    «Ну вас, государи вы мои! — Комнатная Сибирячка знакомо прозвенела смехом своим, как колокольчиком. — Всё скажи, всё вам, разжевав, в рот положи, чтоб вы сглотнули, а вы, и сглотнув, на себя изблёвываете!.. Думай сам, Володь! Думай сам туто!».
    Время от времени Сима играет на публику. Зная, что вызвала общий наш интерес своей необычностью, — упивается тем интересом. Так было, когда она, выменяв у Панночки сливочное масло на свои сапожки, напилась ужасного прибайкальского чаю. (Вроде немецкого вассерсупа: кипяток, масло, соль, толчёные сухари. Но сухарей — совсем мало. И, от вассерсупа в отличие, — много густейшей чайной заварки). Так она смеялась, наблюдая, как господа офицеры воротят свои носы! Так смеялась!
    «Оксё, да отвернись носы хоть всех губерний! Мы, Сибирь, без вас век изживём! Говаривал Михайло Ломоносов: могущество Российское прирастать будет Сибирью да Ледовитым океа-а-аном! Как вот вы без нас? Ай? Слышить?..».
    Иные Симины поступки вовсе непонятны. Записываю, не понимая. Дальше разберу. Вот пример. Сказано в начале Поста, за поеданием — ещё и в сыром виде — мяса одного из тех коней, которые, во время артналёта, были убиты на батарее, прикрывавшей штаб и госпиталь. «Ахти, сестрички! Вот свезло! Без мяса не могу! — бубнила Сима, оттягивая конину зубами, чтоб затем срезывать её с куска у самых губ своих с помощью скальпеля, жевать, глотать. — Легче уж без хлеба-а-у, как мы жили на Байкале-е-е!». Кроткая Ниташа возмутилась: «Пост нынче! Отец Иоанн сердиты будут!». «Господь простит! — рассмеялась Сима. — Господь нарошно… специально указал в Писании, чтоб споров не велося: де входящее в уста не оскверняет, но исходящее из уст оскверняет. Старуха Волкова и в посты и вне постов — на одних просфорках, ай за что ж зовут Ворчицею? За воркотень премерзку хищну злу, какая из рта её, токо рот раскроется, исходит! Где грешнее?! А у нас, окромь конины же подорванной, и нету ничего! Берите! Кушайте!». Дискуссионный клуб долго спорил. Отец Иоанн ещё служил у нас, пася наши души. В мнениях в тот раз не сошлись… Но бывает подобное редко. В виде исключений. Того или сего (положительного или отрицательного) знака. Обычно с Симою согласны без дискуссий. И появленье Симино в тяжёлой палате воспринимается, как лучик света средь тяжёлых набрякших туч-будней. Отворяется дверь. Из двери слышится: «Первый поклон Богу, второй хозяевам, третий добрым людям! Граф Володя тут не витийствует? Тих? Ежель не тих, — пусть сам замолчит, ай ведь заткну, обозники сеном разжились, пуд употреблю, не вата, брано не в аптеках!» — и даже капитан-лейтенант улыбается.
    Сибиряк Шикшин был первый, кто назвал Симу: «Наша милосердная сестричка». Больше всего это понравилось графушке. Когда Сима, вдруг войдя, разогнала очередной пьяный colloquium, Володя повторил все три слова одно в одно с величайшим своим удовольствием. Хотя Сима долго бушевала. «Вы, граф, — готовый урод, с Вами всё понятно, свинье быть в грязи, на чистом брежку-песку ей не уют, ай Лёша Сиплаков — ещё жива душа, спасти — ещё надёжно! Есть надежда, то ись! Ещё раз увижу, как вы его, бла-а-ародные, в пойле топите, — всех метлой угощу… начиная с графьёв!..». Графушка заслонился долгопалыми худыми руками от ивового угощенья, демонстрированного ею, улыбнулся растерянно — и повторил ещё раз:
    «Наша милосердная сестричка! Только я ж просил, не надо меня — «граф», «граф»! Графушка я. Ладно? Или, да, — Владимир. Дэмократично. Владимир Кобылин».
    Будет час, вспомню остальные случаи. В другой раз. Состав тормозит, паровоз гудит, слышны выстрелы, над всем этим — завывание моторов. Уж, наверное, дописывать придётся… когда придётся!
      
    ***
    Долго стоял у окна. Глядел, как блестят на горизонте купола храмов. Златоглавая первопрестольная Масква, старая столица! Именно: простоял. Кой-как ковылять, врем. от врем. останавливаясь для отдыху, я и раньше мог!.. Идут мимо алебастроволицые барышни. Ртутные взгляды. Сестринские, с красным крестом, смирные накидки из тканей, какие до войны пускались на бальные туалеты. Каблучищи высотою три дюйма, втрое выше тех, которые сгубили Панночку. Общество-с! Входят в палату. В купэ. Контролируют: на тумбочке должен стоять  о д и н  стакан. Будут стоять, например,  д в а  стакана, — войдёт Великая Княгиня!! И увидит!!! Ясно?!!. Хоть Великая Княгиня милосердна по-настоящему, не для страха Иудейска, но — ряженые барышни её боятся. Меня они тоже боятся. После цеппелинов. О требуемом количестве предметов посуды на каждом предмете мебели не всякий раз мне напоминают. А вот всем остальным… всем тем, кого они не боятся… ох-хо-хо!.. Вышли обе. Я раскланялся. Та, что слева, проскрипела: «Bon joir, Mikki». Та, что справа: «Parles Russe, ma sher, Mikki comprenet single verb Frances, s’est «Maxim»». Сухонькое произношеньице. Рафинированное. Кристаллическое. Химически очищенное. Как у героев пьесок, играемых франсезской труппой. Да слышала ль ты, заводная кукла, как говорит живая-натуральная Франсе?! Спросить? Оксё, некош с вами (выражается Сима в таких случаях), я же опять заикаюсь! Ну вас!
    Когда тот прежний состав горел, а Сибирячка с Панночкой волокли меня в тогдашнем гиспсово-полотенечном моём гробу и в смердящем, пропитанным микстурою, налобном компрэссе, я орал без заиканья. А вот сейчас… д-да-а!..
    И на ноги я там вставал. После того как они меня уронили.
    Панночка оступилась в Сибирячкиных сапожках с каблучками-гвоздиками. Упала. Осколок нашёл её, бездвижную. (Не знаю даже, в какой момэнт она умерла… но на фронте ведь это просто и быстро). Я рухнул нижней частью телес в чернозёмную грязь под насыпью. Знакомая процедура возымела незнакомый эффект. На сей раз я ощутил холод. Сырость. Колкость травы. Онемение прошло. Сибирячка, волоча меня без Панночкиной помощи, что-то кричала. Моторы цеппелина ревели громче. Я не слышал её. Тёмный огурец над нами становился громаднее. Под ним, удаляясь от гондолы, крупнел чёрный боб. Немецкие овчарки! Выдрессировались! Правильно берут упреждение! В четырнадцатом году швырялись, видя цель как раз под собою, аэробомба уходила по инерции в перелёт, мы смеялись, наши грешные души оживали: слава Тебе, Спаситель, пронесло! Потом мы перестали смеяться. Гансы поумнели. Цеппелин, ревя мотором, разворачивается для новой атаки, бомба идёт, с точным немецким учётом инерции, на нас — и мы беззащитны. Бомба взорвалась в поле. Из-за лесков за санитарным поездом выруливает ещё один дирижабль. Я заорал: «Господи! Сюда бы новый ньюпор с пулемётом, как у Орлова, перекокал бы я все воздушные шары!». Заорал — и поднялся. Вовремя поднялся! Туда, где я лежал только что, уже летел со стороны взрыва, махая лентою, как вымпелом, заряженный станкач «Максим».
    Откуда взялся пулемёт? Не знаю. Огневые точки (защита железной дороги) располагались далеко и оттуда не стрелял никто, у граждан солдат был митинг. Как пулемёт уцелел? Мог развалиться!.. Но «Макс» имел, говорят биндюжники, место быть. и лента была длинная. Жаль, если скрутится. Ленты, эдакие гадины, — вечно ж скручиваются, когда стреляешь один, без номера два, хоть носом их поправляй!.. Рядом возник графушка. Мы установили «Макс». Я крикнул:
    «Умеешь ленту править?».
    «Какую ленту?» — загундел графушка.
    «Их тут четыре на твой выбор?!» — взвизгнул Тоже-барон-фон-Цыплакофф, возникая рядом, дабы на ходу пнуть дурачка ногой и на ходу ж поймать крайнее патронзвено руками.
    «Чё дерёшься! Болит ведь! За что?» — разобиделся наш Рюрикович. Ну, пускай не Рюрикович, то всё же… и — всё же разобиделся…
    «Будет за что, вломлю больнее! — задекларировал намеренья свои Тоже-барон. — Уйди, Кобылин! Сказано: уйди! Тварь бесполезная!».
    «Сам-то!» — буркнул я, прижимая железку. Но больше ничего не буркнул. Поняв: Тоже-барон знает, как быть с лентою. Стрельба пошла. Пули визгливой чередой умчались к другой аэробомбе под цеппелином. Чёрный боб превратился в укроп с семенами: простреленный стальной овальный корпус бомбы развалился в воздухе, на воздух пришёлся весь взрыв, и от того, чему Господь попустил долететь до поезда, сталось бед меньше, чем от булыжников. Хвост ленты (два последних звена) я адресовал другому цеппелину, подняв для того пулемёт перед собой двумя руками. Адресовал. Изругал себя: «Мишка-медведь, не умеешь ты свистеть, даром пули стратил! Современный дирижабль есть конструкция многосекционная, солнечным газом, без водороду (не как в начале войны), надутая! Гелий — негорюч! Прок от стрельбы будет?..». Прок был. Баллон начал сдуваться. Воздушный пират клюнул носом. Рёв его моторов превратился в кудахтанье. Цеппелин ушёл за лес. Там кудахтанье смолкло. Раздались треск и звон. Старик Гузь рядом со мною воскликнул:
    «Готов! Патроны вот они! Зарядим! Давайте зарядим! Пулемёт-то ты, Миша, поставь! Как ты его держишь? Ну, Михайло Потапыч… то есть, Василич… ты, в самом деле, скобарь — земляк покойного Микки!».
    Я опустил пулемёт на землю. А если честно: уронил. Да-с… нужно припомнить вес станкового «Макса» со щитком, колёсной парой и водою в ствольном кожухе!.. Тоже-барон засмеялся. Всплеснул тонкими, как графушкины, руками: в одной — первое звено новой ленты, в другой руке — коробка, заключавшая в себя весь взятый у Гузя запас угроз для остальных дирижаблей… Кстати, сколько весит коробка?
    Первый дирижабль (он вернулся, чтобы скинуть ещё такую же бомбу) мы сбили быстрее. Гузь был теперь не Гузь, а дядя Вася. И Тоже-барон-фон-Цыплакофф был теперь не Тоже-барон-фон-Цыплакофф: просто Алёша. Граф Кобылин остался, правда, графушкою. Наши вопили вокруг. Хлопали нас по плечам и спинам, обнимали всех поочерёдно и всех четверых враз, целовали, вновь хлопали. Ниташа, захлёбываясь восторгом, пропищала: «Качать! Качать! Качать героев… ой, не уроните только!..». На лету я потерял сознание. С тех пор заикаюсь. Хожу, правда. К окну сам вышел. Великая Княгиня и Юрий Петрович сидели надо мною безотрывно. Наши прибегали извиняться. Когда я начал вставать, из засады ринулась в атаку под прикрытьем нервных болей диверсионная группа: сразу три подагрические опухоли воспалились на ногах и на левой руке. Вот не знал, что — вдобавок к травме спины — у меня подагра, хворь (помню из романов) исключительно наследственная! Когда я начал ходить, откуда-то спустилась с парашют за спиною коварная эспанка. Influencia. С этой сеньорой Великая Княгиня, доктор и я сражались до самой Тулы… но вот Тула — далеко позади, я — у окна, я гляжу на близкую первопрестольную! Горизонт усеян блёстками древних столичных куполов. Доктор несёт для меня обед в новеньком приборе на подносце из дорогого алюминия:
    — Вон где обретается витязь, широко известный в узких кругах как Миша-бомбострел! Ешь! Алюминьку с посудой тут оставь. Великосветские благотворительницы никак придумать-изобрести не могут, чем самих себя занять и куда самих себя девать. Унесут-заберут. Поев, иди в моё купэ. Разговор есть. Ты до сих пор ничего не вспомнил, кроме бытовых мелочей? А, Микки?.. Жду тебя в купэ. Такое качество, как стукачество, имеет место бытовать вокруг.
    — Сту… кач… какое качество? — не понял я. — Откуда?
    — В институте благородных девиц привыкли. Великая Княгиня их бранит, бранит, они — всё за своё да за своё!.. — (Доктор огляделся). — Гузь тебя не узнал. Не догадался: именно с тобой он летал уточнять съёмку. Ешь скорей… чтоб весь вагон тебя за едою видел… да сразу и ко мне, ко мне… разговор есть… разговор… покойный летун-поэт Микки!
    …Чем непонятнее команда, тем быстрей да чётче надобно исполнять. Фронт учил строго. Спишь, к примеру, на свежем мягком сене, дана команда — «В укрытие!», так и лезь ты, летун, птица высокого полёта, в сырую яму, где грязь дрожит и вьются, чтобы вовсе в той грязи не потонуть, перепуганные дождевые черви: сейчас начнётся артобстрел! Идёшь верным курсом, наступает время бить по противникам, да ведущий вдруг делает отмашку — и выполняй, брат Миша, разворотец, не стреляя, ведь то ж по тебе стрелять станут, меняй-ка ты курс!.. Я съел обед. Оставил алюминьки у окна. Доктор откатил передо мной роликовую дверь купэ. Я вошёл туда. Дверь задвинулась. С нами осталось только наше отраженье в зеркале над откидной койкой.
    — Худы дела, худы, худы! — повторил доктор. — Одно славно: не узнали тебя ни чужие ни паче свои!Ао т т у д а,  Миш, пока  ты  у  нас,  пять телеграмм пришло! Пять! Боярские просьбы, сказано в «Пословицах», отставным мичманом флота российского Далем собранных, — строгие указы! Тебя, герой-бомбострел, могут убрать.
      
    ***
    — Куда убрать? — спросил я, совсем нэмножечко вот до сих пор, как говорят в Одэссе, соображая… или не соображая вообще ничего, как говорят в остальных городах Отечества нашего. Дверь снова открылась. К доктору уверенно, как к себе домой, вошёл графушка. Без бинтов на голове, кстати. Одною своей рукой дурачок задвинул створку и защёлкнул, а другою рукой подал Юрию Петровичу кисет, который я многажды видел у Викентия-сибиряка. Доктор взял вещицу. Вытряхнул её содержимое на купэшный диван с своей постелью. Табака в кисете, как и раньше, не было. Но были там сейчас мои награды, матушкины и Настины письма, фотографические снимки. Откуда? Ведь они давно потерялись! Ещё в авиаотряде! Когда был пожар!.. Доктор взял один из снимков. Осторожно. Как бы с раздумьем: надо ль вообще касаться? Графушка непрвычно-солидно развёл руками, а затем привычно-шутовски почухал ими обеими свой лоб с жёлтым иодным пятном. Я повторил: — Куда убрать?
    — Виноват, Юрий Петрович, опаздываю, но… обстоятельства! — глядя мимо меня и не замечая меня вовсе, проговорил дурачок. — Вы тоже кого-то узнали на фото?
    — Полковника Казакова все знают, Володя! — ответил доктор. — Сколько немчуры он сбил? Семнадцать аэропланов? Этот, рядом, — Кокорин. Этот — Нестеров. Гильшер. Крутень. Покровский из Вашего, Миш, авиаотряда. Из Второго Сибирского. Российские ассы. Рядом с вами — Государь. Вот Цесаревич: Вы, Микки, держите его за ручку. А тот, кто интересуется Вашею судьбою, Микки, — вот. На правом фланг… то есть, справа. Усатый.
    — Кто Микки? Вы мне? Это комфронтом наш усатый, генерал Брусилов, — сказал я, изучив на снимке мелкую (но чёткую) пестроту лиц.
    — Ныне министр Временного правительства по делам военным и морским, — уточнил доктор. — Вряд ли он тебя спасёт! Он вряд ли знать-то будет о тебе! Поспрашивает, справки наведёт, что Михаил-де Чербаков, да, мёртв, и забудет о тебе!.. Ты помнишь, Микки, как ты ездил в Ставку?
    — В Ставку? — повторил я. — Вы у кого спросили? У меня?.. Нет. Пока не помню. А что?
    Доктор вздохнул. Взглянул на графушку. Вздохнул ещё раз, прежде чем ответить:
    — Убирают контрразведчики  не  к у д а.  Просто убирают. Термин. Сознание твоё, Микки, — как морковная гряда. Ты полол морковь у матушки? Сорняк выдёргивал, морквы оставлял, а затем и из моркв оставлял только самые справные, рвя мелкоту, чтоб не мешала расти-развиваться… да? Так вот-с. Из сознания твоего — я ещё раз убедился, твою тетрадку перечитав, — крупные-вкусные корешки вырваны. Мелкота оставлена. Средь сорняков, не тронутых совсем прополкою. Чтоб люди тебя за дурачка сочли да слов твоих всерьёз не восприняли. А подсознание, Миш, у тебя похоже на старые заросшие минные поля. Один, по-Симиному, некош знает, что да где на полях тех должно рвануть!  Ч т о  там хранится?  Ч е г о  ты не помнишь?  О  ч ё м  ты вспомнишь, когда всё возьмёт да вспомнится?.. Мне страшно за тебя. Контрразведчикам страшно за Россию. Высказаны мненья: генеральная уборка. Всё сразу. И память твою убрать, авиатор… и тебя, её владельца!.. Я тоже спорил с ними. Мне тоже показалось — они какую-то глупость несли ни с того ни с сего. Всё о каких-то мертвецах оживших. Но спас тебя Володя наш. Умно опроверг их. Убедил. Молодец поручик граф Кобылин! — (Доктор взглянул на дурачка восхищённо).
    — Уй, ну Вас, легче лёгкого всё… убедил их не я, а шикшинский кисет!.. — (Графушка порозовел). — Кисет торчал, битком набит, у Викентья из-под подушки. Запах от кисета — чужой. Кто-то всё ж у нас гостит-бывает незаметно для нас! А мертвецы — и с того и с сего, Юрий Петрович, ведь Жерар ещё до войны рассказывал дяде Володе: у них за океаном, во Французской Гвиане…
    — Во-ва, хва-тит! — перебил со смехом доктор. — Где мы, говаривал Миша Булгаков, и где Французская Гвиана?.. Кто таков Жерар?
    — Жерар Равель, — ответил дурачок уверенно, как если бы тем самым всё объяснялось. — Его сын, Морис, — классный garson… пусть даже родом indigene… тамошний… парижанин… я Бога молю, чтобы его на ихнем том Западном фронте не убили! Морис как музыкант догадался о роли барабана. Туземцы, в барабаны колотя, воскрешают мертвецов… ну, почти мертвецов, доктор… состоянье клинической смерти… а воскресив, отдают им гипнозом приказы сыскать-убить кого-нибудь и, убив, по-новой умереть… уже навечно… а Вы на меня что так уставились?
    — Парижские врачи реанимируют барабанным стуком? — переспросил вместо ответа Юрий Петрович. Усмехнулся. Но мне сделалось страшно. Сквозь сказанную вслух путаницу начинал проявляться — как на плёнке — невысказанный смысл…
    — Что Париж? — (Дурак нетерпеливо фыркнул). — Какой Париж, если Гвиана? Гвианские туземцы! За океаном! Во Французской Гвиане! Какой Париж?.. Вы записку взяли, Юрий Петрович? Ну Юрий Петрович! Доктор! Очнитесь вы!
    — Ах, да… да!.. — (Доктор хлопнул себя ладонью по лбу, как железнодорожник Савченко). — В самом деле… в самом деле!.. Ведать я, Миш, не ведаю, какова суть всего того, что я сейчас тебе сообщу. Сообщить велели? Исполняю. Велели забыть, сообщив? Постараюсь. Сима в подобных случаях говорит — расстараюся. А какую информацию хранит твой мозг и отчего та информация важна для Генштаба российского вот сейчас, когда государь безвластен, а временные министры правят временно, до Учредительного собранья, каковому надлежит учредить всё будущее наше?.. Яз грешный Бога молю о том, чтобы никогда этого не узнать! Мозг твой молчит. У тела не спросишь. Если мы и будем наверное знать, где сейчас тело твоё.
    — Тело? — повторил я, приподняв перед собой руку с пахучим компрэссом противоподагрического лекарства. — Оно… вот… моё тело…
    Доктор вздохнул. Дотянулся до запора двери. Ёрзнул им туда-сюда раз, другой, третий. Прислушался. Аж весь так и подался в сторону коридора. Ничего особенного не услышав, всё ж понизил голос до шопота, веля мне:
    — Миша, разденься и разбинтуйся. Если больно, — хоть до пояса. Что тебя, беднягу, снова мучить? И так… я ж представляю, как!.. Но все бинты с шеи со своей, будь добр, сними.
    Чем непонятнее команда, тем быстрее и чётче надобно исполнять всё! Как говорил Шикшин? «От-ступ-ле-ни-е! Ко-ман-да свы-ше! А команда свыше — это сказать «Слушаю» и приступить к исполнению. Всё прахом…». Для чего вспомнился сибиряк? При чём тут он?.. Когда я начал разглядывать себя в зеркале, вспомнился хохол Савченко: «Ведь какой контингент пошёл на фронты?! Тряс-ця их тря-си!! Унтер командует: «В ружьё!». Боец: «Зачем?». Я на занятиях командую: «Гайку пять по резьбе ключом до упора!». Боец: «Зачем?»…». В зеркале над постелью краснела тонкая нить шрама, идя кольцом по шее моей. Ниже шрама, с левой стороны, темнел бурый, большой, чуть крупнее половины пятака, полукруг с волосками. Родимое пятно. Половина родимого пятна, рассечённого шрамом. Выше шрама — ничего нет, ниже шрама — этот полукруг бурой кожи, прыщики, чёрные волоски. Странный факт! Ещё более странен тот факт, что родимых пятен у меня никогда не водилось!.. Желтела нездоровой желтизною хилая покатость плеч. Топорщилась волосом — тоже чёрным, седеющим, — хилая грудь: узкая, впалая, притом жирная (складки обвисают там, где должны быть мускулы). Довела меня хвороба! До чего же я здоров был! Да эти раненья, сотрясенья, эспанки!.. Отчего волос на груди такой? Я — рус, и мне всего двадцать восемь… скоро будет!.. Откуда возле пупка эта похабная татуировка? У меня была наколка, но — на руке и просто буквы и цифры «Амур — мост. 1915». Которых сейчас на тонкой худой руке с небывало длинными пальцами вовсе нету!.. Как так?
    — Да так, Михаил Васильевич! — сказал дурачок, словно б услыхав беззвучный мой вопрос. — Сознание, которое в голове твоей сидит, хорошо прополото, а тело, на котором сидит твоя голова, — не твоё. До сих пор сомневаешься? Тогда — вопрос: сколь тебе годов, малокурящая душа как вариант души малонаркоманящей?
    — Тысяча восемьсот восемьдесят девятого года рожд…  — прохрипел я. Шрам вдруг зачесался. Горло сжалось спазмом. Я не договорил.
    — Ну а это тело родилось, доктор верно по приметам определяет, в год отмены крепостного права и в поместье, где его родители владели крепостными! — (Дурачок значительнейше-мудрейше хмыкнул). — Это тело отжило многогрешную жизнь. Гулящую. Пьющую. Курящую. Отягощённую, вдобавок, грехом наследственным…
    Доктор вздохнул, прежде чем перебить и, так, продолжить:
    — Чьё оно, Миша? Кому из великих бояр снадобились твои здоровые телеса мужицкие? Голова твоя крупна, крупным было и тело. Кто тебя оперировал? Где? У нас… либо у них?
    — «У них» — у кого? — спросил я.
    Дурачок тоже вздохнул:
    — Ну, Микки… ну, Михайло Потапыч… ну, вроде бы умный ты весь такой, а…
    — Глупец здесь я, — молвил доктор. — В начале войны я радовался: судил Господь не с Гансами, а с Францами столкнуться, немцы, мол, серы-безгласны, как кинофильма, остреяки ж разноцветны и звонки, как опера! Самая возвышенная-де музыка — у них. Самая светлая архитектура — у них. Кулинария с винами — разговор-де особый, такого врага и бить интересно!.. А потом я увидал их лагери для наших пленных. Францы как народ старше Гансов. Гансы многому обучились у них, Миша. Сообразил?.. Вон, бледнеешь с прозеленью! Сообразил!
    Шрам сильнее зачесался. Напомнив: обожди, Миша, трясти головою, не торопись, да и вообще трясти головою вредно, потому как — бесполезно!.. Я ограничился тем, что зажмурился. На миг. И затем — открыл оба глаза во всю ширь, предусмотренную конструкцией.
    — При… ши… то?..Та… ко… е… воз… мож… но?..Так… сей… час… де… ла… ют?..Ю… рий… Пет… ро… вич… на… у… ка… до… э… то… го… до… шла?..
    — Ты, Миш, — как наш профессор на защите чужой диссертации: «Вижу, вижу, но где доказательство?!». — Доктор вновь вздохнул. Сделалось страшнее, чем в прошлый раз.
    — Что… сейчас… будет?.. — выжалось через мои… да, мои голосовые связки из моих… нет, не моих лёгких.
    — Слушай, что будет, государев служилый человек Миша гой ты Васильевич! — с шутовскою солидностью ответил дурачок. — Ехать тебе до Масквы с нами. Из поезда выходить не сметь. На глаза чужим людям на дебаркадерах железнодорожных… по-новому — платформах… не показываться. Бинтов с шеи не снимай, пока мы едем… да и после — не снимай. Будет станция под названьем… ну, я ту станцию с детства помню, только названье я забыл… ты со штабсом Сиплаковым и с поручиком графом Кобылиным, со мною то есть…
    Я, едва успев одеться, совершил шаг к нему:
    — Слушь, ты, Кобылин-Жеребцов, конюшенный навозный Рюрикович!!
    — Граф говорит правду, Миш, — защитил дурака доктор. — Как ни юродствовал он, Великая Княгиня его узнала.
    — На кой ляд тогда дурак юродствовал-дурковал? — зло вырвалось напоследок у меня. Далее всё пошло без зла. С удивлением. — Отчего дядя Вася обзывал Алёшу: людоед? Отчего говорил, что Алё… штабс-капитан Сиплаков кого-то убил, да ещё — без суда, без следствия, восьмерых вроде бы…
    — Кстати, об Алёше!! Ве!! Дать!! Не!! Ве!! Да!! Ю!! И!! Ве!! Дать!! Не!! Хо!! Чу!! Страш!! Но!! Мне!! — крикнул доктор, забыв про шопот. Оглянулся на дверь. Тише прежнего зашептал с прежним напором: — Об Алёше, Вов и Миш, заботьтесь, как Алёша заботился о вас обоих! Алёша ведь такое пережил… такое… хватит с него того, хватит, хватит!.. На бумажке адрес и фамилия лица, к которому ты, Миш, едва в Питер доберётесь живы, явишься. Читай. Прочтя, мы записку раствором обработаем.
    — Временного правительства военный министр Бру… си… л… — зашептали мои губы, когда мои глаза добежали взглядом до конца строчки на листке в руках доктора. — Кабинет номер… да он ли, в самом деле… вдруг он меня сам… там же… на месте прямо…
    — Мол!! Ча!! Чи!! Тай!! — оборвал доктор. — Не кудахтай! Зажигалка, из патрона сделанная, — с тобою? Нет? А спички? Да, ты ж давно не дымишь… ладно, сожгу всё на свеч… ой, мне ж велели всё — в раствор, чтоб другие буквы выступили… где ж раствор… одевайся… вот я дурень-то… всё-то морожу парня… после гриппа, после эспанки с осложнениями!.. Ты, Миш, прости! Обниму тебя на прощание — и больше ни-ка-ких во-про-сов! Не могу я тебе ничего напрямую сказать… оттого, что сам я больше ничего допряма не знаю! Вот крест! — (Доктор быстро перекрестился). — Володю слушай: за масквича двух питерских дают, Питер строен миллионами, да рублей, а Масква — сотнями, да годов! К батьке Иоанну сходи. Он будет амбулаторно, служа литургии свои, долечиваться в питерском нэврологическом институте. Спроси, где служит-де кривой-одноглазый поп, — тебе всяк укажет! У питерцев ведь качество под названьем стукачество развелось… развилось… — (Юрий Петрович вдруг заплакал). — Не помяни меня, грешного, лихом, Миша!.. Дурень я! Дурень! Затянуло в нэвропатологию! Сиди я, как прежде, в кабинетике модным венэрологом, лечи я ртутными снадобьями телесные гнильцы-нарывцы у светских кобельков да сучек, было б так тихо всё… да захотелось мне, дурню, нашим психоаналитиком сделаться, гнилоту чужих разумов, тлен чужих душ да чесучую сыпь чужих совестей исцелить!.. Грядите, добры молодцы, во купэ к нашим. Переводите дух. Собирайтесь-снаряжайтесь.
    — Ну, ну, Юрий Петрович… ну, ну… — повторил дурак, явно растроганный. — Что ж Вы… что ж Вы так уж?.. Ладно, Чербаков. Идём. Это, кстати, — приказ. Ты — прапор, я на две звезды старше по званию… и ва-а-аще, курица не птица, прапорщик не офицер, га-га-гы!!.
    …В купэ у наших я опёрся спиной о дверь. Успокоился. Сколь смог. Дверь, взвизгнув, поехала закрываться. Новенький незнакомый пациент, щеголеват и с усиками, сказал мне: «Оставьте! Оставьте, гражданин, открытою, нечем дышать, после Тулы натопили, а Василью вот Василичу худо!». Я оставил дверь. Новенький захромал в сторону ватерклозэта. Через коридор, из отделенья лёгких ранений, потёк в мои уши разговор о женщинах, о мастях собачьих и карточных, об юридоческих казусах прав наследства. Слушать их? Смотреть, как задыхается Василий Васильевич Гузь, — тяжче в сто раз!
    — Охота яблок… до чего ж охота… — хрипел он. — Настоящих… медовых… чтоб — не которые дерьмом политы… чтоб — сами по себе… словно семиреченские… из семян сами взошли… солнцем пропитались… ой, там солнце… бело глазам!.. Вы куда собираетесь?..
    — Алёша поступает на излечение к масковским спецьалистам. — (Графушка именно так произнёс последнее слово фразы). — Вслед за тем штабс-капитан соизволят взять перевод в Семиречье, пока Туркестанское генерал-губернаторство ещё наше. Джоны ведь, едва продуем мы великую войну, хапнут всё по самый Алтай. Откуда он знает? А знает. Он оттого — штабс-капитан в двадцать два свои года! Умеет гадать по картам. Ещё когда был он простой вольноопределяющийся, чертёжник при штабе, — взял да сказал вслух: «Острейцы сюда ударят». Все смеялись. Острейцы взяли да ударили. Через месяц Алёша ещё глянул: «Здесь разворачивать артиллерию бессмысленно, Францы сюда не пойдут». Опять все смеялись. Острейцы взяли да не пошли. Третий раз случился, когда прорыв готовился: посмеявшись, доложили Брусилову об юном феномэне в вольнопёрских погонишках. Сиплаков — и Брусилову: «Бить надо здесь, здесь, здесь в одно и то же время, Францы ни за что не угадают, где прорыв реальный». Брусилов: «Откуда, стервец, пронюхал?! Откуда ты узнал о моих планах касаемо множественного удара?! Расстреляю!! Лично!! На месте!! Догадался?! Ты догадался?! Сам догадался?! Ври, ври!!. Ну-к, штабс-капитан Сиплаков, не уходите, скажите мне ещё вот что…». Алёша: «Я вольноопределяющийся!». Брусилов: «Отставить споры с комфронтом! Комфронт сказал — Вы штабс-капитан, Ваше дело — произнести «Слушаю» и всё исполнить!».
    — Граф… оставьте, граф… — начал было Алёша.
    — Ой, Лёш, прости, я ж думал, анекдот это… все болтали, а я повторял… ты прости, Лёшенька! — Дядя Вася без вздоха и без всхлипываний заплакал. — У нас в наши двадцать два года никаких мозгов не было… ни своих ни чужих даже… а зато вы… новые, новые люди…
    — Скоро исполнится двадцать три ровно, — уточнил Алёша, глянув прежде не на Гузя, а на Володю. — Как думаете, дядя Вася: перевод в Семиречье сейчас дадут?
    Старый прапорщик перестал плакать:
    — Лёшенька! Да там же… наряду с яблоками… вся остальная жизнь тамошняя!
    Граф цокнул языком:
    — Чербаков, не прячьте тетрадку! Подошёл матерьялец для Вашей прозы!
    Я понял, что держу в непривычно долгопалых своих (может, впрямь не в своих?!) руках тетрадь и вещи из кисета. Где ж сам кисет?.. Дядя Вася тем временем вздохнул:
    — Что ж, Миш, записывай для начала моё краткое resume: где ты родился, там ты сгодился. Вот вся поэзия с прозою.
    Хохотали над анекдотом над каким-то соседи в лёгкой палате. Отсчитывал колёсами рэльсовые стыки поезд. Мы — молчали… покуда Сиплаков не спросил:
    — Отчего так?
    Дядя Вася объяснил, подумав:
    — Они в Семиречье ни дурны ни худы. Они там — просто такие. Своими трудами живёт едва ли каждый сотый. И, кто своими трудами, — живёт всех хуже. Так с древности устроено. Я добивался от них результата, нужного мне. Добивался гарантированно, то есть всегда. Ради службы. В реальной конкретной обстановке, от реальных конкретных людей — какие есть, — добивался, чтоб реальное конкретное дело свершалось в пределах закона. Государственного закона, говорю. Не вбитого в их головы сухого прокалённого шариа, разбавленного жгучею жижею общинных обычаев с двумя-тремя незрелыми ягодками собственных житейских соображений. Удавалось. Ну… не гарантированно… тут я загнул… да уж процентов на девяносто пять… девяностопятипроцентная вероятность… из математики… — (Все вокруг согласно зашумели). — Но о цене вопроса я умолчу…
    — Дык, да-а-ы! — гыгыкнул граф Кобылин, собирая своё имущество в карманы своей шинели. — Днём барашка мало-мало тихий, а откуда ночью пуля вылетит, не ведомо и сайтану! Когда у них последний бунт случился? В том году? В шестнадцатом? Дядя говорил: как только узнали Джоны — у нас прорыв, мы бьём Францев, моментально Семиречье взбаламутили! Обещали им всю Сибирь и весь Север до Кольска. Теперь семиреченцы без Джонов в Кольск под конвоем идут. Заполярную дорогу достраивать. Грех трудом искупать. Много! Сами идут. Без Джонов. Те забыли, знаешь, им компанию составить. Разбежались от них сразу…
    Поручик-бронеходец Баграмов повёл туда-сюда головою с ожогом на шее:
    — Нет! Конвой — разве сами? Сами — без конвоя!
    — В России кто-то куда-то волею ходит? — поддел пехотный капитан. — По чудесно-точным терминологиям Васи Непомнящева вольная тюрьма — содержанье без кандалов, лишь с охраною. Похоже-с! Вся Россия наша — бо-о-ольшой сплошной Сахалин…
    — А представьте, гражданин бывший депутат Государственной Думы, вольные люди наблюдаются во множестве-с! — (Дядя Вася Гузь, щупая шрам на голове своей, улыбнулся через слёзы). — Многие вольно-безконвойно в Питер, в Маскву идут жить-торговать. Иные и учиться идут. — (Он посмотрел на Баграмова). — Которые более всех умны. Которые менее всех косны. Им наш закон отчего-то гож!
    Тяжёлое купэ рассмеялось, ценя иронию. Смех стих, когда Баграмов сказал:
    — К вам-то — да, от нас к вас все, кто умнее, кто не коснее… а у нас кто останется? У нас, что, не надо нам умно жить?
    Графушка стал первый, кто проломил зябкий лёд тишины:
    — Гос-с-сда дискуссиоклуб! Информация для всех! Следите за словами… равно и за остальными выраженьями. Благородное общество ваше с уходом нашим сделается не совсем благородно.
    Пехотный капитан кивнул головою туда, где, помимо анекдотоговорения, шёл бурный диспут, является белая масть простым ранним поседением конской шерсти либо ж, как раз, особой мастью, имеющей даже коннозаводские преимущества над иными всеми остальными:
    — Лошадников имеешь в виду, Вов? Либо… понимаю, понимаю, солдатню к нам опять подсе-е-елят вслед за унтером Васею! Не было печа-а-али…
    — …так подай! — громко досказал дурачок голосом артиста, говорящего роль в «Ревизоре». — Упаси вас Бог назвать солдатню солдатнёю! Praemonitus praemunitus. Предупреждаю. Дэмократия! Дэмос на словечки вроде «солдатьёв», «мужичьёв» et cetera премного гневаться изволят, могут кой-кому и в сытое рыло засветить, когда их прямыми именами поименуешь! Только по-новому! Только: гр-р-раждане! — Добавил для нас с Тоже-бароном: — Миш, Лёш, будьте готовы к старту! Старт должен быть скорый, но скрытный. Как в гимназии при побеге с уроков в цирк на Ивана Поддубного. И вы мне оба ещё триста раз по триста спасиб скажете.
    — Моё, что ль, рыло сыто? — спросил дурачка самый громкоголосый теоретик коннозаводческого дела из лёгкого купэ. — После фронта-с? После окопов с газами-с?
    — Ты о чём, Рюрикович? — спросил у графушки сибиряк. — Ты кому?
    — Ваш пустой кисет у Вас на полочке, Шикшин, — ответил Викентию Володя и запел, обращаясь от жанров прозаических к стихотворным:
      
    Что за милый городок! Ой, бибишек!
    Я не выучил урок! Ой, бибишек!
    И стою я у доски! Ой, бибишек,
    Полон грусти и тоски! Ой, бибишек!
      
    Я эти вирши знаю до конца. Их в Одэссе пел дылда-второгодник Витька Берберов маленькому мореходу Юрику, сыну Карла Францевича Олеши, единственного железнодорожника, днесь не обыгранного мною, прапорщиком Чербаковым М. В., в карты. Юрик искренне уважает Берберова за житейскую опытность, но после этих песнопения взял да выкинул из плоскодонки, на которой друзья объезжали наш транспорт с аэропланами, гребя, по общей просьбе лётчиков, «на скорость на спор»… Однако Володя не смог допеть до конца. Случилось это так. Сперва перебил графушку Шикшин:
    — Солдатню, стало? Премило-с! Я уж, когда ты заговорил об «общество делается не совсем благородно», первое, что подумал: ай, завёлся у нас острейский шпик! Но со шпиком было бы проще. Придушить нежно — и все дела. С солдатнёй грубее надотца!.. Что читаете, принц? Что Вы читаете наизусть? Стихи?
    — Так, Викентий, одну хреновину… гимназическое… — ответствовал Рюрикович. Перешёл с пенья на речитатив:
      
    А словесник Митрофан, ой, бибишек,
    Обозвал меня: «Болван!». Ой, бибишек!
    А за это я ему, ой, бибишек,
    Глаз на… ну, на эту натяну! Ой, бибишек!
    Да повешу на суку! Ой, бибишек!
    В Александровском сад… —
      
    и, проглотив последнее «у», вдруг ткнулся физией в постель свою.
    Мог спустя после того палата наша огласилась сочным треском оплеухи. Свет распространяется скорее, чем звук. Я был прав в споре с полковником Казаковым, самолёты будущего, превысив звуковую скорость 660 вёрст в час, могут сделаться для земного наблюдателя как бы беззвучны, шум двигателя станет долетать до слуха уж тогда, когда сам аэроплан отбомбит и улетит-скроется! Дожить бы мне до тех дней, когда моя правота наяву сбудется, в матерьялах, в реальных образцах!.. Так вернулся из клозета новенький. Щёголь гаркнул графушке:
    — Ты! Не смей! Что языком, гад, балуешься?
    Голоса вновь утихли. Все. Помимо графушкиного (ну, тот мигом освободил эфир, ойкнув: «Ой, мля!..») и моего:
    — А Вы что творите?
    Новенький — щеголевато выглядевший усач — ответствовал не сразу. Мне показалось: через час. Либо через два. И ответствовал следующее:
    — Ну а он что творит, Миш? Я — урод, потому что урод мой род, такого меня гулять выпустили, он — учёный мальчик! Почему он учителей лает? Ась? Поганючи язык свой, святое имя с поганью смешивает! Учители, как родители, — святы! Займись евонным, Миш, воспитанием! Тюрьма не исправит, клеймо не заровняет! Ты ведь Чербаков, ась? Васю Сахалинца помнишь?
    Алёша рядом со мною молча окаменел. Я, каменея, вымолвил:
    — Да, Чербаков, а… Вы кто?..
    Щёголь грубо — по-биндюжницки, говорят одэсситы, — расхохотался:
    — Вон ты какой вырос, индейский вождь Великий Змей, я едва тебя признал! Я — Вася Сахалинец! Ты с друзьями со своими поймал меня! Ну, когда я в бегах был! — Он, обернувшись, прибавил для всех: — Городовые в Усть-Уссурийске знали, где я залёг, да подступиться не осмелились, а Мишка с индейцами своими меня споймал! Да что глядишь, братец ты Миш? Отбыл я чисто! На войну своей волей ушёл! Не под конвоем! Теперь я — полный Георгиевский кавалер! Не брезгуй-ста! Хотя вольно тебе и брезговать!.. Но ты, выродок, — щёголь обратился к графушке… то есть, графу Кобылину… то есть, Володе, — на остатний весь твой век учти: родитель да учитель — святы! Не пачкай их дурным твоим язы…
    Явился доктор Юрий Петрович. Пришла щёголю очередь, умолкая, не довести речь свою до конца. Юрий Петрович напустился на него:
    — Василий! Быстро ложись! Да! На этом место! Тебе с такими ранами лежать, ле-жать, ле-жа-а-ать! Ещё команды ждёшь? Ованес, будь мил, скомандуй ему по старой памяти!
    — Капрал Непомнящев! Ложись! — крикнул Баграмов.
    — Есть, командир! — гаркнул усач и вдруг потерял сознание.
    Вбежала Ниташа. Ойкнула. За дверью, в коридоре, отстучала по полу морзянку фигура на каблучищах-трёхдюймовках. Зашуршала графушкина постель, на которую — с помощью со всех сторон — опустился новенький. Щёголь оказался вдруг не столь щеголеват, сколь жёлт, измождён, слаб… да и щеголеват совсем по-солдатски. Юрий Петрович шепнул нам троим:
    — Уходите! Быстро собирайтесь, быстро уходите! До Масквы — в моё купэ, а оттуда уж — хоть через форточку…
    Слышалась сработка тормозов. Ход замедлялся. Алёша тянул меня за одежду. Вася хрипел. Только по тому я смог догадаться: он ещё на этом свете. Вспомнился вдруг Троцкий. Вспомнились его слова: «Раны — кары Божьи, раненый не должен лечиться, если хочет искупить вину свою перед Всевышним, я грешен, я не спас галицийскую семью, которая зажгла сама себя и сгорела в хате, приняв наш отряд за австрийцев, я не спас её от греха самоубийства, я сам грешник и обязан вовсе отказаться от лекарств, процедур, еды!». За день до смерти Лев перестал даже пить. Отец Иоанн спорил: «Жутчайший враг веры — фанатизм, Лев! Если будешь чрезмерно фанатичен, ты не сделаешься чрезмерно верующим! Вера — другая! Совсем другая! Ладно, считай себя хоть католиком, как твои предки, но будь христианином! Не прекращай быть христианином! Голодное самоубийство — тоже грех, как и огненное!». Увы, увы… всё зря… ввечеру я, по страшной немоте Льва, понял: Лев ушёл от нас… Зачем сейчас вспомнился Троцкий?
    В санях я, ещё пытаясь понять это, нащупал по карманам мои тетрадь и вещи. Алёша зашепелявил старушечьим голоском: «Продолжайте, полковник Ржевский, продолжайте!». Володя ж избрал тон серьёзный:
    — Пиши, Миш! Всё пригодится очень, очень скоро… если не последуем мы все за Васею!
    — Пригодится? Что? — уточнил автор этих строк.
    — Вести стихотворный дневник ты бросил, Миш, ещё в Галиции, — отвечал граф. — Больше не бросай. Когда ты вспомнишь, как получал в Ставке из рук цесаревича орден за спасенье поручика Покровского, ты сможешь получить Нобелеву премию в разделе литературы…
    — Я спас поручика Покровского? Я? Как?
    — Ты подлетел под него, когда он валился вниз с запутанным ранцем Котельникова. Покровский угодил в переднюю кабину. Там — поскольку ты возвращался с автоматической аэрофотосъёмки — никого не сидело. Валерьян отделался переломом ступни. Как вы изобретали автоматический аэрофотосъёмочный аппарат, ты тоже забыл? Дневник продолжай. Пусть прозою! Пусть не стихотворно! Кстати, анекдот: готовится Ржевский на бал, велит денщику вспомнить стихи-каламбуры…
    «Что ещё Вы знаете обо мне?! — хотел крикнуть я. — Расскажите! Что вы оба от меня скрываете?! Что со мной было?! Что с нами всеми будет в восемнадцатом году?! Что назревает над нами?!». Но я даже Алёшу за тетрадку и за вещи отблагодарил молча: кивком головы в новой фуражке с авиационной кокардой.
    Пусть думают: вернулось вдруг ко мне заиканье…».
   
   
    Шуршаны, толпины, обаятельные снегуры
    и просто шпионы, которые есть
   
    Страница 82 в файле джипиджи была дочитана. Я открыл скан страницы 83. Вздохнул: такая же бледная, контрастить надо!.. Курсор самовольно шевельнулся и переполз на строку «Буфер обмена». Тьфу ты! Очередной, кстати, раз! Усталость! Может, баиньки, Анатолий Васильевич?.. Мышь сама собою щёлкнула. На компьютерном мониторе возник Лёх Числавыч: из буфера влетела в однослойный джейпиджи многослойная движущаяся анимашка. Хм! Ничего такого в буфере не было… и я, кстати, не умею работать с джифами!.. Анимашка оказалась звуковая. Зазвучал глуховатый баритон Лёх Числавыча:
    — Что, Толь, мобилу не берёшь? Поставь звуковой сигнал в виде вопля «Эй, бобёр, трубку возьми!», всегда просыпаться будешь! До теремка дочитал? Отдохни, сменив занятие. На балкон сходи. Вытри всё, что тайфун натайфунил. Смена занятий сама по себе — отдых зашибись какой, да, говаривал нам старшина роты, пиная тех, возле кого по ночам текло с крыши сквозь потолок. Ты что хотел сказать о Блоке?
    — Вя-че-сла-выч… Александр Блок в Питере слыл — человек, упавший с Луны, а тебя к нам с Марса уронили… вот что… — зашипел автор данных строк, хоть и зная, что файл меня не услышит. — Когда ты успел слетать на мой балкон и заценить ситуацию? Какой теремок ты имеешь в вид…
    Файл ответил тем же голосом:
    — Теремок — с привидениями, Ватсон, а дом — тот тили-бом, тили-бом, загорелся Кошк… и прочее по тексту, ведь сказки суть не ложь, а намёк, добрым молодцам урок, хотя реальный пожар был следствием поджога, Маршак сильно упростил ситуацию. Ваш балкон — сухой? На нашем было целых пять вёдер. Шесть. Вру. Я целый час водоборьбой занимался.
    Лёха в файле джипиджи на экране развёл руками: одна рука держала ведро, другая — рваную матрасовку, разжалованную в ранг тряпья.
    — Не Ватсон, а Уотсон! — сказал автор этих строк. — Я сразу, во время первой серии, догадался: ки-но. Потому что сразу задал себе вопрос: какого бла-а-ародства ма-а-нер мог нахвататься в окопах и блиндажах порядочный офицер Кольцов? Какого? Вместе с чесоткой-то да со вшами? Мой дедушка воевал. Правда, мало рассказывал… не любил вспоминать… но хватило, чтобы убедиться: все войны одинаковы во многих отношениях! Современная телесериальщина с запиканной матерщиной нравится мне ещё меньше. Но я, доглядев первую серию «Адъютанта», уже знал: ки-но.
    — Кольцов? Поэт? При чём зд… а-а-а, адъютант его превосходительства генерала Май-Маевского капитан Кольцов, рубрика «Возвращаясь к напечатанному»… лад, лад, не смейся ты, я тоже весь усталый, между прочим! — (Лёх Числавыч вздохнул в своём файле). — Ври, вольнодумец! Мне интересно! Я тебя потом разгромлю. Но по ходу дел — спасай балкон. Князь, твой сосед и завотдел, давно спаса…
    — Экстрасенс недорезанный!!! Тебя в аспирантуре научили мысли читать?!! Научили бы ещё диссертации писать… ну, до конца дописыв…
    — Элементарно, Ватсон… то есть, да, Уотсон! Князь мне звонил, не дозвонившись до тебя ни у дверей, ни по телефону. Ты за окном что-то видишь? Я у себя тут — аналогично. Ничего. Кроме воды. Дождь льётся сквозь стёкла. На пол. Как у тебя. Ауфидерзеен. Приступай. Утром доложишь.
    Лёха стёрся. На монитор вернулся скан страницы 83: «Пока мы трое, сиречь авторъ этихъ строкъ, штабс-капитанъ и графъ, бъгомъ убъжавъ (такъ совътовалъ Юрiй Петровичъ) от возможнаго соглядатая, торопливо грузились возле махонькаго пригороднаго вокзальца въ първыя попавшиеся розвальни»…
    Я пришлёпал на наш балкон. Вернулся в комнату. Аккуратно усыпил компьютер. Дела на балконе предстояли — я заценил сразу — масштабные. И объёмные. Жидкость меряется в объёмах. Снова пришлёпал. Глянул сквозь стёкла остекления. Лёха сказал всю правду. Во-первых, имела место ночь. Тут и в хорошую ночь не видать ничего, кроме рекламы, фонарей да освещённых окон соседних многоэтажек. Во-вторых и в главных, ночь стояла, как у братьев Стругацких в «Гадких лебедях»: за окном, в темноте, сверкал дождь. Ветер был ленивый. Но когда он всё же прижимал дождепад к стеклу, вода начинала литься на пол. Где наш аналог Лёхиного инструментария?.. Дождь за окном сверкнул ярче: включился свет на соседнем балконе. Послышались голоса князя и Любови Герасимовны.
    Вот блин! Что такое жэбэ? (В данном случае — стена, которая, разделив квартиры наши, выходит на балконы, чтоб разделить их). Бетон и железо. Плотные среды. А звук сквозь ту и ту звучит свободнейшим образом!!! Счастье наше: князь — человек нормальный. Тактичный. Воспитанный. До него жил алкаш дядь Вадь, который делался вдвойне, втройне бестактен-невоспитан, когда мы просили вспомнить о нашем существовании. Милиция его боялась. И его, и его истерик. Чем мужские истерики отличаются от женских? Правильный ответ: ничем, кроме тембра голоса. Мы довольно быстро перестали жаловаться в милицию. Прошло моё безнадёжно-зашумлённое детство. Пришла моя точно такая же юность. Счастья впереди не стояло. Мы заученно мечтали — «вот дадут нам новую квартиру… если дадут… если дождёмся… эх-хе-хе…». Но помогло нам несчастье! Перестройка называется. Дядь Вадь приватизировал застенные трёхкомнатные хоромы, продал их семье князя и свалил на ПМЖ в ЧМК. В Черноморский край. Туда едут жить многие. Сначала эти многие вслух предвкушают: квартиры там — дешёвые и с видами на залив, климат — почти субтропики, жить можно без шуб, без польт, цены на продукты — смех… ну и ващще, ващще — само главно, туристы ж, море ж, навариться на приезжих лохАх можно уй как, а в Муравьёво-Амурске пускай лохА и остаются, тут местных не было и нету, сплошь кто по приговорам, кто по оргнаборам, кто после срочной остался… да, врем от врем, дурни залётные вродь нас!.. Потом они вслух приватизируют-продают свои ЖБИ. Потом — вслух (чтоб весь микрорайон знал) уезжают на ПМЖ в ЧМК. Потом, через X, Y либо Z лет, тишайше (чтоб даже родные не узнали) возвращаются. Покупают халупы в частном секторе или дачные участки с не совсем догнившими домиками. Начинают много работать. Бросают пить. Ну… не поднимают. Бросив ещё там. От тамошних потрясений. Когда вдруг узнали: квартира с балконом на заливы продана сразу четырём таким же семьям, как они, ходить в местную мэрию — бесполезно, а значит — вредно… ну и ващще, ващще — само главно, местный курортный телеканал опять сюжетик на днях продемонстрировал, могут зарэзать ващще, они тут — мэстные! Вадим вернулся именно так. Тихим трезванником. Живёт на Седьмой площадке.  У меня — нормальные соседи: князь и его семья. Но… увы… слышимость осталась прежняя…
    — Спи, Люба, спи, сам довоюю, — слушал автор данных строк сквозь жэбэ.
    — Боря! Уйду, послушаюсь, а твои больные лёгкие здесь останутся?
    — Ты стала главным фармацевтом фирмы «Сибирское здоровье»! — напомнил князь после паузы. Герасимовна ушла. У них звякнула дверь. Продребезжали стёкла. Князь окликнул: — Толик! Если там именно ты, — доброй ночи! Ночь — добрая. Пожары на фазиендах за рекой самоликвидировались. Во всём надо видеть позитив.
    — Вы так шутите, Борис Леонидович? — откликнулся автор этих строк. — Моя соседка с дач тоже шутит по поводу наших условий нашей зоны рискованного земледелия…
    — Упоминал. Да. Помню. «Что не сгорело, пускай тонет, меньше таскать через паром». Автомоста ещё не было. Автобусы не ходили. — Борис Леонидович (судя по звуку из-за стенки) раскрыл портсигар. — Знаешь, на заимке у моего деда росли даже арбузы! Росли даже тогда, когда ещё никто не знал, что у нас могут расти арбузы. Как ты домой добрался? Троллейбусы встали, когда мы с Сергеевной в очередной раз спросили, что ты читаешь. Когда ты в очередной раз пообещал — «Да, да, сейчас заканчиваю…», встали все трамваи. Когда я и Герасимовна ехали от отца Виталия… Кстати, тебе привет! От поповны Витальевны — тоже. Улыбалась нам в четыре зуба. Не в два. Что ты читал?
    Хрипловато-курильщический голос смолк. Князь ждал. Отвечать? Правду говорить? Вопро-о-ос! Ну… вопро-о-осы!.. Князь приоткрыл одну свою раму. Ближнюю к нам. Симметричную операцию произвёл я. (Когда что-то делаешь, можно ничего не говорить. А во-вторых и в-главных, на моём балконе развивалось то явление, которое издавна слывёт в народе как кумар. Содержание кислорода, потребляемого мною, падало с характерным стуком в моих ушах. Содержание никотина — брат и Антонина, высматривая меня на дорожках, от остановки ведущих, накурили до синевы — не претерпевало перемен никоих). Закрепив раму спичкой, я всё-таки сказал:
    — Борис Леонидович! Когда я читал, вы что-то писали у себя за столом. Скрипела ваша перьевая авторучка. Стихи?
    — Вот потомственный железнодорожник! Стрелку переводить умеешь! — Князь за стенкой бросил какую-то тряпку на пол. Тряпка смачно, с удовольствием, чмокнула. Князь громко, с удовольствием, вздохнул. — Стихи. Помнишь, мы под Новый год выходили на городскую снегоборьбу? Тот буран помнишь? Я тогда придумал два четверостишия. Остальное — сегодня. Выслушаешь?
    Ветер утих. Дождь полил спокойно: встал рядом, как жидкая стена, не вторгаясь. Я открыл вторую раму. Полыхнули, одна за одной, две молнии. Осветился пейзаж. Странное дело: при свете ночных молний город — такой же, как в пасмурный день, когда нет теней и когда всё вполне однообразно!.. Молнии погасли. Стало почти темно. Шевельнулся над домами гром: наверное, жители некой планеты этажом выше нас, землян, затеяли ремонт — принялись срочно двигать мебель из комнаты в комнату. Гром смолк. На стоянке под балконом отрыдала сигнализация потрёпанных иномарок. Князь кашлянул:
    — Кхм! Слушай.
   
    Зелёно-красные глаза
    Морозных светофоров…
    Пурга решила показать
    Свой неуёмный норов.
    Летит по улице — стеной,
    Колюче режет кожу…
    Спешит, торопится домой,
    Кляня судьбу, прохожий.
    Машины, словно корабли,
    Курс потеряв в тумане,
    Сигналят в поисках земли
    В безумном океане.
    Кругом один безумный ад,
    Невольно вспомнишь бесов.
    Глаза сквозь пелену горят
    Зелёно-красным блеском… [2]
   
    Когда он дочитал последнюю строку, я секунд сколько-то не высказывался. Да и заговорил я — когда заговорил — совсем о другом. Почему? Вопрос! Знаю князя. Ответ. Плохо знаю. Комментарий к ответу. Князь, при всей журналистской общительности (к нам пришёл доработать до пенсии на спокойном месте в спокойной госбюджетной заводи), мало рассказывает о себе. Только два человека в полумиллионном Муравьёво-Амурске знают о нём больше, чем все остальные полмиллиона. Я имею в виду Герасимовну и их сына Романа. Но автор данных строк за время ОНИшной работы бок о бок, стол о стол и компьютер о компьютер успел понять: Леонидыч меньше всего любит, когда о его стихах говорится, что-де они хороши. Каждый раз князь мрачнеет. Я вспомнил сразу несколько таких случаев. И в этот раз медленно, тоном отстранённым и нейтральным, произнёс по паузе (как выражается в записках прапорщик Чербаков):
    — Надо ваши стихи в Интернет. Книги издавать — удовольствие, но издавать книги за свой счёт — дорогое удовольствие. Сколько вторая стоила? Зарплату? Будет досуг, сделайте пометки, что за чем, я наколочу тексты, выложу файл. Первой можно взять «Одинокую ветку». Самый полный вари…
    — Котор-р-рый именно? — прорычал князь сквозь мундштук папиросы. — Между пр-р-рочим, шебуршание в чужих бумагах в столе — грех… как и пер-р-рекапывание чужих файлов на диске!
    Я прочёл отстранённо-нейтральным тоном:
   
    — Одинокая ветка
    Чёрной тенью легла.
    Белизна километров —
    Словно скатерть стола.
    Ни морщинки, ни строчки,
    Только снег, чистый снег,
    Да случайною точкой
    Вдаль бредёт человек.
    Размыкаются губы
    Пред лицом бытия:
    Человек, ты откуда?
    Впрочем, это же я… [3]
   
    Дождь за окном шевельнулся. С княжьего балкона донеслось:
    — Ты лучше введи в электронную память статью о бароне Ливоне! То есть, на диск. Не в электронную память. Извини. Новый Колин и Алёшин вариант. Срочно. У Алёши — беда! У Коли — две беды! Тебе никто не успел настучать? Ни разу? Странно. Качество, зовомое — стукачество, у нас в музее до сих пор… м-м-м… громко, звонко, с удовольствием!..
    — Успели настучать, Борис Леонидович! Аж три раза. Не скажу, кто. — (Я взял, наконец, свою тряпку). — Но скажу, что все трое не сговариваясь и, значит, правильно считают: все проблемы у Ник Савыча и у Лёх Числавыча суть рукотворны. Проблемы их — творения рук их. И мозгов. И языков. Я Ник Савычу говорил. А до него — Лёх Числавычу. Сколько раз говорил? Много. Не помню, когда — в первый раз. Но что сегодня был последний, — я говорю вам. Всё надо делать вовремя! Думать — особенно! Я — железный? Я — машинка для перевёрстки уже свёрстанных книг? Я… а они… а у них у обоих…
    Князь снова перебьёт меня! Князь поступает так редко. Или очень редко. Но резко. Или очень резко. Да если уж сегодня поступил… мои подозрения могут перетечь в разряд оправданных…
    — Порассуждаем? — спросил князь. — Я, Толя, согласен: надо. И вовремя. И думать. Но дело, Толя, — в том: пишут они всё не вовремя, а… заранее! Раньше всех. Чтобы успеть. В Москве некто поместил нечто такое. По материалам московских архивов. Один раз. Ты всё правильно понял. — (Князь на долгие секунды умолк. Когда он заговорил опять, голос у него был совсем другим). — Архивы открыты. Можно публиковать. Да. Но. Если кто-то вдруг подумает где-то, что всё можно публиковать везде и без последствий… ты прекрати так думать, Толя! Кто таков барон Ливон, ты знаешь.
    — Знаю ли я, кто таков кровавый барон, которого сейчас переделывают в бело-пушистого? — Спросив, я кивнул. Прекрасно зная: мои телодвиженья князю глубоко перпендикулярны. Он за стеной их не видит. И видеть не может. В соответствии с физическим законом. На пару с законом геометрии. Обычной. Не Лобачевского.
    — Мой дед знал Романа Генриха Ливона в натуральных красках, Толя. Всяк, у кого под рукой было энное число головорезов с двумя пулемётами, как у барона тогда, искренне считал себя царьком, божком, воинским начальничком. Предавали и продавали Россию все они. Почти все брали, мы теперь говорим, в свободно конвертируемой валюте. Почти никто не попадался. Но вот Алёша, ища материал по русской эмиграции, привозит в Муравьёво-Амурск Ливоновы платёжные ведомости. Сумма. Подпись того, кто взял. Расшифровка подписи. Печать. Всё! С поличным!.. Спустя много лет Алёша вспоминает о своих находках. Люди говорят: в Москве ничего такого нету. Но ещё кто-то там же, в Москве, сказал: «Умники да умницы мне не нужны, у меня — не телевизор! Ишь! Старшие научные лезут в доктора, минуя кандидатство, а завотделишки-кандидатишки — в членкоры! Мне это надо? Мне это не надо! Если хотят, пускай валят прочь из МАГМ и создают свои музеи, сейчас музеи создавать модно!». — Князь прокашлялся. Взял тряпку. Снова бросил. — Источник не разглашаю, Толя. За этичность фраз не отвечаю. Отвечаю за точность цитат. Рассчитываю на тебя. Ребята смогут защититься по сумме публикаций. Я узнавал. Смогут. Завтра… нет, сегодня, ведь уже три часа пополуночи… с минутами… в общем, Толя, в три часа пополудни мы отпечатаем тираж «Записок».
    — Хорошо, хоть сегодня, а не позавчера к утру! — пробубнил я. — Стихи о вашем деде Георгии в подборку включать?
    Тряпка вновь упала на крашеный пол княжьего балкона за стеной.
    — Ка-ки-е? — грозно вопросил князь. — Вот эти?
   
    …Живу в предчувствии распада
    Привычных связей: дни бегут,
    И знаю, выбор делать надо,
    Наступит скоро страшный суд
    И возмутится брат на брата,
    Родитель сына проклянёт:
    По кругу к нам придёт обратно
    Семнадцатый кровавый год.
    Не обвиняйте в святотатстве,
    Не ставьте это мне в вину:
    Я, веря в Будущее Братство,
    Приник к стоялому вину,
    К питью бесправных равноправий,
    К питью бессмысленных побед…
    И только дед мой не лукавил,
    Мой легендарный грустный дед.
    Он жил и в том, и в этом веке
    И говорил мне в трудный час:
    «Сломали гордость в человеке
    И этим погубили вас».
    Мой грустный дед, он много прожил,
    На перепутье с ним стоим,
    А перед нами — бездорожье,
    Неверия тягучий дым,
    Кресты, пустыни и могилы,
    Над нами кружит вороньё,
    И больно сердце защемило —
    Прости, Отечество моё!
    Растаял в небе тёмно-синем
    Последний журавлиный клик,
    И дед мой в ярости бессильной
    К истерзанной земле приник.
    Она его, как мать в объятья,
    На вечный отдых приняла,
    И с губ слетевшее проклятье
    Взяла в себя ночная мгла.
    Не осуждай моё молчанье.
    Смотри, какой стоит рассвет,
    Какое странное мерцанье
    И чей-то новый силуэт.
    Кто это? Не найдёшь ответа.
    Молчат угрюмо города.
    А может, снова с жутким светом
    К земле летит Полынь-звезда?.. [4]
   
    — Эти, Борис Леонидович, — сказал я, когда князь дочитал последнюю строку.
    — Они у тебя в файле или на бумаге, Толь?
    — В файле.
    — Тогда… долой!
    — Не понял, Борис Леонид…
    На княжьем балконе опрокинулось ведро. Загремело. Отгремело. Князь, выждав, повторил:
    — Долой! Не то я тебя, Толик, жениться заставлю! И — приказ командира есть закон для подчинённых — ты не отнекаешься!
    — Да при чём здесь… только не кричите… люди спят…
    — Да при том, что это — худшие из моих стихов!
    — Эти? Худш…
    Я ничего не уронил. Ничего вещественного. Сама ситуёвина оказалась из разряда тех, что в порту называются: «челюсть отпала и вся по ногам».
    — Самые первые… — извиняющимся-исправляющимся тоном начал князь после паузы. Добавил увереннее: — По сей час не могу сказать, как я к ним отношусь. Нравятся они мне или…
    — Пишете стихи недавно?..
    Князь пропустил мой вопрос мимо ушей:
    — А к тому же, улетела звезда Полынь! Улетела мимо! Та самая Нибиру! Значит, есть смысл в старом, как мир, слове: отмолили! Всем миром отмолили! Только-то делов, состоялось рекордное количество свадеб по всей земле! Ромка мой женился! Следом за ним мы тебя окрутим! Хоть не гусар ты! Пехота! Гусары, Толь, не только в бой — и под венец шли смело сами!
    — Рождается новая строфа? — Таковы были мои слабые попытки вернуться в тему. Слабые… но, выяснилось, удачные. Выяснилось по тому, как добродушно князь засмеялся:
    — Может быть! Допишу, вручу тебе в загсе!.. И метеорит «Челябинск» мимо Челябинска прошёл: ухлюпался в озеро. Правда, вот, тайфун этот с наводнением… откуда он у нас сейчас такой? Согласно дедовым рыбацким приметам, лето обещало быть сухое. Очень сухое. Так и началось. То там, то там дачи горели. Потом — тайфун… Где ты скачал файл со стихами?
    Молния полыхнула снова. И хотя по всем законам физики, подкреплённым законами геометрии, я не мог видеть князя сквозь железобетон, я вдруг словно увидел его. Во весь его небольшой рост. От босых ног до всклокоченных волос вокруг лысины. Сухопарая нешварцнеггеровская фигура, рыжевато-русовато-седоватые остатки шевелюры, такие же усы, реденькая коротенькая бородка, бледно-голубые глаза на ординарном лице с длинным носом. А вот проверяли в музее экспозицию «XVII век», князь шутя надел шлем, который даже среди научных сотрудников слывёт как шлем Хабарова, — и на меня глянула Древняя Русь. Такое лицо могло смотреть из-под такого шлема. Предки не достигали шварцнеггеровских объёмов. Это знает каждый школьник из числа школьников, которые вообще знают: у нас были предки. А благодаря тем, кто жил до нас, живы сейчас мы. Их задача выполнена. Цель достигнута. Мало пользы разбирать, какими габаритами отличались светлы князья да чёрны пахари! (Кстати, у немцев schwarz Neiker — чёрный пахарь. Тамошние скрипторы были малограмотнее тутошних дьяков. Здесь ушли с-под пера в мир Дурново, Хитрово, Толстой, Колычев-Умной, там ушёл с-под пера в мир Schwarznegger. Так, к слову. Другая тема).
    — Случайность… — буркнул я.
    Князь проворчал серьёзно:
    — А я вот что замечу! Трагизм революции, которую дед, как его знакомцы, наркомы Чичерин и Луначарский, называл исключительно рэволюцией, в том как раз заключался! Она не оставила людям ни уголка старого мира. Счастье перестройки, которую пережили мы, Коль… извини, Толь… как раз в том, что многим удалось дожить до сего дня так, как они жили до 1982 года. Не буду показывать пальцем, кто и где. Что касается нашего музея, Коль… Толь… извини меня… и, главное, не спеши меня ругать, сначала выслушай… тем более, что говорю я об этом впервые… и не всё легко ложится на слова… Толя, ты сам просишь меня не кричать!
    — Что «Толя»?!! — заорал тем временем автор этих строк. Шёпотом заорал: ночь вокруг, ночью люди спят. Но шёпотом громким. — Что «счастье перестройки»?!! В бане у нас, на Базе флота, не скажите, вас братва тазами закидает, вениками захлопает!
    — Ладно. — Князь понизил голос. — Стихну. Люди спят. Но тихо замечу ещё другое. То, что предки наши, Толь, заметили за-а-адолго до меня. «Имеем — не храним, потерявши — плачем». Знаешь, каковы четыре отличия информации от дезинформации?
    — Было «счастье перестройки», стало «четыре отличия дезинформации»! — (Я сделал над собой усилие). — О временах Сталина вы вольны говорить всё. Старики — кого не расстреляли на пятнадцать лет с конфискацией, ыстессно, — до сих пор шумят: время Сталина и есть утраченный золотой век. О временах Хрущёва говорите осторожно: я уже был и тогдашнее убожество помню. О перестройке давайте не надо!.. Дождь перестал. Курильщики могут дымить с открытыми окнами.
    Князь — было видно с моего места — высунул свою худую руку за пределы рам. Чиркнула зажигалка в его другой руке. Засветился, освещая ближний тополь, огонёк папиросы. Я живо представил себе всю картину. Как князь ловил эту папиросу ртом, щелью между усами и бородкой. Как другой рукой подносил огонь к табачным крошкам на её срезе… Сам я не курил ни разу в жизни. Курильщиков понимаю чисс-теоретически. Князь со вздохом втянул в себя дым. Со вздохом выпустил его. Сказал мне:
    — Толя! Ты не ответил, чем дезинформация отличается от информации.
    — Извольте. Она — дезинформация, Борис Леонидович. Дезинформирует. Распространяя ложь под именем правды. Сейчас скажете, что всё — не так и что всё — гораздо сложнее?
    — Скажу.
    — Уточнив, каковы и насколько?
    — Изволь. Четыре признака дезы. Да не дуйся ты, Толик! Не сердись! Я — старый журналюга — сам научился отличать правду от дезы на шестидесятом году! Отец Виталий просветил. Деза не имеет корня, появляется она внезапно. Раз. Ствола не имеет, опирается только на себя самоё. Два. — (Князь, убрав зажигалку, быстрым движением своей правой руки прижал к ладони левой руки безымянный палец. Именно безымянный, а не мизинец, как все делают, начиная считать. Я этого не видел. Я это знал. Мизинец у князя навсегда приник к ладони. После старой травмы). — Следов деза не оставляет, Толь: исчезает внезапно, как отряд диверсантов. — (Князь прижал средний палец). — Но, главное, пункт четыре: всегда оставляет плоды, эти плоды всегда ядовиты, а люди, которые употребят их вольно или невольно, в ведении или в неведении, сделаются навсегда слепы, навсегда глухи, увидят только то, что им покажУТ, Толь, и услышат только то, что им скажУТ. — (Князь растопырил все пальцы, кроме мизинца). — У вас на журфаке о таком не говорилось?.. Дотри балкон — и покойного утра.
    — Спокойной… то есть, грамотно, покойной ночи?
    — Утра. Четвёртый час утра. Дотирай балкон. Иди спать.
   
    ***
    «Пока мы трое, сиречь автор этих строк, штабс-капитан и граф, бегом убежав (так советовал Юрий Петрович) от возможного соглядатая, торопливо грузились возле махонького пригородного вокзальца в первые попавшиеся розвальни с бородатым мужиком на передке, ум мой вспоминал: «Масква, Масква, люблю тебя, как сын, люблю, как русский, пламенно и нежно»… Так ли? Правильно ли знаки препинанья ставню? Забыл знакомые с детства стихи выпускника школы гвардейских подпрапорщиков, Михаила Лермонтова, моего тёзки! Надо уточнить!.. Серая проза по сторонам — грязная дорога, облезлые дома, скукоженные деревья в бесформенных птичьих гнёздах — нимало не противоречит великим стихам! Ведь я впервые въезжаю в древнюю столицу нашего Отечества! Тут для меня всё — важно! Тут для меня всё — кстати! А граф въезжал не впервые. Он был рассеян. Скушноват. Время от времени жаловался на расстройство кишок. Судя по тому, что в разговоре сначала с Алёшей, а затем и с мужиком он верные пять раз упомянул лекарство, сколь я понял тогда, уродонал:
    — Хочу, братец, уроду на лом!
    На пятый раз мужик понятливо ощерился:
    — Чё Вы, Вашебродие? Так либо сяк, а — меру воровать мы знаем! Чё Вы, барин?
    Граф скучающе усмехнулся:
    — Не всегда меру знаете! У кого из интендантов ты новые солдатские сапоги купил? Рекруты в последний раз опять пришли к нам голы, босы, только одна рота — в сапогах бэ у, а на тебе — категория ноль! Кстати, нынче — свобода, звания-чины отменены, не называй меня Вашебродием.
    — Да разве я, Ва… барин… я разве…
    — Чи сам воровал, чи у вора куповал, один и тот же грех и нарушение одной и той же заповеди! Отец Иоанн говорит!
    — Эт точ, барин! Гряшны мы, гряшны, нет праведна ни одного, етот в одном гряшон, онтот в другом, той в третьем… писано ж… аль спорю?.. — Мужик ощерился ещё понятливее и спрятал под себя ноги в солдатских, действительно новых, сапогах.
    — Уеду я. Уеду, едва кончится война. Живите тут без меня как хотите… — скушно пообещал граф и затянул себе под нос песенку:
      
    — Мы выходим на рассвете,
    Из-да Рейна дует ветер,
    Поднимает нашу песню до небес,
    Пыль клубится под ногами,
    С легионом — Марс и знамя,
    А со мной — моё копьё наперевес.
    Марий Пёс — трибун хреновый!
    Хоть с наградами и новый!
    Только мне на это дело наплевать!
    Пили больше — станем меньше,
    Лишь бы что-нибудь покрепче!
    Всё равно с германцем надо воевать!
    Если буду славным малым,
    Скоро сделаюсь капралом,
    Ну а если я погибну на войне,
    От несчастья от такого
    Ты найдёшь себе другого
    И навеки позабудешь обо мне!
    Мы выходим на рассвете,
    Из-за Рейна дует ветер,
    Поднимает нашу песню до небес…
   
    — Опять творил-переводил? — вмешался прозаическим вопросом штабс-капитан. — Бросай. Как поэт ты — полный ноль, как переводчик — величина отрицательная: переводишь с латыни времён Мария Браво, который на месте победоносной битвы основал город Антверпен, а получаются нонешние фландрские окопные куплеты! Бессмертное творево… дрыной не добьёшь его, чтоб оно сдохло!.. И обращаю заранее Ваше внимание, наёмно служить в формированьях на территории даже союзных иностранных государств есть бесчестие для русских офицеров. Даже если ты пройдёшь медкомиссию в Иностранный легион. Там, чтоб ты знал, врачи рекрутов бракуют — не пример нашим здешним! Обладать парой ног, парой рук, думя глазами да одним мозгом, который при нажатии срабатывает, — маловато для того, чтоб взять ружьё. Оружие стреляет туда, куда из него стреляют солдаты. Ля Франс это поняла, наконец. Хоть с четвёртого разу… так, так… — (Алёша зашевелил пальцами), — 1789 год, 1830, 1848, 1871… в самом деле, четвёртого ведь… но до неё, наконец, дошло! С какого поймёт Россия?..
    Граф вызевал ответ:
    — Сам, поди, снегур! Сам мысли читаешь!.. Спасибо сказать мне за то, что я тебя искусненько извлёк на волю из вагона, отведя всем глаза, ты снова забыл, а грубить в очередной раз ты изволишь!.. ШофэрА да летуны даже хилые нужны. Дядюшка Павел говорил, дядюшка Павел знает, тыловики всегда всё знают. Где ж аптека, Сиплаков? Ох, тьма тараканья! Да и не во всякой аптеке уроду на лом возьмёшь…
    — Это Вам, граф, знать, где аптека, это Вы стОите двух наших питерских, будучи indigene de Moskov, масковским туземцем! — вновь вмешался Алёша. — Не нойте! У слуг-шуршанов Вашей бабеньки в шкапчике уродонал есть, думаю я, уродоналом от поноса возрастного старики пользуются. Или неотложку вызовет.
    Граф перестал зевать:
    — Сип-ла-ков!! Самое невинное в шуршанских шкапчиках — настоечка на паучке! Врачи для шуршанчиков и шуршанок поголовно — немцы! Если даже — русские! А немцы поголовно — шипиёны, чуму рассеяют, колодези травят, странница намедни видала, как чуж у колодезя топталси! — Граф, однако, не совсем перешёл на знакомый шамкающий тон. Добавил своим голосом: — Я еду в зАмок с привидениями. В терем с шуршанчиками. Аптека видна! Новая! Прежде тут её не бывало! Сойду! Вы — как хотите! Я — беру чемодан и схожу!
    Алёша соскочил с саней скорее графа:
    — Что за шуршанчики? Мужичок, останови! Сколько тебе?..
    Вслед за ними ссыпался на своих неловких ногах я.
    — Шуршаны есть род призраков прошлого, — информировал нас граф. — Сами узнаете. Ведите себя у бабеньки по всем правилам зоологического сада: никого не кормите, не дразните, не пугайте, руками не трогайте. Предупреждаю. Ядовиты. Вон аптека.
    …Штабс-капитан вошёл вслед за графом. Я, потоптавшись у крыльца, вошёл вслед за штабс-капитаном. Ветер был холоден, и всё, что за день растаяло вокруг, принималось леденеть, грозя организовать моё паденье.
    — Уродонал увесь коньчылся, — извещал графа в этот миг юный провизор, белёсое существо с большими, как у котёнка эфиопской породы, ушами, только не чёрными, а розовыми, отчего и видна была внутри них вся грязь. — Ыстался ток лосьон радонал ыт прыщей.
    Тишина воцарилась долгая. Грязный снег на сапогах моих успел, растаяв, стечь на пол.
    — Слушь, выродок! — молвил, наконец, поручик граф Кобылин, щупая свою голову там, где раньше были бинты. — Это мне вольно дураковать, когда захочу, а ты обязан быть умным без пинка!
    — Зачем мне умным быть? Чтоб мене в солдаты взяли, дя? — пискнул юный эскулап. — «Уродонал», «радонал», отличаются ток первые буквы!
    — «Водка» и «вода» одной-единственной буквой отличаются!! — рыкнул граф. Трудно рыкнуть фразу, в которой нет ни одной буквы «рцы» («эр» по-новому). А граф рыкнул! Ещё как!
    Штабс-капитан застонал, хватаясь одной рукой за свою голову, а другой за мальчишкино ухо:
    — Де-ге-не-ра-ты… прав… автор… в той книге… о-о-о!..
    — Нету от поносов, увсё кончилось, подвозу нетутю, война! — мяукал юный целитель, мотая головой в такт Алёшиным движениям. — Те-самы-которы — по сорок два рубли, мало их стало, война, зато францужская хорошая резина! Ртутная венерологическая есть, трижды в день после приёма пищи, с вас за неё щщо пятьдесят семь и полтин… а-а-ай, а-а-атпустите ухи! Ма! Ма-а-а!!
    — Ты — какой урод, ты — урод шибко хитрый или шибко упрямый?! — вопросил штабс, новыми движеньями гася мальчишкины вновь возникшие попытки освободиться.
    Как я смог, при столь быстрых переменах в пьесе, верно срегировать (оторвать разъярённого Алёшу от его жертвы, а графа, который попытался растащить Алёшу и мальчишку, — от них от обоих)… я сам не знаю! Но смог. Паренёк был спасён. Отскочив, он взголосил ещё раз — с добавленьем:
    — Что дерётесь?! Больно же!! За что-о?!
    — Будет за что, вообще пришибу, очищу мир от ржавчины! — задекларировал своё намеренье штабс. — Ради какого хрена и на какой хрен графу твоя… за сорок два рубли францужская резина?.. Ты, Миша, больше не влезь. Разозлиться могу! Я знаю барт-итсу. Я предупреждал теб…
    — Девяносто девять с полтиной, а не сорок два!! — помешал Алёше досказать мальчишечий визг. — Они дерутся-я-я!! Ма-а… ы-ы!!
    — C’est ce s’est?! — прервал всех сразу властный женский голос. — Вы что тут хулиганите, госпо… граждане офицеры?!
    — Ваше произведение?! Bon joir, madame. — Алёша щёлкнул каблуками. — Займитесь, пока он у Вас. Чтоб не заскулил, как они там все: служба — трудна, унтеры — злы, дебилов по мордам бьют…
    Шею мою вдруг переклинило. Я с трудом увидал краем глаза: на фоне стеклянных витрин за спиной у меня блестят стёклышки pince nez в золотой оправе и колышется над толстым носом толстый шар причёски. Голос звучал оттуда:
    — У нас тут не холерный барак! Аптешное заведенье, сударь! Если Вы такой уж защитник Отечества, лечитесь от поносов у себя на фронтах бесплатно! Макеич! Макеич! Где ты? Выкинь долой!
    — Ма-а-а! Девяносто девять руб пятьдесят коп не платят! — прозвучало с другой стороны.
    — На кой нам резина по девяносто девять руб пятьдесят коп?! Дашь то, что граф спросил!! У! Ро! Ду! На! Лом! То! Есть! Э! Фед! Рин! — провизжал штабс. И, оставляя пределы языка Толстого да Чехова как явно тесные для его чувств, обратился к сокровищнице языка дэ Веги: — Sacramento!
    — Такое при детях!! — Удивлённая дама чуть-чуть поуспокоилась. — Ребёнок учится. Ребёнок мал. Он не всё знает. Что пристали? Что Вы хотите от ребёнка? Чтоб он вам сразу строем пошёл?
    …Из случившегося далее я (говорят одэсситы) двух вещей понимаю немножко. Вовсе не понимаю (говорят в остальных городах России). На какое наречье перешёл Алёша сразу после эспанского? И — nota bene: как мы, я да поручик, смогли вытащить Алёшу из аптешного заведенья без особых для него последствий? Без особых последствий для заведенья. И для нас двоих, впрочем.
    В аналитику автор этих строк решил пока не пускаться. Однако крайне удивило меня: Алёша курит. Он не грешил этим ни в Галиции ни в поезде, но тут вдруг начал очень привычными движеньями рук охлопывать карманы своего цивильного пальто, в которое — как граф и я — переоделся в ближнем дворе за углом сарая возле помойки. (Всё нужное было дано Юрием Петровичем и сохранялось у графа в чемодане. Имело оно… скажу так… жалкий вид. Ботинки, взятые из того же чемодана, оказались нам свободнее, чем штиблеты Чарли Чаплина для Чарли Чаплина. Но ни одна живая душа вниманья на наши наряды не обратила!). Вряд ли штабс выхлопал что-нибудь. Поелику следующим движением его рук был мануальный осмотр карманов френча под пальто. Извлеча деньги, Алёша повторил дважды — в разных вариациях:
    — Вот урод, аж хочется курить… вот урод, аж курить охота!..
    Первую затяжку он сделал прямо перед табашной лавкой, надорвав зубами коробочку с расплывшейся тусклою цыганкою Азой (чёрное — отдельно от красного, вопреки Стендалю: качество полихромной печати было ужасно для таких дорогих папирос). Граф дал ему огонька. Табак тем временем весь высыпался на снег (к радости воробьёв, сновавших у нас под ногами). Алёша вздохнул. Вторая папироса была такою же. Алёша прорыдал что-то вроде: «Только в строю они порядок соблюдают… вне строя порядка им не надобно…». Третья прикурилась. Затем штабс-капитан угостил графа. Тот благодарно кивнул. Мне не предложили. Зная: откажусь. Перечисленное мешало нам следить за обстановкою. И слова, произнесённые тонким голоском откуда-то снизу, заставили меня вздрогнуть:
    — Дядя офицер! Купите нам пачку! Нам не продадут, нас тут знают!
    — Если всем детям курить нельзя, вам тоже нельзя! — дуэтом сообщили граф и штабс-капитан. Первый присовокупил: — Отойдите. Отстаньте.
    — Ну так это же за наши деньги, дядя офицер! — было дуэту ответом.
    — Ещё бы за наши деньги! — вмешался я, оглядываясь на говоривших: кучку гимназистов класса так третьего.
    — Чё? — чирикнули учащиеся среднего учебного заведения с классической программой.
    — Граф, возьмите штабс-капитана сзади за ремень… ну да, за пояс пальто… буду Вам благодарен… — сказал я, видя, как Алёша наливается чёрною кровью. Я ведь думал, так только в книгах пишется: налился, мол, чёрной кровью. А он наливался. Чёрною. Лицо его приобретало жуткий чугунный оттенок… и нельзя было всё списать на особенности сумеречного освещения.
    Так же чугунно прозвучал Алёшин голос:
    — Выродки, уроды, мартышки мелкие, во-о-он!!
    Как мы с графом утащили его прочь через знакомый двор мимо знакомого сарая? Увы, увы, моя потрясённая память подробностей не сохранила. Утащили всё-таки. Гимназисты, жалобно пискнув, утопотали в противоположном направлении. Один было прокричал из-за угла: «Вы ругаться не смейте! Сейчас новое время, новая власть, диктант… дикта… то… ры!». Но приятели уволокли его за пояс, как мы — Алёшу.
    — Прав автор! Права «Механика вырождения» [1]! Атавизм! Возврат к обезьянопредкам! Всюду! С верхов! Полностью! Полностью! — хрипел штабс-капитан, то отбиваясь от нас двоих, то повинуясь нашим совместным усилиям. — Ты, Миша, обещай… она у меня с собою… обещай прочесть внимательно… под карандаш… с верхов, с верхов…
    Граф, одной рукой ведя Алёшу, сделал другой рукой движение, сутью которого являлся знакомый всем нам обряд поправления погона над портупеею. Ни того ни того у графа теперь не имелось. Но я сам произвёл такое же движенье, спросив:
    — Как мартышки догадались, что мы — офицеры?
    — Спросите уж что полегче! — буркнул граф и рукою, свободной от конвоирования, утвердил гражданский картуз осью симметрии против середины лба. Я последовал его примеру. Алёша тихо засмеялся. Граф, искоса глянув на него, засмеялся громче… и считанные секунды спустя было уж нелегко разобрать, кто из нас кого перехохатывает.
    — Во всём надо видеть positive, штабс-капитан! — resum’ировал Володя, нарочно перекосив свой картуз. — Не нарвались мы на здешних гимназисток! Гимназистки, откажись мы покупать им курево, послали б нас туда, где, Гузь говорил, географические сетки кончаются вовсе!.. Миша, в Усть-Уссурийске есть гимназии? Либо только медведи да медведицы бродят?
    — При мне было три, — ответил я, поборов своё намеренье отрихтовать свой картуз ещё раз.
    — Три медведя, как в сказке из сборника Афанасьева? — поборов своё аналогичное намеренье, улыбнулся штабс-капитан.
    — Три женских гимназии, — серьёзно inform’ировал я своих собеседников. — Зелёная да красная — частные, коричневая — казённая. В коричневой сестра училась. По цвету платьев. Мужская наша была в Усть-Зейске.
    — О-о-о! — возликовал Володя. — Значит, ты слыхал песенку:
    Мы — гимназистки седьмого класса,
    Хлебаем водку заместо кваса,
    Сосём конфеты и сигареты,
    Е… ездят с нами одни кадеты,
    А шарабан мой — американка,
    Я — хулиганка, девч…
чё дерёшься?! Не зли меня, ведь я тоже разозлиться могу, хоть джиуджитсов твоих не знаю!! Что с тобой, Лешек? Ты в о о б щ е — к т о, если дерёшься со своими? Вольнопёр крашеный!
    — А ты, Вовка, в о о б щ е — к т о, если всё время поёшь всякие гадости? — вопросил (опуская кулачок и доставая зубами новую папиросу из коробки «Азы») вновь почерневший, вновь трясущийся, вновь злой Алёша. — Тоже дегенерат! Ходячая иллюстрация к главе об великосветских атавизмах!.. Прочти «Механику»! Прочти внимательно! С карандашом в руках! Обещай! Обещай мне!
    — Да не стану я читать, она там у тебя толще «Война и мир» толщиной, и как уж ты такую тяжесть таскаешь… — начал было граф.
    Штабс-капитан перебил его:
    — Мише говорю! Не тебе! С карандашом! С карандашом! А ты — выродок!
    Я торопливо закивал, торопливее того всего беря Алёшу под локоть и говоря:
    — Обещаю. Сколько угодно. Что хочешь. Только успокойся. Да, скорее бы в Питер…
    — Да, в Питер! Скорее бы! Питер! — с другою интонацией повторил Алёша. — Хоть как-то пригодится мой ум! Хоть на какое-то время! Хоть кому-то! Избаловались мы среди качественных людей! Среди умных, хороших людей, которых там до удивленья много. Больше, чем я полагал. Да, и дрянь там тоже отменная… — (Он приумолк: готовился кашлянуть). — Ка-кха-ах… какая дрянь курево… и сорт дряннее некуда… дешёвая «Кэрчь» в Одэссе лучше… и не могу, Миш, накуриться… а курево — из числа пристрастий, по которым можно отличить выродка от прогонистической личности, личности здоровой и здравой! Я мечен вырожденьем! Я — тоже, Миш! Но я… но…
    — Прогонистическая личность? — повторил автор данных строк. — Тэрмин?
    — Из «Механики», — объяснил штабс-капитан, доплюнув остатком быстро сгоревшей папиросы до ближайшего оконца, в котором сквозь дыру тряпицы, исполнявшей роль занавески, созерцал нас серый моргающий глаз. — Читай. С карандашом. Внимательно. Автор — артиллерист. Человек точных расчётов. Для которого — или недолёт, или перелёт, или попадание, остальные иные прочие «вроде бы на глазок» — не принимаются. Работу свою он издал семь лет назад. Не замечена никем. Но для всех подтверждается, подтверждается, подтверждается! Железный век настал в двенадцатом, как рассчитано, году. В четырнадцатом началась война. Но худшее предстоит с двадцать седьм…
    — Обожди, обожди! — перебил я. — А насчёт восемнадцатого года? Что, если подполковник имеет в виду худшее, чем расформированье кавалерии?..
    Алёша вздрогнул. Как тогда. Словно б его ударили. Долго, долго не мог ответить. Даже, мне казалось, — и сообразить не мог, что от него хотят, чего требуют!.. Однако всё же вымолвил:
    — Лишь о двадцать седьмом есть. И шестьдесят втором. И семьдесят седьмом. Далеко. Малоактуально. Не доживём. Разве уж — чист-теоретически…
    Глаз из тряпичной дыры исчез. Открылась форточка окна. Запищал юный, тонюсенький, очень злой голосок:
    — Чево, мля, нужно вам от тувалета? Плеваки! Дворничиху тётю Раю позову!
    — А как ты думаешь, чего людям нужно, когда в туалет идут? — заставив свой голос улыбнуться, крикнул штабс-капитан.
    — Тут токо свои сирикают! — возмутился голосок в форточке.
    — Быс-с-стра вон! Шаромыги! — возмутился взрослый женский голос рядом с нами. Я думал: догнала нас аптечная madame. Но madame была другая. И вовсе не madame. Обширная тётка в женском шушуне, женском платке, женских сапогах, мужском фартуке с дворницкой бляхой.
    Граф вступился за нас с Алёшею:
    — По-за углом навалить будет — хорошо, навалить в туалете вашем будет — плохо? Странная логика!
    — Мне чё за дело, куды ты чё валишь! — ещё более искренне, чем ребёнок, возмутилась тётя Рая. — Шаромыги хренцузские!
    — Так, ты прочтёшь, Миша? — спросил штабс-капитан, когда мы вышли на улицу. — Обещай. Обещай сейчас.
      
    ***
    Я вновь был готов насулить всё, что угодно Алёше, лишь бы несчастный Алёша успокоился. «Механику вырождения» с карандашом в руках — так «Механику вырождения» с карандашом в руках, «Войну и мир» ещё раз — так «Войну и мир» ещё раз! Что с Алёшей? Дядя Вася говорил: штабс-капитан признан невменяемым… и… оправдан по делу об убийстве!! О, Господи!! Убийстве нескольких человек!! А я забыл!! Ну, правда, штабс-капитан производит нормальное впечатление… впечатление нормального человека… пусть и слабого… пусть и вспыльчивого… до сих пор производил… но ведь… да, да, да! Нужно сразу обещать ему всё, что он захочет! А когда чуток успокоится, — сразу скрыться от них! В Питер доберусь один!.. Обождите, прапорщик Чербаков! Скрыться? Бросить его? В таком состоянии?.. Каком состоянии?.. Да таком же, как и граф!!
    С о с т о я н и ип о м е ш а т е л ь с т в а!!
    Ой, везёт на попутчиков!.. Один — тихий дурень, второй — буйнопомешанный…
    К счастью моему, буйный фазис болезни штабса начал успокаиваться. Задышал ровнее. Когда мы пошли, Алёша зашагал ровным шагом. Мы — Володя и я — убрали от него наши руки. Отпала нужда сдерживать Алёшу… да и поддерживать, чтоб не споткнулся, не свалился. Он шёл сам. А поддержка оказалась нужна мне. Когда мы загрузились в трамвай на конечной остановке, я был уж совсем плох. Ноги, ноги! Я последний раз ходил так много, будучи ещё вольноопределяющимся… и ещё имея моё собственное тело… а нервная боль, в том числе подагрическая, обостряется от чего-с? От нервов-с. (Моё счастье: я сменил тогда сапоги на просторные штиблеты Чарли Чаплина, уложенные нам в дорогу Юрием Петровичем…).
    — Помогите! Человеку плохо! — крикнул Алёша, всё заметив. — Девушка, девушка, встаньте, уступите место! Пусть он сядет!
    Трамвай накренился, поворачивая. Пассажиры вокруг — которых я не видел, потому что принуждён был закрыть глаза от боли, — отозвались бранью. Когда стихла брань, вокруг загремел хохот с дружным, почти хоровым:
    — Ишшо сядет, насидится! Успеет! От сумы да от тюрьмы у нас никто не ходит застрахованный!
    — Уступите место! — незнакомо-зычно скомандовал граф. — Вам что, а-нек-до-тец рассказали?
    — Ща всё брошу да встану! Сама еле угнездилася! Така нынч тут толпень! Извощщиков не дозваться, Ваньки — тоже в солдатах… ну, страна, мля! — долетел откуда-то снизу зычный (пусть не как у самого графа) женский голос. — А, коты?
    Последние слова, сказанные ею, были сказаны явно не для остальных: для кого-то конкретного там же, внизу, на пассажирской (надо полагать) скамье. Я их едва расслышал. Как и конкретный ответ, — едва. До того силён стал общий хохот.
    — Хилы нынче мужики! — пропищал ответивший. — У одних понос, уродонал в аптеках спрашивают, у других золотуха, ну а у вашего — что? Вовсе геморрой, коль не стоит на ногах? На войну его! Там лечат задарма!
    «Психически больные в тяжелораненых не учитываются», — воскресила моя память (для чего-то). Граф тем временем говорил:
    — Операция! Оперирован! И зачем Вы его мужиком обзываете?
    — Ой, д Вы з Питра, по-питрски фсе слва, «о-о-о»! — прозвучал ещё один ответ: голос — погрубей. — Извнте! Прстте влкодшно! Устарел! Отстал от веяний! Эт счас мужик могёт на перацьи без позору стать бабой, а баба — стать мужиком, ране, дык, ткого вовсь не бвало! Слышь, королева Анна? В наше время было — каким родилса, таким и сгодилса, тебе ить клиенты нужны, а клиенты твои — мужики, которые в штанах, тойсь, ход…
    Сквозь взрывы веселия до меня долетел звук умелого удара — и я на этот звук не среагировал. Только услыхал звук. Да ещё почувствовал: штабс-капитан, который держал меня под руку, слегка качнулся. Его ударили? А может, он? Кого? И как? Ведь он только слегка качнулся! Но рядом с нами кто-то вскочил со скрипучего дивана и сразу ж рухнул. Я оставался практически слкп. Если даже веки мои раздвигались на миг-второй, передо мною, по-прежнему клубясь и пузырясь, плыла тьма близкого обморока. В ней были полностью моими только звуки. Некоторые сразу тонули. (Сам не знаю, как припомнил это всё, ведя запись). Некоторые, наоборот, горячо впечатывались. Как Алёшин, вот, голос, крикнувший сквозь смех и сквозь новый, приходящий смеху на смену, перепугано-истошный ор:
    — Запомни, холоп, если к тебе подошли в штанах, это не значит, что мужик подошёл, ещё есть мужчины! По слогам: муж-чи-ны! А операции — ты, ирод, харю не вороти, поднимайся, поднимайся, ведь я тебя, кот, пинком на копыта твои вновь поставлю, — бывают не только по смене пола! Есть операции по спасению жизни после ранений! Эх, ты! Юридически разумное существо! Низкокачественный! Мозг есть, да не включается! Ведь ты, урод, его и не включаешь!
    Сверху Алёшиного голоса (как при слушании эфира сквозь головные телефоны) наложился не знакомый до сих пор голос. Тоже — женский. Но — другой.
    — Дык, он у вас ранен? Хе… хрена ж он Анюське сразу не сказал, что ранен! Встала бы давно! Уступила бы! Иль мы тут — звери? Каковы уж есть, со всем грехом, а — люди жа! Он у вас прям в язык, что ль, шиблен, коли, коль надь, попросити-сказати не смог?
    — А вы, твари, в умы шиблены! — присоединился к обмену мненьями наш Рюрикович. — Анюська не увидала, что у Михаила на шее бинты? Она не услыхала, что Михаил тяжело дышит? Ща вот сделаю и я кое-кому рассвет мозгов вручную!
    Вой стал столь громок, что я обрёл зрение. Юрий Петрович говорил: иногда бывает. Фактор, Юрий Петрович говорил, стрэссовой ситуации. А обретя, я увидал… увидал такое…
    Опишу.
    При ногах моих корчился на вагонном резинном полике крупный хорошо одетый парень, прижимая пухлые нерабочие руки свои к пухлому животу и оттесняя своей тушей пассажиров. Парень был вполне бесцветен. Хотя и ярко-румян. Обыкновенный такой. Обыкновенного лакейского типа. Над ним в бойцовской позе возвышался штабс-капитан. Поручик отвёл от них от обоих свой взгляд. Как будто убедился — там всё нормально, ну их! — и сразу сконцентрировал внимание своё на ещё одном лице акта, восседавшем на сиденьи для двух пассажиров, на каких пассажиры сидели по трое. Ох, уж лицо было… oh, yes, мля, здрасьте вам, дэвочки, говорят матросы в всех портах от Херсона до Камня! Картиночка, достойная пера! Пера, более достойного, нежели мой карандаш! Гимназическое пальтишко. Под пальтишком — коричнево-белая форма гимназии. Государственной гимназии. С классическою программою. Сверху — детская шляпка. Под шляпкой — истасканное мурло с ядовитым ртутным взглядом и толстыми обсосанными губами. Такова была та, которая единолично занимала диван для двоих, на котором должны были сидеть трое. Глаза её не стали менее злы даже теперь, когда Володя, взяв сие существо пальцами за кожу с нафабренной бровью, очень легко для тонких слабых рук своих поднял добычу над сиденьем. Её лицо едва ль переменилось. Подразумеваю вянущее натуральное лицо. Кое таилось под портретиком расцветающей барышни «кожа, косметика» (аналогия с портретами «холст, масло» и «бумага, акварель»). Под тщательно, старательно, со знаньем дела выписанным личиком о-о-очень скромной девочки, которая вошла в возраст «хочу всё знать»… из которого Анюська вышла, всё узнав, примерно тогда ж, когда я уехал на фронт, а сестра, чтоб платить за гимназию, устроилась вечерней учётчицей на мельницу дяди Ти. Переменился лишь голос, когда двоелицее существо выкрикнуло:
    — Ты чё, мля? Последний нюх потеряли сыплутаторы!
    Второй розовый мордырь в толпе — близнец того, который до сих пор лежал на резинном полу, — шевельнулся. Переступил с ноги на ногу. Закряхтел. Вновь сделался немо-бездвижным. Поручик граф Кобылин сказал, отпуская Анюську:
    — Потерять от наглости инстинкт самосохраненья, как ты, — гораздо страшней! Инстинкт самосохраненья лучше, чем иное что-нибудь, свидетельствовал бы здесь о прогонизме! Я первый раз ставлю сам перед собой вопрос: зачем? Зачем я воевал за вас и спасал вас? Пускай бы перевешали вас всех остреяки, как вешали больше ста лет назад франсезы ваших предков! Таких же, как вы сами. Толпины вы, и впрямь! Люди низкого качества!
    — Чё тогда на ты перешёл, мля?! — долетело из-под девственницыного лица возраженье блудницыного. — Мы щщё вместе не отпили, штоб на ты!
    — О главном возражений в Думе не звучало, — resum’ировал Володя.
    — Вовк, ты откуда знаешь барт-итсу? — вскричал штабс-капитан. — Та-а-акая хватка у тебя! Крепше, чем у меня удар! Я не ждал!.. Я с этой лярвой счас на вы поговорю! Вы-ы-ыдра грязная! Вы-ы-ылезай! На первой ж остановке чтоб вся вы-ы-ысыпалась отсюда!!
    — Тём! Сём! Уйдёмте! Иль тут мжно, мля, дальш кда-т ехать в тких условиях? Фу-у-улюганьё одно! Уйдёмте! — реплицировала, оставляя сцену нам, Анюська.
    Остальных её реплик не привожу. Во-первых, они сплошь непечатны. Во-вторых же и в главных, — я их толком не помню: я как следует очнулся, когда вагон затормозил на другой конечной остановке. Пассажиры, с каждой ступеньки лестницы по три-четыре раза оглянувшись на нас, вышли. Чугуннота в Алёшином лице сменилась, наконец, розовостью. Я не видал, как кровь ещё раз вступила в лицо штабс-капитану. Но перемены от аномалии к норме осуществлялись неохотно. Медленно. Пятнами. А вот поручик был давно спокоен! Гундосил знакомое: «Из-за Рейна дует ветер…». Знакомая, памятная нам с Галиции дураковатая улыбка, заблудившись, ползала туда-сюда по маловыразительному лицу. Однако всё, что помнил я, — случилось. Всё, что кончилось, — было. В том числе для графа. Граф вдруг сказал:
    — Разбаловало нас там брусиловское боевое братство! Души человечьи там — ты, Лёш, прав — отменно качественные. Взять, например, Симу. Помнишь в учебнике фото дикарских Венер? Статуэток. Да. Каменный век. Титьки — во-о! Ляжки — во-о! Головёнок. Лёш, — нету-у! Волосня есть, кудряшечками вьётся, да сверху шеи ж — ни-че-го! Раньше я об этом мало думал…
    — …а теперь ты подумал вдруг аж два раза! — Штабс усмехнулся горчайше. — Сима — дикарская Венера! Оригина-а-ально, поручик… оригинально Вы всё видите… бросайте Вы думать, Вов, думанье — не Ваша основная военная специальность!
    — Сима… как раз нет!! — с отчаянием крикнул граф. — Разбаловала нас Сима! Отучила примером своим от мысли: по миру-де ползает мно-о-ого трамвайных Анюсек! Ой, хреново мне теперь… ой, опять уроды на лом охота…
    — …и брусиловский фронт да госпиталь Юрия Петровича — уединенные такие монастыри, где, безмолвно душою за молитвами трудясь, смиренны братья обретают духовное прозрение! Так, о Владимир мудрый?
    — Шути, о Лех вещий! Шути! Я лишку сболтнул… тэ и лад… ты меня понимаешь… уговорил ты меня… прочту… надо всё ж узнать: в чём защита от ржавчины железных веков? — Граф раскрыл тот альбом для фотографических карточек, который я впервые увидал в Галицьи под Лёшиной подушкой. — Странная книга! И надписано странно: не «Механика упадка», но «Механизм для деланья упадка». Грамотеи, грамотеи были те твои шпионы-генералы в штабе!
    Предмет оказался вдруг (когда я в него вгляделся) не альбомом. Впрямь: книгою. Но книгою странной! Во-первых, текст шёл с одной стороны бумаги, по две нумерованные книжные полосы на листе (альбомного формата, с большею шириною, чем высота). Вся — по-русски. Но заглавие на самодельной (из чертёжного ватмана) обложке, впрочем, — по-немецки! Ещё и готическим шрифтом: «Moshkoff V. Degenerative Mechanich. Geheimnis! Exemplar №3».
    — Сухая фотокопия, Володь, — объяснил Алёша. — Я у шпионов отобрал. Как бы это объяснить… да, да, это быстрые точные фоторепродукции без обработки в проявителях и фиксажах… Владимир Васильевич именно так говорит!.. Они ею хвастались, будто щёголь — модным галстуком! Крутили ею возле самого моего носа! «Технология будущего! Европа-с! Мы теперь — Европа-с, зачем нам ваша Россия, оставайтесь ржаветь в трухлявых избах, ваше будущее — железный век!». Тогда-то я возненавидел слово «зачем»…
    — Гспда стденты! Вечернеё занятьё? — окликнула нас кондукторша. Если дворничиха теперь означает не жену дворника, как всегда было, но женщину-дворника, надо привыкать: встретятся мне инженерши, докторши, даже губернаторши. — За то, чт Анюську с котом, с охраной выпроводили, спсиб вам от нас бльшое прлетрское, но мы едем в депо! Хва, напахалис мы за копейки, мы едем отдыхать, сами вы — как вы хочетя!
    Наша тройка ссыпалась из трамвая по высоким-неудобным лестницам. Граф сунул «Degenerative Mechanich» в чемодан, где лежало наше форменное. Показал чемоданом в конец улицы.
    — Вон он, Лёш и Миш, теремок с тенями прошлого! Инструкцию по поведенью у бабеньки все помнят? Шуршанов и шуршанок не кормить. Не дразнить. Не пугать. Руками не трогать: ядовиты, действуют присосками, врем от врем кусаются… если палец кому в рот положишь.
    — Achtung, achtung, actung! — мрачно пролаял Алёша.
    — Шо це? — уточнил граф. — А-а! По-тевтонски! Не надоело-с?
    — Легионер хр-р-ренов! — мрачно прорычал штабс-капитан. — Оголодаешь, к самому бошу в бундесвер гавкать пристроишься! Бобиком!
    — Кем, кем? — не понял граф.
    — Хотя… bosh и есть бобик! — Штабс мрачно усмехнулся. — Старые крестьяне в деревнях под Питером, где прежние господа были немцы, до сего часа говорят, зовя собак: боска, боска, на тебе костку!
    — О, не в такой же степени!.. — явно что-то вдруг сообразив, возразил граф и сам сделался мрачен.
      
    ***
    До войны, читая роман Валентина Пронина о «древне-римском Пушкине» Катулле, я дивился описаньям: столица мира тогдашнего увядает, рушится, но вдруг средь разрушенья, гниенья, упадка — нате! — великолепная вилла! Великолепно бережёная головорезами. Предпочетшими долго — даже относительно честно — прослужить по найму, а не разжиться один разок за счёт грабежа, пропить всё, промотать, оголодать да двинуться на новый грабёж. Одинок островок процветанья. Как он и жив? Ну, охрана… ну-ну, охрана… о ней я говорил… а ещё каковы причины? В чём ещё они заключаются? Но островок жив. Хозяйка виллы — падшая матрона. Что за смысл был Спасителю спасать её из дерьма, порожденьем какового дерьма она являлась?.. Один рассказ Artur’а Konan’a Doil’а об искренне уважаемом мною Holms’е поразил меня тем же самым. Ландонская окраина, почти трущобы, унынье, упадок, грязь… и вдруг — великолепный дом с оранжереею! Хозяин — шантажист. По-простому: вымогатель. Что за смысл был Спасителю год за годом спасать его из трясины, которую он вокруг себя развёл, прежде чем в ней сыскать свою осьминожью гибель? Но — вот!.. Такое ж впечатленье произвёл на нас теремок, в вороты которого нас ввёл граф Кобылин, угостив цепного пса кусочком санитарно-поездной булочки. Вороты — не просто арка: целый встроенный в ограду второй домик с воротами резного дуба. Двор обсажен садом. Не деревьями какими-нибудь. Садом. Хорошо тут станет месяца через два: сад зацветёт!.. Крыльцо — тоже резной дуб. Стены — резьба по камню. Знаменитому (я догадался) здешнему белому камню, из какого был когда-то сложен Кремль. Окна — стрельчатые. На угловых башенках звенят, вертясь, петушки-флюгеры… а вокруг — масковская окраина: бревенчатая, гнилая, унылая… да ещё и совершенно настоящая, не из книг о Холмсе либо ж Катулле…
    Дальше крыльца мы не забрались. Пёс был вряд ли против. Громадный красноглазый сторожевик скулил и юлил перед графом, мёл звонкий полулёд-полуснег метлою пышного хвоста, припадал на лапищи, как щенок-игрунок, валился на кудрявое брюхо, вновь вскакивал, совался лобастою башкою под ладонь Володи: гладь меня, знакомый, гладь, из старой дружбы я потерплю!.. Но сторож был против. Мрачный, до глаз в чёрном волосу, дядя, одетый в чёрное ж. (Не знай я, что тут — жило мирское, а не общежительный монастырь, я б принял волосача за монаха-привратника. Ещё и — монаха с идеями. Который постригся не для того, чтоб жрать каждый день три раза в день бесплатно, а для того, чтоб самого не жрал суетный мир).
    — Княгиня изволят быть у вечери, Вашебродь. Без их не пущаю.
    — Ты хотя б доложишь? Я — Владимир.
    — Мир Вам, Вашесто. Узнал. С миром изыдите.
    Вороты затворились. Стары… ветхи… резные завитки вокруг них и на них потрескались… ну да ладно ж, всё равно работа редкостная, такого сейчас не творят!.. Старая, ветхая, некрашеная резная дверь домика при них —открылась. За нею горели в полутьме свечи у образов. От огонёчков полутьма казалась гуще. В ней, там да тут, шуршали чёрные тени с белесыми лицами. Н-да… жуть… как будто б не двадцатый век во дворе… ну, во дворах… в соседних дворах… и на всей, какая б она ни была, улице!..
    — Высоко есть Небесно Царствие, девы непорочны! — крикнул граф. — Отчего вы тут, когда благодетельница у вечери?
    — Мир Вам… — зашелестело оттуда. — Скорбны стали… немощны… как и дойдём… тута, вот, грехи замаливаем во слезех…
    — Княгине от внучка Володи поклон!
    — Вы? С приездом, Вашесто, с приездом…
    Дверь затворилась тоже. Граф (по голосу его мне ясно стало) успокоился:
    — Эти уж донесут! У них, у каждой, коль вблизи всмотреться, аж зрачки глаз переделались по фигуре замочной скважины, чтоб стало ладнее подглядывать! А мы… на заранее готовые позиции к Лукичу в трактир! Туда! — Граф показал другое направленье чемоданом. — Я уж и на расстоянии успел заразиться: ихним языком, вот, заговорил! У Лукича эфедрин достану. Остужусь. Книгу твои шипиёны, Лёш, надписали подумав. Не просто так. Тренируются. Готовятся у новых хозяев жить. В германоязычных странах вообще и у австрийцев в частности неизвестны слова вроде «да так, да просто, ну а чё», но есть своё «fur» на каждое «warum»… если «wozu», Лёш, душе твоей столь противно.
    — Да… те, кого я убил, были наши!.. — Штабс-капитан вздохнул, шагая за графом к трактиру. — Все они были русские. Не потомство служилых немцев, коих блаженныя памяти Пётр Алексеевич, пока свои были глупы, для умных ответственных дел понавыписывал… обыкновенные фамилии вроде «Иванов», «Петров», «Сидоркин»… но ты прав… «Механизм для деланья упадка»… великая книга — как инструкция по уничтоженью нас, данная им!.. «Секретно! Экземпляр №3»!.. Читать ты, Миша, тоже начни. Хотя б начни. Вслед за Володей.
    — Обещаю, обещаю, — торопливо (лишь бы он умолк!) просипел я.
   
    ***
    В трактире имели место быть не только Лукич, типичнейший трактирщик из всех типичных, но и явленье под названьем — половой. Кто таков, читатели знают? В лесу — лешие, в воде — водяные, в городе — городовые, шутил поэт Хлебников… а в трактире, значит, — половые. Ничиста сила ещё та! Всё худшее от всех проезжих господ мигом усваивают. Но здешний даже из среды половых выделялся. Во-первых, он носил чалму, а звался: Ибрагим. С виду — Ваня да Ваня. Но вот — нате-распишитесь — Ибрагим в чалме! Во-вторых, был он… как уж сказать… половёнок, что ли? Мальчишка церковно-приходски-школьных лет. Но не по-церковно-приходски-школьному захамевший. Roheit lebensalter. Возраст грубости. Гансы так называют. Я в этом с ними согласен (хоть я мало с чем соглашаюсь у Гансов). Понятие — универсально. Распространяется и на масквичей. На тех масквичей, кои, оказалось, называют своих белобрысых сынов Игбагимами, посылая их услужать. Я сам был хам в оны годы. Но я на летнюю подработку в «Чашку чаю» трезв являлся. А этот услужал под хмельком. Сие — в третьих в-главных. Во явленьице! Наблюдаем… терпеливо наблюдаем…
    — Ма-а-амент! — выорал половёнок, очередной раз торя мимо нас дорогу в массе посетителей. — Аль сорок рук у мене? Станетя материцце, алла милосердный придёт, меня защитит, вас накажет! Вы — неверные! Я — правоверный! Мы вас завоюем священной войной, в плен возьмём, очутитесь вы, гяуры, на побегушках, как щаз мы на побегушках у вас!
    Алёша (что называется) вспыхнул. Граф — который перед тем на недолгое время отлучился с Лукичом за занавеску и теперь шёл назад к пустому до сих пор столу один, странно блестя глазами, — отвёл от мальчишки штабс-капитанов кулачок:
    — Правоверный муслим говорит, что алла явится да милосердие явит? Правоверен ли такой правоверный, Алёша? Всяк муслим должен знать: никто никогда не видел алла. И не увидит, пока жив. Писано: алла однажды явил своё лицо скале каменной — и скала испарилась. Как он сюда явится нас испарять? Он, вы сто раз на дню твердите, — милосердный, ничего ни над кем не совершит сверх приговора! Какого приговора, спросить желаешь? Всяк муслим, с рожденья, получает от алла полный приговор, аки незримую печать на лоб: что в жизни сделать да за что ответить. Сверх того с человеком не случится ни худое ни хорошее. Кисмет. Судьба. Однокоренное со словом: суд. У нас, христиан, приговоров на лбу нет, есть добрая воля, право выбора между грехом и добродетелью, мы только говорим по привычке — суждено. Однокоренное со словом: осуждённый. Всех, кто ту привычку бросил, Господь защищает. От нас — вера, от Него — сила. У муслимов права выбора нет. Вопрос о милосердии свыше, таким образом, отпадает сам собою. Смирись, смиренный!
    — Чо, дядь? — уже без хамства чирикнул половёнок. (Как гимназисты у табашного ларька).
    — То! — inform’ировал граф. — Муслимы суть, в точном переводе, смиренные. Да правоверен ли ты, Ибрагим? Какие столпы вашей веры ты знаешь?
    — Чо, дя… а-а-а, убей неверного, чтоб ён не вшёл с мечом в твой дом, вот такой столп!!
    — «Неверного, который с мечом в руке входит в твой дом», если уж цитировать без вранья… — милостиво поправил граф. — Лад, лад. Столпов ты не знаешь. А их — пять. Признание веры, молитва, пожертвования, пост,  паломничество. Начнём с начала. Скажи мне и штабс-капитану по-аравски те слова, которые ты говорил, принимая покорность: нет божества, кроме алла, и Мухаммад есть пророк его.
    — Мухамед, дядя!! — вновь прежним хамским тоном заорал половёнок.
    — Если ляпнешь так ещё раз, двойку в журнал выставлю, — миролюбиво обещал граф.
    — Ну, Магомет… — вновь утихая, шепнул Ибрагим.
    — Не надо перечислять по очереди всё, принятое у всех малограмотных мулл во всех захолустьях. Говори на чистом аравском: ля илляха илля алла, ва Мухаммад расуль алла. Пиши на бумажку. При мне. Вдруг я снова уйду на войну, там погибну, а ты всё, как всегда, профукаешь? — Блеск в графовых глазах сделался пасмурен. Словно блеск реки с-под льда. То ль намерзающего, то ль уходящего, но во всяком случае уж жёсткого, знобкого, мёртвого.
    — Чо, дядь? Зачем бумажку? — чирикнул Ибрагим. — На бумажку как?
    — Аравским письмом, как ещё! — поддержал Володю Алёша. — Знаешь хоть средние буквы? Или, ладно, хоть отдельные? Они проще.
    — Чо, дядь?
    — У аравов каждая буква имеет четыре начертанья: отдельное, начальное, серединное, конечное, смотря где писана, — объяснил поручик граф Кобылин, благосклонно взглянув на штабс-капитана Сиплакова. — Пишутся справа налево. Это — чтоб ты знал! Руки мытые? Не говорю о ногах…
    — Чо, дядь? Зачем руки мытые?
    — Лад, пощажу! Иначе придётся уточнять, молишься ль ты вообще!.. Правоверный должен омыть руки-ноги хоть сухим чистым песком, если воды нет, и уж тогда творить первый поклон, а прежде чем хвататься за Коран, следует посетить баню!.. Как называется молитва — намаз либо ракат — да во сколько поклонов творится по-правильному, чтоб не впасть во двупоклонны ереси, я уточнять буду, Лёш? Лады, я не буду. Сохраню его Ruf в относительно сухом неподмоченном состоянии. Третий столп. Милостыню Ибрагим подаёт?
    — Чо, дяд… а-а-а эт щщё зачем?! Развелося нищебродов, как гнилых поганок в осенях, а я им щщё й милостыню?! Шибко жирно! Пусть работают! Мне ж нихто и куска не давывал, коды я издыхал-голодов…
    — Низок в вере тот, кто и основ доднесь не знает! — вмешался граф. — Жертвование-закят есть срединный столп вашей веры. Мухаммад учил: бедность — дорОга к неверию, и нищих-убогих, кои за кус хоть куда продаваться готовы и детей своих, плодя, продавать, не должно оставаться по белу свету!.. Лад. Сразу пятый столп. Хаджж. Именно хаджж. Не хадж. Где находится Мекка?
    — Чо, дя… а-а, дык в падишахском Истанбуле! Падишах завоюет нас, мы в Истанбул к ему жить съедемси! У падишаха зимы нету! Без пальта можн жы-ы-ыть!
    — Без пальтА? Запомню.
    — Чо, дядь поручик… ага-а-ы, ну-у-у, там наши бывали, дядь, там — те-е-еплынь аж пд са-а-амо Рождество!!
    — Мекка — в Истанбуле, говоришь?
    — Чо, дяд… ну да, так точно, гражданин поручик, Высокая Порта есть оплот веры! Во!
    — Новая география! — воскликнул Алёша. — Новейшая! Не знал, не знал, отстают от наук люди в окопах!.. Муслим из тебя, мальчишка, — скверный. Как и, к слову, из многих. Многих упрощённых тех с Семиречья, с Огнеземелья, с кем мне говорить пришлось. Да и казанцы туда ж. Поручик в Казани учился. На восточном отделении. Где и сам Лев Толстой был, прежде чем, университет бросив, на Крымскую войну сбежать!.. И астраханцы упрощённо маловерны. И крымцы. А наконец, Ибрагим: четвёртый столп! Пост! Думаешь, поручик забыл о нём? Это ты забыл! Ты! Алла запрещает верным даже воду пить все дни, когда постятся, а ты, Ибрагим, вышел сюда сыт, пьян, нос в табаке! Сам ты гяур! Не попадёшь к гуриям по мосту тонкому, словно волос, и острому, словно дамасский клинок! От тяготы грехов твоих вмиг пополам разрежешься!.. Кто такие гурии, скажу потом. Нынче — зело юн.
    — Алла запретил красны вина пить, про белую фабришную водку не сказав, дь белой фабришной водки щщё не бывало-стя! — завопил мальчишка. — Ехицерский ты рыльник! Тятю сдали-забрили! Усё б тебе здеваться! Оно мине щас эт усё о средних буквах — на какой х… лишь ба скорее вас, гадов, падишах завоевал!!
    — Холуй, тут не балуй, я скажу барину, тебя досдадут к тятьке ротным горнистом, — пугнул граф. Юнца словно выдуло из трактира. Уже с улицы долетел до нас истерический плач. Штабс-капитан укоризненно взглянул на Рюриковича. Или, может быть, не Рюриковича. Но — укоризненно. А Володин ответный укор мигом сменился на удивленье:
    — Ты где всё узнал?! Объяснись! Змей! Ты не с одним герром фон Цыплакофф галицийское винцо пивал, ты и с сэром Томасом крымские кальянчики, знать, покуривал!
    — Вашесто, Вашестодвадцать… ох, фантазья ж!.. Проще, Вов! Всё элементарно, говорил Холмс Уотсону на улице Булочников. Ты сам напропалую звонишь, что-де я собираюсь в Семиречье! И я собираюсь! Не одному ж носатому глышмену Томасу пасти азиатских овец! Хва! Наше стадо там! Наши подданные. И сказал Господь: паси овец Моих!.. — Объяснившись, штабс переменил тему: — Вах, сколько новой клиентуры! Благодаря нам с тобою! Вах, вах… або, можа, вай?
    По лесенке спускались с улочки в трактир четверо извозчиков. Все — в чалмах. Шедший первым каштановобородый великан приостановился. Оглядел своими глазами, тоже каштаново-рыжими, обеденный залец. Покосился из-под чалмы на троих товарищей. Спросил у Лукича, вмиг возникшего по сю сторону занавески:
    — Где-ста большевистский агитатор? Всё — гляжу я — тихо-чисто!.. Сам от своих вин пьянеешь! Дожилсе! Преждя б мы и ничо б не сказали, д нынче вера наша новая…
    — Ивашк… Ибрагимка чудит! — (Хозяин выщерил такую ж понятливую ощеру, какую намедни демонстрировал возчик в розвальнях у вокзала). — Мои ребяты под красны шапки взяты, фронт готовый старый разбежался, на замену гонят новых всех подряд, моих угнали, я взял новеньких, а ты ж сам знаешь, чё творится тут с тех пор, как чрез Маскву пошли ссыльные повстанцы с Семиречья в Кольск! Говорили городскому голове умны головы: хоть кудой, хоть Вологдой, токо не чрез саму Маскву, ить смута будет! Хто послушал? Да нихто! Питер — питерскою замятнёю замят!
    — Хоть какая-то мне с наследства моего будет польза, стану я уводить зор всем дуракам ненужным, под старость в штабс-капитаны службою выйду! — отследив обратный маршрут чалмоносцев вверх по лестнице, суммировал граф. — Инструкцию вы оба помните. Не кормить, не дразнить, не пугать, не трогать, шуршанчики у бабеньки все ядовиты. При входе, Лёш и Миш, — покой гостиный. Для всяких… вроде вас… гостей. Русское «гость» созвучно английскому «ghost», «дух чуждый нечистый». При Рюрике с братьями Синавом да Трувором всех пришлых витязей месяц, коль не полтора месяца, в гостином покое держали, только тогда хозяин подпускал их к руке своей витаться… здороваться. Сядьте, где найдёте место сесть. Лягте, где найдёте место лечь. Особых церемоний не предусмотрено. Как и особой заботы о персонах ваших. Может, накормят. Если вспомнят. Может, нет. Голоданье с минеральной водой и с прогулками — доктор Христиан Иваныч Лодер научал сто лет назад, — вельми пользительно. Перенял он методу свою у бабеньки. Хотя все в Маскве думают: метод — Лодеров и всегда назывался именно так — гонять лодыря. О дискуссиях, господа дискуссионный клуб: о дискуссиях вы по-за-будь-те! Дом бабенькин князя Калиту не застал, но с царевной Софьей, старшей сестрой блаженныя памяти Его Императорского Величества Петра Алексеевича, знаком коротко, ведь она стрельцов-бунтовщиков в гостином покое агитировала. И доагитировалась. Обратите вниманье на дверные проёмы-с, глазомерно оценив, сколь толста стена-с. Кладено — не в сплошняк. Лазы деланы. По лазам идёт вентилированье и ползают хорошо обученные Агапушки…
    — Ползает кто? — переспросил штабс-капитан.
    — Ладно, Лешек, пусть Агафьюшки! Хорошо обученные. С талантливыми ушами. — (Граф, разведя руки вправо-влево, растопырил все свои десять пальцев). — Хозяйка слывёт: Светлана Рюриковна. Моя бабуля. Княгиней называть не обязательно. Вдруг опять заораторствует она… что-де Романовы ей под подошву нейдут, Кошкины они на самом деле да Кобылины, а не Рюриковичи, тольк й добро в их — породили четыре ста с лишним годов назад красавицу Анастасию Романову, жену для Ивана Грозного, моя бабенька единственной наследницей Рюриковой, Синавовой, Труворовой является, равно ж — единственной наследницей гиперборея Абариса, который в Элладу со стрелою в руке, ничем не питаясь по дороге, приходил, жаль вот, свитки, о том вестящие, сгорели во время пожара… и мы уйму времени зря потеряем! Пожара Тохтамыш-ханова. Одна тыщ триста осьмьдесят второго году. Не Бонапартова. Не году одна тыщ осьмсот двунадесятого. Поддакивать врем от врем можно. Потакати. Как? Вот так. Юрий Долгорукий-князь, боярина Кучку в пьяной злобе ограбивый и, по слухам, убивый, оттягавый у него именьицо Кучково, на котором ныне стоит часть Масквы, был последний путёвый князь. Так, так! Да, да! Кто пределу не зна ни в добре ни в зле, тот не ограничен, руками за границы, паче и в границах, долгие, везде путь! Канун боя на поле Куликовом, где разбили драгоценного Мамая, аки цацку фарфоровую, хрупкую, принципиально невосстановимую, был последний шанс. Так, так! Да, да! Ещё был шанс подолжить с немытую постель ханскую младых русских княжон, чтоб их общее потомство текло на все континенты! Смекнул? Ты смекнул, о Леш, или ты изобиделся? А вот такая она! Быль-наука! Снегурская быль в их снегурьих златописаных свитках изложена не подобно научной истории в твоих университетских учебниках…
    — Злато… что?.. — переспросил штабс-капитан.
    — Зла-то-пи-са-ных, о Лешек. Через одно «эн». А переубеждать снегуров не советую. Кивай. К отцу Иоанну в Питере сходишь, исповедаешься, грех изблюёшь, аки яд, а пока — служба есть служба. Какое время на дворе?
    — Железный век на дворе, — странным голосом вымолвил штабс-капитан. — Упадок. Ослабевание связей, которыми скреплялось и держалось общество. В Писании сказано: охладеет любовь. Связь, которой скрепляется и держится кристалл, можно сравнить с любовью. Всякий металл, в том числе и железо, пока не расплавится, — бесчисленные мелкие кристаллы. Структура. Прочная. Определённая. Но когда частицы, соединясь с кислородом при посредстве воды, обращаются в окисел, в ржавчину, металл теряет кристаллическую структуру. Есть у ржавчины некие слои, некие формы, но в сути своей ржавчина — тело аморфное, форм лишённое, анархическое. Ан архи. Без архитектуры. Кислород, на языке варшавских родственников мамы, — tlen. Хорошее названье, Володя? То, без чего жизни нет… но — то, при чём всё тлеет, медленно горит без пламени… без пламени и без толка!..
    Граф Кобылин, оттопыря нижнюю губу, сплюнул через неё на себя самого. Пьян! Пьяных ведь как проверяют? Велят им дунуть, плюнуть, сказать — «семью семь, не тридцать семь». Хмельной в словах запутается, а оплюёт сам себя. Когда граф успел? Мы у Лукича и без еды остались!.. Я нюхнул воздух. Спиртом не пахнет. Коноплю курил, змеюка?! Ей тоже не пахнет… да и откуда ему знать о ней, питерскому?.. Чем же тогда отравился? Он упоминал эфедрин. Что за эфедрин?..
    — О Лех вещий! — воскликнул его сиятельство. — Шуршанчики суть наследники позорной жуткой славы трёх предыдущих гражданских войн трёх предыдущих железных веков! Сверить хочешь? Сверяй. Загибай пальцы. Ближе всех к нам третья, последняя, сиречь рубеж шестнадцатого и семнадцатого столетий по нашему календарю: умер царь-юрод Фёдор и свой на свои пошёл, встав один за чужи и другой за свои. Это тебе — раз. Загибай палец. Загнул? Не прекрати гражданскую войну чуж, долго дрались бы свои! Зол я? Едовит?
    — Ядовит? — переспросил штабс-капитан.
    — Слушай то, что тебе сказали, а не то, что ты услышал, о Леш! — приказал поручик. — А свои — это с вои. С кем вместе воевать чужа. Не против кого, Леш! С кем вместе! Лях, явившись, явно стал для свои общим откровенным врагом, наглым врагом без всяких ля-ля, без словечек. Все вдруг вспомнили: «Не воись против свои, на то дан чуж». Ясно выражались в старину! Яснее, чем нынче! Дан чуж! Свыше дан! Мы сейчас много говорим, а вот дел мало!.. — (Володя вздохнул). — Вторая гражданская война, Лешек, — рубеж веков двенадцатого и тринадцатого, когда умер Владимир Мономах и братья-мужики пошли один на другого, будучи смердами разных братьев-князей. Вот тебе — два-с. Загибай палец. Прекратил ту гражданскую войну тоже чуж. Зовом Батый. А самая страшная гражданская война в России — первая, рубеж веков восьмого да девятого, Восста род на род. С вои для с вои ста противнее супротивных!! Пират Рюрик оказался един вождь, способный привести люд хоть к подобию уряда!! Уряда, порядка! Чтоб хоть ясно стало люду, кто кого по рядам — не всех за раз — грабит! Вопрос ли, на чём теперь волхвует бабка? На чёрных ли паучках, на современной ли оргхимии? Не вопрос! Третий палец ты загнул. Моё счастье: я — последний самец для родовой отборной кобылки. Для Любки. Умна была моя маменька, убежала к моему папеньке, нормальному человеку с нормальной современной роднёй без отягчающей наследственности, обвенчалась законно, все законные права получив, а я… э-эх, надо было до войны на Лильке жениться!.. В дом придём, — жи-и-иво спа-а-ать!! Как ты, Миш, держался на ногах? Крепок! Ляг с Любкой заместо меня! Им такие нужны! Чужие, да — живучие, умные, весёлые! «Чуж дан»! Свыше дан! Похоже на «чуж ждан»?.. Скоро новая гражданская война, Лёш, а людояды и людоядов ядят, никто ж ничтоже обольщай ся! За мною марш-марш! Короткими пехотными перебежками! Наутро меня станет ломать, стану я медленнее всех червяков ползать, всё быстрое сегодня переделаю!
    — Ломать? — повторил штабс-капитан.
    — У марафетчиков своя терминология, — объяснил граф. — Может, в самом деле бросить? Отказаться от уроды? Плохо мне от ней. Умным становлюсь. Зачем?! Всё равно я и от ней мало что забываю!
    «Психи в тяжелораненых числятся, — печально резюмировал автор этих строк. Интересно, числялся ль наркоманы?..».
   
    ***
    Крохотный диванчик оказался мне по росту. Нынешнему моему росту. Едва я лёг, я вмиг уснул. Или потерял сознание. (Ведь как мы дошли, — не помню. Я еле ковылял). Когда открылись мои глаза, пёстрые слюдяные окна гостиной ярко сияли. Солнце готовилось выбраться из-за другого строенья. Чтоб рассмотреть окно, я встал. Обратив на разговор рядом с собой внимание самое малое. Когда я видел последнюю слюдяную оконницу? Тогда ж, когда — первую. Сегодня. Сейчас. (У соплеменников дяди Ти в Усть-Уссурийске есть бумажные окна. Но те — там, не здесь. И они — совсем другое дело). Походя сообразил: если один из говоривших — Алёша, второй кто ж?
    Второй голос принадлежал старой женщине.
    — Страшно подумать, о Лех-Лешенька, что б сбылось-сталось, зачни он с Любушкой  у р о д о в,  каким места в роду нет, но у рода только, по великой рода милости! Грех, грех!.. Но и девочка — мой грех. Убиение — ужас, а об ужасе, иными людьми сотворенном, умолчать — ужас стократный! Изочти первый извод сказанья Авраамия Палицына. Не второй, доконченный, тот во всех хрестоматиях есть, а первый, где слово на полслове прерывается. Списано всё у нас. По нашим книгам год значился — крайни времены втора века железна, совпадая с григорианским тысяча шестьсот первым За безумно ко царю Борису о зле царских людей молчание одожди небо облаки, грязь с весны и всё лето, посев в земле сгнил, второе лето то ж, глад велик, за гладом возмущенье, самозванец Лжедмитрий явился к смутьянам, ими же прият в ликовании…
    — Я читал оба варианта, я помню: «Одожди Господь небо облаки»!.. — Алёша сделал ответное это замечание удивительно-бойким для себя голосом. — Четыреста лет спустя, перед нынешней войной, климатическая катастрофа повторилась. Дожди. Неурожаи. Бури. О бурях на Финском заливе я лично помню. Я их видал. Тогда же я впервые увидал полярное сияние. Это — правь, Светлана Рюриковна! Период равен четыремстам годам! Генерал в «Механике» всё указал верно! Я не могу лишь понять: при чём тут девочка?
    — Через триста лет катастрофа повторилась, о Леш, через триста лет, путаешь! От тысячи девятисот еми тысяча шестьсот, пребуде ж триста!.. Но насчёт четырёхсот лет питерский генерал прав. Он даже верно отметил, что «способствовало к установлению того общепринятого, но ошибочного взгляда, что будто бы люди стали жить по-человечески только в новейшие времена распространения цивилизации, а в отдалённые от нас времена будто бы ничего не было, кроме всеобщего зверства. Отсюда же, вероятно, происходит наше глубокое уважение к новейшим временам и такое же презрение ко временам отдалённым»… По тексту следишь? Не вру? Где ксеро? Там? Думаешь, Вовишек её читает?
    — Светлана Рюриковна! Только — «распространения христианства и цивилизации», остальное — буква в букву! Он читает, но я и так помню!.. Что за зло, связанное с девочкой?
    — Сама расскажу, слушай лишь. Было всё в исходе тысяча девятьсот пятнадцатого вашего года. Возвращалась я, после служб и служенья, на питерскую квартиру. С послушницей Пашенькой. Сам знаешь: ты из храма своего после службы, крест сотворя, давно выскочил, след твой простыл, а служенье не кратится, послушницы свечи гасят, полы моют. То ж — у нас питерский храм. Вышли мы, когда ударило орудье. Полночь. Тишина. В мороз всё слыхать далеко. Подъехал автомобиль. Встал за углом. Щёлкнула дверца. Даже и не шёлкнула: прошипела вроде бы. Странный звук!.. Говорит в автомобиле пожилой мужчина: «Бросайте девчонку! Толкайте сильнее!». Тут взвизгнул и щенок. Запищал котёнок. Голос мальчика малого раздался: «Они умрут! Что Вы делаете!». Мужчина в ответ, ещё грубей: «Рядом кто-то есть! Как всегда, рядом — ничтожный выродок с претензиями на высшую справедливость! Возьмёшь зверьков? Ты, наверное, добр! Но о ней ни слова! Жизни лишишься, если хоть кому-то хоть одно слово скажешь! Навью пошлю вслед за тобой, навья проследит! А Вам это всё больше незачем, наследник. Вы начинаете серьёзно учиться. От Вас зависят серьёзные вещи. Вас ждёт будущее. Вы достойны его в большей мере, чем урод-гемофилик». Малый закричал: «Если бы живы были маменька да папенька, они бы Вам сказали!». Мужчина велел кому-то за дверцею: «Мы вернём их наследнику. Мы вернёмся во дворец. Там они будут удавлены. Именно. Перед ним. Наследник этого хочет. Наследник это увидит. Но отвлекаться от ученья он при том не будет, ведь он будет при том заниматься… м-м-м… приёмами с холодным оружием. Все всё уяснили?». Малый вскрикнул. На снег что-то упало. Дверца закрылась. Автомобиль уехал. Мы положили зарок. Их дело-де — не наше дело, наше дело — сторона. Минул год. Минули месяцы. Вот Пашенька вновь в Питере. Приступают к ней слушни: «Болесть гемофилия, ею же скорбен цесаревич, — целима? Доживёт ли мал до венца великого? Не прибирает ли вот тако навья царёв род? Говорил чортов монах Гришка, будучи жив ещё: убьёт меня, Гришку, простой, как я, мужик, и династии дальше править, а убьёт болий болярин, и династия обрушится. Средь Гришкиных убивцев — князь!!». Пашенька вышутила дурок, обсмеяла… но наутро, как отрёкся император, сама — ко мне. «О коеем будущем говорили автомобильские седоки? Не о смуте ль? Коие вещи серьёзные? Отчего достойны в большей мере? Надо было сразу в полицию!». Я её обсмеяла, ведомо-де, что такое полиция, попали бы мы-де, Паша, впросак… да ночей-то я с тех пор не сплю! Кто в автомобиле ехал? Кто та девочка, которую наследник, по наущенью их, в снег выбросил? Жива ль… ты случайно не зн… кто там? Володиша-внучок?
    — Доброе утро! — поздоровался граф, входя в гостиную. Он был по-уличному (в пальто, сапогах, шляпе) и держал перед собою наш чемодан. — Дочитал я. Однако, словами штабного электрика Витьки говоря, не врубаюсь: где, Лёш, способ?
    — Какой способ, внученько? — спросила Светлана Рюриковна. — Разломало тебя? Приял зло к себе, зло приятно казалось, а майся ты ныне, когда и неприятно! Способ? Поспособствую. Ладно уж. Иди к Саввушке. Скоро вернётся он. Испей, чтоб меньше ломало, соку дунайских грибочков из тёмной бутылочки…
    — Вовсе нет, баб! — грубо перебил граф. — Не спал я, как да отчего ломать станет?.. Лёш, где ж способ? Я первую часть, «Новая теория происхождения человека и его вырождения», только пролистал. Атавизм, он же дегенеративность, возврат к чёрному тропическому обезьяночеловеку — питекантропу с отвислым животом, кривыми ногами да толстыми надбровными дугами… всё это, конечно же, интересно… да — шутит ведь изволит автор! Шутить! Самый гадкий выродок, которого я в своей жизни видал, — совсем не добродушный толстопузый полуобезьян, которого автор живописует как образец атавизма! Тот Ганс, Лёш, похож был на ледникового белого человека, которого генерал живописует как образец прогонизма, высокого развития: железная воля, железная сила, стройность, белые волосы, голубые глаза… и воистину ледниковое людоедство! Почему в упоминаньи о каннибализме белых делювиальных людей автор нарочито-нейтрален-с?!. О людоядстве. — (Граф взглянул на Светлану Рюриковну). — Гансы в Берлине, дядя сказал, рядятся целую голубоглазо-белую породу вывести, чтоб кайзер её на нас во время следующей войны натравливал. Eugenica. Ну, если улучшают породу лошадей, это — коннозаводство, если породу людей, это — еugenica. Но я, Алёша, не потому пришёл! В самом конце второй части «Degenerative Mechanich», которую я читал внимательно, говорится… — (Граф стал листать книгу, ориентируясь по бесчисленным свежезагнутым в ней уголкам). — Века золотые, серебряные, медные повторяются через каждые четыреста лет… для России очередной железный век наступит в 1912 году… с 1927 года с вырождением простонародья придёт в негодность фундамент нашего теперешнего спокойствия, наша армия, на войне она с самым усовершенствованным оружием в руках будет позорно бежать, а в мирное время бунтоваться, требовать себе разных льгот и грабить мирное население… до 1977 года ожидай всеобщей нищеты, отделения завоёванных провинций, будут эпидемии, население уменьшится на десятки и сотни тысяч человек… революции, междоусобные войны, возможно даже раздробленье государства на части… между 2000 и 2012 годом — ожидать полной анархии, соответственной блаженной памяти Смутному времени, которым и закончится текущий исторический цикл… ага, вот! «Участь, которая предстоит русскому народу в ближайшем будущем, конечно печальна и при наших современных знаниях совершенно неустранима, а потому лучше бы было совершенно не знать её. Но, к счастию, вместе с законами исторических циклов для нас открылась истинная причина вырождения и безошибочное средство к его устранению. В наших руках есть верное средство, уже испытанное и указываемое нам самою природою, обратить Железный век в Золотой. Но об этом мы поговорим в отдельной книге, которая последует вскоре»… Способ! Способ! У тебя никого, Лёш, не осталось в Варшаве из родных твоей мамы? Они раздобудут третью книгу? Дядя Володя может переправить к ним письмо. Две книги печатались в Варшаве. В типографии губернской. Там и тираж хранился, сколь я разум…
    — Третья книга последует! В будущем! Но не последовала ещё! Он ея дневь пишет! Ты чем читал, если ничего не вычитал? — ответила вместо штабс-капитана графу Светлана Рюриковна. Я оглянулся. И впервые увидел Володину бабеньку.
    Чёрный сарафан старинного покроя. Чёрная кика. Либо не кика? Убор вроде того, который отыскал Генрих Шлиман при раскопках в Трое. Я видал иллюстрацию: Шлиманова жена сфотографирована в таком уборе. А ещё, я вспоминаю, очень всё напоминает головные уборы карийских древнегреческих женщин, изваянные из мрамора на головах античных каменных кариатид. Такая же корона. Из-под короны льётся белое головное покрывало. Всё в серебряном шитье, в самоцветах… Нет же! Не всё! Как раз-таки самоцветов мало. Да сами камни — удивительные! Крупней горошины. Ярче радуги. Само шитьё — удивительное ж. Морозный такой узор. Тончайший. Прихотливейший. Как зимою на стекле. Из-под ткани льются белые волосы. Снег и снег. Спокойною широкою лавиною текут из-под чёрного, в самоцветах и в серебре, головного убора на чёрный, в самоцветах и в серебре, сарафан с белою (тоже шитой узорами) кофтою. Лицо — как и волосы — белое, без малейшего грубого загара. Тоже словно изморозью тронуто. Мелкими-мелкими снежными кристаллами. Что за косметика у ней? Или то некое лекарство для кожи лица так наложено?.. А более всего меня удивили глаза. Ярко-синие. Как на картинках в учебниках. Синие-синие. Яркие-яркие. Совершенно не старушечьи. С энергией. С мыслью.
    — Третья книга не последует, Вов. — Штабс-капитан вздохнул. — Война идёт. Какие книги?..
    — Э-э… — разочарованно протянул граф. — Ну лады, я и сам знаю способ! Переехать туда, где золотой век. Купить домишко. Поступить на службишку. Так, баб?
    — Вовишек, Вовишек!.. — Рюриковна отвернулась. — Подожди. Грузовик «Магирус» дудит. Савва едет. Разговорь пока с твоей дружиной.
    Она, восстав со скамьи, на которой пребывала доселе, удалилась в другую дверь — противоположную той, в которую вошли мы с Алёшею вчера вечером. Констатирую! Именно — восстав, а не встав! Именно — удалилась! Хотя сейчас, когда она была в движении, сделалось заметно, что её голова чересчур крупна для её тела и ноги слишком коротки. А я сказал:
    — Ваше, мля, сиятельство… что Вы, всё же, за юрод такой?!
    — Я хуже иных уродов?! — уныло огрызнулся граф. — На уровне-с! Ведь с кем поведёшься, у того и наклюкаешься… наберёшься…
    — Сказано «урод»? — перебил я. — «Юрод» сказано! Который ю-род-ству-ет! Будучи настолько умён, — дурачком прикидывается! Будучи настолько работящ, если осилил за ночь большую сложную книгу, — бездельничает! Для чего Вы кривлялись? Для чего, мля, милостиво повелеть изволили звать себя графушкою? Для чего дурака из себя ломаете и уроду жрёте? Юродство перед Богом — подвиг во славу Божью, но юродство перед людьми — человекоугодничество, грех, мерзота в глазах Божьих!.. Вы куда уставились, граф? Я с Вами говорю! От Вас жду ответов! Соизвольте смотреть на меня, а не мимо меня либо сквозь, соизвольте прислушаться к моим словам и…
    — Погоди, о Миш, погоди… какой ты говорливый… погоди же!.. — Граф, глядя (действительно) то ли мимо меня, то ли сквозь меня, сердито махнул рукою. Прислушивался? Но не к моим словам!.. К словам за другой дверью! — Леш, слушай меня здесь: хватай чемодан… Мишины вещи — тоже там… под книгой… вроде всё я собрал… у ворот, где пёс, грузовик разгрузился, за рулём никого нет… хватай чемодан и марш-марш за мною! Миша — следом за Алёшею! Марш-марш!
    Оба мы уставились на графа. Затем — друг на дружку. Затем — опять на графа, который, созерцая нас, едва не взвыл от странной злобы.
    — Что, Володя? — спросил тихим шёпотом штабс. — Тебя начинает ломать? О, Боже, прости прегрешения раба Твоего Владимира… так, где-то здесь я видал икону…
    — Не крестись на её иконы!! — с всё той же странной злобой, но теперь уж перемешанною пополам со странным ужасом, взревел граф. Тут же добавил страшным полупридушенным шопотом: — Скорее отсюда вон! Ты уже крестился на эти её иконы? Или на те, у привратниц? Не легче! Я потом всё объясню, Леш и Миш! Скорее вон отсюда! За мной! К воротам! Что же вы стоите… за мно-о-ой… вон ту-у-уда…
    Необходимость усиливает человеческий разум. Юрий Петрович, цитируя Наполеона Бонапарта, прибавлял: не только разум, но и остальное. Для российских условий доктор прав. Тощенький Володя буквально вышиб нас двоих прочь из гостиной! Затем он, пропихав нас сквозь тёмную залу с огоньками возле икон, сшиб меня и Алёшу с крыльца. Позади я слышал: кричат в испуге молельщицы — женщины и девицы во всём, как Светлана Рюриковна, чёрном (но без таких, как у неё, узоров и самоцветных камней по черну). Рядом с собою я слышал: кричит штабс-капитан, катясь со ступеней. Сам я сделался безмолвен. Подагрическая боль стала настолько сильна, что голос мой выключился. (Отгорел. Так отгорает от электроцепи, например, звонок при очень сильных разрядах в ходе короткого замыканья). Далее был двор. Он показался узким. Ведь у ворот мы трое оказались через миг, через другой. В кузов грузового автомобиля Алёша упал ещё мгновение спустя. Упал через борт кузова. Вы знаете, читатель, на какую высоту кузов поднят над землёю?.. Едва я очутился в кабине рядом с графом, — заревел перед кабиной двигатель. Ещё громче заревел граф, нажимая акселератор:
    — Снегурка вас обаяла! Взоры внешние и внутренние вам отвела! Пел дядя итальянскую песенку: против идиота не нужен кинжал, ему немного поддакнешь — и делай с ним всё голыми руками! Верно пел! Верно! Эх, вы!
    — Нет, эх ты! — возразил Алёша через маленькое окошко в заде кабины. — Предвзятое отношение к женщинам у Вас, поручик! В монастырь строга устава собираетесь? Проходите тренировочку? Вспоминаете — как Миша лётные инструкции перед полётом, — теорийку: женщина есть сосуд дьявола, битая — неистовствует, умная — злословит… далее смотри по тексту «Моленья Даниила Заточника»!.. На редкость обаятельная женщина бабенька твоя! Притом умна! Образованна! Не веду разговор о сумме каких-то книг, прочитанных за какой-то период! Образование для меня, граф, — образо… далее что?.. вание! Придание образа природному наследию — интеллекту! Огранка природных способностей! И если говорить о Светлане Рюриковне… то лучше Вы, поручик, замолчите совсем, как Ржевский в анекдоте о каламбурах на балу!
    Граф кивнул. Согласился. Но (я понял) согласился не с Алёшею:
    — Снегурка обаяла Лёху! Отвела взоры! Впрочем… не таких, как Миша да он, бабуля обаивала! С полицмейстером, к примеру, было труднее. Людоед. Не в пример и снегурам.
    — Как… ты… говоришь… о… ба… и… ва… сне… гу… рам… — через силу захрипел я.
    Володя не дал мне перенапрячь мою повреждённую глотку:
    — Что такое гипноз, ты знаешь? А? Так, гипноз — в сравнении с бабкиным ведовством — милый фокус!! Если вы, друзья мои любезные, не сойдёте с ума к вечеру, я за вас обоих ввечеру ж толстенные свечищи к настоящим образам выставлю!!
    — Обождите, граф. — Я вдруг вспомнил главный совет на случай общения с душевнобольными. То есть, два совета. Спокойствие да отвлекающий маневр. И спокойствие вернулось ко мне самому. Вместе с голосом. — Вы говорили, нельзя креститься. Отчего? Поясните. Сейчас же. Пока едем. Где Вы увидели Снегурочку, Вы поясните в своё время.
    Володя вздохнул очень громко. Как двигатель, разгоняемый через посредство педали.
    — Михайло Потапыч… то есть, Василич!.. Пункт номер раз. Между снегуром и снегуркой отличие — такое ж, как между породистым жеребцом и породистой же кобылой. Снегурочки — совершенно не при чём. Между шуршаном и шуршанкою отличие — такое же, как между беспородным лохом и беспородной лошадью. Одно существительное — мужеска роду, другое — роду женска. Пункт номер два-с. Образа… ты видал те образа вблизи? Ты заметил, что благословляют мир не руки Спасителя, держат Младенца не руки Богородицы, а — посторонние, по стороне да снизу подсунутые и цветом совершенно другие? Даже честью писаная, но ещё не освящённая икона едва ль более свята, чем американская новогодняя открытка с Санта Клаусом! А эти!.. Наконец, пункт номер три-с: дураковал я оттого, что я заранее к чужбине приучаюсь. Не к монастырю. К миру. Почти не христианскому. Либо совсем не христианскому, если придётся бежать в Истанбул. Ты хочешь знать: как Вова-дурак обо всём догадался? Спроси уж что полегче… например, какой сегодня день недели!.. Бывает со мной. От уроды эфедриновой бывает даже часто. А тренировкою на смирение займись и ты. Если спасёмся мы от гражданской бойни на чужбину, чтоб с вои не убивать, — для чужей на чужбине мы будем в быту не охвицерья-господа, не Егорьевски кавалеры, а беглы бежЕнцы. Я ведь к Рюриковым, которые туда уж и заранее бегут, не пойду! Я — сам! Один! Ну… с тобой и Алёшей вместе!.. Значит, бытовое отношеньицо к нам будет, как к бежЕнцам. «Кто вас звал? Чего явилися на всё у нас тут готовенькое? Не для вас готовенькое сготовлено! Для нас самих! Увяньте, вы, убогие, бледнейте, нишкните!». Вот смиреньицо и пригодитс…
    — Гражданская война? — оборвал я. С единственной целью: вновь отвлечь Володю от всего того, чем он опять увлёкся. (О том, как и каким способом мы слышали друг друга сквозь узкое оконце под всёзаглушающий вой двигателя, мне почему-то не думалось). — Знаю. Помню. Из учебника. Ещё — из Doil’евой «Baskerwil Dog». Английская Смута семнадцатого столетия. Как наша. Примерно полвека спустя после неё. Сторонники короля, сторонники парламента, стычки по всей стране, разбой, насилие над беззащитными, как над девицей в замке Baskerwil, затем — крупное сраженье при Neisby…
    — Умный наш Миша, и такой он при том дурачок! — молвил кабинному оконцу граф. — Что есть война по сути? Дядя Вова просветил. Знаю. Два больших-пребольших политика, рассорившись, не отыскали ничего более умного, чем убить… вот нет уж, не друг друга, политики всегда живут до седин и строчат нравоучительные мемуары… раз-вя-зать вой-ну и у-бить лю-дей, со-вер-шен-но по-сто-рон-них! Сие есть война. И-ди-о-тизм. Ли-шён-ный здра-вой ло-ги-ки. Ты видел, Сима рисовала на перчатке иодом, как мыслит пьяный? Сима рану обрабатывала . Рану Оспина. Ломаная линия. Зигзаги туда-сюда. Политик мыслит так же. Линия его рассуждений — ломаная. Каждый отрезок — честен и прям, но когда и куда ломаная изломается… инда ж некош, сказать по-Симиному, не знат сам!.. Гражданская война — идиотизм в квадрате. Кубе. Энной степени. Воюют с вои. Compatriot contra compatriot. Понял хоть один из вас… хоть главное?
    Автор данных строк принуждён был сознаваться:
    — Я понял всё, кроме главного. Объясни, зач… для чего ты говоришь о бегстве то во Франс, то в Порту.
    Вздохнул (ускорился ещё сверх того) двигатель. Вздохнул (делая акселерацию) Володя:
    — Чё Вова-дурак ответит, если умные люди всё сказали? Sapienti sat!.. Память — не как у бабы Светы, но недавно ведь я читал… недавно… ага, во, remember and repeat: «Все практикуемые в настоящее время попытки остановить или задержать усиливающийся мрак, невежество, преступность, пьянство, самоубийства, разврат, нищету и прочие естественные признаки упадка будут так же жалки и безуспешны, как попытки африканских дикарей стрельбой из ружей, битьём в заслонки и всяким шумом остановить затмение луны. В своих неудачах мы будем обвинять друг друга, избивать воображаемых противников прогресса и тем бессознательно исполнять закон природы, требующий беспощадного взаимоистребления». Вот главное! Эх, если бы я внимательнее слушал дядю Володю! Если бы! Он — такой… такой… надо было слушать… а я… эх!.. Миша, слезаем! Лешек, слезаем! Я остановлю «Магирус» возле Хитрова рынка, и вы — быстро, быстро вслед за мной! В толпу! Глубже! Как можно глубже! Леша! Ты в кузове слышишь? Снегурка хватилась нас! Ищет! Чувствую! Ищет!
      
    ***
    …Как только мы трое, нырнув в живую волну Хитрова рынка, обменяли свои наряды на солдатские шинели, папахи, сапоги, вещмешки (новомодное Джоново «rооksack», «грачиный мешок», — не прижилось и не приживётся), граф с мрачным видом ушёл куда-то вдоль рядов. Настала моя очередь отвлекать Алёшу. Как давеча — самого Володю. Которого я не отвлёк. Штабс-капитан потонул в своей меланхолии. Не такой, как давешняя графова. Ещё черней. И — видно, не ошибусь — ещё безнадёжнее. Куда его отвлечь, то есть, дословно, — оттащить? В сторону. Долой от невидимых, но — опять не ошибусь — преопасных ям, в которые он время от времени падает. Заодно сам стану меньше думать о моих болях. Да… в какую ж сторону отвлекать?..
    — Взгляни на людей вокруг! — слышал я голос Сиплакова. — Смотри, Миш, сколько их! Смотри, какие они разные! Но, Миш, ты представь себе: у них есть то, что их всех объединяет. Они — людип о н и ж е н н о г ок а ч е с т в а.Говоря так, я выражаюсь усреднённо. Первая крайность тут — простая посредственность, другая крайность — отменный miserable, средина ж — вот такие низкокачественные люди. Перед тобой — тысячи, но практически никто из них ни разу не был в Историческом музее. Или в Третьяковке. Я больше скажу: ни ра-зу не ис-пы-ты-вал же-ла-ни-я! Как и предки их! Как и все их предки, Миш! Вообрази: двадцать пять поколений жителей столицы… не затхлых местечек, где и восхочешь света, ин взять нечего, кроме грязи всех оттенков… здесь древ-ня-я сто-ли-ца, Ми-и-иш… а все двадцать пять поколений только то и делали, что торчали на углах, жевали пирожки, щёлкали семечки, рыгали пивом, плели сплетни… ну, время от времени, да, как-то зарабатывая на жизнь, на пирожки, на семечки, на пиво каким-то трудом… как-то, Миш… каким-то… удобные обтекаемые словишки… но ни-че-го хо-ро-ше-го не сде-ла-ли!! Умерли зря. Без пользы для человечества. Прожевали свой век. Пропили. Прорыгали. Просплетничали. Каждый младенец — гений. Но не каждый старик похвалится, что, дожив, умер каким родился. Да, Миш: люди сами понижают своё изначальное природное качество! Тратя массу усилий, добиваются, наконец, кой-каких результатов из разряда «чё с дурачков возьмёшь, человечишки мы маленькие, шкурёночки на нас тоненькие, сбрезгуют нас враги трогать, руки свои вражеские марать, доживём потихоньку». Им противно. Кое-что ведь чувствуют! Не всё убиваемо! Кое-что бессмертно! Пьют… заливают тоску… им ещё противнее… но таковы они! Они, Миш, — т о л п и н ы.  Мой собственный термин. Все вместе — толпа, о которой пишет франсез Ле Бон в книге «Психология толпы», а отдельно взятый субъект — толпин. Я объяснил? Есть вопросы?
    — Э-э, говоришь о народе! — (Я вспомнил, что я должен отвлекать Алёшу, но не увлекаться Алёшиными речами). — Поруганье «его серого величества» сделалось общим местом!
    — Ни слова о народе здесь. Миш! Народ — кристалл, спаянный любовью родительской, сыновней, дружеской. Толпа — бесформенная масса. Хоть разделённая, да, на какие-то псевдослои, разновысоко помещённые. Я говорил. Вспомни. Народ — не здесь. Народ — там, где малыши с удовольствием учатся, взрослые с удовольствием работают, старики спокойно отдыхают и учат. Здесь — толпа: взбалмошные взрослые делают вид, что работают, но в самом деле кой-как учатся на ходу, ленивая детвора, притворяясь, что она учится, вовсю поучает всех подряд, а мудрые старики, совестясь запоздало, доделывают и переделывают то, что в детстве и во зрелом возрасте испортили.
    — Относишь себя к толпинам?
    — Отделяю себя от них. Больше того скажу…
    Сказать больше того Алёша не успел. Явился граф, изрядно повеселевший. Снова вкусил эфедрина?! Нет! Пьян Володя. Обыкновенным самогоном пахнет. Ну, хорошо, коль так…
    — Миша! Там лётный планшетец продавался! А я купил! Тебе под тетрадь твою! Подарок! На грядущую Пасху! — издали крикнул граф. Вблизи он добавил: — Надо, надо по ума в народ хаживать! Сколько голов, столько, ы-ы-ы, умов! Я тут, пока сюдысь-тудысь, таких премудростей наслушался!.. Я открыл вам моё нехитрое средство — превратить наш железный век в золотой, уехав туда, где золотой — в разгаре? Я открыл? Так вот, в народе, «Механики» не знающем, изобретён другой способ! Хит-ры-ый! Ну, хитры-ы-ый! Поддаться кайзеру, завоеваться, покориться — и не надь никуды ехати, деньгу на билеты тратити, немецкий век сам к нам притопотит в сапогах в немецких, дурень был царь Пётр, немцев звал сюды,н а о б о р о т  надо было!.. А я при чём?! В «Пословицах» мичмана Даля писано — сколь голов, столь и умов, а голов, Миша, родилось в народе сто мильёнов с лишком! Сами приду-у-умали!
    — Фу, поручик!.. — Штабс-капитан надул тонкие свои губы. — Пьяная пошлятина! Если берёте информацию, берите — всё! На рукописную бумажку между страниц ксерокопии Вы вниманья не обрати…
    — Ка… ык… кую бумажку? — перебил Володя.
    — Пря-мо-у-голь-ну-ю. Круглых я здесь пока не видал!.. Там — чей-то расчёт. Верный расчёт. На страницах же отчёркнуто карандашом сбоку… — (Алёша достал ксерокопию. Раскрыл). — Вот это место. Сразу попалось. Слушай. «С 1873 года для Германии настала первая, то есть худшая половина Медного века, которая окончится в 1923 году. С этого времени начнётся подъём второй половины Медного века, но сильное военное могущество Германии наступит только около 1937 года, когда кончится упадок простонародья. С 1973 года для Германии последует начало Железного века». Так гласит печатный текст. Бумажка добавляет более, чем в тексте сказано: кайзерн ев о в р е м яначал войну! Их положеньицо теперь, поручик, мало чем лучше нашего. Мы можем выиграть её у них! Вот вступи кайзер в неё, в войну, после 1923 года… хотя бы, например, в 1937… крутенько бы пришлось! Где бумаженция? Вот бумаженция. О-ох, снова плечо болит! Зверь Вы, граф, когда наэфедриниться соизволите! Швырнули меня сперва — с крыльца, затем — в кузов…
    — А-а-ы, бымажка! Я пыдумал: Сиплаков чёркался! Вот уж, я пыдумал, почерки-то у штабных дурны, а Лёше взбрело на ум ещё и по-немецки чёркать!.. Дай, взгляну!
    Едва граф сунул свой длинный тонкий нос в жёлтую линялую бумажную закладку, которую извлёк из «Механики» штабс-капитан, в бумажку ту сунул свой картошкообразный орган обонянья высокий и очень крупный старик, у которого борода, как у одного героя романа месье Гюго «Девяносто третий год», росла по всему лицу до глаз. Только своею бородою он сразу обратил на себя моё внимание, явившись поблизости. В остальном дед не отличался от окружающих. Полуразвалившийся картузец, старое перелицованное пальтецо, задрипанные штанцы, новёхонькие яронагуталинные солдатские сапожищи… Ах, да, ещё — отличался он особым гулким сильным голосом, которым спросил у нас:
    — Чё за книгу хотитя? Така вся зашмыганна, вы йё ниде не продадитя, робяты, я наверно говорю… ну, ежель только вот я сам возьму самокруточки вертеть… копей-ч-чки за ч-ч-чты-ыре…
    — Непродажна, дедо, непродажна! — Володя пьяно отмахнулся. — Что ты сказал, Лёш? Кайзер выгодно для нас начал войну?
    — Ла-а-ад, х-ызя-йн — ба-рин! — (Седой подлез со стороны). — За пятак.
    — Поди, поди прочь, дедо, сами такую еле сыск… ык… ыскали!.. — (Володя икнул). — Не выгодно для себя, для кайзера! Так вернее! Сыщись в нашем Генеральном Штабу в 1912 году хоть одине мозг, способный понять это, тебе вряд ли пришлось б устраивать стрельбу на поражение в твоём штабу в Галиции в 1916-м!.. Для российской «Macht» с 1912 года имеет место быть железный век. Ржавцу духовную мы с тобой видим? Видим. Расчётец наш до сих пор верен? Верен. Но зато! Но зато-о-о, Алёша-а-а, для российского «Volk» только в 1927 году заканчивается нижний, народный, прямоугольник серебряного века-а-а! Стало быть… — Граф на миг умолк, чтобы через этот миг вскричать во всё горло: — Мы!! Мо!! Жем!! О!! До!! Леть!! Кай!! Зе!! Ра!! Железный век питерской знати начинается, но серебряный век народа продолжается и будет продолжаться до 1927 года! Слава Тебе, Господи, слава Тебе! Серебряный век — всегда век отличных солдат! Не все ж поголовно вояки грязнут в петровградской дворцовой интриге! Кой-кто занимается службой в полках, правя оную с завещанным Третьему Риму от Первого преторианским тщанием! Если даже слабый пол серебряных веков Рима Первого Древнего выступал на аренах гладиаторами, о чём сие говорит сейчас в Роме Третьем, Лёха?
    — Где серебряный век у нас? Всё предельно ясно, поручику вновь бабы мерещатс… стоп, стоп, стоп, Вов, женщины серебряных столетий Древнего Рима выступали в цирках бойцами… а в судах адвокатами, «Механика» упоминает! — подхватил вдруг штабс, передумав (я заметил) спорить. — Grandmaman права: «Лешек, Бог всё устраивает к спасенью души, никогда ни на что не жалуйся». Её слова! При чём вот только год 1918, о котором говорил Мише кавалерист?.. А для Жаков? Автор «Механики» делал расчёты для Франс?
    — Господь всегда всё устраивает к спасению души, Лёх, — чуток подумав, строго-назидательно молвил Володя. — Бумажку-закладку оставили в книге твои штабные Сидоровы-генералы. Она, как многое в книге, — о Германии, куда они из России просились-напрашивались. О Жаках ничего нет. Сосчитаем сами. Старт любого государства, я понял, — всегда золотой век. Отчего? Не знаю. Но — я понял. Для России таковы суть 812-912 годы. Всякий век начинается с упадочного полустолетия. Золотой тако ж. Для России упадочное первое полустолетье перед лучшим вторым полустолетьем — с 812 года до 862, егда восста род на род. Золотой созидательный век начался, но разрушители, порождённые в предыдущем железном и для предыдущего железного, живы, а жить умеют только в старых условиях, для каковых родились! Железяки не золотятся. Не приемлют позолоту. Отторгают. Жди, пока уродство вымрет от старости, прожив-прозаживоразлагавшись своё! Чтоб отделать железо золотом, требуется сперва отделать железо медью. Это — химия. А история? В поисках ответа глядим вокруг. Уродство духовное видим? Видим. Вонь распада духовного обоняем? Обоняем. Расчёт наш до сих пор верен. Дата возникновенья Франс как государства — 843 год от Рождества Спасителя. Она была частью империи Карла Великого, но вот — Верденский договор, и прекрасная Франс официально возникает как Франс, сиречь как Свободная либо Идущая. Дальше — следующие акты…
    — Следующие што? — перебил Володю седой бородач. (Я понял: дед всё это время, пока шёл диспут между Алёшей и Володей, отирался рядом, всё слыша, всё видя, всё понимая). — И медь для чого, ежеле у простецов — век сребрян? Излагай прошше! Прошше излагай, учися тому! Пригодицца!
    — Здесь лукавую книжку встали тут читать либо честный торг торговать? — перебил Володю ещё один бородач в картузце, ветхом городском пальтишке, убогих портках и сапогах армейской ненадёванно-складской кондиции. Русобородый. Не седой. — Пойдите. Я доски разлагаю.
    — Нужно говорить, братец: «уйдите прочь» и «я раскладываю доски», — поправил Алёша, беря Володю под защиту.
    — Кому как надоть, так той и говорить! Я — не из бар, которы на хренцузском в смеси с нижегородским опчаются! — проинформировал русобородый.
    — Уйдём мы, уйдём, только, ради всего святого, не начинай материться… — суя бумажные «Macht»-«Volk» в сухую копию, а сухую копию в мешок, повторил Алёша. Мы (он, я и по паузе Володя) ушли сажени на три. Штабс добавил: — Так ничего, Вов, не получится! Критерий выбора стартовой даты должен быть строгим. Вот, например: какую дату считать рубежной для Сэмов? 1776 год с Декларациею Независимости? 1620 с высадкою отцов-основателей?.. Да и для Жаков, Володя: почему Верденский договор? Почему не Бастилия?
    — Стоп, стоп!! — возопил граф. — Мы о какой стране толкуем? О двух сразу? Или о трёх? Миш, дай свой карандашик и чистую страничку из тетради! Спасибо! Господ… граждане, не толкайтесь!
    Седой дед-здоровяк с бородою на всё лицо куда-то вдруг исчез. Русобородый мужик, «разлагая» свои деревянные, резные, оказалось — красивые, хорошо сделанные доски с круглыми дырочками в ручках для подвешиванья, пихнул Володю. Во второй уж раз (как понял я). И, на этот раз, — нарочно. Сильно. Целясь. Карандаш выпал из руки поручика. Володя отыскал писчую принадлежность в луже. Вытер карандаш о картуз русобородого мужика. Мужик равнодушно забубнил сквозь бороду:
    — То книжку читать, то писанину писать, нашли господа местеч… — И вдруг резчайше переменился. В лице. В голосе. В настроеньи. — Тута че-во-о?! Вы кто-о-о?! Народ, гляди, шипиёны-чернокнижники! Я видал, полицья заарестовывала шипиёнку! Тож бумагами шуршала, карандашиком черкала, Гостиный двор в книгу в большую срисовывала! Враз ухватили! Шипиёнка — шипеть… художество, художество… да что уж! С по-о-оличным! Не шипи-и-и! Ша-а-алишь!.. Чё де-е-ется?! До чего мы до-о-ожили?! Ведь шипиёны Русь лютеранам-чернокнижникам со дня, блин, на день живьём продадут! Люди! Хватай чернокнижников! Шипиёнов то йсь!
    Я думал: русобородый мужик вцепится в штабс-капитана. Но вцепился он в штабс-капитанов rооksack с книгой. Алёша выпустил свою кладь. Принял какую-то странную напряжённую позу. Я вдруг догадался: это — боевая стойка загадочной барт-итцу. Володя принял боксовую English state. Автор этих строк встал, как научил дядя Ти возле Казачьей горы в Усть-Уссурийске, когда я и Васька Клоп поступили на лето, на время каникул, в мельнишную ночную охрану.
    — Мы не шпионы! Где тебе шпион? Мы едем с войны домой в Питер! — закричал Алёша. Тихо добавил: — Или отдать ксерокопию? Дома настоящий экземпляр есть, полиграфический, в Варшаве отпечатанный, с цветным чертежом… ксерку ж пусть жрёт… ну, рожа… да ещё солдаты к нам бегут… один, два, три… пять… ма-моч-ка… да такие ж все бугаи-симменталы… это же…
    К нам, да, бежали сквозь толпу пятеро бугаёв. Обородевших оборзевших здоровяков один другого наглее да мордастее.
    Отец Иоанн описывал бедствия, которыми охвачены тылы близ Питера. Дистрофические обмороки возле станков и машин в столичных государственных военных заводах. «Хвосты» у лавок (с продажей мест в очередях за кусочки хлеба: деньги перестают интересовать людей). Беспризорные солдатские сироты, которые днём учатся просить, а ночью — грабить. Охота на голубей, собак, кошек. Первые случаи каннибализма… Я верил всецело. Поскольку о бедствиях, которыми охвачена прифронтовая полоса, знаю не из батюшкиных писем. Но тут я вдруг усомнился. Все эти тыловые господа, которых я доселе видал вокруг… ну, граждане, mill pardon… они ж выглядят друг друга здоровее!! Хитров рынок — отдельный тыл, с остальною страною не связанный, и населён отдельным народом, отделённым от прочих ста миллионов страны?!. Пятеро бугаистых солдат, которые наступали на нас, концепцию батюшки тоже не подтверждали. Служивые, да, усталы. С трёхнедельной щетиной, которую уж можно называть: борода. Но и эти граждане, все пять, — крепки, как боровички! Пятый — особенно. Рыжеватый. Ближний ко мне. От солдатской кавалерийской фуражки без кокарды до каблуков со следами офицерских шпор — верная сажень росту. Громадные солдатские ручищи…
    Подождите! Когда этот пятый меня спас и привёз в госпиталь, на нём была офицерская кавалерийская фуражка! Шпоры имелись. На офицерских, хорошо построенных сапогах. Ручищи из офицерских рукавов торчали такие ж. Но солдатской растительности на лице не бывало. Путаница!
    Вновь бред?
    Снова теряю сознание?
    — Ты! — воскликнул служивый. — Жив! О, mein Go… моя ты матушка, он жив! Тылошня, вороньё жадное, отлезь от боевого брата! Драгоны, в круг! Гоните пеших дураков! Оттесняйте!
    — Вы?.. — чуть слыша себя самого, выдохнул автор этих строк. — Вы… кто?..
    — Ты жив… о, Mein… oh, ya… это я… ты жив… — повторил узнанный мною спаситель мой, искоса взглянув на штабс-капитана и стиснув меня так, что я начал дышать (во Втором Сибирском авиаотряде говорили) через раз по ордерам. — Вспомнил? А я тебя не забуду! И нодейку не забуду! Сколько раз она меня выручала! Ты бы знал!
    — Нодейку? — повторил я. — Вы умеете разжигать таёжную нодью? Бывали у нас на Тунгуске?
    Спаситель-кавалерист расхохотался:
    — Умею! Сейчас умею! Ты в Галиции стал моей головой, потому что двигаться ты не мог, а я стал твоими руками, я всё сделал, значит, я всё запомнил! Ночь-полночь разбуди, я костёр такой зажгу! Франтишки нас даже не заметили! Ушли мимо! Как тебя зовут? Наш огонь горел, но пламени было едва, хоть жару оказалось достаточно! Я и не простыл! Как тебя зовут? Драгоны, тот самый пилот… лётчик! Вспоминайте, братцы! Вспоминайте, драго… драгуны! Я говорил!
    Братцы заулыбались сквозь щетину. Славные парни! А их подполковник, в солдата переряженный, — славный дядька! Хоть плотнее прежнего зарос он поверх своих шрамов клочковато-рыжеватою почти-бородёнкою, в которой забавно похож на короля Джонов Георга Пятого… а — славный!
    Только б не лишиться сознания…
    От радости, доктор говорил, такое тоже бывает…
    Подкатил сбоку русобородый мужик. Без своих деревяшек резных — и с деревянною ухмылкою:
    — Петьку мово ён не встречал? Западный фронт, Петька там — пулемётчик, не встречал ён ево, а?.. Jenes kleine Papier ist dort.
    Всё ж лишаюсь сознания! Хитровский торгаш заговорил по-немецки. Сейчас остальные примутся хором декламировать Шиллера… и паду я, грешный! Вон, ещё один мужик по-немецки начал. С другой стороны. Чернобородый. Протянул грязную громадную пятерню, схватил моего спасителя за руку, тряхнул её, оскалил гнилые зубы из бородищи. Зарычал:
    — Ich warten, mein knorke! Где Вас Ваша Тoffel носила, барон? Взялся за фигургу, пргыгай скоргей в фергзи, как говорил мой тёзка Владимир Адольфу в Женеве за резной шахматной доской, которую Иоганн им сделал! Время у меня — служебное-с! Я — на службе у российского Временного правительства! Понял, ты, недошитый царь Емелька Вторый?
    Уф! Может, я устою на ногах? Это не Шиллер… «knorke» ведь — просто «приятель» по-студенчески по-берлински…
    — Ich сам не гуляю, не пляшу, Вольдемар! — пытаясь прервать рукопожатие и освободить руку из его руки, отозвался кавалерист. Дёрнулся в сторону. Ему навстречу бойко выскочил из толпы седой волосатый дедо, проявивший давечась заметный интерес к «Degenerative Mechanich»’е. Русобородый папаня Петьки-пулемётчика взял с земли одну из своих досок. Поднял. Замахнулся на седого. Ударить не успел. Был сам сбит с ног по-молодому сильным, быстрым, едва заметным дедовым ударом в голову. Штабс-капитан Сиплаков вскрикнул:
    — Барт-итсу! Седой тоже знает барт-итсу!
    — Сёма Мохнорыл много чего знает, — проговорил чернобородый. — Вов-племяш, тебе привет от бабы Светы! Быстро, быстро ездишь! Еле мы догнали!
    — Дядя Володя? Глаза, вроде, твои… но остальное… это ты?.. Что ты надел на себя?.. — ответил графушка чернобородому, подняв при том руки вверх и, сколь давала теснота в толпе, разведя их в стороны. — Отчего ты стал такой большой, дядя Володя? В Одэссе ты был меньше ростом! Откуда ты взялся?
    — Если-врать-из-ворот-если-вправду-через-забор, расставь сам всех знаков! — быстро ответил чернобородый, отпуская кавалеристову руку. Волосатолицый дед Сёма с подохоядщим прозвищем Мохнорыл взял драгуна за другую и, вместе с ним, исчез в толпе. Толпа их буквально втянула в себя… или Мохнорыл с кавалеристом буквально втянулся в неё. Произошло сие за одно-единое мгновенье. Володя по-детски рассмеялся. Как если б услышал что-то давно знакомое. Тут же оборвал свой смех. Как если бы сообразил: смеяться — и не место и не время, тут люди всё взрослые, а дела всё взрослые ж. Чернобородый тем временем сказал: — Увозите немцев, братцы! Бумажку перехватил, Теля?
    — Бумажку? — хором спросили Алёша и граф.
    — А как ж! — ответил Мохнорыл где-то рядом.
    Мимо нас проехал сквозь хитровскую публику грузовик. Такой же «Магирус», как тот, на котором нас вёз сюда Володя. Или… тот же? Мастеровой, стоявший в кузове, откинул борт. Из толпы, один за одним, выступили мастеровые и солдаты во главе с Мохнорылом. Всего — шесть. Они (каждый — одного) держали на руках своих русобородого продавца досок, подполковника и остальных четверых бугаёв. Да, на руках. Как младенцев. Надёжно схватывая под попу и под мышку. Выступили. Один за одним попрыгали с земли в идущий автомобиль. Именно так, читатели-с! Движется сквозь толпу грузовик, а с земли в кузов легко сигают тяжёлые волосатые дядьки, легко держа перед собою, будто малышей, других тяжёлых волосатых дядек! Что я увидел, то я и пишу. Хитровская публика расступается, пропуская их. Вновь смыкается, пропустив. Голосит, голосит, голосит (один громче другого, третий громче первых двух):
    — Вновь кмитеты да советы бьют друг друга! А перебейся они хоть все насмерть, лишь бы не митинговали! Загремев служить, — стреляй, чё дерёшься в тылах? От и дай таким свободу! Хамьё! Фулюганьё!
    Кузов закрылся. Грузовик с пассажирами в кузове (вольными и невольными, удерживаемыми на руках) рванул полным ходом. Чернобородый крикнул вслед, как будто б они там могли что-то расслышать:
    — Благодарю всех за службу, братцы! — И обратился к штабс-капитану. — Вот Car Toffel, тележный бес, насколько же ты был, Алёша, соблазнительно-прав! Ты — Алёша?.. Чувствую: уйдёт фон Цыплакофф от комитетских! Догнать бы мне их всех прямо сейчас да отстрелять всю эвиденцгрупп, как ты отстрелял штабных бешеных псов! Вот нищета наша! Вот горькая наша бедность! Ничего у новой контрразведки нет! Даже нового закона о нас нет, Временное правительство никак не выправит все крючки, чтоб закон подписать! Ордер на арест — только через жандармерию! Задержанных — только в милицию! Из нашей масковской, знать, квартальной части барону сбежать — труднее, чем было мне сбежать из замка Конопишт в их Богемии? Спасибо, солдатский совет фронтовых депутатов помог! Хотя фон Цыплакофф — кот-баюн первостатейный, он и Сёму обаяет…
    — О-ба-ит, дядь, — произнёс по слогам Володя.
    Они с Алёшею подняли на чернобородого восхищённые взгляды. Хотя тот, кстати, глядел теперь не в их сторону. В мою. И щупал на шее у себя за бородою такой же, как у меня, нитевидный шрам с такою же, как у меня, половиною родимого пятна. Только у меня пятно шло вверх до шрама, чтобы над шрамом вовсе исчезнуть, а у чернобородого с тонкого алого рубца вверх начиналось.
    — Здравствуй, Миша, брат по телу! — сказал бородач. — Из-за бумажки в книжке Францы и Фрицы могли уничтожить тебя самое малое четыре раза! Уничтожили б! Да вы трое — Вовка, Лёшка, ты — так орали о своих открытиях касаемо веков-периодов, что я с лишь allein minimal… самым малым опозданием на вас вышел! Ты до сих пор безпамяен, Миш? Совсем? Ничего? Вспоминай! Хоть, naturlich, — не сразу!
    — Да… вроде пока… никак нет… но стараюсь… Ваше выс… благород… гражд… а… ни… н… не знаю, кто Вы… — ответилось из моей пересохшей глотки.
    Чернобородый махнул мне рукой:
    — Ладно, я — Владимир Васильевич! Без чинов! Свобода! Вон, и отданье чести отменено, рядовой имеет право витаться с генералом за руку! Знал бы ты, стихотворец,  ч е г о  ты не помнишь! Но коли вспомнить радиебомбы случится… — (Он глянул на тетрадку, которая виднелась за прозрачным плексигласом в планшете, подаренном Володею). — Веди судовой журнал. Журнал своей экспедиции по стране России на планете Земле. Быть может, и в других мирах его прочтут! Поумнеют, нашу глупость зная! Смогут избежать тех бед, которых мы не…
    — Ваше высоко… благ… гражд… Владимир Васильевич… — спросил я, перебив, — как Вы меня назвали? Брат по разуму?
    — Уэллса читал! — обрадовался-понял чернобородый. Взглянул на свою руку с моей наколкой «Амур — мост. 1915». — А Циолковского? Прочти! А Богданова? «Красная звезда» у меня с собой. О Марсе. Хоть реальность, верно говорил Натану Александр, стократ пышнее самой развесистой фантазии! Что-де такое фантастика? Реальные-де люди в необычных обстоятельствах! Он, Александр, ведь прав? Когда медики стали осуществлять Bluttransfusion’ы, у меня появился брат по крови Иоганн, а теперь мы с тобой братья по телу… Что, Миш? Тебе худо? Ребята, солдатский совет, кто из вас ещё здесь? За извозчиком бегите! Станет много вымогать, прибью да сяду править вожжами на козлах selbstаndig! Она вот-вот улетит! Надо успеть! Schneller!
    Как было дальше, — плохо помню. Мрак передо мной становился то багров то чёрен в зависимости от того, выезжали санки на яркое (довольно уж, по времени дня, высокое) солнце или заезжали в тень. Топотал лох. Верещали на то талом, то вновь подмёрзшем снеге полозья саней. Нукал извозчик. Насморочно басил рядом какой-то гимназист:
    — Хоть одна ля-ля о шпионах превратилась в быль, наконец! Ведь совсем народ ума лишился! И народ, и полиция… либо как она нынче… та контора, в общем, где Зинаиду избили!.. Да-с, Владимир Александрович! Избили! Можете писать фельетон. Рисовала Зинаида Охотный ряд с натуры. Делала заготовку для рекламного листка. Троих детей кормить нужно. Муж воюет. Последнее счастье — хоть коммерческие заказы у художников пока есть! Прицепился к ней пьяный тип. «Чево шипиёнишь? Заявлю! В кутузку тебя надо!». Заявил. Я видал его — я цитирую, дядя Гиляй, — «заивление». Через два «иже». Утащили Зинаиду. Таща, ограбили. Дотащив, по щекам отхлестали. Как улишную. Альбом с её этюдами весь — листок за листком — изорвали перед нею. Я поздно приехал. Кричу им: «Это внучка великого Бенуа!». Начальник участка, от лица их всех, — мне: «Какой ещё Бенуа! Тоже, знать, шпик!». Что с людьми? Что? Не ведают, творя?! А тот, кто велит им творить, он — ведает?!.  Правда, шпионы, доложу я Вам, оказались вполне реальны.  Пусть не германские. Австрийские. Но сразу такие, что и у германских своих коллег, как воры у воров в пословице, перекрали все их дубины. Прав Юрий Петрович: Францы гораздо старше Гансов, Гансы как народ многому научились у них… и в дальнейшем учиться станут. Анализ вещества готов. Что б Вы думали? Плесень! Из простого винного подвала, с простой бутылки «Токая»! Но австриец Дьёрдь её хитро переработал, и два наших офицера от ней впали в помешательство. Двух других сам Франц Генрих, выкрав… похитив, секретной операции подверг. Не для фельетона, гражданин Гиляровский. Как гражданин гражданину. Просто, вот, наболело-с… били мы их на фронте, били, а они тут, у нас в тылу, перебирают-дрессируют наших смутьянов тыловых!.. Михаил жив? Жив. Пар над ртом вьётся.
    — Пока наши смутьяны пишут «заявление» через два «иже», дорогой Вы гражданин Чижевский, дивиться ещё нечему! — вступил другой голос. Хрипловат. С простудою. Извозчик заговорил? Поди, тоже бородач-чалмоносец, как у Лукича в заведении?.. — Вот начнут писать «убью» через три «иже», тогда уж!.. У Захарки есть целая теория насчёт общего нашего будущего. Гласит она: беспорядки продлятся. То, что было, — так себе. А вот уж что будет…
    — Теворья, говорья! Хва смеяцца, Гиляюшка! — перебил другого третий. Ещё хриплее. Я приоткрыл один глаз. Вот он. Извозчик. Без чалмы. В кожаном домодельном подобьи атласного цилиндра при тёмно-синем извозчицком кафтане. Порядок. Свой человек. Слава Богу! — Платы не надобно, Вашебродь гражданин Чижевский. Я рядился Гиляя с Хитрова к ним в печатню… в рыдацию везть, Вас я подброшу так, всё ехать мимо. Прям уж товорья… теорья, то йсь!..
    — Расскажи, дядя Захар, — попросил гимназист. Другим голосом. Грубей. Уверенней. Он — понял вдруг я — не гимназист. Старше. Студент, например.
    — А-а, Вашебродь гражданин Чижевский, внук мой Юся, шесть годов ему, седьмой, всегда с игрушек городы городил, ничего не ломая, ни одной сытинской книжки не разорвал до сих пор, зато внучка Тюся ни попадя усё ломает, рвёт, зубами кусает… — Извозчик гулко вздохнул. — Юсь ужо и городы городит, ток пока Тюся спит иль у другого деда. Ток приметив город готовый, вмиг подползла, крикнула — у! — и ручонкою всё на слом! Книжки стала драть. Одну за другой, одну за другой! С двух сторон хватит, снова — у! — и дёрг пополам! Юська — в плач, Тюська — в смех! Чё б понимала! Десятый увсего месяц! А чем красивше книжки, тем скорей дерёт! Ды щё Феклуша потакать стала: «Ух т Тюся, ах т читателька, ну а ты, тятя, поди, поди, она мала, щщё перерастёт, перерастёт, раньше тож тако бывало, старцы сказывали…». Не бывало! Всё случалось, сам я стар, всяких я людей возил-видал, а такого зла — не помню! Чё в миру случилосе, Вашебродь? Вам ж по службе видней?
    — За рубежом пишут, Захар Агафыч: близится некая эра Водолея, эра России, наступил предшествующий эре век разрушений, — ответил студент. — Я смеялся. Пишут да и пишут. Ладно. Сам пишу. Хоть не о веках: о многолетних периодах солнечной активности. На фронте, в Карпатах, первый набросок закончил до контузии. Для Географического общества доклад… — Студент сделал паузу. Автор сих строк приоткрыл второй глаз. О-о, гражданин Чижевский не студент! Фуражка на нём офицерская! Хоть молод совершенно. Моложе Сиплакова. — Нет материалу по этой теме! Война, война! Изданное там практически недоступно. Владимир Васильевич провёз с большим трудом из Варшавы книгу, изданную пораженцами в десятом году. Названа по-психованному, по-уродски: «Механика вырождения». Но если вчитаешься…
    — Варшавская книга у Алёши есть, — подал голос я. — Но автор — наш человек… и разве он пораженец… никакой не пораженец… и Вы, ради всего святого, Тоже-барона Лёшу психом не обряжайте! Не смейтесь над ним! Прежде до конца дослушайте! Ведь книга… сбывается… наяву!..
    Все они враз обернулись. Я широко раскрыл оба глаза.
    — Жив солдат! — подвёл итог Гиляй, гигант вроде полковника с Хитрова торжища, но без чёрной бороды и с роскошными, как у Шевченко на портретах, усами. — Гражданин Чижевский, что ваш солдат сказал? Алёша — его друг? Где блокнот? Кто расселся на моём матэриале для двух…  п о к а  двух фельетонов? Признавайтесь! Никому ничего страшного не будет! Если и прибью, — легонько! Где блокнот?!
    — Гиляй! Владимир Александрович! Такое публикать запрещено! — вскричал Захар.
    — Извощщики указывают журналисту, что печатать!! — загремело из-под усов. — Агафыч, тут кто-то из вас отменил Императорский манифест пятого года со свободой печати заодно-с?! Манифест в нашем не-царстве-но-государстве пока действует! Вставайте с блокнота, гражданин Вашебродь! Вставайте! Что, что, Захарка? Ты, холуй, не балуй, скажу боярину!.. Ладно уж! Сидите. Солдат Миша, ты говори! Я так запомню. В Думах я, корреспондентствуя, больше запоминывал. Говори, Миш-солдат!».
      
   
    Серебряные люди
   
    Разбудил квартиру кот Тигра.
    Сделав визиты к Валерию, Антонине и Мишке, он подлез головой под мою руку: взяли, значит — гладьте! Я открыл один глаз. Кот, не по-кошачьи громко топоча, прогалопировал из маленькой комнаты в кухню: взяли, значит — кормите! Я, пока шёл туда же, открыл второй глаз. Кот с моей подачи съел целый пакет «Вискаса». Облизал усы. Погонял фамильную наследственную блоху, скребя лапой шубу. Вытянулся среди кухни на все свои сколько-то десятков сантиметров. Давно хочу его измерить. Весит-то девять кило. Я знаю. Я вычислил. Встал на спортивные весы один, затем встал с котом на руках, затем вспомнил арифметику в объёме задач первого класса. А как измерить? Это — не проще, чем поймать вышеупомянутую блоху, каковую кот принёс с собой, когда первым утром года Белого Тигра по восточному календарю возник перед нами на лестничной площадке. Я собирался скинуть мусор в мусоропровод, открыл дверь квартиры… и обо всём забыл: на пороге сидела зимняя сказка. Марсианская. Крошечное, с котёнка, научно-фантастически-большеглазое существо с очень большими треугольными ушами. Существо сказало: «Мяу!». Мы поняли: это — в самом деле котёнок. Какого цвета он был, мы сначала не поняли. Весь в снегу! Когда оттаял, оказался как бы в инее. Бело-серебристо-полосато-пушистым оказался. Мы решили: он — Белый Тигра. Или — просто Тигра. (Ни от кого из таёжников, которых я знаю, я ни разу не слышал: «он, тигр». И слышал всегда от всех: «она, тигра». Если даже имели в виду его. Самца. Не тигрицу). Затем зверёк принялся расти. Его уши остались тех же размеров, глаза увеличились незначительно, а всё остальное за два года с лишним выросло в бессчётное множество раз. Пушок сменился пышной шубой. Блоха живёт там. К чести своей, не размножается. (Может, блоха — тоже он? Не она, сиречь). Когда я начинаю ловить насекомое, кот привлекает к охране и обороне вверенной ему маленькой популяции членистоногих всё своё оружие. Оно у него всё — острое: что когти, что зубы. Если я Тигру просто глажу, ероша рукой шерсть, чтобы пел погромче, кот ведёт себя спокойно. Если я так же ерошу рукой шерсть, ловя блоху, мои попытки пресекаются. Как он отличает первое от второго? Интеллект! Принято считать: кошки к двенадцати годам достигают уровня человеческих младенцев, ещё не умеющих произносить членораздельные слова. Подождём до Года Чёрного Тигра? Уточним? Проверим? В Году Чёрного Тигра нашему Тигре стукнет ровно двенадцать лет.
    — Вникни, зверь неизмерянный! — сказал я. — Когда прапорщик Чербаков ехал из Масквы в Петровград, там не было ни одной пачки «Вискаса»! Ходило два миллиона человек. Бегало много десятков тысяч котов и кошек. Были холодильники. Даже — бытовые. Не только промышленные. И ни в одном не лежало ни одной вискасной пачки! Осознай своё преимущество!
    — Мяу, — осознал Тигра.
    — Людям привет, зверям привет особо! — В кухню вошёл Валерий, надевая форменный галстук с двуглавым орлом. — Ты дома сегодня? Отпустили вас в честь погодных условий? Завидую! У меня в честь погодных условий — дневная вахта с плавным переходом в ночную. Помнишь старый фильм «Дождь смывает все следы»? Здесь то же. Но не так же. Наоборот. В парке за старой краевой больницей подмыло сосну, сосна свалилась, охранник заметил под её корнями, как он сформулировал, по телефону позвонив, «аж целый вагон, мля, черепов». Дарю заголовок для репортажа: «Эхо лихих девяностых». Звякни друзьям в редакцию.
    — «Отпустили»? — (Я вздохнул). — Сейчас поплыву в музей! Оттуда звякну. Ты на колёсах? Армен приедет за тобой?.. Лучше: «Эхо гражданской войны»! Я, когда лежал в старой краевой неврологии, по себе чувствовал: там, да, можно болеть, но выздоравливать лучше дома. В дореволюционном корпусе невозможно находиться. По ночам всё — как у нас на даче под Волочаевкой. Вплоть до судороги. Призраков — душ убиенных — не бродило, а вот общий уровень удовольствия — такой же. Монумент расстрелянным партизанам нужно было строить не там, где он построен, а там, где имеет место быть старая краевая неврология. — (Автор данных строк опять вздохнул). — Но ты же — в отпуску! У вас — медовый месяц!
    — Эх, советовали нам с ней смыться к ней на Камень-Причал и не приезжать и в Муравьёво-Амурск до самой Мишкиной школы!.. — (Валерий вздохнул, творя из отдельных охлаждённых ингредиентов пышную красивую конструкцию, чтобы превратить её, через посредство микроволновки, в горячий бутерброд). — Ты думаешь, что партизаны?.. Армен едет. Дачные сапоги напрокат беру? По форме не положены, но Тигра запросто, как умеет только он, договорится с прокурором.
    — Мур! — заверил всех нас Тигра.
    — Мишка вырастет и сделает мобильник для котов, как у Стругацких земляне сделали компьютер для голованов, — пообещала Антонна, входя в кухню. — Тигрик будет всем знакомым регулярно дзынь-дзынь. По чью душу машина с северным сиянием?
    — С чем? — уточнил я, когда молодые поцеловались.
    — С огоньком. — (Антонина, объясняя, крутанула над головой растопыренными пальцами). — Дипломат уже на сапогах. Ну, сапоги в дипломате.
    — Мур? — усомнился кот.
    — Как ты их сунула, Викторовна? — усомнился я.
    — Толь, там Армен приехал! Ускорение, ускорение, ускорение!.. Тонь, как сапоги в дипломат вошли? Они же… ну… большие… — глядя через подоконник вниз, во двор, усомнился Валерий.
    — Проблемы подсказывают технологию. — (Антонина сделала движение, каким сворачивается пожарный шланг). — Сухпаёк сейчас соберу. Растворимый химреактив для растворения сна класть?
    — Что? — спросили все, кроме кота. Ну, Валерий, я и Мишка, который как раз вшлёпывал босоного в кухню, на ходу просыпаясь.
    — Растворимый кофе, Валер. Папа любил «Крокодильские весёлые кроссворды»… ну, обмен информацией с помощью жестов — бокс, авиационный двигатель Бабы-Яги мощностью в одну нечистую силу — ступа, твоё поколение должно их помнить… а когда причалите, дай гудок. Волнуюсь. Безобразный юмор у них. У твоих клиентов. Видюшникап е р е н а с м о т р е л и с ь.  Формулирую так.
    — Хе!.. — сказал я, когда Антонина и Мишка ушли умываться. — С корейского перевод на нанайский: тала!.. Будешь за женой, как за стеной за каменной! Где мне найти такую?
    — Кстати! — шёпотом предупредил брат. — Викторовна не любит разговоров о приключениях. Морских, речных, сухопутных. Прошлое, наконец, прошло. Писать мемуары она не собирается. Обещала кое-что рассказать «как-нибудь однажды, в хорошем настроении, когда пушистый такой снег за окном пойдёт». Если разрешит фиксировать для газеты, сделай вымышленные имена, фамилии, географические названия. Как назвать Муравьёво-Амурск?
    — Усть-Уссурийск? — предложил я.
    — Где мы и где устье Уссуры?! — возразил брат.
    — Хабаровск? — предложил я, подумав. — Ерофей всё-таки зимовал здесь. Острог надо искать на том берегу, где дачи, Татьяна доказала по списку племён, с которых Ерофей ясак взял. Решено! Будет Хабаровск!
    — Пусть будет, — согласился Валерий. — Вы эту рукопись к изданию готовите? Мишка заглянул — удивился. В школе нам, действительно, не всё рассказывали!..
   
    ***
    «Сидя у окна в купэ для двоих человек с крохотным умывальничком (отработал кучу лет на железной дороге, а еду среди этих господских чудес в первый раз!), я списывал «Механику» в тетрадь абзац за абзацем. Алёша выразился: конспект. А верно ли? Когда конспектируешь, нужно писать, пропуская детали. Тут пропускать нечего. Всё пригодится. Там, куда мы едем, ксеру надо будет сдать. В общем… если я ставил знак «пропускаем», то — из материальных соображений. Соображений материала. Бумаги. Тетрадь исписана до середины.
    «У нашей цивилизации есть своя Ахиллесова пята, есть огромная и самая важная часть знания, в которой любой безграмотный неуч не только чувствует себя авторитетом, не только считает себя авторитетом, не только считает себя вправе торжественно изрекать мнения, но и проводит их в жизнь всеми возможными способами. Это — самая важная для нас наука о человеческом обществе. Для того, чтобы быть авторитетом в этой области, не нужно никакого знания, никакой подготовки. Это ли не странность, это ли не дикость? Чтобы сшить самый простой мужицкий сапог, нужно знание, нужна учёба, подготовка, а для управления обширнейшим государством ничего этого не нужно? Разве управлять государством легче, чем сапоги шить?
    Дело в том, что окружающий нас мир, одушевлённый и неодушевлённый, изучается науками «точными», а науки, изучающие человеческое общество, в отличие от первых могут быть названы науками «неточными». Если первые научили нас, что такое мир и как нужно им управлять, то последние пока ещё мало чему основательному научили <…>. Кто, например, знает истинную причину вечного и повсеместного неравенства между людьми, — умственного, нравственного, физического, имущественного? Кто знает, как можно устранить это неравенство раз навсегда? Кому известно, почему в отношении пороков и преступлений человечество стоит ниже всех животных? Кто может сказать с достоверностью, почему между людьми родится такое множество уродов, калек, больных и ни на что не годных личностей? Почему люди питают друг к другу такую адскую ненависть, которой не существует во всём животном царстве? Почему сильный всегда теснит слабого? Как уничтожить в человечестве господство капитала над трудом? И т. д., и т. д.
    Все эти вопросы и многие другие, не менее важные, решаются так или иначе, но, во-первых, в их решении люди различного склада ума не сходятся между собою, а во-вторых — ответы на них даются неточные, неопределённые, гадательные, не имеющие ничего общего с ясными и определёнными ответами наук точных. «Такой-то всемирно известный учёный авторитет, — говорят вам, — выражается об этом так-то, а другой, не менее его знаменитый, опровергает первого и говорит так-то… и т. д. Подобным же образом даются и рецепты для уничтожения того или другого из зол, удручающих человечество. Очень понятно, что, если ответы нужны вам не для того, чтобы блистать своею памятью и начитанностью, а для действительного дела, они вас ни в каком случае не удовлетворят <…>.
    Вступая в область наук «неточных» с методами точного знания, ваш покорный слуга принуждён был или отказаться от древних «аксиом», или бросить начатое дело. Я предпочёл первое и не раскаиваюсь, потому что за смелость был вознаграждён сторицею теми новыми перспективами, которые для меня открылись <…>. Таким образом, современной науке о вырождении, разрабатываемой медиками в госпиталях, остаётся ещё много шагов, прежде чем она будет достойна названия настоящей науки и станет изучать вырождение в истории, составляющее предмет настоящей книги <…>. После многих неудач передо мною наконец открылась грандиозная картина исторических периодов, в которых меня больше всего поразило её полное однообразие у всех народов земного шара, древних и новых, цивилизованных и нецивилизованных, без всякого различия по национальностям, по религиям, по форме правления, по величине государства и по месту, занимаемому им на земном шаре <…>. Все государства и все общества, от самых больших до самых малых, в своей исторической жизни совершают непрерывный ряд оборотов, которые я называю историческими циклами. Продолжительность цикла для всех народов без исключения — ровно 400 лет <…>. Получается такое впечатление, что через каждые 400 лет своей истории народ возвращается к тому же, с чего начал. Цикл — это год истории <…>. Каждый век цикла снова распадается на два полувека. Первые пятьдесят лет каждого века — упадок, а вторые пятьдесят лет — подъём, за исключением последнего, четвёртого, века, который весь представляет собой сплошной упадок <…>. Границы между циклами, веками и полувеками в большинстве случаев ясно обозначаются какими-нибудь событиями, характер которых резко отличается от предыдущего направления государственной жизни <…>.
    I век у греков назывался «Золотым», у индусов «веком совершенства». По Гесиоду, люди жили в этом веке как боги, имеющие беспечный дух, удалённые от горя и тяжёлого труда. Старость не приближалась к ним. Всегда сообща веселились они на пирах, чуждые всякого зла. Умирали они, как сном объятые. Всякое благо было их уделом. По индусскому преданию, «человек в этом веке был добродетелен, счастлив и пользовался продолжительной жизнью».
    II век у греков назывался «Серебряным», а у индусов «веком выполнения долга». У греков в этом веке жило «поколение худшее, не сходное с первым ни по стройности, ни по уму. Мальчик сотню лет воспитывался при матери, рос беспомощный в её доме. Когда же он достигал <…> зрелого ума, то жил лишь короткое время, страдая ради своего неразумия, ибо они не могли сдерживать между собою своего буйного нрава». По индусскому преданию, «жизнь в этом веке укоротилась, появились пороки и несчастия».
    III век у греков имел название «Медного». «Поколение страшное и сильное, которого занятия были дела горя и насилия. Они были неприступны и имели дух твёрдый». По индусскому преданию, в этом веке «физическое и нравственное падение человеческого рода сделало огромные успехи».
    IV век у греков называется «Железным», а у индусов «веком греха». По греческому сказанию, «ни днём, ни ночью не прекращаются труды и печали. Поколение испорченное, которому боги притом посылают тяжкие заботы». По индусскому преданию, «зло настолько восторжествовало над добром, что добрые люди принуждены удаляться от мира. В силу этого совершающиеся события вовсе не передаются мудрецами — они слишком унижают их достоинство». Это «плачевный период. Всё выродилось: элементы, мораль; сократилась продолжительность жизни; нигде нет правды и справедливости»».
    Я перевернул тетрадную страницу. Пора было переворачивать и страницу xerocopy, но шум из коридора меня отвлёк. Шпиён, который, по ходу работы моей, читал копию вверх ногами, стоя меж умывальником и столиком, спросил:
    — Что там дальше?.. Так, так, а там — что?
    Коридорный шум усиливался. Усиливались при том мои воспоминания, которые и с первым и с вторым (разумею под первым моё конспектированье) имели мало общего. Память восстановила то утро, когда шпиён по-немецки пролаял на микрофон, стоя у телефонного аппарата рядом с моею постелью (верней сказать, своею, поелику он разместил нас троих у себя в комнатке в Маскве):
    «Jeder Volk hat die Macht di en verdienthat hat! Усугублю твою участь, гражданин Гриневский, заставлю тебя откапывать в мозгах в твоих остаток вятских гимназических уроков… Не учился? И говоришь об этом с гордостью? А-а! Немецкому языку не учился, педагог часто пил? Переведу тебе фразу старика Отто. Который фон Бисмарк. Каждый народ имеет ту власть, коей он достоин. Власть. Macht. Nein, Саша, правительство — Regierung. Ya. Ich sicher. Да. Уверен. Wie, bitte? С детства, пожалуй. Was? Извини, привычка. Говорю же: с детства! Они у себя в участке привыкши выражать всё тремя тюремными словами, подтверждая теорию Васи Сахалинца, я — привык выражать всё на трёх вольных языках. Таким я и сдохну. Вообще — пяти. Но бегло — трёх. Арав и хинди учу. При чём тут ты конкретный? It’s just in general! Sorry… то есть, извини, вот уж привычка est altera natura…  ну прости, ich sich argern…  волнуюсь я…  да, злюсь…  но всё, что обещал, — выполняю! По-русски. Да. Внимай. Власть — от Бога. Сделаемся лучше, — Господь пошлёт нам лучшую. Нет, Саша, сейчас — вряд ли. Зря ждёшь. Ах, отчего? Мы в такой мере злы, что съедим добрую власть с потрохами. Вмиг! Без пользы для нас самих! А кому станется польза, о том, Саш, не надо ля-ля на ночь глядючи! Sic! Явятся! Думаешь, они только с рожками да на картинке… Почему? В реальности они, на всякий случай, — вообще никакие! Да, энергия! Та её часть, которая дерзнула уйти из-под контроля. То, что у латинов сдревле именовалось гениями, у наших предков — бесами, у самоедов — сиртя, а у аравов днесь именуется джиннами. Yes, yes, gin vine is жин винный, выжатое вино. Как, как? Оно возможно хоть в принципе? Да, они тоже на Него работают! Всякая тварь Богу работает, что б ни воображала себе в уме! Да-c! Бывших одэсситов не бывает, стиль пожизненный, а ты сам одэссит… ну, и я же — недолго… в те ж годы служил, что и ты отбывал… но, Саша, изгнанье таких гостей — особая специальность, учиться надо, а с отцом Иоанном ты снова поцапался. Мысли читаю? Куда нам грешным! Справочка для кто не знал: данный род чтенья доступен только Богу да херувимам. Последние знают и Божью волю. Но никому не рассказывают. Время вышло? Что ж, барышня, разъединяйте! Всё равно — dixi! Не тебе, а ей! Кстати, Саш, телефонная барышня поняла латынь. Смеётся. Выезжаю послезавтра. По-сле-завт-ра! Всем самым всего самого-самого! Медному всаднику — привет горячий!».
    Он назвал себя: шпиён. Когда мы со штабс-капитаном вернулись из госпиталя с последних уколов в его масковскую комнату, Володя представил меня (войсковая традиция велит младшего представлять старшему первым): «Прапорщик Чербаков Михаил Васильевич, авиаразведка и аэрофотосъёмка. Полковник граф Кошкин Владимир Васильевич, разведка не авиа, наш Лоуренс Аравийский, дорого дали б Джоны и Гансы за малый chance к его поимке!». Владимир Васильевич пожал свою руку моей. Хмыкнул в чёрную свою бороду: «Какой-хошь-только-не-Аравийский! Туда не добрался! Жалею! К авиации касательство имел слабое, хоть пролетел довольно много, а вообще я — шпиён. Получил новый приказ. Новой контрразведке помогать надо. Лазутчик — ценнейший спец по разоблаченью лазутчиков». Алёша смутился: «Шпионят иностранцы!». Чёрная с сединами борода сотряслась от смеха: «Ну уж, ну уж! Свой, гордо, — разведчик, чужой, подло, — шпион да лазутчик? Мы одного бора ягодки! Что я, что сэр Томас, что герр Цыплакофф! Службу государеву дослужу, после войны в отставку выйду, в Аравии побываю. И в Индии. Пора Валентина Александровича убедить: обезьяна и даже полуобезьяна человеком не станут, хоть что твори с ними, не дадут они разумного человека в потомстве, ergo — эволюция is полный bred of siva kobila. Хануман, персонаж сказов индусских, так полуобезьяной и сдох. Аж, говорят одэсситы, хорошо-грамотною. С интересом к вумным книгам с запада. Питерцы, друзья профессора Корнейчукова, переводят чинский старинный роман «Путешествие на запад». Толст он, да. Но возмогите труд сей, прочтите машинопись, когда мы в Питер доедем! Валентин Александрович вас ждёт. Алексей Алексеевич — с нетерпением ждёт. Довезти бы мне вас до них живыми-здоровыми…». Беседа ушла на другое. Но для нас старый полковник граф Кошкин с тех пор — шпиён. И, разумеется, Владимир Васильевич. В отличку от молодого племянника его, поручика графа Кобылина, которого мы с Алёшей (как раньше, но не с тем уж смыслом, как тогда) называем то графушкой, то просто Володей.
    — Там — что? — повторил шпиён, глядя на роликовую дверь купэ, за которой, в коридоре вагона, всё рос и рос шум. Из тамбура закричали: «Чё тама опя-а-ать?». Из коридора отозвались: «Дык, снова стои-и-им! Инде Лиза? Кличь Лизу! Пусть маёвке солдацко слово прочтёт!».
    Решение открыть дверь купэ явилось вдруг в мозг мой. Иначе — снесут! Останемся без двери! Проводник, было, пытался закрывать от солдатни дверь, ведущую в тамбур. Итого: дверь, ведущая в тамбур, отломана. Не сломана. Говорю, что говорю. Отломана. И прислонена к стене. А среди солдат замелькала матросня. Ребятушки куда как здоровые! Двадцать пять правил морской гимнастики едва ль превратили кого-то в невозмутимых (утверждал капитан-лейтенант под сенью хаты) аполлоноподобных атлетов, но возмущёнными аполлоноподобными атлетами выглядят все матросы. Кой-кто даже гераклоподобен. (Если считать древнего Аполлона Урановича Олимпийского лёгкой весовой категорьей по разрядам нынешних Олимпийских игр, учреждённых де Кубертеном, то Геракл Зевсович Земной — категорья тяжёлая). Хотя б вон тот Митёк! Я его и вчера видал. За плечом — пулемёт «Кольт». Как винтовка. («Кольты» легче «Максимов», разумеется… но всё ж гораздо тяжелее винтовок!..). На бескозырке — Митька встал как раз в три четверти ко мне — блестит половина надписи старой, исшорканной вязью, злободневная половина такая: «ора». Донельзя актуальная. Пехотный — Ванька, флотский — Митька. Вне зависимости от метрических книг. По-новому. Я уже начал усваивать современную терминологию. Орут все одинаково громко. Шрам мой на шее зачесался. Правая моя рука дотянулась до дверной ручки. Шпиён упредил меня. Алёша Сиплаков (он до того спал на верхней полке) вскрикнул, пробуждаясь. Шпиён скомандовал:
    — Ребята, вы оба срочнейшее объяты Морфеем! Вы оба, напоминаю, тяжелейше ранены, не заразны, но с температурою! Если войдут… приказ ясен? Я скажу серебряным людям: я — ваш фельдшер.
    — Серебряные люди? — не понял Алёша. Затем о чём-то быстро догадался: — Эх, и сер-р-ребряные же… рассеребряные… мля-а-а!!
    — Когда я тебе напоминал в очередной раз, что ругаться тебе не к лицу? — вопросом ответил шпиён. — Большие такие мальчишки, а до сих пор старательно вот так бранитесь, будто гимназисты, курящие за углом, друг друга перебиваете, старших не дослушиваете! Манеры!! Хоть… я и генералам напоминывал! Ещё до войны, в двенадцатом году… двенадцатый год, первый для железного века высших общественных слоёв… мне бросилось в глаза, мальчишки мои дорогие: до чего вдруг много стало грубости по штабам! До Генерального вплоть! Дети элитных фамилий…
    — Каких фамилий? — переспросили мы с штабс-капитаном.
    — Запало в память это слово, но не могу перевести, оно у нас покамест ново и не бывать ему в чести… — цитируя Пушкина, стихотворно отозвался шпиён. Добавил суровою прозою: — Еle is пиво, elite is верхний пивной слой. Пена-закваска. Рассудим? Рассудим. Офицерство — ele, Генштаб — elite, elitar. В двенадцатом году я вернулся из-за границы, прожив там кряду восемь лет, мне было всё у нас как будто вновь… и я всё заметил. Попенял ближним своим. Одному, другому, третьему. Все трое не поняли, о чём я. А четвёртый ближний напустился на меня на самого: Володька-полкан, мол, ты тут не тявкай, нам, столбовым, всё равно, полкан ты с твоим новографством стал или остался ты бобик!.. Стал я, мальчишки, наблюдать. New problem gets new technology. Где ж другой подход? Новых проблем вокруг — всё больше… матерщина… хамские шуточки… хамские придирки… да бесстыдные такие… старательные… как если выглядеть грязнее, чем ты есть на самом деле, делается новой великосветской модой… и — не знаю, как быть! Слежу я дальше. Вижу больше. Oh, yes! Им приятно выглядеть грязнее, чем они есть! Их за всё такое хоть негласно, да поощряют… хоть даже и не сверху, но только сбоку… из кругов своих же товарищей!.. Наблюдаю ещё. Смекаю: поощряют не только сбоку! Сверху ещё! Молчаливым попустительством! Не всегда, однако, молчаливым!.. А во время войны болячка высунулась наружу. Кто станет уважать матерщинника генерала? Кто будет уважать матерщинника, ниже возьмём, ротного командира?.. Вопросы прошу задавать.
    Алёша усмехнулся сардонически, глядя, как митингуют перед поездом солдаты и матросы:
    — Значит, мы как они, мы едино лишь из обиды на командирскую грубость деранули с поля боя долой, оставив всё на произвол Францев и Гансов, по-прежнему топчущих землю нашу. Командиры всегда бранились…
    — …но не матерились! — перебил шпиён. — Разные вещи! Брань у всех народов есть. Ты думал, просвещённые Европы не расшивают солдат мелким стежком? Джон Толкин, Володин знакомец со школьных времён, на фронте у Джонов на Сомме-реке своего взвода не бранит, так Джона за то всякий день бранит ротный командир!.. Но маты как выражения с оскорбленьем имени «мать» — только у нас. Были у монгольских племён, давно, Светлана Рюриковна еле застала. Давно перевелись. Чингиз-хан указал «Ясою», что воин обязан чтить родителей, уважать их и, всяко-разно уж, кормить-поить, не моря ни голодом ни кусками сала, нарочно вбитыми в глотки. Видел хан, на что указывал! И — маты перевелись. Добился. Добил. Только здесь… остались.
    Алёша знакомо вздрогнул:
    — Слава Богу, Толкин у них жив в их бездарной мясорубке… ну, слава Богу… как только вернётся Володя, надо Володе сказать!.. Баграмов, помню я, тож страшно злился, когда мы ругались по матушке. И Шикшин. И дядя Гузь. Я перебил Вас, Владимир Васильевич, но оттого лишь, что я понял Вас и экономлю Ваше ж время. Извините. Elitar… как Вы славно подобрали слово… elitar’ный пенный круг, в котором и мы вращаемся, подчинён закону о железном веке! Идёт первое пятидесятилетье железного века. Закон общественного развитья, открытый Валентином Александровичем, действует. Ждать нам нечего. Мечтать не о чем. Впереди у нас — ужасные сто лет… теперь уж только девяносто пять… хорошая милая шутка: только девяносто пять… разница великая… и для нас ещё девяносто пять лет dura lex будет sed lex… обождите, Владимир Васильевич, обождите: Вы сказали — серебряные? Серебряные люди? Конкретизируйте!
    Шпиён ответил не вдруг. Так же молчал, глядя в окно. Тянулся к карману гимнастёрки, вокруг которого темнело пятно от табака. Отдёргивал руку. Вот он опустил руку на столик рядом с ксеро. Заговорил:
    — Мein liber Knabe, я ещё не всё додумал, на слова моя новая мысль ложится пока трудно, извиняюсь перед тобою за мой стиль… за свой стиль, так будет более по-русски… но у Валентина Александровича выведен также закон о стодвадцатипятилетнем отставании развитья низов от развитья верхов. Помнишь чертёжик Алекса Макса Отто, о Леш?
    — Какой чертёжик? — спросил штабс-капитан.
    — Прямоугольный, — ответстовал шпиён. — Прямоугольный чертёжик Александра Максима Отто из прямоугольного секретного экземпляра номер три, круглых не бывает. Один только Александр Максим Отто обратил на это своё вниманье там! У нас, до тебя и до Володи, не обратил никто. Я в сем числе, хлопцы! А двенадцатый год наступил. А российский высший свет с разгону вылетел из медного века в железный, из увядания в упадок… и, ты прав, Alex… Алёша, сразу в страшнейшее пятидесятилетие… но граждане российские солдаты да матросы преспокойно движутся в своём нижнем слое по второй неупадочной пятидесятилетке века серебряного! В отличие от нас, они полны сил. Они наделены перспективами. Коль и можно в кое-чём упрекнуть их, то… в определённом инфантилизме да в некотором буйстве нравов.
    Я хлопал глазами, ничегошеньки не понимаючи. Алёша ж, вроде, что-то вдруг понял. Он дотянулся до моей тетрадки. Перелистнул назад одну страницу, чтоб огласить нам вслух сначала с листа, а затем и по памяти, на лист больше не глядя:
    — У греков в серебряном веке жило поколение худшее, не сходное с первым ни по стройности, ни по уму. Мальчик сотню лет воспитывался… так, так, вот… цитирую… «воспитывался при матери, рос беспомощный в её доме. Когда же он достигал зрелого ума, то жил лишь короткое время, страдая ради своего неразумия, ибо они не могли сдерживать между собою своего буйного нрава». По индусскому преданию, «жизнь в этом веке укоротилась, появились пороки и несчастия». Кое-в-чём. Да, кое-в-чём. Я это кое-в-чём видал. Из-за тесноты масковских госпиталей нижние чины у Юрия Петровича оказались рядом с офицерами. Сначала капрал Щусь закармливал домовых кашкою с блюдечка. Спустя неделю они с дружком в своём углу поставили самодельный болван. Прямо против иконы. Когда ж они, петуха у бабки-масквички украв, болван петушиной кровью намазали… тут уж доктор не выдержал! «Вы, братцы, кто? Какого племени?». — «Зачем племя, барин… Вашебродь… гражданин, мы русские! Просто русские!». — «У вас в деревне часто так делают?». — «Зачем деревня, Вашебродь, мы городские! Нам говорил Ванька Юнкер! Книжку подарил… ну, продал… на курево бедняге не хватало…» — и несут Юрию Петровичу полный ксеро книжицы «Верованья древних славян»!! — (Алёша вздохнул). — Сколько у нас врагов! Сколько всяких волхвов понавыползало из всяких тайных щелей! Магнетизёры, предсказатели, гадалки с картами таких мастей, каких я, сам картёжник, не упомню… жёлтыми, зелёными, чуть не ультрафиолетовыми, право слово ж… но вдруг — «Верования древних славян» на знакомой ксеробумаге!!
    — У Куприна и на простой бумаге то ж описано! — заверил старый граф. — Рассказ «Выстрел», где поручик Ромашов и денщик-идолопоклонник. Это Куприн ведь?.. Мои друзья, кто до сих пор командует, говорили примерно то ж. Сам я не видал. Но я, mein liber Knabe, человек старый, я имею, говорят одэсситы, другое шо куда сравнивать… и всё дело наше — изобрести способ, как поладить нам, чугунным, с серебряными! Слиться! Сплавиться!
    — Задачка проста, — забубнил штабс-капитан, — да к этой б простоте пару-тройку томов инструкций, как всё выполнить… как извернуться… чтоб двадцатый век ударил нас не по голове, но сбоку только… а рассказ называется — «Поединок»…
    — Жаль, что третья часть «Механики» не опубликована! — воскликнул шпиён. — Сбыт второй части должен был дать Валентину Александровичу в Варшаве средства для печатанья последней. Не дал. Не случилось. Война началась. Варшава, где остался весь тираж второй части, — сейчас у Фрицев!.. А мы пошевелим, mein Knaben, нашими собственными мозгами здесь! Ya, ya! Каково может быть оно, средство превратить железный век в золотой? Алексей сказал: не по голове, но только сбоку. Это как? Развей, о Лех вещий.
    — Вью, Владимир Васильевич: scire leges non hoc est verba earum tenere, sed vim ac potestatem. — (Штабс-капитан вздохнул). — Надо пересидеть артобстрел в окопе. В яме. Устроиться среди зла, чтоб все потери, все раны были — сбоку, в легкозаживающие места, не в голову, не в мозг!.. Вы думаете как-то по-другому-с? Володя на Хитровом рынке тоже по-другому думал!
    — Девяносто пять годков, Алёша… — напомнил шпиён. — Девяносто пять годков сидеть в окопе… на-до-ест!.. А думаю я, други мои юны, вот что. Никому пока не говорил. На ваш, что называется, суд. Идея проста. Где просто, там ангелов со сто, а где мудрено, всё от бесов темно. Истощилось терпенье Господне! Просто истощилось! Но я уверен: Бог всех увлечённо-старательных грубиянов в погонах с орлами большой величины — каждого, о Лёш! — не единожды  п р е д у п р е д и л.  Ведаете, дескать, чтО вы творите. Ведаете. Окороти ся, человек! Не хами! И — не хамей, содеяя из ся хама, коли таковым ты пока не являешься!.. Кто внял? Многие ли вняли? Вопрос — риторический. В думских коридорах замелькали крестьянские косоворотки, завоняли дёгтем крестьянские сапоги, затопорщились крестьянские неопрятные бороды. Подходил я к таким вот ряженым, говорил с ними о серьёзных мужицких проблемах, — ка-а-ак они на меня в ответ смотрели!  А один гражданин депутат  цыкнул:  «Тебе  чё,б о л ь ш ев с е х  н а д о?». И явилось мне явно: до народа им дела — нет, на их уме — барыши, барыши, барыши… притом — барыши незаконные, незаконные, незаконные! А сапоги у них — воняют по-крестьянски… а бороды у них — топорщатся вовсе по-мужицки… мерзко, мерзко и вспоминать!.. Но сейчас я вдруг подумал: мас-ки-ров-ка!
    — Как Вы сказали? — переспросил Алёша.
    — Так и сказал, — подумав, отвеча шпиён. — Мас-ки-ров-ка. Истощилось терпение Господне. Виновные наказуются. Война идёт… обстрел… отстрел то есть… санитарный отстрел заразных экземпляров, поражённых бешенством… да вот… вопрос: а невиновные? Как же они?.. O veh, братцы! Невиновный может затаиться в окопе, Лёша прав! Мас… ки… ров… ка! Невиновный должен затаиться в окопе! Ветхозаветная, древняя, да вполне ведь годная метОда деланья добрых, в общем и целом, дел!.. За стилистику я извиняюсь. Чувством слова не наделён есмь.
    — Мас… ки… ров… как так? — спросили штабс-капитан и автор строк этих.
    — Право, сам до конца не знаю… — медленно произнёс шпиён, теребя свою бороду моей рукой с наколкою «Амур — мост. 1915». — Внешность… она… ну, вроде этой бороды моей… ну, не только бороды… — (Старый граф задумался). — Прошу милосердства, о Лёш и Миш! Не отнеситесь ко мне, как Юрия Петровича учитель, профессор, относился к не своим диссертациям… но вот пришло же на мой ум: бывает лицо — и бывает маска… бывает маска — и бывает лицо!.. Вопросов нету? Стало быть, а posteriori. Кто способен лишь модничать, кривляться да переодеваться, тот и станет модничать всё больше. Таких унять-вразумить — труднее, чем сумасшедших. Совсем иной вопрос — разумный человек, способный произвести разумную работу над собой. Работу, Лёша и Миша, направленную извне вовнутрь, от внешности к характеру. Я нащупываю слова, будьте милостивы!.. Разумный человек ставит перед собою цель: я должен сделать то-то, я должен стать таким-то, перестать быть таким-то. Зная цель, он начинает видеть средства. Перед ним открываются те или иные способы. Как избежать железного ржавления, обуявшего все верхи? Один из ответов: временно переместиться вниз. Как в бомбоубежище. Туда, где протекает второй безупадочный полувек серебряного века. Серебро никогда не изокислится — не пройдёт насквозь так называемою чернью, окислом серебра, как железо сплошь проходит ржавчиной. Имею в виду обычные условия. Без нагрева. Без кислот. Серебро есть металл благородный. Пускай и не золото, которое в обычных условиях наотрез отказывается окисляться…
    — Bred of siva kobуla! — перебил штабс-капитан. — Прошлое как замена будущему! Yes! Но та замена, которую Вы хотите предложить нам сейчас, уже не раз случалась прежде! Образованные люди, рядясь в красные рубахи да скоренько учась кузнечному либо сапожному ремеслу, шли в народ звать мужиков к мятежам… а народ выдавал таких дураков жандармам! Моего заблудшего дядю, выродка рода Сиплаковского, — тоже выдали! За Байкалом руду долбил целое десятилетие! Идиотов никто не любит! Даже другие идиоты! Поверьте уж Вы мн…
    — Обожди! — воскликнул шпиён. — «К мятежу»? При чём здесь мятеж? Я совершенно другое, Алёша, тебе говорю!
    — Тогда — Вы предложили ходить босиком, как известный граф по известной Ясной поляне, и звать всех, наоборот, к непротивленью злу насилием! — вспылил штабс-капитан. — Что ж, крайности смыкаются! Второй путь ведёт туда ж! В никуда!
    — Вовсе не то предлагаю, — рассеянно буркнул шпиён. — И я всегда думал, что обуваться надо по сезону… в том числе, о Леш, если идёшь по монастырям на богомолье перед Пасхою! Тут вовсе не надо босиком ходить… и вериги о пяти пуд на себе таскать не надо… и постом себя не надо морить сверх меры… всё это, Леш, способно привлечь к тебе только вниманье людей, но не Бога, покаяние совсем иначе выглядит, как я теперь понимаю… а я, знать, уцепил какую-то весьма плодотворную идею, раз она вызвала такой болезненный resonans…
    — При чём здесь, вдобавок, покаянье по монастырям?! — (Алёша вернул мне тетрадь и развёл бледными узкими своими руками).
    — Когда грех отмаливать пойдёшь… но это не сейчас… прежде нагреши, нагреши с моё… — так же рассеянно молвил Владимир Васильевич, — а идея… верна идея-то? Верна? Верна! Особенно у нас в России, где общество и сливки общества исстари — как бы две разных нации! Вовсе разных! Совершенно разных! Прежде всего в том, что — прежде всего! Доложу! Да! Им всем! Непременнейше! Как только соберутся… и как только доберёмся… доедем туда…
    — Вы о чём? — (Алёша приподнялся на постели). — Или: вы… о ком?.. Сюда кто-то идёт!
    — Тёзка нас догнал, дурную новость тащит вместе с уранообомбою, барон удрал таки же… — (Владимир Васильевич махнул в другую сторону другой рукой, которая без букв «Амур — мост. 1915»). — Не знаю пока я, как назвать! Не знаю! К примеру: «mentalitet» сгодится в качестве термина? Ментальность… образ мышленья как образ последующих действий… будет ли сие людьми принято? Нет? Тогда — как ещё? Ты, о Миш, знаешь? Чего умолк, покойный Микки? Деление на охотников, крестьян, мастеров и людоедов ты верно ввёл! Я от себя немногое добавлю: есть людоеды во всех странах, да только у нас в России они скопились исключительно наверху. Только у нас в России пропитались они такою по высшей мере высокомерною уверенностью в своём исключительном праве жрать труд людей, ничем и никак себя не оправдывая. Не принимая соответствующих красивых законов в парламенте. Не говоря соответствующих красивых слов в печати. Вовсе ничего не принимая и ничего не говоря. Молча. Нагло. Или… даже наглостью нельзя назвать, это — что-то другое… да, как раз mentalitet!.. Договорим в другой раз. Вовка войдёт, а я выйду оглядеться. Чую я, эвиденцгрупп за Вовкой увязалась, когда он бомбу спёр. Им среди солдат-беглецов — просторище! Могут совсем не прятаться! А нам, пока мы здесь, помощи ждать неотк…
    Роликовая дверь близ постели моей откатилась в сторону. Ворвался из коридора графушка. Я отчего-то сразу понял: это Володя, это вовсе не молодой (хоть весьма обородевший) солдат с рюкзаком и при карабине. Он закрыл дверь. Миг подумав, запер. Пал на мою постель (шпиён подвинулся, а я успел убрать ноги к стенке). Изнеможённым голосом простонал, падая:
    — Барон сбёг! Где он сейчас — хрен знает-с! При нём — четыре незнакомых егеря, а вдалеке я видал и Зигфрида! Кстати, дядь Володь, Зигфридово Familienname: Франкенштейн! — (Графушка отдышался). — Подходященько?! Я опешил, когда узнал! Сигаем с поезда? Убегаем?.. Сколько, дядь Володя, всяких разных изменников, едва стало худо нам, вмиг всюду всколыхнулись! До чего же много у нас врагов!! Все из всех щелей повылазили!!. Коль Миша идти не способен, — я его на себе утащу.
    — Тебя самого кто утащит вместе с бомбою?! — (Владимир Васильевич покачал головой). — Кстати, ты уверен, что… пока уран здесь… это вполне безопасно?..
    — В бабушкин платок завёрнута, — ответил Володя.
    — Смотри ж! Под твою, сейчас говорят, ответственность! Алёша, сойди к нам: Володя отдохнёт на верхней постели. Алёша, это — приказ!
    С тем полковник граф Кошкин отпер дверь и вышел.
    Поручик граф Кобылин явился, вправду, на исходе сил. Взлезая, он еле не сорвался. Отчего поручик граф Кобылин при сём при том не снял с плеча свой карабин? Хотя… он даже рюкзак с другого плеча не снял!.. Я поджал ноги ещё; мы — автор данных строк и штабс-капитан — удобно разместились вдвоём на нижней моей полке. Штабс-капитан сказал:
    — Володя! Микки не ходок. Я отказываюсь и думать о ноге с повязкой!.. Что ты, Миш? Говори, говори! Спрашивай!
    Я спросил у Алёши:
    — Какую ногу ты имел в виду? Это и есть mentalitet?
    Штабс-капитан молча вздохнул. Володя информировал сонным голосом:
    — Это, Миш, не mentalitet, а intuicia. Снегурское наследство. Тэк скэзэть, шестое чувство, ежель разумети под пятью другими таковыми слух, зренье, обонянье, осязанье, вкус. Ногу с повязкой, Миша, надо беречь. Дядя из-за неё попался. В Богемии. Я тебя, решено, на себе потащу. Эфедрин тут есть. Я видел одного… по крайней мере одного типа, который марафеты сквозь броню учует! С эфедрином я дотащу.
    Штабс молча глянул в окно.
    Между первым путём (где стоял наш нечётный пассажирский поезд) и следующим (куда подходил чётный товарный) было серо от шинелек: митингующей солдатни сделалось больше большего. Кто они тут? Делегатов на съезд в Петровград едет, отсилы, человек пять. А остальные десятки серых душ? Назвать их просто, без тэрминов: беглецы? Обидятся. Назвать сложнее, тэрминилогически: дезертиры? Обидятся пуще! Стрелять начнут! Повеличать их: делегатский, мол, эскорт вроде ликторов Древнего Первого Рима? Бог покарает меня за такую низкую лесть, за такое низкое человекоугодничество!.. Умножились и ряды матросни в чёрных бушлатах. К гераклоподобному Митьке с «Кольтом» вышла из толпы Лиза Кузьмина, новая сестра милосердия. (Сзади нашего состава едет прицепом госпиталь… да, тот самый госпиталь… и Сима тоже там… но Алёша велел «всё позабыть, не ходить, носу не совать», а я приказы старших по званью всегда выполнял). Солдаты проворно раздвигались: давали дорогу Лизе. Один Ванька сделал попытку обнять её. Пулемётчик, чья полунадпись на бескозырке теперь читалась полностью — «Аврора», переступил с ноги на ногу. Солдат скрылся в толпе.
    — Вниманьё, товаришчи! — заревел Митька с «Авроры». Чтоб не зря держать, такую тяготу, поднял «Кольт» стволом вверх. Коротко пальнул. — Вниманьё! Лиза пришла, слушайтё простоё солдатско слово! Стих «Всё ли спокойно», сочинил Северного фронту боец Александр Блок! Зачти, Лиз.
    Алёша открыл окно:
    — Покойный Микки не против? Воздух мая полезен. Мою шинель возьми. Укрой конечности.
    — Дядь Костя, но зачем так? — спросила между тем Лиза у Митьки с «Авроры». — «Всё ли спокойно в народе», тысяча девятьсот третий год, он ещё не мог быть солдатом! Да и нынче Александр — не прежний штаб-писаришко…
    — Ты научишьса работать с массою, — перебил гераклоподобный дядя Костя, вертанув туда-сюда головою на мощной шее, чтоб надпись «Аврора» зажглась от света ещё пару раз. — Ты мене, Лиз, слушайса. И научишьса. И я не говорил: Блок — солдат. Говорено: боец!.. Когда своё прочитаешь? Ну, то: «Гимназисткины косы, затаитесь под платом, в перевязошной раны промываю солдатам, смыть б стихом иль слезами всю кровищу с эпохи, тылом властвуют хамы, фрОнты босы и плохи, сапожище тевтона скоро ступит на Невский…».
    Алёша обернулся ко мне:
    — Александр Блок мобилизован?! С ума сошли га-а-аспада енаралы! Поэтов сдавать — всё равно, что соловьёв на обед жарить, говорит Николай Гумилёв… сам поэт, кстати!!
    — Ты у меня спросил? — отозвался автор данных строк, досадуя: Алёшин вопрос не позволил мне сполна дослушать, чтО матрос цитировал! Ведь, когда штабс-капитан умолк, Лиза уже отвечала матросу:
    — Гражданин Еремеев! Прекратите! У меня там согласные запинаются друг за дружку и хронически не достаёт рифм, читать мне нечего!
    — Там, на мой взгляд, всего остального сверхкомплект! — Дядя Костя зажевал (схватив зубами) ленточку бескозырки. — Ну, лад… читай пока Блока…
    С гневом глянув на него, Лиза принялась дэкламировать среди толпы. Сначала — без охоты. С напряжением. Позже — с большей и большей выразительностью.
   
    — Всё ли спокойно в народе?
    — Нет. Император убит.
    Кто-то о новой свободе
    На площадях говорит.
    — Все ли готовы подняться?
    — Нет. Каменеют и ждут.
    Кто-то велел дожидаться:
    Бродят и песни поют.
    — Кто же поставлен у власти?
    — Власти не хочет народ.
    Дремлют гражданские страсти:
    Слышно, что кто-то идёт.
    — Кто ж он, народный смиритель?
    — Тёмен, и зол, и свиреп:
    Инок у входа в обитель
    Видел его — и ослеп.
    Он к неизведанным безднам
    Гонит людей, как стада…
    Посохом гонит железным…
    Боже! Бежим от Суда!
   
    Толпы на платформе буквально взревели. Миг спустя — зааплодировали. Володя спросил у нас:
    — Тысяча девятьсот третий год? В самом деле?
    — Я боялся, что прочтёт она по-гимназически! — ответил Алёша. — Сомневаюсь, доходит ли до толпинов глубокий смысл, но…
    Дядя Костя выплюнул ленточку, покосился на нас и спросил у другого матроса, отмеченного (для посторонних наблюдателей вроде пассажиров) тусклою серебряною серьгою в левом ухе:
    — Зрозумив, гражданин Сан Яковлич Школьник? От таки стихи слагает инфантерия! А ты что ж, морская пехота? Др-р-ракон ты черномор-р-рский, др-р-рай твою латунь добела…
    Серьгоносец Школьник ответствовал:
    — Так точно, делегат Еремеев! Зр-р-розумив! Александр Блок, за пять лет до Меттерлинковой «Синей птицы», какую столь ценит делегат Толь Григорьич Железняков! — Серьгоносец положил свою татуированную лапу на плечо третьего матроса. — Но у Лизы есть шшо ранний Лермонтов. Время придёт, корона падёт… ну, то само. Боец Кузьмина! Огласи в честь праздника первого мая.
    — Первое мая!.. — шёпотом вскричал Алёша, обращаясь к Володе. — Шабаш нечистой силы на Лысой горе под Киевом как раз имеет место бывать тридцатого апреля, накануне перв…
    — Чи не знаешь, шо такэ була пролетарска маёвка в славном городи Одэссе? — Володя свесился с верхней полки. — Успокойси, боец! Ты большой вырос мальчик!..
    — Мичман! Записывай! — Железняков вдруг обернулся к нашему окну. —  Шо знат Лиза, в книжках читать ещё нету! Запрещённое! Пиши, мичман, пиши, хвиксируй!
    — Вы мне? — машинально переспросил я.
    — Тебе, тебе! — одновременно с трёх сторон inform’ировали меня Железняков, Алёша и Володя. Лиза начала дэкламацию… а я, погодя чуть-чуть, на самом деле стал записывать в тетрадку.
   
    — Настанет год, России чёрный год,
    Когда царей корона упадёт;
    Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
    И пища многих будет смерть и кровь;
    Когда детей, когда невинных жён
    Низвергнутый не защитит закон;
    Когда чума от смрадных мёртвых тел
    Начнёт бродить среди печальных сел,
    Чтобы платком из хижин вызывать,
    И станет глад сей бедный край терзать;
    И зарево окрасит волны рек:
    В тот день явится мощный человек,
    И ты его узнаешь — и поймёшь,
    Зачем в руке его булатный нож;
    И горе для тебя! — твой плач, твой стон
    Ему тогда покажется смешон;
    И будет всё ужасно, мрачно в нём,
    Как плащ его с возвышенным челом.
   
    — Ранний Лермонтов, — без давешней народной «шшо» и очень, очень тихо молвил дядя Костя, едва только Лиза дочла. — Тысяча восемьсот тридцатый год. Мальчику шестнадцать лет было, а он наваял! Поэты, Лиз, как и учёные, — сплошь-рядом пророки. Откуда вы берёте информацию? Кто вам нашёптывает? Какой, что называется, чорт…
    — Знали бы они, какой чорт на самом деле говорит за политиканствующих лжепророков! Не чирикайте! А то накаркаете!  — с странной злостью произнёс вдруг Алёша… привстал… неловко повернулся… сел обратно: как раз мне на больную ногу…
    Карандаш мой улетел прочь. Мой разум, взорвавшись радугою, принялся быстро гаснуть. Ещё было слышно, как вопил, прыгая с полки, Володя: «Скорее сприц! Что ты наделал! Где-то под вещами сприц с лекарством, в госпитале врач дал! Скорее!! Миша, ты ещё жив?! Скорее!! Глаза закатываются!! Не улетай с планеты Земли, Миша-а-а!!». Затем и это угасло. Тишина, делаясь темнотою, загустела вокруг.
    Иногда в эту густоту кой-что пробивалось. Я слышал, как ударила пулемётная очередь. Больше скажу: я и видел, как дядя Костя на платформе ту очередь дал — нажал спуск «Кольта», каковой «Кольт» висел теперь стволом вверх на плече Школьника. Школьник даже не оглянулся. Но сам дядя Костя, наоборот, только и глядел туда-сюда. Вертел головой на мощной шее. Слово «Аврора», сияя с бескозырки его, превратилось в «ора». Вновь стало полным. Сократилось до «Авр». Вновь блеснуло всеми шестью литерами. Железняков рядом закричал, исторгая рёв таких тонов, какие и в полубеспамятстве мудрено было не расслышать:
    — Братва! По местам стоять, с якорей сниматься! Паровозы гудят! Кто домой, тем — вон туда, в товарный состав! Кто делегаты в Питер на советский съезд, тем — вот сюда, в людской состав… то ись, пассажирский! Делегаты на съезд! Пассажирский уходит первым!
    Какой-то срок спустя голоса всех трёх Митек загудели рядом со мною.
    — Выследим шпионов-немцев, будьте вы покойны! При купее раненного товарища встаёт депутатский караул. Я заступаю первым. Совет солдатских и матросских депутатов в моём лице гарантирует вашу безопасность.
    Это Школьник? Да, он. Вот голос серьгоносца умолк. Заговорил дядя Костя:
    — Спасибо вам, черноморцы! Особно — тебе, Толь Григорьич! Толька Железняк, я с тобой общаюся, др-р-рай твою медь! Громадное, я сказал, спасибо! Нас, депутатов-балтийцев, на всю Россию не хватает! Окончится съезд Советов, оставайтесь вы на Балтике!.. Кстати, что ж вы с Санькой так: в депутаты-черноморцы избрались и на съезд новой Советской власти делегатами едете, коль ваш анархизм не признаёт властей всяковсяческих?
    — А вот там мы дадим бой вам, большевикам!
    — А не боишься, что мы там вам бой дадим?
    — Ну-у, дядя Костя!.. Это — как?
    — А чтоб не узнать, как, бросай ты прямо здеся свой анархизм чернознамённый! Старик из-за кордона приехал, в Питере он! Большие дела начнутся! Будем власть брать!
    Железняков без слов хохотнул. Школьник хулиганисто рыкнул:
    — Чё за Старик? Который в немецких пломбированных вагонах ездит за немецкие деньги?.. Да ладно, ладно, и пошутить уж нельзя-а-а… а в общем, Ваше предложенье, гражданин Еремеев, мы обдумаем!
    — То-то ж! Обдумывай! — бросил дядя Костя да с тем ушёл: слышны были шаги его по коридору. Скрежетнули бренные останки уничтоженной тамбурной двери. Школьник перед нашим купэ вздохнул. Сделал паузу. Ещё раз вздохнул. Сделал ещё одну паузу. Тихо молвил, переменив свой прежний мажор на явно не свой минор:
    — Железя! У них — марафет! Запах чую!
    Владимир Васильевич рядом со мною шепнул Алёше:
    — Когда последний опиум Мише? Через двадцать минут? Уколем Мишу сейчас! Драться с ними, что ль, коли братва залезет отнимать? Я, старик, в нынешнем виде могу, конечно, и троим молодым устроить закат солнышка вручную… но давай сейчас уколем Мишу да шприц выкинем!
    Железняков за роликовой дверью отозвался:
    — Тихо, ты, Школьник! Опять трубы горят да котлы окисляются? Ну-к мне тут! Анархистская рожа! Терпи! Проявляй сознательность!
    Школьник сделал паузу. По паузе — заскулил (при своих прежних голосовых данных):
    — Марафе-е-ет, Толя-я-я, Железя-я-я… выменяю у них на серьгу… вколюсь… ты и один вахту выстоишь… ну какие ж тут, в поезде, немцы?..
    За стенкой испуганно вскрикнули соседки (пассажирки, которых я не знал). В мою руку вонзилась игла. Знакомое жгучее тепло разбежалось по телу. Разум опять угас. Проспал я, как сейчас оцениваю, довольно долго: проснулся уж в темноте. Проснулся не случайно, от толчка. Вагон, сделавший прежде остановку, — трогался. Моя тетрадка вывалилась из-под подушки. Шлёпнулась об пол. Володя и Владимир Васильевич спали. Алёша, не дав мне обеспокоиться, сам её поднял. Вернул туда, где была. Шопотом вымолвил:
    — Ишь, сколько ты успел накарябать за всё время! Но я тебе, Миша, скажу: не всасывай чужую умственную продукцию, не лей в свои меха это вино! Не пей, лучше формулирую, из грязной ямы, ведь — как в сказке сборника Афанасьева — козлёночком станешь! Они готовили своё вино для себя самих. Готовь для себя своё. Расчёт на чужую помощь — грех, чужое — и есть чужое! Помнишь, Сима говорила?
    — Ты о чём? — переспросил я.
    — Нынче не понимаешь, завтра наверное поймёшь, — в качестве ответа (поскольку то не был ответ в точном смысле) изрёк штабс-капитан. — Чужое! Чу-жо-е! Чуждо! Чуж!
    — Ах, вот… — (Я понял нечто. Углядел. И всосал сквозь остатки опийных паров). — Ты оспариваешь пользу знаний? Фактов? Информации как таковой? Оспорь заодно сам принцип обучения! Заяви: всяк повинен сам для себя самого изобретать с нуля все азы, буки, веди, глаголи, добры! Заяви же! Много ли добра получится? Лишь получится, как у взбалмошного судьи, сотворённого гением Николая Васильевича Гоголя: сам до сотворения мира дошёл, своим умом, пусть и ересь получилась, а своя, своя же…
    — Прапорщик Чербаков! Не надо противоречить лицу, старшему Вас по званию! — окрикнул штабс-капитан сердито, но тихо (не будя Володю да Владимира Васильевича и не пугая бодрствующих соседок). Добавил тоном примирительным: — Всё, Миш, ни добро ни дурно суть, вопрос в нашем отношении к той либо той вещи. Опять же гением сказано. Правда, не наш гений. Чуж. Зовётся, если по-нынешнему произносить: английско-подданный Уильям Джонович Шекспиров. Яз же грешный, яз недостойный, тоже слово плетущий и тоже слово плодящий, скудно добавлю: следует соблюдать принцип «Metron — ariston». Я писанины не бегаю. Приедем в Питер, — покажу кой-что из гимназических да студенческих тетрадок. Давай соблюдать принцип вместе! Чтобы ком чужих мнений был для нас — не более, чем рабочая информация! В той и только той мере, Миш, в какой они способны запустить для дела наши собственные моторы — наши мозги! Помнишь танкиста Баграмова? За-пус-тить! И — не вы-клю-чить! А то ж иные очень серьёзные педагоги на нашем очень серьёзном факультете, которого я, впрочем, не окончил, на войну сбежав, — совершенно всерьёз твердили, что мозг надо вовремя выключать. Твои глаза блистают недоверьем? Я уверяю, Микки, это так! Цитата: «Следует стремиться к тому, господа студенты, чтоб сразу всё делалось понятно». Конец цитаты. Их теория. А практика началась у меня в штабу. Раз — «всё понятно»… два — «всё понятно»… три — «всё понятно»… а на счёт четыре уж — мля, хва ля-ля, пистолет из кобуры, палец на курок… и понятнее не бывает, успей лишь перезарядить, когда патроны всё же кончатся!.. Одумавшись, я в себя пулю пустил. Еле жив остался. Юрий Петрович спас. — (Алёша дотянулся до вешалки. Скользнул рукою в самодельный, им самим пришитый изнутри к сукну шинели, карман. Извлёк флакон. Отсчитал из него две пилюли. Убрал флакон. Подумал. Достал опять. Взял ещё две. Глубоко вздохнул, готовяся проглотить их). — Либо рванёт, либо сработает!.. Думай сам. Думай сам, Чербаков… и аккуратно принимай свои лекарства!
   
    ***
    Уильям Джонович Шекспиров оказался прав. Долгий нудный путь до Питера, как и всё, оказался ни хорош ни дурён. Лично-мне (выражаются сейчас) он дал и пользу. На подъездах к Петровграду я, вполне очухавшись, сполна описал всё, что раньше произошло Тетрадь моя не томилась без дел. Ценила каждый случай шлёпнуться на пол да, хоть уж так, напомнить о себе. Я её слушался. Алёша — великий, оказалось, дипломат, зря ли потомственный — отстоял перед солдатами моё право писать. Мне самому вновь велев: «Но не всасывай всё! Критикуй! Анализируй! Отбирай!». Солдаты ершились долго. Всерьёз. Да — именно те, кто рвал из тетради моей листы, редактируя меня таким вот образом, вдруг сами принялись наперебой диктовать новые записи. «Еть правда, гражданин Вашебродь, пиши, пиши, еть чиста правда, мы щщё припомним, пиши тольк ладом!». Писать «ладом» было трудно. Я не долгое время притворялся, что карандаш падает из пальцев. Он, впрямь, стал падать. Солдаты искали его на полу. Возвращали мне. Я вновь пытался что-то царапать. Что? И не знаю! Не помню! В Чин, когда я переписывал драные тетрадки насвежо плотным (он на объяснивках к училищным ещё чертежам, к проектам отработан) почерком, из тетрадок было взято не всё. Жалко! Баграмов был прав, говоря: «Мало слов на чужой язык, оказываэтса, знаю! Мало сказать могу! Думай сам!». Сие — одна сторона правды. Солдаты занимают другую сторону. Их гнилозубые рты, обросшие со всех сторон грязным волосом, вопили мне щетинистую, куделевато-перепутанную солдатскую истину, в которой истинные причинно-следственные связи только подразумевались, а конец мысли оказывался подчас там же или почти там же, где её начало. Полубезумные от усталости взгляды умоляли меня — возьми, Вашебродь, возьми, впиши, мы ещё дадим!.. Но каких-то главных слов они всё ж не знали. А я не всё зафиксировал. От меня многое ускользнуло. Ссыпалось меж тогдашних моих… не моих трясущихся распухших пальцев. Затем — неумолимое быстротекущее время… и вот перед вами то немногое, читатель, что мне удалось доселе удержать.
    Однажды Школьник перед открытой по случаю неождиданно тёплого дня дверью купэ, на депутатском посту, сказал солдатам, ехавшим стоя в коридоре:
    — Костян-большевик вас, злясь, ругает — «солдатня, солдатня, серятина, окопная скотина, время вам, роги сбросив, людьми стать», вы ответным злом исходите… а Костян прав! От она, тэма… верней, тема! Исскотинились мы за войну! Грехом обросли, как грязью! Сознайтесь мне как сознательные: кто из вас не чует в душе в своей, что он — смертоубиец? Кто из вас ни одного Франца… хоть по случайности, хоть в неведенье… вот ночью, на бегу, в атаке…  не застрелил?  Францы и Гансы — люди! Образы, подобья Божьи! Я это счас понимаю…
    — Да ты сам свят ли?! — огрызнулся кто-то из Ванек. — Каким, мля, пониманьем, кое серому пехотинцу недоступно, овладел ваш брат, чёрный водяной? И — как? Вдалеке от атак отсидевши? Из посуды чистой евши? На постелях спавши? Ты, чую я, щщё й охотник! Охо-о-отою на бойню шёл! Без призыва! Всё, чем вы, матросы, от нас отличаетесь в искусствах в ваших мореходных, есть искусство злословия!
    — Злословить и солдат горазд! — отбил Школьник. — Наумин Лалала, например…
    Вмешался ещё кто-то:
    — Венька Лелаков — не из наших пашенных мужиков, Венька — из госпоцкой дворовой прислуги! Папаня — ливрейный, маманя — горнишна, то й их сын вырос говорить гадости! Й не токо говорить! Доскажу я вам, ребяты: слышать! Слыша тольк гадкое во всём том, что бают вокруг другие! Да, братцы, да! Злословье… это, мля, — за-ин-те-ре-со-ван-ность! Привычка и за-ин-те-ре-со-ван-ность! Не от случайной обиды-злобы, как мы. Просто — всегда. Оттого, что по добру не могет. Прошу высказываться.
    — Здесь я соглашусь аж, — высказался Школьник. — Царь Тантал легенд и мифов превращал всё, чё касался рукою, в золото. А Веня и золото, будь у Вени случай коснуться его языком, превратит в… то самое, с чем по ночам золотари ездят, выгребая выгребные ямы.
    Все захохотали. Возразил (досмеявшись заодно со всеми) лишь один солдат. Докурил самодельную папиросу из газеты, резко махнул перед собою рукой своей, очень грязной, но очень изящной в очертаниях, — и возразил нижеследующее:
    — Зря дядя Костя так о народе! Народ — неряха-де… народ — к порядку-де презрителен… даром дядя Костя говорил, даром, зря, мимо! То ль недолёт, то ль перелёт. Если народ захо-о-очет, — то-о-о…
    Погасла, догорев, ещё одна самокрутка в ещё одной руке, на сей раз — короткопалой, грубой, с широкою ладонью да толстым запястьем. Ещё один оратор, никем особо не поддержан, но и никем пока не оспорен, заявил:
    — Народ ващще ничё не хочьт. Ф том фся беда. Хотети, слышь ты, ващще не собираетца. Народу над, штоб, знач, прилетел волшебник ф самолёте, штоб привёз всем красивоё и на парашютах системы Котельникова для каждовоть скинул. Больш — ничё не надь народу. Фот так.
    Общество смолкло. Немалое время прошло да ушло, прежде чем Анатолий Железняков загудел:
    — А ты во всём стомильённом народе и у всех переспросил, у каждого, чтоб обо всём народе враз сказать? Во всех губерниях, волостях, деревнях никого не пропустил? От мы сейчас едем, вон — городок, окликни вон того мужичка, который бегит чрез мостовую наискось! Ну, ну, ну! Его ты до сих пор не спрашивал! Окликни! Вдруг он чего-то хочет… да чего-то даже хотеть собирается?
    — О чём спросить? — не понял короткопалый. — О том ли, почему он через дорогу где попало бежит найскось, но не там, где надо, тойсь — не на перекрёстке? Я спрошу! А ты, покеле от окна отходишь, мне для спроса место даёшь, сам приглядися: фон там, фон там, фон там — тропинки грязью по булыжнику натоптаны! Мужичок — не первый, кто тропинками бежит! Хотя до перекрёстка ему было йти — сажен, много-много, шесть. Подсчитал бы я: сколько народу за час времени перебежит-перейдёт, нарушая правила, и сколько — по правилам? Когда б мы не ехали. Когда б мы на месте хоть час стояли. Пятьдесят к одному получится! Семьдесят пять даже!.. А, братцы делегаты? Ду-у-умайте! Вам — новый закон принимать!
    — Сив волк вам у братцы! Твой путь от нашего розно! Таких, как ты,ш и б к оп о р я д о ч н ы хсчас бьют!  Утухнитя оба! — всколыхнулось, разными голосами при разных акцентах, общественное мнение. Железняков обнял короткопалого. Даже корпусом повернулся, как бы готовясь защитить его от солдат. Как они задрались, я, к счастью, не видел. Тело старого графа, таща за собою мою голову, опять рухнуло на диван рядом со столиком с тетрадью. Мысль — материальна… как, например, электрический ток… мысль даже наповал сразить может!.. Володя помог Анатолию унять побоище. Сбегал за Лизиным шприцем. И сидел надо мною, пока не действовал морфин.
    — Братцы, отойдите, дайте воздуха! — велел всем, кто теснился в коридоре, Железняков. (Школьник подкрепил его решительную просьбу колебаньем пулемёта в своей щедро татуированной руке). — Худо лётчику! Лётчик он? Хорошо! Технический состав — не шкуры. С флота помню: что ни мичман при машинах, при технике, при средствах радиосвязи, — тот человек и к братве по-человечески, а что ни мичман палубный, — тот драчун… либо дурень.
    — Когда состоится Учредилка, я сам состоюся лётчиком! Во! — Правая кисть Школьника, хоть в ней был немаленький и нелёгонький пулемёт, совершила крестное знамение; от взмахов её зашуршал передо мной воздух. Школьник, подумав, освободил правую руку (перебросил пулемёт в левую) и повторил знамение ещё раз. — Всё стану делать ладом! В Питерской лётной школе Серёга… он был со мной на заработках, станцию Бурея на Бурее-реке мы строили… он, Серёга Ильюшин — главный механик по двигателЯм. Заведёт для нас большую машину «Илья Муромец». Распущу я котельниковский ранцевой перьешут, на Зимний дворец с воздуха спрыгну, министров острым бебутом заколю! Я обдумал всё! Власть так и так брать, Старик правду говорит, а брать лучше с воздуха! Оставь адресок, Вашебродие? Причалю. Когда отстреляюся. Поможешь мне стих сочинить. Песню. Как оно у вас, поэтов? Ведь простые, вроде бы, слова… да звучи-и-ит всё!
    …Следом, увы, зафиксирован случай, о котором мне сейчас вспоминать нет желания. (Даже сейчас). Перебелять эти абзацы? Или как? Святое Писание гласит: связано на земле — связано и на небесех. Буду каяться. Отцу Иоанну я не сказал всего. Испугался. Выговорюсь перед потомками! Знайте: тот, кто убит, не сможет никогда и никак измениться, но живой, пока он живой, — не безнадёжен, правду сказал Владимир Васильевич! Я знаю! Знайте и вы!
    — Лиза! — взревел однажды Школьник, сменившись с поста, исчезнув куда-то и явившись на пятачок перед нашим купэ без серьги и с блестящими (как у Володи в заведеньи Лукича в Маскве) глазами. — Где Лиза? Пусть солдатско слово нам ещё раз назубок прочтёт! Понесла укол мичману Чербакову? Тож над!.. Где дядь Ваня Юнкер с его тетрадкой? Матерное письмо запорожцев султану! Не всё помню! «Ти, султан, проклятого чорта брат, самого Люцеперя секретарь, який ты в чорта лыцарь, коли ежака не вбьёшь голою…» дальше как? Юнкер где? А, вот он! Братцы, братцы, далеко не разбегайтесь! Станем слушать!
    — Санька есть пцыц глухарь! Орёт, ничо вокруг себя не слышит! — крикнул с верхнего дивана Володя, глянув в щёлку почти закрытой в честь плохой погоды двери нашего купэ. Передвинул у себя (судя по звуку) свой карабин. Сказал тихо: — Там с Санькою… он!  Лёш, держи ствол, я сбегаю за дядей! Где дядя? У Кости Еремеева?
    — Я сбегаю за Владимиром Васильевичем. Мне по пути, мне в гальюн надо. — Алёша принялся подниматься.
    Володин голос перешёл в шопот:
    — Чё ты?! Здесь Иоганн!! Твой  в о с ь м о й!!  Шпион-не-Сидоров!! Иоганн за бомбою явился!.. Слуш, Лёш, старшим помогать — дело благое, мы свяжем Иоганна сами!
    Поручик граф Кобылин (кинув прошальный взгляд через плечо на рюкзак свой), с карабином вырвался прочь из купэ. Он даже как-то дверь перед собою открыл до того как выбежать, ну а затем и аккуратно (в смысле: без роличного металлического визга, обычного для последних дней) закрыл за собою! Но у меня сохранилось впечатление, что Володя таки вылился наружу сквозь упомянутую узенькую щёлку. Лиза, убирая сприц и склянку с борным спиртом после очередного укола мне, уронила всё на пол. Алёша сделался тих. Стал явственнее голос в конце коридора, однотонно и с особым подвывом, как у секретаря в суде, дочитывавший известную мне ещё по Одэссе (говорят в Одэссе ж)  т э м у:  «От так запорожци виcказали, плюгавче Мегмет-султан, не будешь ти и свиней христианских пасти! Теперь кончаемо, бо числа не знаемо и календаря не маемо, мисяц у неби, год у книги, а день такий у нас, який и у вас, за це поцелуй в ту саму нас! Пидписали: кошевой атаман Иван Сирко зо всим кошем Запорожським». Вагон содрогнулся от одобрительного хорового веселья. Вот хор умолк. Раздался голос solo: Володин. Менее весёлый. Зато более злой.
    — Юнкер! Дядя Ваня! Было иначе! Или там буквы с мест на места перебегают, как «дозоры» в шинельных складках? Юлишь, гад! Читай всё вновь без лукавства! «Який ты в срацце лыцарь, коли ежака не вбьёшь голою»… читай, как писано! Не «в чорта»! Костя! Дядь Володя! Вы где? Ванька нагло врёт народу!! Мож, он — шпион?! Цитаты, Ваша гордость, с Вами, Iogann? Mitnehmen! В окно не выбрасывайте, bitte, всё равно же найду!
    Лиза кинулась вон из нашего купэ. Я только и услыхал её шопот: «Ну, связалась я, глупая…». Штабс-капитан, с торопливостью откатив перед ней дверь, торопливо выглянул в коридор. Я почувствовал себя хуже. Мысль материальна! Ой, материальна!.. Звуки раздробились, как свет на волнах. Я прикрыл глаза рукой. Сознанье, словно бы того ждало, улетучилось от меня вмиг. Рассудок вернулся, когда русобородый пожилой солдат уже сидел, сжат в комок, под умывальником и ноги Школьника в широченных брюках клёш не позволяли ему выползти хоть на середину купэ, где можно хотя б распрямиться.
    «Отчего братцы звали его: Юнкер? — подумал я. — Старый он для юнкера армейского! К тому же, все рода войск, до гарнизки вплоть, говорят сейчас по-новому: вольноопределяющиеся. Термины прежних уставов утратились и в среде сверхсрочников, кому они днесь ведомы». Володя задвинул плечом дверь. Снял с другого плеча и взял наизготовку свой карабин. Сказал довольно-громко — я имею в виду и громкость и довольство, каковыми отличался теперь графушкин голос:
    — Юнкер он, Миш, оттого, что по происхождению юнкер! Помещик! Предки были помещены на государеву кайзерову землю, чтоб смогли подниматься в поход бронно, конно, кормно. Из Балтийской Помории он. Из Померании. Ya. С побережья против острова Буян… о, entschuldigen Sie, острова Рюген, конечно ж! Бодричский остров Буян пока остаётся у пруссаков. Он пока — Рюген. Там Йогиваня родился, там в лютерскую ересь крестился, оттуда в Австро-Венгрию съехал учиться. В Пражский университет. А там застрял. Хотя семья вся — в Германии.
    — Бод-рич-ский Бу-ян… эт где? — медленно повторил Школьник и спешно встал с пулемётом своим возле двери. То ль заграждая вход Железнякову, сунувшему нос в купэ, то ль… кстати, кстати, в самом деле — отчего морской пехотинец встал с пулемётом возле двери, спросив так?
    — Шо за бодрич? — спросил из коридора и Железняков.
    — То ж,  шо и лютич, — ответил молодой граф. — Асса Пушкина читывал?Из-за моря-окияна, мимо острова Буяна… остров на море лежит, град на острове стоит… из скорлупки льют монету, допускают в ход по свету… да-да, вот-вот! Жил такой народ вроде поляков. Здоровенные были ребята! И простые. Доступно-подручными средствами обходились. На гербе графов Померанских до сих пор красуются два голых облома с дубинами. Такими же дубинами, какими, знать, в древние времена лютичи да бодричи люто-бодро гвоздили викингов!
    — Да-ы-а? — переспросили Школьник и Железняков. — Это… правда?.. Ух ты!..
    — Сказка ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок, хоть вы грязно цитирировали своего поэта, и будем считать, mein kleine Zippe: маленькая пташка ловит старого бодричского морского орла Йогивана! — заговорил Юнкер. — Бомба тут?
    Где я мог слышать его голос раньше?
    В Маскве, к примеру, мог?..
    — Володя… Миша… Анатолий… и ты, Школьник, я забыл, как тебя по имени… — выдохнул Алёша, — ничего не слушайте, когда Иоганн станет дальше говорить! Иоганн опаснее Зигфрида! Такие, как Зигфрид, чуть их прижми, выхватывают из кармана свою острую холодную силу, а на силу всегда есть поострее да побольше… но тут будет мягонькое, тёпленькое: «Знаешь, как меня по-настоящему зовут? Не барон Iogann fon Mallkoff я, а боярин Йогиван он с Малков Поморянских, сдревле запрещают нам, старожилам лютичам на море и сорбам на реке Нейсе… Нысе Лужицкой злые новопришлые немцы по-древнему говорить-разговорить, гнетут, давят, Рюрик ведь на Русь к вам княжить ушёл — и самых лучших воев с собой увёл, не стало нам с тех пор воли, только с вашей победой воля к поморянцам вернётся, пособляю я вам… тайно пока… для того сюды влез…». Быстро обаит вас мой восьмой не-Сидоров Иоганн! Быстрее, чем меня и тех семерых тогда!
    Штабс-капитан умолк.
    В голове моей всё загремело через тишь эту:
    «Я — не из бар, которы на хренцузском в смеси с нижегородским опчаются!.. То книжку читать, то писанину писать, нашли господа местеч… Тута че-во-о?! Вы кто-о-о?! Народ, гляди, шипиёны-чернокнижники! Ведь шипиёны Русь лютеранам-чернокнижникам со дня, блин, на день живьём продадут!.. Петьку мово ён не встречал? Западный фронт, Петька там — пулемётчик, не встречал ён ево, а?.. Jenes kleine Papier ist dort»…
    Торговец резными кухонными досками!
    Ой, любопытно, как бы выглядела простая его рожа, надень он шикарную австрийскую синюю шинель вместо нашей простецкой сери, за пазухою которой торчит теперь (судя по формату и объёму) вторая ксеро «Degenerative Mechanich»’и, переплетённая вместо ватманного переплёта в фанэрный, лакированный, тонко выпиленными накладными узорами украшенный!
    — Позвольте-с? — Володя стволом карабина выпихнул ксеро на пол. Она упала. Раскрылась в переднем форзаце. По белому фону, захватанному с краёв пальцами вился фиолетовый автограф: «В. Непомнящев». Володя произнёс: — Beweis! Доказательство ещё одного преступления! Что Вы сделали с Васей?
    — Зубастые такие пташки, — произнёс юнкер на гораздо более чистом русском языке. — Сколь ваших человек у вас было на всему Хитроу? Поголовно контрразведку ради нас обеспокоил старый Вольдемар! А я удрал. Удеру и…
    — «Сколько человек ваших», надо б так говорить! — довольно грубо перебил Володя. — Филолог, мля! А ещё Пражский университет окончил!.. Когда дядюшка работает, посторонние не знают, сколько людей у него. Своих он бережёт. И, коль попадутся, не бросает их — удирайте, мол, как знаете — wie барон фон Цыплакофф. Ваше счастье! Имя Вашего счастья — Пауль Зигфрид Франкенштейн, который пришёл в дружественный вашему австрийскому Эвиденцбюро германский Абвер из Шварцвальда. Он вытащил Вас. Вы сказали danke schien? Либо deke schon, как оно звучит у него в его родном Чёрном горном лесу… Шварцвальде? Когда доберусь до Питера, я не стану нести Ваш моральный долг за Вас. Я только скажу: герр Франкенштейн, genug, хватит шастать в Katze Haus, там живут порядочные мирные люди, Алёшины соседи, ты им за войну надоел, так и барону фон Цыплакоффу передай!.. Если специалист-славист фон Маллькофф не помнит, что такое шастать, пусть спросит боярина Йогивана Воттовича он-с-Малков-Поморянских… или у гулящего человека Пашки Сожгипокоя Чернолесного!
    Юнкер с довольством в голосе (как давеча сам Володя) произнёс:
    — Боярин Йогиван Воттович рад всё это слышать, нас двоих обоих подлинны имена именовал только стрый твой… твой дядя!
    Вслед за сим он улыбнулся из глубин бороды. Я вдруг захотел опять прикрыть глаза. До чего же гадок австрияк! Всем похож на человека нашего… а вот не наш, не наш, не наш…
    — Ещё, гляди, улыбается немчура! — как будто солидаризируясь со мною, буркнул Володя.
    — Немчура, лично знавший старого профессора Франтишка я с его будителями славян! — возразил юнкер. — Привыкай разделять зерно и плевелы.
    — Вот где ты постиг искуство взращиванья плевел из зёрен да выведения пород козлищ из ангнцев, учась чему не учили! Профессор Франтишек обязан сказать тебе отдельное hvala за то, что ты испоганил его дело и свёл успех богемских будителей к многолетней пре старобогемцев, согласных влачить ярмо в старой дуалистической Австро-Венгерской империи с немцами Габсбургами во главе, и младобогемцев, согласных влачить ярмо только в обновлённой триалистической Австро-Венгерско-Славянской империи во главе с немцами Габсбургами ж! Точно так же организовал бы ты прю старободричей да младободричей на Рюгене под ярмом немцев Гогенцголлернов, если бы война не началась! А, барон Иоганн Конрад фон Маллькофф?! — (Володя шевельнул ногой ксеро). — Нынче идёт война, нынче отдельный только вот тебе вопрос от меня: почему германский Абвер в лице Зигфрида опять топчет охотничьи угодья австрийского Эвиденцбюро? Дела германской союзницы, Австрии, — так уж швах?!
    Алёша достал штабс-капитанские погоны. Укрепил их на своей солдатской шинельке, которою я был укрыт. Сказал юнкеру:
    — Я жив. Да. Как и Непомнящев. Как и Баграмов. От всех нас вам, гадам-немцам, квартет приветов.
    — «Гадам-немцам»!! Бодрич Йогиван Конн рат, Природные силы на рать созывающий Иван Конный боец я — вам гад-немец?! Хоть… для вас мы все немцы теперь… сейчас, то есть! — (Юнкер перешёл от злобного тона к вполне примирительному). — Мы, померанцы… балтийские поморяне-бодричи, Рюрика прямые потомки… говорим не как вы. Вы говорите не как мы. Ваш родный сильно изменился. Не без влиянья, кстати ведь, немецкого инородного, в полной безмерности занятого вами со времён долговяза антихриста Петра Первого. Вы нас давно не разумеете! Где шляется Вольдемар… Владимир? Где он?.. Гадкое ж у него имя! Птицей разливаетесь, что люди вы добры, что мир владеть под свою руку весь вас не интересует… а до Чукотки вы доскакали, в Аляску высокнули, в Чинскую землю через Амур скачете, в Персидскую через Семиречье метитесь… забыв лишь о нас, о братьях о своих, о лютичах, потомках Рюрика да Буривоя-князя, датских немцев бивавшего!!
    — Управь си, тядя! — хмыкнул графушка. — Начиная, одэсситы говорят, нервовать, ты сразу начинаешь и слова и мысли путать! С «забыв о нас, о братьях о своих, о лютичах, потомках Рюрика да Буривоя-князя» начинать надо было! Вот в чём правь была бы!.. Двойка тебе! Записную тетрадку давай! Ну, то есть, где твоя ксеро?
    Штабс-капитан поднял ксерокопию с пола купэ. Листнул страницы в фанэрной обложке. Прочёл вслух:
    — Интересная тетрадка! Совсем другая! «Пушкин Асс»… фу ты, «Пушкин А. С., Сказка о попе и работнике его Балде». Что за поп? Нет попа у Александра Сергеевича, есть злой купец Кузьма-остолоп по прозванью Осиновый лоб! «Указы бл. пам. Е. И. В. Петра Алексеевича Великого о щёголях и щегольстве». «Письмо запорожцев»… Что это у Вас? — (Алёшино лицо делалось кислым). — А я подумал… я уж подумал!.. На кой снадобилась эта ерунда Васе?
    — Aber, mein kleine… зна-ешь, ма-лый!.. — на смеси немецкого с нижегородским затянул шпион. — Что они просят, я то и копирую!
    — Но Миша должен окончить свою записную тетрадь, — сказал штабс. — Должен и обязан. А то у людей будущего века останутся свидетельством нашего века лишь вот такие грязные тетрадки…
    — Грязные тетрадки суть живые цитаты, буквально воспроизведено по архивам! — перебил шпион. — Вашим архивам! Вашим! Они суть ваша история! Смотрите! Читайте! Умнейте! Ум-ней-те, на-ко-нец!! Вы — ев-ро-пей-цы или вы — Toffel versteht seine Sache… хрен знает кто?! Рассмейтесь над своим дурацким прошлым… да поумнейте, раз навсегда отказавшись от него!!.
    — Обаятельный дядечка. — (Штабс перевёл дух). — Не всасывай, не всасывай, Миш, чужую умственную продукцию без критики! Не следует слушать всё, что сейчас говорят чужие обаяшки! Хоть даже наши, говоря, друг друга совершенно не слушают. Каждый из них — выражаются одэсситы — толкает свою рэчь. Ты толкни в тетрадке свою. Ты обязан. Я тебя обязываю. Ты вместе со мной слушал Блока и Лермонтова…
    — Блок есть мне отдалённо-исторически земляк, — вмешался шпион. — Хотя они суть не Блоки, но Влоки. Волковы.
    — Нам он всяко земляк… — глянув на дверь, а затем в окно на часы проплывавшего мимо станционного зданья, уточнил графушка. — Рэчи, которые толкает Веня-делегат, тренируя дикцию перед съездом Советов, сочиняете тоже Вы?
    — Мы никогда ничего не сочиняем! — возразил шпион. — Даже почти никогда ничего не делаем! Мы, в отличие от вас, ценим наши усилия. Таких понятий, как «а чё, да просто ляпнул языком, от и всё, да-а-а», у нас не принято. Всё, что мы, есть такой грех, обращаем вам во вред, сочиняете да делаете вы. С вашей странной ненавистью к вашей Macht. Старый Отто Бисмарк… Вот то  В висьмрак, Этот с Чёрной вершины… был глубоко прав! Jeder Volk hat die Macht di en vedient hat! Станете хороши, Господь пошлёт вам хорошую власть! Вы христиане либо уж не христиане?! Вся гадость, которая творится в Российском государстве, творима рус-ски-ми! О-со-бен-но — дво-ря-на-ми, кто пытался переобезьянничать неметчину! Становитесь лучше! Ваш подлый-низкорождённый народ стал благороднее бла-а-ародных подлецов! Вы говорите, как книги, как плохие книги с безвкусным казённо-суконным стилем, а у мужицких просторечий — это не один я скажу — особый вкус. Много пряных слов. Как померанский перец. Mein Gott есть мой свидетель тут: мне нравятся пряности. Конечно, толкать в ухо собеседнику перец да перец… одни эти маты… но когда massig… в меру… Mein Gott! Это — как собранье грибов! Собиранье. Сбор. Тьфу ты… врезал, окаянец, мне по глове, ништо и в глову тепере не зйдэт!.. Вы любите грибы? Вот вы идёте по лесу, там увидели гриб, сям увидели другой, взяли оба, поодаль — третий, он — поганка, вы его ignore… игнорируете… не замечаете, проходя мимо… а для mein… мене… такой вот аз чудак, interest… любопытны… интересны только поганки этого леса! Я вшёл в этот лес собрать все поганки! Ужль аз не имею прави ять их…
    — … а потом отравить ими нас? — Володя кивнул, созерцая, как исчезает за окном из виду здание с часами.
    Школьник молча высился меж дверью и шпионом. Мы, сидя на нижнем диване, участвовали в dialog: я — тоже пассивно, молча, как слушатель, Алёша Сиплаков — активно, потому что штабс-капитан Сиплаков пытался что-то ещё сказать. Кто-то навалился с той стороны на дверь купэ. Кто-то крикнул навалившемуся: «Всё равно наша фракция будет спорить с вашей франкцией!». Ролики заскрежетали. Алёша, дотянувшись ногою, не дал двери открыться. Впрочем, возникла узкая щёлка. Штабс-капитан Сиплаков сказал туда, обращаясь (однако ж) ко мне:
    — Критикуй, Миша! Критикуй! Отбирай! Учись думать, покойный Микки Чербаков… вернее, — тренируйся, думать ты умеешь! Вноси в тетрадку свои новые стихи, но не стенографируй их фракционные прения! Политика — враг поэзии, в том горестно-поздно убедился твой любезный Катулл. Ты тащишь в тетрадку всё. Всё, что блестит. Ты — как сорока на дереве у Кошкиного дома. Хотя должен быть кедровкой. Вася рассказывал танкистам о кедровке. Умная птица. Пару орешков найдёт — сразу спрячет. Ещё пару найдёт — ещё спрячет. Зимой, когда все голодны, сыта сделается.
    — Не птицей кедровкой, а, скорей уж, зверьком бурундуком! — возразил я тихо. — Моя тетрадь для меня — моя бурундучья норка. Стану там от Железного века прятаться. Страхи пережидать, как зверёк зиму пережидает-перезимовывает…
    — O, nein! — Алёшина голова с оттопыренными ушами нежданно-резко мотнулась из стороны в сторону. — Имея, по праву имея на плечах предмет, который у тебя на плечах, ты наделён обязанностью этот предмет… что? Ис-поль-зо-вать. Не употреблять. Не таскать зря. Паче — не прятать, как известный библейский персонаж прятал свой золотой талант. Использовать. Трудяся. У Чехова сказано: мы будем трудиться. Трудись! Прятаться в норке ты не имеешь права… да и нет у нас с тобой норок, грядёт второй Потоп, близится эра Водолея, все норки, берлоги, пещеры вот-вот окажутся залиты… пиши! Думай и пиши!
    — Mikki?.. Не брезгуйте слюну, Alex… Алёша!.. — (Шпион, глядя, впрочем, больше на меня, а не на штабс-капитана, заслонился грязными ладонями). — Was Nomen… как имя для такого вашего приёма? Тянуть время или водить за нос? Тетрадку я взял у Васи… так называет… поноситься. Ищу сейчас хозяина. Где Вася? Где искать?
    — Не брызгайте слюною, — поправил штабс. Юнкер отвернулся на него и стал с полным вниманьем изучать меня своими странными, очень светлыми глазами. Даже не серыми. Белыми почти что.
    Вот вперился! А я здесь вообще — при чём? Оставьте меня в покое Вы, шпион! Голова у меня болит! Шрам болит! Разбитый позвонок из позвоночника буквально вываливается! О подагрических болях говорить? Nein? Оставьте меня! Хватит! Где же наш шпиён?! Где Владимир Васильевич?!. Роликовая дверь отъехала. Сквозь коридорные фракционные прения (малость притихшие с его появленьем, должен я сказать) вошёл в купэ старый граф. Закрыл дверь. Проговорил быстро:
    — As to Alex, выражается сэр Томас в таких случаях!  Куда пропал малыш штириец Александр Максим Отто, сделав расчёты? Я в одиннадцатом году ехал в Грац в музей криминалистики, думал — навещу и мальчишку, пока он на каникулах, а его нету, все прячут глаза от меня!.. Сие, Иоганн Конрад, вместо gutten tag. Сэр Томас уходил, не прощаясь, а я, вошедши, принимаюсь вопросы вместо здрасьте задавать.
    — Макс Отто… глупая австрийская башка… он влюбился… голодом покончил с собой!.. — выдохнул юнкер. Это было, судя по тону, первое с всего того, которое шпион вдруг, и в тёмной душе и в светло-русой голове своей, приготовил высказать вмест давешней досужей болтовни с нами… да — не собрался. Не высказал. Он, в прямом смысле слова, покатал остальную свою речь языком за щекой, чтоб проверить: не выпала ли? Не вышла ли наружу? Не сказалась ль?
    — Алёша, дай «Механику». Danke. Извини, хотел сказать: благодарю!.. — Шпиён взял ксеро «Degenerative Mechanich»’и. Вытянул на свет бумажку-закладку с прямоугольниками «Macht»-«Volk» знакомую мне по Хитрову рынку. Я понял: шпиону она знакома более. Юнкер, без того уж стиснутый, сжался вообще в ком. — Разве может быть глупою башкою австрийский мальчик из благородной семьи, если он студент физико-математического в одиннадцать лет? Хотя малыш поступил в восемь. А к одиннадцати, к 1911 году, всю свою работу произвёл. Великолепную. Кnorke Мошков не устанет благодарить…
    — O veh! — Юнкер оскалился. Зубы у него были гораздо хуже, чем у Владимира Васильевича. — За то, что Алекс Макс Отто сдох в Австрии от голоду, вы, русские, должны благодарить не нас!
    — Кого, правь жу? Кайзера  в а ш е г о? — (Владимир Васильевич поднял чёрные с сединой брови).
    — Кайзера  в а ш е г о! — бросил… нет, швырнул в ответ юнкер. — Гросс адмирал, когда вернулся из Вены в Берлин, сказал дураку Вильгельму о Дуалистической монархии остолопа Франца Иосифа: «Союзник наш Австрия есть труп». Ya. Он говорил так. Хотя он видел не всё. Эстеррайх элементарно вымирает. Мужчины мрут на передовой, остальные — в голодных тылах. Вы, Вольдемар, не страдали здесь от голодной бессонницы, пережёвывая здесь то, чего не жьёт даже грыз… крыса? Наши там — страдали. Петька в Померании, пока не ушёл на фронт, хотя обладает полным правом оставаться дома, — страдал больше всех. Диабет. Нужна белковая пища. Не сухари. Вы держите всю Сибирь, из которой можете хоть что-то высосать, а мы — одну Намибию! Пустыню! Её самоё надо кормить белком! Пустыня не кормит! Камешки… алмазы и руды… это лишь для мирного спокойного времени…
    — Логика Ваша сбоит, как и Ваша речь, когда Вы злитесь, — перебил шпиона шпиён. — Если Вы не успокоитесь, Вы прочно запутаетесь, наряду с грамматическиим, ещё и в хронологических закономерностях. Одиннадцатый был год!.. Саня Школьник, достань Иоганна и поставь перед собою, лицом ко мне, держа сзади за локти. Готово? Danke… благодарю тебя от лица всей нашей делегации!.. Одиннадцатый год, Иоганн! Немцы, равно ж австрийцы, ещё не умирали! — Владимир Васильевич встряхнул бумажкою с «Macht»-«Volk». Юнкер, как только Школьник достал его из-под умывальника, вмиг схватил её зубами. Сжевал. Проглотил. Володя и Алёша тихо засмеялись. Владимир Васильевич засмеялся громче. — ПодпЕй ядь, фон Маллькофф! Вот вОда! Я пОдам! Пей не спЕшко! Копии менее вкусны, чем оригиналы, а барон фон Цыплакофф всё равно будет недоволен. Вспомни хоть один случай, когда Франц Генрих фон Цыплакофф был доволен! Вот всё, что я могу счесть за скупую солдатскую похвалу Франца Генриха в адрес Алекса Макса Отто: «Иногда на пользу делу, когда молодой гусар держит книгу, buchgalt, и не держит то, что впереди у frekenen, bustgalt!». Потом барон четверть часа издевался над штирийском акцентом мальчишки. Тот, наконец, не выдержал и вспылил. Фон Цыплакофф изрёк: «Александр Максим Отто — тупая башка, которую надо подточить в строю»…
    — Где Вы это взяли? — перебил шпион.
    — За портьерой, Иоганн. Стоя там за портьерой, услышал всё. А здесь я услышу ответ на вопрос: как погиб юный штириец? Погиб, umkommen… либо погублен, ist umkomme?.. — (Шпиён, ставя не востребованный шпионом стакан воды на умывальник и садясь рядом со мной на постель, горько улыбнулся сквозь свою чёрно-седую бороду). — Презумпция невиновности. Ya. Не доказано. И не докажут. Вы с Францем Генрихом всё рассчитали.Франц Генрих мог стать крепким юристом. Тогда. В тучном одиннадцатом году голод был далеко от вас, там, в чёрной Германской Африке, в Намибии, где под блистательным правленьем твоего тестя вымирали племена пустынь. Далеко от вас был тощий семнадцатый год с солдатскими сухарями. Буде твой папенька напоминал тебе в письмах — «до войны я хорошо учился, Иоганн», «во время войны я лихо, за месяц, вышёл в капралы, славная вещь для карьеры война, Иоганн», «после войны я без разговоров женился на твоей маменьке, Иоганн, узнав, что ты уже там у неё», — речь шла о войне 1870 и 1871 годов. Год 1871 у маленького штирийца обведён жирным овалом. Помнишь. Ваша победоносная война 1870 и 1871 годов. Нарисованный его худенькою лапкою в 1911 году жирный овал. Старик фон Бисмарк, начиная войну 1870 и 1871 годов, рисковал изрядно. Месяцы оставались до 1873 года, до конца расцвета его «Macht». Только месяцы! Могло не повезти! Говаривал Александр Васильевич Суворов, мой предок: «Раз повезло, дважды повезло, помилуй Бог, а ум-то где?». Немцам повезло уж дважды из трёх возможных случаев. Впервые — в 1871 как раз году: золотой век для тогдашнего «Volk» длился, чтобы закончиться только в 1887 году, старый Отто слал на убой великолепных солдат. Войско — хоть и предводимое им, упрямым бараном, — состояло из львов. Львы гибли во Франции. Погибая, дело своё всё же делали: губили франседов под Седаном, под Мецем и Парижем. Сказал ли упрямый баран спасибо львам? Расчёты мальчишки на сей счёт молчат!.. Чертёж своего работающего на намибийском уране двигателя юный штирлиц закончил, кстати.
    — Toffel! Нечистая сила! Электрик был ты! — вскричал шпион.
    — Торопливое изучение электротехники не дало мне понять, как вырос человек среди людоедов, — ответил шпиён. — Но везенье номер два маленький человек верно рассчитал. Худшая половина Медного века, протекающего у высокопоставленных властных немцев ныне, в нынешнем 1917 году, для вашей «Macht» началась в 1873 и закончится только в 1923. Медные немецкие генералы быкоподобны. Медное бараноподобное офицерьё может сравниться глупостью своей только… только с… щажу Ваше самолюбье, обер-лейтенант!! Унтер-офицерство… говорю или щажу память Вашего папеньки? Когда солдаты хлюздят собственных капралов больше, чем всех врагов, совокупно взятых, — сие не суть войско!
    — Большая банда хулиганья, переодета чего ради в одинаковую шинэл да зделаща чего ради вид, что время от времени она подчиняет ся уставу, а не своим улишно-дворовым понятиям, суть тож не войско, mein knorke! — прошипел шпион. — Ya?
    Шпиён взял паузу для размышлений над будущим ответом.
    — На что рассчитывал молодой меднолобый баран Вильгельм, упрямством перевесивший бы двух стариков Отто, если б кто-то взвесил их на таких весах, где установлена шкала «Упрямство», Теля спросит у самого барана, ведь снегуры могут твОрить сИэ на расстояньях и в пространствах ий дажО вУ времЕнах, — заговорил таки ж Владимир Васильевич. Взял ещё паузу, приметив: шпионова русая борода вздрогнула. Заговорил опять. — Второй овал, овал 1914 года, ist gering. Незначителен. Изображён бледненько-второстепенненько. Александр Максим Отто информировал меднолобца: воевать будет малополезно, Вильгельм, вы не воюйте в 1914 году. Гений предупредил дурака… ценою своей юной жизни предупредил… но вашему надменному неблагодарному высокопоставленному дурачью опять везёт! 1914 год есть второе везение ваше! Германский «Volk» до 1937 года будет пребывать хотя и в худшем, первом, да всё ж полустолетии серебряного века, отчего нынешний серебряный солдат являет себя вполне боеспособным и при унтер-офицерстве, которое умеет драться только со своими солдатами, пока те смирно строем стоят! А российская Macht с 1912 года окунулась в первую худшую половину века железного. Правда, российский Volk, которому предстоит до начала тридцатых годов оставаться в лучшей второй половине серебряного… o veh, o veh, o veh… либо, говоря словами из «Слова о полку Игореве», «дружинникам аминь»…
    — «А дружине аминь»! — быстро, а потому ещё более хрипло перебил шпион шпиёна. — Я из Австрии здесь, Вольдемар. Непосредственно из ней.
    — Помню. — Шпиён кивнул седеющей черноволосой головой, стриженною, как у солдат, под горшок… ну, под котелок либо подручную кастрюлю. — Даже притворяюсь, что верю: между райхерами севера и райхерами юга существует различье, коль вы много раз подрались друг с другом, прежде чем объединиться против нас. А кто-то, помню, сулил одержать Blitz Krig, молниеносную победу в духе Барбароссы, посколь жи стар Отто фон Бисмарк чертежу йово младова тёзки Алекса Макса Отто нэ быва, ий у вас всё то суть. Богемия. Замок Конопишт. С тех пор я привторяюсь, что верю в существованье какой-либо ну хоть самомалейшей разницы между немцами разных стран…
    — Да!! У старика не бывало!! — Шпион пошевелился, указав шпиёну своим картошковидным, как у Мохнорыла, носом на «Degenerative Mechanich». — А у меня есть!! А когда в мои руки брэтся книга, Вольдемар… когда я беру в руки книгу… стаёт прочитана хотя б буква!! Мы объединим Германию и Австрию! Сольём их, как кипящийя металл в плавитном горн! Мы станем третья империя, вы утонете под наш огонь!! Кстати, Вольдемар: ты говорил — немцам везло уже дважды из трёх возможных случаев. Каков третий?
    — Вот оно что! — сказал Володя.
    — Ты о чём? — спросил Алёша.
    «Ни хренушки не понимаю… сплошной бред… ничего не…» — хотел вздохнуть я, пока шпиён в очередной раз кивал шпиону, чтобы стимулировать диковинный разговор.
    — Ich bitten Sie: sprechen Deutsch, — попросил фон Малькоффа граф Кошкин. — Айжи сам аз упрестаю тя разуметё. На погрешностях логики тебя нужно, Иоганн, ловить реже, чем на погрешностях грамматики. Но мудрую frau fon Logich боярин изобидел многажды! Сколько раз ты сам себе противоречил? Сколько раз ты согрешил тем интеллектальным грехом, в котором обвиняешь нас? То у тебя одно, то у тебя другое, причём другое и есть одно, а иногда вдобавок третье! Помни: jeder Volk hat die…
    — К счастью, вне Volk я, — перебил шпиёна шпион. — Не народ я. Macht. Volk у меня знаешь где… как это… да, впахивает?! Ни один мужик до сих пор не пикнул!! Это ведь у вас в родовом селе Кошкино мужики — сплошь большевизм да… где она звать… эсэрство…
    — Ох, стань бы я, как ты, барон в одиннадцатом поколении! — воскликнул Владимир Васильевич. — Имей я десяток поколений предков, коих никто, никогда, нигде не смел оскорбить или, паче, ударить! Десяток поколений! Двести пятьдесят лет! И все, кто посмел обвинить фон Маллькоффых хоть в чём-то, получали Vorladung или Aufforderung!! А я — fon первого поколения…
    — Но тоже сиятельства трое все, Константин, Павел, ты, — уточнил шпион на удивление вдруг тихо. — Фоны, ежль немецкий лад. Прости. А бомбу отдай мне. У вас правят эсэры. Эсэровская наследственность дурна. Их предки, народовольцы, брали себе обычай кидаться в императоров обычными бомбами, а у эсэров вдруг возьмётся за обычай кидаться в императоров урановыми…
    — Сиятельства наши сияют в более низких степенях социальной защищённости, чем там фоны! — (Шпиён печально вздохнул и задумался). — Тебя иль Клауса обзывали бобиком в Gross Shtabb? Nein? Меня в Генштабе обзывали! — (Шпиён вздохнул ещё печальнее). — Мою просьбу, sprechen Deutsch, я отменяю. Genug. Довольно с меня ливонско-тевтонского гавканья. Станем продолжать по-русски. Сорок лет я ломал мой язык об ваш, нынче — вы в моей стране, наступила ваша очередь!.. Третье ваше немецкое везенье ist третий овал, нарисованный ручонкою Алекса Макса Отто. Будущее везенье. Овал соответствует рубежу 1930-х и 1940-х. Годов, кои пока далече. Но — bold oval. Bold! How it must be translated to Russian?.. Жирный! Да! Он жирнее, чем овал для года 1871. То, что я хотел бы Вам наглядно демонстрировать в доказательство, разлагается на дне Вашего желудка. Но в Вашей памяти осталось, Иоганн: овал при стыке 1930-х и 1940-х годов многажды обведён карандашом Шурика!  Многажды!  Как и соответствующие рубежу 1930-х да 1940-х годов квадратцы второй лучшей половины медного века для властей немецких и второй, опять же лучшей, половины серебряного века для немецкого народа! Was ist das? Догадка юного студента? Прогноз седых многоопытных аналитиков? Может, не прогноз, а план, приказ, приказы никогда нигде не обс… обсужд… погоди, погоди, Йоганн… кидаться в императоров… ты сказ… ты ск… Володь, Лёш, валите обер-лейтенанта на пол!! У него во рту пузырёк со скорым ядом!! Отберите!! Не дайте ему разгрыз… раскус…
    — Какой пузырёк? — переспросил Володя, вскинув перед собой карабин. — С каким ядом?
    — Стек!! Лян!! Ный!! Пу!! Зы!! Рёк!! Со!! Ско!! Рым!! Я!! Дом!! — зарокотал Владимир Васильевич, сам проделывая то, чего миг тому назад требовал от Алёши и от молодого графа. Но следующею чередою слов, которые произнёс он, были: — Миша! Ты тоже встал, как der Pfahl! На тебя вся надежда осталась, бей обер-лейтенанту под дых!
    — Обер-лейтенанту? — вскидываясь со своего места, запоздало-беспомощно пискнул автор данных строк. — Кто здесь обер-лейтенант?
    Когда я (по злобному рычанью шпиёна) догадался, кто здесь обер-лейтенант и кто идиот, — одолело меня другое сомненье: как ударю? Кулаком? Ногою? Плечом? Первый варьянт отменяется. Представляю, сколь аргументировано возразят по данному пункту программы мои (вернее, старого графа) руки, даже правая, до сих пор относительно здоровая! Ногою? Я умел и так. Дядя Ти за мельницей на берегу Амура учил меня и тому. Но — кровавые отёки на ноге после удара ею… хотя они не заметны окружающим… ah, nein… э, нет! Удар плеча! Только удар плеча! Он отразится в больной спине… и всё ж не так… не так болезненно!.. Я ударил плечом. Целя в солнечное сплетение австрийца, какового австрийца, поелику вышестоящая перекличка длилась, ломал татуированными ручищами российский матрос Школьник. (Без успеху ломал. Шпион вырывался). Удар под дых — сказать словами Вити-электрика из брусиловского штаба — выключает сознанье. И если б австриец не нагнулся резко вперёд, чтоб перекинуть Школьника через себя… то я бы попал!.. Но австриец сделал наклон. Мой удар пришёлся по голове его. Хрустнули шпионовы зубы. Треснуло в его зубах стекло. И я понял, что я содеял.
    Яд из ампулы, которая (подтвердилось) лежала за щекой его, был верен — но не милосерден. Обер мучился страшно. Школьник кликнул Лизу. Лиза, взглянув, произнесла: «Опоздали». Знакомый всему поезду Ванька Юнкер испускал дух, корчась в тесноте на полу купэ. Ни у одного из нас не возникло мысли положить шпиона на одну из наших постелей. Он был грязен. Как человек, который много дней подряд провёл в вагонах, а много ночей — на земле под деревьями.
    — Тот самый шпионишко? Ясная даль! — загудел из коридора бас дяди Кости.
    — Тот самый разведчик, — подтвердил Владимир Васильевич. Умолк. Задумался. Тихо добавил: — Горный стрелок. Особо подготовленный для войн в особых условиях.
    — Не стар ли по камням прыгать? — рыкнул дядя Костя. — И для лейтенантства стар.
    — Кому как везёт с карьерой… — тихо, но решительно возразил графушка.
    — Остальныи гады инде ж? — спросил, подходя, Анатолий.
    — Знал бы, сказал бы, — тише самого Володи отвечал Владимир Васильевич. — Миша… займись уроками… ты должен до конца дня зафиксировать все отличительные черты подъёма и упадка… приступай… не обращай на нас внимания…
    — Nicht durfen… не спасать… не смейте меня спасать… — прохрипел Иоганн Конрад. — Я уйду… я не останусь с вами на одной Европе… одном мире… одной планете! Рекли вы, несть у вас хоты овладеть ею всею… а — Владимир, Владеющий миром… и ненавижу людей с этим именем… и не останусь дольше… о, nein… я спрыгиваю с планеты Земли на ходу, как с поезда… спрыгнешь ко мне ты в тридецать деветом… все вы… и ты с ими… тама зстретимси! Буду ждать!
    — Что ж тё содело сё, путаннё душё? — спросил шпиён у шпиона. — Войнишке сей без пяти минут капут, вернулся бы ты к филологии, стал бы работать… чувствовал же ты лютичанский перец современного русского языка… чувствуешь же… nein, чувствовал! Кто в шапках, братцы? Снимите. Он умер.
    Я старался не обращать внимания. Делегаты заворачивали обер-лейтенанта в одеяло, гомоня вперебой, старик проводник, плача, затирал на полу багровую слизь с острым химическим запахом, а я не отрывался от страниц. Я смотрел только на свои строчки. Ну, и в книгу. Перед тем как скопировать:
    «Во время упадка древние наблюдали падение нравственности, нравственную испорченность, неразлучную с физической. Люди, говорят они, становятся порочными, совершают различные злодеяния, приобретают буйный нрав, легко вступают в столкновения с ближними, пылают к ним враждой и становятся беспощадными. Эта вражда проникает даже в семейства и нарушает родственные связи: дети враждуют с родителями, а братья с братьями. Люди совершают друг над другом насилия и буйства и истребляют один другого. В обществе господствуют беспорядки и смуты. Нарушается его равновесие и внутренняя гармония. Ложь царит в мире, нигде нельзя найти правды и справедливости и вообще зло торжествует над добром. В половых отношениях господствует разврат. Всё это отзывается на судьбе отдельных людей в виде тяжкого труда, тяжких забот, печали, горя и всяких несчастий <…>.
    Подъём составляет прямую противоположность упадку и представляется древним пробуждением к жизни. При нём происходит умственный подъём, раннее умственное и физическое развитие. В нравственном отношении люди чужды всякого зла, они добродетельны, справедливы и честны. В отношениях между ними господствуют согласие, мир, благость и милосердие. Они всегда бодры и веселы, наслаждаются продолжительной жизнью и умирают безболезненно. Богатство, счастье, всякое благополучие сопровождает жизнь их, они удалены от горя и «тяжкого» труда <…>. Законы природы здесь действуют те же самые, что и в любом пчелином улье или муравейнике. Правительство как центр, в котором сходятся все симпатии подданных, в ульях или муравейниках заменяется маткой или царицей, о которой муравьи или пчёлы не ораторствуют, не обсуждают её достоинств или недостатков, а молча жертвуют своей жизнью. Если матка погибает, то улей или муравейник теряет всякую внутреннюю связь, расходится и гибнет. Кроме того, в нормальном государстве члены его связаны между собою общим им всем патриотизмом, т. е. безграничной, безотчетной и так же инстинктивной любовью к общей родине. Как истинное чувство, патриотизм так же молчалив, как и любовь к правительству, но в минуту опасности для отечества во имя его человек жертвует всем самым для него дорогим, не исключая и своей собственной жизни. Наконец, всех членов нормального государства связывает крепкая взаимная любовь или симпатия, которая так же обнаруживается вполне только в момент опасности, угрожающей согражданину».
    — Кристалл? Кристалл, спаянный любовью, о котором говорил Сиплаков? — Тут я всё-таки взглянул на Алёшу.
    Алёше было не до меня. Штабс-капитан весь дрожал. В его рту за бледными губами перекатывалась таблетка. Или даже две. Слышно было, как стучат они. Я остался рад, что штабс не расслышал вопроса. Владимир Васильевич вышел. Володя не прислушивался, поскольку сам адресовал Алёше следующие свои слова:
    — Вот уж призадумаешься!.. Человек, бабуля права, ничего и никогда не забывает, только не всё и не всегда вспоминает! Ещё в Казани, в университете, я случайно прочёл в испанском журналишке, в статье об индейцах майя: «Твой нынешний друг — это другой ты, твой враг — это твой вероятный друг». Каково? Скажешь: бред сивой кобылы? Мне самому так казалось. А вот нынче… вот сейчас… я, вспомнив, понял: это был ум! Я не смог перевербовать этот ум для дяди. Опоздал я. Не успел. И вслед за Holms’ом в «Baskerwil Dog» твержу: напрасное промедление, напрасное промедление…
    — Зол ум Иоганна. — (Штабс проглотил лекарство. С таким лицом, словно проглотил фунт яду. Я содрогнулся от близкого воспоминания…). — Зол. Жесток. Тёмен. Во тьму ему и дорога.
    — Да, Лёш, от многих своих первоначальных студенческих пражских озарений Йогивану пришлось отказаться! Тут я согласен. Но лютичу, который по паспорту Иоганн, — легче, нежли чеху, который по паспорту Яросл… разве я не рассказывал тебе о Ярославе? Никогда? Исправлюсь! То-то Ярек с Иоганном так дружен… был дружен… при всей их громадной разнице возраста! Парню, которого зовут — Ярослав, тесно в одной Богемии с Францами! А уж когда Ярек оказался с Францами в одном строю… оh, ya-ya, Лёш, Джону-католику тоже нелегко пришлось на Сомме в одном строю с Джонами-англиканами, но Ярослав… Ярослав… — (Володя вздохнул). — К счастью, богемцы-славяне большой массой дались в плен нам. И вскорости ещё, Ярек говорит, агромадной массою дадутся. Богемцы-славяне  до  сих  пор  имеют  представление:  мы — с вои. Будители профессора Франтишка будили славянский мир не вовсе зря, сев пусть скупо, да родит.
    — Но при чём здесь Джон? — вяло удивился Алёша. — Англичанин вряд ли станет тебе и мне с вой, коль даже он не сэр Томас. Врождённая русофобия! Хоть Толкин он. Ещё один, поди, наследник лютичей-славян балтийских. Занёс его предка-варяга Толку в Лондон, Лоно Речное, бес морской служить, как заносил Иоганнова предка-варяга, Малку, сухопутный бес в Берлин, Берлогу медвежью! Одно счастье: король сейчас не заставляет Джона воевать против нас, как заставили императоры Адольфушку!.. Где Адольф, Вов?
    — Как знать, как знать, Лёш, чтО за войны планированы у короля-еретика, у короля-англиканина, у главы державы, коей державы многовековое отношенье к России, к нам менялось в узком русофобском диапазоне от «откровенно враждебна» до «скрыто враждебна»… — объясняюще-серьёзным тоном произнёс Володя. Кажись, графушка в самом деле объяснил что-то серьёзное: Алёша кивнул головою, на которой я сейчас (когда его причёска начала отрастать) впервые заметил в волосах над виском голое пятно, след раны. — Джон, потомок Толки-варяга, чуть не умер. От тифу. Не от ран. На реке Сомме вошь валит людей быстрее, чем снаряд. Истощены люди. За всё время боёв англинцы в союзе с нашим экспедиционным корпусом — тем, где сейчас Николай Гумилёв, — оттеснили немцев всего на семь кэмэ. Потеряв едва не мильон человек. А мы здесь что-то скрипим о бездарности расейских штабов да тупости расейского командного составу!.. Адольф лечится после газа. Вот забавен! Удрал из Австрии в Германию, чтоб не попасть на войну под знамёнами кайзера Франца Иосифа, и угодил на ту ж войну под знамёнами кайзера Вильгельма. И воевал глупо-старательно. Ефрейтором жалован, пся крев!..
    — Ефрейтором сделаться — срамно?
    — Из-ряд-ный срам, Лёша! У Фрицев злой цепной пёс, который даже своих рвёт-кусает, — «bosh», злюка то есть, а ефрейтор так же — «bosh»! А воевал ефрейтор бундесвера всяко против нас, равно как весь бундесвер-с…
    Пусть Алёша и Володя говорят.
    Продолжаю копировать:
    «С упадком в государстве все эти связи, повторяем, ослабевают начиная с высших. Прежде всего исчезает любовь к правительству, за нею — любовь к родине, потом к своим соплеменникам и, наконец, в конце концов, исчезает привязанность даже к членам своей семьи. В порядке постепенности беззаветная любовь к правительству сменяется любовью или привязанностью к личности правителя. Эта последняя уступает своё место полному равнодушию. Далее следует уже ненависть сначала к личному составу правительства, а потом к правительству вообще, соединённая с непреодолимым желанием его уничтожить. Когда упадок бывает очень силён, это чувство достигает своего высшего напряжения и тогда редкий государь умирает собственной смертью, всё равно хорош он или не хорош, виновен в чём-нибудь или нет. Ненависть в этом случае так же дело инстинкта, а не разума, как была любовь во время подъёма <…>. Государственная машина расшатывается и расползается по всем швам. Вначале её заедает формалистика, а затем лицеприятие, доносы, шпионство, взяточничество и казнокрадство. Лишаясь энергии и поддержки со стороны народа, правительство бывает не в состоянии провести какую-либо твёрдую государственную систему. Законов в это время обыкновенно издаётся очень много, но соблюсти их некому. Правительство или бессильно это сделать, или его органы являются продажными и торгуют законами. Кроме того, правительство во время упадка теряет своё единство и дробится и <…> в каждый упадок у правительства или, лучше сказать, у партии, его защищающей, происходит борьба с партией антиправительственной, в этом сходятся все народы и государства всего мира, но какой характер примет борьба в том или другом государстве в тот или другой из его упадков, зависит от характера народа и от степени его подъёма. В одних случаях дело не доходит до ненависти к форме правления и к правительству вообще и ограничивается борьбой против личности правителя (так называемая династическая борьба, когда одна партия принимает сторону одной династии или одной личности, а другая — другой). В других случаях борьба направляется не против формы правления, а против власти правительства вообще. Тогда в результате получается ограничение власти, а в иных случаях полное сведение её к нулю. Правителю тогда ничего не остаётся кроме титула и казённого содержания. Наконец борьба и ненависть антиправительственных партий может направиться против формы правления, и тогда монархия сменяется республикой или республика — монархией. Средствами борьбы в начале упадка обыкновенно являются съезды и сеймы, дебаты и драки, а в заключение — бунты, революции и бесконечные междоусобные войны, сопровождающиеся разорением страны и избиением её жителей. Но борьба не может кончиться даже и в том случае, если правительство сокрушено: она сменяется новой борьбой из-за власти. Вырождающийся человек не только не выносит никакой власти над собой и ни малейшего стеснения своей свободы, но сам стремится к власти. Властолюбие и всеобщее желание во что бы то ни стало стать выше своего положения составляют самые главные и неизбежные пороки вырождения. Никто не хочет быть подчинённым, а все хотят быть начальством. Эти времена изобилуют всякого рода узурпаторами и самозванцами».
    — Боярин Малков! — умозаключил я вслух. — Твои самозванские права на боярство в Померании тебе не легче было б доказать, чем Steplton’у — права на Baskerwil Hall! Если бы вот только тебя поддержал из Польши какой-нибудь новый магнат Вишневецкий, как прежде Гришку Отрепьева… Но ладно! Пишу: «Сельское простонародье в этом отношении также не отстаёт от интеллигенции. Если во время подъёма оно питает безотчётную инстинктивную любовь и преданность к высшим классам, то во время упадка вся ненависть его обращается не против правительства, а всегда против высших правящих классов. Это обстоятельство нередко даёт повод правительственной партии вступать в союз с простонародьем против вырождающейся интеллигенции. Перемены, которые происходят в отношениях правительства к народу, имеют место и в деле патриотизма. Чувство это у народа во время его упадка также постепенно исчезает. Сначала широкий патриотизм, соединённый с обширной государственной территорией, сменяется более узким, провинциальным или племенным. Государство стремится поделиться на части, которые с течением упадка становятся всё мельче и мельче. В это время измена царит во всех её видах. Отечество продаётся и оптом, и в розницу, лишь бы нашлись для него покупатели. Изменники приводят неприятеля для завоевания или разорения своей родины. Враги призываются на помощь против своих. Далее проходит и узкий патриотизм, и мало-помалу сменяется ненавистью и презрением ко всему своему и стремлением заменить его чужим, иностранным. В это время является неудержимая страсть к заимствованиям всякого рода, которая по временам принимает форму простого обезьянничанья. Даже национальный язык подвергается тогда презрению, переполняется словами и выражениями из чужих языков и может замениться иностранным, если к тому представляется хоть малейшая возможность». Genug! Отныне прекращаю вырисовывать чужие слова чужими буквами! Пишу их нашими! Замен ради замен и «мордоухода» вместо «косметики», как у блаженныя памяти Е. И. В. Екатерины Второй с академии президентом княгиней Дашковой, у меня, впрочем, не будет, так до смеха можно дойти, я остановлюсь на необходимом… и — что там дальше?  «Прежняя любовь или симпатия между соплеменниками заменяется ненавистью и всеобщей нетерпимостью. Кто может, разбегается тогда во все стороны, а остающиеся занимаются взаимоистреблением, которое принимает форму междоусобий и драк всякого рода, сопровождающихся уничтожением имущества противников, грабежом, насилованием женщин, избиением детей и поджогами. Борьба ведётся между городами, между сёлами, между разными национальностями, между разными слоями общества, наконец, внутри одного и того же слоя общества, между партиями — политическими, династическими или религиозными. Этому состоянию общества соответствует обыкновенно период анархии. Государство разбивается на мелкие кружки, группирующиеся вокруг богатых людей. Каждый помещик или богатый человек является центром маленького независимого государства, которое ведёт борьбу на жизнь и смерть с другими такими же государствами». Гражданская война? Вроде той, что описана в «Baskerwil Dog»… тьфу, «Собаке Баскервилей»?..
    Снаружи донеслись голоса. Дядя Костя и Лиза! Они, пройдя коридор от экс-двери, остановились возле нашего купэ. Володя и, вслед, Алёша вышли туда к ним. Матрос деланно-строго спросил у сестры милосердия:
    — Ты как, матушка Елизавета? Больше не плачешь? Если снова заревёшь, сдам вас — и тебя и, вот, Лёшу — в монастырь! Грех замаливать. И личный и паче того чужой.
    — В один монастырь их не возьмут, — фыркнул графушка. — Надо в разные. В один отца Лексея игумном, в другой мать Лизавету игуменьей…
    — Рожу надраю щас, др-р-рай твою латунь! — с не деланной суровостью оборвал дядя Костя. — Шутник хренов!.. Изочти ты, Лиза, счас братишкам-солдатам тот свой стих, в шестом классе гимназьи перед нихонской войной тобою писанный, — половина дезертиров уедет с нами в Питер! Были просто дезертиры, явятся бойцы назревающей новой рэволюции!.. Ты слыхал тот стих, Вов? «Настанет час — и к нам войдёт сюда война, друг с другом жить вы в мире не хотите, о самом мелком «се великое» твердите — и заберёт у мира мир, придя, она! Мир грязнет в грязи, быте, сале, суете, сам тлея, губит всё живое этим тленом…». Оно ж мобилизнёт массу! Мо-би-лиз-нёт!
    — Дядь Костя!! — вскричала Лиза. — Прекрати!! Об этом страшно вслух!! Не надо!! Из-за этого война случилась!!
    — Ну, ну! — пропыхтел графушка. — Война случилась единственно ж из-за того, что шестиклашка Кузьмина однажды принесла в гимназию стихи вместо домашнего сочиненья на свободную тему…
    — Но ведь всё Лизино сбылось!! — вскричал на этот раз штабс-капитан. — Всё, что говорила, сбылось… равно ж сбылось и всё то, что говорили Блок почти одновременно с ней и Лермонтов за десятилетья до неё! Со словами надо аккуратнее… осторожнее… нельзя тащить на бумажный лист сразу всё… надо критиковать… надо во всём разбираться… а суетно лялялякать обо всём таком нельзя!.. Понимаешь?
    — Сэр Леш!.. — Володя вздохнул. — Каждый младенец есть добрый гений. Каждый мальчик есть почти добрый гений. Почти. С вновь отросшими колючками. Ершится. Но мужчина так называемых солидных лет, повзрослев и озлобившись, едва-едва слышит, как бесы…
    «При чём тут бесы?» — хотел сказать я им из купэ. Но заговорил штабс-капитан:
    — Люди чертей не слышат, Вова! И не видят. Будь всё иначе, сидел бы весь белый свет в жёлтых домах…
    — Едва-едва слышат, — возразил молодой граф. — Бесы, подготовив очередную каверзу в миру, шушукаются меж собой. Хвастают друг дружке. Враг вражке. Ведь бес бесу завидует так, как не в силах завидовать и самый злобный злодей-человек. Взрослые полуслышат бесов. Стопроцентно различают их шушуканье только монахи. Вроде Авеля, который предрек государю восемнадцатый год. Старцы-провидцы. Но в среде подростков Авели — почти все сто процентов! Возраст такой. Ещё не закрылся один шов в развивающемся черепе, о котором шве есть у Мошкова. Не окостенел. Не зарос. Не утратилась живая связь со Вселенной. Мне и снегуры объясняли, я тебе потом объясню… Короче, вот вам шестнадцатилетний Лермонтов! Вот вам шестнадцатилетняя в канун нихонской войны Лиза! Вот вам Микки-летун, шестнадцатилетний в пору написанья им его старой комедии о людоедах, которую он привёз с собой на фронт из Усть-Уссурийска! Вот вам все поэты! Уяснил, Лёш? Наводящие вопросы:  тык а куяснил, ясно иль с точностью до наоборот, како всегда ж?
    — Второе. До наоборот. — Штабс-капитан сам вздохнул. — Но я в Галиции почти привык, что ты врэм от врэм объявляешь вслух мои тайные мысли, вот я и…
    — Сам себе противоречишь! — перебил Владимир Васильевич. (Старый граф то ли вдруг подошёл с другого конца вагона по коридору, то ли, подойдя давно, до сих пор молча прислушивался). — Кстати! Владимир сказал: бесовня шушукается меж собой, бесы хвастаются друг дружке… Откуда цитируешь, Владимир — Владыко мира? Где ссылка на первоисточники, маленький мерзавец?
    — Отсюда вот цитирует. — (Молодой граф постучал по чему-то твёрдому чем-то мягким. Думаю, были то палец и лоб, причём лоб не Володин, ведь штабс-капитан тут же бурно возмутился: «По своей голове стучи, дебил! По своей! Что ты меня трогаешь?»). — Свеженькое. Дарю, дядь Вов. Пользуйся.
    Лиза убежала, крикнув ещё раз: «Перестаньте!». Молча ушёл дядя Костя, хлопнув чем-то не весьма мягким по чему-то более-менее твёрдому. (Думаю, были то дяди-Костина ладонь и лоб графушки. Ведь Володя тут же возмутился более бурно, чем давеча штабс-капитан: «По своей голове хлопай! По своей, да! Распустил корявые руки, нижний чин! Дэ-мо-кра-ти-я! Хулиганьё! Вот и давай таким свободу, они ещё волю запросят!»). Я взял со стола пару комков ваты. Сунул их в уши. Буду продолжать дело. Своё. Приказ надо выполнять в любых условиях. Переписываю:
    «Гениальные и талантливые люди перестают появляться, и во главе вырождающегося общества становятся тогда посредственности, которые задают новый, более пониженный тон. Открытия и изобретения прекращаются. Наука сначала перестаёт двигаться вперёд, а потом падает всё ниже и ниже. Учебные заведения закрываются одно за другим от недостатка учащих и учащихся. Библиотеки и музеи подвергаются разграблению или погибают от пожаров. Изучение наук сводится к бессмысленному зазубриванию мудрости прежних времён и к погоне за дипломами, дающими преимущество в борьбе за существование. Любознательность исчезает, литература и искусства падают. Простота и естественность в литературных произведениях заменяются вычурностью пустословием, а мысль — трескучей фразой. В литературную область врываются в качестве чего-то нового декадентщина и порнография, старые как мир. Охота к чтению исчезает. Книжные лавки закрываются за ненадобностью. Ум человека настолько ослабевает, что чтение, даже самое лёгкое, уже не доставляет ему ни удовольствия, ни развлечения, но утомляет, как тяжёлая непосильная работа, и вызывает страдание в ослабевшем мозговом аппарате. В некоторых государствах правительство и лучшие люди страны, замечая наступающий умственный упадок и не зная его настоящей причины, думают остановить его распространением грамотности и увеличением числа школ. Но, увы, все старания его остаются напрасными: для вырождающегося мозга просвещение так же бесполезно, как хорошая пища для желудка, страдающего несварением. Всё вбитое в мозг ученика разными способами тотчас же извергается из него, не оставляя после себя ничего, кроме заученных фраз. Школы в это время обращаются в заведения для бесцельного систематического мучительства, а учителя — в инквизиторов, к которым ученики ничего не чувствуют, кроме глубочайшего отвращения, как к виновникам своего мозгового страдания.
    Вследствие понижения в народе во время упадка умственных способностей становится понятен тот чудовищный умственный регресс, о котором говорят многочисленные исторические свидетельства, и тот поразительный контраст, который бросается в глаза путешественникам при сравнении грандиозных остатков древней высокой культуры, встречаемой в разных концах земного шара, с жалкой обстановкой дикарей, проживающих в тех же местностях в настоящую минуту <…>. Человек при своём одичании способен не только забросить приобретения науки, но от железных орудий может перейти к каменным, забыть употребление вилки и ножа и даже искусство лепить из глины горшки, обжигать их и готовить в них пищу <…>. Исчезают энергия, предприимчивость, воля и собственная инициатива. Несколько дольше остаётся способность следовать инициативе других, но и она потом исчезает. Техника, промышленность и торговля падают вследствие недостатка в народе людей, способных не только расширять и улучшать дело, но даже поддерживать его в прежнем порядке, отчасти от уменьшения способности к умственной работе, отчасти от того, что падающим человеком овладевают неподвижность и лень, и всякий правильный систематический труд становится ему не под силу. Если найдутся в это время здоровые иностранцы, то в промышленности и торговле они заменяют вырождающихся туземцев, но тогда эти последние попадают к ним в экономическое рабство. Если же и благодетельных иностранцев не найдётся, то промышленность и торговля падают, предприятия прогорают и страна переходит в первобытное состояние с отсутствием промышленности, с меновой торговлей и пр. Народ беднеет, впадает в долги, попадает в сети ростовщиков, а затем тысячами умирает с голоду или идёт нищенствовать, воровать и грабить.
    От вырождения человек теряет всякое постоянство. Всё, начиная с обычного труда и кончая местностью, обстановкой и людьми, среди которых он живёт, очень быстро ему надоедает. Тоска и скука не покидают его ни на минуту. У него является непреоборимая жажда к развлечениям, к зрелищам и к частой смене впечатлений. У одних это чувство удовлетворяется непрерывной погоней за модами, а другими овладевает болезненная страсть к бродяжничеству. Гонимые этой страстью, люди бесцельно бродят с места на место, не будучи в состоянии, как Вечный Жид, нигде остановиться и уйти куда-либо от своей внутренней пустоты.
    Вместе с тем у человека является потребность к наслаждениям всякого рода. У многих погоня за наслаждениями становится единственной целью жизни. Люди предаются роскоши и излишествам. Они делаются падки на всякого рода игры, в особенности азартные, предаются пьянству, обжорству, употреблению всевозможных наркотиков, кутежу и разврату. Брак становится для человека тягостным, как по своему однообразию, так и по той причине, что налагает на него массу обязанностей. Семейство и дети являются обузой. Сначала учащаются и облегчаются разводы, а потом законный брак мало-помалу заменяется конкубинатом. У нецивилизованных народов во время сильного упадка исчезает всякое подобие брака. От детей человек стремится избавиться всевозможными средствами, начиная с вытравления плода и искусственных выкидышей и кончая детоубийством. Такое положение уже одно в состоянии уменьшить население государства. Кроме страсти к половым излишествам человеком упадка овладевают различные противоестественные пороки: онанизм, педерастия, лесбийская любовь, некрофилия и пр.  А у других в то же время появляется наклонность к аскетизму и женоненавистничество.
    Во время периода вырождения человек теряет не только все альтруистические чувства, но даже простую общительность. Он становится мрачен, угрюм, несообщителен и неразговорчив. Между людьми исчезает всякая привязанность и дружба. Человек делается эгоистом и себялюбом. Все общественные учреждения и все крупные партии получают тенденцию к бесконечному дроблению. Всякие хорошие отношения между людьми легко нарушаются. Так как одни люди становятся неосторожными, грубыми и бестактными, то ежеминутно возникают поводы к размолвкам, оскорблениям, ссорам, руготне, драке и даже к убийствам. Чувство мести является одним из самых сильных у падающего человека. Местью наслаждаются, ставят её целью всей жизни и мстят не только оскорбителю, но людям совершенно невинным только потому, что они приходятся родственниками оскорбителю или поставлены с ним в близкие отношения. Убийство, соединённое с жаждой крови и с наслаждением муками своего ближнего, становится в это печальное время для многих людей болезненной потребностью и потому совершается очень легко, по самым ничтожным поводам. Является дьявольская жестокость и желание не только убивать людей, но калечить их, мучить и наслаждаться этими мучениями.
    Честность у людей исчезает; ложь и обман становятся добродетелями. Имущество ближних возбуждает кроме зависти желание отнять его во что бы то ни стало, каким бы то ни было способом. Пускаются в ход вымогательство, шантаж, мошенничество, воровство и, наконец, просто грабёж <…>. Одиночные шайки разбойников обращаются в отряды и армии, которые рыщут по стране в поисках за добычей и никому не дают пощады, ни перед каким преступлением не останавливаются. От них нет другого спасения, как только замки и крепости, которыми тогда и покрывается вся страна <…>. Полиция становится до нельзя плоха, бездеятельна, несообразительна, труслива и продажна. Армия приходит в полную негодность, так как солдаты теряют свою честность, преданность власти, стойкость, храбрость, выносливость и дисциплину. В мирное время такая армия постоянно бунтуется, а в военное при первой встрече с неприятелем охватывается паникой и обращается в бегство. Офицеры теряют чувство чести, энергию и уважение солдат. К тому же при расстройстве финансовой системы, неразлучном с упадком, армия очень часто не получает ни жалованья, ни содержания и нередко сама обращается в разбойников <…>. Внешние враги государства, никем не охраняемого, врываются в него, распоряжаются в нем как у себя дома, грабят мирных жителей, жгут их дома, истребляют их самих и уводят в плен. От падающей страны отбирают провинции, облагают её данью, разделяют на части и завоёвывают».
    — Володька! Лисёныш слюнявый! — сказал вдруг в коридоре перед купэ Владимир Васильевич. — Перевербовать Иоганна Конрада мог я, старый много травленный лис! Никак не ты! Зубки у тебя, или я спорю, — остренькие… да — молочненькие, а я свои клыки на этом деле до корней съел! Я, не хвастнув скажу, самого Лодовико переобратил в нашу веру! Да! Веру! Он православие у отца Иоанна принял!.. Что до индейцев, я включаю майев в лист моего путешествия. Как назывался журнал? Ай да майи, ай да сукины сыны! Такое удумали! «Вероятный друг»! А если повезёт, если вероятный друг окажется — как Иоганн — умён…
    — Иоганн был и останется врагом! Умным, но страшным! Не сгодится… не сгодился в друзья… потому что, как раз, умён! — возразил полковнику графу Кошкину штабс-капитан Сиплаков.
    — Сам-то ты знатно добр!.. — (Шпиён сделал над собой усилие). — Прости, Алёша.
    — Сдают у дядьки Вовки нервы после Конотопа… Конопишта… замка Конский топот, — заметил там же, за дверью купэ, поручик граф Кобылин.
    — Замка Конский храп, — возразил Алёша Володе. — Конопишт… конское пыхтение… конский храп… внятна богемска речь!.. Сколько славянских языков знал Иоганн?
    — Семь. Бегло — семь. И на шестнадцати, включая вымирающий лужицкий сорбский разговор, который в Дойчланд помнят только фольклористы да ветхе древне дядушки, он мог объясниться. Плюс, естественно, древний церковнославянский. — (Шпиён, ответив Алёше, долго молчал). — Сдадут там нервы! Миша не слышит?.. Пожалуй, не слышит. Лад. Нэхай Михайло живэ с мыслью, что позвонок выщелкнулся из позвоночника при паденьи с самолётом, а суставы воспалены вследствие подагры.
    — Я сам хотел спросить, дядь Вов: отчего на ногах есть подагра, на левой руке подагра есть, а на правой, как по трафарэту, даже не бывало? — вмешался графушка.
    — Яз правша есмь, Вов, — ответил граф. — Правой рукой я должен был описать всё, что знаю.
    — Во-о-от ка-а-ак! — вырвалось у Алёши. — Дойчманы старательно учились у эстеррайхеров…
    — …а те и те одинаково чистоплюисты! — подхватил Володя.  (Как если бы он понял много более, чем тут сказали). — Герры специалисты даже такой вот специальности не любят, когда у них зеркальные сапоги да лощёные мундирчики кровью забрызганы! Чистота мундира-с! Аккуратненько-с! Чтоб и кровавые преступления были бескровны!.. Дядь Володь, ты не думай, ведь я согласен, ум — Иоганнов ум — не из рядовых! Правда, что магистр фон Маллькофф разрабатывал церковно-славянскую грамматику?
    — Теперь в церковно-славянском языке никогда не будет разработанной грамматики. — Штабс-капитан Сиплаков кивнул, ответив за полковника графа Кошкина: я  слышал,  как  зашелестел Алёшин воротник от движенья головы и шеи. — Будут… юридически выражаясь… прецеденты. Конкретные варьянты, которые студент, если не желает он проблэм на экзаменах, должен тупо-конкретно запомнить!
    — В русском языке грамматики тоже не бывало до времён Ломоносова, — спокойно сказал старый граф, делая над собой усилие, чтобы говорить спокойно. — Ни грамматики ни орфографии ни пунктуации даже. Тэла помнит, как писывал указы блаженныя памяти Пётр Алексеевич. В публикациях всё причёсано!.. Лисёныш Володька! Dormir, mon ptiet ami! Dormir сейчас же! Войдём в купэ тихонько. Расположимся. Не забудьте, мальчишки, сотворить молитву на сон грядущих! Миша пусть пишет. Он всё равно не сможет сейчас спать.
    — Писанина для него — такая епитимья от Вас в качестве руководителя, — сказал Алёша. — У испанцев, я читал, принято: командир, отчасти, — как духовный отец, командир даже имеет право принять у солдата исповедь, если нет padre…
    — Ему епитимья?! — перебил шпиён. В купэ никто из них не вошёл, приказа старшего по званию ни штабс Сиплаков ни поручик граф Кобылин не выполнили. — Я отдал Мише приказ бить! Миша исполнял мою волю! Я, вот, как раз… в качестве руководителя как раз… всецело и виновен… а Володьку я на всенощные поклоны, блин-компот, поставил б!! Лисёныш Володька! Перевербовщик хренов! Вот твоя пьяная лихость!..
    — Стрый, в пути яз не пил! — огрызнулся графушка. — Я только Дьёрдеву настойку на дрессированных грибочках пил, пока с бомбою добирался! Куда бы я без грибочков? Уран тяжел! А я, словно Дьёрдь тогда у вас в операционных, был не спавший четверо суток! Я на полку лез — со всей искренностью жалел, что рюкзак с гансовскою дрянью в бабусином снегурском платке не Котельников парашют… ну, на тот случай, если я, полудолезши, сверзюся вниз!.. Ещё вот, стрый Бов. Связник особо повторил: в радиологической лаборатории после Вернадского ни-ни. Излучающих солей в сэйфах никто не. Пальцы все проявлены. Новых отпечатков нет. Фрицы вправду собирались такие бомбы серийно выпускать? Из намибийских светящихся кристаллов? Разъясни ты мне, дядь Вов, хоть сейчас: как? Ты же знаешь!
    — Сейчас он знает! Хоть, помню я, Владимир Васильевич, кадетом будучи, на химиях да физиках со ботаниками ворчал-негодовал: для чо будущему лазутчику теи газы, кислоты, лепестки, чашелистики?! — заговорил там же другой голос. Кстати: где-то слышанный мною. Гулок. Силён. Необычен. Услыхав, такое неволею запомнится! — Кристаллы урановых солей хитры. Спаяны, Лёш, не любовью. Месье Беккерель едва ль о том подозревал, нося пробирку с излучающей солью в кармане, как «вечное перо». На лекциях её показывал. Просил отключить электросвет и забавлял общественность карманною химическою лампочкою. А вскоре умер. Сделалися на груди за карманом язвы. И мадам Кюри едва ль подозревала. Оттого руки сделались — в язвах же. Перчатки заказала выше локтя. Пример — другим в науку. Насколь кто из них, другох, в науке соображает. Бомбы светящегося порошка! Серийно! Такие, Бов, бомбищи, что городок Ипр, инде перва газова атака случилась, курортом покажется!.. Он о ней государю докладывал. В Барановичах. Слава Богу, ничего не помнит… слава Богу… и сегодня из слов Иоганновых ничего не понял!
    — Вы её заберёте? — спросил Алёша. — У товарищей эсэров, знаете ли, вредная привычка существует: швыряться бомбами в государей императоров! Всякими. А тут, когда эсэры господами сделались, во Временное правительство, все двери по дороге пинком раскрыв, вошли… — (Алёша взял долгую паузу). — «Мир рвался в опытах Кюри атОмной лопнувшею бомбой»… Поэты — пророки, Николай Гумилёв — один из них… но откуда берётся в учёных это ж?! Тэла, Вы столько прожили… вы столько повидали… вот, скажите хоть Вы: от-ку-да?!
    — У мене ля спрашивашь? — уточнил знакомый гулкий голос, отвечая на не знакомое мне до сих пор обращение: Тэла. — Кто с нас двоих тут утверждал-твердил, что-де ён знат, каки лихи бесы нашёптают пророкам ясновидны реченья?
    — Ну, слух у Вас, гражданин Мохнорылов Семён Емельяныч!.. — Алёша вздохнул.
    А я вздрогнул.
    Так, так!
    Сестра Настя в играх говорила: «Теплее»…
    «Бумажку перехватил, Теля?» — прозвучал в моей памяти голос старого графа. Тут же там же прозвучал ответ на графов вопрос: «А как жо, Вашевысблагородь… гражданин полковник…». Тот странный дед Мохнорыл с бородою во всё лицо, который помог графу задержать шпионов на масковском Хитровом рынке, говорит точно так же, как сейчас этот Тэла в коридоре перед купэ! И точно так же зовётся!
    Ещё вспомнилось графово: «Вот нищета наша! Вот же горькая наша бедность! Ничего у новой контрразведки нет!.. Спасибо, солдатский совет помог! Хотя фон Цыплакофф — кот-баюн первостатейный, он и их обаяет… Знал бы ты, стихотворец,  ч е г о  ты не помнишь! Но коли вспомнить радиобомбу случится… Веди судовой журнал. Журнал своей экспедиции по стране России на планете Земле. Быть может, и в других мирах его прочтут! Поумнеют, нашу глупость зная! Смогут избежать тех бед, которых мы…».
    Других мирах? Каких? Подскажи мне, память!
    «Ваше высоко… благ… гражд… Владимир Васильевич… как Вы меня назвали? Брат по разуму?» — продолжала она вещать мне. Чуть поумолкнув, выдала ещё порцию: «Уэллса читал! А Циолковского? Прочти! А Богданова? «Красная звезда» у меня с собой. О Марсе. Хоть реальность, верно говорил Натану Александр, стократ пышнее самой развесистой фантазии! Что-де такое фантастика? Реальные-де люди в необычных обстоятельствах! Он, Александр, ведь прав?».
    Ага! Старик с рынка — тоже контрразведчик!
    Тепло! Совсем тепло!
    В каком он у них чине? Капрал? Фельдфебель? Говорит доднесь безграмотно, как деревенский… хотя доднесь говорит умные вещи:
    — То е так, Леш. Прореченья бывают двух типов. От Духа Святаго и от духа нечистого. Верней, то батька Иоанн прав. Черти хвастают друг другу; я-де, лукавый бес, утворю вот что, вот что да вот что, а ты, простдырый бес, такого ввек не утворишь, вот ты мне и завидуй прямо счас жа! Люди вроде Гришки бесью хвастню тож слышат… и, Алёша верно вспомянул эсэров, индивидуальный тэррор доднесь остался главным средством достижения всех эсэрских целей с выполненьем всех задач. Желал бы я заране знать, как оне свою социализацию земли путём индивидуального тэррора осуществлять намерены… желал бы я заране знать, кого оне отстреливать-взрывать по деревням, по сёлам собираются… ай кто ж когда ночевал в чужа мозгах…
    — Чужа Гришки? — жадно перебил штабс-капитан.
    — Которова с двоих, ты хитишь знати, Распутина либ ж Отрепьева? — (Мохнорыл отчётливо хмыкнул за дверью, и я словно сквозь дверь разглядел, как шевельнулась белая чудо-борода под голубыми глазами. Старый граф хмыкнул менее отчётливо. Вскрикнули Алёша и Володя). — Обое в том равны, о Леш. Обое слышали-повторяли. Ай когда бесья хвастня на какой-то процент сбывалась… ну, на скоко Господь попускал ей Своею милостию сбыться… мир восклицал: «Ин, гляди! Гришка-сибиряк, чортов пёс, — пророк! Во-о! Ы-ы…».
    — Отчего смеётесь, Тэла, коли Вы так хорошо мысли читаете?! — перебил Мохнорыла молодой граф. — Распутин говорил: де убьёт его, Григорья, прост мужик, тогда династии дальше править, но если знатный-де человек, династия обрушится! А уничтожил Гроигория сам князь Ю…
    — И у Лермонтова сбылось, Тэла: венец упал! — вмешался штабс-капитан. — И у Блока сбывается: председатель Петросовета Троцкий, Вы видели его сами, — не блондин! А стих Лизки… Лизы насчёт тевтонских сапогов… я даже боюсь думать…
    Шпиён, судя по звуку, открыл металлический port sigar. Вновь закрыл. Судя по звуку ж, убрал, не взяв папиросы (голос остался прежним):
    — Троцкий уже не эсэр, Вов, Троцкий стал меньшевик… но, Тэла, как же? Объясни, объясни! Не смейся ж, ирод беловолосый!
    Автор данных строк в купэ прислушался.
    Тэла! Странное имя! Может быть, старик перевербова… ну, инстранец?
    — Михайло! Просвети-к честны сообщества, расскажи-ка нам: чо тако кэпэдэ? — спросил Мохнорыл сквозь двери купэ. — Назови коэффициент полезного действия для паровоза! Близ двух процентов? Чо молчишь? С тобой обчаюсь!
    — Для новых машин, — ответил я (чуток подумав: входят ли ответы на посторонние вопросы в общее понятье выполнения приказа, отданного Владимиром Васильевичем?). — Для старых машин гораздо меньше… ну, и ещё смотря какой уголь… а откуда Вы, Тэла, меня знаете?
    — Во-от, Лёш! — resum… резюмировал Мохнорыл. — Огргаботу бесы проделывают самолётную, а коэффициент полезного действия имеют паровозный… без Бога — ни до порога… писано ж, писано!..
    — Писано у Даля в «Пословицах», — уточнил я. — А в Писании: «без Меня не сотворите ничесоже». Ещё, Тэла: бесы смогли внедриться в стадо свиное, лишь спросив у Создателя и получив Его ответ «Идите». Без команды даже вошь не кусает!.. Что такое оргработа?
    — Старики думали: вы, молодёжь, новую митинговую лексику лучше нашего знаете! — Шпиён, ответив вместо Тэлы, повторил (судя по звуку) манипуляцью с port sigar’ом. — Организационная работа. В плановом порядке!.. Слушай-ка, Теля! Ведь я понял! Человек предполагает, Бог располагает… и лишь у прорицателей, которые вещают от Духа Святаго, сбывается всегда, всё, в полной стопроцентной точности, как у Авеля в рукописях! Гришка знал об Авеле? А, Тель? Знал?
    — Об Авеле? — прогудел Мохнорыл. — Вы, вон, изоврали даж «Откровение» Иоанна Богослова, превозмогшаго, по-нончему сказать, несколько высших образований, вы конца света врем от врем ждёте, уж что вам Авелька-простец, богословскаго учения не превозмогий!.. Тэ. Да. Той Гришка-сибиряк на тоём питерском мосту над тоёй полыньёй, нде он вскоре втоп, долго стоял и мене да Феликсу плакаси: «От кого дар сей? Перед кем мне ответ за угадайки мои держать? Ой, Семён Емельяныч, лихо, лихо… как жо я угадываю… как я кровь наследнику затворяю… как деньги к се притягию, чтоб вовсе оныи, прокляти, не кончались… ай же спросят же с мене… и спросят… спросят… спросят…».
    — Ну а ты, Емельянович? — в единый голос спросили Алёша, Володя, старый граф.
    — Ктё ж ночевал в чужих мозгах, детки? — отозвался Мохнорыл… или, верно, Теля. — Д беда не это. Беда, чадушки, то, что даж бесы могут найти-прочесть истинные пророчества по записям… и, как счас у большевиков говрится, оперативно среагировать. О книгах Авеля знают многие. О рукописи Павла Петровича, какову Николай Александрович и  Анна Фёдоровна чли в день, указанный завещаньем, знал целый двор. Хоть то и то считается секретным…
    — Шпионов доднесь полон Зимний дворец! — воскликнул Володя. — Ещё бы! Во главе них стояла сама имп…
    — Цыц, лисёныш! — строго перебил Володю Тэла… или, ладно, Мохнорыл Семён Емельянович. — Об ней туто молча умолчи, её беды больней других бед!.. Отец Иоанн взялся уточнять экспериментально, на основе серии двухсот опытов, способны ль бесы мысли честь. Он и так, из пастырского дела, знал: сие им не дано. Своё внушить бесы могут. Чужое исчесть — шалитя, братцы! Но все двести опытов он поставил. Результат: не способны. А залезть в ларец, прочитать бумажный документ, снова вылезти, в падшие умы влезти с рассказом-пересказом, всё по ходу изоврать… смекаете, малы мальцы, до чего сё всё просто истворить духу бестелесному? «По делам их узнаете их»!
    — Надо войну останавливать, Сём, — решительно произнёс старый граф, ещё дважды повторив манипуляцию с port si… портсигаром. — Наши боевые бомбы из нашего забайкальского урана станут испытываться… где? Правильный ответ: а там же, где немцы хотели испытать старые из ихнего из намибийского. В бою. Вывод первый: им тоже нужна война. Как простор манёвров. Вывод вторый: война не нужна России. Зря ли солдаты с фронтов бегут? Правильный вопрос! Правильный ответ, вывод третий: то, что попускает Господь, — зря не делается!.. Но есть ещё другой вопрос. Для вывода четыре. Во-последних и, говорят одэсситы, в самых-самых интересных. Кто бежит? Кто? Вражьё ль? Шпионы языцкие ль?.. Сво-и! Пра-во-слав-ны-е! Крестная сила — с каждым, ангел-хранитель — у каждого, а… бегут! Вывод четыре? Вывод четыре: люди серебряного века подспудно чувствуют то, чего нам, верховным выродкам железного века ржавого, ещё девяносто пять лет умом не понять. Доложу министру, едва приедем! До каких мест в ксерке дошёл наш Миш?
    — Вы ссылались на отца Иоанна, Вы говорили о нём в Маскве в телефон, — заметил я, прежде чем продолжить копирование. — Но давайте определённо, Ваше Превосх… гражданин полковник… Вы что предлагаете? Оголять фронт и мирнейше сдаваться немцам? Так? Вы предлагаете это?
    — Ой! Миша наш таки ж второй Юлий Цезарь, речёт и чтёт и начертает одновременно! — воскликнул Володя. —  А всё же, дядь Вов… если у Авеля — «накануне победы сами себя признают побеждёнными»… как останавливать войну? Остановив, исполнится всё о восемнадцатом! Нельзя допустить…
    — Прав был Николай Ти: на полях шепчутся, на межах подслушивают, — перебил вдруг Тэла. — Сказать соседям Володимер внов забыл! Дывай-ка счас им тем и скажем!
    Проскрипела дверь купэ за нами. Прозвучал женский визг. Володя тоже вскрикнул. Алёша деланно-участливо заговорил:
    — Мария Францевна! Долго ль Вы стояли босиком на холодном полу? Снова простудитесь!
    — Я… это… я… это… — долетел в наше купэ шопот старушки-соседки. Автор данных строк в тот миг даже, словно бы, увидел её (хоть даже сейчас я грешный не могу, как Тэла, Туть и Сёк, зырити сквозь стены). Впрямь: она простынет! Босые ноги топчутся по полу. Пальцы с шишками артрита поджимаются. Кружавчики на чепце трясутся от близкого чиха. Вот, она и чихнула уже. — Псю! Я… псю… в клозэт… я… а-апчхи!..
    — Д-к идитя ж! — прогрохотал Тэла, и аз грешный словно б увидел, как он при том осклабился из своей чудо-бороды. — Дойдётя туда, усё забудетя, вновь сюды вернётеся да спа-а-атеньки! Добро? Идитя ж, мадам! Идитя!.. Ты, о Миш, там у себя, мил, пиши дальше.
    Я у себя начал карябать дальше:
    «К счастью для падающего народа, он теряет всякую чувствительность, становится равнодушным ко всему на свете и даже к собственной личности. Он прежде всего теряет жизнерадостность, т. е. способность наслаждаться самым процессом жизни, далее становится равнодушным к смерти и, наконец, теряет инстинкт самосохранения, привязывающий его к жизни, взамен чего приобретается уродливый болезненный инстинкт самоуничтожения, приводящий к самоубийству <…>. С жизнью кончают просто потому, что «она надоела». Иногда, во время сильных упадков, самоубийство принимает даже эпидемический характер, и тогда целые тысячи народа кончают с собою разом одним и тем же способом <…>. Родится множество всякого рода уродцев и калек физических, нравственных и внутренних: горбатых, хромых, слепых, глухих, глухонемых, неврастеников, эпилептиков, психопатов, слабоумных, душевных больных, страдающих различными маниями и фобиями, идиотов и кретинов. Появляются многочисленные уродства и в половой системе: кенеды (мужчины с мозгом женщины), трибадистки (женщины с мозгом мужчины) и гермафродиты всяких родов. Рождаемость у народа уменьшается, а смертность (в особенности в детском возрасте) увеличивается. Множество пар остаётся совершенно бесплодными, а другие производят только девочек. Увеличивается число всяких болезней и заболеваний — и появляются новые, ещё не виданные. Народом овладевают эпидемии физические, умственные, нравственные. Моровые поветрия по временам свирепствуют со страшной силой и уносят в короткое время огромное количество жертв. Вперемежку с поветриями свирепствует голод, также уносящий тысячи народа и нередко принуждающий людей пожирать друг друга. Большие города вымирают и обращаются в груды развалин, пустеют и богатые, многолюдные и густо населённые местности. Поля зарастают сорными травами, кустарником и лесом. Образовавшиеся на месте бывшего государства пустыни населяются переселенцами из других стран <…>. Все наши излюбленные средства для борьбы с упадком, как-то борьба партий, бунты, революции, реформы и проч., нисколько не уменьшают упадка, но являются только его неизбежными симптомами, а мы сами — слепыми орудиями в руках природы <…>. Единственное спасение для человека в это время — примкнуть к какому-нибудь кружку, партии или обществу, а для этого нужно обладать хоть какими-нибудь достоинствами, без которых человек становится обузой и излишним балластом. Его не станут терпеть ни минуты там, где каждому дело идёт о спасении собственной шкуры <…>. Образуются кружки для взаимной защиты, обыкновенно вокруг людей богатых; эти последние за деньги могли сформировать вокруг себя отряд из голодных людей, ничего не имеющих, кроме физической силы».
    — Римская матрона у Пронина в романе! — шопотом (довольно, впрочем, громким для шопоту) воскликнул я, оглядываясь на старика проводника, который как раз вошёл из коридора в купэ. — Пышный особняк средь вянущего Первого Рима!
    Проводник согласился со мною:
    — Два Рима пали, третий стоит, четвёртому не быть. — Он глянул на меня светлыми (чуть темнее, чем у фон Малькоффа) прибалтийскими глазами. Установил керосиновую лампу рядом с нашей почти догоревшей свечой. Я лишь сейчас заметил: за окном темно. — Вы бы легли, молодой человек? Утро вечера…
    «Станем третья империя, вы утонете под наш огонь!! Кстати, Вольдемар: ты говорил — немцам везло уже дважды из трёх возможных случаев. Каков третий?» — заговорил из моей памяти голос Иоганна Конрада. К счастью, вошли поручик и штабс-капитан. Память смолкла. Володя и Алёша устроились на верхнем диване по-походному: лёжа, как в палатке, спина к спине. Вошёл шпиён. Сел у меня в ногах на нижнем. Я приткнул ксеро и тетрадь на чемодане, а чемодан возложил на грудь, чтобы писать лёжа. Шпиён сказал проводнику, готовому выйти:
    — Тупится Мишин карандаш. Очинивать надо. Острить. У Вас есть точилка? Кубик такой. С коническим углубленьем. Вставляется отрезок бритвенного лезвия…
    — А-а! — воскликнул старик прежде чем уйти. — Новинка для походных условий! У меня нет, o weh!
    Глаза мои слипались. Однако приказ есть приказ… и, главное, я чувствовал: заснуть сладким сном, вправду же, не смогу. Меж букв выступали то искажённое лицо обер-лейтенанта фон Маллькофф, то лица делегатов, то ещё чьи-то глаза, носы, рты. Временами всё это несло естественные цвета. Временами перекрашивалось или в золотой, или в серебряный, или в медный цвет, или в чугунный. Солдаты-делегаты, например, были серебряные. Обер-лейтенант и кайзер его Вильгельм (когда тот, в свой черёд, явился) — медные. Алёша — чугунный со следами ржавчины. Сима Новгородова — золотая. Старый граф Владимир Васильевич… вот же дела, шпиён остался  в  натуральных  красках!  Он сказал  мне  сквозь  строки:
    — До каких абзацев продвинулся? Дописывай фразу и спать.
    — Владимир Васильевич… — еле слышно (вдруг опять пошли вдоль шрама на шее моей спазмы) просипел я.  — У Карамзина значится — «История  г о с у д а р с т в а  Р о с с и й с к о г о»,  а у Соловьёва, по книгам которого Алёша учился, пока добровольцем не ушёл, —  «История  Р о с с и и»! Отчего ж?
    — Близ подбираешься! — глуша голос свой до шопоту, воскликнул Тэла-Мохнорыл. Я понял: старик — в купэ с нами. Когда он, громадина, вошёл? Когда успел сесть рядом с старым графом? Но он — вот он. Сейчас я увижу знакомую бородищу во всё лицо, знакомый картузец с изломанным козырьком, убогий пиджачок, обтрёханные штанцы… Однако ж нет! Ничего того на Тэле не случилось. Тэла пришёл к нам спать сразу в солдатском нательном белье. Правда, новом. И, кажется, не солдатском. Бязь. Красивая, плотная, отблёскивающая, довоенного германского, поди, производства. Сейчас такое добудь! С собою, поди, с немецкой померанской либо принейсской родины захватил-завёз комплектик-другой-третий Семён Емельянович Мохнорыл?.. На груди его посверкивал значок с непонятными буквами не понять какого цвета. То золотистыми, то серебряными, то скрасна, то вдруг зеленоватыми. Тэла глянул в мою сторону. Значок исчез. Вернее: сделался весь бел. Слился с тканью. Тэла закинул ногу на ногу. Ступни были соответстувующих размеров. В белых носках соответствующего бязи цвета. Пуховых носках или шерстяных? Я присмотрелся боковым зрением. Носки были ни те ни те. Потому как оказались то вовсе не носки. Высокие, плотно облегающие голень ботинки вроде чёрных борцовских французских шнуровок. Только без шнурков. И белые. Я захотел тряхнуть головой. Тряхнул бы. Но тут вновь загрохотал, старательно приглушённый до шопоту, знакомый мощный голос: — У Карамзина, однако ж, Миш, у первого явилось «Р о с с и я прежде Рюрика», но матерьял по этому пункту очень сложен, в паре-тройке слов не объяснишь. Спи! Владимир Васильевич знает одного человека, который пишет книгу о диалектике государства и общества.
    — Меня познакомите? — из крайних сил просипел я, из крайних сил осознавая, что я уже сплю с раскрытыми глазами и смотрю сон о марсианине при полном марсианском (кажись, у Богданова в «Красной звезде» описанном) мундире для междупланетных перелётов. Солдаты быстро учатся спать, с открытыми глазами сидя в такой вот устойчивой позе, как сейчас у Тэлы. Помню. Знаю. Сам умею… немного. А когда я стал авиатор, я быстро привык не говорить: последний. Говорить: крайний. К удаче. Примета у авиаторов такая.
    — Познакомим, Миш, — всерьёз обещал Тэла, шевеля сиреневыми (не розовыми, как прежде) губами среди белой бороды и белыми бровями над удивительно синими, как у любительницы старины княгини Светланы Рюриковны в Маскве, глазами. (У него у самого с Хитрова рынка были голубые! С Хитрова! Да-с! Помню-помню!). — Ён там. Ён над нею ночей не спит. Желает успеть до съезда Советов. Оттягивайсё, Миш, в рост, как говорилосё у флотских! Мы отодвинемсь. Почивай. Нужны силы, силы, ещё раз силы.
    — Обожди, Семён Емельяныч! — просипел я громче, стараясь смотреть не на Тэлу, а в текст, сквозь который до сих пор глядел на меня шпиён Владимир Васильевич. — Как быть с «до восемнадцатого года ничего не бойтесь»? Почему фон Цыплакофф, когда привёз меня в госпиталь, говорил всем так? Что за 1918 год? О нём в «Механике» нет ничего, Семён Емельянович! Вы, большевики, об этом знаете?
    Владимир Васильевич оглянулся туда-сюда сквозь буквы. Странным образом переместился на диван и оказался тем Владимиром Васильевичем, который сидел рядом с Тэлою. Нарочито-сурово сдвинул свои чёрные брови, маскируя — даже в полусне я это уяснил — ненарочитую внезапную растерянность свою. Передразнил меня:
    — «Вы, большевики»!.. Снегурство в партиях не состояло. А об 1918 годе сказывал задолго до большевиков монах Авель. Другой вопрос: где прознал о том Генрих Цыфплакофф?..
    — С отцом Авелем познакомьте, Владимир Васильевич!
    — Сам бы хотел с ним знакомство водить, — ответил старый граф, — да это, Миш, изрядно трудно, брат Авель умер в XVIII веке. Прожил тяжело, ему не верили, мешали, угрожали, но… когда умер, сбылось всё, что он говорил! Снегуры умеют на сериозном научном уровне беседовать с покойниками. Я вряд ли сумею!.. Миша, спать! Сейчас же всем спать! Это приказ!.. — (Владимир Васильевич оглянулся на Мохнорыла). — Тридцать девятый, вед. Я успел уточнить.
    — Тэ правь? — рыкнул Тэла. — Он чате сбрехал, Бов!
    — Перед смертью не брешут, Семёнушко, — заверил Тэлу шпиён. — Рубеж тридцатых и сороковых. Жирный овал. Сам тоже помнишь. Сам понимаешь.
    — Надо бриться-голиться, наши летят, — молвил Тэла, касаясь до лица своего каким-то странным маленьким предметом. Вроде Настиной заводной игрушки в виде майского жука. Сходство усиливалось тем, что предмет жужжал. Правда, не как игрушка. Чуть по-иному. Странный звук! Дверь купэ с другим странным звуком распахнулась. Я глянул туда: поди, опять курят в коридоре делегаты, стоя у окна и пускаючи дым в фонари за разбитым стеклом?.. Делагатов не оказалось. И коридора с окном не оказалось. Верней: всё, что я за дверью увидал, представляло собой одно сплошное окно, за которым сияли звёзды и оранжевый фонарь-шар с белым круглым пятном снизу. Ещё я заметил Светлану Рюриковну. Профиль старой боярыни из масковского теремка с призраками чернел на фоне шара. Шар быстро приближался и делался громаден. Володина бабенька заговорила с Мохнорылом:
    — Ба дар, вед!
    Она?
    Она.
    Определённейше.
    Боярыня Светлана Рюриковна здесь. В моём сне.
    — Ладо! — воскликнул Семён Емельянович Мохнорыл, теребя жужжачку. — Сожди мал час!
    — А внидь, каков еси, я тя всякого видывала! — засмеялась любительница старины. Боярского платья на ней нету. Белая, словно у Тэлы, мужская исподняя бязь со значком. Волосы, да, — белы, как в Маскве. Но совсем коротки. Чуть длинней, чем в Усть-Уссурийске были у Насти, когда сестрёнка летом стриглась «вроде мальчиков». Белая косметика на лице уплотнилась. Или… не косметика?.. Серебристый пух! Не пушок, как у масковской боярыни. Сон есть сон… во сне ничего не разглядишь и всё перепутывается!..
    Мохнорыл вскочил с постели на нижней полке. Взял с верхней полки Володин рюкзак. Шагнул с кладью за купэшную дверь к боярыне, сказав понятно-современно:
    — Мальчишки! Закутали в твой платок, и того им показалось достаточно, игрушка-де не рванёт! Не рванула игрушка!.. Частицы я собрал. Мало их было, кстати. Спешила она.
    — Глупому, пьяному и служилому везёт, — подвела итог бабенька молодого графа Кобылина.
    Окно вдруг потемнело. Купэшная дверь, издав жужжащий звук, принялась скоро растворяться. Именно: не затворяться. А растворяться. В воздухе. Исчезать. Говорю то, что я видал. А миг-другой спустя она исчезла вовсе… заодно с Телею и с Володиной бабенькой в тёмном окне с фонарём-шаром.
    — Спи, Миш… — дремлюще-вяло приказал с верхней постели штабс-капитан Сиплаков.
      — Кстати, о Леш, где я слыхал слово: снегуры? — спросил автор данных строк. — Недавно где-то. Кажется, в Маскве. Да где конкретно?..
    — Оно, прапорщик, Вам надо больше всех? — просипел оттуда же поручик граф Кобылин. — Команда: отбой.
    — Нет, Вов, я помню! Я слыхал… слыхал же я… ведь слыхал… в той же… эх, выполотая память!.. — заторопился автор данных строк. С голосом опять начались какие-то проблэмы.
    — Команда: отбой, — повторил на нижнем диване полковник граф Кошкин. — Команда общая. Выполняйте».
   
   
    Чувство здоровенного противоречия
   
    Пока мы ехали, Валерий обсуждал по мобиле юридические формулировки для каких-то юридических документов. Я молчал. Молча дремал, скажем так. Армен произнёс единственную фразу, да и ту — на подъезде к БНУК МАГМ:
    — Здесь или ближе?
    Перед музеем шумели моря!.. Ладно: озёра. Не моря. Но — шумели! Я, избавляя машину от необходимости плавать, закатал обе джинсовых штанины. Бухнулся с порожка машины в грязюку. Зашлёпал к лестнице, которая мокро блестела под двумя шарами-фонарями (несмотря на светлое время, включёнными). Армен сделал мне знак благодарности сквозь ветровое стекло. Валерий пожелал в открытую фрамугу передней дверцы:
    — Удачи! Мысль о памятнике партизанам — твоя?
    — То есть? — Я зашлёпал обратно. Слух является почти единственным физическим достоинством Сереброва-старшего при массе физических (сейчас говорят) особенностей, но разговаривать лучше в прямом контакте. Нормальным голосом. Не оря, как формулировал Маяковский. (Или у Маяковского было таки ж наоборот: врываюсь, оря? Сейчас включу атлон и проверю через Интернет).
    — Отделение неврологии… биополе… трудно находиться там… ночью бывает труднее всего… — напомнил Валерий. — Советы посторонних интересны во всех случаях, кроме оперативно-розыскной деятельности, а того, кто увлечён современной нетрадиционной наукой или — крайности смыкаются — старыми традиционными детективами, лучше не подпускать к ОРД, но батя был прав. Он подсказал мне: проверь, стояли ли тормозные башмаки. Я проверил, и башмака под одним вагоном не оказалось! С тех пор я иногда прошу советов у посторонних.
    — Автобус №7! Который столкнулся с вагонами на переезде! — вспомнил я. — Одно из твоих первых дел!
    — Молодец, отличная память! — заценил Валерий. — Всё равно рекомендую растворимый кофе для растворения остатков сна. У вас в отделе есть запас? Давай, отсыплю! Хотя сейчас у всех всё есть, потому что сейчас никто не говорит «достал» вместо «купил»!.. Да. Башмак под один вагон не поставили. Забыли, типа. Состав сорвался. Покатился. Семёрка шла через переезд. — (Валерий оглянулся в сторону Армена. Армен говорил по «Соньке» с дочкой Вероничкой, улыбаясь ей сквозь виртуальное пространство). — Кто в музее занимается периодом Гражданской войны? Познакомишь нас? Это — не сегодня. Удачи! Созвонимся.
    — Удачи!
    Армен стартовал рывком с места, держа одной рукой руль, а другой рукой — мобильник. Если я увижу, как такое вытворяют люди низшей, чем он, квалификации, мне станет очень страшно. Армен — дело другое. В Ереване он слыл местным Шумахером. Стало только чуть страшновато.
    Вестибюль отдела природы, в который я проник, спрямляя дорогу к нам в ОНИ, через служебный вход, отпертый и настежь распахнутый по причине каких-то ремонтных работ, оказался космически пуст. Нет даже детей со школьных летних площадок, хотя утро ведь — время бесплатных летнеплощадочных экскурсий!.. Тихо вокруг пластиковой Несси и её недавно установленных пластиковых нессят. (Такие пёстренькие четырёхлапые уточки в чешуе. Очень забавны. Очень-очень). Тихо вокруг пластиково-меховой мамонтихи Машки с пластиково-меховой дочкой Машенькой. Никто не стучит пальцем по стеклу аквариума с настоящими живыми рыбами-эндемиками: калужата и окуни-аухи, без звуков общаясь по-своему, неиспуганно бродят за стеклом. Верхний свет отключён. Только суперточные часы-голограмма просвещают мир: с момента Большого Взрыва прошли столько-то миллиардолетий, миллионолетий, тысячелетий, столетий, годов, месяцев, дней плюс 8 часов 41 минута. Ах да, рабочий день ещё не начался! Вот и нет детей! Дам-смотрительниц тоже нет: и рабочий день ещё не начался, и следить, главное, пока не за кем. Трудятся электрики из хозгруппы — двое новеньких держат лестницу, на верхней ступеньке лестницы стоит, манипулируя инструментами в электрических недрах люстры, старый знакомец Серёга-алфизик. Он махнул мне рукой с верхотур:
    — Толь! Привет! К себе? Я туда зайду! Две винтки, говорил Аркадий Райкин, довинчу, две крутки докручу и зайду, ставь чайник! Разговор есть!
    Автор данных строк разулся до боса. Прошлёпал по беломраморным полам к цветномраморныму туалету. Привёл там себя в олл о-кей. Это потребовало времени; когда я вошёл к нам в отдел научных изданий, обычные несверхточные часы на белой стене под светильником показывали 09:00, а чайник «Скарлетт», сияя индиговым датчиком, закипал. Ну, хоть нас не обесточили!.. ОНИшная подвальная смена, по санитарной норме, с учётом вечного подвального грибка, начинается в десять. Кто приехал в ОНИ раньше на час с лишним? Кто нас кофэём-чаём балует? Условия логической задачи вроде тех, про инспектора Варнике, которые я любил решать, листая в школьные мои времена в сарае-пчельнике дяди Миши Грищенко старую, нецветную, но такую интересную «Науку и жизнь»! Сергеевна? Леонидович? Оба они (по долголетней привычке своей) приходят аж к восьми. Скрипит чайная ложечка: перемешиваются в чашке кофейный порошок, сахар и что-то ещё для капучино. Капучино из дешёвых растворимых сортов готовить нельзя? Читатели правы. Но князь готовит. Сейчас Борис Леонидович занимается как раз этим, сидя на моём стуле перед моим атлоном. Вистовский моноблок печатницы ОНИ Сергеевны — бывший компьютер Володи Василевича — звездит скрин-сэйверными звёздами, прячет от лишних глаз (буде таковы глаза тут явятся) запаузенную игру «Дача-2013». Где Алевтина? Ушедши на третий этаж в бухгалтерию, уехавши в фирму за красками, «ушедши на третий этаж в бухгалтерию» или «уехавши в фирму за красками»? (Привычка бегать в рабочие часы по магазинам, в которых и после работы можно всё купить, — тоже из числа долголетних привычек).
    Уточняю?
    Не уточняю. Князь, растирая капучино, сидит перед моим монитором пьяный.
    Незнакомо-пьяный.
    Это — важнее.
    — Толик… — незнакомо-вяло забубнил Борис Леонидович. — Отбудь за меня редакционную коллегию… я болен… да… болен внезапной старостью!.. — («Скарлетт» свистнул. Синий датчик погас. Князь незнакомо-вяло, хотя и не расплескав, налил в свою чашку кипяток). — Вместо меня завотделом станешь. Уйду на пенсию. Хватит. Уйду. Заранее тренируйся. У Сергеевны — техникум. У тебя — верхнее. Нормальное. То есть, дневное. Не заушное вроде моего. И ум есть… не только мозговая масса…
    Воспринимая эфир, я нашарил за коробками с бумагой формата А4 пустую пятизвёздную бутылку. В дипломат! По дороге из музея выбросить! (Операция «Чернобыль». Так это называется. Со времён Володи Василевича. Ответственный ликвидатор — я. Раньше был — сам Володя. Сейчас — я). Князь проводил сосуд глазами. Автор этих строк заявил:
    — Вы сейчас же идёте домой, Борис Леонидович. Когда редколлегия? В три? Вы сейчас же идёте домой через кабельный вход. Электрики проверяют верх, щитовая открыта с двух сторон — из здания и с бульвара, бульваром вы спуститесь к остановке…
    — Домой не пойду… домой не пойду… — дважды повторил князь, слезая с моего стула и перебираясь на свой.
    — Вас никто… понимаете, никто здесь не должен видеть в таком состоянии! Вы способны добраться до троллейбуса?
    — Добрался бы. Но я не пойду на троллейбус. Вообще не двинусь с места. На летучку слетай ты. Я, пока был один, столько передумал!.. — (Князь дёрнул щекой). — Где новые файлы по барону Ливону? Я их искал у тебя и у неё, чтобы стереть. Сотри. Коллегия вымарывает из сборника статью о бароне. Пускай вымарывает. Да. Тайное станет явным и без нас. Я не вполне понимаю, отчего такие страсти и — Володя говорил — сопутствующие им мордасти кипят вокруг данной темы… хотя… почему я не вполне понимаю, если понимаю вполне? — (Князь дёрнул щекой ещё раз). — Что врать? Мой дед знал чёрного барона. В натуральных цветах. И оттенках. Дед ездил в баронову столицу. Без оружия. К безоружному. Чтобы ни у кого не возникло желания вызвать кого-либо на дуэль. Продавали Россию многие… набрался наглости и создал на вырученные грязные сребреники отдельное персональное хамств… ханство только барон… была даже столица на полустанке Телеграфный… барон вёл себя там по-ханск… по-хамски… вызвать его пытались многие! Но барону предосторожности не помогли. Дед оторвал от аппарата телефонную трубку с куском кабеля. Отхлестал мерзавца, словно плетью. Чего ради было делать вид, что ты не всё и не вполне понимаешь, если ты понимал всё как раз вполне?!. Это ведь только сейчас у нас… э-э-э… если «белизна закрашивается чернотой», по-бейцзински звучит — «бай жань цзао», а «чернота закрашивается белизной»… как же оно, если с городской грамматикой… дед знал городскую грамматику… даже бейцзинцы-педагоги ходили к нему с вопросами… а кто видит наш мир натурально, тех сейчас погребают в соответствующих красящих материалах! Нас топили в чернилах. Кольку и Лёшку хотят утопить в белилах. Я не хочу, чтобы их утопили. Редколлегия станет рвать статью, метать, топтать ногами, оплёвывать, даже об… ка… ки… — (Князь засмеялся странным смехом). — Пускай! Пускай! Лишь бы не тронули ребят! Ты сиди на летучке тихо. Не как тогда. Чем собрание напоминает людоедское племя, ты знаешь? Гу-гу-гу, гу-гу-гу… вдруг ам и съело… вот чем напиминает! Старый анекдотец! Кто решил жить так, живёт так до сих пор… и до сих пор хочет жить так!.. Я читал тебе «Старый тир»? Нет? Дарю тебе «Старый тир» перед расставанием! Дед говорил: самураи, расставаясь, дарили друг другу что-нибудь. Слушай.
   
    О, моё неспокойное время,
    Когда рушится внутренний мир…
    Нас не ставят уже на колени
    И бурьяном зарос старый тир,
    Старый тир, где мишенями — люди
    Неугодные были тому,
    Кто калечил их горькие судьбы,
    Жизнь толкая в кромешнюю тьму…
    Но свежа ещё в памяти мета:
    Марш Шопена и траурный зал.
    Пионер на посту у портрета.
    «Умер… умер…» — сосед мой сказал.
    Пионер — это я! Слёзы. Люди.
    Их вопросы: «Что будет? Как жить?
    Умер вождь, что теперь с нами будет?
    Обрывается с будущим нить…».
    Но оно наступило, не рвётся
    Между прошлым и будущим связь,
    И мы пьём из святого колодца,
    Где застыла осевшая грязь.
    Той водой из того же колодца
    Утолить жажду правды хотим,
    Но опять кто-то злобно смеётся
    Над душевным смятеньем моим,
    Но опять очернительства камни
    Баламутят притихшую грязь,
    И насильем отравлена память,
    И насилия чувствю власть.
    Старый тир потихоньку, подспудно
    Очишают от сорной травы.
    А мишени найти так нетрудно:
    Это — я, это — он, это — вы! [5]
   
Есть что отмаливать! До сих пор есть что, милый Толик! Не всё мы отмолили… пока ещё не всё… очень многое в глубине у нас засело… и очень многие из нас грешных способны утверждать — «я хороший человек», лишь добавляя: «потому что вот он рядом со мною — плохой, застрелить его надо»!.. Иди на летучку.
    — Спасибо за подарок, — ответил я. — Вы имеете в виду Старое стрельбище, которое у нас за домом, где сосны среди обычных деревьев? Откуда там, кстати, сосны взялись? Вы — опытный краевед, вы наверняка знаете!
    — На летучку, — повторил князь. — И… тихо. Не высказывайся под обстрелом. Не пищи, как наш кофейник. В того, кто молчит, целиться труднее. А я, когда меня уволЯТ, напишу о бароне сам. Не как сотрудник государственного музея. Как частное лицо, уволенное с государевой службы. У словца «уволить», Коля… извини, Толя… есть одно хорошее свойство… «уволить» — однокоренное с «волен»… я стану волен говорить всё… и я скажу, что пугачёвщина бывает не только мужицкая… поскольку дворянин… даже бывший помещик с ливонской фамилией… как и крестьянин с русской фамилией… все они суть россияне… а все россияне доброго царя ждали… а дед мой говорил, что грязные иноземные миллионы и миллиарды, на которые ведётся в Отечестве гражданская война… до сих ведётся, Толик… есть оборотная сторона медал…и что там? Кто там? Войдите!
    Князь трезво встал со стула. Дверь, оскриплая из-за подвальной сырости, приоткрылась. В ОНИ легко проник маленький хрупкий Серёга-алфизик с его обычным вежливым:
    — Сюда да-да? Пустите человека со своим стаканом? Что у тебя там за плёнки, Толь? Колька Савыч говорил, что «Кодак», но для «Кодака» существует миллион всяких проявителей! Надо глянуть. Тогда попробую. — Сказав всё сие, Серёга достал пластмассовый туристский стакан-складничок и растерянно улыбнулся.
    Хочу я узнать, сэры и сэрши: прапорщик Сергушов улыбался сквозь прицел орудия во время Второй высокогорной? Осенью мы печатали большие, семьдесят сантиметров на метр, фотографии для пышно-длинно названной фотовыставки, которую даже её устроители (не говоря о зрителях) называли просто-коротко — «Чёрный тюльпан». В группе у исстрелянного дорожного знака на выезде из города, освобождённого от бандитов, мне показался знакомым прапорщик-артиллерист с орденом. Серёга не стал отрицать. На Новый год рассказал всё. За четвертью белого, которую принесли для нашей компании два Олега. (Два Олега решили выпить с компанией всего одну бутылку. Выпили. Одну. Четвертную. Это — три литра восемьдесят миллилитров). Он растерянно, как сейчас, улыбнулся: «Э-э-э, я хоть жив!» — и не стал отрицать… и с тех пор мы дружим. Весной Серёга принёс мне книгу по физике, которую сам написал. «Толя, глянь у меня там запятые, ладно? Я — ещё тот грамотей, вывешу всё в Интернет, на свою страничку ЖЖ, а люди вместо смысла будут до запятых докапываться…». Автор этих строк глянул. Назвал Серёгу алфизиком. Долго доказывал ему: рассуждать так — нельзя! Монолитный мир бесконечен по той причине, что он состоит из бесконечного числа своих же собственных вариантов?! События в каждом мире текут по-разному?! Искренне радует то, что наш город есть во всех трёх мирах, которые он, Серёга лично знает, и Октябрьская революция везде произошла 25 октября 1917 года по разным стилям… но почему наш город в одном мире — Муравьёво-Амурск, в другом — Усть-Уссурийск, в третьем — Хабаровск?! И — как это: хоть в каждом мире время течёт по-своему, везде все даты величайших событий совпадают и прошлое, настоящее, будущее находятся принципиально рядом, отчего их можно увидеть в принципиально одно и то же время?! Это — как?!. Многое я говорил. Но разозлился Серёга, когда я принялся уточнять: если люди могут видеть прошлое и будущее, они могут использовать свои знания и построить машину времени, как у Герберта Уэллса? «Ответ положительный… если захотят, тогда смогут… — деланно-вяло согласился Серёга. — Но одни привыкли думать, что для них это неосуществимо. Другие — что для них это не существенно. А я отказался от занятий практической реализацией. Пока отказался. Ты, например, любишь, когда над тобой смеются и спрашивают, делал ли ты вот так, прежде чем начать твой новый фантастический рассказ? — (Серёга сотворил православное крестное знамение). — Я делал. А на войне… тем более. На войне атеистов, знаешь, не бывает…». Запятые я проверил. Дать сокращённый до десяти страниц вариант в третий, этнографический, номер «Записок», который Тэ Эм тогда составляла, я его уговорил. Во вторую часть. В «Космогонические представления коренных малочисленных народов». Серёга был рад. Хоть и спросил: «А оно сойдёт за мировоззрение? Я к народам Крайнего Севера принадлежу сейчас только по паспорту…». Странички в сборник не вошли. Внезапно прислал громадную статьищу какой-то профессор-москвич. Она вошла. Но мою восьмистраничную статейку о современной городской мифологии (анекдотах, частушках, так называемом блатном «Евгении Онегине», многом другом ещё), сданную в тот же номер, к. и. н. Плотинникова Т. М. тоже выкинула, разругав… ох, разругав… а мы с Серёгой дружим до сих пор.
    — Никому не разглашать, что я отдаю тебе «Кодаки» Чербакова: иначе Лёху и Николая под удар подставишь! — суя руку в свой джинсовый рюкзак, дабы извлечь оттуда планшет с пакетом «Усть-Уссурийскъ, мартъ 1919 года, обработать самымъ срочнымъ образомъ!!», тетрадью и картой, предупредил я. — Лады, алфизище?
    — Лады. — Серёга кивнул коротко стриженной головой, и среди чёрных волос блеснуло несколько седых. — Всё равно узнАют. У французов есть понятие: секрет Полишинеля. Когда утром всё — ну аж тайна, прям аж «до прочтения сжечь», как говорится у братьев Стругацких, а вечером — ну банальность и банальность, не интересная вообще никому!.. Оп-па! Что тут написано? Какой год? Почему 1919?
    Я глянул на Бориса Леонидовича. Почему, — сам не знаю.
    — Разве Лёха не говорил тебе? — спросил князь у нас обоих совершенно трезвым голосом.
    — Лё… ха?.. — повторил алфизик. — Ну… вообще-то… Лёх озвучил мне старую рекламу фирмы «Кодак» тех тысяча девятисотых лет… годов: «Вы делаете три вещи — смотрите в глазок, дёргаете шнурок, крутите рукоятку, а остальное делаем мы». Весь фотоматериал из пунктов приёмки увозился в тогдашний пригород тогдашнего ещё не очень разбухшего Нью-Йорка. Кто там что творил, история умалчивала. Заказчики приходили за готовыми негативами. — (Серёга сделал паузу). — Ни себе чего! 1919! Я только теперь понял!..
    — Многие сами проявляли, — возразил князь слегка плывуще. — Паустовский отмечает: он обрабатывал в ванночках негативы, отснятые во время баррикадных боёв 1905 года в Москве. Были общедоступные рецепты. Химикаты были. Сульфит натрия, сода, бромистый калий как противовуалирующее… а как проявляющее вещество, скорее всего, — амидол. Тротил химически чистый. Дед рассказывал: тогда вовсю хохмили над амидоловым проявителем! «Прогресс, прогресс, взрывчатка в этой бездарной стране ничего больше не разрушает, хоть создаёт пока только картинки»…
    — По моя голова ты бить тук-тук, если проявку запорю? — спросил алфизище.
    — Ну тебя! — (Автор этих строк фыркнул). — Ударишь тебя, такого, по голове, твой старый натренированный удар с ноги сработает… и очнусь я в повязке из бинтиков…
    — Удар? — (Серёга больше растерялся, чем рассердился). — Приём? Я их и раньше-то не помнил!.. Проявлю. Хоть — без гарантии. Гарантию даёт только страховой полис, говорил Остап Бендер.
    — Лицо, кстати, реальное, — заметил князь. — Осип Шор. До революции — жулик. В ходе революции, принято было говорить, перековался: поступил в угрозыск Одессы и начал ловить тихих жуликов. Оперативнее, чем столь же реальный Мишка Япончик — громких бандитов.
    — Одесса вся похожа на анекдот об Одессе, — заметили мы.
    — Но анекдот серьёзный! — (Князь трезво рассмеялся). — Анекдот глубоко жизненный. И нимало не пошлый. Не «дынажды вырнулся мужик с кмандировки, за занавеской босые волосатые ноги стоят, жена, это, Петь, Петь, щаз я всё объясню, а он ей, это, не объясняй, Мань, сам знаю, моя зарплата сто пятьдесят, твоя зарплата сто сорок, у нас кооперативная квартира, новая машина, мы опять съездили в Булгарию по шмотки, а за то, что наш благодетель опять босиком на холодном полу, ты щаз получишь в глаз, я тебе тот раз говорил, этот раз по-лу-чи!». В твоих коллекциях мифов такой экземпляр имеется, Толик? Выкидывай.
    — Я с него коллекцию начал, Борис Леонидович! — возразил я. — Хотя это правда! Сосед наш соседку на самом деле так вот и убил.
    — Пора тебя, Толя, расстреливать. Много знаешь. — Серёга кивнул. Шрамы на его макушке стали более заметны. — Плёнки уношу, о результатах дополнительно перезвонякаю, у меня завтра отгул, я их и сд… здрасть, Татьян-Михалн, вторая люстра над Несси люстрирует и сигнализация везде сигналит!
    Князь, поднявшись из своего кресла, начал:
    — Хороши те анекдоты, которые и жизненны, и не пошлы! Опошление ситуаций, низведение героев, даже настоящих героев, до званья персонажиков — примета мифа как интеллектуально-духовной продукции, характерной для давно прошедших эпох, и мифотворцы нашей эпохи, намеренно возвращая свой разум в прошлое, автоматически называют мужей мужиками, а жён — бабами! Какие у мужика командировки? Ездят ли мужики в командировки? Твой сосед, например, был аж майо… — (Князь помолчал). — Здравствуйте, Татьяна Михайловна. Ваши благородия, приветствуйте даму!
    Я и Серёга оглянулись. В отдел входила Плотинникова Т. М., к. и. н., стуча каблучками по кафельным плиткам. Как открылась скрипучая дверь, даже я с моим суперслухом не слышал.
    — Плёнки? Куда уношу? Разрешение на вынос есть? Какие плёнки? — быстро проговорила Татьяна. — Кстати, Анатолий Васильевич, вы до сих пор не расписались в приказе о временном хранении предметов Чербакова! Алексей Вячеславович за вас поручился, приказ готов, а вы где-то бродите. Чем вы занимались всё это время, хо-те-ла бы я зна-а-ать! Когда закончите, все файлы надо будет сдать в ОХФ.
    Оглянулись все трое: я, Серёга и Борис Леонидович.
    Князь сказал:
    — Ну да! Точно! Лёха тебе ещё не говорил! И я не говорил! Я хотел сказать… но ты теперь всё знаешь… ладно!.. Кому кофэ?
   
    ***
    «Как мы шли с железной дороги на улицу Морскую, где до отъезда к театру военных действий соизволил жительствовать поручик граф Кобылин, — я знаю со слов упомянутого графа. Сам мало что помню. Я не шёл. Меня несли попеременке Володя, Алёша, Владимир Васильевич, Железняков и Школьник, которые пешком, делая привалы у скамеек и афишных тумб, одолевали упомянутое пространство. Был дождь. Была тьма. Во тьме ещё кто-то был. Куда-то двигался. Что-то кому-то говорил. Чаще — в нецензурных выражениях. Щёлкнули рядом выстрелы. Школьник поправил на плече «Кольт». Выстрелы стихли. Врем. от врем. нам доставались пятна света из попутных окон. Хотя чаще — доставались только дождь да тьма. Фонари были мертвы. (То есть, убиты. То есть, разбиты. Иные — я как-то смекнул — пулями). Затем… нет-нет, не стану врать, что было затем до той минуты, как старый граф сказал: «Встали, вот, как Pfall… очнитесь… помогите ж, наконец, хотя бы молодому графу…» — и личность, к которой адресовался старый граф, промаячила из тьмы передо мною. Подчёркнуто-господски-громадные, как у артиста в пьесе-буфф, бакенбарды. Подчёркнуто-холопье-гнусавенький, как у артиста в другой пьесе-буфф, голосишко: «Ай, ну что же я… ой, не признал… помилуйте старого дурня… не узнал, святая правда… уж так Вы повзросл… ой, изменились, я хотел ска… что-с… так ведь на да-а-аче все они… на финской да-а-аче… как сезон начался, так и отъехать всем двором опричь хором соизволили-с…». Зажёгся керосинный фонарь. Поручик граф Кобылин сказал полковнику графу Кошкину: «Плут он! Каков был плут, таков остался! Постель для Миши принёс старую! Для Алёши — новый комплэкт, а для Миши?.. Р-р-разумеется, сейчас же!!. Как Арсений угадал, кто Михаил и кто Алексей?!. Лежи, Миш! Ле-жи! Санька отлично владеет сприцами, он сделает всё безбольно!»… Минута кончилась. По-новой рухнули тьма и тишь. Отступили они, когда Санька и Анатолий ушли, а старый граф сказал рядом со мною: «Володя! Алёша! Знаете, я и сам не хочу спать! Давайте, стало, к делу. К докладу завтрашнему. Прежде, уточним: до какой степени верны сохранившиеся в народной среде и, от неё, в среде людей профессионального искусства воспоминания о ледниковом человеке. До войны существовал комплэкт цветных открыток — снимков с музейных собраний, изданный в свет трудами Евгении Максимилиановны, принцессы Ольденбургской. Эстамп, большой формат, — лучше, но вряд ли он сохранился. Наверняка слуги сожгли вместо дров». Поручик граф Кобылин, откашлявшись, торжественно выволок из-за книжного шкафа рядом со мною большой пыльный эстамп толстомордых васнецовских боярышень, оштукатуренных многослойным белилом: «Цел он, дядя! На сожжён за войну в печах! Да и открытки тут!». Штабс-капитан Сиплаков проворчал, стукая пальцем по пыльной бумаге: «Расстарались гибридные дуры, желая хоть по цвету косметики своей сравняться с настоящею снегуркою, которая случайно показалась один раз вдали в лесу… но я подразумевал другой эстамп. «Снегурочка». Васнецов. Виктор Михайлович. 1899 год. Глянь, Бов!..». Когда автор данных строк перевёл взгляд на стол рядом с постелью, на столе уж шла через эстампный цветной хромолитографский заснеженный лес эстампная цветная хромолитографская Серафима Новгородова в театральном костюме из оперы. «Молодец, что сыскал ты картину! Молодец, Бов! — хвалил Володю Владимир Васильевич. — На большом формате всё гораздо лучше видно! Фигурка — Нитошкинская: хрупка, тонка. Но лицо — Новгородовское. Смугло, черноглазо, с волосами не просто чёрными: вороново-синеватыми. А в итоге получалась настоящая русская красота. Древнерусская. Никак не затронутая. Ни с чем не перемешанная в столетьях, промелькнувших над то белоснежными, то зелёными, то золотыми лесами со времён сказочных Берендеев!..». Рядом с плоской хромолитографской Симой теснились на столе пузатые от закладок тома: «Рассказы» Бунина, «Труды и дни» Гесиода, «Сказки» Даля, переписанная на машинке с латинским шрифтом и переплетённая в виде книги ж рукопись каких-то стихов… Я снова брежу?.. Володя взял «Рассказы». Перелистнул сразу много страниц, отыскивая нужный фрагмэнт. Нужный и — видать — знакомый. Отыскал. Адресовался к нам с Алёшею:
    «О Миш, о Леш! Рассказ отставного корабельного врача Бунина «Снежный бык», где волею главного героя разрушен, а прежде отрицательно характеризован — и назван:  с н е г у р — зловеще-уродливый рогатый снеговик! Ценно для доклада. Чту. Запоминайте. «Днём Коля боязливо радуется на него, — это человекоподобный обрубок с бычьей рогатой головой и короткими растопыренными руками, — ночью, чувствуясквозь сон его страшное присутствие, вдруг, даже не проснувшись, заливается горькими слезами. Да снегур и впрямь страшен ночью, особенно если глядеть на него издали, сквозь стёкла: рога поблескивают, от головы, от растопыренных рук падает на яркий снег чёрная тень. Но попробуй-ка сломать его! Дети будут реветь с утра до вечера, хотя он всё равно уже тает понемногу: скоро весна, мокнут и дымятся в полдень соломенные крыши… Хрущёв осторожно кладёт ребенка на подушку, крестит его и на цыпочках выходит. В прихожей он надевает оленью шапку, оленью куртку, застёгивается, поднимая чёрную узкую бороду. Потом отворяет тяжелую дверь в сени, идёт по скрипучей тропинке за угол дома. Луна, не высоко стоящая над редким садом, что сквозит на белых сугробах, ясна, но по-мартовски бледна.  Раковинки лёгкой облачной зыби тянутся кое-где по небосклону. Тихо мерцают в глубокой прозрачной синеве между ними редкие голубые звёзды. Молодой снежок чуть запорошил крепкий, старый. От бани в саду, стеклянно блещущей крышей, бежит гончая Заливка. «Здравствуй, — говорит ей Хрущёв. — Мы одни с тобой не спим. Жалко спать, коротка жизнь, поздно начинаешь понимать, как хороша она…». Он подходит к снегуру и медлит минуту.  Потом решительно, с удовольствием ударяет в него ногою. Летят рога, рассыпается белыми комьями бычья голова… Ещё один удар, — и остаётся только куча снега.  Озарённый луной, Хрущёв стоит над нею и, засунув руки в карманы куртки, глядит на блещущую крышу.  Он наклоняет к плечу своё бледное лицо с чёрной бородой, свою оленью шапку, стараясь уловить и запомнить оттенок блеска.  Потом поворачивается и медленно идёт по тропинке от дома к скотному двору. Двигается у ног его, по снегу, косая тень. Дойдя до сугробов, он пробирается между ними к воротам. Ворота отзынуты. Он заглядывает в щель, откуда резко тянет северным ветром. Он с нежностью думает о Коле, думает о том, что в жизни всё трогательно, всё полно смысла, всё значительно. И глядит во двор. Холодно, но уютно там. Под навесами сумрак. Сереют передки телег, засыпанные снегом. Над двором — синее, в редких крупных звёздах небо. Половина двора в тени, половина озарена. И старые, косматые белые лошади, дремлющие в этом свете, кажутся зелёными». Далее следует дата, Миш: 29 июня 1911 года. Обрати внимание: вновь — год смерти Александра Максима Отто!..  Едем дальше? Извини, Миш, там будет тоже длинно. Потерпи. Выслушай».
    «Отчего — бык, если — снежный?» — хотел спросить я. Но книга сказок отставного мичмана Даля сама открылась в руках уж не Володиных, а моих: её взял старый граф.
    «Жили-были старик со старухой, у них не было ни детей ни внучат, — принялся читать вслух Владимир Васильевич. — Вот вышли они за ворота в праздник посмотреть на чужих ребят, как они из снега комочки катают, в снежки играют. Старик поднял комочек да и говорит: «А что, старуха, как бы у нас с тобой была девочка, да такая беленькая, да такая кругленькая!». Старуха на комочек посмотрела, головой покачала да и говорит: «Что ж будешь делать — нет, так и взять негде». Однако старик принёс комочек снегу в избу, положил в горшочек, накрыл ветошкой и поставил на солнышко. Взошло солнышко, пригрело горшочек, и снег стал таять. Вот и слышат старики — пищит что-то в горшочке под ветошкой, они к окну, глядь — а в горшочке лежит девочка, беленькая, как снежок, и кругленькая, как комок, и говорит им: «Я — девочка Снегурочка, из вешнего снегу скатана, вешним солнышком пригрета и нарумянена». Вот старики обрадовались, вынули её, да ну старуха скорее шить да кроить, а старик, завернув Снегурочку в полотенечко, стал её нянчить и пестовать: «Спи, наша Снегурочка, сдобная кокурочка, из вешнего снега скатана, вешним солнышком пригретая! Мы тебя станем поить, мы тебя станем кормить, в цветное платье рядить, уму-разуму учить!». Вот и растёт Снегурочка на радость старикам, да такая-то умная, такая-то разумная, что такие только в сказках живут, а взаправду не бывают»…
    «А стихи о чём?» — спросил я, едва чтение смолкло. Володя шевельнул листок машинописи. Покачал её на весу. Хмыкнул:
    «Кембриджская рукопись студента-ваганта тринадцатого века, Миш! Lingua latina. Не велел мне Лёша переводами заниматься… но я сие перетолмачил до запрета, до войны то есть. Lingua latina у провинциальных студентов гимназическим учебником грамматики пахнет менее, чем у провинциальных гарнизонных легионеров. Об орфографии автор имел вовсе приблизительные понятья. Министр, в общем, был бы затруднён при чтении её… а чтеньецо — пре-лю-бо-пыт-но! Слушай, одэсситы выражаются, мене здесь! Запоминай для доклада!
   
    Муж и жена жили в Констанце.
    Муж был добродушный шваб-торговец.
    Он надолго уезжал. Хитрая жена его
    звала в гости странствующих мимов,
    шутов, вагантов, просто бродяг.
    Разумеется, выросло брюхо и родила.
    «От кого чужой ребёнок в доме,
    когда меня в доме не было?» —
    звучит первый вопрос главы семейства
    по приезде из морского плавания.
    Жена, страхом объята и бесом наущаема,
    лжёт в ответ: «Чудо случилось!
    Я гуляла в горах, я ощутила жажду,
    я взяла кусочек снега в рот —
    и живот вырос, отец мальчишки — снег!
    Мальчишка — снежный человек!».
    Пять лет спустя шваб взял мальчика
    с собой в плаванье и вернулся без него,
    чтобы сказать жене: «Добрались до Египта,
    солнце там — ужасное, малый потёк
    и сделался лужею… ведь снег тает на солнце,
    тёмная ты душа!».
      
    «В Констанце? — переспросил я, дослушавши. — При чём здесь Констанца? В Констанцу ходит каждый год после Пасхи Антон, рыбак из Симеиза. Где он и где ваганты?». Старый граф оглушительно захохотал. Алёша горестно хмыкнул. Молодой граф засмеялся тихо и, на хозяйских правах, дал мне и Алёше команду спать. Мы выполняли приказ не шибко уж стараяся. Через тонкий сон я слышал, как Володя читает вслух:
   
    «Создали прежде всего поколенье людей золотое
    Вечноживущие боги, владельцы жилищ олимпийских,
    Был ещё Крон-повелитель в то время владыкою неба.
    Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою,
    Горя не зная, не зная трудов. И печальная старость
    К ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны
    Были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили.
    А умирали, как будто объятые сном. Недостаток
    Был им ни в чём не известен. Большой урожай и обильный
    Сами давали собой хлебодарные земли. Они же,
    Сколько хотели, трудились, спокойно сбирая богатства,
    Стад обладатели многих, любезные сердцу блаженных.
    После того как земля поколение это покрыла,
    В благостных даймонов все превратились они наземельных
    Волей великого Зевса: людей на земле охраняют,
    Зорко на правые наши дела и неправые смотрят.
    Тьмою туманной одевшись, обходят всю землю, давая
    Людям богатства…».
   
    Наутро Володя исчез. Старый граф сказал: он уехал. Срочно. Алёша, бреясь перед зеркалом, внёс конкрэтику: рванул-де молодой граф к автомобилю, прыгнув через окно своей комнаты!.. Анатолия и Саньки наутро также не оказалось. По адресу, доктором указанному в купэ госпиталя, полковник граф Кошкин, штабс-капитан Сиплаков и поручик Чербаков сходили втроём. Алёша чуть не онемел от волненья, пока министр вручал нам награды за дело с цеппелинами, а мне конкрэтному — погоны поручика. Я онемел совсем, когда Владимир Васильевич встал докладывать. Шрам мой зачесался. Да и шпиён два-три раза прикоснулся рукой со следом от наколки «Амур — мост. 1915» к половине родимого пятна над красной нитью на своей шее. Но доклад был прерван. (Хотя Брусилов прерывает доклады редко. Так говорит Алёша, который знает Брусилова с самой Галиции). Владимир Васильевич умолк. Алексей Алексеевич пожевал ус. (Эту брусиловскую привычку и я знаю… не зная, как воспоминанье зацепилось в выполотой моей памяти). Затем министр шутливо попенял генералу Мошкову:
    «Вы, Валентин Александрович, сокрушались, «Механика»-де не расходится и, оттого, не удалась-де Вам! Расходится! Тиража мало, раз копии снимают одну за одною! Переиздать надобно!.. Мне самому он тоже предлагал стать диктатором  н о в о й,  они выражались, России. В исходе пятнадцатого года как раз».
    Генерал Мошков взглянул на руку министра, лежавшую на столе поверх документов:
    «И… тоже перешивал?!. Как Вы ответили им, Алексей Алексеевич?».
    Министр хмыкнул знакомо:
    «Варьянт нужен честный или вежливый? Если второе, то напомнил я им истину: начальники останутся безуспешны, буде Господь не благословит успехом войско, ими предводимое. Если первое, то у нас, драгун, обиход ещё проще, чем у вас в войсках технических, послал я всю безбожную кодлу шибкой рысью по неровной дороге в дальнюю даль, а они всё верно поняли, ходить перестали!.. Молодец поручик Чербаков! Ждите. По делам вызову. Не уезжайте за пределы Питера. Здоровьем занимайтесь. Подполковник Бехтерев извещён. Ещё вот что, Миша: к отцу Иоанну! Именно к нему! Исповедайтесь. Примите Святые Дары. Нужно. Очень. Так я думаю».
    Шпиён кивнул мне:
    «А служебных полномочий не превышай, Миша! Не бери с меня, седого пса, пример!».
    Ещё один усатый генерал — усатый и очень толстый, фамилию я не помню, — возразил Владимиру Васильевичу:
    «Эх, все бы вот так превышали, было бы измены меньше! Ведь ничего иного не оставалось! Является вдруг в Ставку фон Цыплакофф. Перевязанный. Оперированный. Я имею в виду лицо. Этакий, впрямь, неудавшийся Пугачёв нумер два. Рядом с Францем Генрихом мелькает Голэм… Гомункулус… Франкенштейн, на которого только магия имён и действует. Ведь — правда же, что Зигфрид боится только тех, кто носит имя Владимир? Иконы тут есть? Да восстанет Бог, и расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его!.. — (Толстый генерал сотворил крест на образ в углу). — Дальше сказку сказывать? Галиция. Поручик впал в тихое помешательство. Штабс-капитан — в не тихое: со стрельбой на поражение. Фон Цыплакофф, который без повязок стал похож если не на нашего государя, то на брата его двоюродного заморского, Георга, — тут как тут: он сдаёт в госпиталь голову прапорщика Чербакова с отвратительно, если сравнить, пришитым чужим телом. Прапорщ… да, поручик Чербаков, да-да, я извиняюсь… вообще ничего не помнит. Штабс-капитан Сиплаков и поручик граф Кобылин помнят кой-что кой-как. Пустяки-с?! Обычная фронтовая контрразведка справится, если раньше справлялась?!. Надо было вмешиваться! На-до! Снегуры в прежних кампаниях не участвовали! Никак! Ни за нас ни против нас не выступали!».
    Владимир Васильевич моею рукою вынул из кармана своей гимнестёрки перстень с тускло взблёскивающим абрисом черепушки на фоне чернёного серебра:
    «Ежель виновен и я, карайте строго, но магизм имён — не при чём-с! О каждом, кто во Святом крещении Владимир, сам Владимир Креститель молится. За тех, кто Алексей, — молится святой Алексий, отвративший от города родного тучу с градом каменным. Надёжнее, чем амулеты! Кто-нибудь из ныне здесь присутствующих видал сию вещицу? Моя просьба, моя нижайшая просьба: не надевайте! Николи боле! Пользы от ней — куда меньше, чем ущерба. Первый владелец её, когда суровец Людвиг Баварский разгромил их всех яко еретиков и вытеснил искать приют в соседнюю страну, щедро расплатился с добряком-странноприимцем Людовиком Французским: четыре всего-навсего года спустя устроил чехарду, в которой штурм ни в чём не повинной Бастилии с убийством ни в чём не повинного коменданта де Лоне — самый невинный трюк! С тех пор её владельцы расплачиваются злом за добро. Хотели б наоборот… всё понимая… да — не могут ведь, не могут! Примите сию истину в целом, господ… граждане… избегая искушений проверять её… по частям… на себе самих…».
    Министр осмотрел свои пальцы:
    «А Вы не наденете?».
    Толстый усатый генерал, подумав, что Брусилов адресовался к нему, отрицательно покачал головою. Владимир Васильевич ответил:
    «Говорила Илье Муромцу мать: на худое дело благословенья нет».
    «Мерзавец Володька Котёнок! — воскликнул министр. — Вот каков мерзавец вырос… и я искренне тебе благодарен! Руку, граф!».
    Когда обменивались рукопожатьями, министр тихонько охнул. Толстяк генерал, чьей фамилии я не помню, оглянулся на отца Иоанна и произнёс:
    «Кругом измена, сверху донизу, кругом… и, прав государь, прежде-напрежде вверху… погиб на войне цвет гвардии, а с тем цвет дворянства, государь чаял опереться на нас, а мы вели ловлю мелкой глупой мелочи в низах… верхи ж не избавлялись от мерзости своей внутренней, от гнили, которая в них днесь тлеет, аки тлен в повапленых гробах и грязь в снаружи очищенных сосудах!.. — (Он прервался на миг). — А Святые Дары… великое дело! Энергия, даруемая Свыше! Оттуда. Сразу. Без посредников. Чистая. Как свет от солнца, о каковом свете рассуждал госп… гражданин Тимирязев. Есть чистые ангелы, есть падшие ангелы. Вторые — та мятежная часть, каковая во время оно дерзнула уйти из-под контроля, возмечтав уподобиться Богу. Кто-то здесь хочет уточнить: это всякому известно, банальная истина, следует ли ещё раз?.. Следует, господа! Следует и подобает! Это — не сказки в книжке! Не картинки на стенке! В страшную битву вступаем! Враг наш — страшен! Мы, по крайней мере, видим его, и нам проще. А вот немцу…».
    «Где мы да где немец?» — вмешался министр, при том тряхнув правой рукой своей.
    «Эх, Алексей Алексеевич! — (Толстяк кивнул). — Мы живём в одном мире! Монашек-расстрига Отрепьев, смутивший Русь своими «всяк подданный должен кормиться тем ремеслом, какому научил Создатель», — изобличён вполне. Но монашек-расстрига Лютер, смутивший Неметчину своими «лишь вера оправдывает» и «внутренний человек не может быть оправдан, освобождён и спасён какими-либо внешними делами», — по сю пору даже не обвинён аргумэнтированно! Итог? Вот вам великий богомолец Пауль Зигфрид. Сами Фрицы испугались его зигов, шаров огня из голых его рук…».
    «Фрицы?» — повторил министр.
    «Ну, Гансы, Алексей Алексеевич. — (Толстяк ещё раз кивнул). — Право, Зигфрид для них оказался — не как для англичан Джон Буль в чёрном цилиндре и для американцев дядя Сэм в звёздно-полосатом! Не картинка! Не сказка! Даже не опера Вагнера «Золото Рейнское»».
    «Снегурочки да снегуры, эта безбожная до-христианская цивилизация с её… хм… своеобразным взглядом на историю планеты Мир и на физику Вселенной в целом… они сами не сказка! Соотечественники наши. Как выяснилось. — (Министр взглянул на Владимира Васильевича). — Ну, не только наши. Вообще соседи homo sapiens’ов по планете Земле, которые въехали в дом на жительство этажом выше нас и раньше нас сроком, отчего мы о них даже знать не знали. Конспираторы какие! Ни эсэрам ни большевикам их система сохраненья внутренней информации во сне не снится! Их родственник… получается ж, Владимир Васильевич, Вы родня им через молодого графа… не ведал о них ничесоже. Сам молодой граф Кобылин знал о снегурах едва более, чем дитя, которому бабушка прочла сказку!.. Фантастическая наука. Виманы эти. Златописаные нетленные свитки. Где сорок тысяч лет назад дано по пунктам, как следует разрезывать и склеивать атомы. Как перешивать лица и головы. Как заставлять живых людей мертвоподобно молчать, а клинически-мёртвых — действовать живоподобно. Как редактировать память. Как создавать при старых тронах новые народы. Вот вам российская Великая Смута с «народ безмолвствует»! Вот вам и английская с «let me go to my road»! Вот вам и французская с изящным «s’est no revolt, sir, s’est revolution»!.. Информацию о том, что в Солнечной системе двадцать семь планет, а не восемь с Меркурия по Нептун включительно, как привык думать я… тридевять земель, тридесятое царство… притом вне сказки же… всё это я воспринял  п о ч т и  спокойно!.. — (Министр спрятал кокарду в документы). — А Гесиод-то хорош! Гесиод гипербореями ведь восхищался! Платон сохранил критичность по отношенью к агрессивному атлантству. Пусть на том единственном основании, что атланты атаковали его родную Элладу. Но и Гесиод о гиперборействе в «Трудах»… и, паче, Геродот Галикарнасец в «Истории»… ведь соловьями, соловьями оба разливались!.. — (Министр куснул ус сильней прежнего). — Что говорил Гесиод о гипербореях, сиречь, по терминологии Валентина Александровича, дилювиальных доледниковых людях? Зачтите, Валентин Александрович, в новом переводе Вересаева! Теория Ваша принялась сбываться наяву, дилювиальные каннибалы нам доднесь покою не дают, хоть ледник давно растаял, — Вам и ответ держати».
    «А при чём тут Атлантида? — спросил я мысленно сам себя, поскольку спрашивать кого-либо вслух ещё не мог: спазмы шеи моей не прекратились. — У Геродота есть, попутно с заполярной Гипербореей, что-то об тропической Атнантиде?».
    «Оказался он турецко-подданный, Геродот Галикарнасец! — усмехнулся ещё один из не знакомых мне до сих пор генералов. — Так-так! Галикарнас! Ныне Османская Малая Азия! Что возьмёшь! Был бы хоть какой-никакой римлянин… полусоюзник-итальянец… вроде мэтра Да Винчи…».
    Генерал Мошков отвечал серьёзно:
    «Извольте. Читаю». — И зачёл вслух то, что я слыхал ночью в чтеньи Володи Кобылина.
    «Сколько хотели, трудились… сколько хотели… да-а… как при большевистском грядущем коммунизме… да-а!.. — повторил министр. — Людей на земле охраняют… зорко на правые наши дела и неправые смотрят… тьмою туманной одевшись, обходят всю землю, давая людям богатство… а в дороге, словно Геродотов Абарис-посол, ничем, поди, не питаются!.. Они даже сейчас видят нас из виманов своих, Котёнок?».
    Генералы и полковники принялись оглядываться по сторонам. Сперва — с еле маскируемым страхом на лицах. Чуть после — со смешками. Отец Иоанн остался суров. Владимир Васильевич спокойно ответил министру:
    «Если прикажете, организую randes vous. Тэла может заглянуть к нам через левый люк. Вы только… не пугайтесь. Ворожбы — никакой. Физика. Их физика свёрнутых полей. Хотя, конечно, я сознаюсь, впечатление остаётся… м-да… сильнее, чем от фильмы-феерии…». — (Шпиён помрачнел).
    Улыбчивость вокруг снова сменилась гримасами торопливо стёртого страху.
    «Тэла или Теля?» — проговорил толстый генерал.
    «Как Вам угодно, — подумавши, молвил шпиён. — Тэла, Теля, Телец, Бык. Персияне произносят на фарси своём: Тели. Он для нас особенно ценен тем, что — христианин. Почти не возможное у них явленье. И верует в Бога. Не только в конец света, как мы».
    «Рассказ «Снежный бык»!» — шевельнулось в моей памяти.
    «Теля у Вас даже персидский знает? — (Министр дёрнул усом). — Гиперборей изъясняется не только на языке «Слова о полку Игореве»?.. Ценный агент».
    «Кто как выучился! — (Шпиён опять стал мрачен). — Светлана в детстве игрывала с сыном киевского князя, она говорит на языке одиннадцатого века. Тэла в молодости дружил с новгородским торговым человеком Михайлою, он говорит на языке семнадцатого. Затем Лада и Тэла жили в Сибири, в дальней заочной вотчине государя царя всея Руси Алексея Михайловича. Разговор у сибиряков до сих пор… верно, Александр Васильевич?.. — (Шпиён оглянулся на вице-адмирала в углу, рядом с отцом Иоанном. Вице-адмирал понимающе кивнул бритой головой). — А возраст Тэлы не тот, чтоб вдруг второпях переучиваться. Контролирет он сам себя… старается… ай нет-нет да собьётся!».
    «Государь Алексей Михайлович? — повторил толстяк генерал. — Это… блаженныя памяти Петра Алексеевича батюшка?.. Сколько лет Тэле? Он с Григорьем тем самым Отрепьевым пивцо пивал в корчме на литовской границе?».
    Кругом невесело засмеялись. Только полковник у окна спросил вполне весело:
    «А не сам ли Ваш агент виновен в Смуте семнадцатого века? Рэволты да рэволюции устраивать они, я слыхал от Вас, горазды… ну, так пускай Бык вовремя покается! Скидка выйдет ему».
    «Представьте себе, Вы угадали! — (Шпиён заставил своё лицо улыбнуться). — По крайности, сам Тэла считает себя виновником Годуновского голода. От вспышки шара энергии, вовремя не подхваченной, произошла климатическая катастрофа. Другой случай имел место недавно. В восьмом году. Но шар взорвался в малонаселённом месте, над тайгою в Енисейской, если я не ошибаюсь, губернии. Тоже мало добра, ну так хоть… — (Шпиён кашлянул). — Сейчас шары присылаются на безлюдные планеты Солнечной системы. Теля сам летает туда, сам их берёт, сам развозит. — (Шпиён глянул на Брусилова). — Кстати, госпо… граждане! Интересная подробность! Дары! Жертвенные дары, которые привезены на остров Делос гипербореянками Гиперохой и Лаодикой в сетках из соломы! Помните, Валентин Александрович? Надо было мне сразу сообразить…».
    «Геродот говорит о дарах бездетально, — отвечал генерал Мошков, вставая из-за стола и следя за движеньями министра. — Вот. Цитирую по памяти; коль что, — mill pardon. «Были отправлены провожатыми для безопасности девушек пять гиперборейских горожан. Это те, кого теперь называют перфереями и весьма почитают на Делосе. Однако, когда посланцы не вернулись на родину, гипербореи испугались, что посланцев всякий раз может постигнуть несчастье и они не возвратятся домой. Поэтому они стали приносить священные дары, завёрнутые в пшеничную солому, на границу своих владений и передавать соседям с просьбой отослать»… Но ладно Геродот! Вот Вам из Писания: «Ною было пятьсот лет и родил Ной Сима, Хама и Иафета. Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали себе в жены, какую кто избрал. И сказал Господь: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет. В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божии стали входить к дочерям человеческим, и они стали рождать им: это сильные, издревле славные люди. И увидел Господь, что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время; и раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своём. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их. Ной же обрёл благодать пред очами Господа»».
    «Сильные, издревле славные люди, жившие век из веку много сотен лет, гиганты даже!.. А кто такая навья?» — спросил сразу всех вице-адмирал.
    «Гиганты не одно и то ж, что исполины, — уточнил отец Иоанн. — «Исполать», в переводе, — «слава», а «исполин», значит, — «славящий» либо ж «благодарный»… пока Создателя славили, были и сами славны… а гигантского росту может оказаться даже посыльный-убийца вроде Зигфрида!..  Навьи ж суть загробные духи в верованьях язычников-славян».
    «Тогда знаю! — вдруг обрадовался вице-адмирал, сидевший рядом с батюшкою Иоанном. — Старый колымчанин-торосовщик Санников говорил: «Вы, Ляксан Василич, льдяные островы найдя, к людям в домах с золотыми крышами заглянете? От меня им поклон. Тогда оне Вам тож рады будуть и навью с Вами пошлють, чтоб Вас она в пути оберегала скрозь блескучий туман»…».
    «Крышами? Золотыми крышами? — повторил ещё один полковник: очень загорелый. — Навьи чары, как у поэта?.. О химически воскрёшенных мертвецах из Французской Гвианы мореход Ваш, Санников, знает?».
    Вице-адмирал без интересу качнул бритой своей головой из стороны в сторону. Отец же Иоанн заинтересовался:
    «А кто рассказал Вам самим?».
    Загорелый полковник, взглянув на генерала Мошкова, сделался смущённо-красен:
    «Лейтенант Иностранного легиона… э-э…  был бы он хоть этнограф… язычищем трепанул… дурак, поди… пьяница, как все французы…».
    «А эсэр Керенский не есть ли Гришка Отрепьев, восставый из пепла пушечного?». — (Отец Иоанн прищурил единственный глаз свой).
    Господа старшие и высшие офицеры загомонили, как кадеты на переменке. Загорелый полковник, будучи припёрт к стене всем их внезапно возлюбопытствовавшим сообществом, понуждён был объясниться:
    «Э-э… глупость… дочка квартирной хозяйки дочке моей нащебетала: австрийски мадьяры каким-то секретным способом отыскали в нашей, захваченной кайзеровыми немцами, Польше Гришкин прах, которым масквич-пушкарь во времена оны дал залп в сторону Речи Посполитой, смешали прах с чем-то секретным в специальной такой колбе, а из колбы вдруг…».
    Батюшка улыбнулся ещё. Красный полковник стал фиолетово-багров.
    «Александр Васильевич! — обратился министр к вице-адмиралу. — Ведь прав Ньютон! Как прав! Hypotesis non fingo! Выдумать можно только то, что может существовать на самом деле! Сказк ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок! Госп… граждане, все свободны, всем всего наилучшего со чада вси, но, расставаясь, жмите руки деликатно».
    Шпиён последовал приказу старательнее всех других. Он в каждом новом рукопожатьи прикасался до чужих ладоней, как Шерлок Холмс сэра Артура Конана — до пробирочек. Владимир Васильевич даже устал от осторжности. Когда мы шли к автомобилю, выделенному из министерского гаража для доставки нашей к месту расквартирования, он сказал Алёше:
    «Уф! Наконец достигли врат Мадрита!.. Кто говорил, будто спящий разум родит монстров? Тоже Пушкин? Или Франциско Хосе Гойя?».
    «Стыдно, Вашевысокоблагородь! — фыркнул кавалер штабс-капитан Сиплаков. — Гойя только выполнил офорт «Сон разума рождает чудовищ», а высказывание принадлежит… ой, матушки, я ж сам не помню, кому принадлежит… а для чего Вам? Объяснитесь!».
    «Говорил он чистую правду, — объяснился шпиён. — Чистую. И правду. Как мы глупы… ой, как мы глупы в сравнении… да-с… просто ребятня, наслушавшаяся сказок… а ведь все они, Лёш, — бывалые командиры, штабисты да контрразведчики, которым довелось вплотную встретиться со снегурами… даже — не нашими снегурами… о, mein Gott… вящее лихо, егда безумны словеса рекутся обдуманно… а и трезвы мыслим, яко вовсе пианые… молодчина Сима Новгородова, верно изобразила иодом… mill pardon, Die…».
    Алёша кивнул: понял. Передо мной опять мелькнул его шрамик среди волос рядом с ухом.
    До дома, где Алёша жил, водитель-капрал нас не довёз. Автомобиль у него сломался раз… другой… затем — третий… а после четвёртого разу, когда кавалер поручик Чербаков, отстраня капрала, сам влез под капот и всё быстро исправил, смена красок в лице у водителя призошла такая ж, как в лице загорелого полковника. С одним отличием. Багровизна придала капралу честности. Он, пусть злобно, да всё ж откровенно перечислил всю кучу дел, которую ему надо было сделать за всё сие время, тратимое на наши персоны. Я смолчал. Алёша же… вздохнул и отпустил капрала восвояси. Капрал, обрадорванный, сделался вдруг мило-любезен. Он согласился отвезти нас «до трамвая». Больше скажу, читатель: он спросил, какой маршрут нам «удобняя» и с какого нам «ближея иттити до хартиры»… Как Алёша вёл (точней: волок) меня с трамвайной остановки, я сообщу дополнительно. В другой раз. В другом настроении. Хотя, пока мы шли, кавалер штабс-капитан Сиплаков А. С. соизволил упрекнуть кавалера поручика Чербакова М. В. совсем в другом, от мук дорожных постороннем:
    «Во-о-от, Миш! Я ж твердил! Отец Иоанн! Не ближний толоконный лоб, у которого ты хотел исповедаться! Горцы в округе кавказской крепости Грозная, Баграмов-танкист упоминал, говорят: ах молл — молл вац, половина муллы — не мулла, поп должен быть умнее всех своих прихожан, вместе взятых. Один лишь отец Иоанн требованию соответствует. Выздоравливай, и тогда мы с тобой оба…».
    Я напомнил, чтоб маскировать дыханье, сорванное давным-давно:
    «Грезили Семиречьем, сударь Лех, а нынче уж и Кавказ на очереди! В Уссурийский край, как Пржевальский, для полноты картины махнёшь?».
    «Махну! — обещал Алёша. — Догадываясь: как получит Александр Васильевич Половчак полного адмирала, сдавать ему Черноморский флот, которым он сейчас командует, и ехать аж в Америку с военной миссией. До Усть-Уссурийска он меня возьмёт. Упрошу. Оттуда ж я сам…».
    «По… лов… чак?».
    «Ну… этот… ну, Александр Васильевич… хоть не Половчак он, а Крымчак… — (Штабс-капитан остановился на секунду. Хлопнул себя рукой по голове над шрамом. Расхохотался). — Где Крымчак, если Колчак! Papan знаком с ним ещё со времён нихонских, Александр Васильевич бывал у нас столько раз, а я забываю его фамилию!.. Зря лялякали генералы да полковники, будто Александр Васильевич и Алексей Алексеевич — масоны, если второй-де в министры вдруг угодил, а первый-де в адмиралы из контр-адмиралов метит вдруг же! Станет масон говорить об исповеди да о Дарах?! Поди, остальной временный министер-кабинет во главе с князем Львовым — тоже никакие не масоны? Болтает генеральство, болтает, орлищи на погонах у всех — как каплуны, а они… ля-я-ля, ля-ля-ля, буд-то штаб-ны-е чер-тёж-ни-ки! На передовую бы их!! Для ума!!».
    Сие всё — первое впечатленье моё от событий первых моих часов, проведённых в северной столице. Второе: пошла вода! Кран исторг тугую струю. Алёша исторг насмешливый, но при том радостный вопль: «Спасибо Петросовету и депутатам его! Может, они ещё хулиганов отрегулируют?». С тем штабс-капитан принёс из-под лестницы кипу иностранных журналов (судя по обилью формул, — математических), умело скрутил их в рулончики вроде мелких дров, истопил колонку-водогрейку «Titan». Скомандовал мне: «Парь телесы сколько захочешь, в Институте нэврологии не comme il faut благовонять подмышечным благовонием, палаты там тесны, душны, форточки с зимы не открывались! Моя очередь, ладно, — вторая». Автор этих строк бултыхнулся в ванну… Лю-бо-пыт-но! В корыте — бултыхался. (Когда моё крохотное тельце с крохотной popo там умещалось). Бултыхался в озёрах, реках, морях (Нихонском да Чёрном). Мылся в банях всех видов. (Включая — импровизированные, типа тазика, каковой тазик омыл наши с Алёшею телеса в доме Кобылиных перед докладом). Но вот ванна… ванна… впервые в жизни я брал ванну!.. Из краников стекают «Kalt Wasser» и гретый немецкими формулами «Gekochtes Wasser», всё перемешивается в трубке с надписью «Dusche», льётся в эмалированную лохань на ножках, плещется, пузырится… а средь этих пузырьков сижу за клеёнчатой занавеской я! Отмокаю! Грязь, числя сим числом и госпитальную (шибко мы мылись там, где было мудрено и остаться в живых?), покидает моё тело. Ну, не моё. Графское. Но — покидает. Петровград! Столица! Культура!.. До чего странно это тело! Какую жизнь прожил граф Кошкин, прежде чем стать тем философом, каким мы его знаем? Откуда татуировка? Для чего такая похабня ему снадобилась? Для маскировки-с? Граф о маскировке говорит. В том числе — о бороде своей как маскировке. От кого он за татуировками прятался? Сейчас, после Дьёрдевой операции, он рад тому, что стал выглядеть не на свои уже шестьдесят, а на мои ещё не тридцать и чёрных волос в его бороде стало больше, чем седых, но когда-то Владимир Васильевич был рад выглядеть старше, опытнее, бывалее своих лет! Он выглядел. Толстяк генерал, чью фамилию я всё время забываю, мельком упомянул: анекдоты о драгунском поручике Ржевском сочинялись, как с натуры, с Владимира Васильевича. Пусть не вовсе списывались. Не один к одному. Дописывались. Хронологически вероятно-с… хотя полковник граф Кошкин — артиллерист…
    Алёша внёс другую порцию «дров»: иностранных книг и журналов из числа того, что запасла — с помощью, конечно ж, чудаковатого старичка Плюшкевича из квартиры второго этажа, как раз над Алёшиной квартирой, — хозяйка Анна Ванна в самом начале войны, пока все, у кого было хоть что-то «на язЫках», спеша вышвыривали это всё в мусор, дабы не слыть среди соседей «тайными немцами».
    «Ну как, Миш? Созерцаешь свой пуп, осваиваешь методы йог индийских? — спросил он. — Тут твой любимец «Holms»! Есть цветные картинки! Оставить? Ты, знаю, читаешь in English. А для меня — «Notre Dame de Paris». Первое изданье. Вновь поворчу, вновь позлюсь. Сяду тут у титанного огонька? Холодно в комнатах. Настыло всё за три зимы, пока никого из наших не было тут. Ванная — единственное место, где ледниковый период отчасти прекратился».
    Автор этих строк, подливая кипяточку, спросил в ответ:
    «На кого злиться изволишь? На Феба? Лейтенант де Шатопер настолько глуп, что и злости твоей едва достоин».
    Штабс-капитан хмыкнул:
    «Ну, я не жгу «Holms»? Тебе оставляю?.. А зол я, братец ты мой, на Эсмеральду. Вот дура, дурища!.. Что ты там? Отчего идёшь на всплытие, как эскадр де субмарин? Спешишь защитить прекрасную гитан, хоть она и француженка? Объяснюсь, объяснюсь! Гляди, ещё сам, как Владимир Германович, статью напишу для Еремеева!.. О чём вздумал поведать мэтр Виктор Мари Гюго? О прекрасной любви. Но — прекрасна ли та любовь, которая, слепо игнорируя того, кто любит, слепо тянется к тому, кто лишь любопытствует? Да, да, Миш, лейтенант Феб равнодушно любопытствует, держа наготове равнодушную ложь и равнодушное предательство!.. Может ли прозреть Эсмеральдина слепота, которая стремится в темноту и, всеми силами друзей из неё вызволяема, делает новые до ужаса результативные попытки сгибнуть во мраке, Миш, из которого спасенья нет?.. Ответов у мэтра Виктора я не нахожу. Истинную зрячую любовь, as alternative, мэтр не показывает. Есть колокола, есть распятия, есть собор, в котором обитает истинная зрячая любовь, которая несёт человеку спасение, — но для мэтра это всё только фон. Ничто, Миш, у него не ра-бо-та-ет! Я, выражались одэсситы, множечко робею Самого Всевышнего и молюсь Богородице, чтобы Она передала мои просьбы Сыну. Грешен яз. Согреших ко смерти. Пусто в душе. Молитву твержу — а иконы от меня с каждым словом дальше, дальше в темноту уходят, в даль в какую-то. Мои бы проблемы — ей, той Эсмеральд… но мэтр Гюго даже малой мыслишки в ейную косматую башку не влагает о том, что надо спросить о помощи! Почему? Да потому что у! Автор не велит, Эсмеральда не спрашивает!! Ergo? Мертвящая слепота обоих, персонажа и автора, не перестаёт быть слепою ни при свете лампад ни при свете дня. Она тяжко шарахается по страницам из стороны в сторону и совершает во всех сторонах тяжкие глупости. Право ж, Квазимодо менее глух, чем Эсмеральда слепа! Он хотя бы колокол слышал! Но автор, мэтр Гюго, — равно слеп и глух. Увы, при том — не нем. Талдычит: ananke, ananke, ananke!.. Отчего же не нашлось во всём, современном умнице Гюго, соборе ни одного умного попа, который объяснил бы то, что мне, дурачку, с первого раза объяснил отец Иоанн? Архидьякон Клод — глуп! А ведь как раз он, он, он с его высшим богословским законченным образованием мог понять: нету ananke-рока! Нету судьбы! Если mores cuique sui fingunt fortunam, то quisque fortunae suae faber! На крайний уж случай, для особо ленивых… которые прячут свою лень под масками особо непонятливых: ducunt volentem fata, nolentem trahunt! Право ж, дьявол всякий раз имеет право сказать, что всяк из гибнущих грешников гибнет сам, repeto — са-а-ам, волею влезая туда, где истязают и казнят! А мэтр взял да засунул дьяволу в пасть всех своих героев! От-вра-ти-тель-ный роман!! Оттого как раз, что… хорошо-о-о написанный…».
    Я, исполнясь обид за милую гитан (хоть она — вправду ведь — француженка), решил ещё раз перевести стрелку:
    «Штабс-капитан! Всё Вы говорите из чувства здорового противоречия. Привет Вам от Владимира Германовича из второго этажа. Он думает взять ещё одно interview. «Каково, — хочет спросить, — впечатление от родины? Вот, штабс Сиплаков вернулся. Не убит. Жив. На своих ногах ходит. Когда-то я у себя в родном Таганроге, окажусь и сам испытаю чувства, какие Сиплаковым владеют днесь?». Опиши их, на первый случай, мне. Каково впечатление, странничек?».
    «Честно ему отвечать или просто вежливо? — буркнул Алёша, отложив (судя по звуку) творенье Гюго. — А ты сам желаешь это знать? Правда, правда?.. Я решил говорить правду, да тут ещё люди просят! Изволь. Рухнуло всё к едрене Фене. Всё. Вся Россия. Нет великой державы. Нет и великого, родного мне, города. Нет. Остаются пока люди… но — пока… до тех, ты знаешь, только пор, Миш, пока земляки Иоганна, делая — ведь «Науку побеждать» Александра Васильевича Суворова они, в отличие от нас, поняв, больше не забыли — частые привалы для солдат на быстром марше, добегут до Петрова града, перекурят и вбегут в оный. Тогда вообще никого не останется. Лиза права. О снегурах она не знает, на снегуров не надеется, рассуждает вполне объективно, потому и права. Вот моё впечатление. Так земляку и передай».
    «Опять из чувства здорового противоречия! — вздохнул я. — Здоровенного даже! А Владимир Германович мне и не земляк. Из Таганрога он! Из Таганрога! Как Чехов Да, отбыл он ссылку в соседней с нашим генерал-губернаторством Якутии… что с того? В наших краях соседство многими сотнями вёрст меряется!».
    «Рух-ну-ло всё к ед-ре-не Фе-не… — с расстановкой повторил штабс-капитан. — Всё, что делали из века в век умные люди, в том числе и мой grandper, который служивал ещё при Горчакове, когда старый князь-дипломат понову перекраивал старую Европу на Венском ещё конгрессе век ещё тому назад… больше века…».
    «Ты, Алёш, — потомственный дворянин?» — не утерпел я.
    «При чём тут это сейчас, когда всё чохом поотменено-поупразднено?! Да и говорю я о другом! Я говорю: всё, что старики налаживали, терпеливо улыбаясь злобным вздорным идиотам во всех чопорных столицах всех враждебных государств… одномоментно, Миш, рухнуло к той приятной дамочке, коей имя начинается с «ферта»… по-новому, с «эф»… и каковое имя я тут назвал! Держава умерла. Мгновенной смертью. При обстоятельствах много более странных, чем смерть Дойлева сэра Чарльза Баскервиля. Не исключены ни преднамеренное убийство из-за угла, ни самоубийство по глупой случайности, ни, как там, умно сорганизованный сердечный приступ у калитки. Всё рассыпалось прахом унылым. Я влачусь по обломкам, дивясь: как это всё могло до сих пор не рассыпаться? Как некто мог склеить нечто, если материал — ничто, гниль, тлен, труха?.. Вот, ухитрялся же кто-то! Клеил! Весь век! Много веков! А в самый, мля, последний миг — не ухитрился! Толпины довольны…».
    «Чьи стихи Вы процитировали? «Всё рассыпалось прахом унылым…», недурно, недурно… чьё сие, сударь? И Вы имели в виду народ или толпу?» — решил уточнить я… чтоб не извиняться перед Алёшею за то, что долго третировал его.
    Хоть я ж не знал!! Я думал с самой Галиции, с самого госпиталя: Тоже-барон-фон-Цыплакофф — еле-еле-едва дворянин, как я вот, он — по одной только выслуге, в первом поколеньи, безпотомственностно! Сиплаковы разные бывают. И, надо судить, Ивановы. И Сидоровы. Смотря кто из предков как служил. Смотря кто что выслужил, чтоб потомкам оставить-передать. Чины и сословия отменены, верно, да заслуги разве ж отменены? Я так понимаю. И, моё счастье, Алёша обиду позабыл… либо, не всё позабыв, кой о чём умалчивает…
    «Имею в виду тех, кого имею в виду, — заверил меня Алёша. — Народный бунт, прав Пушкин, бессмысленен и беспощаден. Но толпа не бунтуется. Толпа живится от бунта народного. Подъедая крохи того, что разбито в бессмысленном и беспощадном. Иногда — не крохи. Большие шматы. Всем по-своему везёт. Сейчас толпа, как раз, — в ожиданьи бойни. Чтобы почавкать. Пошуметь. Потолкаться. Порыгать, переев. За собой не убрать… и за последствия не ответить, естес-с-сно…».
    «Почему бойни, Алёш? Мне кажется, нынче все ждут мира! Все устали от войны».
    «Прекрати говорить: «Все»! Кто такой «Все»? Где ты видел этого «Все»? Каждый ждёт своего и для себя!.. Что до толпы, Миш, — она ждёт чего угодно, только бы не мира-с! Толпины ненавидят мир. Мир — это ж: врагов нет. По крайности, врагов указанных. Открытых. Объявленных. Разрешённых к отстрелу. Которых «всякий може бить — и никому ничо не буде». Ради этого толпа рванула, кстати говоря, на фронт. В первые месяцы войны. Поначалу. Ради «всякий може бить — и никому ничо не буде»! Притом, о Миш, не только наша российская. Но и английская. Даже английская. Рационализм которой превосходит таковой у толпы германской. Есть свидетели. Есть фотосвидетельства: Джон прислал Володе Кобылину и фотографический снимок — толпень англичан перед дворцом государева кузена, Георга Пятого, у таблички «Добровольцы». Как плотоядны их рыла, Миш, на их снимке! Со временем для Джонов прояснилось: кровавый цирк чересчур дорог, зрителей домой не отпускают и Ганс, который палит в Джонство с другой стороны, сам любит, когда убийце на шею вешают не пеньковую петлю, а орден. Начался драп».
    «Ну, не поголовный же драп, Лёш, как у нас…».
    Алёша махнул рукою:
    «The time’s money, and time’ll shows. Странно, почему наши ограничиваются только первой половиною этой фразы, приписываемой Бену Франклину? Я не о конкретном объёме. Я об общей идее. Идея «главный враг человека — он сам, сиречь его пороки»… ты избегай, Чербаков, даже намекать толпе, что идея таковая существует! Даже намекать! Толпин не поймёт. Ни с коего разу. Но озлится с первого. Толпинам, Миш, такое неинтересно-с! Не цепляет оно толпинов-с! Работать над собою, бороться со своими недостатками… фу-у-у, ску-у-ушно… куда как веселее урабатывать колом либо языком ближнего своего, борясь не со своим, а с его, ближнего, недостатком-с! Так борясь, что аж кровь в стороны! Чужая кровь. Да. Ты понял. Хотя… не все толпины дерутся. Большинство — зырят. Толпятся вокруг — толпины ведь! — и зырят. Но не это, Миш, самое страшное. Страшно, когда драчуны и зырильщики одинаково изголодаются».
    «Драчуны и зрители?» — переспросил я.
    «Часто перебиваешь — невнимательно слушаешь, а тебе записывать в тетрадку! Молчи!.. Твоё счастье, не сказал ты: ощутят голод. Изголодаются — разве это значит просто ощутят простой голод? No! Nein! Нет! Насквозь пропитаются мыслью, что цирк — есть, что вся окружающая жизнь превратилась в один сплошной цирк, но хлеба — нету-с. Нужно ведь, чтоб panem et circenses, так? Но тут — одни зрелища. Ещё и недармовые. А где ж дармовой хлеб? «Panem! Panem!! Panem!!! Жра-а-ать!!!! Бесплатно-о-о!!!!!». Что тогда начнётся, Миша!..  Ну а что начнётся, когда толпа поймёт, что за бесплатное — за то, чего она, Миш, не оплатила, — ей придётся дорого, долго, трудно, больно расплачиваться… о том страшится, Миш, помыслить даже штабс-капитан Сиплаков, полупокойник с полуиспепелённой психикой, которого уж ничто не пугает и не удивляет!!. Свою фармкопею ты пьёшь? — (Алёша, судя по звукам, извлёк из кармана жестянку от плёнки «Kodak». Открыл её зубами. Вытряхнул на ладонь таблетки. Сглотнул раз. Вздохнув, сглотнул ещё другой. Жестянку спрятал). — Или поможет, или в гроб уложит!.. Как видишь, Чербаков, я вполне нормально отношусь к народу, из которого произошёл ты. Ведь ты сейчас — как и тогда — имел в виду это-с?».
    «Прекрати сэкать на концах слов! — озлился я. — Благородные люди так не делают! Только, сколь я знаю, лакеи да…».
    «… дипломаты, сколь я знаю, — досказал он. — Вами получен ответ на Ваш вопрос об fumus patriae est dulcis? Открывайте кингстон, пускайте воду, выходите строиться».
    Так он сказал… и я, даже за непрозрачной клеёнкой сидя, вдруг увидал: с Алёшею что-то происходит. Произошло. Уже произошло. Вновь произошло. Теперь он будет опять не Алёша! Теперь он будет опять штабс-капитан Сиплаков, а я, естественно, — поручик, лицо младшее по званию!..
    Пока он брал ванну, я (закутан и в постели, чтоб не сообщаться с эспанкой ещё раз и чтоб растянуть благотворное дейстие уколов хоть на сколько-то времени), вспоминал всякую разность. Всё, что влезало в мозг из памяти, у сознанья моего не спрашивая. К примеру: как полз по Питеру трамвай от вокзала до Алёшиной… штабс-капитана Сиплакова родной линии (улицы по-питерски). Пассажиров было чуть. Простор! Бывает же такое и в трамваях!.. Мило разодетая девчушечка шести примерно годков, с милою забавною дырою от двух только что выпавших молочных зубов спереди, вольно бегая по вагону от скамьи к скамье, одно за другим открывала окна. Вот раму заело. Девчушка, повернув головку в смешном берэтике, закартавила-зашепелявила своей maman (обозначить расфранчённую даму просто как маму мой карандаш не дерзнёт):
    «Ма-а-ы! Шдела-а-ай-ы!».
    «Сейчас, сейчас, хорошая моя, — ответила maman, прежде как обратить свои взоры из-под шляпки э вуаль снова на попутчиц и продолжить беседу с ними. — Представляете! Жалованья до Троицы не будет! Расчётчица вся в новом явилась — и нам: «Денег для сотрудниц до Троицы не будет!». Ну вот прямо так и сказала… «для сотрудниц»… как будто сама уж не сотрудница давно, а буржуиня нумер один… вы по-ни-ма-е-те?! А-нек-дот!! Я возмутилась. Она — мне — круглые глаза: «У Вас что, денег нету?». Я: «Представьте, как раз такой случай. Идти к буржую?». Она: «Идите ж! Устанете, поуспокоитесь!». Я — к буржую. Буржуй — мне: «У Вас что, мужа нету?». А-нек-дот… а-нек…».
    «Мама-а-ыа! Шдела-а-ай-ы! — повторила девочка, на сей раз уже каким-то нежданно-противным голосом и присовокупив: — Ты шё-ё-ё?».
    «Moment, mon petit, — отвечала вместо maman одна из попутчиц maman. — Слу-у-ушайте, да растратчица ваша та — не жидовка ли? На днях открылося: жиды, которые Христа продали, — хуже шпионов, жид жиду Россию втридешева сбыват, у них там своё тайноё всемирноё правительство, мы все у них скоро будем ра…».
    «Шде-е-елай-ы!» — вновь понеслось от окон.
    «Сейчас, сейчас, дочик! — отвечала maman. — Где ж она жидовка, если вся сплошная православная? Посты соблюдает! За нами наблюдает, чтобы в пост и шоколаду за чаем никто ни-ни! Поёт у Петра и Павла с клироса».
    «Ду-у-гры!» — надсаживалось юное созданье.
    «Благолепно хоть поёт или как всюду?» — отозвалась со своей жёрдочки при дверях девушка-кондукторша.
    «В соборе всяк благолепно поёт, там и артист в певчих не редкость, гре-е-ех искупают с-сукины дети!» — уверила сразу весь colloquium вагоновожатая, приоткрыв загородку водительского места.
    «Ду-у-угры! Вы вше-е-е!! Ду-у-угры!!! — (Дитя ударилось во злобный плач). — Шбегу к па-а-апе на войну-у-у!!!!».
    «Нервный ребёнок… давайте витаминчики а, бэ, цэ, у англичанки на Невском формулы хорошие… дети природно нервны в таком возрасте, а тут, вдобавок,  и х н я явойна ещё!..». — Другая участница colloquium’а сокрушённо закивала шляпкой на Алёшу.
    Алёша поднялся со своего дивана, шагая к девочке. Повторил:
    «Бэ. Цэ. А особенно — рэ. Прописать тебе, мелкая мартышка, р-р-емня! Что это такое? Что ты тут натворила? Кто за тобою окна закрывать будет?».
    «Ты-ы-ы бу-у-удешь!! — (Дитя на этот раз не просто заорало. Завибрировало. К звуку подключились высокочастотные колебанья. Как у сигнала тревоги в нашем ангаре номер два). — Пгроти-и-ивный ты-ы-ы! Шбегу к па-а-апе на военный кога-а-абль, папа тебе по хаге вгежет!».
    «Ах, оставьте Вы малышку! — закудахтало женское общество. — Чего Вы тут вымогаете у ребёнка? Чего Вы от него хотите? Вырастут — сами научатся строем ходить! А буржую, милочка, — (общество сделало спасительное для Алёши переключенье на maman), — надо объявить забастовку. Ну, как мы зимой объявили забастовку немке на углу: простые бабы молча в очередях ночевали, мёрзли, выжидая, когда ж она свои немецкие бесстыжие зенки продерёт и торговать откроет, а мы возьми да выбей пару витрин! Враз немецкая торговля открылась! Враз! Только так, милочка! Только так, если в свободной стране жить хотим!».
    Алёшины плечи — без того покатые — опустились ещё ниже. Словно б от некоей тяжести. Голова почти опёрлась подбородком о грудь, словно б не в силах стала держать отяжелевший, освинцовевший взгляд. Ну а что такое «голос зазвучал металлом», я понял именно тогда. В тот момент, когда Алёша, превращаясь в штабса Сиплакова, сказал всем вместе и никому в частности:
    «А вне строя порядка не надо?!».
    Или нет, эту фразу он произнёс много после! Когда мы сидели на лавочке под окнами, дожидаясь Анны Ванны. (Ключ хранился у неё. Ключи. Все три. Запасный, Алёшин и Алёшиной матушки, которая ещё в четырнадцатом году, осенью, уехала к родне на Волгу). Именно эти слова заинтересовали Владимира Германовича, который, разбирая свои листки с будущей статьёй, занимал другую лавочку. Он отложил их. Деликатно кашлянул. И тогда-то впервые адресовался к нам обоим:
    «Вы стояли в строю? Воевали? Ранены? Позв… разрешите задать вопрос?».
    Бытие, которое, говорят сейчас большевики, определяет сознание, научило меня приглядываться к господам и, особенно, гражданам, спрашивающим, воевал ли я. Что ж! Пригляделся и теперь! Согласно Холмсову deductive method. Господин… то есть, нет — гражданин среднего возраста. Достаток ниже среднего (хоть галстук имеет место быть). Жил на природе: кожа обветрилась, загорела, и теперь он не может сбрить свою бородку, чтоб не оказаться, как гимназист-старшеклассник после летних каникул, человеком в белой маске на всю нижнюю часть лица. Стало, городские суеверья над ним едва ль довлеют. Близорук по-книжному: чтоб разглядеть меня, привычно извлёк очки из замшевого, бисерною вышивкою декорированного футляра. Значит, образован не на митингах. Заговорил первым. То есть, общителен. Всяко-разно не зол. Отзовусь! Ладно!
    «Стаивал и в строю», — отозвался я. Алёша пока молчал. Vis a vis продолжил диалог с одним мною:
    «Как зовётесь? Михаил Васильевич? Давно живёте в доме Кошкиных? Недавно? То же — и я! Во-он моё окно! — (Листки в его руке указали квартиру старика Плюшкевича). — Будем знакомы. Владимир Германович. Тут — хорошо! Почти центр города, ходит трамвай, пара шагов — и вот редакция, но кругом — зелень, тишина, лавочка… благое место, говорят о подобных явлениях колымские казаки! Я с утра четвёртую статью докрапываю, а глазья дюжат, не вываливаются. — (Он, переложив листки в левую руку, правую подал мне). — Вы Василий Михайлович? Ах, да, Михаил Васильевич! Мой Вам совет: берите пример с Дойлева сэра Лоринга, делайте что должно — и будь что будет, Ваша жизнь, оставаясь общественно-полезной, пройдёт не без приятности для Вас. Без суеты. Давно здесь живёте? Ах, да, я уже…».
    «Что за Дойлев сэр Лоринг? — хотел уточнить автор данных строк. — У Артура Конана Дойля в «Холмсе» был такой?» Но, подумав, я уточнил другое: «Вы — репортёр? Статьи для репортёров — суета без приятности?».
    «Для ради хлеба, Михаил Васильевич, для ради него, насущного! Николай, вон, Алексеевич, который Некрасов, всю свою молодость кропал статьи по пять в день ради пропитания! В его романе «Пиит» сие сполна отражено! Во всей горечи!.. Однако у меня так вышло: я больше ничегошеньки тут не сумею. Пушного зверя бивал. А где тут зверь? Мопс сэра Плюшкевича, кот и крысы, коих мопс да кот ловят. Рыбу на юколу я сушивал. А где рыба? О невской корюшке смешно говорить: когда и пойдёт она, её меньше, чем рыбаков. Остальная ж вся ихтиология, — (Владимир Германович поморщился), — маслом с пароходов так промаслена, что в руки гадко взять, какое уж — в рот!.. Дрова колупывал. Тоже умею».
    «Роман «Пиит»? У поэта Некрасова есть романы?» — хотел спросить я. Но Алёша меня упредил, спросивши:
    «Ко-лу-пы-ва-ли?».
    «На Яне, чтоб нарубить дров, их надо из земли, пока земля, дней пять в году, талая, достать-исколупать, — объяснил штабс-капитану vis a vis. — Река приносит деревья. Плавник так называемый. Но поди ты тот плавник возьми! Общий процесс, a potion fit denominato, именуется: колупань. Опишу его в серьёзной статье для серьёзного этнографического журнала, если соберу средства на опубликованье! Ведь как этнограф я тоже работал. Тоже умею. По заказу иностранцев наблюденья вёл. Диссэртацию набрасывал. Но иностранцы нынче, Вы сами понимаете, далеко, а у нас мало кому нужна наука! Только, вот, дурналистика — в цене! Питерским дурналистам… журналистам платят консэрвами. Доведу число моих литературных трудов до пяти банок! О сибирских инородцах статья готова — раз, о еврейском вопросе — два, о разбойном, называл старик Бакунин, элементе — три, о рабочем вопросе на Урале — четыре, об интеллигентности и нытилигентности — пять… ах ты, вышло пять статей за день, как у молодого Некрасова… доведём гонорар до шести! Консэрвы на оплату будут, кажется, фруктовые! — (Сосед мечтательно вздохнул. Затем, не без насилья над собою, возвратил серьёзность в голос и в мимику). — Как думаете, с приходом техники война становится более жестокою? Все эти, Михаил, новоявленные бронепанцирные танки, самолёты, бомбы…».
    Я однажды давал интервью. Ничего худого не случилось. Когда газета с крупным заголовком «Крепость Перемышль будет наша, говорит пулемётчик вольноопр. М. В. Чербаков» добралась до Заамурской дивизии, где пулемётчик вольноопр. М. В. Чербаков ещё числился, ваш покорный слуга вмиг стал героем. Газета кочевала из роты в роту. Оставаясь целёхонькой. Когда я сделался прапорщик Второго Сибирского авиаотряда и новобранцы принялись несмело щипать клочки для самокруток, я всё ж допетрил: охранной грамотой газеты была не моя фамилия, ведь на обратной стороне того же листа бумаги имел место находиться портрет государя с цесаревичем в Ставке. Но я долгое время оставался горд… хотя была ли мне с того со всего польза, я до сего часу не знаю. Промолчать? Промолчу! Но Алёша уже спросил у репортёра: «Честно Вам или вежливо?» — и я всё ж ответил Владимиру Германовичу:
    «Менее».
    «Вот как? — (Сосед засуетился с очками). — Но все эти германские железные колёса… железные катерпиллеры… ну, Миша, гусеницы… под такое угодить человеку… бр-р-р… не под копыто ж!.. Внесите ясность».
    Я внёс ясность:
    «Сам предпочёл бы под копыто! Машины, Баграмов прав, знатно более хитры, чем люди о них по привычке думают. Аэропланы вовсе твари суть неживые, но разумные. Да вот такое, Баграмов говорил, дэло: механизм под волителем ранен — железяки молчком горят-обгорают, и всё, а коли ранена под седоком лошадь… лошадь же — кричит! Столько лошадей в каждом бою мучается! Столько гибнет страшной смертью! И посторонний человек, на них глядя, мучается, ведь ему их добить, бедных, некогда, в атаку бегом марш, остановиться страшно — свои же тебя сомнут по инэрции!».
    «М-м!  — (Сосед куснул «вечное перо»). — Моё счастье, не видал я! Лучше уж проследить за, как Ягодка говорит, комариною атакою  л ё т о м  марш!.. Но и людей, Михаил, тоже ведь жалко-с?».
    «Жалко. — (Я кивнул. Поправил авиационную свою фуражку. Ещё кивнул). — Да человек хоть выбирать может! А у животного выбора нет. Оно даже помолиться не вправе: от смерти-де от напрасныя избави мя, Господи! Нет у лошадей никакого выбора! Сплошная судьба! Оседлали хозяева, шпоры сунули — вперёд бегом!».
    «Ну-у… — (Вид у vis a vis сделался разочарован). — Логика бабы из нихонской сказки: буря началась, глаза слезятся, того гляди — ослепнет кто, повязки для слепых из кошачьей кожи делаются, кто-нибудь кота убьёт, крысы там враз погрызут бочки, нужны будут бочки новые, а ты, старик, — бочар, ветер — нам в прибыль!.. Слыхали, кто такие нихоны?».
    «Миша слыхал эту сказку, когда работал с нихонами-землекопами на строительстве железнодорожной ветки в порту Камень-Причал, — вмешался штабс-капитан. — А я слыхал от нихонской няни в детстве».
    «Я Вас обидел? Всё-таки Нихон… другая сторона Земли… тут многие и грамотные люди знают только немцев!.. — (Сосед, взяв свои странички с пером одною рукою, другою убрал очки в кожаный футляр с бисерными узорами в виде оленей). — Вы простите старика! Задумал старый хвастнуть! Я и сам отжил восемь лет на другой стороне Земли. На заполярной Яне. Конечно, хвастать — дурно, и всё ж кандальная аристократия, «птенцы Керенского», узнав, откуда меня везут-возвращают, отвела мне светлое место под вагонным окном! А когда я случайно сказал главвору, что демидовщина хуже уголовщины, меня вообще зауваж…».
    «О Нихоне все знают по Нихонской войне, в которой многие потеряли близких! Но минуточку, любезный! Кандальная аристократия? Главвор? Кандальная аристократия?» — повторил Алёша.
    ««Птенцы Керенского», на волю юстиц-министром Керенским заодно с политическими, с нами, отпущенные, делят места по своим понятьям о деяниях былых, как пэры при короле, у них там и свои поэзы есть вроде рыцарских chanson de jest! — объяснил Владимир Германович. — Демидовщина много менее поэтична. Счастье моё: я родился там, где крепостного права не было даже тогда, когда оно было! Не видал я ничего подобного! Если бы я смолоду попал в такие условия, то ведь… я б убил кого-нибудь! Я не терплю, когда меня унижают! А уральская демидовщина… это, Миш, крепостничесткое униженье, возведённое в квадрат… в куб… в энную степень… рудокоп — холоп и штейгер — холоп, барыня может продать обоих с торгов, как овец, но при всём при том штейгер, по-уральски щегарь, может сделать с работягой всё, что захочет… вот что такое демидовщина! Я употребил настоящее время. До сих пор может сделать всё! Де-факто! Хоть барыня де-юре лишилась права хоть кого-то продать. Саша Зелёный со мною согласен. Он — вятич — бывал на Урале. Мало видал хорошего. Павел на Урале родился да вырос. Павла в Питере сейчас нет… но я познакомлю вас двоих с двумя Александрами! Михаил, я гляжу, — лётчик. Вы оба, я слышу, обладаете даром слова. Когда-нибудь кто-нибудь что-нибудь напишет о других лётчиках… захочет печататься… придёт в редакцию… но если вы придёте не туда, где печатают, — вы погибли, погибли как авторы! Вас утопят в тех стандартных фразах, кои пора на фонограф записать и для всех вновь входящих в литературу крутить: «Стихи слабы, молодой человек… пока слабы… но заглядывайте, заглядывайте… приносите, приносите… до свидания… дверь вон там…». А у Сани Зелёного авторов пе-ча-та-ют! Вернее, у Кости Еремеева. Есть там и Саня Белый, Беляев, юрист, нанятый юрист, взялся вести тяжбу редакции с хозяином здания, но и он по духу их человек, и он тоже пишет… и всем нужны Вы, Миша! Саши пишут о летающих людях! И Владимир Маяковский пишет! С Маяковским я вас заодно познакомлю, как явится. Солдат он. Солдат-автомобилист. Рекрутов учит для фронта. Четыре… нет, пять поэтических книг своих издал. Своё собственное литературное направление создал. Футуризм. Будущество. С Давидом Бурлюком вместе. Принят у Корнейчукова в Куоккале. Но…  мается, да — служит… служит, дурачок… медаль мне третьего дня показы…».
    «А Чёрного Сашу знаете-с?! — съязвил-перебил штабс-капитан. Подумав, раздумал язвить. — Счастливец, если знаете! Не весть, кто таковы Ваши Саши, Белый да Зелёный, но будущество, как Вы тут выразились, — за Чёрным! Он в поэзии — как Чехов в прозе. Налицо внимание к маленькому человеку».
    «Да тьфю!! — (Владимир Германович рассердился, и мы поняли: добродушный репортёр иногда сердится… хоть делает это крайне дилетантски). — Человек должен быть величиной с человека!! И не равняйте кого попало с Чеховым, Чехов мне — земляк! Наш таганрожец! А за кем уж будущее будет, так за будетлянами! Когда они кривляться перестанут. Будетлянами себя звать. Футуристами. Какие они, на хрен, футуристы с Хлебниковым да Бурлюком во главе угла… Бурлюк, кстати, тоже бывал у нихонов, Миш и… как Вас звать… Алёш… просто — недурные мальчишки да девчонки они все, которые с удовольствием пишут недурные стишата! Познакомлю! Вскоре подкатит на моторе Владимир, увезёт меня к Саше Зелёному, я сдам свой подённый урок как автор…. — (Сосед встряхнул листки вместе с, я только что увидал, дешёвым русским переводом «Холмса», который был подсунут для жёсткости). — А вы поезете со мной! Вы должны сдаться дяде Косте Еремееву как авторы! Дядя Костя выпускает авторов не в дверь, а в свет! Ах, боитесь? Ах, не бойтесь! Я готов поспорить на бутылку шампанского: бояться вам, ребята, нечего, за вами — будущее, а оно — уже наступило!.. Хозяйку зря ждёте, Алексей. Ушла в собор собороваться, позабытые грехи себе самой отпускать. Дело долгое… судя по числу грехов. За мной, ребята! За мной!! Вон едет мотор со Владимиром!!».
    …Говорить ли, что кавалер штабс-капитан Сиплаков на половине примерно дороги попенял кавалеру поручику Чербакову: «Именно так ты, Мишка, начал выполнять приказ явиться в Институт нэврологии к подполковнику Бехтереву! С прямого невыполнения. Что ж! Греши! Греши дальше! Дольше будешь каяться»? Либо… не говорить ли?.. А-а, ладно уж! Сказал уже! Вернее, — написал! Хоть не пером, а пишом… ну да написанного ж ни стапрым простым топором ни новым чужским световым резаком не вырубишь!..
   
    ***
    Надо было мне и на бутылку поспорить. Ежели в разгильдяйском Петровграде конца мая 1917 года (где шофёр военного министра думывал-раздумывал, катить по указанному военным министром служебному маршруту либо сворачивать ради для частного извозу на свои, никем не сказанные!) гражданский репортёр запросто-не-зря ждал возде лавочки мотора с шофёром-солдатом за баранкою, Владимир Германович мог достать и шампанское. Пусть не под утро. Не в тот час, когда мы вернулись, наконец, в Кошкин дом. Загодя. Но мог. У дяди Кости в редакционном сэйфе был и ром!.. Хотя от рома мы с Алёшей и Владимиром Германовичем отказались. Алёше предстояло читать вслух. Репортёр никак ничто не мотивировал: отказался — да и точка. Редактор Еремеев не стал навязывать. Странно! Всюду все невмерупьющие, сколь я помню, навязывают,  без  меры  высмеивая  вмерупьющих!.. Я спешно присоединился к мненью большинства. Мне шампанское всегда нравилось больше, чем ром, а редактор Еремеев — тот, тот самый дядя Костя, хоть без шапки с литерами «Аврора», в простом гражданском наряде мастеровом! — уже держал речь. Каковую речь я, допив шампанез, принялся запоминать, чтобы погодя прилежно фикисировать в тетрадку.
    — С главного бы калибра тя, Миша, в бизань, где ж ты др-р-рейфовал до сих пор?! — гремел редактор. — Хоть одна жива душа, имеющая, главным бы калибром ей в бизань, мозги, слушала хоть что-нибудь твоё?!. Кстати, что ж ты сам своё мне тут не читал? Отчего ж Алёша всё твоё мне тут читал? Имена этих душ! Фамилии! Прозвища! Явки! Громко вслух! Передушу гадов за то, что Мишку не напечатали! Беру всю стихию! Все чербаковские стихи беру! Перепишите от руки пером… либо… Саша Зелёный… Саша, др-р-рай твою медь, а посинел бы ты… Бел-л-ляев, Гр-р-риневского на шкафут ко мне или сам скажи: машинистки наши разбежались? Ладно. Будет от руки пером. Я, Саш, названье придумал для газеты! Белый! Это ты по ту сторону люка пыхтишь? Швартуйся к нам! Я придумал названье: «Крокодил»!
    — Пу-у-у… — было дяде Косте Еремееву ответом от вошедшего в кабинет Александра Беляева вслед за вспышкою света на стёклах беляевских очков (каковая вспышка означала то ж). Александр взлез по крутой лестнице, ведшей из подвала в этажи, устал, но настроен оказался боево. — Не название для газеты! Обозвание! Крокодил вонюч… пу-у-х… крокодил безобразен…
    — …зато зубаст! — оборвал дядя Костя. — Мишка будет в первом номере!
    Я, ощутив, что курс плаванья жизни моей резко изменён, ощутил также нечто вроде приступа морской болезни. Меня закачало вверх-вниз. Редакция — обшарпанный домик в полтора этажа — закачалась с борту на борт.
    — Гонорар дадите просроченными персиками в жестянках?  — съязвил, благоухая шампанским, штабс-капитан. Дядя Костя приблизил ладонь к уху. Алёша досказал: —Персики только Владимиру Германовичу с цинготной заполярной непривычки нра-а-авятся, а нам бы что посытнее…
    — Гонорар будет косэрвированными сосисками, гарантийный срок их по девятнадцатый год аж!! — обещал редактор. — Прежде сюда ходили авторы двух сортов. Сорт раз: ну ни одной запятушки у меня не трожь, Еремеев, все запятушки мои, не говоря о буквушках, — ге-ни-аль-ны-е, не-по-вто-ри-мы-е, мо-и!.. А сорт два: почто ты, Еремеев, меня за меня не пересочинил, отчего ты не вычеркнул, одну за одной, мои корявые строки, чтоб вписать прямые да тиснуть всё под моей… моей!! моей!!! неповторимой!!! бессмертной!!! фамилией?!!! Сейчас, гляжу, идут ребята вне сортов. Ребята и девчата. Люди как люди!.. Дай краб, Миш! — (Он устремил клешню к моей… вернее, старого графа… руке. Я заранее вздрогнул. Дядя Костя, вовремя всё вспомнив, стал деликатен). — На нынешнее прощай и на будущее здрасьте! Ты счас спешишь? Не? Саша Гриневский имеет кое-что у тебя спросить. Он поместил рассказ. «Возвращение в ад». Под псевдонимом А. Грин. О человеке, утратившем память. Ну, политический журналист ранен на дуэли. Амнезия. Как у тебя. Он всё, как ты, соображает. Но о прошлом… — (Дядя Костя стал деликатнее некуда). — Оно братку легче. На снег он смотрит как на простой снег, а не как на повод дать острую статью о сезонных проблемах обывателей. На дома — как на простые дома, не как на повод дать острую статью о расслоении по имущественному признаку. Однако жена помещает в газетах фельетоны за его подписью. Сохраняет его имя для читателей. Главному герою предстоит вернуться в ад. В обычную жизнь политического журналиста. К читателям. Для него сие, Миш, будет… ну, фигурально… возвращеньем с одэсского пляжа в одэсский централ к держиморде Троцкому!.. Рассказ опубликован. А наш Грин доднесь переживает за детали… за клинику… за достоверность… хотя он сам весь-как-есть фантастёр-фантазёр…
    — А что такое фантастика? — вмешался Беляев. — Обыкновенные люди преодолевают необыкновенные обстоятельства. Вот и всё! Вот вам фантастика! По-моему, самая правдивая правда — и есть фантастика… или наоборот!.. Михаил, каково было твоё ощущенье от свободного полёта? Я много раз слыхал… мне говорили… взлёт — опасен, полёт — прекрасен, посадка — гибельна… но побольше бы, Михаил! Побольше бы! Что ощутит в полёте человек, свободно взлетающий вовсе без крыльев свойствами своего организма, научно усовершенствованными?
    Они — дядя Костя, к слову, даже внимательнее, чем Александры, Беляев и вошедший только что Гриневский, — посмотрели на меня… а автор данных строк ощутил: плыву. Я плыву. Как в училище на экзаменах. Ответа не знаю. Даже больше: совершенно не думал никогда над ответом!
    — Человек, свободно летающий свойствами организма… научно усовершенствованными… да, да, конечно… стоит подумать… на будущество… нынешний полёт наш — вовсе не свободен! Аэроплан — тварь неживая, но, я убедился ещё в Усть-Уссурийске у нас, разумная! Аэроплан имеет своё сужденье! Или… не сужденье… отношенье… как бы сказать?.. Аэроплан согласился — ты летишь, не согласился — ты лезешь в мотор выяснять, отчего не летишь. Свободный полёт мне только снился… — добавил я под конец.
    — В детстве? — уточнил Беляев. Стёклышки очков его сверкнули по-другому.
    — Снится и сейчас, — подумав, сказал я. — Иногда. Реже. Но снится. А сюжет Ваш каков?
    — Примерно вот. — (Беляев вздохнул). — Маленькая девочка после укола… какого-то простейшого укола от ангины… стала свободно летать. Без аэромоторов. Без крыльев. Сама. Разбежится, толкнётся ножкой… и летит!.. — (Он сощурил глаза под очками). — Мне самому снилось такое. Я ребёнком упал с крыши, лежал в гипсу и долго не мог ходить. Я до сих пор ношу корсэт.— (Он стукнул пальцем по груди своей. Грудь отозвалась сквозь одежду резким целлулоидным звуком). — Но сны всё снятся!.. А у девочки был сосед. Старик. Смертельно больной. Тело — парализованное, жива только голова. Старик — гений. Гениальный учёный. Продолжает делать открытия. Перед ним листаются научные журналы, он читает, указывая где пометить, затем диктует своё…
    — Брось, уронишь! — перебил Беляева, входя из коридоров, тот высокий чернявый солдат-автомобилист, который привёз нас сюда. — Ты крадёшь мои мысли!
    — Отчего вы, большевники, так хапужисты, Маяковский? «Это моё да то моё же», как у ветходревних князей! Иль вы, большевики, уже не признаёте общественной собственности на орудия и средства производства?! — съязвил Гриневский.
    Еремеев хохотнул, достав и набив свою трубку. Я ещё не видал его с трубкою. Владимир Германович, войдя в кабинет из коридоров за солдатом вслед, тоже рассмеялся, прежде чем сказать что-то…
    И вовсе ничего больше не сказал. Умолк. Остановился среди кабинета. Его лицо переменилось в выраженьи. Плохо чувствует себя?.. Маяковский заспешил дать ему руку для поддержки. Сосед наш, отвернувшись от солдата, устремился из редакции в коридор к лестнице. Постоял там. Глянул через плечо назад. Тихо проговорил:
    — Домой… хватит… хва, харэ, как воры говорят… Сашу Беляева сейчас проводим, боится Саша пьяных, да — сами тоже баиньки… ведь всей работы, в Таганроге говорят, не уработаешь!..
    Дядя Костя тугоухо прислушался, подняв ладонь к уху. Ранен был дядя Костя? Или контужен?
    — Массе нужна скоро-неотложная медпомощь, я сейчас сгоняю за Лизою Кузьминой! — со смехом предложил солдат. Гриневский солидарно хмыкнул. Автор данных строк приметил вдруг: Маяковский, хоть черняв, —не шибко смугл. По голове средь буйной несолдатской шевелюры идёт шрам. У Гриневского на пальцах, тонких и бледных, — зеленоватые, как полузажившие синяки, шрамчики. Даже цветом лица своего Саша оправдывает своё прозвище! Зелёный! Иззелена-жёлто-бледный!.. Мир, говорила матушка, зря не прозовёт.
    — Сильно били Вас, Германыч, жандармы в ссылке? — спросил дядя Костя.
    — Они и там посмели… да… но там их было, на Яне, всего двенадцать получистых душ на всю тыщевёрстную округу… ну их… дай им Бог здоровья… ну их… — повторил Владимир Германович уже с лестницы, ведущей в типографию. — У меня пока есть силы для того, чтоб жить дальше… и я стану жить дальше!.. Вы, Владимир, тоже биты?
    — Много раз, — отвечал Маяковский. — И угощали зельем сапогином, уча любить мир сей, он лучший из миров.
    — Стихи Ваши? Каким зельем? — не понял дядя Костя Еремеев.
    — Сапогином, — повторил солдат. — В Бутырке. Сапожищами с подковами по голове да по ребру.
    — Миша! — спохватился Владимир Германович. — Вы можете остаться тут ради разговоров. Но нам с Сашей Беляевым, Вы извините, пора. Я обещал проводить Белого.
    — Да Германыч же, драй твою медь! — спохватился и редактор, поднимаючись из-за своего стола с чужими рукописями. — Уж что Вы? Уж что Вы так? Здесь мы все — дети пятого года! Всем влетело! И вам, эсэрам, и нам, большевикам! Кому — сапогином… кому — кулачином… кому — пулином в лоб… кого — в ссылку… кого — в рудник… кого — в солдаты… кого, как меня, поздоровей иных я был, — в матросы… немногих, очень и очень немногих товарищи, спрятав, тайком за границу переправили, как Старика! Досталось!.. Я Саше другим провожатым буду. Мне, считай, туда ж идти.
    — Мы с вами… — в голос, как будто сговорясь, произнесли Маяковский и Гриневский.
    — А мы с вами, — тоже в голос досказали я да штабс-капитан.
   
    ***
    Первым оставил компанию Маяковский. Высадил нас на углу и, яростно-чадно газуя, укатил. Вольности семнадцатого года — вольностями, но отчаянный будетлянин отнюдь не смел игнорировать вечернее построенье автошколы. (Ту сходку, которая у них там заменяла собой уставные вечерние построенья). Редактор дядя Костя, за руки распрощавшись с нами — обоими Сашами, Владимиром Германовичем, Алёшею, мною, — ушёл на квартиру к себе. Зелёный проводил глазами тёмную громадную фигуру, хромоного шествовавшую вдоль светлых штукатуренных-белёных домиков… и, прежде чем свернуть на другую улицу, пожаловался штабс-капитану Сиплакову:
    — Думал я, дурак, что добрые люди мне попались, Костька да Володя… а — тот и тот большевичьё! Куда эсэрам деваться от заразы?
    — Я тоже старый битый эсэр, но я к ним толэрантен, мы на время советского съезда блокируемся, станем выступать как единый блок… — тяжело дыша от накопившейся усталости, ответил вслед Зелёному Владимир Германович. — Да, я мало люблю большевичью социал-демократью. Откуда они? Кто они? Чего им? Мы, эс эр, социалисты-революционеры, — понятное дело: наследники народовольцев. Тех, которые из поколенья в поколенья шли бомбить тиранов и звать мужиков к восстанию. А эс дэ? Согласной теории у социал-демократов нету: продолжаются расколы. Малолетки-выскочки. Босота. Чёткой практики — нету. То думство у них… то антидумство, так называемый отзовизм… то, вот, «вся власть Советам»… при условьи: ни один шайтан не ведает, что такое вообще Советы нынешние!.. Бес бы их побрал! Ведь это они, они, большевики, загубили дело пятого года! Страна же менялась на глазах! На глазах! Менялась к лучшему! Для лучших людей страны! Не для высших придворных рыл, которые и так всё имеют! Не для низших подзаборных харь, которым вообще ничего давать нельзя, чтоб не пропили! Манифест семнадцатого октября приносил реальные плоды! А большевики… вооружённое восстание… стрельба… кровь… жертвы… хоть самим большевикам, согласен я, досталось всех больше… на них, как ни на ком, сказалось великое «какою мерою другим мерите, такою мерою возмерится вам»… но… но… надо болкироваться, надо вместе бить врага, доднесь уцелевшего…
    Гриневский махнул рукой издали, уходя за угол, и скрылся с виду. Штабс-капитан решил сыскать свободные уши в лице Владимира Германовича:
    — Сплошная толерантность прёт из вас, эсэров, сударь! При условии: вы, эсэры, звали народ к таким же бессмысленным беспощадным бунтам! На вас, эсэрах, вполне сказалась та же истина: «какою мерою другим мерите»… Что, Саш? Что с тобой? Ну во-о-от, сбывается примета: не говори о политике на ночь глядя, а то въявь явится!
    Александр вяло повис на руке моей (я вёл его под локоть). Владимир Германович встал как вкопанный. Алёша огляделся. Мне и оглядываться не надо было. Вроде, редко я охотился, а — есть охотничье зрение! Боковое зрение, так сказать. У нужного Александру дома блестят офицерские кокарды. Светлеют повязки на рукавах. Патруль. Слышится голос:
    — Эй! Стоять!
    — Та-а-ак-с… уже и эти грабят… — для чего-то сказал Владимир Германович.
    Я ещё не понял смысла его фразы. Но зато Саша Белый понял, следует думать, всё.
    — Со мной ножик-самоделка… — зашептал Беляев. — Возьмите… и не уходите… не бросайте меня…
    — Цивильные! Стоять! Сорок рублей даётя, мы вас не обыскивам. Быстр-р-ренько! А ваш дел, штабс-капитан и поручик, сторона, вы оба отсед валитя мирно, — распорядилась крайняя левая фигура.
    Штабс-капитан не ответил Александру. Репортёр ничего не взял у Алёши, когда, доверив Беляева штабс-капитану, направил стопы свои, вслед за Алёшею, к фигурам. Зато сиплаковский разговор с фигурами, напротив, изряднейше затянулся.
    — Господа! — спросил штабс-капитан for start, пока репортёр шёл. — Вы дурно поступаете или честно? Будьте самокритичны. Обращаюсь к вам с этою просьбою как брусиловец к, сколь приметно, боевым офицерам.
    Две прочие фигуры что-то зарычали. То ль Алёше и Владимиру Германовичу, то ль друг дружке. Третья фигура молвила вполне-миролюбивым голосом:
    — Теперь, брат, все сплошные граждане… да все всех грабят!.. Брусиловец? Юго-Запад? Я летал у Риббентропа на Западном. При кухнях не сидел. Но, видишь, брат… здесь мы оказались должны сорок рублей в карты. — (Фигура три ловко сдёрнула повязку с рукава своего. Тем же отреагировали номера второй и первый). — Сорок рублей долг. Если цивильные дадут всё сумму, мы их не обыщ…
    — Твои браты кобылу доедают у оврага! — информировал всех троих я, прежде чем встать рядом с Алёшей и репортёром.
    Александр за спинами нашими зашептал: «Ну, три богатыря!.. Глупо! Глупо! Бежать следует!». Фигуры перед нами вопросили громким trio:
    — Кобылу? При чём тут кобыла? Какую кобылу?
    — Дохлую, — ответил фигурам штабс-капитан Сиплаков. — Братья ваши суть волки брянские. Уйдёте сами, — останетесь целы. Поскольку вас трое, я считаю до трёх. Раз…
    — Ты тоже корпусов кадетских не кончавший? — перебил Алёшу Сиплакова ближний к нему и мне номер, приближаясть к нам ещё на аршин. — Тоже офицер военного времени? Драчливый, знацце? Но ить мы — сами драчливы по той ж причине! Разик пальцем в глазик, да и…
    — Пальцем трогать никого не буду, — обещал им Алёша, стоя слева от меня. — Кажись, я уже сказал Вам: «Раз»? Тогда: два-с…
    — Пистолет! — крикнул сзади Беляев.
    По левую сторону от меня раздалось в воздухе жужжание, знакомое с фронта. Я вздрогнул.
    — Спасибо за заботу, Александр Романович, — сказал штабс-капитан Сиплаков, стоя от меня… справа.
    Почему Алёша вдруг оказался справа от меня, ежели он только что стоял слева? Как? Когда успел передвинуться, уходя таким способом от пули?.. Ну ладно уж, с пулею настал конец всему неприятному, ведь при первом выстреле у нас в Усть-Уссурийскуе всё неприятное всегда заканчивается. Первый выстрел — argument ultima грабителей: жертва и после выстрела не признаёт себя жертвою, она не даёт противуположной стороне морального права грабить себя, верховенствовать над собою, ну гряди ж, отважная душа, с миром! Драться усть-уссурийский грабитель не всяк раз полезет. Хоть кулачные бойцы всяк из них (Вася говаривал, да и я знаю), — эге каковы!.. Но здесь бвли не грабители. Здесь был, к тому же, Петровград. Всему неприятному былотнюдь не конец.
    Угрозы свои Алёша Сиплаков выполнл.
    А пальцем он никого не трогал.
    Бил он их троих только ногами… выполняя странные, но эффективные приёмы свои с грешной старательностью…
    Когда уполз в сторону последний из забияк, теряя чудом не слетевшую до сих пор фуражку, Александр Беляев захохотал. Я восхищённо ахнул ещё раз. Владимир Германович шепнул, уводя меня и Алёшу с поля брани:
    — Миш… знаешь, Миш… я с этих пор буду бояться Алёши… и я всё ж поверю в Бога…
    — «Всё ж поверю», Владимир Германович? — не врубился я (коли сказать словами галицийского Витьки-электрика). — Почему «всё ж»?.. К стати, Алексей Павлович, Ваши пиндели ногами суть Ваше барт-итцу? Дядя Коля Ти умеет производить такие удары, называя их: кунг фу.
    — Не Владимир… он, а… уф!.. — (Алёша, идя и ведя другой свободной своей рукой Беляева, совершил выдох, чтобы успокоиться). — А Натан. Натан он.
    — Да, это правда, я Натан, — объяснил мне репортёр, ведя Алёшу и меня. — Ведь метрику, в которой Натася писан был русским мальчиком Вовою, мой папенька достал за взятку, чтоб сдать Натасю в гимназию после «указа о кухаркиных детях». Знаешь, что такое «указ о кухаркиных детях»? Расскажу завтра! Или Николай Корнейчуков расскажет о тогдашнем позоре, он из гимназии загремел как именно кухаркин сын и, вдобавок, безотцовщина!.. Православье я принял позже, чтоб избежать вечной угрозы быть вышвырнутым из Питера в черту оседлости. Я считал позором и бесчестьем процедуру высылки… да и моя профессия… род основной профессиональной деятельности моей, как сейчас говорят… предполагал нахожденье моё в городах столичных!
    — Да, Миш, это моя модификация системы барт-итцу, инженером Бартом созданной по примеру многих славных школ и систем, — ответил Алёша. — За что ж Вы, Натан, сосланы были? Вы, любезный эсэр, не убили никого хотя бы? В пятом году, мама рассказывала, у эсэров считалось самым простым делом взять какой-нибудь дрянной пистолетец… и… ай-яй-яй…
    За спинами нашими раздался нечленораздельный вопль. Мы остановились. Вслед за нечленораздельным воплем долетели топот и крик вполне членораздельный:
    — Стойте, штабс-капитан! Стойте! Так нельзя! Так неправильно! Все воевали!
    К нам бежал третий номер. Самый (убедился я наверно) молодой из них. Голос был, как у мальчишки-половёнка Ибрагима. Сиплаков остывал, ему, приметил я, делалось стыдно… а от крику от этого Алёшина уверенность вдруг стремительно сшла к делению «Нет».
    — Да лежали бы смирно Вы, Лёва… — прогудел, догоняя его тяжёлою пехотною трусцою, второй номер. (Самый густоголосый). — Уронили Вас, так Вы лежите ж, падший, да не дёргаясь…
    Сиплаков для виду замахнулся. Пых утих, как если бы всё звучание рубильником враз отключили, словно электросвет. Фигуры отшатнулись. Беляев хотел снова (как тогда) захохотать… он — хотел, было понятно!.. даже очень!.. но репортёр Владимир-Натан Германович, взяв Беляева за локоть, уже вёл его всё дальше прочь от места происшествия и на ходу спрашивал:
    — Сань! Ты в семинарии хорошо учился? Сколько способов доказательства бытия Божьего приводят оксфордские богословы? В моей жизни было три доказательства. Три случая убедиться в бытии Божьем. Третий из них — сегодня только что.
    — Семинарию Ваш покорный слуга не окончил… но я помню, первым доказательством явля… — начал Белый.
    — Стойте, стойте оба! — опять догнал нас молодой Лёва. (Он сильно хромал, но был настроен решительно). — Так нельзя! И дел я так не оставлю! Дуэль! Сейчас же! Здесь же! Вы, штабс-капитан и поручик, — благородные люди, ещё и брусиловцы… вы оба не вправе будете отказ…
    — Я, да, брусиловец, а потому шлю Вас, риббентроповца, на хрен! — оборвал Сиплаков. — Друзья, идёмте. Мы пошли. Мы не останавливаемся.
    Мы пошли. Но мы приостановились, когда нам вслед долетело Львово:
    — Значит… я Академию кончавши… мне позор? С первых дней войны под пулями ходил, пулям не кланялся! Пусть на другом фронте…
    — Знаю я, сколько пулек в неделю приползало к вам от Гансов на Западном фронте у Риббенов да Тропов! — оборвал Льва на сей раз я. — Риббентроп Брусилову нашему вумную депешу прислал: ой, нет, то есть — найн, мы в наступленье счас в поддержку вам нихт маршир, погода на Западе дурна, вот обождите месяц… лучше уж два месяца… и три… и пять!.. — (Я сплюнул через плечо на ходу). — Вот так плюю я, поручик Чербаков, на вас ещё раз… цитируя слова Васи Сахалинца, брусиловских ударных бронеотрядов капрала Непомнящева!.. Стало, третий случай? Каковы два первые?
    — Ты о чём, Миш? — Владимир Германович, идя сам и уводя прочь меня, вздрогнул. — Ах, да!.. Случаи!.. Первый был на Яне. Шли товарищи мои смотреть неводы. Уж как мне хотелось в тот день с товарищами! Цынга отпустила, силы появились, денёк ясный, солнце в первый раз взошло после полярной ночи… да старшой велел остаться. Я скрепя сердце остался. А они, отошед, едва не погибли с нартой в полынье! Затем, уж этой весной, я не сел в поезд, чтоб ехать по делам в Финлянд…
    — Н ес е л ив поезд,  чтобе х а т ьпо делам в Финляндию? — повторил Алёша.
    — Именно-с! Всё складывалось хорошо, поезда ходили аккуратно, друзья обещали нам купэ без билетов… и вдруг: я потом уеду, я потом, не нынче, завтра!.. Настало завтра, — посыпались новости. Отречение! Саша Гриневский оттуда, из Финляндии, тоже пешком шёл. В Питер. По снегу. Поезда остановились все сразу и больше уж не ходили. Ну а третье доказательство бытия Божьего… вот, сегодня!.. — (Он отставил в сторону одну руку. Развести обе в стороны, ведя — второю рукою как раз — Беляева было, авиаторы говорят, технически затруднительно). — Сам Господь вас, Миш и Лёш, прислал!
    — Вот, оба мы и ловим Вас на слове, сосед! — буркнул Алёша. — Чтоб верили Вы в Бога! В Бога Самого! А не в один лишь Страшный Суд, как толпины вокруг!
    — Ложь это всё… ложь толпы… о депешах от Риббентропа Брусилову… я у инженера Зворыкина о депешах спрашивал… Зворыкин — связист, ему ль не знать… хотя, да, в ложь толпы верит и сам Брусилов! — закричал сзади, пытаясь нас догнать и отставая от нас всё больше, юный грабитель-любитель. — Мы там честно воевали! Никаких телеграмм от Риббентропа не было! Их от немцев посылали вам заместо Риббентропа! Провокация! Неправда!
    — Генерал Риббентроп ваш и сам чис-то-кров-ный русак… тьфу на вас на всех, лощёные уроды… кстати, кстати ж, им троим, впрямь, ничего не будет? — выговорил (выдышал еле слышно, скажу я так) Беляев. Его голова на тонкой слабой шее болталась, при всяком новом шаге его, из стороны в сторону. Я понял: Саша Белый хочет оглянуться назад.
    — Страх: простудятся ль они?.. Что с заразой станет! Ведь чума к чуме не льнёт, полежавши встанет!.. — срифмовал Алёша. — Это Ваш наёмный особняк, сэр Беляев? Доброй ночи. Мы — к себе. Мы, право, чуток задержались. Какие трамваи курсируют здесь через мосты до Кошкина дома, о Миш? Ты запомнил? Тренируй память! Тре-ни-руй! Вспоминай!..
    Я, кстати, вспомнил трамвайные номеры… да трамваи, жаль, давно не курсировали. Вовсе. Никакие. И давно. Удача наша, хоть сами мосты над Невой остались не разведены! На лавочку под окнами Анн Ванн Кошкиной (домохозяйки Сиплакова) штабс и Владимир Германович притащили меня, когда петровградская белая ночь становилась всего темнее…
   
    ***
    Я точен в деталях? Ради точности надо вот так: на лавочку под окнами Анны Иванны штабс и Владимир Германович притащили меня, когда белая ночь становилась всего темнее, а на другую лавочку садилась, чтобы погладить спавшего там крупного кота, маленькая — лет пяти — девочка. Вертелся вокруг ещё пёс. Он, видя нас, зарычал и залаял. (Слыша и чуя нас, так верней будет, зренье у собак слабовато). Да утих. Девочка сказала строгим голоском:
    — Лизка, фу! — Менее строго добавила: — Это лает Лизка. Это спит Куська. Дерево — чайёмуха. Летом вырастут чёрные ягодки, сэр Плюшкевич будет снова пить с ними чай, мне исполнится над ста три года и я не скажу «й» вместо «р». Тэ, тэ! Сделаюсь большая!
    — Плюшкевич дедушка тебе? — спросил Владимир Германович. — Ты пришла к дедушке в гости?
    — Вопросы все неправильны, — уведомила кроха. — Бывают неправильные ответы, бывают неправильные вопросы. У меня дедушки близко нет. Никого близко нет, к которому в гости ходить можно. Есть жеребёнок Тутя. Не знаю, где он. Далеко. Мне сон сказали. Я сплю всё время. Даже когда не сплю. Там. — Она ткнула пальчиком туда, где в трёхкомнатной квартире прямо над Алёшиной, я уже знал, квартировался старый чудак «Плюшкин», ходок по помойкам и приносильщик всего, что можно принести. (Журналов на иностранных языках в том числе. «Топлива» для Анны Иванны).
    — И я живу там! — обрадовался Владимир Германович. — Угол у Плюшкевича поднанимаю! Но мы с тобой не встречались… обманщица!
    — Правильно наполовину, — информировала кроха. — Вы со мной не встречались, я с Вами встречалась. Я отвела зоры Вам, и Вы меня не видели. Вот Мише-Пете отвести не смогу. Он не вирает. А вам — смогу. И Лёше смогу. Лёша тоже вирает, Куся? Отвечай!
    Кот, прираскрыв глаза, уркнул ей в ответ. Почти гавкнул. Пёс, щурясь, добродушно зарокотал. Почти замурчал. Я задумался: как ответить? Она ж задала вопрос не коту, явно мне!.. А придумав ответ, я был искренне удивлён своей догадливостью.
    Которая не сразу явилась на смену растерянности.
    И-но-стран-ка!
    Девочка говорит по-русски, как не по-русски: путает. Видом, да, обыкновенная: курноса, светлоглаза, русоволоса. (Не как я даже. Светло-русая, словно фон Маллькофф… не к ночи будь помянут!..). Но по-европейски бледна. (Вспомнилась мне бледность Александра Гриневского…). Наряд — по-европейски же странен. Или не по-европейски аж. Чёрный, сплошь в каких-то серебристых изображеньях капор, чёрная пелеринка, чёрное насборенное пальтецо и сапожки с острыми, вверх загнутыми носками! Что за мода? Какой страны?.. И вовсе не три года ей! Великовата барышня для трёх годков! Явно пять! (Хотя… не более. Зубки молочные пока не выпадают). Какой страны шпионы взрослые её здесь потеряли, говоря откровенно?!.
    — Он Михаил, а не Пётр и не Миша-Петя, — пристрожил девочку штабс-капитан. — Только Михаил. У немцев бывают два имени: Питер-Пауль, например. У нас — нет. К тому же, зря ты животных величаешь христианскими именами! Святые Елизавета и Кузьма — очень хорошие люди. Они посейчас живы. У Бога все живы. Могут обид… огорчиться.
    — Лад, о Лёш! — (Иностранное существо кивнуло). — Ты ведь сам только Лёш? Пёс будет пусть Лиз. Потому что лизучий. А это и так Куська. Кусучий. Я останусь Ягодка.
    — Разные дети рождаются в разных цивилизациях! — сказал мне тихо Алёша. — У нас в нашей евроазиатской цивилизации — вовсе зверушки, по примеру юной особы из трамвая: живут под девизом «Жрать, гадить, баловаться», quarto non datur, чтоб вырасти в трамвайную Анюську… а Европа даже в условьях войны родит вот такие маленькие живые чудеса!.. Я не могу избавиться от мысли, Миш, что рядом с нами сидит фея. Старая, мудрая фея. Только ради для маскированья она обернулась девочкою. Или — сидит Звёздный мальчик из старой книжки. Был такой мальчик в книжке, на Новый 1901 год мне даренной. Удивлял всех своими талантами. Не всегда и не вовсе был, увы, добрыми… коли даже отца и мать своих, в нищету по воле колдуна впавших, не признал… но ведь был — Звёздный!.. Хорошо, Миш. Звёздная девочка. Это ж — девочка?.. Что подумают о нас марсиане, объявись они не только на страницах повести Богданова «Красная звезда», изданной восемь лет назад! И о нас подумают, и о российских наших детях!
    Я ограничился тем, что кивнул Алёше и понадеялся на то, что юная иностранка не услышит его, сидя рядом…
    — А спать кому-то уж пора, Сёк? — спросил из темноты густой, как наставшая ночь, мужской голос. Отворилась калитка. Во двор вошёл городовой. Настоящий городовой. С усами. То есть, милиционэр. (Полиция нынче — народная милиция. Форма — другая. Но усы… o-la-la, сказал бы дэ Артаньян!..). — Иди спать, кроха! Честь имею, господа… граждане офицеры, доброй ночи штатским лицам, Митрич я, Дмитрий Дмитриевич Петров. Вы — Михаил Чербаков, о котором Алексей Павлович говорил в телефон? Оч приятно. Алексей Павлович, пропишите его по порядку… соблюдая пункты…  и дай же я тебя обниму, Лёш!  Жив возвернулся! Вырос ты заметно! Вырос!.. Анн Ванн спит? Ну, тк добро, Алёш, т сам вмест ней скажи, как ставить знаки, когда писано: «со слов окружающих были все трое трезвые но пели песню хором неустановленного содержания»?.. Дед Плюшкевич по помойкам ходит. С ума сходит. Нашёл время! Убивают-режут нынче не только тех, у кого есть что взять! Просто убивают-режут! «Птенцы Керенского» весь город наводнили! Протокол за протоколом! А спрошать грамматику у Анн Ванн я стесняюсь… строга… да и, поди, давно почивает…
    — «Со слов окружающих запятая были все трое трезвы запятая но хором пели песню неустановленного содержания», — ответил вместо Алёши женский голос, и в окне за спинами у нас открылась узкая, как та в Маскве, форточка. — Где ж с вами уснёшь! Дед Плюшкевич даже ключ забыл, уронил на лестнице, станет скрестись-проситься, словно кот помойный, так и так весь дом разбудит! Девчонка, вслед за ним, куда-то улетела. Жилец этот новый, жид, как его бишь… ах, здравствуйте, Владимир Германович, извините великодушно, Вас не заметила-с!
    «Какая девчонка улетела… и… другой вопрос… эта Сёк, которой пора спать, они обе — кто?..» — хотел спросить я. Но не спросил. Репортёр, встав, уже кланялся Анне Ивановне, обладательнице женского голоса. Прокланявшись, Владимир Германович глянул в сторону Митрича. Более не сел. Отошёл от лавки. Девочка усадила туда, где репортёр только что был, пса Лизку… Лиза. Пёс при свете из комнаты, где кто-то, но не сама домохозяйка, включил ожившие волею Петросовета электролампы, оказался забавный поросёнконосый бесхвостый mops. Кот на руках у Ягодки оказался siam: поджар, чернолап, с чёрною острою мордою. Милицейский отдал честь в сторону форточки. Затем добавил таком же тоном, каким англичане (я слыхал) произносят своё «Погода сегодня хороша, не правда ли, слава Богу, слава Богу!»:
    — Слава Богу, Анн Ванн! Свободные гражданы сегодня нигде не стреляли!
    — Алёша, ещё раз с приездом, вот ключ. — (Перед штабс-капитаном звякнул на песке дорожки брошенный из окна длинный плоский ключ от английского дверного замка, с бирочкою «2. Госп. Ю. З. Сиплакова»). — Михаил Чербаков Ваш фронтовой друг? Он не вонюч? Раны, pardon, никакие нигде не гниют?
    — Анна Ивановна, всё нормально, добрый вечер, не гниют… всё нормально… — повторил штабс, и уши его сделались красны даже при таком слабом освещении. — Улетела? Кто? Девочка? В смысле?
    — По воздуху, Алексей Павлович. — (Хозяйка принялась закрывать форточку). — Оставила зверинец свой да улетела. Смысл прост.
    — Вот же девочка… тут… с собакою и котом… — начал говорить штабс. Но не договорил. А я воскликнул без слов, мысленно: «Домохозяйка не видит маленькой Звёздной иностранки, хоть смотрит прямо на неё!».
    Я ещё не знал: это у снегуров и есть — отвести зоры. Когда посторонние смотрят, но не видят.
    Девочка попеняла, оборотясь к штабс-капитану:
    — Когда языком добрый вечер, а мозгом скорее б сдохла ведьма, это есть большая невежь, о Леш. Ты, о Леш, так не двои. Зря испугался. Жла не услышит. У меня — горячий нос. Если я когда проснусь, я сделаю себе холодный нос и открою всё, что Мише закрыли. Но говорить ставай везде, о Леш, одинаково. Сэр пришёл. Проспят они всё Царствие Небесное! Смешные! Сами ложатся в кровать, как в гроб, и спят, глаза мёртво держа…
    — Сэр пришёл? — Владимир Германович оглянулся, как если бы это ему помогло распутать иностранкины слова с запутанным смыслом и с шпионски-резкими переходами от одного предмета речи к другому. — Какой сэр? Никто больше не пришёл. Тебе, в самом деле, пора баиньки! Ты устала, кроха!
    — Сэр Плюшкевич вошёл в улицу, значит, и во двор он войдёт, — пояснила заграничная фея.
    — Где ж обоих черти носят… что стар, что мала, что те из квартиры на углу, где крыша течёт… ох, подобрались жильцы во втором этаже у Анюты!.. — проговорили в комнате с окном.
    Сомкнулась оконная штора. Митрич, глянув туда-сюда, предложил:
    — Лёш! Ты как? Не уставш с дороги? Погуляем? А? О фронте расскажешь! — Оглянулся на окно. Шёпотом добавил: — Разговорец, Лёш, есть…
    Алёша дал мне английский ключик:
    — Устраивайся. Комната возле входной двери — твоя всецело. Правда, в ней papan умер когда-то… ну, лично тебе-то что ж с того?..
    Владимир Германович, сделав всем нам поклон, предпринял попытку отбыть в своём направлении. Митрич удержал его и меня неожиданно торопливым движением:
    — А вы тож с нами! Вон какая ночка! теплынь! природа расцветает! Вон туды… на стыдивон… где бесстыдники-развратники худбол худболят…
    — А как же… — Владимир Германович оглянулся на Ягодку. — Мы оставляем ребёнка ночью одн…
    — Пускай сидит! — (Городовой заторопился ещё больше). — Она услыхала, идёт дед Плюшкин, вот он ея заберёт в жильё… а я вас не гулять зову! Дело! Государственной важности! Мне нужны два свидетеля! Лучше, так й — сразу три!
    «Ладно, — смекнул автор данных строк. — Нынешняя проба сил в тёмной улице весьма удовлетворительна. Штабс, делая врем. от врем. намёки о барт-итсу, оказался не врунок. Я, судя по событиям в вагоне на пути в столицу (ох, не к ночи будь помянут фон Маллькофф…), с новым телом моим помню старую рукопашную науку дяди Ти, какову он преподал за мельницею у Амура охранникам, когда война началась и воровства стало много. Владимир Германович — помощь мне и штабс-капитану, если Митрич-полиц… милицейский окажется более велик, чем боевит.  Привык Митрич, поди, над смирными только людьми куражиться, как все полицейск… то есть, обождите, сейчас они все — милицейск… и обождите, обождите, наконец, кавалер Чербаков! Усатый что сказал?! «Не гулять зову! Дело! Государственной важности!»».
    У нас у троих помощи просят!
    По-мо-щи!
    Оттого — зовут нас троих прочь от окон, от дверей, от подворотен… от всех мест, где могут нас увидеть чужие глаза и услышать чужие уши! Нет разницы — чьи. Старый бывалый питерский усач-милиционэр просто стесняется. Стесняется явить себя человеком, которому нужна помощь по делу… делу государственной важности!.. Славный он дядька!
    Хоть бы на стадионе никого не оказалось! С футболлеров ведь станется! И с них и с так называемых болельщиков! Шпиён говорил, в Италии — соседке кайзера Франца Иосифа Австрийского — футбольных болельщиков называют: tiffozzi, больные тифом. Годится имечко!
    На утоптанной площадке за домом, с кольями да верёвками вместо ворот, — много кто оказался. Да Митрич их нагнал. Все футболлеры и tiffozzi, ворча и грозясь дойти до Петросовета, свалили восвояси. Милицейский дал нам знак, чтоб мы встали в середине пустого места. Огляделся тревожно. Я (если-де не успокою усача, хотя бы развлеку и отвлеку) нарочито грубо буркнул:
    — Захотят шпионы подцепиться, нас и в чистом поле услышат! Дядя Коля Ти говорил агитаторам: среди поля шепчутся, на меже подслушивают. По-своему говорил. Их пословица. Чинская. Излагайте уж, сосед!
    Усач опять огляделся:
    — Ягодка, Ягодка… и на кой же старик Плюшкевич её увидал?.. Вон он, кстати, сам Плюшкевич идёт. В конце улицы. Расслышала его Ягодка… — (Усач перекрестился). — На таком расстоянии рассылшала!.. Плюшкевич говорит: снайшёл Сёк при помойке. С кошонком. И с кутёнком. Лиз был мало не мёртв, Кусь еле пищал, она, вся в инее, — хоть бы что! Грела их под одёжками. Улыбалась. Да, да, теми одёжками, Лёш, каковые растут вместе с нею, холодят в жару, теплят в мороз и фасоны да цвета, как она захотит сама, ей переменяют! Ты в Европах там видал хоть раз таки штуки? Выпускают их хоть где? По светлому по времени вглядись: всё — тоненькое! Ладно — ягодки серебром… много те ягодки теплоты дадут, шибко ль кого согреют… а какой мороз стоял в пятнадцатом году под Новый год, ты сам знаешь! Анна Ванна её боится. Марь Ванна — опасается. Пелагейка же…
    — Пелагейка? Кто такая? — перебил штабс таким тоном, словно бы всё иное осьальное было ему на сто процэнтов ясно.
    — А у нас теперь тут, Лёш, будто у Чехова: три сестры! — с внезапным очень заметным облегчением воскликнул Митрич. (Как если бы нашёл он вдруг возможность уйти с крайне малпориятной на более-менее приятную тему. Всяко разно более привычную. Отболевшую). — Голос в голос, волос в волос, тольк платья разные. И, как в «Коньке-горбунке» о братьях писано: старшая сестра Анна — с умом… средняя сестра Мария — с хитром, сделала дело с помощью тела, всё рассчитав, да ещё и муж-немец… ну, швейцарец… скоренько-счстливенько в свой немецкий рай ушёл… ну а младшая сестра Пелагея — вродь болванки необточенной! «У старинушки три сына, старший умный был детина, сын второй и так и сяк, третий вовсе был дурак». Хоть дураку как раз свезло. А Пелагейке не свезло. Старик Плюшкевич, Ягодку обнаружив, драпанул, а Пелагея по дури по своей туда сходила, Ягодку с кутёнком да кошонком в дом перетащила… и я с тех пор мучаюсь… и никому ни-ни!.. — (Милицейский смолк).
    — Никому? — переспросил Алёша.
    Усач издал сокрушённый вздох:
    — Вольно Вашему благородию потешаться!
    — С чего Вы взяли, будто я потешаюсь? — возразил Алёша. — Может статься, мы серьёзны, как никогда в жизни! Начальство знает?
    — Тык точн-с… то ись… ник-к нет-с! В том-то, Лёш, всё дело! Ну как? Ну как я об ей доложу им? Вот, приду я к начальству: «Р-ра-азрешите обратиться! У нас тама, знаетя ль, девочка волшебная объявилась-завелась! Невидимое видит, неслышимое слышит, незнаемое знает, вся такая из себя такая вот… ну, вот такая… вся морозненькая…» — и обрисую-опишу словесной портрет еёйный с головы до ног. Куда меня сдадут?!. О, Господи-и-и! Что делать? Что делать? Надо ж что-то продпринять… а вдруг я грех великий на душу беру, тая да умалчивая… да — что предпринять… и как… о, Господи-и-и!..
    — Газета! — вскричал вдруг Владимир Германович. — Оглянулся. Повторил шёпотом: — Газета! Их большевистский «Крокодил»! Так, фельетон, абстрактный случай… во время войны, мол, тоже стыдно голодных детей на помойку выбрасывать…
    По лицу усача, по фону давешней растерянности, запестрел-проявился ужас. Как тёмные фрагмэнты по красной (при свете фотолампы) бумаге в quvett с проявошным раствором.
    Штабс-капитан оттеснил Владимира Германовича:
    — Только не газеты! Бормоплёт Еремеев всё испортит!
    — А тогда что? — принялся было протестовать репортёр. — Я, естественно, думал о том, что данный случай есть материал для серьёзной науки, для этнографии, медицины, юриспруденции, но газета — быстрей…
    Алёша хотел оттеснить Владимира Германовича ещё дальше. Усач издал строгий возглас. Штабс замер. Я спросил:
    — При чём тут наука? Какая может быть наука…
    — Вот при чём! — (Владимир Германович уже не спорил. Он злился. Автор данных строк отметил про себя: многое репортёр сможет, если разойдётся, случись, на защите своей диссертации перед кабинетными людоедами-профессорами! Как цитировал доктор Юрий Петрович? «Вижу, вижу, но где доказательство?!»… Пусть бы, в самом деле, писал диссертацию по этнографии! За научные открытья на Яну, в Заполярье, не ссылают! По крайности, теперь. Изобрёл что-то не то?..). — Этнография первобытных народов описана вдоль-поперёк-наискось, пережитки древнего изуверства в быте современного городского населенья — своего рода священная корова, которую этнографам нельзя доить! Описывай погодные приметы простодушных мужичков-рыбачков. Описывай крестьянские заговоры на урожай. Нравы ж людоедистых господ из высоких верхов — тайна за семью печатями! Только земляк мой, Чехов, прикоснулся пером к быту профессорской среды в «Мемуарах скушного человека». Этнографы молчат. Пора вскрыть раковую опухоль псевдокультурного людоеденья! Будучи видна всем, она привлечёт внимание политиков, способных отсечь её… и тогда…
    «Владимир Германович пьян?» — хотел спросить я.
    — Владимир Германович, Вы сами не большевик ли? — спросил раньше меня Алёша. — Крест у неё есть?
    — Я  эсэр! — ответил сосед. — Теперь  членство  в  нашей  партии разрешено законами!.. — Сосед сделал паузу. — Какой крест?
    Мимо нас прошёл улицею к дому согбенный старичок в брезентовом плаще с поясом из женского чулка и в самодельной газетной шапочке-лодочке, Митрич заворчал:
    — От на каком она его, вишь, расстояньи услыхала… старика Плюшкина-т!.. — (Старичок уковылял во двор, затворив за собою калитку. Милицейский явно чему-то обрадовался. Усатое лицо просветлело). — Крест! Да! Крестик есть! Беленький. На беленькой цепочке. Дед Плюшкевич приволок с помойки. Отмыл под краном. Ей подарил. Была у мене мысля взять её на праздник в храм: служить-то, сказывали, будет сам отец Иоанн, после ран выздоровел! Однако ж… хоть мысля сама верная… как её, такую, в храм ввесть? Набожные старушки через окны повыскакивают! Леший-де! Нечистая-де сила! Опять скандал будет-сё… — (Митрич пожевал ус, как Брусилов). — Третьего дня вшла в храм православня эфиопка. Дрессировшшица. Из цирку. А ч было-о-о?! «При конце времён будут ходить чёрны люди! У старцев сказано! Ещё давно! Когда Пётр, долговязый антихрист, правил, град на болоте ставил, на песке да на трясинах, но не на камне, яко для верных писано! Чёрны люди! Да ишшо красны! Да ишшо с телесным волосом! Куды прёшь, смолёная уродка? Изыди!». Даж мене досталосе, когда я их унимал…
    — «Т а к у юв храм весть?». А какую? — уточнил я. — Ребёнок и ребёнок. Бледненькая, правда… витамины нужны… война… питание…
    Митрич обернулся.
    — Вон чо! — воскликнул милицейский. — Вы её видали тольк раз тольк в сумерках! Вы ничого не приметили! А глянь вы на Сёк при свете, при солнце, — увидали б, какая она лицом вся морозненькая! Вся в таком пушку, в пуху, как будто в инее тонком…
    Сосед наш (и, давно уж выяснилось, девочкин) Владимир Германович хотел присоединиться к теме, словно поняв в ней чуть больше, нежели понял я. Но Алёша упредил намеренья его. С такой же, я бы сказал, решительностью, как лермонтовский Мцыри — опасный прыжок барса, грозивший смертью. Штабс-капитан бросился мимо них ко мне. Они расступились. Алёша ухватил Владимира Германовича в объятья. Стиснул с такою силою, каковой силы сосед и не ждал от тонких, бледных его рук. Стиснув, отпустил. Оттолкнул прочь. И, удаляясь всем корпусом от меня, закричал на всю окрестность:
    — Снегурочка! Сдобная кокурочка! Светлая, то есть, корочка… кора… иней пушистый… ледок кристаллами… что-нибудь неровное…
    — Ча… вось? — просипел Митрич.
    — Шу… тить из… во… ли… те? — маленько звонче, нежель он, вступил в тему Владимир Германович.
    — Ну а что? — уже без крика, шёпотом, но крайне, крайне решительно возразил тому и тому враз штабс-капитан. — Когда большая, она — снегурка, ну а когда маленькая, то вспомни, Миш, из сказок мичмана Даля! Процитируй!
    — У них не было ни детей, ни внучат, — начал я машинально. — Вышли они за ворота в праздник…
    — Дальше. — (Штабс-капитан провёл языком по губам). — Растёт Снегурочка на радость старикам… растёт… да такая-то умная… такая-то разумная, что такие только в сказках живут… взаправду не бывают… — (Алёша провёл языком по губам ещё раз. Пересохли они у него вдруг совсем, что ли?). — Помнишь, что рассказывала мне Светлана Рюриковна, прежде чем обаять всех нас? Старик велел скинуть девочку из некоей автомашины со странным звуком. «Кто-то есть! Как всегда, рядом — ничтожный выродок с претензиями на высшую справедливость! Возьмёшь зверьков? Ты, наверное, добр! Но о ней ни слова! Жизни лишишься, если хоть кому-то хоть одно слово скажешь! Навью пошлю вслед за тобой, навья проследит!..». Ты на виманах уже летал, Миш? С каким зуком открываются виманные двери, ты уже слышал? Понятно?
    — Что такое «на виманах», Лёш? — спросил я.
    Штабс вновь атаковал милицейского:
    — Дмитрий Дмитрич! Вы замечали, что девочка боится кого-нибудь? Ну, людей определённого возраста… определённого вида… в определённой одежде…
    — Ох, правда ж! — воскликнул Митрич. — Вы изволите спрашивать, не боится ль она стариков генералов?.. Вы смекнули-поняли, кому можно доложиться? Ну… кому о том рассказать можно? Смекнули? Да?.. Ой, ваши благородия, ну как же мне вас благодарить… и куды жа вы сразу обое? От сорвалисе-ста!..
    Увы, увы! Осветить (говорят журналисты) вопрос поручик Чербаков и штабс-капитан Сиплаков смогли б едва ль. Мы, верно выразился миицейский, «обое» «сорвалисе-ста» бежать наперегонки к дому, в котором квартировал полковник граф Кошкин… хотя бежали, было бы нужно указать, с разной скоростью. Я, например вот, скорей ковылял… удивляясь, что могу ковылять зело борзо. Когда штабс-капитан Сиплаков ворвался в тот двор, к чёрному крыльцу, поручик Чербаков уже огибал угол мимо крыльца парадного… хотя остановились мы с Алёшею одновременно.
    Перед чёрным ночным крыльцом, на ступеньках которого стоял полковник граф Кошкин, мерцало в воздухе овальное большое окно, за коим светило сквозь тучи солнце и темнел неаристократический бородатый профиль знакомого масковского извозчика Семёна Мохнорыла. Повторюсь: солнце. За окном. Хотя всюду была ночь. Пускай даже белая. Семён что-то сказал Владимиру Васильевичу в ответ на какие-то заданные графом вопросы. Гулкий голос бородача был невнятен. Владимир же Васильевич сказал ему, дождавшись конца его реплики, вполне отчётливо:
    — Правь твоя, вед! Иду домой! Наговоримся в другой раз… иду… пока никто чужие не заметили… а отчего ж ты, вед, ни разу не спросил, как мы доложились у Брусилова? Мысли ты, всё ж, читать способен!
    — Их читать никто не способен, доктор Юрий Петрович прав, — забасил из овального солнечного окна Семён. — Я им сам отвёл зоры. Гипноз применил, рещь по-вашему. И давай ты, Бов, по-вашему ж действуй. Сам. Без меня. От меня вам будет шкоды более, чем прибытку.
    — Перестань, вед! Ты —  удача наша! Врагов у нас день ото дня всё больше, союзников по-прежнему двое, армия да флот, нам бы добавить сторонников… да ещё таких вот… таких, как ты да Хран…
    — Хой то… удача ваша я!.. Старик я пьяница на ветхой лодке!.. — Мохнорыл помолчал секунд несколько. — Удача ваша, Бов, — собственная ваша молодёжь. Тот, хотя бы, Дьёрдь-венгр. И для вас. И для человечества всего. А удачнее удач, Бов, — коль сам Дьёрдь в себе разберётся. Хирургует Фёдор — мало с кем сравнимо. Микробиолог и миколог он… его и сравнить не с кем теперь, когда его учитель Луи Пастер умре под Парижем волею Божьею…
    — Ми-ко-лог? — повторил шпиён.
    — Специалист по грибам, не обязательно даже ядовитым, — объяснил старый ямщик. — По плесени, например.
    — А-а! «Дрессированный грибочек»! — понял Владимир Васильевич. Хотел, видно, засмеяться: то, что он понял и вспомнил, было из числа каких-то забавных вещей. Но улыбка старого шипёна сразу переменилась на тревожное, со страхом, выраженье. — Тут кто-то есть! Улетай! Улетай, вед!
    Овальное окно принялось закрываться. Точнее: стираться, как только что — улыбка старого графа. Расплываться в тёмно-серебристом воздухе северной ночи. Процесс растворенья чуть призамедлился, когда Семён узнал нас… и снова быстро пошёл в обратном порядке от стёртых полутонов к ясной контрастности, едва Алёша, задыхаясь после бегу, вымолвил:
    — Сне… гу… роч… там… у нас… сне… гур… о… чка… там…
    Ещё через миг я впервые — и в единственный пока что раз — пронаблюдал, как скоро могут двигаться снегуры… а Теля не сбил меня с ног потому лишь, что был он именно снегур. Homo genialis, наделённый — сравнить его с нами, homini sapiens’ами, — удивительным проворством. Алёша договорил:
    — И… мен… но… о… на… ка… жет… ся… — лишь тогда, когда фигура в одеянии вроде бязевого нательного немецкого белья с французскими борцовками уже мчалась мощным олимпическим бегом к домику трёх сестёр Ивановен: Анны, Марии, Пелагеи.
    — Что такое? — спросил у нас граф. Ответов не дождавшись, он извлёк из переднего кармана зык и, держа перед собой, повторил: — Что такое, вед? Что-то случилось?..
    Ах, ответов не дождался он и тогда! Звуки, несшиеся через слуховой шарик, вызвали у всех у нас троих ещё другую вереницу разных «Кто?», «Что?», «Где?», «Когда?», «Как?», «Почему?»!.. Ладно уж, «Кто?» и «Где?» отпадают. Говорил сквозь шарик явно сам Мохнорыл. Голос был его. Отпадает также вопрос «Что?». Мы различали: «Жива!.. Господи, слава Тебе… ас обрел тя живу… ай де он е?.. Не знаешь? Сказали сон? Да хоть это уж ладно… жива… я не чаял сыскать и косточек! Господи! Жива! Жива!». Но вопрос №6…
    Шестой вопрос из череды «вопросов следователя», о которых рассказал в вагоне-госпитале Савченко…
    Был решён для нас и этот вопрос. Был! Но не сразу! Отнюдь, отнюдь не сразу, дорогой мой друг читатель! Вот как произошло всё…
    Если ты поверишь мне, читатель мой дорогой!».
   
   
    Девочка Снегурочка и её ближайшая родня
   
    Сканы с флэш-карты Лёхи делались всё качественнее от страницы к странице. Ну, от файла к файлу. Всё темнее. Тринадцать процентов чёрного цвета. Не десять. И не серого, как той ночью. Осознали! Серебров А. В. осээрит, читает и перекидывает в «Слово» текст дневника Чербакова М. В. не просто так, не просто потому, что ему интересна история двадцатого века, но — в соответствии с сегодняшним приказом о выдаче музейных предметов МП на временное хранение ВХ! Приказ — для всего музея приказ! Для всего БНУК МАГМ им. Пржевальского Н. М.!.. До 14.00 я перенёс в «Слово» ещё двадцать чербаковских страниц. Когда часы показали 14.00 и настал обеденный перерыв, ворвалась в ОНИ Алевтина. Толчком открыла входную дверь. Броском утвердила сумку рядом со своим компьютером (он, вздрогнув, выдал секрет игры «Дача»: скрин-сэйвер выключился). Громким голосом огласила текст обычного приветствия:
    — Тольку Сереброва буду убивать! Опять глаза кровавые! Опять решил за ночь заработать все деньги на левых заказах!
    — Item? — спросил я, компьютерной мышкой нажимая палочку на верхнем правом углу компьютерого рабочего окна, чтобы оно превратилось в палочку. Вслед за сим вспомнил: есть в «Виндах» пиктограмма «Свернуть все окна». Хотя… ладно! Я же всяко не прячусь. Я только-натолько взял да свернул законную свою работу!
    — Чего-о-о? — спросила Сергеевна. — Ты как разговариваешь? Термин? Переведи.
    — То есть? — перевёл я.
    Сергеевна немного сбавила напряг в своей локальной биоэнергетической сети, прежде чем сесть за свой компьютер. (В том, что «комп — тварь неживая, но разумная и реагирует на флюиды», её убедила жизнь). Динамическое равновесие-с! А когда начнёт играть в «Дачу», с ней станет легко общаться.
    — Ух ты, сорок страусов плюс и три новые финиковые пальмы заплодоносили! — (Таково было продолжение с её стороны). — Опять, Толька, левую вёрстку делаешь? Книжка? Визитные карточки? Князь хотя бы знает, на кого ты там калымишь? Ну покажи-и-и! Что там у тебя? Не настучу-у-у! Деньги нам платят смешные, вот пускай смеются: музейная подпольная типография — ох какие подпольщики! Ничего антисоветского не сканируй. Антироссийского. Лады?
    — Лады, — сказал я ей вслух. Не вслух для самого добавил: «Надо было сразу объяснить всем, что я согласно приказу работаю! Расслабьтесь, корнет Серебров!.. Так и скажу? Так и скажу! В другой раз».
    — Хва тебе твоей хренотенью страдать, потом там твоё допечатаешь! — изрекла Две золотые ручки. — Дама чифиря хочет. Запарь чай, пока дама — вжик наверх, в смертно-доковырной отдел, и вжик обратно. Конфетку получишь. Хва работать. Отдыхай. Много работать — особый вид жадности. Вред для здоровья.
    А вот тут она права.
    Работая в прессе, я мог обходиться днями совершенно без еды, а ночами — почти без сна. День — для подёнщины: мои строки плюс строки внештатных авторов. (Тоже мои. Мною за внештатных авторов написанные. Кто из числа молодых читателей не понял, что такое внештстрока? Да, из числа молодых, работающих в профессиональной журналистике? Тэ лад. Это хорошо. Прошлое проходит. Слава Богу. Вранья хоть так стало меньше!..). Вечер — мой. Для тайного-заветного сюжета. Для жадной, суматошной, увлекательной работы. И ночь. И раннее утро. Три-четыре часа пополуночи суть утро, князь прав тоже? Спанёшь чуток, влезешь (когда вода горячая идёт) под душ целиком или (когда идёт хотя бы холодная) под кран от макушки до пояса, встряхнёшься — и опять! Мои строки. Строки внештатных авторов. Звонки по телефону. Прения (от слова «сопреть») в душных приёмных бездушных партсовработников разноякого звена, в примерно одинаковой степени презиравших и партию, и Советы, и народ, каковым народом выпало им от имени партии и Советов руководить. Пресс-конференции (от слова «пресс», оборудование такое для политтехнологической работы, производимой через посредство административно-командного давежа на мозги). Ведь газета, Ленин был прав, не только коллективный пропагандист и агитатор, но также и коллективный организатор! Кому охота, влезьте в «Гугл» и проверьте цитату. Боюсь ошибиться. Столько лет прошло с тех пор, как эти слова перестали начертываться на каждой редакционной стенке!.. Потом был первый микроинфаркт. Я перенёс его на ногах, как грипп. В командировке. На Северах. Потом был второй. К счастью, после командировки. Врач сказал, что я шибко молод болеть, их поколение в мои годы не болело, некогда было болеть, температуры у меня нету и больничный не полагается. В том, что оба микра были настоящими, я узнал Год спустя. В краевой неврологии. Когда я лежал с инсультом. Заветное творево тлеет в столе. В журнале, в шкафу, оно тоже тлеет. Старушка из журнала не похожа на булгаковскую девушку со скошенными от постоянного вранья глазами. Сказала мне она совсем не то, что девушка со скошенными от постоянного вранья глазами говорила булгаковскому Мастеру. А именно: «Где ты до сих пор шлялся, если давно пишешь? Мы бедствуем! Нам ставить нечего! Мы каждый день ждём — когда ж явятся гении, а несут нам всякую хрено… галимат… ладно, тащи всё, что у тебя там!». Когда они потеряли мою рукопись, я принёс копию. Когда они забыли дочитать копию до конца, я понял: я — не гении, которых они тут ждут. Ждут они не меня. Сам понял. Честное слово. Больше не хожу туда. (Мне трудно ходить после инсультов и инфарктов. Потому что до инсультов и инфарктов у меня ещё травмы позвоночника были). А там до сих пор ждут гениев… ждут, ждут, ждут…
    Князь всё-таки отбыл домой. Алевтина Две золотые ручки о князе не спросила. Буду обедать? Буду обедать! Бои боями, но обед, мой дедушка говорил, — по расписанию!
    За дверью раздались голоса. Сергеевна, меняя туфли уличные на тапки распорядка внутреннего, уронила один из последних. Тапок закатился под мой стол. Она долго вылавливала его линейкой. Вот для чего нам раз в полгода закупают из тощего музейского бюджета линейки со столь же бесполезными простыми карандашами!.. Дверь тем временем открылась. Из коридора вошли (перечисляю): супертрезво благоухающий зубной пастой на мяте зав. отделом научных изданий; потно-бледно-усталый зав. отделом современной истории, к. и. н.; наконец, в-последних и в главных, — загоревший после международного научного симпозиума на теплоходе директор БНУК МАГМ им. Н. М. Пржевальского, тоже к. и. н., заслуженный работник культуры. Я слегка обмер. Но Коль Савыч — один из постоянных наших авторов… да и вообще человек надёжный, он нас не выдаст, если мы будем… как говорилось у братьев Стругацких… не чай тут пить! Отношения с директором, другим постоянным автором, — отличные. То есть, мы, в отличие от других музейщиков, не обмираем ступорообразно, когда другие музейщики, в отличие от нас, передают по цепочке: «Дир на нашем на этаже! Дир уже заходил к таким-то, таким-то, таким-то!! Имейте в видах!!!». Сейчас, к тому ж, — обед, время (и повод) для чисто неформального общения. Но я всё равно слегка обмер, а Сергеевна уронила другой тапок. Директор направился к моему компьютеру. Он нёс флэшку. Такую же, как та Лёхина флэшка со сканами рукописи. Князь оказался вторым. Ник Савыч проложил следы свои по следам князя. О двери не вспомнил ни один. Прибор-доводчик подавно не вспомнил: железку заело. Ожил сквозняк. Бумаги Сергеевны принялись подлётывать над её столом. Бывает бег на месте, как у Высоцкого, а бывают полёты на месте ж, как у нас в подвале с вечным его сквозняком. Ник Савыч оглянулся в сторону двери. Князь вернулся к ней и закрыл её как следует. Идя обратно, Борис Леонидович проговорил:
    — Толя, вот статья о бароне! Та. Да. Новый вариант. Поговорка «без царя в голове» не устарела! Царь в голове — ум. Иносказательно. Если мужик без царя в голове, у мужика на шее мигом появляется какой-нибудь фюрер. Или атаман. Или, на худой конец, бюрократ. Сколько их сейчас сидит на шее у торгового да промышленного мужика… у предпринимателя? Смирись, Коль, мы вставляем новый вариант, так нужно и это важно! Где флэш-карта?
    Поскольку флэш была в руке директора, который у нас, как Пржевальский, — совсем Николай Михайлович…  автор данных строк обмер не слегка.
    — Толь хороший, когда получает премию! — сочетая поправки к старым массивам информации со вводом нового массива, сказал полковник Ржевский и возложил на мой стол пачечку страничек — мне монтажный чертёж для сверки мест рисунков таблиц, отпринтованный на архискверном матричном принтере историков, которому, как «Юбиксу» из фондов, самому пора в музей. Я вспомнил: это полковник Ржевский — Коля. Сделалось легче. Директор — по-прежнему Николай Михайлович. Порядок соблюдём. Устои, говорил один из героев старого фильма «Хон Гиль Дон», не покачнём!.. Рука у Ник Савыча была белая, холёная. Как такие руки назывались в старину? Барственные? Барские?
    Директор подсоединил накопитель. Сергеевна, изловив тапок, прорекла голосом дельфийской прорицательницы:
    — Файл принесли снова блохастый! Повесится Толькин атлон, мы вообще ничего не напечатаем! Николай Михайлович, покупайте новый антивирус! Такой, как у Тольки дома!
    Я пришёл обратно в себя. Совсем пришёл. Сперва поняв, что на редколлегии в 15.00 преть не придётся… а затем — и всё остальное. Бывают у нас в БНУК МАГМ им. Н. М. Пржевальского милые случайности! Сначала — приказ на ответхран, потом — кошерный, говорят продвинутые юзеры, антивирус…
    Атлон не вешался. Работал. Старый антивир, проверяя флэшку, не находил ни малых грехов, то есть — с флэшкой можно было начинать работу. Сергеевна повелевала всем враз:
    — Хватит излучать сюда флюиды! Когда вы входите, наругавшись, после редколлегий, компьютеры заболевают вирусами! Я бегу в смертно-доковырной отдел. Не скучайте без меня. Ловите свои бумажки: открываю дверь!
    Сквозняк при открытой двери возобновился. Листы, которые принёс с собой Ник Савыч, взвились. Полковник Ржевский бросился ловить их. Директор закрыл дверь. Я вбросил новые проверенные файлы с флэшки в старую папку со сборником. Князь проинформировал нас троих — дира, Савыча, меня, — продолжив, очевидно, разговор, имевший быть ещё на подходе сюда с диром и Савычем:
    — Я никогда не хотел переписывать официальный свод истории гражданской войны. Даже если история в неофициальном изложеньи знакомых мне людей, каковые таковую историю делали сами, звучит по-другому. Никогда. Но я всегда хотел, чтобы люди не сдавали своих рубежей. Ты отстоял свои рубежи. Дай лапу, Коля.
    — Какие рубежи? — спросил Савыч, вставляя свою руку в протянутую руку князя так, чтоб не задеть его больной палец.
    — Свои рубежи, Коля, свои, на которых ты стоять поставлен, — ответил князь и всё ж пощупал сустав на мизинце, навсегда приникшем к ладони. — Ты, Коль, удержал окоп в «Казачестве Дальнего Востока». Ты доказал зависимость походного атамана от иностранцев. Стой на этом рубеже! Стой! Патронов — материалов о бароне — у вас с Лёхой теперь полно!  Историю не нужно  п е р е п и с ы в а т ь.  Нужно взять дан а п и с а т ь  её.  Наконец. Историю. Не свод сухих дат, кое-как склеенных, перефразирую Марка Твена, жидким цементом слабоусвоенного исторического материализма. Пиши. Публикуй. Но не мучай Тольку! Делай дело один раз и как следует. Без вечных ваших «вот так тоже можно». Толька — на своём рубеже. Всё понятно? Вопросы будут?
    Автору данных строк с «гуманитарное, но интересуюсь» ничего не было понятно. Кроме слов. Зато полковник Ржевский и дир, два кандидата одних и тех же наук, поняли всё. Слова. Смысл. Смысл — так и ващще, раз Колька вскричал:
    — Борис Леонидович! Ладно Серебров с «гуманитарное, но интересуюсь», но вы окончили наш истфак! Владеете основами! Да, прошлое сейчас непредсказуемо, каждый отвергает основы и мастырит своё, но не на-до при мне го-во-рить, что Гражданская война первой четверти двадцатого века — отсроченная вторая серия крестьянской войны восемнадцатого века! Без меня трепетите как хотите! Ладно уж! Но при мне, пока я не уволился, вы извол…
    — Это правда, Коля, — заговорил князь. (Поскольку Ник Савыч пред сим вдруг умолк, перебивать князю не потребовалось.  Он взял да заговорил.  После паузы). — Все россияне, Коля, суть россияне. Никому из них, отдельно взятых, не чуждо то, что типично для них всех. Российский барин был такой же россиянин, как российские крестьяне. Барин так же верил в доброго начальника. Читай: царя. Барину так же хотелось, чтобы все российские проблемы решались сверху. За счёт казны. Отечественной. Либо, в случаях с атаманом и бароном, — заграничной, поскольку разница, Коль, — меньше, чем вы, историки, привыкли считать. Я тебя понимаю. Тебе странно слышать это. Я говорю слова, не написанные в книгах. Но постарайся хотя бы дослушать…
    — Давно понял ваши слова и опять экономлю ваше время! — не дослушал Ник Савыч. — Прилетит вдруг волшебник в голубом вертолёте, бесплатно покажет кино… в голубом самолёте, то есть, вертолётов Сикорского ещё не было, кхе…
    — … а иностранное золото барону Ливону они привезли в голубом самолёте! — досказал директор. — Мой дед Моисей его видал. Синеватая такая ткань была для самолётов. Сейчас вспомню, как она называется.
    — Перкаль, Николай Михайлович, — подсказал князь. — Мой дед Георгий всегда считал: сломанные хорошие вещи становятся хламом, сломанные добрые чувства — злобой, сломанная же гордость человеческая, совершенно здравая, в принципе, вещь, — гордыней. Это видать. Даже сейчас видать. Люди вполне сорокаслишнимлетние, как Толя с Колей, умные люди, образованные, ходят и злобою пыхают, облекая злобопыханье своё в какую-то молодёжно-недозрелую фразеологию. А тогда, в те дни, злоба совершенно зашкаливала! Старая ля-ля о старом добром начальнике, который сам решит все проблемы за всех, обернулась не стареющим и не краснеющим иностранным золотом, которое барон Ливон взял у злых чужих начальников за границей. Понятно я объясняю?
    — Очень понятно! — пропыхтел полковник Ржевский. — Ох, приедет барин, барин нас рассудит и для всех привезёт эскимо в золотой бумажке, конец цитаты, история наша тут вся, больше ничего объяснять не надо!.. Я искренне уважаю вашего дедушку, Борис Леонидович! Ис! Крен! Не! Но если он заблуждался очень давно, почти сто лет тому назад, это не может дать вам, его внуку, никакого права на то, чтобы сегодня… — (Ник Савыч пожевал губами, и его полковничьи усы шевельнулись). — Дворянская пугачёвщина?
    — Русский бунт российского дворянина, — ответил князь. — Тоже бессмысленный. Тоже беспощадный. Состояться он должен был в 1861 году. После эмансипации. Отмены крепостного права. Дворяне, враз потеряв всю свою одушевлённую собственность, готовы были объявить молодого царя-освободителя ненастоящим царём, выдвинуть контрцаря-самозванца, сопроводить сей процесс огнём из охотничьих ружей и дуэльных пистолетов. Но в коренных губерниях всё прошло мирно. Почему? Особый вопрос. Причины — всегда особый вопрос. Ведь в Царстве Польском в 1863 году отечественные охотничьи ружья заговорили! Как и иностранные винтовки, полученные из-за границ от иностранных радетелей панской вольности! В пределах Царства Польского восстание было подавлено. Множества польских дворян бежали за границу, множества множеств польских крестьян ушли на каторгу. В остальных административных единицах Российской империи пугачёвщина два ноль была отложена на поколения. До 1910-х годов. Но всё же…
    — Борис Леонидович!!! «Переход из крепостного состояния во временно-обязанное, то есть омут», так называли это всё тогдашние карикатуристы, прошёл мирно?!! — вскричал полковник Ржевский. — Вспомните Некрасова: «Наверно, взбунтовалася в избытке благодарности деревня где-нибудь»! Вос-ста-ни-я в ко-рен-ных гу-бер-ни-ях бы-ли! Дурак-лошадник Александр Второй, освободив крестьян без земли, по сути дела о-гра-бив их, об-ма-нув, по-сме-яв-шись над ни-ми…
    — Лошадник, но не дурак, — высказался князь (когда грозный Савыч в очередной раз поперхнулся). — Знаю со слов деда. Дед знал со слов своего деда. Современника «перехода из крепостного состояния во временно-обязанное». С его слов повторял: эмансипация была путь единственно верный!.. О продаже Аляски в 1867 году говорил то же самое. Да. Единственно верный путь. Продажа излишних золотых запасов вкупе с ещё только назревавшей золотой лихорадкой. Знаешь, что такое золотая лихорадка? И что такое крах финансовой системы, подмытой тоннами излишнего быстрого золота… я не сказал — лёгкого, Коль, но ещё раз скажу — быстрого… ты знаешь? Ты бывал на приисках? А я в старательском посёлке вырос. Недалеко от речки Желтуги. Что такое «Желтугинская республика», которую незадолго до революции пришлось громить с помощью регулярных войск, — вы, Николай Саввич, знаете? И никто не забыл, что политика — продолжение экономики? Случалось и наоборот. Экономика как продолжение политики. Но когда случалось, — всё у всех начинало идти швах вдоль всех швов…
    — Проблему 1867 года я с вами обсужу, — спешно пообещал Савыч. — Но при чём тут гражданская война, которая началась в 1918 году? В 1918! Когда родились и выросли поколения, по-ко-ле-ни-я лю-дей, у которых никогда не было крепостных!.. Ливон, к тому же, — остзейский немец. Иной менталитет. Иная идея. Политика, действительно, как продолжение экономики, а не экономика как продолжение политики. Он, что ли, оказался носителем российских, вы твердите, идей о якобы-добром лжецаре? Бред! Бред оф сив кэбыл! Я — тупой? Я плохо учился? Объясните вы, наконец! Объ-яс… и что такое ля-ля, Борис Леонидович?
    — Барон сам оказался лжецарём, — ответил князь. — Толя!
    — Если вам угодно, я — Коля…
    — Не тебе говорю. Сереброву говорю. Иди, Толя, домой! Ты сегодня плохо спал, я знаю. У тебя — давление. Вставь новые картинки в статью, обнови текст, для меня самого текст обновлять — сложное пока дело, запиши вёрстку новым файлом и отправляйся. А на будущее: во время обеденного перерыва надо гулять! Совершать моцион, говоря по-старинному!.. Ля-ля, Коль, — это слова. Такие слова. Которые говорятся, чтобы не надо было дел делать… или чтобы не надо было, сделав, отвечать за результаты…
    Как я покидал ОНИ, — плохо помню. Ещё хуже помню, как в коридорах перед ОНИ контактировал с Сергеевной, следовавшей обратно в родной отдел из сметно-договорного. Голос Алевтины звучал, словно сквозь туман:
    — Толья! Буду тебя убивать! Снова больничные! Чтобы до конца этого квартала у тебя никаких больничных листов не было! И чтобы не отпрашивался домой музейские вёрстки делать на своём особоскоростном домашнем пентиуме с особомощным антивирусником! Я сама мечтаю утащить «Колор» к себе на кухню, чай пить, телек смотреть и левой задней ногой работать!.. — (Она, пройдя мимо меня до двери ОНИ, заглянула в щёлку). — Дир ещё там?
    Дверь открылась. Сергеевна отскочила. Выглянул из ОНИ князь.
    — Домой, домой, — дважды повторил он. — Ты нездоров. Ты — инвалид, наконец…
    — У него инвалидность весной забрали, потому что он работает! — встряла Сергеевна. — Не надо было ему, Тольке, ушами трясти на калеккомиссии! Он чего хотел? Он где живёт? В Америке? Так ведь и в Америке, свояченица вчера звонила, взятки во всю Бродвейскую дают, аж шуба заворачивается! Он скольких годиков мальчик? Мне его до скольких годиков учить? Конфеты в коробочке… коньячок — тоже в коробочке, не какой-нибудь… скромная улыбочка… походка серой мышки… а в кадры на приказ, Толь, сегодня не ходи! Не смей! Потом как-нибудь! Я в кадрах сегодня тоже была, кулаком стучала: Сереброва трог… увольн… рационализировать не смейте, на Сереброве у меня весь полноцвет с предпечатной подготовкой висит, лучше вы одного научного бездельника срубите либо двух сидячих смотрителей, если вам уж ну прям кого-то надо! Так и сказала! Сказала: болеет Толян часто — хрен-редька с ним, зато Толян часто работает! Борис Леонидыч, да скажите вы ему тоже сами! Куда он среди дня собралс…
    — Домой, — снова повторил князь. — Домой, Толя!
    Как протекал диалог с Антониной и Мишкой, которых аз грешный чуть не сбил с курса на выходе из БНУК МАГМ, — я сужу со слов Антонины и Мишки. Вчерашнее странное чувство (будто бы мир улетает от меня вдаль, становясь странно-неестественно-маленьким и странно-неестественно-тёмным) вдруг вернулось ко мне.
    — Привет, Дядятоля! — прозвучал Мишкин голосок из тёмной дали. — Что ты тут делаешь? Ты не работаешь? Мам, Дядятоля здесь!
    Подошла Антонина:
    — О, Толик! Валерка удостоверение забыл, мы ему привезли, а Мишка захотел ещё к Несси сходить по пути на автобус! Проведёшь за так по блату?.. Шучу я! Шучу! Два кило колбасы не съедим, какая разн… Толик, Толик, что ты? Куда ты падаешь? Миш, звони по мобильнику ноль-ноль-три! Толик! Обопрись об стену, Толик!
   
    ***
    «Перебеляя свои черкушки, я принуждён сознаться: о событиях по первые числа июля 1917 года мне совершенно нечего перебелять. Только кусочек из «Робинсона Крузо» — «Куда ты попал!» — и, до него, большой абзац, нацарапанный снегурским карандашом: «Папоротник есть, маморотника нету. Мамонты были, вед видал последних, а папонтов не бывало. СапогИ для ногИ — тэ лад, хорошо, сапОги на нОги — тэ не лад, нехорошо, сапОжки на нОжки — паки лад, опять хорошо. Кукла изучает русский! Продолжает изучать. Давая профессору матерьял для «Так говорят дети». Зима — отопительный сезон, лето — затопительный, топкая грязь у оград, где весна пришла, а зима не прошла. У животных родятся детёныши, у людей должны рождаться ребёныши. Коты плавают по-собачьи, но хуже собак (плавать вообще не любят). Кошка — существо повышенной теплопузости. Котёнок, укравший куски со стола в Куоккале, — молодо-зелено, спросу никакого, хоть он рыжей масти. Пёс-бродяга — тонкий ценитель толстых сосисок; говорено, читатель догадался, в тот светлый день, когда дородная кухарка-финка, по-куклиному бабабаб, разогревала мой гонорар. Хлеб не хлебают, но сосиску — сосут, разжевав и продлив удовольствие. Блюда делятся на сладкие и просто вкусные. Рассольник готовится из засольника (засоленных огурцов). Чтобы резать мясо, следует иметь мясо, нож, кота и пса, но двух последних — на удалении от двух первых. Человек поёт песенку, пёс воет пёсенку. Ветер с моря — соплючий, у Коли и Муры на Куоккале сопли начались, у Владимира Германовича стал позванивать спинной позвонок и репортёр не смог резкнуть (встать с постели резко), когда ему зазвонила в телефон редакция. Утюг, который тю-тю, потерялся, — это тютюг. Дивятся кукле все, кто слышит. Профессор Николай Иванович дополняет и дополняет книгу, а кукла в вот таком стиле изъясняется на двадцати языках!! Сёк (пока была тут) изучила двадцать четыре. Включая финский (шестнадцать падежей) и венгерский (кажется, двенадцать). Кукла догоняет Ягодку. А по словесным экспериментам — перегоняет. Ею перманентно восторгаются Владимир с Владимировой «орабшею человеческою массою» и Сергей с его «маленьким кленёночком», который «клёнихе-матке зелёное вымя сосёт». А футуристы, равно иманженисты и акмеисты, в словесных экспериментах понима-а-ют…».
    Затем — пустота.
    До 8 июня. До того дня.
    Недосуг мой хронический? Это тоже: мы спали, бывало, часа по три за ночь. Соображенья секретности? Это тоже. Какой круг вопросов мы решали! Около меня сверкали погоны со знаками отличья не ниже полковничьих. Лишь Владимир Михайлович был подполковник. О носителе стрел Абариса говорить надо?.. Вед, кстати, менее всех важничал. А он — специалист высшей даже для них пробы! Учёный (знаток общего прошлого лучше всех остальных способен разобраться в нашем общем настоящем). И разведчик (прав шпиён: лучший специалист по вылавливанью дурных субъектов вроде австрийского барона да английского сэра, завербованных не самыми лучшими разведчиками, — это, тэ, самый лучший разведчик). Мог бы Теля (говорил Школьник Санька) в загордяки впасть!.. А если я изложу нынешним, 1956 года, стилем тогдашний калейдоскоп событий, идей, лиц, который звенел-мелькал-блистал вокруг меня тогдашнего… как, ну как я теперь всё изложу?! С чего начну? С того момента начну, как шпиён сказал мне, уведя меня из палаты…
    Вот первое препятствие готово! Как у Фауста в первой главе Гёте. Ведь 99,99 процэнтов из того, что Владимир Васильевич мне вещал, конвоируя меня от Лёвы из палаты в приёмную Владимира Михайловича, кириллицей на клавиатуре пиша не передаётся. Отзвучало и по уху без слов. Лишь то, что Владимир Васильевич изрёк вслед за сим, я цитировать могу… опуская, тэ, многоэтажный артиллеристский политес. Цитирую. По памяти. Могу, тэ та, ошибиться. Внимай, читатель.
    — Michel! Warum мордобои нощные?! Лёва решил piff-paff? Лёва много чего странного решил, он даже в партию большевиков вступить надумал, родственник — председатель Временного правительства, даже с Акатуя Лёву вытащит, когда вся нынешняя хмельная бражка закончится… но ты-ы-ы?! Ты-ы-ы!! Змей военно-воздушный!.. Мальчишки дорогие, держитесь-к вы на своих ногах, а то дядя Володя Кошкин и с нынешним телом рухнет-подохнет! Столько у меня сейчас Миш, Лёш, Володь, Лёв! Начинаю сгибать пальцы! Хоть сосчитаю, наконец, сколько собрал я людей, необходимых России! Вольнослушатель Археологического института Чижевский, прапорщик в отставке. Раз. Ты его в Галиции видал, Миш. Не видал? Он — брусиловец. Списан по тяжкой контузии. Да, ты его в Маскве видал! Лечится, учится, в силу телесную служит. Первый из землян, кто связал события на планете с событиями на ближайшей звезде. Yа, yа, Michel, Ich schprache об солнечных пятнах. И о том, что накануне войны состоялось полное затменье в той полосе местности, где сейчас линия фронтов. Знаешь? Чижевский — знает!.. Далее: поручик Обручев. Два по счёту. Новая идея о строеньи земных недр и о вулканических явлениях. Ты Обручева по московской радиологической лаборатории профессора Вернадского вспоминаешь? Тоже не вспоминаешь, как и профессора Вернадского самого?.. Тэ лад на том. Далее. Подпрапорщик запаса Вавилов. Счёт три. Не военнообязан, здоровьишко подвело, и сие — наше счастье, Миш: если б он погиб, мысль об естественном сопротивлении культурных растений болезням и червякам окружающей первично-дикой биологической природы погибла б вместе с ним! Сочтёшь: сие маловажно? Люди так не считают: военврач Булгаков обдумывает мысль об естественном сопротивленьи культурных людей болезням и червякам окружающей вторично-дикой социальной природы, хотя само понятие — вторичная дикость общества — ввёл не он… а доктор Манухин, согласно своей методике усиления самозащиты организма, супругу Татьяну от туберкулёза практически вылечил и книгу научную о том пишет, полагая туберкулёз болезнью социальною, вот два интересных подхода к теме к этой… и всё сие — пункт четыре, Миша! Пять: сам Вернадский, невоеннообязанный по возрасту. Твой, о Миш, профессор. Туго пришлось ему, когда при старом министре просвещения Кассо профессоры в отставку подавали, чтобы не состоять при гадких расправах над студентами! Об этом ты тоже забыл? Ну, забыть такое, Миш, даже и к лучшему!.. Пункт шесть: унтер-офицер запаса по раненью Ильюшин, развитие идей о моторах для авиации, а с ним учащийся Одэсской строительной школы Королёв, развитие идей о безмоторной авиации, о так называемых планерах. И ещё инженер Игорь Сикорский. Он придумал: авиамотор — но лучше авиамоторы, чтоб, коли один сгорит, остальные до посадки тянули, — снова поднять над кабиной с корпуса на крылья, как поначалу велось у братьев Райт. Правильно велось! Зря перевелось! А Игорь вернул всё по местам. И… вот отличный ближний истребитель С5, из которого стрельба идёт без риску ссечь своими ж пулями свой винт, а затем дальнелёт-гигант «Илья Муромец», нате вам! Оттого жалован Игорь званием инженера, хотя, Кадетский корпус не окончив, образованья не имел!.. Ещё пункт семь: матросы Железняков и Школьник, новая идея об мото-  и авиапехоте.
    — Новая? — переспросил Алёша, шагая вслед за нами в дверь приёмной, на каковой двери значилось: «Директор института нэврологии ппк В. М. Бехтерев». — Пехоту морскую ещё Пётр создал указом! Санька Школьник в ней успешно воюет. Воевал. С другими такими ж вместе, как он, здоровяками.
    — Слух-компотом-мыл-косточки-с-ушей-сразу-вытаскивай, расставь знаки препинанья! — Шпиён хотел озлиться сильней прежнего… но расхохотался. Девица-секретарь Владимира Михайловича оглянулась на нас. — Морскую пехоту создала императрица Анна Иоанновна. Так называемые флоту солдаты, боеготовые к сражениям на берегу при морях. Браны в экспедицию Витуса Беринга. На случай, если, как блаженныя памяти Пётр Алексеевич предполагал, случится наехать в Приполярье на куст-побережье иных королей. При обороне Севастополя флоту солдаты отличились как ластовые роты, герой Пётр Кошка в таких служил… а у Школьника у Саньки речь — о пехоте авиационной! Воздушной. Парашютной. Слово «парашют» Санька, чаю я, заучит?.. Пункт восемь, следующий, в пункте сием писаны: поручик Блок, литературный секретарь-стенографист Временного правительства; поручик Гумилёв, офицер российского экспедиционного корпуса, во Франции союзнический долг исполняет, рискуя под пулю Маллькоффа-младшего угодить; автоучебной роты рядовой Маяковский и санитар Союза городов Есенин. Миша вспомнил Сергея, знакомца Симы Новгородовой? Не всё злато, что блестит, а самоё золото иной раз и не блестит, мирскою окружающею ржавчиной уляпанное-упачканное… и все они — золотые перья будущей послевоенной российской словесности!.. В пункт сей, подпунктом аз, по-новому а, тако ж вписаны матрос Еремеев, в отставке по ранению, и Александр Беляев, инвалид с детства. Ухмыляешься, о Лёш? Дядя Костя — редактор, талант сей редок более, чем журналист либо писатель. Саша Беляев — паче дяди Кости уникум: он знает юридически, на практике многих лет, как безопасить художнический ранимо-хрупкий люд от чёрствых мирских крючкотворов! Коля Рёрих, тоже знакомый Мише, аж диссээртацию защитил, «Правовое положение художника на Древней Руси», но на Древней — это, Лёш, увы, не вовсе современной!.. Подпунктом буки, по-нову бэ, в тот же пункт вошли выпускник реального училища Михаил Кольцов, гимназист Иван Ефремов, гимназист Дмитрий Шостакович. У Мити сегодня вечером концерт для раненых… рекомендую настоятельно… а Иван, я сквозь дверь слыхал, дочитывает для тяжёлой палаты главу из «Пятнадцатилетнего капитана». Читают-играют по памяти. Я в двенадцать лет стихи с двенадцатого раза выучивал, они помнят — не уча — целые тома прозы и нот… и я ль допущу, чтоб враги к ним, как к вам да к Иоганну Конраду фон Маллькоффу, подобрались?!. Ты Николаевича не навестил. Бегом марш к твоему тёзке, Алексей! — Алёша ушёл. Шпиён, проводив его глазами, сказал мне: — Иоганн умер от такого ж, Миш, как вам троим введено, снадобья. Анализ готов. Плесень с бутылок «Токая».
    — Плесень с бутылок вина? — переспросил автор данных строк.
    — Ya, Michel. Ya. Иоганн был — разум, его превратили — в тело, наделённое мозгами, только-только способными понять приказ да додуматься, как его выполнить. И сын Иоганна, Петер Пауль, взаправду — пулемётчик. Взаправду — на фронте…
    — Вуй мой до сих пор пьян еси! — буркнул молодой граф Кобылин. — Долго ты справляешь девять дней по Иоганну Конраду! Что пьёшь? Местный самогон, Дьёрдеву настоечку на дрессированных грибочках или Телин амаретто?
    — Оставь нас, Бов, и ты, — молвил шпиён смиренно. — Действуй по твоей программе. Со своею сам аз, грешный, разберусь.
    Пока Володя думал, оставлять нас либо как ещё, автор данных строк вздрогнул. Потому что я вспомнил: первое, что я сказал тем троим во главе с Лёвою, — «Вы никак до сих пор пьяны?». Надо вспомнить, кто еси вуй… но вспоминать трагически-некогда, старый граф Кошкин сделался готов к очередному переходу от радости до злобы:
    — Не амаретто, но амрита, ещё и ещё раз!.. Где ж мне всё упомнить! Где ж мне упомнить всех людей, которых мы должны щитить от нелюдей!
    — Ну, ну! — заворчал упрямец Володя. — Чтоб сын боярский Петер-бодрич пулемётчиком быть перестал, свали-к ты, боярин Малков, кровного брата своего Владимира Кобылина и прекрати российское сопротивление вовсе! Ах, до чего logisch Ваша Logic! Железобетонная, как форт, который мы взорвали у австрийцев!.. Ямщик Теля опять улетит. — (Володя вздохнул). — Электрические шуточки вроде зыков скоро закончатся. А эти шуточки… чугунные… современные… знаешь, о ком я… жить Мише спокойно не дадут! Гады очнутся! На таких гадов, поди, само берлинское лекарство фон Крепелина еле повлияет!
    — Электронные, электронные штучки… раз речь зашла… — (Шпиён вздохнул тяжче Володи). — Сгинь.
    Володя на сей раз ушёл. Послушался.
    За дверью приёмной глухо звучат голоса. Четыре. Ямщик, Владимир Михайлович, Валентин Александрович и толстый генерал (фамилию которого я доднесь не помню, не запомнив её тогда, в 1917-м). Потренируюсь? Разведчик должен уметь информацию собирать всякую и всеми способами! Буду выслушивать и запоминать их дверью заглушённые тезисы. Потренируюсь!
    — Славно назвал их ты, вед: нытиллигенция… иначе ж и не назовёшь интеллигентов-нытиков… здравые умы не родят таких вот ноющих, как больной зуб, мыслей… ноющая мысль привита на здравый рассудок с рассудка химерического… прижилась… дала отростки… как слабая химерическая яблоня-гибрид прививается на выносливый морозостойкий дичок! Верно пользуюсь я Вашей методикой, Тэла? Значит… дальше попользуюсь! Не весь же мне мой век до гроба заниматься психиатрией, починкой психе-души, леча наркоманов! Время мне заняться психологией! Изучением психе! А, изучив, — улучшением! Чтоб ничего и не пришлось чинить!
    Бехтерев.
    А вот это — генерал Мошков говорит:
    — Прививка мысли как вид внушенья? У меня всё — проще. Упадническая мысль рождается там, где рождён сам упадок. Сиречь: в обществе. Сиречь: закономерным путём закономерного естественноисторического развития. Никакие шпионы его нам, готовенький, не привозили. Ночью на парашютах Котельникова не сбрасывали. Всё — своё! Доморощенное! Домодельное! Свои сами наныли себе! И, как умы ущербные, как умы эпохи упадка, начавшейся, по Телиным да по моим расчётам, в 1912 году…  в том же 1912 годус т а л ич а я т ь  первой мировой войны и мировой рэволюции. Высказывать свои чаянья вслух. Кто — научною прозою, как Ульянов, кто — стихами, как Маяковский: в терновом венце рэволюции грядёт-де шестнадцатый год. О волках речь, волки сразу вовстречь! Мысли материальны… материальны мысли!..
    — О волке речь, а волк вовстречь, — поправил Бехтерев. — Но что ж вторая мировая?
    — Будет вторая, Владимир Михайлович! Будет! Увы! Мимо не уйдёт! — печально констатировал, давая ответ на вопрос, Мошков. — Прогнозирую её на год 1939-й. А, Тэла? Правильно я, старый артиллерист, расчёты свёл?
    — Верно у вас у обоих всё, — зарокотал ямщик. — 1939 год придёт опасен и прививки химерических мыслей на здравую основу сделаются возможны.
    Ох, голосок у Тели! Столько слышу ямщика, — не привыкну…
    — Как нам быть, когда улетите к своим? — спросил Владимир Михайлович. — Как нам… вот, и Валентин Александрович, утверждает… остановить лунное затмение стуком в дикарские печные заслонки? У звездоплавателей есть другой метод. Каков он? Насколько он для нас, молодых да слабых противу вас, реально применим?
    Бехтерев смолк. Генерал Мошков тоже молчал, ждя от Тели ответа.
    — Терпеть! Вот все методы! Ваши и наши враз! — гаркнул снегур без обычного старорусского произношенья. (Взволнован ямщик. Опасается вдруг сбиться. Следит за собой). — Надо ждать! Изживать железный век, как предки мои тогда изжили ледовую эпоху! Самих себя переделывать в частностях, главное притом сохраняя, и… ждать! Вот! Бежать-то вам некуда: перестанете быть собою! Сбережёте свои тела, но потеряете свои дела, придётся век на чуж работать… и добро, коль со спасибом, не с одною подённую платою!.. Варианты, кои обсуждает Валентин Александрович в части три, бесполезны по той ж причине. Значит, как всё бесполезное, они — вредны суть. Даж с учётом того, что речь должна идти не о разности периодов политико-экономического бытия сельского простонародья и городской интеллигенции, как формулировал Валентин Александрович во второй части, но разности таковых для страны в целом и государства в частности, как формулирует Владимир. Диалектика государства и общества. Владимир готовит доклад. Для Совета матросских депутатов. Читать будет в Морском Кадетском корпусе. Сходи! Выслушай! Он, Владимир, — в а ш,  ты поверишь ему скорее!.. Ты сам представь: тэ, лад, вы пришли пахать-сеять. На полях — снег. Вы продолжите пахоту? Начнёте сев? Или вернёте семена в амбар, чтоб уберечь их о гибели, а труд — от растраты? Я бы вернул. Сохранив их. И, главное, использовав зимнее время на то, чтобы отточить плуг… да обучить в подмогу себе молодых сеятелей. Молодым охота броситься в дело? Ай дело ль — с плугом на мерзлоту, словно с саблей на бронированную машину? Обождать — вот дело! Кто уцелеет, уклонившись от танка и сохранив себя, — тот сможет вернуться к железному зверю с бронебойным ружьём! Иного пути нету! Таким путём ваши предки вошли в семнадцатое столетье. Высеяли уцелевшие семена на отогретую землю. И там, где была Московская Русь, взошла Россия. А для наших предков, многими тысячелетьями раньше…
    — Контратанковые ружья реальны? — перебил толстяк генерал, фамилию которого я не могу вспомнить. — Коли возможны, Тэла, я их разработаю… доразработаю до конца… а поручик Чербаков подслушивает! Миш, входь, входь сюда! И вы, Владимир Васильевич, входьте!
    — Откуда Теля знает, что у Мошкова писано в части три? — проговорил Бехтерев, пока мы — автор данных строк, граф Кошкин, подоспевшая Ягодка — входили в кабинет. — Ну, ну-с… не след homo sapiens’aм забывать, с кем мы связались, поскольку связались мы с homo genialis’aми!.. Здравствуй, Миша.
    Я рассеянно поздоровался. Мне вновь, опять, как на киноэкране явилось всё с тех мгновений, когда Комнатная Сибирячка со словами «прошу любить и жаловать, поручик Чербаков, ваш новый сосед, граждане нэйросфилитики, водкою ево не поитя, всё равно водки не достат споить, в карты с им не играйтя, всё равно уменья вашева не достат обыграть ево…» вдруг отступила от старожилов палаты. В какой последовательности мне, Чербакову В. М., сейчас держать ответ за содеянное?.. Бехтерев, старик в подполковничьих погонах и с поповской шевелюрою, ласково кивнул мне. Оглянулись генералы. Рыжий, как Куазимодо, бородач-солдат в гимнастёрке без погон прорычал Телиным голосом:
    — Чо вы опеть натвориле, племяшка?
    — Ничо мы не твориле, вуй, — спокойно заверила его Ягодка. — Летуны первые начали. От й получили, скольк им надь.
    А меня затрясло.
    Меня трясёт даже сейчас, в 1956 году… хотя прошло вы сами знаете сколько лет… десятилетий!.. Видеть ребёнка-снегура, родившегося бело-волосатым, — до сих пор испытанье для нервов моих. Но я тогда, 8 июня 1917 года по новому стилю, хоть б знал — Ягодка не видЕнье и не чудо-юдо страшной сказки! Но Лёва… но бедный поручик… он вряд ли видал-знал такое… и Лёва мог только вопить от ужаса.
    «Кто это?! Брошу я!! Честное слово, брошу даже курить!! Кто это?!» — вопрошал у всего мирозданья сородич председателя Временного правительства, глядя на Сёк, входившую в палату к нему, Глебу да Кириллу.
    «Белая горячка есмь аз, не инач, — ответствовала Сёк. Потёрла лиловою ладошкою лиловый кончик носа, чтобы он стал ещё теплее и влиянье маленькой homo genialis на психику большого, но неразвитого homo sapiens’a сделалось ещё решительней. Окончив процедуры, снегурочка добавила: — Крестись, крестись! Чо замер? Скорше в ум-да в свой назад войдёшь!».
    Как входил «в ум назад» Лев, умом-таки зело скуден… аз грешник не вем и не реку. Обладатели странных шинелей остались в палате. Мы трое — я, Сёк да Сима — тут же вышли. Сима на ходу попеняла снегурочке: «Хой, даёшь! Ну, Ягодонька… ой, страсть жо… ты в следующий раз глаза-то людям отводи… не являйсё в натуральном виде!..». А я ещё раз осознал, что Льва я вполне понимаю. Понимаю все Лёвины чувства, с которыми поручик давеча вывизжал:
    «Брошу пить!! Честное слово, брошу!!»…
    (Таким ли голосом общался он со мною, увидав — Сёк ещё не вошла — меня в палате: «Чер-ба-ков! Ка-ка-я встре-ча! Вы назначены судьбою уничтожить меня, Вы именно для того воскрешены, и Вы поторопились ко мне для дуэли! Ну, коль уж явились… выбирайте оружие! Предупреждаю, однако: я награждён именным за меткую стрельбу. Я не способен промахнуться. Попадаю всякий раз, когда стреляю. Выбрали оружие? Назовите живо!».
    Остальные двое моих знакомых по неудачной — для них неудачной — попытке разжиться грабежом в переулке близ дома Саши Беляева поднялась с кроватей. На каждом была накинута поверх халата, для тепла, странная шинель с небесно-голубыми суконными клапанами-застёжками. Что-то вроде, застёжки из витого шнура я видал до войны на русских стрелецких кафтанах у Владимира Клавдиевича в музее, а в военное время — на австрийских гусарских венгерках. Подполковник Бехтерев отмечает так буйных пациентов, скорбных нэйросифилисом?.. Я еле сдержался от того, чтоб высказать сие вслух. Вслух высказал иное. Относительно нейтральное:
    «Вы никак до сих пор пьяны? Промажете снова! Я нервно реагирую, когда в меня стреляют. Ещё с фронту. Оттого, не обессудьте, — я вспылил…».
    «Выбрали оружие? — спросил в ответ Лёва. — Хотите через болтовню ускользнуть от ответственности-с! Вряд ли удастся!».
    «Миша… Миш… не надобе… Миш… — тихо повторяла рядом Сибирячка. — Злы они… бешены… сифилисом мозг затравиле…».
    Самый старый из обладателей диковинных шинелей, Глеб, пьяно-дрожаще пропел:
    «Ах, корнет, Вы бледны, Вы опять влюблены или в карты опять проигрались… и на кой хрен тут стрельба, набьём что-нибудь дураку набитому, вот и всё!».
    Слово не сработало. Ну лад! Va bank, Чербаков, козырями по козырям, наращивая:
    «Да, это ваш общий modus vivendi! Про-иг-ра-лись! Пьяных Второго Сибирского авиаотряда пилот прап… поручик Чербаков бьёт редко, буде возможно — не в полную силу, пьяные суть безумны, безумные суть невменяемы… а вот дураков я бью часто! Смачно! С удовольствием! Счастье им, коли — только за игрою. Карты есть? Сдавайте на меня! А Вам, корнет, рекомендую не водить в дальнейшем компаний ни с пьяными ни с безумными. Втравят они Вас в гишторий, аналогично вчерашнему, Вы погибнете, а они только пробубнят в очередной раз: «Мы чё… а мы ничё… а мы разве с умыслом… да мы без умысла… мы просто-о-о… мы просто та-а-ак!». Нет у них мозгу, нет и умыслу. Невменяемы. Ценная мысль, корнет. Дарю. Даром. Если Вы купите её ценою собственного Вашего дальнейшего житейского опыта, ценою проб и ошибок, — Вам придётся дорого-больно заплатить. Или ж расплатиться».
    «Что он там? — прогудел старина Кирилл, оборотясь к Глебу. — Много слов — значит, всё не по делу…».
    «Изящная мысль! — похвалил я. — Ваши стихи? Либо ж так принято мыслить у всех у вас в авиаотрядах на Западном?».
    «Фронт не трогай…» — отозвались все они в один голос.
    «Трону, трону! — обещал я. — Будь вы серая гарниза, я бы просто ушёл от вас одна тысяча первым приёмом барт-итсу, каковой приём есть изматывание противника долгой монотонной рысью. Но вы боевые офицеры. Не подневольный скот, согнанный под погоны в строй после университета. Вам знакома честь. Вам знаком долг. А вы, честь и долг зная, презрели то и то. Вышли грабить. Я к вам беспощаден. Корнет, переведите мой тезис дяденькам. Вы тут, определённо, самый развитый…».
    «Я поручик, я не корнет!» — чирикнул тонким голосом Лёва.
    Аз грешный днесь благодарен всей троице за то, что ни один из них не сказал «Чё?», как гимназисты у ларька с сигаретами… но возглас сей меня изрядно рассмешил. А Сибирячка испугалась.
    «Миша… Миша… Миша… Ми…» — трижды повторила Сима странным для неё испуганным голосом. Даже: запуганным. Как если она уже в который раз натолкнулась тут на что-то такое… что-то более страшное, неотвратимое, нежель всё то, с чем она ранее, на фронте в Галиции, сталкивалась. Четвёртый повтор смолк на первом слоге. Снегурочка уже проникла в палату, не тесня ни Симу ни меня. Осторожно так. И молниеносно. И…
    Кого увидели те трое в шинелях с голубыми клапанами? Ребёнка?Либо…  либо кого-то…  кого-то другого…  в общем,ч е л о в е к ал и?!  Все трое шатнулись прочь, забыв обо мне. Побледнели. Старина Кирилл принялся вдруг впопыхах вспоминать, как творится крестное знамение, делая неудачный опыт не той рукой да (при том) в не ту сторону. Глеб задохся словами. Юный корнет Лёва (пусть даже он поручик) заверещал странно-полузадушенно-полуобморочно, как, я слыхал только на фронте, кричат умирающие от безнадёжных ран в безнадёжной дали от госпиталей:
    «Господи!! Честное слово, брошу… капельки в рот не возьму… даже за карты не сяду!!».
    «Верно сказывал Володишко, с кем поведёшьсе, с тем и наклюкаешьсе! — изрекла наследница снегурского престола (или как он, престол, слывёт у них, у звездоплавателей). — Миш, идём. Олухи о тебе забудут. Я скажу. Ишь, выхлоп из трёх пастей пышет! Горыныч! Хучь спичку подноси! А и тебе — чего, Лев-недолев? Говори, говори ж! Хоть ведаю заранее. От такая тебе дуэль!».
    Перед юным поручиком закачался пушистый маленький кукишик.
    Бедный Недолев!! Представляю, что ощутил мальчишка в шинели, когда перед ним возникло волосатое, седое, в переливчато-цветные одежды одетое маленькое существо! Лицом седое. Не только причёской-косичкой. Из пуха на щеках и на лбу электрически сияли ярко-синие глаза. Из фиолетовогубого ротика скалились в улыбке крупные зубки. Обе пары клычков — верхних и нижних — давно укорочены. К счастью Лёвиному. Нежелательные признаки сходства наследников с древними, ледниковых времён, homini genial. удаляются ещё в колыбелях (правда, сомневаюсь, все ли снегуры знают, что такое колыбель, если современных снегуров даже трудно назвать живородящими существами). В пользу желательным признакам. Гарантирующим права наследнические: наследник — чистокров, не шуршан-местис, все предки по обеим линиям жили в ледниковую эпоху в ледниковых просторах, от вероятной смерти не убегая и честно древнее наследство храня, всё — тэ лад. Ну, я сие хотя бы знаю… знаю, совершенно не понимая сего… а Лев? Как же Лев? Он ничего не знал… ничего знать не мог… и бедняге хотелось… всё сильней хотелось в комнатку, где делают pis-pis…
    Я тоже навестил помещеньице с литерою «М» на двери, прежде чем мы спустились из второго в первый этаж к директорскому кабинету. Сима шёпотом сказала, уходя в сестринскую: «Спас нас Господь, спас, сама-ста не ведаю, что б тут было да как… но люди тут, Миш, ужасные… дикие люди… не как на фронте и не как и в Сибири!..». Ягодка фыркнула, превращаясь из белолицей снегурочки в бледнорозоволицую петровградку. А Владимир Васильевич (когда шпиён всё узнал) оказался по-артиллерийски оглушителен! Ка-а-ак мне влетело!! Уй, влетело!!! А как бранятся — «бомбят» — артиллеристы старой выучки, читатель слыхалт?!!! Слыхал хоть когда-нибудь хоть во фрагментах, как звучит их старый политес, наследство первого россйиского бомбардира, блаженныя памяти Его Императорского Величества Петра Первого?!!!! К счастью, Сёк тут же свела желвак от графова кулака (каковой желвак быстро налился под моим глазом). Мазнула своею ладошкою, вновь на миг полиловевшею, и… тю-тю, аналог древнелатинского «fuit», то есть — нет. Но к Бехтереву я вошёл неповреждённой стороной… и, вдобавок, аккурат лишь тогда, когда все уж были в разговор вовлечены…).
    — Смотрите, Владимир Михайлович, явился князь Владимир Васильевич со дружиною молодою! — приветствовал нас толстяк генерал. — Со дружиною молодою, с разведкомандою! Входите, входите, Миша-бомбострел! Знакомьтесь! У нас — тот самый Теля… Тэла… тэ-тэ, тот снегур! Вы, Котёнок, его знаете? Ах, да, Вы ж сами его поймали! Знакомьте с настоящим снегуром Вашу молодёжь! Разрешаю девочке и Мише щупать его! Ха-ха! — Толстяк рассмеялся, а Тэла поправил гимнастёрочный воротник. — Ну-с, братец Бык, если Вы нам  п о п а л и с ь, станем мы Вас… и Вы уж не обессудьте… изучать, со всех сторон рассматривать! Начнём с амриты Вашей. Эликсира вечной, утверждали Вы, жизни. Попутно уточним-установим: вдруг кто-нибудь из нас грешных тут… м-м-м… тово… хотя б процентиков на пятьдесят снегур, как приснопамятный Зигфрид? Ха-ха-ха! Ведь, хотя все люди белой расы суть потомки снегугров, как просветил меня коллега Мошков, не опьянеет от питья только чуж, сиречь метис, в котором есть хотя б немного крови гениалисов! Тэ? Вы, Теля — за рулём, Вам никак пьянеть не можно. Вы у ваших ведь шофэр… ямщик?
    — Давно не говорим: амрита! — рыкнул Теля, ерша рыжую шевелюру свою бурой обветренной рукой. — Амрита настоящая должна быть из индийской травы эфедры.  Неудобно.  Не вдруг такую траву достанешь.
    — Молодые ваши говорят: сома, — вспомнил Мошков.
    Тэла отрицательно покачал головою, и его рыжина превратилась в для него привычную седину. Обернулся вед. Соблюл осторожность… хотя, казалось, можно было и не соблюдать её среди нас, давних его знакомых. Привычка. Ещё более давняя. Сколько лет ему, кстати? Больше четырёхсот? А больше-то насколь?.. Вот, привычка младше самого Тэлы на двадцать четыре года. Ему было двадцать четыре, когда он — во времена одного из Лжедмитриев — оказался впервые здесь. Точнее, где-то под Масквой. Здесь, на Балтике, была тогда Свея. Швеция.
    — Гриб мухомор для сомы достать прощщ, ай мы так тож не делам и не говорим, тольк молодёжь словами балуется, отдаваючи, как мнится ей самой, дань старине! — сказал вед. — Сейчас питьё э просто питьё! Мишка, ба дар! Я-т думал: кто так умело крадётся? Ты охотник, поди?
    — Ха-ха-ха! Охотник Миша, наса люди, однако, амурский тунгус, у него татуировка с буквами «Амур» была! — опять захохотал толстяк генерал, и мне его смех на сей раз отчего-то вдруг не понравился. — Тэ-тэ! Питие есть веселие Руси! Веселие Руси есть пити, не можем без того быти! Вы, Теля, Владимира-Крестителя, часом, лично не знавали? Нэ? Только Василия Шуйского?.. Пьяное прошлое для нас, для потомков ваших, ещё не прошло и завтрашний наш день о нас, Тэла, нимало не заботится… хоть Вам то, чаю я, без надобности… хай, я! — (Толстяк прервал собственную речь странным возгласом). — Вновь заговариваю по-старинному, как вы, для которых возраст четыреста лет — словно для нас сорок!
    — Кто с наших чему в молоды годы научилси, тот так и говурить, — объяснил Теля, скаля из белой бороды страшенные нестареющие снегурские зубы. — Нас, меня да Ладу то йсь, Мишка-новгородец учивал. Тода. В годы смутны. По-тогдашнему й говурим. Коль Вам угодно, буду зваться — шофэр… либо водитель…
    — Нам угодно так, как неугодно сэру Томасу! — перебил толстый генерал. — Но Вы, голубчик, больше к врагам-то не ходьте!
    Граф обратился к веду:
    — Сердишься, Сём?
    — За что? — удивился снегур.
    — За их словцы «поймали» да «изучать», — объяснил Владимир Васильевич. — Кто кого поймал, кто кого изучать-разглядывать собирается, будто амёбу подмикроскопную? Мы, шкодливые младенцы-сапиенсы, — тебя, мудрого старика-гениалиса? Наши до сих пор воспринимают тебя… ну, как сэр Томас воспринимал индусов, которые сказывали ему о полярной прародине Харэ Брезайте, Горе Берёзовой, где сияют в ночи радужные апсары и над льдами вознесено в зенит созвездье Семь Риши, Семь Странствующих Мудрецов. Несерьёзно воспринимают. Вразумил бы ты кой-кого… рыкнул бы на кое-кого пару раз…
    — А-э! — (Снегурова буро-мозолистая ладонь ещё раз совершила в воздухе неопределённое движенье). — У вас, у младенцев, есть и плюс, который перекрывает все минусы ваши! Вы — люди спасённого мира. С таким плюсом все минусы нейтрализуются… ежели захотеть! Вы нашли племяшку, которой я зовов-сигналов не слыхал, поскольку розум у ней чужами щщё тогда убит-отравлен. Я готов всё ваше вам простить наперёд по веки вечные!.. Идём к столу, Бов. Оно ить у нас тож вертится. Вертемя наше. Время. Лететь пора.
    — Её ты сейчас же к ним на две звезды и увезёшь? — спросил шпиён.
    — Погодя к ним, Володь. Много погодя. Как счас? Сам прикинь! Виман жа в пути до дву солнц весь молча развалитсе, ветх он, стар, держитсе лишь на моих самоделках-переделках! Как нам бежать к двум солнцам?.. Нынче токо заправлюсь да возьму с Озема зиг. Эт — что для моих дел. Не для дел, то йсь для безделья что, — депутацию учащейся младёжи покатаю. Ваню. Митю. Ой же просят! Не отстанут же ни один!
    — Э-э… та е, а-э… у вас, как у нас, говорят: мешай дело с бездельем, проживёшь век свой с весельем!.. — (Граф Кошкин усмехнулся в свою чёрную бороду). — Слышь, бывалый… слушай, вед! От питья нам мочно отвертеться? Как мерекуешь? Неохота мне башкой болети, вед, ай и время-т моё твоего вряд ль дешевше…
    — А-э! — (Снегур усмехнулся в седую волосню). — Знаю! Да в одиночку, помнишь, употребляти никак не мочно, в одиночку пьёшь — структура полимерная рушитсе, мозг не светлитсе, действует усё как обычный спирт, надь втроём и более, а я без питья даже со стоянки не взлечу! Стар. Грешен.
    — Ну а она? — тихо спросил Владимир Васильевич.
    — А-э, Бов… так-та оно так… ин, хто же знат, чово она забыла-растеряла у чужей? — ответил графу вед. — Говори при ей громко. Я ей велел. Она така — ну, вот така, как счас она еси, — всё забуде. Бывало, гой как гоняла… у ково сроду мышленье каково, тот тако и перемысливат… а-хе… да вот сча-а-ас…
    — Ты о чём, вуй? — спросила вдруг Ягодка. — За алый квадрат я тебя сегодня не пущу! Сама перемыслю! Ты одну комету сшиб в тот раз, когда я мала была, спасибо — непериодическую, а в этот раз периодические сосшибаешь! Ай-яй! Астрономы комет ждут! Наблюдати!
    — Хай! — (Вед вздрогнул, словно вдруг испугался-опомнился). — Ты о чём, племяшка?
    — Чём-чём-чём! — передразнила Сёк, делая милые ямочки на розовых щёчках под шапочкой того милого фасона, который я видал в трамвае. — Мишу возьмёшь? Молчанье только у Кэндзи в Нихон — знак отказа. Возьмёшь!
    …Я ловлю себя сейчас на мыслях: надо было запомнить мизансцену. Всю. И как следует. Наблюдать испуганных снегуров случается редко… а наблюдать испуганного веда Тэлу, который только из-за возраста да из-за ран перешёл в снегурской экспедиции шофэры… м-да… та е, хай я… хоть ведь испуг тот был скорее радостным!.. Но генерал отвлёк меня:
    — Короча говорюча, садися й ты, Миш, к столу! — велел он. — Мы тож не отвяжемса! Браво садись, меньше окосеешь! Пил когда-нибудь ихнё питьё? Нет? Начфином будешь! На-а-ачисляй пор-р-ровну!.. — И я ограничился тем, что задумался над процессом деления по медицинским мензуркам золотистой жидкости из золотистого тёплого сосуда, который дал мне ямщик-снегур. Ой, ладно, пускай шофэр, а не ямщик… или летун… у тех, кто летает от галактики к галактике, как мы от аэродрома к аэродрому, пилот — тоже летун?
    А разлил я поровну. Точь-в-точь.
    Как всегда.
   
    ***
    Ловлю себя ещё и на других на мыслях. Ни одного снегурского ребёнка, родившегося, как Туть и Сёк, бело-волосатым и окружённого, как Туть и Сёк, мороком странных суеверий о гиперборейсом наследстве да наследниках (суеверья особенно странны на фоне остальной культуры снегурской!), я не видал иначе, чем в той либо иной степени того либо иного подпитья. Равно ж: ни разу я не летал на вимане трезвым. Так случилось!.. Оно само так  с л у ч и л о с ь  или они его так  с л у ч и л и?  Гиперборейская грамматика допускает двойные  варианты, как гиперборейская логика допускает более одного ответа «да» на один вопрос! But the fact is a fact: 8 июня 1917 года (по новому стилю) Второго Сибирского авиаотряда пилот поручик Чербаков В. М. слегка отрезвел, лишь пролезши за дырявый забор во двор Кошкина дома. И трезветь я стал лишь оттого, что старый граф Кошкин дал мне свой зык, серебристый шарик с горошину размером. Один из двух зыков. Владимир Васильевич, ещё из института выходя, вложил шарики в уши свои, как пару затычек. Когда мы подходили к дому со стороны стадиона, мимо нас пролетел от игроков foot ball. Граф вернул мяч им назад на поле умелым пинком. Сумасбродство возобновилось. Игроки, тузя новый ball английской выделки (у каких контрабандистов да спекулянтов взяли во время войны?!), зычнейше перекликались на том упрощённом языке, который среди друзей профессора Корнейчукова слывёт якобырусским матерным. (Другой тэрмин, предложенный профессором, — пиджин-рашен, по аналогии с pidgin-English’ем, — не привьётся). Но основной pro cent шуму и нецензурщины, которым суждено было разлететься по всем окрестным дворам (двору Института нэврологии в том числе), исходил от «болельщиков». Зрители бесновались, как, и правда, горячешные больные. Которые просто орали, не плюясь, не топая ногами, не делая всяких разных жестов, те выглядели самыми спокойными. Остальные… эх-хе-хе, эту б энергию — да на фронт! Для атак! В мирных целях не применима! Психопаты по убежденью, а не по внушенью, говоря на основе теории Владимира Михайловича! Отчего вы так беситесь, глядючи на своих разлюбезных мячегонов? Ну, пробил кто-то для вас hole, где ж резон орать до дыр в собственных мозгах?!. Значит, вольно вам беситься! От слова «воля»! Не слова «свобода», то есть! Верно развёл однажды эти два тэрмина приват-доцент Георгий Федотов, с которым мы летели в Питер из Куоккалы от профессора Корнейчукова! Ох, используют буйную волю вашу какие-нибудь… прости Господи… не скажу худого слова, я и так сегодня погрешил… но скоро используют они её себе на пользу, не вам, обратят всю вашу крикливую своевольщину в вашу беспрекословную неволю! Когда? Я знаю? Если я даже не знаю, откуда взялась в моей голове эта мысль!!. Граф едва отрэагировал. Счастлив он с затычками-шариками. Для него нет шуму. Слабый ропот разве. Как ропот моря, если слушать с одэсской Молдаванки. Я отрэагировал не едва. Шпиён тут же протянул один свой шарик мне. Может, старый граф — хотя б вполовину снегур и умеет слушать мысли хотя б вблизи? Ведь племянник его Володя, например, сам до конца не ведал, чтО означает родство с любительницею старины Светланою Рюриковною!.. Тэ нэ! Владимир Васильевич от золотистого питья из золотистой фляги опьянел ненамного слабее, чем я. Он — тоже homo sapiens во многих-многих-многих поколениях. Начиная, поди, с ледниковой как раз эпохи. С тех времён, когда предки Тэлы хранили знание в ледниковых пещерах, чтоб не сгинуло, а наши предки ловили мамонтов на краях ледника, чтоб не сгинуть самим.
    — О Миш-ш-шк! — произнёс старый граф занозисто. — Враги наши — разве немцы? При чём вообще немцы? Глупость! С тех пор, как погиб Иоганн Конрад, я лучше и лучше соображаю: немцы — первая жертва! Враг до них, лютеран, добрался много раньше, чем до нас, православных. Однако и мы оттеснены. Вот. Слушай. — Граф указал на второй шарик в своём правом ухе моею рукою со следом наколки. — Знаешь, чья это музыка? Первая симфония Калинникова, первая часть. Мало кто знает, Миш…
    — Незаслуженно забытый талант, поди? — сформулировал я.
    — Вообще не узнанный! — переформулировал граф. — Автор был беден. Он не мог оплатить оркестровое исполненье. Паче — граммофонную запись: когда она возникла, Вася был, вдобавок, стар. Ушёл он — ушло всё. Только ноты остались. Я, Миша, лишь теперь понимаю, какая это малость… ноты, рукопись, вообще бумага… хотя снегуры сыграли всё на своих электронных звёздах гора-а-аздо лучше, чем тогдашние наши музыканты могли сыграть на меди да дереве с кожею!..
    — Мой начальник знает настоящих композиторов? Как интересно!
    — Этого твой начальник знал. Тоже масквич, как я. Умер — почти день в день с Чеховым. Там же, где Чехов. В Крыму. То ль от чахотки, то ль от тоски. Будут времена, его имя — капельмейстер Большого театра Василий Сергеевич Калинников — зазвучит рядом с именем Чайковского, великого учителя его, да вот самому ему легче станет ли?.. Вкатывай зык в ухо. Будет слабже, чем от двух. Как если бы вся музыка — из одной трубки, будто у наших граммофонов. Но впечатление составишь.
    — Зык или зиг? — переспросил автор данных строк, теребя данный мне шарик в графовых руках.
    — Дословно: звук. — Граф пощупал моею рукою шрам, след Дьёрдевой хирургии, рядом с своим родимым пятном. — Теля делает. Для наших. Граммофон снегурский. Вроде тех обучалок, которые у их младенцев в ушах сто лет сидят, пока свод знаний усваивается без понимания просто в запас. Зиги же — шары с энергией. Дословно: молнии. Не путай. Скоро сам увидишь.
    — Шаровые молнии?
    — Хм!.. Вообще, шаровая молния — природный сосуд энергии!.. Ты вставил зык в ухо? Вставляй.
    Я (как обычно, с замедлением) исполнил приказ… и в моей голове зазвучала музыка. Под музыку представлялиськартины. Я всегда что-нибудь воображаю себе, слушая музыку. Так было и в тот раз на стадионе. Сперва примыслились обманчиво-ранняя весна, холодное пока солнце, первые мокринки на дорогах, первые свисты синиц. Но дальше — больше! Гул талой воды в оврагах. Борозда на поле. Золотисто-зелёная щетинка всходов. Шум молодых колосьев. Июньский зной. Равнодушно-пышные облака, бредущие где-то наверху. В конце-концов — щедрые дожди после дня Ивана Купалы. Колосья наливаются тяжким золотом. Наводненье пришло вовремя, после Казанской, и до сёл не дошло. Красная рыба явилась на нерест тоже вовремя: после Успеньева дня. Мужики планомерно-спокойно обжали поля. Снопы — в телегах. Телеги скрипят к парому через Амур. Тесно возле предприятья дяди Коли. Шумит известная всему Усть-Уссурийску «быстра молотилка». Солому да полову тут же схватывает втридешева окружной фуражир: сенов за Амуром, на тучных заливных лугах, — столько, что солома как корм за Амуром будет в сёлах не очень нужна. Шумят агрегаты дядь-Колиной мельницы. Помол течёт в кули. Небо — хмурое. Скоро Батюшка Покров, топи хату без дров! Летят-танцуют, влекомые ветром, листья маньчжурских ильмов и русских берёз. Со снегом придут зимние работы да зимние забавы. К Рождеству откроется ледяная гора на Николаевском плацу на окраине против того места, где позже (когда я был чересчур солиден, чтоб бегать кататься) возникнет моя Вяземка. Ещё мы с друзьями делали крутую полосу от Соборной площади мимо электростанции до амурского берега. Классно лететь вниз под уклон, стоя на ногах!.. К Масленице затает снег. После Пасхи растает совсем. Верба на Вербное воскресенье расцветёт вряд ли, весна там, у нас на Амуре, своя, очень поздняя. Зато дивная золотая осень продлится до третьего снега. До окончательного. Который полностью исчезнет только после Пасхи. Радость, тревога… радость, тревога… затем будут новые радости!.. Велика ли первая часть? Успею ли дослушать? Мы почти пришли.
    — Четырнадцать минут сорок секунд звучит в хорошем несуетном исполнении, — словно уловив-таки мысль мою своим ухом без шарика, известил меня шпиён. — Найдёшь, возьмёшь, дослушаешь. Хороший ты парень, Миша, но хитрой штуке под названьем внутренний оборот информации тебе учиться да учиться! Шо для внутри, должно оставаться вовнутри… эх, опять я по-одэсски заговариваю… и лучший способ избежать бесконтрольного выплеска сейчас, Миш, — это ничего не знать. Удаляю тебя от Лёвы. Даю тебе другое задание. Владимир Германович сгенерировал интересную идею, а ты её отметил у себя в тетради: этнографическое описанье стольного града Питера. Сам он вряд ли займётся. Увлечён репортёрством. Бегает за политиками с записной книжкой, как за осами с сачком. Займись ты. Продолжай свой журнал путешественника по планете Земле в планетной системе Солнца-звезды, из других миров прилетевшего. Каких других? Теля свозит. Прокатит. Узнаешь. Ему, говорил Захарка в Маскве, всё ехать мимо, а путь — на их гиперборейские мерки — не дальний совсем…
    — Владимир Васильевич! Как Сёк делает себе холодный нос? Ладно уж, горячий, а холодный как? — перебил я. (Столько раз зарекался вспомнить добрую, старую, укоренившуюся фронтовую привычку и не перебивать старшего по званью! Ай, говорят, — «зареклась свинья не есть… навоз, а вот свеженькое, дай попробую!»).
    Шпиён удержал себя от гнева. Первым пролез в дыру в заборе Кошкина дома. Надел белый дворницкий фартук с бляхою и мастеровой картуз. Взял метлу. Дождался меня, пока тискаюсь. Ответил:
    — Сам спроси. Вон она. Из класса в класс прыгает, как ты, экстерн! Токо к дому не подходь. Эстеррайхеры в квартире, где крыша протекла, ещё спят-отсыпаются. Умаялись, волю обретши. Как в песне «Славное море, священный Байкал». Только, Роман выражается, с точностью наоборот. Русский бродяга ожил, волю обретши, а бродяги австрийцы, сбитые со совего куреня, умаялись. Спать сюда пришли. Но ежель Франкенштейн тебя каким-то своим манером почует…
    Упоминание о немцах я пустил мимо ушей. Под «чайёмухой» были черчены палкой по песку квадратики. От одного к другому, пиная плоскую жестяную баночку из-под контрабандной сапожной ваксы, скакала Ягодка. Я увидал девочку-снегурочку со спины. Хлопала по спинке с вышитыми на тёмно-синей (не чёрной, как думал я ночью) ткани серебряными ягодками да грушками светло-русая коса. Очень светло-русая. Почти белая. Тоненький голосок звонко повторял: «Один, друг, трет, один, друг, трет!». Кусь — ещё тот, прежний, сиамчатый, — ходил вдоль квадратов, пыхтя носом по-собачьи. Мопс Лиз — опять же прежний, породы мопс, — не утруждал себя излишней тратою энергии: он, сделав упражнение «кошечка» с выгибаньем толстой своей спины, улёгся под черёмухой. Ягодка как-то говорила: был ещё жеребёнок Тутя. Какой породы?.. Мысль была совершенно посторонняя, но, оказалась спасительною. Ею я развлёкся. Отвлёкся, то есть. От намерений загодя влипнуть в скамейку. Сейчас снегурочка повернётся… и я опять увижу… ой, мама моя…
    — Туть не о четырёх ногах совсем, — пряча второй зык в карман гимнастёрки под фартуком и жестами предлагая мне отдать первый для того ж, уточнил Владимир Васильевич. — Трудно всё объяснить в немногих словах. Как и вообще все их суеверия. В общем, у них Zwillinge слывут: жеребята. Если притом они мальчик и девочка, — мал жеребчик со кобылкою. Как называются брат да сестра, лицом похожие и одновременно родившиеся? Близнецы? Двойняшки? Двое — двойняшки. Ya! Zwillinge! Ну коль уж брат и сестра беловолосы родятся, как она да Боровичок, они у гипербореев — наследни… чо ты, Миш?!
    — Ничо, ничо, Владимир Васильевич, — ответил я. — Моё счастье! Сёк принимает меры.
    Девочка, гоня сапожком баночку из-под ваксы, доскакала до последнего «класса» и обернулась для возвращенья на первый. Её косичка была просто русою. Просто как обыкновенные волосы, она сновала у неё за спиной туда-сюда, падая на сторону то с одного, то с другого плечика через серебристые по тёмно-синему фону ягодки. Глаза сапфирово сверкали не в окруженьи искристого, как иней, нежного пуха лица: в окруженьи капель пота на бледно-розовой коже. Губки, произносившие счёт, были розовы, но не лиловы.
    — Один, два, три, один, два, три, я не пропаду! — твердила Сёк, скача обратно. — Не пропала! Вуй, не пропала! Зыри! Владимир Васильевич! Миш! Вань! Мить! Я доскакала! Получилось! Как у больших девчонок на Охте!
    Я вдруг вспомнил: вуй у древних славян — дядька. По отцу. Либо по матери. Но — дядька. Дядя. (Слыхал только единожды. На уроке в гимназии. В Усть-Зейске. Вот и не сразу вспомнил). Кстати, дядя да дядька — понятья разные… дядька, кажется, — просто воспитатель, со стороны взятый человек, не родственник… новобранцы из деревень по сей час называют старослужилых рядовых дядьками, я слыхал сам… или… вот, вот, Ваше благородие гражданин поручик, Вам опять потребуется тщательность в терминах! Привыкайте! Уточняйте-с!
    — Дядя у вас одно и то ж, что дядька? — уточнил я. И тут же (как только Сёк отрицательно мотнула головёнкой на скаку) перевёл стрелки: — Кусь и Лиз у тебя, кстати вот, шпионы! Оба по чужим документам живут! Кусь — неразоблачённый пёс, он кусуч, хотя прописан по паспорту кота. Лиз — на самом деле кот, он ласков, но скрывается под видом собаки. Надо разоблачить их! Владимир Васильевич, тут по Вашей контрразведывательной части! Тут шпионы! Ордер на арестование у Вас есть?
    — Вы не сам Миш? — спросила девочка поскучневшим вдруг голоском. — У Миши есть жеребёнок такой похожий? Странно. Не чувствовалось.
    — Д-ды ны-еы… ы-это я… ыс-с-сам… — запыхтел в ответ автор данных строк. — Сестра у меня есть. Братьев не было. Младшая. Настя. Далеко. В Усть-Уссурийске. Хочешь, познакомлю?
    — Первое слово дороже второго! — засмеялась-обрадовалась Тэлина племянница, скаля укороченные, но всё ж остренькие клычки в сиреневогубом ротике на серебристо-пушистом лице. Граф воскликнул без слов. Зубки у девочки снова стали обыкновенные; обыкновенным гладким стало личико. Глаза нам отвела. Применила гипноз. — Ты обещаешь? Обещаешь! Мы тебя возьмём к индрским китятам! Мама переживала, волновалась, хотела узнать, как они там на Индре отзимовали! Зима на Индре — долгая! Дольше, чем на Варуне! Почему мальчишек надо всегда ждать? Где мальчишки? Только что были тут, и всё ж куда-то потерялись! Значит, ты сам Миш. Угадай: почему дрына называется — дрына?
    — Тетрадку оставь, Миха Васильевич, — приказал старый граф, разводя рядом с помойкою костёр из одинаковых (с идентичным текстом с одной стороны каждой из них) бумажек. — Назад вернёшься, всё опишешь. Лад? А дрыны, Сёк, называются дрынами потому, что дрынчат, когда Лиз их таскает. Гляди!
    Мы все трое поглядели на мопса, который теперь волочил, держа за прутья зубами, метлу Владимира Васильевича. Конец черенка метлы тащился по земле. И, вправду, дрынчал.
    — Ве-е-ерно… — без охоты согласилась Сёк. — Но я ещё что-нибудь загадаю!
    — Слушаюсь, Ваше высокоблагородие, — ответил я. — Это что ж у Вас в новых дворницких владениях? Опять прокламации с улицы ветер несёт? Сердитый ветер!
    — Природе тоже трудно смириться с тем, что люди тратят столько сил и средств… — проворчал шпиён в ответ на мой ответ, данный ему (как у меня водится) преимущественно в виде вопросов. — Право ж, генералу Мошкову на третью часть «Механики» требуется бумаги меньше, чем сейчас транжирят питерцы на листовки, на плакаты да на газеты! Скорей бы отошёл советский съезд! И Учредительное собрание скорей бы началось! Я понимаю, ускорить события никак не возможно-с… понимаю… но… — (Граф вздохнул, как тогда Теля). — Ягодка! Вуй советует всем обучиться терпеливо ждать. Всем, — стало быть, и тебе. Естественные процессы не ускоримы. Текут, как они текут. Не иначе. Ты, Сёк, ворчишь на Митю да на Ваню — куда-то, мол, мальчишки потерялись, а у них, у каждого, своё дело! Если Ваня может читать раненым немного скорей, то Митя не может играть скорей, нежели писано в нотах. Выйдет ерунда… выйдет глупость… когда смогли освободиться, тогда и пришл… что они делают? Они там дерутся, Сёк, что ль? Маль-чиш-ки! Пре-кра-ти-те! Я сейчас тут за дворника! Наблюдаю порядок! Слушайтесь! Меня ослушаетесь, Митрича позову! Сведёт вас в поли… милицию!
    Среди кустов за грязным ящиком нарастал шум. Кто-то, впрямь, дрался. Автор данных строк, гоня от себя давешнюю оторопь и побуждая ноги повиноваться, проковылял от лавочки туда. К счастью, силы мои были сэкономлены. Участники событий выкатились к костру из прокламаций сами. Все трое. Автор данных строк остановился. Двоих я вмиг узнал. Крупный для своих двенадцати лет мальчик, одетый по-мастеровому, — Ваня. Тоненький, хрупкий, в костюме вроде матросского, но с короткими штанами, — Митя. (Такая матроска была у цесаревича Алексея Николаевича на старом, довоенном ещё, фотографическом портрете императорской семьи. Ну, тэ лад… ну, ладно… да узнать бы, отчего глупые матроски стали вдруг столь оглушающе популярны! Все носят их! Все! Заставила б, к примеру, меня матушка в мои двенадцать лет надеть короткие штанцы с одной лямкой и блузочку-голландочку с полосато-голубым квадратиком материи за спиною! Ох, как бы я возмутился! Рядом — Осиповский Артзатон Амурской военной флотилии, чуть дальше — гражданский речной порт, Чербаков-младший с младенчества знает, какова настоящая матросская форма! Я вам — кто? Домашнее ручное существо, воспитанное на книжках с картинками?! Ну… книжки-то с картинками я как раз читывал… романы месье Юлия Вэрна, к примеру взять вот… но никакие силы не заставили б меня в мои двенадцать лет засунуть тело в псевдоматросскую матросочку!! Странен обычай нынешних детей!.. Лад. Позже спрошу-разберусь). Третий из троих — кто? Крупный, как Ваня. Одетый, как Митя. Чёрные кудри и чёрные глаза — совсем не питерские. Равно ж загар. Такой загар я видывал только в Одэссе. У друзей маленького морехода Юрика. У тех из них, которые — как Берберов-второгодник — чаще ходили на одэсский пляж для плавать на спор, чем в Пятую Одэсскую классическую гимназию для отвечать уроки. А говорит (вернее, кричит) он… кстати, на каком языке он говорит (вернее, кричит)? Церковно-славянском? Ответ, выражалась Ягодка, правильный. Церковно-славянском. Новый вопрос: почему?
    События на Хитровом в Маскве, кстати, начались, когда бородачи-мужики заговорили на языке Шиллера…
    — Буратти, кукла сосновая, егда ходит да речёт, в ону бес вселился! Прелестная книга! С прелестью духовной! В огонь ввергнути ю! Отыдь!  Отыдь! — повторял загорелый мальчик, растрёпанным толстым томом без обложки парируя Ваню и Митю (которые силились его схватить да остановить). Весьма толстым. В ещё большей мере растрёпанным. Один листок из книги упал. Кружась, выбрал площадку для приземления. Лёг. Ветер вновь поднял его. Сдул в костёр с прокламациями. Мальчик закричал ещё громче: — Вот! Знамение! Книга прелестью исполнена есть! Не отдаю!  Жгу!
    — Ах ты выкрест! — разозлился Ваня. — У вас там ваша, тьфу ей на голову, святейшая инквизиция книги всё жгла да жгла огнём, но тут у нас я такого не допущу! Отдай! Прекрати! Либо не смей больше говорить, что ты наш сделался!
    Ягодка перестала прыгать по классикам.
    — Отдай! — солидаризировался с Ваниными мненьями Митя. — Ты сам знаешь, Сосновчик в конце концов превратился из куклы в настоящего мальчика!
    — Кто превратился? — спросил, неожиданно подойдя со стороны и выхватив книгу, незнакомый госп… гражданин в инженерной форме. — Что за Сосновчик?.. О! Такая же книга была у меня! Она потерялась много лет назад, мы ведь столько раз переезжали с места на место, я искал аналогичную, чтобы сделать сценариус для мульткино… — Незнакомец оглянулся. Во двор входил Алёша Сиплаков. Тэ та. Понятно. Инженер обращается к штабс-капитану, завершая разговор, начатый ранее.
    — Смотрите, тёзка! Италия третий год как наш союзник по Антанте, а на помойках опять горят итальянские книги! Наравне, стоит полагать, с немецкими, как было в начале войны? — не совсем трезвым голосом вопросил штабс-капитан. Всмотрелся в кучу почти догоревших листовок. Перевёл взгляд на шпиёна. — Гражданин! Мы прекращаем сие варварство. Я забираю труд старого гарибальдийца Коллоди. Спасаю. Да, спасаю. От Вас. Мои правнуки пятьдесят лет спустя станут с пользой и удовольствием читать его, как читали итальянские дети пятьдесят лет назад, когда Италия, став свободною в боях и поправ всех врагов, изучала трудную науку, как быть свободною в обыкновенной мирной жизни, никого притом не попирая… и Вы, гражданин, зря спорите со мной! Знаю, что делаю! Я, между прочим, главный редактор Питерского кинокомитета, а инженер Толстой — его директор!
    — Мне ль, смиренному дворнику, с директорами да редакторами спорить? — отозвался-отгундосил шпиён, поправляя на себе фартук. Досказал нормальным голосом: — Не узнали? Вы и есть выпускник Технологического института Алексей Николаевич Толстой? Рад приветствовать. Полковник Кошкин к Вашим услугам. Для начала, не откажите мне в любезности, Алексей Николаевич… вернее, в двух любезностях сразу…
    — Владимир Васильевич?! — воскликнул штабс-капитан, трезвея. — Вы?!
    — Ну, как Вас узнать… естественно, мы не узнали!.. Спасибо, Алёша! — Инженер обратился к штабс-капитану. Снова взглянул на старого шпиёна. — Любезностях? Каких?
    — Ну, первую Вы мне оказали, проверив мои дополнительные средства маскировки. А во-вторых и, Миша говорит, в-главных я просил бы сделать к мультфильму небольшое вступление. Вот он, Миша, о котором я вёл речь. Прошу: любите и жалуйте. Миша, это инженер Толстой. Алёшу, тёзку его, все знают? Все знают. Славно. — (Мы трое — инженер, штабс и я — сперва принялись раскланиваться, а потом, засмеявшись, подали друг другу руки). — Важно, думаю я, сразу высказать детям кое-что из того, что мы, взрослые, открываем лишь на склоне лет. Всем детям. Роберту в частности, тоже полезно. — Шпиён задумался. Увлёк к себе смуглого мальчика в матроске. Мальчик сделал неудачную попытку отстраниться. Затем, когда шпиён протянул руку со шрамом от наколки «Амур — мост. 1915» к тетради в моём кармане и жестом попросил её у меня, была сделана вторая попытка. Удачная. Мальчик отскочил. Шпиён улыбнулся. Открыл тетрадь. — На взрослом не мультфильмном языке сие звучит так. Читаю: «Страшнейший враг твоей веры — твой фанатизм! Если будешь чрезмерно фанатичен, ты не сделаешься чрезмерно верующим! Вера — другая! Совсем другая! Ладно, считай себя хоть католиком, как твои предки, но будь христианином! Не прекращай быть христианином!».
    — Аз православный христианин и есмь, — хрипло заговорил мальчик. Тоже, как старый граф Кошкин, подумал. Досказал: — Есмь сейчас аз. Приобщился Святых Даров. Более спасаю душу и отрицаюсь снова впадать в прелести духовные. Аз более не чту прелестной книги, где сосновый мальчик бесами ходит да говорит, как настоящий.
    — У нас сосновый мальчик будет безо всяких бесов, но силою физических законов, по экрану ходить… с экрана говорить… и сделается на глазах у всей почтенной публики настоящим живым мальчиком, много передумав да много поняв! Си, Робертино! — заверил старый граф. — А Господь попускает только то, что полезно для спасения души. Разрешает. Попускает. Господь и Сам говорил в людстве притчами. Сказками. Зная: сказки понятны людству. Худо, правда, коль иным живым человекам понятны только сказки о Сосновчике… так, так… пино — сосна, Пиноккио — Сосновчик… но пусть Ваш русский перевод, Алексей Николаевич, будет менее нравоучителен по тону, нежель итальянский оригинал! Что, Семён? — Старый граф оглянулся. Рядом с инженером стоял снегур. Я догадался: Теля давно стоял, но мы его лишь только что заметили. Зоры отвёл. — Тэ? Летите?
    Инженер Толстой сложил книгу пополам вдоль и вложил в карман. (Далось ему сие большими трудами: книга была велика, карман же… ну, каков уж был, я сам носил инженерские тужурки, на которых карманы шиты не для того, чтобы использовались под инструмент или ещё под что, а для того, чтоб просто были! Одначе ж далось). Они куда-то отошли с Алёшею. Ушли за дом мальчики. Сёк принялась отсчитывать новые «два, три». Полковник граф Кошкин оглянулся по сторонам. Тихо спросил:
    — Передовщик, кто из вас двоих вмешался в ситуацию?
    — Чево? Вмешался в ситуацию?.. — повторил ямщик. — А-а! Ты знаешь, Володимер, сёдни оно… само утихомирилось. Сами разобрались, кто прав.
    — Сами?
    — Ругале Мишку, он словы повторял, тож словы повторяете-ста, Вашвысбродь!..  — (Снегур оглянулся, как давеча старый граф). — Знать, Бог помог. Я шедше думал… как-де Бовке всё сказать… а тута… выказалосе… тута… — (Теля оглянулся ещё раз). — Хорошо, что ты Алексея Николаича повстречал! Я его знаю. Алексей Николаич у меня о Петре об Алексеиче расспрашивал. Роман исторический пишет. Да я ж… — (Ямщик оглянулся снова).
    — Говори, Семён, говори, — поторопил граф.
    Теля знакомо вздохнул. Затаил дыхание. И — выдохнул наружу с такой решимостью, как будто собирался прыгнуть в омут:
    — Ты настоящий православный! Не как мы с Храном! Человек спасённого мира ты! Хоть меньше, чем мы с Храном, знаешь, — тебе гораздо больше нашего дано!
    Снегур замолчал. Тишь вокруг сомкнулась, будто, вправду, вОды омута. Ситуация опять текла мимо меня. Мне даже не подумалось, что надо вновь как следует запомнить мизансцену. А надо ж было! Видеть растерянных снегуров доводится реже, чем снегуров испуганных…
    — Что, Сём? — наконец, промолвил граф. — Обожди!.. Ты, Миш, тож не ходь никуда!.. Обожди, Семён Емельяныч! Вас с Ладою ещё отец Емельян окрестил, чтоб венчать! Ещё тогда! В ту пору! Когда Мишка-новгородец и Пашка Хабар отъезжали на рать к Минину! Храна полковой священник окрестил накануне Бородинского сражения! Где тут лжа? Что ж ты плетё…
    — Я счас щщё другое наплету, Володь, — едва слышно перебил снегур. Едва слышно, а… впрочем, граф не смел своих слов продолжать. — Я затем, Володя, сюды зашёл… вернулся не улетевши, то есть… чтобы тебе напреж сказати…
    — Да что сказати? Что? — поторопил граф. — Говори яснее! Везёшь, значит, Ягодку к двум солнцам сегодня? Ох, тайна! Ох, секрет! Говори…
    — … и говорю, Володя! — перебил снегур. — Делайте всё остальное сами. Без меня. Вы сами всё сможете. Вы — люди спасённого мира. У каждого из вас — ангел-хранитель. Дух светлый. А у меня… а я… крещён ли я, Володь, на самом деле?! Ну, облил меня безместный поп отец Емельян водою из самодельной купельки… ну, повесил на меня самодельный ж крест… ну, нарек именем святого Симона Зилота, колдовством в небеса поднявшегося, преждь чем раскаяться… а крестна сила — со мной ли?!. Уйду я. Уйду от вас. Никого моим поганым духом не опоганив.
    — Эх, Сёма! Плохо будет нам без вас… ведь нас, даже с Брусиловым считая, так мало!.. Н ту пёструю компанию, которая там заседала и которой ты зоры отвёл, велев всё забыть, я полагаться, Сём, опасаюсь, зело пестра… пестра-а-а зело-о-о…
    — А с нами, Бов, хорошо ль миру Земли будет? Достаточно ль мы хорошие? Беззаконники, блудники, пьянь, падшими духами одержимы…
    — Это как? Разбей по пунктам! Я, на советском съезде побывав, привык всё пунктами выслушивать!
    — В Писании, Бов, о вас писано: пусть ваше «да» будет — «да», «нет» — «нет», прочее — от лукавого. Не о нас. О вас. Ведь у нас, ты ведаешь, возможны несколько ответствований «да» и несколько ответствований «нет» на один вопрос. Притом все, считаем мы, — честные. А оно так может быть? Так может быть оно, если уж по-честному?! Прямое, Бов, беззаконье! Противоречие Божьей воле, писаной в Писании! В Писании! Не в сочиненьях монастырских баламутов каких ни буди… в рясы для соблазну переряженных…
    — Стань оно всё как-то по-другому, Тель, вся ваша наука перестала б существовать за секунду! — воскликнул граф. — Наткнулась бы на собственные парадоксы и встала б мёртво! А она только в нынешнем виде, со счётом индусским десятеричным, существует тысячи лет! Больше того: работает! Пользу приносит!.. Да и у нас ведь, — помолчав, добавил он, — возможны при делах варианты, когда «с одной стороны нельзя не признать, с другой стороны нельзя не согласиться»… да переносные значения-смыслы слов… кои порою важней, чем смыслы прямые основные…
    — … над коими вариантами сами ж вы, Бов, справедливо смеётесь, — досказал Теля. — И блуд у вас не в чести. И пьянство. А мы доднесь подкапываем целые вершины отдалённых гор в виде то мужского сокровенного места, то женского. И без питья не можем. Пьянь мы. Нова речь: наркоманы…
    — Ладно, ладно! — то ль остановил, то ль поторопил веда граф. — А под дружбою с бесами ты что подразумеваешь?
    — Дружбу с бесами я и подразумеваю, Бов! Вы — кто? Homo sapienti, человеки умные. У апостола писано: ум — от Бога. Всё, Бов, чисто. Всё честно. А я? Homo… продолжай, Бов, продолжай…
    — Homo genialis ты, человек гениальный, — завершил фразу граф. — В чём беда тут?
    — А что такое, Бов, genialis?
    — Человек, который наделён гением, — ответил шпиён.
    — А кто таков гений, которым-де человек наделён?
    — Что такое гениальность, ты спросить хотел? Ну, во-первых, интуиция… шестое чувство… которое как бы советы даёт человеку… — стал отвечать Владимир Васильевич.
    — А кто таковы тогда джинны? — перебил снегур. — Кто они, ежель не духи падшие? Genius… гений аз… джинн я… теперь всё ясно? Батька Иоанн сразу ощутил вторую личность во мне. Которая мне советы даёт и мою волю другим людям внушает. Отстранился отец Иоанн. Только через многое время вновь подошёл, себя пересилив. Али-мулла не стал и подходить. Сделал вид, будто вовсе забыл, кто я. А я с тех пор мерекаю: да крещён ли ты, Семён Емельяныч? Да с тобою ли крестная сила? Да ушла ль из тебя нечистая? Писано: «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит; тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И, придя, находит его незанятым, выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого». Следует ещё поговорить-сказать, что мы, вдобавок, людоеды…
    — А это вовсе ерунда! — перебил шпиён. — Сосать чужие дела, не трогая тел, но превращая себе подобных в подобие ваших шуршанов научились все язЫки земные! Эксплуатация называется!.. Сядь, Миш, на лавочку, — велел вдруг мне шпиён. — Присядь перед дальней дорожкой! У нас, у homini sapienti, такое суеверье тоже водится!
    Я исполнил приказ. И…
    …И оттого — не помню ничего из остатка беседы Владимира Васильевича с Телею. Я уснул. Я проснулся только перед самым стартом.
   
    ***
    Как автор данных строк вскарабкался в виман? Память — пишут романисты — сего тоже не сохранила. Единственное, что можно признать воспоминанием, а не галлюцинациею в пьяном полуобмороке: ищу я вход среди веток сирени и черёмухи, вход вполне виден, я отчётливо понимаю, что пятиаршинный, для крупного снегура вроде Тэлы достаточно просторный овал, за коим видны три серебристые кресла и серебристая наклонная доска вроде большой гимназической парты либо ж очень большого дирижёрского пульта, — есть именно люк, за креслами виден второй люк, симметричный, противоположный… но попасть туда я не могу! Сёк на краешке сиденья правого кресла дрыгает ножкою. Деликатно улыбается. Ваня и Митя, теснясь в том же кресле у снегурочки за спиною, неделикатно хихикают. Автор данных строк полагал: ничего на белом свете нет коварней виноградного вина (которым угощали лётчиков рыбаки в Балаклаве). А оказалось: коварней вин — снегурское питьё, спирт с хитро устроенною сцепкою между его молекулами! Голова — ясна, ноги ж — словно чужие. Ну, и голова-то… голова… тэ-тэ… реальный мир воспринимается ирреально!.. Тэла помог. Затащил меня, говорю я честно. Вот, сижу в левом кресле из трёх. Я вижу куст у ограды. Куст как куст. Вот листья. Листья как листья. Земные. Свои. Бабочка на веточке сидит, крылышки то складывает вместе, то распахивает. Обыкновенная бабочка. Своя. Земная. Но рядом с нею висят среди кустов, листьев, веток чужие неземные пульт и кресла. Висят. Ни к чему не крепясь. Пол да стенки — вовсе невидимы. Выше кресл, на незримом потолке, сидит другая бабочка. Теля прошёл за спинками кресл. Дотянулся рукой, взял насекомое в громадные бурые пальцы, усеянные коротким белым волосом. Спросил:
    — Вы едете, барышня? — и высунул ручищу с хрупким существом сквозь правый люк наружу. Зазвучали странные звуки. Шипенье? Скрип? Мне, слыша их, вдруг вспомнилась Светлана Рюриковна. «Подъехал автомобиль. Встал за углом. Щёлкнула дверца. Даже и не щёлкнула: прошипела вроде бы. Странный звук…». Да, звук был странен! Как и всё остальное! Очень странен!.. Бабочка, танцуя, упорхнула из Телиных пальцев. Снегур всунул руку обратно. Вновь — тот скрип. Миг спустя — ещё раз, когда сквозь левый люк заглянул к нам Владимир Васильевич. Именно заглянул: голова графа оказалась в салоне. Именно сквозь люк: люк остался на прежнем месте, не сдвинулся подобно рамам роликовым и не отворился подобно створчатым. Граф, спросив:
    — Туристов ещё берёте? — отстранился, чтобы дать проход сквозь люк для мальчика, которого прежде называл: Робертино. (Мальчик был растерян и, вместе, радостен). — Прокати Романа, Семён! Летишь недалеко, полёт несложный…
    Снегур в среднем кресле оскалился. Ягодка, Ваня и Митя потеснились в правом, чтоб Роман, пройдя сквозь левый люк и обойдя всех нас за высокими кресельными спинками, уселся к ним четвёртым. Я из левого кресла моего взглянул на правый люк. Одновременно с тем (Вы верно догадываетесь, милый читатель!) — и на Тэлу в среднем кресле. Отводит он нам зоры либо не отводит? Он сейчас — Мохнорыл с бородою на всё лицо или сам Тэла, выбритый жужжалкою до гладкости на лице окромя бровей и до фронтового «ёжика» там, где шевелюра? Он в гимнастёрке или в белой робе а la французское тренировошное трико и белых сапогах a la французские ж борцовки?.. Второе. Заблестел знакомый значок с нечитаемыми буквами. Грянул знакомый голос (эхо по салону вимана загуляло):
    — Володимер! Становись уж с нами стоячим туристом! Ыть охота те!
    — Прав вед, охота мне, ай я немчуру стерегу! — ответил граф. — Семь фут вам под килем!
    — Ну, мы поехалё!
    Деревья, которые росли перед виманом, оказались вдруг под виманом. Кошкин дом — тоже. Мы шестеро поднялись вверх вертикально, как в застеклённом lift-устройстве того зданья-громады, где квартирует профессор Корнейчуков. Вот под мной оказался весь Петровград: красив, чёток, объёмен, как штаб-план с площадями, улицами, блёстками трамвайных путей и матово-белёсыми следами пароходов на сизой ленте Невы. Масштаб становится всё мельче. Небо темнеет. Рассыпались звёзды. Пролетело мимо нас (как другое lift, идущее сверху вниз) нечто тёмное, громадное, морщинистое. Роман вскрикнул:
    — ЛУна!
    — ЛунА! — вторил ему Ваня. — Такая она… когда рядом!..
    Автор данных строк осознал: пора трезветь. Сейчас же. Срочно. И нельзя дальше спать с открытыми глазами. Было в Галиции дело, на «Ньюпоре» я взлетал во всяком состоянии. Взлетал. Летал. Приземлялся. И сидел я в таких случаях не с краю, как пассажир, а за устройствами пилотирования. Но нынче… теперь… сейчас…
    — Мы летим на Луну?! — возопил я. — Извините, мне воспрещено покидать пределы города, Тэл… Сём… господ… гражданин солдат… ямщик… мне велено… мне… оставаться на территории Петровграда!!.
    Снегур — homo genialis, снегурочка и трое маленьких homini sapienti рассмеялись. Я понял: мы давно летим над Луною! Этот громадный сияющий шар — Луна!.. Стоп, стоп, земной спутник сейчас наблюдается в виде тонкого молодого месяца! Я вечор сам наблюдал! И лунных морей на шаре нету! Одни кратэры!.. Может быть, это мы глядим на неё с противуположной стороны? С той стороны, которой земные наблюдатели не видят? Морей почти нету. Запомню! Буду в Усть-Зейске, расскажу-похвастаюсь преподавателю астрономии: на противуположной стороне Луны морей почти нету!.. Земля превращается в далёкий небольшой голубой шар позади Луны. В освещённый сбоку глобус с белыми пятнами туч над морями да континентами. Континенты знакомы. Вон Азия. Вон там был бы виден Амур, если б не угодил Амур на тёмную сторону глобуса. Виман поворачивает. Земля с Луною уползли вниз и назад. Скрылись. Повисло над нами — кипя-клокоча, темнея пятнами, косматясь огнями протуберанцев по краям своим, — громаднейшее Солнце. Роман прошептал:
    — Соль… Сольнцэ…
    — Али мы покинем город, Миш? — рыкнул Теля. — Мы станем летать над Петроградом только! Хочь, да, на пребольших высотах! Но за грань, за предел, так начальству и доложишь, мы — ни-ни-ни!
    В дальнейшем я оценил снегурское двоенье-виранье. (Гиперборейские словесные виражи, в которых как бы и нет гольного вранья, да полуправда уж слишком тесно прикасается ко лжи, опасно удаляясь тем от истины). Но в тот раз Телины слова меня, признать следует, успокоили.
    Ягодка указала левой своей рукой на левый люк. За ним, шевеля крылышками, отдыхала на ветке знакомого куста знакомая бабочка. Вот крылатое существо испугалось чего-то. Взлетело. На ветку приземлился воробей. Либо… как сказать? Приветвился?.. Одним словом: сел на ветку. Почистил клюв о другую. Беззвучно чирикнул. Тоже взвился. Через кусты прошёл старый граф в белом фартуке, с метлою и с совком для мусора: он вычищал из-под сирени грязную пропагандистскую бумагу, которой не суждено прекратиться в третью часть «Механики». Ягодка, оторвав правую руку свою от какого-то алого квадрата (размером где-то восемь вершков на столько ж) в веществе серой плоскости парты перед нею, указала пальчиком на правый люк, за которым теперь тёк от Солнца к виману огненный ручей. Я вспомнил иконку Михаила-Архангела в Усть-Уссурийске, над моим школьным столиком. Очень похоже! Меч Архангела — такой же по конструкции: струя огня течёт из рукояти… либо к рукояти!.. Виман окружился полупрозрачным кольцом. Огонь впитался. Кольцо исчезло. Ягодка положила правую руку свою ладошкой на квадрат. Теля рыкнул:
    — Взяли питаньице! Молодец, племяшка! Дотянем!
    Виман повернул ещё. Солнце ушло к нам за спины. Проскользил мимо нас в чёрном небе яркий (с несравненно бОльшим числом звёзд, чем я привык полагать) Орион. Созвездье тоже уходило прочь. Смещалось. Давало простор красному Альдебарану — звезде из Тельца. Серебрился Млечный путь… или не Млечный… да, да, Путь Огненный! Река переливающихся живых искр! Уплыл мимо громадный, больше Луны, белый шар. А, это Венера! Планета. В телескоп нам показывали. В гимназии. В Усть-Зейске. Мелькнул мимо громадный пёстрый камень. Скрылся. Мелькнул другой валун-великан. Я приметил, что он — зеленоват с красными да бурыми пятнышками… а приметив, я осознал: мы летим. Мы мчимся. С громадной — попросту непостижимой — быстротою. Но инэрции нет. Разгон совсем не чувствуется.
    «Тэла! Тэ и е скорость звука, шестьсот с лишним вёрст в час?» — хотел съехидничать я. Роман меня упредил, спросив:
    — Спидо ди сонд, Тэла?
    — Спидо ди люс, Бертик! Световая! Три ста мильёнов киломэтров в секунду без малости! — хвастнул Теля. Спустя миг-другой честно конкретизировал: — Изрядной малости. Стар  стал  виман.  Со  мною  в одно времечко износилси-изветшалси.
    «Пьяница на ветхой лодке…» — вспомнил я.
    Сёк, держа пальчики в пределах красного квадрата, обернулась к Роману и зашептала ему на ухо. Ваня обернулся к обоим. Затем взглянул на соседа своего Митю. Митя спросил:
    — Есть скорости скорее, чем эта?
    — «Больше, чем эта», Шостакович! — поправил Ваня. — Грамотно музыканишь, заодно и говори грамотно!.. Вы, Михаил Васильевич, успокойтесь. Мы не летим. Мы сидим во дворе в вимане, как в синематератре. Крутится фильма о полёте через Вселенную. А летит вместо нас одно только наше внимание. Виман — та э внимание! Точно так же индусские иоги в Гималаях летают вниманием по всей Вселенной, сидя притом на цыновке, не двигаясь и не вставая. Правь сэ, Сёк? Егд ас прав, дай порулить! В ещё тот раз обещано!
    Сёк показала розовый язычок. Звонко захохотала. Пошептала Роману что-то ещё. Роман тоже рассмеялся. Теля коротко хохотнул, прежде чем ответствовать:
    — Ивашка, ты й в ентот раз мал чо понял! Ну да, летит у каждого з нас в моей лодке не тело, но тольк внимание. По-нашему, да, — виман. Моя лодка, да, тож — виман.Покеля мы из ней не вышли, мы — на Земле.Однак вот лодка-т, ты, Вань, не прав, ле-е-етит! Высуй глову свою щщё раз, как тогда, сперво в лев ход, затем — в ход прав!
    Ваня замотал головою. Я спросил у Тели, (вспомнивши графово: «Стань оно всё как-то по-другому, Тель, вся ваша наука перестала б существовать за секунду!  Наткнулась бы на собственные парадоксы и встала б!»):
    — Мне позволите голову сунуть сперва в левый люк, а затем — в правый?
    Снегур расхохотался:
    — Сувай туды й сюды! Виман бережёт нас!
    Когда я опять сел в кресло, расхохотались все. Я выглядел… Роберт потом рассказал мне… выглядел я слегка зеленовато…
    Поелику аз грешный совался сквозь вещество левого люка «сюды», к деревьям и вновь вернувшемуся воробью, всё шло вполне пристойно. А когда я обошёл кресла по невидимым полам за спинками кресл да сунулся головою «туды», через другой люк… я забыл всё!! Мимо снегурского стекла, в котором я торчал, как в студне, летели по вселенскому вакууму скалы знакомого зелёно-буро-красноватого цвета. За скалами вдали скользил оранжевый Марс с белым полюсом. Каков он виден в телескоп. Марс уплыл назад. Улетели прочь камни. Вокруг во всю ширь легла звёздная бездна. Чёрное космическое пространство! Не совсем чёрное, кстати. Среди звёзд Ориона заклубилось красноватое марево. Туманность Андромеды (старая моя знакомица, которую я видел с Земли невооружённым глазом, хвастая перед слеповатым Клопом Ваською), спряталась в большой, больше Луны, голубой овал. Плеяды обвесились лазурною кисеёю. Я дивился на них, забыв как следует удивиться главному: я это смог? Как я смог? Всего-навсего сунулся головой сквозь стеклянную дверь эту, сквозь которую нейдёт из вимана воздух… и я уже торчу во Вселенной?..
    — Ай, ничто ж вы поймёте,  у вас жа либ одно, либ другое,  tercium non datur, технология на том построена! — добродушно рычит снегур. — Скорость скорее световой на белом свете, братцы, есть. Скорость мысли. На белом свете, братцы, есть ажноте й то, чего на белом свете быть не может! Сёк, покажь. Я учил. Перемысливай сама до Индры.
    Ваня и Митя оглянулись. Роман открыл рот. Ваня, тронув свой картуз и проверив пуговку на красной, как сейчас мастеровые носят, косоворотке, повторил по складам:
    — Пе… ре… мыс… ли… вай?  Австрийская крепость Перемышль, которую Миша брал, имеет к этому какое-то отношенье?
    Квадрат под ручкою Сёк озарился тёмно-синим — не алым, как только что, — светом. Снегурочка засмеялась. Теля ответил:
    — Какое-то.
    Ускорилось движенье звёзд вовне прозрачной нашей машины, совершающей разворот. Я вздрогнул, ожидая: сейчас инэрция швырнёт нас всех вбок; пора страховать мальчиков, улетят же из кресл через спинки!.. Но инэрции от поворота всё не было. (Об том, что не возникала невесомость, описанная во всех романах о космоплаваньи, я вообще забыл  тогда. Еле вспомнил сейчас. Мы в вимане ходили. Не вспархивая. Просто ногами. По полам. Невидимым полам над звёздами). А лёт ускорился. А чернота среди звёзд вокруг нас вовсе перестала быть чёрною. Те оттенки, что я раньше видал, несказанно усиливались… уярчивались… уцветивались… хой, читатели дорогие, я и сейчас не ведаю, как это назвать!.. До сих пор не могу я охарактеризовать вам и тот бешеный напор, с которым полетел вперёд наш кораблик! Немыслимо! Всё сие, читатели, — просто немыслимо! Невообразимо! Несравнимо!
    — Скорость мысли… перемыслить… выше световой… скорость мысли… мысли… — повторил я тогда, глядя на синий квадрат.
    — Чербаков боится! — объявил Ваня Ягодке.
    — Ефремов зазнаётся! — констатировал Митя, дотронувшись до своей бескозырки.
    — Шостакович задирается! — парировал Ваня. — Когда сочинишь космическую музыку? Прошлый раз обещал! Позапрошлый!
    Митя фыркнул:
    — Когда сочинишь космический роман, я всю партитуру окончу!
    Невообразимая скорость полёта делалась безумной. Умчались назад вдалеке, правее нас, красноватый Юпитер с действительно алым Красным своим пятном и, вблизи левее, желтовато-полосатый Сатурн с поясом колец. Далёкая, еле пока различимая, тёмная, синяя, обозначалась планета Нептун. Затем стала светлою. Голубою. Нависла вся над нами, как в полдень нависает небо, светясь изнутри удивительным, холодным, но ярким огнём…
    Ой, читатели! Я не в силах всё описать!
    Да, я понял: вот — Нептун. Восьмая планета Солнечной системы. Вот — два спутника её, Тритон и Нереида: тусклые серые шарики. Вспомнилось мне тогда ещё кой-что гимназическое… от Солнца, мол, Нептун отстоит в сорок раз дальше, чем Земля, полный круг по громадной орбите своей делает за сто сорок два земных года… но какое это всё имело значение?! Я понял: здесь — другой мир. Здесь — не просто много-много вот таких опалово-лазурных туч, под которыми скрывается много каких-нибудь морей, скал да, к примеру, лесов. Мир. Другой мир. Для других (не для Чербакова М. В.) предназначенный. Там кто-то есть. Кто-то живёт. Говорила Ягодка: индрианские киты. Нептун — их дом. А для нас… а нам тут… в общем-целом… делать вовсе нечего, мир их чуж для нас и мы для них чужи!
    — Великолепно… — прошептал Роман. — Велик Нептун да толь леп…
    — Мир Индры, — поправил снегур. — У нас всякая планета слывёт: мир. Уран — мир Варуны. Юпитер — Перуна. Марс — Орея. Венера — Мерцаны. Всякое светило, миры имеющее, слывёт: солнце. Соль. Солнышко. Си?
    Голубой мир был громаден. Гимназическая мудрость — два десятка тысяч вёрст по экватору — ничего мне ни о чём не говорила. Просто громаден. Просто красив. То и то, вместе взять, у людей слывёт: великолепно. Велико. Лепо. Роман прав! Нет нелепицы. Нет дисгармонии. Нет трещин. Всё слеплено. Всё слито во единый восторг… восторгает… возносит грешную потрясённую душу мою вверх, вверх, вверх!.. Точен, точен древний книжный язык, на котором говорили самые учёные из наших предков! «Ясно выражались в старину! — вспомнил я Володино. — Яснее, чем нынче! Мы сейчас много говорим, а вот дел…». Современники наши вдруг назвали ядовитую чёрную полусмолу-полугрязь немецких колониальных намибийских пустынь ураном, урановою рудою, из неё соорудили бомбу, бомба могла (не стащи её Володя) отравить Петровград. Какую дрянь люди назовут нептуном?..
    Эх, делишки-дела наши! Жил я, жил… ходил учиться, месючи улишную грязь по дороге в Вяземку… работал, сбивая сапоги о грязный щебень меж шпалами… затем я воевал, топча окопный прах с кровью и дерьмом заедино… а рядом жил не ведомый мне Теля… по-иному он жил, от планеты к планете летал в сияющем великолепии Вселенной, вот так запросто взяв с собой племянницу… мы ни разу не встречались… мы могли не встретиться вовсе!.. Зря я прожил двадцать восемь лет!
    — Где он э, вуй? — спросила вдруг Ягодка, убрав ручку свою от квадрата. — Он э в мре, вуй? Жаля… жаля ка-а-а… ой, вуй, вон он! Вон! Вживе! К нему, к нему!
    — Не отвлекайся, кроха… ежели ведёшь, от веды не отвлекайся… — с перенапряженьем в каждом звуке произнёс ямщик, кладя на голубоватый квадрат свою лапищу. Квадрат мигнул… и вновь знакомо поалел.
    — Роман, ты кто? — зашептал вдруг Ваня. — Эй, Шостакович, Роман кто? Из какой страны? Италии? Италия воюет против нас или против немца? Правду дядька-инженер у помойки говорил?
    — Ефремов, Ефремов… — отшептался Митя. — Роман, как мы, есть человек планеты Земля! Вот! А в голубом океане живут киты! Смотри! Двигаются!
    По синеве Нептуна кто-то двигался. Теля вёл, вращая квадрат туда-сюда, как руль, мы подлетали, — а в сияющем лазурном великолепии плыло из глубин снежно-белое пятнышко. Два пятнышка. Или три?.. Четыре! Четыре быстро движущихся белых сгустка, раскручиваясь по пути в полосы, со всех своих сил спешили к нам! Ягодка издала странный высокий звук. Белые пятна услыхали его. Так же ответили. Подскочив, выбросились за предел нептунианской атмосфэры. Словно рыбки из воды. Ягодка закричала на всю, казалось мне, Вселенную:
    — Родились ещё два! Теперь им не страшно!
    Роман заговорил на языке, напомнившем латынь. Сёк ответила. Видать,  по-таковски ж — и, видать,  правильно:  Роман  закивал-заулыбался!.. Странно. Ребёнок он как ребёнок, а он не таков, как Митя и Ваня. Матроска с шапочкой — фасон в фасон к Митиным. Кудряшки — другие. Загар — другой!.. Он опять что-то спросил. Ягодка вновь ответила. Живые полоски, шлёпнувшись обратно в голубизну чужой атмосфэры, сделали движение для разворота с новым скачком. Мимо них, тесня сначала самую бойкую, а затем и остальные три, всплыло большое густо-синее пятно. Ягодка повторила свой призыв без слов. Синь сделалась фиолетовою. Наплыла сверху на белые полоски, как большая рыба на бойкую, но слабую мелочь… или… девочка говорила — китёныш… да, как китиха на китёнышей, пряча их под собою от касаток! Толкнуло вниз. В безопасную глубь. Одно пятнышко выскочило. Бдительная мать ухватила малыша пастью за хвост. Я даже различил у ней пасть эту: чёрную яму с зубцами по краю. Ухватила. Нырнула. Опять явилась: уже одна. Зубцы (явственно мне показалось) щёлкнули.
    Ягодка вскрикнула:
    — Для чо ты зля?
    — Отыдем отсе… — шёпотом предложил ямщик. — Нехто бы зде, Сёк…
    — Нехто бы зде? — спросила девочка. — Хто? Ты веда?
    — Кто-то был… война есть война… если она где-то, знач, она везде война… — ответил, миг подумав, Теля. — Бери квардрат. Перемысливай, племяшк, до Озема.
    «Озема… Озема… Озема…» — отразилось в мозгу моём. Нептун есть последняя планета в Солнечной системе… нет, крайняя планета, у лётчиков не принято говорить — «последняя», это не примета, это почти закон!.. Где они взяли ещё одну? Не-сты-ко-во-чки с пла-не-та-ми по-лу-ча-ют-ся!
    — Да всё тут правь, Миш, — печально возразил Теля. — Ваши, Миш, Озема ещё не открывали. Он… ну, как бы сказать… Плутон, что ле? Тёмный дух Озем у славян был-слыл подгорный хозяин, правил в тёмном мире с супругою Сумерлою, а у латинов таковым же слыл един за обоих за двоих тёмный Плутон… и оставь реветь, Сёк, перемысливай…
    Команда, данная тем ж странным для Тели печальным тоном, возымела самый парадоксальный эффект. Ягодка навзрыд разрыдалась. Вскочила с кресла своего, толкнув при том Романа, Митю и Ваню. Подбежала к левому люку — овальной двери, ведущей на Землю. Замерла. Постояла. Ушла обратно к креслам. Мальчики потеснились. Снегурочка села. Теля вздохнул ещё раз и плотнее прижал громадную ладонь свою к квадрату.
    — Молодчина ты моя… ты у меня, Сёк, молодчина… — тем же голосом проговорил ямщик. — Моя, моя племяшка… и водить ей большие корабли к дальним мирам! Помяни то слово, Миха! Помяните то моё слово вы, малыши! Умру я, вы доживите-проверьте!
    — Кто-то был… напугал… кто-то… кто?.. — повторил Ваня. — Мы не малыши! Дай мне квадрат, я дорулю до того корабля!
    — Кому-т счас дор-р-рулю… — рыкнул ямщик. Наконец-то знакомо. Как прежде. Как всегда.
    — Иван на мотоциклетах «Дукс» лихо рулит! — заступился за друга Митя. — Иван тренирован!
    — Тренировки тут мало, — без прежних пока строгостей, но с прежней уже ворчливостью возразил ямщик. — Перемыслом следует родиться. С обычной световой скоростью вы, да, пройдёте скоко-нито, ай вы знаете ль, скоко ходу отсель дотеда? Счтите сами! От Миргарда до Солнца шли дсять минут, Индра в четыре дсять раз далее, от Индры до Озема чуток ближей, чем от Солнца до Индры… а уж дотель… однако ж ладно, я ить обещ…
    — Миргарда? Ке Миргард? — перебил незнакомый мальчик.
    — От Земли, чудь заморска! — пояснил Ваня. — Мир! Гард! Всем нам! Крепость! Земля! Понял, ты, чудь католич… привозная…
    — Зато Робик понимает остальное! — вступилась за нового друга плачущая Ягодка. — Он, к примеру, быстро понял: пространство — не о трёх измерениях, как у вас у всех, а о шести!
    Я решил блеснуть эрудицией (и заодно, переведя стрелку, чуток разрядить ситуацию… хотя, право же, ничегошеньки в ней не понимал):
    — Кажется, пространство четырёхмерно. Длина, ширина, высота, время.
    — Время само трёхмерно, Миш: прошлое,  настоящее,  будущее! — протараторила Ягодка, забывая о слезах. — И насчёт больше одного «да» или больше одного «нет» в ответ на один вопрос Берт сразу понял! Точка — сумма точек!
    В левом люке до сих пор качались ветки перед питерским Кошкиным домом и сидел на лавочке, беседуя с длиннобородым мужиком, новый дворник Владимир Васильевич. Я подумал: бородач — батюшка. Как отец Иоанн (который менее этого мужика бородат!). Владимир Васильевич встал. Щупая для каких-то целей ветку сирени, справа-сбоку подошёл к нам, чтобы сунуть голову в виман сквозь левый люк и сказать:
    — Да вот он где! С трудом нашёл вас! Иван Антонович, домой зовут!
    — Ой! — вскрикнул Ваня. — Ой, сейчас… ой… Семён Емельяныч, меня и тут нашли! Не отдавай меня им! Скорее туда! Я должен всё тут увидеть! Скорее!
    Снегур повернул голову к батюшке. Отец Иоанн отошёл от люка прочь. Бородатый мужик заёрзал на лавке. Теля отвёл глаза от них обоих. Прикоснулся головой своей к алому квадрату, наклонившись для того над пультом. Как мы в храмах прикасаемся лбами к святыням. Сделав это, он вздохнул:
    — Ещё один грех на душу… но надо побыстрей слетать… и вернуться побыстрей же!.. — Алый квадрат осветился желтовато. По центру желтизны замаячил и снова исчез знак вроде звёздочки. Как изображение на фотографической бумаге в проявителе. Цветное только. Зеленоватое. Зелень вдруг сменилась голубизною. Голубизна постепенно приобрела слабый синий оттенок. Мелькнуло фиолетовое. Мелькнув, тотчас пропало: вновь место желтизне. Теля вновь вздохнул. — Нэ, сил таких не имам… ослаб ас… а ты, Иван Антипыч сын Ефремов, никому и о сём даже не сказывай! Ни-и-ко-му! Лад?
    — Всей Охте настучу! — шутливо пообещал Ваня. — Вы, Ягодка, Ром да Мить, тож молчок! Поняли?.. Умей я сам, как Семён Емельяныч, я бы давно сказал тятьке сон, чтоб тятька, гад, о нас — обо мне и маме — помнить забыл!
    — Забудет тятька, — шутливо же пообещала Сёк. — Антон Фомич решил уезжать от вас. Уедет скоро. А маменька увезёт вас с сестрой твоей в Одэссу.
    — Ой, не ври… — вздохнул Ваня. Подумал. Тихо спросил: — Откуда знаешь, что он решил?
    — Бес нафастался, который в ём сидит! — объявила Сёк и хихикнула.
    — Ой… не ври ты… вот так заметно не ври… — ещё раз повторил Ефремов.
    Квадрат под Телиной рукой оставался зелен. Космос за ветровым стеклом опять налился красками. Приблизилась к нам бурая точка. Я зажмурился. Когда мои глаза открылись, она уж стала буро-пёстрый овал: мы летели к планете. Маленькой планете странной формы. Формы дыни. Что ж (старый снегур прав), бывает иногда и то, чего совсем не бывает! Как такая планета образовалась? Почему стала именно такой? Небесные тела более семисот миль величиной суть шары, простейшие фигуры, образованные вращением! Спросить у Тели? У Сёк?.. Все заняты. Старый снегур ведёт, держа руку на зелёном квадрате. Ягодка следит за планетою, кусая лиловую губку белым зубиком. Остальные заговорщики — Ваня, Митя, Роман-Роберт — переглядываются. Впрямь: заговорщики! Стивенсоновы пираты, узревшие с чужого хитростью захваченного корабля свой Остров сокровищ! А вдруг планета-дыня сама есть корабль? Вон тот чёрный купол в самом высоком месте её, например, — с виду настоящая капитанская рубка. Остеклённая. Вдруг те стёкла только для нас, глядящих снаружи, — черны? Вдруг они при взгляде изнутри абсолютно прозрачны? Я читал о таких материалах. Перед войною. Давно. Если они тогда существовали, — существуют, надо полагать, сейчас!.. Мальчики перемигнулись. Ваня спросил у Ягодки:
    — Кто там? Впрямь, не знаете?
    — Тайна останется тайною! Мы решили! — пророкотал космический ямщик. — До нас делано, не нам влазить… и ступай, Вань Антоныч, к тятьке прощаться!
    — Семён Емельяныч… — изменившимся голосом начал Ваня.
    — Иди, мы оба ему сказали уехать, скорей иди, прощайся, он тож человек живой! — велела Ягодка. Я понял: велела. Именно. Серьёзно. Тогда как раньше говорила шутя. Ефремов выскочил сквозь люк во двор к бородачу. Квадрат под рукой Тели вновь стал голубоват на миг… под виманом оказались вместо планеты-дыни два твёрдые шара, из которых один (чуть меньший) обращается вокруг другого… и квадрат заалел вновь. Мы замедляли ход.
    Я сделал над собою усилье, чтоб не зажмуриться. Оттого — я всё в тот раз проследил. Всё! Как мы, замедляя жуткую скорость, подходили к большему шару из тех двух. Как мы совершали посадку, отражаясь в его ледяной поверхности: виман со стороны выглядел, словно двояковыпуклая линза. Приземлились… припланетились… приоземились… и вот Телин кораблик — на поверхности её!
    — Озем, а Озем! — сказала Ягодка. — Где вуйкин зиг? Вуй, разреши в снегу покуряться! Как в тот раз! Ну вуй… ву-у-уй… что ты умолк?
    — Мишку слухаю о флагах, — ответствовал старый снегур, скаля громадные зубы в (показалось мне так) усмешке.
    Я ничего не говорил. Слушать было нечего. Ну, правда, я в тот как раз миг думал: надо утвердить на сей тверди российский флаг по правам первооткрывателя! Как капитан Невельской утвердил флаг в устье Амура! Пусть знают все, кто вслед за нами сюда прилетит: тут были мы, первооткрыватель российский поручик Чербаков В. М., российские гимназисты Ефремов И. и Шостакович Д., сопровождавшие их лица снегурской национальности Бык и Ягодка…
    Миг погодя аз грешный подумал ещё вот что: стоп! Стоп! Стоп ещё раз! Чербаков В. М. —  первооткрыватель?! Тогда снегуры — кто?! В который раз они, Теля да Сёк, сюда явились? Нынче снегуры приехали за вот этим лиловым шаром величиною с foot ball, который Теля, соскочив сквозь правый люк на ржаво-буроватую мёрзлую почву, ногою в белом сапоге катит к виману своему, словно, да, футбольный мяч. В предыдущие разы у них, чать, бывали другие дела на… как он… Оземе? Однако ж… коль я, первым из россиян, хотя бы одной пяткой ступлю в этот мир, — будет здОрово… так здОрово… или, сейчас говорят там, далеко, на Земле, в Петровграде: это будет просто класс! А удастся ступить? А каков оземский воздух? Смогу ли я дышать? Каков мороз? Останусь ли жив?..
    — Ступай, коль решил, Миш, ступай, виман охранит, — будничным голосом вымолвил Теля, запнув шар под кораблик и возвратясь через правый вход к креслам.
    — О… хра… нит? — повторил я.
    — Глянь на свою руку, — предложила вместо Тели маленькая homo genialis. Маленькие homini sapienti, Митя и Роман, хихикнули дружно и многозначительно.
    Лад! Гляну! Иль не видел я ни разу рук моих… вернее, графовых…
    Тэ, тэ!
    Что здесь такое? На мне… или вокруг меня… одним словом, чётко вижу, как от меня исходит сияние! На Земле я его не видал. И тут, в кабине, — не видал: кабина освещена ярко, хоть я до сих пор не знаю, откуда берётся ровный, мягкий, немигающий, приятный этот свет. Що це? Свет… свят… я святым сделался? Но даже на иконах сиянья-нимбы — только вокруг голов, не вокруг всего организма сразу!..
    Теля кивнул, садясь в среднее кресло:
    — Свет как свет. Для тебя он, правда, незрим. То ты его и не видывал. Излучение. Энергия, которую ты теряешь. А виман её чует и, чуючи, добавляет тебе своей силы. Хранит. Силу Сёк ему от солнышка подлила, силы достанет и с лишком. Суйся скрозь праву дверку. Ступай на нову твердь. Ино и… считай себя, Миха, первооткрывателем! Разрешаю! Из homo sapiens’ов ты здеся всяко первый!
    — Но Вы?.. — спросил я, хоть вспоминал в это время слова военного министра: «Соседи homo sapiens’ов по планете Земле, которые въехали в дом на жительство этажом выше нас и раньше нас сроком, отчего мы о них даже знать не знали…»… Homo genialis’ы. Люди гениальные. Снегуры. Древние гипербореи. Древние исполины из Писания. Наши союзники, между прочим… в отличку от атлантов, о которых я уже знал тогда, кто они такие!
    — Аль сумнишься? — вымолвил снегурский пилот на старорусском языке, которому обучил его умерший триста с лишним лет назад купец-новгородец. — Поди. Поди куряться.
    Воспоминанье об овальной планете с чёрным куполом проскользило через мой мозг. Всколыхнулись из  мое памяти снегурово: «Тайна останется тайною! Мы решили! До нас делано, не нам влазить…». Но то и то, долетев от одной стенки моей черепушки до другой, не испытало соударения ни с какими себе хоть отдалённо подобными мыслями. Как частица, пролетая сквозь вакуум. Торричелиева пустота сделалась в голове моей.
    Я полез сквозь правый люк куряться… ну, плескаться… а все давно были там: девочка-снегурочка, Митя, Роман-Роберт. Ноги мои долго-долго не хотели как следует слушаться.
    Такой из меня, поручика Чербакова, получился капитан Невельской.
    Вечно опаздываю.
   
    ***
    Знал бы я, каков станется итог куряний в снегах Плутона, под замечательными звёздами, которые там светят даже среди дня! Поначалу шло классно. Сёк научила нас прыгать в сугробы из воздуха. Привычнее было б нырять в снег с ледяных камней (как со скал у нас на Амуре в пору большой воды), но по льду цветут знакомым буровато-ржавым цветом хрупкие кристаллы, тут лето, мять их старый гиперборей категорически воспретил. Мы ныряли в снег из воздуха. Замесив движеньями ног плотное облачко и от облачка оттолкнувшись. Сила тяготенья у Плутона — смехотворно слаба. Атмосфэра — густа. (Но прозрачна, как на Земле воздух). И нам помогали сиреневые лучи, которые Ягодка ж научила нас во время полёта выпускать из пяток сквозь прозрачные защитные шары. У нас — Мити, Романа-Роберта и автора данных строк — шары были одинарны. У Сёк и у Тели (когда снегур вышел из вимана вновь) охранное сиянье, подаваемое виманом, излетало от трёх источников: от пупа, как у нас, от переносицы и — от правой, по-моему, коленки. (Когда со стороны глядишь, идущий в защите снегур напоминает североамериканского индейца. Вместо перьев на голове и бахромы на рукавах да штанинах лучится сиянье. Имеет место быть также сходство со снеговиками, человечками в виде трёх снежных шаров, которых ребятишки лепят). Теля следил за нами. Мы курялись в снегу. Плавали в воздухе. Смеялись. Под конец решили закружиться на высоте, схватив друг друга за пальцы и составив живое кольцо. Чтоб кольцо замкнулось, Ягодка должна была взять своей правой рукой мою левую. Но не взяла. Я думал: промахнулась. Ухватил её сам на лету. Она вдруг вырвалась. Устремилась с высоты к к группе людей на льду. Кто это там пришёл? Откуда? Похожи на водолазов… но не похожи! Зеркальные шаровидные шлемы (каких я ни у Тели ни у других снегуров его круга ни разу потом не видал). Серебряные комбинезоны. Тяжёлые серебряные башмаки. Семеро. Глядя на рост, — взрослые. С ними — восьмой. Ребёнок лет пяти. Одет так же. Он первым увидал Ягодку. И он оказался единственным, кто из них из всех вздрогнул, когда девочка закричала без слов:
    — Туть!
    Через снегурский виман связь — лучше, чем по радио. Со временем я сам смог говорить рядом с виманами, как снегуры, без слов. Мыслями. (Хотя… мои, понимаете Вы сами, читатель, интеллектуальные способности… ладно, ладно уж…). Я имею в виду: говорить тихонько. А вот мысленный крик я больше никогда не слыхал. Именно крик. Отчаянный крик. Не то, что издавала Ягодка, окликая индрианских китят. Не сплошные звуки, более либо менее высоки либо низки, завися от того, какой у кого мысленный голос (он — столь же индивидуален, как и голос звуковой, смею заметить). Я услыхал здесь крик. И в крике различил слова.
    — Туть! Мы тебя нашли!
    — Кто ты? — прозвучал ответный вопль без слов. — Откуда она? Кто её допустил?
    — Это я! Нашла! Знала, что найду! Я тебя никому больше не отдам! Слышите, чужи? Не отдам! — И homo genialis, светя сиреневыми лучами, улетела с вышины к ним восьмерым, оставив нас, троих homini sapienti, в вышине.
    Роман-Роберт спросил:
    — Деметро! Чужи ей родня?
    — Деревенская родня, наверное! — ответил Митя. — Сам сравни: техника у них и техника у наших!  Дикари космические!
    — «Наших»! — передразнил Роман-Роберт. — Аз мыслю, ты тольк музики техник разумееше!
    — А ты? — съехидничал я. (Внутренне паникуя: что делать? Что со всем этим делать? Как вернуться нам в виман к старому снегуру… буде всё, что здесь происходит, для нас опасно?..).
    — Всевсяческу технику! — начал отвечать Роман-Роберт. — Вон их ракетны самолёты. Зришь? Зри тамо! Да тамо! Слеп ты або безумен? Вон та-а-ам оне двои…
    Загорелый мальчик не договорил: мы — я, он, Митя — вместе со снегуром оказались вдруг на виманных креслах… а там, где топтались по льду вокруг ребёнка взрослые обладатели водолазных либо (я вспомнил я фантастику), космических одеяний, началась яростная стрельба.
    Стрельба. Именно. Я, увы, сразу понял! Хотя семь взрослых палили в ребёнка не из пистолетов. Из рук. Да не пулями. Лучами. Вроде сиреневых тех, которые во время плесканья излетали от пяток у нас. Но — фиолетовых. Мрачно-фиолетовых. Малоприятно-казённо-чернильного колеру. Стрелять они, все семь, я понял, были — мастера. Ребёнок сразу бы погиб, несмотря и на скафандр, но Сёк его обняла. Лучи пришлись по её трём шарам. Секунду после Сёк взлетела над цветущими льдами. Устремилась к виману, таща с собою ребёнка по воздуху. По смеси газов, из которых состоит атмсфэра планеты Озем. Стрельба продолжалась. Ребёнок повторял, одною рукою в перчатке заслоня стеклянный шлем свой:
    — Это не ты… тебя нет… это не ты!.. — и отбивался от снегурочки другою рукою.
    Я всё ж приметил в суете: выпихивая обоих юных вселеннотуристов из вимана на Землю в левую дверь, к Ивану, его отцу, Владимиру Васильевичу и батюшке, старый снегур начал эвакуационные действия с Романа-Роберта. Мальчик закричал по-итальянски. Граф сразу понял его. Новый дворник Кошкин прибежал туда, где открывалась в земной мир из оземного мира наша дверь-стекло. (Хоть свёрнутые пространства — не стекло вовсе). Прибежав, ответил. Руками в дворницких рукавицах поймал Романа-Роберта на лету. Митя Шостакович приземлился… тэ, приземлился, ведь это на Землю… сам, грозно докричав начатое им ещё на Плутоне:
    — Сейчас — не старый режим, чтобы так с детьми обращаться! Эксплу… а… то есть, произ… как он… произвол!
    — Домой, домой, чада любезны, у мам безопаснее! — крикнул снегур из вимана на Землю. Добавил, обращаясь ко мне в вимане громким, на весь аж Плутон, шопотом: — Мишк! На тебя теперь вся надёжа! Толико я Тутя да Сёк ухвачу, ты заводи-взлетай! Допрыгну! Не бойсь! Взлетай-держи-правь к самому Солнцу!
    — Солнцу… взлетай… заводи… — повторил я. — Вы о чём? Неужели я заведу, если я даже не знаю, где в вимане двигат…
    — Заводик а кп о л у ч и т с я!! — гаркнул на весь Плутон снегурский ямщик. Глянул сквозь виман вдаль: туда, где, то скользя, то комически вспрыгивая-подлётывая, бежали по льдам, вдогонку за летящей Сёк, серебряные фигуры с стеклянными головами. — Ты, Миш, представь… ты вспомни, как ты свой аэроплан заводил… ты ведь умница… кор-р-роче, я сигаю!!
    С тем старый снегур сиганул из вимана прочь.
    Он нырнул, блестя тремя своими защитными шарами, сквозь правую дверь — и устремился в атаку. Я сразу понял: в атаку. На врагов. Бежал космический ямщик уверенно. Не скользил. Не взлётывал. Ведь с ним бежала через льды белая дорожка. Перед ним она удлинялась. За его спиною, едва он пробегал некий отрезок вперёд, — сжималась-таяла. Фигуры в скафандрах его не враз заметили. Заметив, поздно принялись стрелять. Фиолетовые лучи столь же слабо навредили старику, сколь, было, девочке. Он схватил обоих детей: сперва — Сёк в её трёх шарах, затем — ребёнка в космическом костюме. Сграбастал. Так говорим мы, земляне. Прижал к груди крепко-накрепко. Устремился по дорожке назад к виману. Зеркальные головы, в которых и бегущий с детьми старик и его (вед говорил) старая лодка в форме двояковыпуклой линзы отразились много раз, обернулись к нему. Скафандроносцы кинулись вслед за ним, смешно подлётывая на каждом шагу и останавливая нелепые ненужные круженья-кувырканья своих тел выстрелами. (Лучи, излетая, бросали стрелков назад, как бросают дюдей, стреляющих из простых пистолетов, простые выстрелы силою отдачи). Был случай рассмеяться. Но мне делалось всё страшней. И вот отчего, дорогие читатели! Сквозь стеклянный шаровидный шлем на голове ребёнка я всё лучше различал внутри скафандра вторую Сёк. Белеет знакомым белым пухом лицо. Сияют незнакомо зло сапфировые глаза. Косички, правда, нет. Чуб. Светлый, белый почти, как у первой Сёк косичка. Мальчик! Звёздный мальчик! Рядом с ними всеми возникла-побежала по льдам третья Сёк. В скафандре, как у второй. Она из всех сил нападала на первую Сёк. Колотила её охранные шары кулачками в серебряных перчатках. Пыталась кусать их сквозь свой шлем. Выкрикивала фразы, отчасти похожие на наши:
    — Он е мой! Отыди, ты, он е мой! Лопне зор твой, гаде!
    Я всё видел боковым охотничьим зрением. Я смотрел на квадрат. (О каком квадрате идёт речь, — вы, читатели, помните? Лишь уточню: он вновь, из оранжево-жёлтого, стал красным). Смотря, автор данных строк говорил сперва словами, а затем уж и мысленно:
    — Виман! Ты, верно, как аэропланы, — тварь неживая, но разумная! Ты можешь меня понять? Пойми! Тут страшно! Тут убивают! Я не знаю, кто эти люди в скафандрах, но ты сам видишь, каковы они! Давай улетим! Неси нас отсюда, неси меня, девочку и мальчика, ну а их остальных бросай здесь! Ладно? Ты меня понял? Ты меня понял, мой хороший! Если бы я знал, как запускать твой двигатель… если бы я видел, где расположен твой пропеллер…
    Квадрат исчез вовсе. Погас. Стёрся. Утонул в общем серо-гладком фоне.
    — Гони, Мишка! — закричал тем временем ямщик через пространство. — Гони вороных да буланых! Прыгаю! Грузовая дверь сама отворитсе, не беспокойся!
    «Какую дверь имеет в виду вед? Правую? Левую?» — хотел спросить-уточнить я. Но не спросил. Ведь передо мною, на невидимом корпусе впереди по курсу, — завертелся цветной объёмный пропеллер.
    Пропеллер авиадвигателя, которого у виманов нет!
    Справа от себя я увидал сквозь корпус правое крыло. Слева — левое. Такие ж, как у моего самолёта в Галиции. Тканевые. На основах из брусьев. Передо мной из пульта поднялось знакомое устройство управления (его технически-безграмотные люди называют — штурвал).
    — Лети! Во тупой! Лети! Всё ведь готово! — прокричал где-то рядом Теля. А я… взлетел.
    Я взлетел на вимане, дорогие читатели… отдалённо не зная, что такое есть снегурский виман…
    — Лад! — крикнул ямщик сзади кресл.
    Я уже почти не слыхал его. Я был уже почти без памяти. (Лишь много времени спустя переспросил. Оттого знаю). Но виман… меня… ой… слушался… и Тэла, Сёк, Туть, даже кукла в один голос твердят днесь: я, уходя от плутонианских истребителей, совершал пилотажные фигуры на обыкновенном своём уровне. Нимало не хуже, чем в Галиции на новом добром «С5» в дооперационном добром здравьи. При взлёте я заложил виманом правый вираж. Фиолетовая струя ближнего истребителя ушла мимо. Выстрел второго, по-земному сказать, пулемёта я пропустил над собою, совершая левый вираж. Были затем бочки, штопоры, всякое такое ещё. Но гордость моя — петля Нестерова! Я давно желал её сделать, я давно знал, что могу, да времени с возможностью не предоставлялось… а тут явилось-представилось вдруг всё! Я завертел нестеровскую «мёртвую петлю»! Ох, завертел! Ямщик едва крикнул, борясь с Тутем и куклой: «Не давай повстанцам зайти с двух сторон! Волок накинут! Сетку! Берегись!» — а я уже наблюдал, как самолёты чужей опутывают друг дружку чёрными сетями, метко — что ж говорить, коли метко? — выстреленными с двух сторон из механизмов на крыльях ради для опутыванья меня грешного.
    — Вот так! — сказал я им, хоть понимая, что чужи меня не услышат. — Ройте другому ямы! Сами попадётесь!
    Их самолёты легли на свой вираж. Уходят восвояси. Самолёты толковые! Выхлоп излетает из хвостов, сзади, а не сбоку. Чтоб ветер сразу сдувал-относил всё вониво. Атмосфэра тут есть? Стало, будет и ветер?.. Кабины закрываются герметично. Ценная вещь. Пулемёты… лучемёты крепятся на крыльях. Не перед кабиной. Не мозолят пилоту глаза. Есть проблэмы с прицеливаньем? Судя по тому, как метко бьют, проблэмы решимы и решены оптическим путём. Скорость? Как у артиллерийских снарядов! За кого плутониане воюют, за нас или против нас? Хотел бы я знать! Снегур говорил, улетая от Индры: «Война есть война… если она где-то, знач, она везде…». За кого вы, плутониане? Участвуете вы хотя б в отдельных боевых операциях на стороне Антанты, как Романова-Робертова Италия? Или, раз вы преследовали нас, не ведомые мне чужи держат сторону Гансов, Францев да Порты за компанию с Нихон?.. Много у меня возникло вопросов, пока я созерцал уходящие самолёты! Но главные вопросы были рядом. Справа от меня.
    Сёк, светясь защитными своими шарами, горько плакала на правом кресле. Ямщик на среднем отчаянно боролся с двумя фигурками в скафандрах. Противостоя, снегур сбил стеклянный шлем с мальчика. Голосишко — когда мальчик вскрикнул — оказался грубей Ягодкиного. Мальчики, все как один, стараются придать себе черты взрослости, четвёртый год им либо четырнадцатый, homo sapiens’ы они либо homo genialis’ы!.. Но он плакал. Третья Сёк, копия той первой, оказалась под другим шлемом, когда Тэла его также сбил, плакать нимало не думала. Тем самым — отвлекаться. Хотя была явно девочка. Вот он и она разом напали на Тэлу. Старик попал в атаку двух пар рук в серебряных перчатках и в перекрестный огонь двух пар ярко-синих глаз. Я ещё не знал, что вторая Сёк — кукла. Не живая настоящая снегурская девочка. Я только понял: гипнотическая сила её взгляда — совершенно настоящая! Псевдо-Сёк боролась за любовь хозяина к ней. Кукла чересчур привыкла к хозяйской любви. С 1915 года привыкала. С той минуты, как на Земле прозвучали слова, цитированные Светланою Рюриковною в 1917: «Бросайте девчонку! Толкайте сильнее!». Много значила для куклы потеря хозяйской любви.  Хозяином  был  наследник.
    Я до сих пор не знаю всего во всех деталях. О моём аналитическом даре привык судить как об скромном, пусть и хвалят его веды. Всё ж я уловил связь со словами Митрича о толстом генерале, которого боится Ягодка. Уловил! Даже кровные снегуры-звездоходцы — люди суть. Что ж мог предпринять полуснегур чуж, он же шуршан, уяснив всё на Плутоне спустя месяцы спокойной (для него спокойной) жизни? Вот то он и предпринял. Со стрельбой по детям. А кукла… игрушка есть игрушка… хотя гиперборейские и атлантские куклы гораздо больше напоминают гиперборейских и атлантских детей, чем наши — наших! У тех и у тех куклы растут. Учатся. Развивают в себе круг талантов, нужный для игр, затеваемых юными хозяевами. (Осуществляют всё, кроме главного. Во всех смыслах главного. И дурных и лучших смыслах. Душа к игрушке не подселяется. С доледниковых времён опыты ставили. Ни одного положительного результата! Ни одного, уважаемый читатель!..). Вы вообразили, сколь изрядны были гипнотические свойства ненатуральных синих глаз? Тяжело было Теле противостоять! Сам юный хозяин игрушки (созданной, чтобы он забыл сестру) владеет много более изрядными способностями. Наследник! Юный homo genialis, овладевающий всеми знаньями, накопленными гениальным родом с гиперборейских времён, чтоб отдать их поколениям следующим, буде обычная жизнь нарушится и ученье молодёжи во всех мирах по каким-то причинам затруднится!  Не  просто  ребёнокиз  простой  семьи…д а ж ес е м ь ип р о с т о йг и п е р б о р е й с к о й!..Усилья куклы наследника объединились с усильями самого наследника. Вот такая была ситуёвина-с.
    «Вы начинаете серьёзно учиться. От Вас зависят серьёзные вещи. Вас ждёт будущее. Вы достойны его в большей мере, чем урод-гемофилик», — звучал из моей памяти рассказ Светланы Рюриковны. А над Плутоном звучало другое:
    — Мишка! Только вздумай утекнуть с вимана в левую дверь! Рули, рули! Чуж накинул волок! Сетку на нас накинул! Волок выскочит с тобой на Землю, взорвётся, тогда — горе! К Солнцу рули! К Солнцу! Сейчас! Там сетка сгорит, Миш!
    Тэла еле держался под обстрелом двух пар страшных синих глаз на страшных белых пуховых лицах. Настоящая Сёк, рыдая, медлила с помощью. А я только и смог проблеять:
    — Солнце… я бы перемыслил до него… а только где оно, на здешнем небе, то Солнце… в каком направлении мне двигаться?..
    Ты сам понял, читатель, как среагировал ямщик!
    — Михайла-а-а! Не дуру-у-уй!! Не сходи с ума раньше свово часу, перемысл хренов: руками рули!!. Что-о-о ты сказа-а-анул, ась?!!
    Вот как среагировал старый снегур.
    (Ну, он ещё громче среагировал. Да пиш больно уж болезненно, с нервностью седенькой учительницы земного чистописанья, реагирует на всякий эксперимент в областях пунктуции, орфографии, лексики! Подаёт сигнал. Знать бы: сколько замечаний он наделал Маяковскому во время оно, когда Владимир дописал простые свои «Луна на небе такая молодая, что её без спутников и выпускать рискованно» — и с головою ухнул в бурный футуристический словоокеан?.. Сокращаю Телины эмоции до оптимума).
    — Я не слеп… я рядом сидел, я запомнил… и мне кажется, лишь надо представить… вот мы, Тель, подходим к Нептуну… вот он, словно и в тот раз, приближается… увеличивается… а потом — как плывёт мимо Сатурн… а потом, вдалеке, — Юпитер… ну, всё в обратной, Теля, последовательности…
    Так среагировал автор данных строк.
    — Ой, дур ты, Миш, и шутки твои все дурацкие… ой, ну тебя… вон же оно, Солнце, впереди по курсу! Ты на него, лопни твой глаз, носом идёшь!
    Так среагировал вед, пока из-за шара ржавых льдов, который я огибал, всходила звезда, сопровождённая с левой стороны мелкими искрами.
    — Мне нужно видеть Солнце, Теля…
    — Ой, глуп ты! Вот оно такое  з д е с ь!
    — Эта маленькая звёздочка — Солнце?..
    — Ты щщё не понял,  к у д а  ты  попал? Говорено тебе: вашей наукою мир Озема не открыт щщё! Далёк Озем! Далёк!
    Туть и кукла взвизгнули в один голос. Я зажмурил глаза. С зажмуренными глазами всё — как обыкновенный сон. Пусть — необыкновенно яркий. Чёткий. Звучный. Да явится сон не о Плутоне, где продолжается что-то непонятно-страшное! Да явится сон об Нептуне! Словно бы вновь передо мною — синий громадный великолепный мир… вот, я моею мыслью, как карандашом, нарисую в моём воображеньи голубой шарик… и будто бы снова плещется в чужом чуждом океане индрианский китёныш… вот, я рисую белую полоску китёныша… либо — кто там он в том мире, который не предназначен для нас, но является родным для него… детёныша нептунианского, в общем… ну а вот тут, далеко-далече, я малюю жёлтенькое солнышко…
    — Миша! Миша! — проговорил вед, обозначаясь в моих мыслях как серый контур. — Глазы-т открывай! Теперя можноть! Дело сделано!
    Когда я открыл один глаз, настоящий ненарисованный Нептун плыл возле нас. Уплывал назад. Уплыл. Скрылся. К нам, как полосатая грозовая туча, мимо которой я однажды летел в аэроплане с Орловым, приблизился настоящий Сатурн. В недрах жёлто-слоистых туч по-настоящему сверкали молнии. А вдруг не молнии? Я открыл другой глаз. Вдруг там кто-то живёт своей жизнью? Вед молчал. Кукла и Сёк — тоже. Туть пискнул вдруг:
    — Земля Сварога… лопни зор… шуршан летит быстрее сестрёнки!
    — Михайло летит быстрее! — согласился Теля. — Вот уж и Перунов мир вослед! Только ты не ругайся.
    Звёздочкою приблизился Юпитер. Туть выговорил восторженно-ошарашенно:
    — Земля Перуна… точ… тэ, точ!.. Подлети ближе, глянуть хочу! Я, что ли, ругаюсь?
    Автор данных строк спросил:
    — Тель! То… на самом деле… не сон… нет?..
    Снегуры захохотали. Все трое. И старик и дети. Кукла промолчала.
    Юпитер стал приплюснутым шаром. Ой, до чего ж он громаден! Толь велик и паки леп толь! У меня, пока мы летели мимо, случилось изрядно времени, чтоб разглядеть, как кипит-вращается — окружённый мелкими бурыми водоворотами — большой багровый вихрь Большого Красного пятна. Водовороты… облаковороты… газовороты… вспомнить б, из чего состоит юпитерьянская атмосфэра… говорил в Усть-Зейске преподаватель, го-во-рил!.. Вот Юпитер исчез. Начинается полоса разновеликих пёстрых камней. Удвойте бдительность, Второго Сибирского авиаотряда пилот Чербаков! Впереди — знаменитый пояс астероидов на месте погибшей в древние времена планеты Фаэтон! Как назывался Фаэтон у снегуров? Я задал сам себе этот вопрос — и откуда-то узнал ответ, которого знать мне было неоткуда: Земля Дэи называется, а следом будет Земля Орея. Виман мне ответил? Он ж — тварь разумная… хоть и неживая?.. Плывёт к нам Марс с белым пятном на темени. Орей. У эллинов было: Арес!.. Вед рычит, одобряя:
    — Домыслишь до Солнышка, Миш, прямо в Солнышко ныряй-к! Опекаться станем! Я-т, ты меня прости, думал: ты глуп…
    — Вуй, он глуп, — старательно-взросло просипел Туть. — Он ведёт виман, как будто шахматную пешку переставляет. Одна клеточка, другая, третья!.. Мог бы и лучше! Ведь мог бы!
    Сейчас, 8 декабря 1956 года, я понимаю: 8 июня 1917 года наследник Туть был прав, я петлял по космосу ничуть не более толково, чем пятнадцатилетний капитан Юлия Вэрна, Дик, петлял по океану: одна пара координат, другая, третья… одна точка, другая, третья… одна, сказал Туть, клеточка, другая, третья!.. Так водят снегурские дети. Маленькие Homo genialis’ы, начинающие учится летать. Но я допетлял-таки! Солнце оказалось-таки рядом! Громадное. Жгучее. Кипяще-огненное. Костёр, в котором, как отпылавшие угли, дотлевают следы солнечных взрывов. Я знал, что пятна суть именно остывающие следы именно взрывов… и я ничему не удивился. Удивился только ямщик:
    — Правь я рек при Бове!  Правду сказывал! Вот вы тут до сих пор каковы родитесь,  п е р е м ы с л  М и х а й л а!
    Я, без пониманья сути слов, понял: делаю всё правильно. Меня не порицают. Меня как-то хвалят аж!.. Ну а потом стало и не до слов, когда Сёк в кресле вскрикнула:
    — Волок! Волок разворачивается!
    По виману передо мною, с той стороны, снаружи, шлёпая некими щупальцами, как осьминоги по стеклу, двинулись некие чёрные твари. Я сразу понял: существа — тоже разумны. Притом они — очень злы. Не как виман. Враждебны. Способны убить нас. И убьют. Для того сюда брошены с тех истребителей.
    — Михайла Василич! — скомандовал Теля. — Направляй виман в Солнце, в глубь, а сам, лад, прыгай через левую дверь на Землю! Хва, паря, героизма, героизм ты проявил, ну дак пора тебе спасаться! Авось сетка прежде догорит, чем взорвётся… ну а мы уж здесь… мы уж как ни буди…
    Протестующе закричал Туть:
    — Хотите, чтобы он всё-таки затащил волок через Солнце на Миргард? Я не думал, что вы упростите чужам их задачу!
    — Теля, — спросил я, — вот тут говорили… опекаться… что такое — опекаться?..
    Туть страдальчески возвёл сапфировые глаза свои к потолку:
    — Видишь? Он глуп, как все шуршаны!
    — Чо надо, то перемысл уразумеет! — рыкнул ямщик. — Все буквы понятные! О пекать ся! Обжариваться снаружи! Чтоб спеклась-сгорела сетка!
    — Но… если врежемся?.. — пискнул автор данных строк. Туть повторил свой мимический этюд. Я на всякий (сам уж, право не зная, какой) случай уточнил: — Вдруг мы, когда нырнём, во что-нибудь там врежемс…
    Туть расхохотался тонким, несмотря на деланную хрипотцу, мальчишкиным голосом:
    — Во что мы можем врезаться среди раскалённых газов? Ныряй!
    И я нырнул в Солнце.
    Как над Карпатами — в грозовую тучу.
    Внутреннее сходство оказалось сильнее внешнего сходства. Внутри, как и в грозе, всё кипело. Как и в грозе, сверкали молнии. Ну… были вспышки. Какие-то вспышки. Я и сейчас не знаю, как они называются. А тогда? Что я знал тогда? Передо мной всё кипело пламенем. Пламя становилось темнее с каждой секундой — и, с каждой секундой, всё мощнее. Жарче. Жар сочился к нам сквозь круглые вмятины, выгрызаемые волоком в стекле перед нами. Ямки были ещё неглубоки и малы. А виман хранил нас. Однако справляться с этой миссией кораблю становилось всё тяжелее. Зной вокруг становился всё свирепее. И свирепее всего стал, когда мы погрузились глубже всего: излученья видимого света прекратились, им на смену встали другие, более мощные, нашими органами чувств не ощущаемые, энергии, которые царили тут. Кромешная тьма… плюс кромешный жар. Я, прикинув, где может находиться поверхность Солнца, устремил виман к ней. Теля протестующе крикнул: «Рано! Не опеклись ещё!». Виман всплыл на поверхность огненного моря. Подлетел. Вот огонь уже — внизу, розово-жемчужное сиянье солнечной короны — вокруг нас… и оживают снаружи на нашем стекле пожелтевшие злюки-осьминоги!
    — Я думал, только меня учили мучить животных, — сказал вдруг Туть, отводя глаза от Тели. — Вас в ваше время тоже учили! Всё равно я помню вуйкины сказы. «Не убивай меня, Иван-Царевич, я тебе пригожусь»… Я знаю, где чуж своровал все волоки. Там слабых боеприпасов нет. Дашь мнмне зиг? Я отвезу волока на старую звезду, где он родился.
    — А далёко ль бежати? — странно захрипел Теля. — Перемыслом йдёшь, а?
    Туть, куснув сиреневую губу белым зубом, бросил в ответ:
    — Что мне остаётся, вуй, кроме этого?! Но ты, шуршан, никогда не делай, как я! Навью пришлю, навья проследит! Ни-ко-гда! Ты по-нял?! Твой зиг я, вуй, беру. Рассчитаемся.
    Сёк, позабыв плакать, вскрикнула. Кукла сползла на невидимый пол ближе к звёздам. Как будто была простою механическою игрушкою и будто у ней как раз сейчас кончился завод. Туть нахмурил лоб. Ещё раз куснул губу. Вздохнул. Наклонился. Пушистым лбом своим прикрснулся к алому квадрату. На квадрате, когда мальчик вновь сел прямо, замерцал знак вроде того Телиного. Более чёткий. Я смог всё рассмотреть. Знак был тусклая, медная, худо позолоченная звезда. В Усть-Уссурийске я видал такую же на искусственной (из медицинскою зелёнкою окрашенной щетины) ёлочке в витрине «Аптекрского магазина» против Соборной площади. Такую ж. По виду. С бледною полуотставшею позолотой на медном фоне… Тогда я ничего не знал. Теперь я всё знаю. Я сам видал и ощупывал наконечники-клычи древних бронебойных перунов-стрел Абариса, бравших весь тогдашний, современный им, доспех. Наконечники состоят из металла ныне позабытых таймырских месторождений. Изотоп уникален. Не андийская медь. Не уральская. Паче, не магдебургская (верней, айслебенская). То ж повторю о золоте. Подделки — невозможны, хотя предпринимались за тысячи лет многажды и регулярно предпринимаются сейчас. Виман — тварь неживая, но разумная. У Тутя в голове оказался вращён звездообразный клыч с настоящей стрелы, которую настоящий Абарис-предок нёс перед собою, идя из Гипербореи в Элладу! Ягодка так же, как брат, проделала всё то же, пересев в центральное кресло рядом с ним. Алый квадрат с двумя звёздами засиял желто… зелено… голубовато… синевато… благородная синева превратилась в банальную фиолетовину школярских чернил… снимки наконечников исчезли… а Теля гулко прошептал:
    — Миш! Творя свят крест, щас гляди в свои обое!
    Квадрат погас. Зачернился. По верхнему краешку его заструились цепочки огоньков, которых раньше не бывало. Красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, синий, фиолетовый, снова красный… Что это у них означает? Спросить Телю? А надо? Если надо, ямщик всё скажет сам… если это вообще означает хоть что-то!.. Сквозь пол и пульт пробился — от шара с энергией в багажнике вимана — сиреневый огневой шнур. Впитался снизу в чёрный квадрат, как впитывался солнечный огонь в то кольцо при заправке.
    — Вы сказали, Тэла… — начал я. Умолк. Но крестное знаменье правою рукою (поднявши над собой фуражку левою) сотворил.
    — Гляди! — ещё раз прошептал снегур. — Верти, Миш, головою на все три ста штидесят градусов! Запоминай! Ни один из ваших, ныне живущих, ничего такого не видывал… да и яз, грешник, вижу во второй раз, я тако доспел-сумел… будучи наследником…
    Исчез пропеллер за границею виманного корпуса. Крылья — тоже. Растаял аэропланный руль над пультом. Созвездья впереди сместились слева направо: виман совершил поворот. Очень быстро. Очень резко. Шарик Земли размазался по горизонтали слева направо, как мелькнувший придорожный голубой фонарь. Краски Космоса сделались ярче — и, как планеты в тот раз, поплыли-заскользили мимо нас звёзды.
    «Мыслей… скорость мыслей… скорость… мыслей… — повторяло вновь, вновь, вновь что-то внутри меня. — Это смотря какое у кого мышление… я так не смогу… просто не смогу…».
    Созвездья уплывали назад. Звёзды в них менялись своими местами: одна плыла быстрее других, одна — медленнее, фигуры созвездий искажались. Где Солнце? Я решил оглянуться. Далеко ль оно сейчас? Быть может, снова светит не ярче той звезды на Плутоне, сопровождаемой крохотными блёстками-планетами?.. За спиною вовсе не было Солнца. Был громадный звёздный вихрь, напоминающий туманность Андромеды. Что это? Где Солнце подевалось?
    — Галактика наша… — выдохнул ямщик. — Идём мы на созвездье Кентавр… эту туманность ты, наверное, видал в книжках по астрономии… ходко идём… ладно сейчасошних наследников учат… ладно учат… хвалю, хвалю… тольк б вот виман не развалилси…
    — Чур, о Миш! Не ори у меня над ухом! — со всей возможной смиренностью попросил наследник. — Ты сам себя не слыхал, когда ты нырял в Солнце? А мы тебя слушали. Хва. Лад?
    Ах, яз грешный едва ль исполних смиренну просьбу его! Точней, исполнил не сполна. Если можно так сказать. «Исполнил» — то и значит «сполна», я так разумею?.. В общем, я приложил максимальные усилия, чтобы не орать, — но заорал, когда в кабину проник сбоку разноцветный (не только, как у нашего Солнца, тогда, золотой!) жар мильонов чужих светил, слитых в шар с тёмною полосою вдоль экватора. Жарче них горело коричневое солнце. Отдельно плывущее. Ближнее к нам. С виду — невзрачное. Никак не ярче тех всех. Видимый свет этой звезды слаб, размерами она до сих пор невелика. Но — жарка. Энергия, которую она источает из себя в других волновых диапазонах, — совершенно ни с чем не сравнима до сих пор (а я успел навидаться многого).
    — Мы её могли видеть в гимназический телескоп, Тель? — спросил я тогда.
    — Ваши её нашли-открыли толь-толь перед войною… ан в телескоп заметная… Проксима Кентавра по-вашему… мы отсед получаем зиги… — продышал снегур. — Она всё равно угаснет, к тому идёт дело… ну, коль уж дело идёт… лад, лад, ты ныряй на свою родину, а племяшики унырнут на свою! Не спорьте! Хва! Поиграли! У матерей детки сохранней-сте!
    Я хотел уточнить, к кому относилась та или иная часть высказывания Тэлы. Но не стал. Сам догадался. Во-первых, лично-моя родина — город Усть-Уссурийск Приамурского генерал-губернаторства Российской империи, что в мире планеты Земли, я это уже помню. Во-вторых, в-главных: жёлтая косматая сеть мигом покинула виман. Соскочила. Распласталась в воздухе. Ну, пространстве. Какой там воздух? Космос! Пустота с малой толикой межзвёздных газов!.. Быстро-умело, как плывущий осьминог под водою, сеть ускользила к звезде. Я вдруг вспомнил министрово: «Жертвенные дары, которые привезены на остров Делос гипербореянками Гиперохой и Лаодикой в сетках из соломы! Помните, Валентин Александрович? Надо было мне сразу сообразить…». Пока я сам соображал, к чему тут сетки из соломы, — ворованный боевой осьминог долетел до коричневого жара. Сверкнул на прощание пшенично-золотым переплетением членов своих странных телес. Канул. Проксима… Ближайшая… на каком языке… пожалуй, на эллинском?.. Перед нами сиял Кентавр. Я узнал его. (Хотя видал изображенья южного созвездья этого лишь в книгах, где оно, вы сами поняли, не растянуто на пол-Вселенной). Альфа Кентавра, выплыв к нам навстречу, оказалась двумя золотыми Солнцами в середине ветрового стекла. Двумя сразу. Двумя одинаковыми. Ах, да, точно, ведь она — по новым сведеньям — двойная… так сейчас пишут в специальных изданиях…
    — Новый Мир видишь, Мих? — спросил ямщик.
    — Новый? — переспросил я.
    Наследник оттопырил сиреневую губу:
    — Всё-таки шуршан казался мне умнее! Земля, один из ваших говорит, — колыбель разума, но нельзя век сидеть в колыбели! Потому Новый Мир!
    Наследница звонко шлёпнула Тутя ладошкой по шее. Я, вспомнив, что Константин Эдурадович, старый во всех смыслах друг Чижевского, формулировал сие по-другому, — не решился возражать… и увидал Новый Мир.
    Я сначала думал: то — Земля. Голубой глобус в тумане воздуха и завитках облаков. Но там не было ни Азии ни Америки. Виднелись другие континенты. Не было ни Атлантического океана ни Тихого. Лежали, покрытые спиралями циклонов, другие океаны. И, главное: когда мы подошли к планете с теневой её стороны, — я увидал то, чего на Земле всяко не было.
    — Города! — прорычал Теля. — Наши города! Здесь наши!
    — Почти все наши, — то ль возразил, то ль оспорил Туть… и, совсем как на Земле Ягодка, хмыкнул, разглядывая с теневой стороны планеты сияющие круги стомиллионных городов с кольцами бульваров и прямыми спицами проспектов, облитых ярким (но приятным) золотым светом ламп. Чёрный квадрат заалел. Мы приземлялись.
    Приземлились иы… новая планета слывёт Новый Мир… тэ, тэ, приновомирились мы во дворе. Как возле Кошкина дома. Повисло над виманом ветками своими дерево. Не Ягодкина «чайёмуха». Без чёрных ягод. Не было ни бабочек ни птиц. Летали другие существа. Столь же любопытные. Перетекая в рассветном воздухе, как полупрозрачные голубые носовые платки, скользящие по ветру, они окружили нас. Ни Туть ни Сёк ни тем более Теля не обратили на них никакого внимания. Как я бы не обратил на воробьёв. К тому ж, и Теля и Сёк и особенно Туть смотрели на седоволосую молодую женщину в раскрытом окне. Светлана Рюриковна? Слишком молодая! И всё ж — седа! Почему? Туть заплакал. Заплакала Сёк. Взвизгнула кукла. Теля, выпихнув меня через левую дверь во двор Кошкина дома, прорыдал вслед мне:
    — Скажи Володимеру… скажи… даже Тутька её узнал… не пропало наше дело… есть наследники!..
    Дверь-стекло выпустила меня, проводив знакомым свистящим звуком. Я приземлился на нашу планету Мир во дворе нашего земного Кошкина дома под нашей земной черёмухою. Митя сказал Ване и Роману-Роберту, соседям нашим по Земле:
    — Вот он, гад Михаил! Теперь он и сам понимает, как это обидно: на самом интересном месте большие выгнали за порог и не велят даже стоять рядом!
    — Обидно… да… — согласился с ним Ваня. — Так меня однажды пхнули прочь, когда гость приехал и о фронте рассказывал!.. Ты, Роман, молчи! Ты — из другой державы!
    Роман улыбнулся добродушно. Владимир Васильевич и отец Иван, заметив всё, поторопились мне на выручку.
    — Миш, откуда тебя согнали? — удивился шпиён. — С какой цветовой стадии? Почему бледен? Всё ещё худо после амриты?
    — Какая амрита… вздор все амриты… при чём здесь амрита… если я, Владимир Васильевич, брусиловский приказ нарушил!! Мне сказано — пределов Петровграда не покидать, а я покинул!! Вы видели через левый люк, что там было!! Вы представляете, где мы летали!!. Ах, да, ямщик велел передать: даже Туть её узнал! Кто она? Их мама? Что молчите, Владимир Васильевич? Ну, скажите: она — действительно их мама… и я действительно, как говорит он, не покидал ни пределов Петровграда ни, тем более, пределов Солнечной сист…
    Шипящий звук повторился. Мой ответ не досказался. Выглянул сквозь ветви Ягодкиной чайёмухи Теля. Ссадил во двор самоё Ягодку в Ягодкином пальтеце. Снегурочка спрыгнула из Нового мира на Старый, на планету Землю: цокнули подковки её сапожек. Огляделась. Взяла с земли под деревом мопса Лиза. Подала Теле в левый люк. Ямщик принял его. Затем Ягодка подала веду кота. Таким же манером — и так же, кстати, молча. Кусь заупрямился. Завыл. Но стих, едва был взят из маленьких ручек громадными ручищами веда в виман.
    — Говорю, Миш, ты Питера не покидывал, сталоть так и оно! — пророкотал гиперборейский ямщик.
    Свет двух одинаковых солнц, взошедших над тем двором того дома, прощально блеснул за его спиной. Дверь-стекло закрылась и исчезла. Вот черёмуховые ветки. Вот листья. Паучки. Муравьи. Снова прилетев, оказалась на привычном для неё месте бабочка. Но дверь в Новый Мир… где она теперь? Где? Я искал. Я щупал пространство. Всё — зря. Хода в другую галактику больше не существовало.
    — Вернутся! — молвил отец Иван. — Сыщут у себя там уцелевшего перемысла, включат чёрный квадрат, подсоединят вниман, мы их увидим…
    — Вряд ли, отче! — возразил старый шпиён. — Оба наследника оказались у них. Туть узнаёт её. Сюда они не вернутся. Зачем? Телька выиграл свою партию. Жить на Земле им non-comfort. Да, Земля — колыбель разума… но там — простор… настоящий простор… а мы в тесном углу нашем… — (Старый шпиён вздохнул). — Э-э-эх… а я надеялся… не понимал я его вираний… речей виранных, в который по два сплетённых смысла враз…
    — Бесовское слово: «зачем»! — (Святой отец тоже вздохнул). — Прав Алексий! Даром ли он это слово так ненавидит!
    Сёк потрясённо (как я тогда — летающего жителя Нового Мира) созерцала бабочку. «Навья проследит!» — зазвучал в моей памяти голосок Тутя. При чём здесь это? Какая навья? Это — наследниц…
    Это — не баснословная навья!
    Даже — не наследница Сёк!
    Кукла.
    Кукла наследника Тутя.
    Без космического костюма своего. Без стеклянного шлема. В Ягодкином пальтеце и в сапожках с загнутыми носками.
    В наряде, как у Ягодки.
    — Ты йей хто? — спросила кукла. — Йей ты живо?
    Земное насекомое, не ответив машине иных миров, умчалось в бледное петровградское небо…».
   
   
    Продолжение следует?
   
    Режим есть режим. Еду к Петру Всеволодовичу? Не еду к Петру Всеволодовичу? Я знаю, знаю, знаю, никто не будет за мной наблюдать и никто не будет спрашивать у меня, выхватив взглядом на ступеньках автобуса: «Вы, амбулаторный больной Серебров Анатолий Васильевич, по какому праву здесь, если у вас — постельный режим и больничный лист?». Мне не придётся врать: «В аптеку… да, я в аптеку… в аптеку на больничном можно, нарушением режима не считается…». Аптека — наискосок от жёлтой пятиэтажки-сталинки, в которой живёт Пётр Всеволодович. Пётр Всеволодович сегодня отмечает своё столетие. Куплю лекарства. То, что мне нужно, — на каждом углу есть (сейчас везде говорят — не «достал», а «купил»). И навещу юбиляра… Навещу юбиляра? Или не навещу юбиляра? Ведь у меня — режим! Я обязан в постели лежать, а не по гостям бегать!.. Ну, такое у меня воспитание, дорогой читатель! Только перед подъездом номер три я решил, что еду… то есть, иду… то есть, уже пришёл…
    Катерина Максимовна, открыв старинные филёнчатые двери, сунула кругленький свой кулачок мне под нос:
    — Неженатик Толька! Опять неженатик? Я т-тебя! Ты обещал позвать нас с Петей на свою свадьбу! Когда позовёшь? Не разувайся! Все гости в сапогах придут! На повороте к речному порту — водопад, да и по городу без сапог не пролезешь!
    На повороте был, вместо водопада, селевой поток с Казачьей горы. Я тишком снял в прихожей и обувь, и носки. Максимовна ничего не заметила. Бейсболку я оставил на уникальных изюбриных рогах с восемнадцатью отростками, куртку — на вешалке хозяйской собственноручной работы (резьба по дереву плюс инкрустация из таёжных речных кремешков). Юбиляр встретил меня при дверях кухни, улыбаясь сквозь толстовскую бороду над толстовской рубахой. Сипловато зазвучал его голос:
    — Первый гость в дом, первый чайник на плиту! Лосятина ещё жарится. Газ плохо горит: не доплыли заправщики, не привезли. Зато к вчерашним провожальным котлетам — настоящее шампанское. Не с «Виншампани», где рядом Амур, а из Шампани, где рядом Бордо, Коньяк и Арманьяк. Кайенский перец на столе — из настоящей Кайены.
    — Француз привёз? — поздоровавшись, спросил я. — Как он улетел? Сильно задержали рейс? Взлётная полоса цела, Пётр Всеволодович? Не смыло?
    — Толя! Когда их третий раз вернули с трапа в аэровокзал, он готов был простить и четвёртый раз, и пятый, и остальные! Нас всех, провожающих даже, вдруг отвели в старый довоенный корпус. Индижён де Пари вдруг признался: именно там он познакомился с Жёй. Она там штукатурила-малярила. Под конвоем. Его самого в бесконвойники перевли ещё на БАМе, когда я расселял первых питомничных бобров по лесоучасткам. Ко мне в отряд перевели. Клетки таскать. Полста восьмую статью не жаловали… это ж не воры, не иные остальные социально-близкие… но я надавил на один секретный рычаг. Другое дело вот она, Жёй!.. — (Пётр Всеволодович вздохнул. Борода колыхнулась). — Шампанез будешь? Врачи позволяют? Если будешь, мы допьем его втроём, пока остальных нет. Больно хорошее! Для гостей, правда, у нас тоже хорошее… но с «Виншампани»…
    Я потупил взор. Хозяин до сих пор не знает, что я знаю о доносах, которые нашёл Лёх Числавыч. В бесконвойницы темнолицую шатенку перевели сразу после того, как молодой новый главкрайохотовед Бурмаков П. В., уже не кандидат в члены ВКП (б), а член её и член Далькрайкома, опять (т. е. снова, т. е. ещё раз) поговорил с кое-кем в кое-каких специфических выражениях. Все кляузы впоследствии тихо слегли в архив, где доднесь пребывают. Крепок оказался Бурмаков П. В.!.. Почему французы-бамовцы не умирали на Старом БАМе от дистрофии, Пётр Всеволодович рассказывал сам, это — информация из графы «не секретно». Сырая лосятина! И оленина! Ходить неслышно-незаметно Пётр Всеволодович умеет до сих пор. Меня научил. В день своего восьмидесятипятилетия, на даче в сопках. А его учитель всех таёжных наук, стослишнимлетний староста древлеобрядцев с Амгуни, который зашёл туда поздравить ученика, был доволен моими успехами. Отозвался о них как об успехах, по крайней мере… хотя я сильно хромал уже тогда!.. Сегодня, под шампанез, надо спросить, кто такая была Жёй. Вдруг юбиляр хоть под шампанез ответит?
    …Шампанское из бутылки коричневого стекла оказалось удивительным. В первую секунду — несерьёзным. Дурашливым. Пузырёчки, кислинка, щекотание в носу. Правда, со второй же секунды горло (горло, не язык!) ощутило крепенький, остренький, горько-пряненький коготок. Ещё через три секунды Катерина Максимовна, ни с того ни с сего сделавшись вдруг о-о-очень серьёзной, ещё раз поднесла свой твёрдый кулачок к моему лицу:
    — То-ля! Ко-гда же-нишь-ся? Что время тянешь? Та-а-акой хо-о-ороший парень, надо других хороших парней народить, троих или даже не троих, чтобы общемировой процент уродов снизился! По-о-онял, ты?
    Руки у неё, конечно, слабее, чем зафиксировано на старом акварельном портрете в кабинете с пластами коры амурского бархата по стенам, каковой портрет живописует её седлающей оленя для езды. Но волка в посёлке Корфовский, было дело пять лет назад, гостеприимная хозяйка успокоила. Прямым ударом в чувствительный, как у всех псовых, нос. Кто знает, тот знает. Пётр Всеволодович расхохотался, показав тёмные зубы:
    — Вот-вот, больших слушайсь!.. Ощутил, какова Франция? Люблю француза! Подбегай будущим летом. Надо вас познакомить. Он приедет архивные цифры для мемуаров добирать. И ещё у меня такое, Толь, дельце. Иди в клеть мою.
    «Спросить… спросить… — повторял я, удачно имитируя походку совершенно трезвого человека. — Спросить… обязательно… кто была…».
    Мы вошли через прихожку в кабинет, который (пока я знаком с юбиляром не как читатель, а как знакомый) никогда не назывался: кабинет. Только: клеть. На даче под Корфой тоже постоянно звучит: грядка, грядка… и вдруг — позьмо, позьмо! Топчан для спанья всегда был: лежак. Стол: престол. Книжные полки, однако ж, — полки, иначе ведь — никак… но табуреты — седьбища. Всё, разумеется, с юмором. У Петра Всеволодовича с сатирой не бывает. Тайга учила. И её люди. Пётр Всеволодович родился, да, в Харькове. Вырос в Крыму: его отец погиб там, и маленький Петя, еле найдя могилку, уговорил матушку свою никуда больше не уезжать. Понятий вроде «лимитная прописка» Крымские горы не знали. Ещё не знали. Мало кто соглашался перезжать в тогдашнюю голодную Ялту. Петя рыбачил, отрабатывая на практике уроки своего друга, Антона из посёлка Симеиз под Кошкой-горой. И охотился: стрелял перепёлок из ветхой пустяковокалиберной «Бердан» на плоскогорье Роман Кош, когда осенью стаи птиц ждали там северный ветер, чтобы улететь за море. Матушка консервировала рыбу и мясо кипящим жиром в банках и горшочках. Так семь зим отзимовали. Восьмую нынешний юбиляр встретил в Москве. Думал: отучится и вернётся. Семь других зим спустя, отучившись, он уехал в Муравьёв-Амурск. Снова надеялся, что — зим на семь. Но таёжных экспедиционных зим да лет было (с перерывами для двух войн) гораздо больше. И на посту главохотоведа края, и (когда стал пенсионером) на посту директора нашего музея. Научила тайга его всем своим таёжным наукам!.. Хотя познакомились мы с ним в Ялте. Не как читатель и автор книги о тигроловах, а как Толя и Пётр Всеволодович. У него была «путёвка на двух человек» в Дом творчества, они с Катериной Максимовной занимали номер с балконом, за балконом рос шикарнеший вкуснющий виноград. Я приехал на персики к тёте. Мы обменялись витаминами. В Ялту Пётр Всеволодович больше не ездил… дорогое было удовольствие для советского пенсионера, даже персонального… а потом и Крым не советским стал… но я с тех пор часто бываю на пятом этаже муравьёво-амурской сталинки в уютной клети, отделанной по стенам пластами коры амурского бархата.
    Юбиляр придвинул седьбище к полкам. Ступил обрезанными ичигами без голенищ на сиденье. Потянулся к какой-то толстой картонной папке. Шнурки на ней сильно выцвели. Притом (уроки Валерия плюс материал из «Шерлока Холмса»!) я допетрил сразу: выцвели они в завязанном состоянии. Только недавно узел был впервые за годы распущен. Может, вообще впервые. И не завязан. Тесёмки свободно болтались. Но не это меня удивило. Удивила толщина папки. Целый толстокартонный (из бумаги толщиной и прочностью, как тонкая авиамодельная фанера) ящичек под формат А4! Сделанный по-папочному. С клапанами для закрыванья-завязыванья. Рядом стояло второе такое чудо картонажного дела, впервые за энное количество лет развязанное. Пётр Всеволодович снял их. Вернулся ко мне. Откинул клапан первой папки: я увидел коричневую бумагу, разлинованную «химическим» серо-фиолетовым карандашом и уставленную, как шкаф томами, вереницами прямоугольных фиолетовых букв.
    — Соседка-малышка на хоббитских их играх на дачном острове дарила друзьям подарки в день своего рождения, — сказал Пётр Всеволодович. — Я тоже побуду хоббитом. Вот тебе мои записи за прошлое столетие в мой сотый день рождения! Публиковать не раньше, чем двадцать пять лет спустя с момента моей смерти… когда помру всё ж. Молодым — жить. Детям — взрослеть. Пускай ничто ни жить, ни взрослеть не мешает. Многое знание — многая, Толик, скорбь! А вот вторая коробушка… правду скажу: знать не знаю, ведать не ведаю, как она попала сюда! Пылилась среди других папок. Стояла да стояла… не кормить её, не поить, на прогулку не водить… а утром я её взял да открыл!.. Возьми в музей. Вдруг интересна?
    Во второй папке, сверху, лежала чербаковская тетрадь.
    В знакомом ледерине.
    Потёртостей нет. Следов пыли на верхнем обрезе страниц нет. Бумага (оказалось, когда я взял тетрадь и открыл): ни малейшей желтизны. Текст: тот же шрифт, сто процентов чёрного. (Не серого. Чёрного. И сто процентов).
    Тэ-э!
    Вернее: та-а-ак!
    Ещё один экземпляр?
    Пальцы перелистнули сразу несколько десятков страниц. Где диалог со шпиёном на Хитровом рынке? Я запомнил его по неудачному переносу со строки на строку: «Хи-трова». Сравню! Если текст печатали на принтере, как говорит Лёх Числавыч, — переносы во всех экземплярах будут одинаковы. Если текст копировался от руки, — существует возможность для вари…
    Ант…
    Ов! То есть, оп! В начале страницы значилось:
    «— Большакъ он!! То ись, большевик!! Шо дъетя, уроды?! Шо творитя?! Ёнъ жа вашъ! Людоъды!! — закричалъ солдатъ Мосей. Но было поздно. Лёва взлътелъ на штыкахъ надъ баррикадою. Зигфридъ мътнулся было съ съдла «Индiаны» ввърхъ по дуге, словно ракета со стартоваго…».
    Мои пальцы перебросили ещё десяток белых хрустких страниц. Чёрный текст информировал меня:
    «Премьъръ-министръ являлъ наружное спокойствие. Да я въдь зналъ: боится Александръ Фёдоровичъ! О, какъ боится! Он всё понялъ. Что тутъ. Какия наконъчники тръбуются. С кемъ онъ связался, какъ младънецъ с чертями (вопръки мудрым пословицамъ изъ собранья мичмана Даля, где почему-то чортъ связался с младънцемъ). Всё зналъ онъ, всё… и, всё зная, повторилъ бълымъ ртомъ:
    — Что тутъ? Какия наконъчники?
    — Мъдныя, — отвътилъ молодой снъгуръ. — Стрълы Абариса состоятъ из норильской мъди. Отдайте сейчасъ все. Тогда, ладно ужъ, всё прочее насъ не взволнуетъ. Доиграетесь въ Ваши игрушки сами. Отвътите за Ваши гръхи самостятельно…
    В щель шторъ пролъзъ голубой лучъ.
    — Что такое? — (Александръ Фёдорович дёрнулся корпусомъ. Бълый фартукъ сестры милосердiя на нёмъ вздрогнулъ). — Кто такия?
    — Дядя Костя, — молвилъ я в отвътъ ему. — Дядя Костя и все они. Судовой прожэкторъ с Невы. История не знаетъ никакихъ «вдругъ», Вы умный человъкъ, Вы это понимаете. Не върю, что Вы до часа сего…».
    Мои руки задрожали. Когда я вытряс из папки другую ледериновую тетрадь, такую же, и раскрыл её на середине, руки задрожали ещё сильней. Что я увижу?
    Вот что я увидел.
    «— Прага говоритъ! Прага! — вовсе слабо пробивался голосъ Ярека. — Красная Армiя, намъ нужна братская поддържка танковъ и самолётовъ! Прага не сдаётся оружью, но намъ нужна поддърж…
    Голосъ умолкъ. Эоиръ заполнился чужскiмъ электроннымъ воемъ. Иванъ Христооровичъ поправилъ на себе шлемооонъ, прежде чемъ сказать:
    — Анушъ варпэтъ, спасибо мастеру… ръбята живы… вперёдъ, товарищи! За Родину! За Сталина! Успъеваемъ».
    Тетради полетели на пол. Вздрогнули в моих пальцах, как живые, и — полетели. Я не смог их удержать. Следом вывалилась из папки-коробки ещё одна. Хлопнулась об пол. Хрустко раскрылась. Буквы засвидетельствовали мне:
    «— Вотъ и взошла над планътою заря космической эры, — сказалъ молодой снъгуръ.
    Оглянуться на стариковъ. Что ж оне? Кто-кто, а немногия вокругъ столь хорошо, какъ оне, знаютъ, в которомъ тысячелетьи до Рождъства Христова първыя ракеты вотъ такой конструкцiи взвились над планътою Землёй! Но въды оставались молчаливы. Воздържался отъ коммънтариевъ и авторъ данныхъ строкъ. Среди повстанцевъ я слышал слъдующее:
    — Рубить лесъ, такъ дорубать, недорубленный понову вырастаетъ! Правильно, Михаилъ Васильевичъ? У вашихъ такъ говорится?.. Крейсеры, полный вперёдъ!
    Крейсеры дали полный вперёдъ. Спасло флотилию отъ немедленной гибели только то, что головная часть ракеты какъ разъ в этотъ момънтъ разломилась. Выплылъ в тёмное пространство блъстящий мъталлический шар диамэтромъ, наверное, съ аршинъ, о четырёхъ острыхъ мъталлическихъ лучахъ изъ одной стороны. Я ощутилъ странныя колебанiя эоира. Монотонный, не несущий иноормацiи, но довольно громкий пискъ. Романъ повернулъ голову к Теле и Ладе:
    — Что это, въды? Они вамъ говорили?
    — Посля об’ясню, Бъртъ, — молвилъ предовщикъ. — Ръбята, вы, однако жъ, собирались что-то дълать… вроде, рубить, а?.. Можетъ, простимъ?
    Но гибель была ръшена. И разгром начался. Пусть не вовсе ужъ немъдленный, но сталъ онъ ужасенъ, безсмыслененъ и безпощаденъ… как все, впрочемъ, бунты, даже — бунты удачныя!
    — Ихъ решенье, — пророкотал Теля. — Ихъ воля. Свой умъ во все головы не вставишь. Знамо, такъ тому и…».
    — Толь! — позвал меня Пётр Всеволович. — То-о-ля! Ты  что? Почему так побледнел?
    — Спа… си… бо… — запыхтел я ему, отложив чербаковскую тетрадь.
    — Как ты сказал, Толя?.. Кать! Катя! Ему плохо! Сюда! Валокордин! Толя, скажи что-нибудь! Ты живой?
    А что мог сказать автор данных строк? Одно и смог я сказать:
    — Спа… си… бо… вам… бо… ль… ш…
    В дверь вошла Максимовна. Остановилась перед накрытым медвежьей шкурой креслом, к которому Пётр Всеволодович транспортировал меня вместе с полуопустевшей коробушкой, держа всё живое и косное в охапке двумя руками.
    — Спасиба мало! — рассмеялась гостеприимная хозяйка, отвинчивая крышечку аптечного бутылька. — Бросай, Толь, бумаги в свой горбовик — и за стол, за стол, за стол! Гости, наконец, собираются, а вы среди бумаг застряли!
   
    ***
    «Чуточка пустых страниц оставалась в первой тетрадке, когда я решил, что там должно быть вписано восклицание Робинсона Крузо из перевода Корнея Чуковского: «Куда ты попал!». Со значением: «Средь каких дикарей ты, странник по планете Земле, оказался!». До войны я привык думать, что каковы tempero, таковы и mores. Но летом 1917 года вдруг обнаружил: нравы от времён не зависят, но судьбу каждого индивида (то, что индивиды называют: судьба) составляют его нравы. Корней Чуковский — в миру доднесь профессор Николай Иванович Корнейчуков. Хотя в Куоккале, где несколько раз собиралась мозгоштурмовая бригада, я привык звать его так. Он утверждал, что переводит Даниеля Дэфо ради хлеба. Только ради хлеба для себя, для жены, для маленьких Коли и Муры. Именно так всё смотрелось со стороны. Университет закрыт, жалованье не плачено, а за квартиру, где жил он с женой и детьми, нужно платить. Случается ведь всякое… ну, вернее, случалось летом 1917 года, которое я описываю (можно ли сказать: опечатываю?) на новой клавиатуре сейчас, в начале 1957 года. Хой какую сцену соизволила закатить гражданка свободной страны Анн свет Ванн в Кошкином!! Я ещё не описывал? Опишу. Полагать, что хозяева «Профессорского дома», в котором квартировал Николай Иванович, вовсе лишены были глаз, — даже для меня тогдашнего был верх наивности. Вот я и не полагал. Зная от милицейских: все домовладельцы первой половины войны выслеживали германских шпионов, грешных перед законом вообще, но во второй её половине, когда германские шпионы перестали кого-либо никого интересовать, все домовладельцы бросились ловить должников-неплательщиков, грешных перед новым законом о частной собственности. Неплательщиков стали называть новым для меня словом, то ль латышским, то ль польским: порадниек. И весьма планомерно уничтожать. Всем комплексом способов. Прежде всего, да, — законных… одна жалоба в полиц… то есть, милицию, другая, третья… но случалось всякое. Утром, когда был поднят из Фонтанки первый мешок с телами, Митрич пришёл к нам узнать, как надлежит писать в дальнейших протоколах, «чуцский суд» или «чудский суд». В ответ на расспросы наши милицейский объяснился: по дальним туземным волостям, где он жил в юности, чухонцы так топили конокрадов. Но старичок и старушка в мешке оказались русскими. Просто задолжали квартирохозяину… опять же — русскому… а тот и… товось… oh, yes, много блажен был Робинсон Крузо на безлюдном острове!.. Но Корней для души старался. Добивался, чтоб всякое новое слово, переведённое им на современный русский язык, зазвучало столь же «вкусно», сколь «вкусно» звучало на старом English’e слово мистера Фо. (Дэфо он, от профессора знаю, — в той лишь степени, в какой сам профессор Николай Иванович Корнейчуков — Корней Чуковский). Да, бывый студент Некрасов писывал романы «ради хлеба». Теперь знаю. Но романы те писаны не худо, не слабо. Такие люди, как Некрасов, не умеют работать кой-как. А Владимир Германович (ссылаясь на отца своего покойного, знавшего Талмуд) уточнял: если работа, за которую тобою взяты деньги, сделана тобою плохо, ты вор и тать. Мы не получали денег. Жалованья своего я, сколько жил в Питере, ни разу не видал. Чем кормились? Особый вопрос. Но все, кто принадлежал к нашей мозгоштурмовой бригаде, старались работать хорошо.
    Я тоже старался работать хорошо.
    Алёша и Володя, решив вернуться на свои факультеты, как только университет возобновит занятья, приобщились Святых Даров ещё раз. Они очень волнуются. Больше, чем из-за дел службы. Исповедовались оба они долго. Мы с Колею и Мурою Корнейчуковыми (Мура сидела у меня на руках) успели подойти к чаше, отойти, запить Дары святой водой и заесть кусочками просфор (которые предложила служительница), прежде чем оба появились на пороге придела, в коем шла исповедь. Алёша был бледен. Володя вёл его под локоть. Вася Непомнящев взял капитана под другой. Когда мы пешком возвращались из Казанского к автомобилю мимо Публичной библиотеки, Мура спросила: «Гражданин капитан, разрешите обратиться к гражданину капралу Непомнящеву? Разрешаете? Спасибо! А то не знаю, как действовать! Вася, Вася, там меня большой дядька перед свещной лавкой конфетами «Бон-Бон» угощал! Спрашивал, желаю ли я вроде как дружить с ним! Конфет я не взяла, они вонючи, табаком махровым из кармана пахнут. Что такое вроде как дружить? Там он! Возле художников». Капитан и поручик переглянулись. Вася быстро вымолвил: «Обождитя тут, гражданы». Ушёл в сторону Публички. Когда вернулся, Алёша и Володя вновь переглянулись. Вася отрицательно покачал головую, смотря на них, а Муре сказал: «Всё, Маш, дяди-воры к тебе никогда не подойдут!.. Ты сама придумала махорку махровым табаком называть или у Ягодки научилась? До чего же смешно!». Мура обрадовалась: «Вправду смешно? Я сама! Сёк нынче утром говорила новому рыжему Куське, что произведёт наступательную операцию на его хвост, если новый рыжий Куська станет снова необходимо разлагаться посреди комнаты так, что не обойти, а я придумала о махорке! Для папиной работы «Говорят дети»! Он её мало кому читал, но я знаю, как он старается!». Мы рассмеялись. Вася прибавил: «Ой, не люблю воров! Чесслво, не люблю!.. Ну чт, барышня, домой? Я провожу. Папе — гостинец, пять фунт сушёной рыбы с шхеров косари-финны вам передали. Старик к ним скоро в гости. Устал, бедный, на съезде. Отпуск надобен». О том, что Ягодка — не Ягодка, мы вновь решили умолчать. Подошёл граф Толстой, подарил Муре зачитанную ещё до войны книжку «Мурзилка, или Царство малюток». Умалчивать стало легче.
    …Тэ, тэ! Я употребляю да употребляю грамматическое настоящее время! Ну, ладно уж! Стану продолжать, будто я сейчас — тогдашний… и будто всё, что тогда случилось, ещё только-только случается… и будто всё может случиться в гораздо, гораздо лучшем, чем я знаю, варьянте!
    Роман пишет по-русски очередную диссертацию. Не уверенным ещё почерком. Буквы, которые в кирилице и латиннице совпадают, у него изящны, а которые нет, — аккуратны. Старательно выведено: 1917, июнь. Вчера ввечеру я перебелил его предыдущие работы, меченные старательным: 1917, май. Одна — о том, что каждая возможность выбора между тем либо иным поступком рождает параллельную стрелу времени, а значит, время является, minimum, трёхмерным и мир есть практически бесконечное число параллельных стрел-времён (Берт назвал их жизнями). Другая — о том, что в гравитационном поле Солнечной систэмы нашей свет движется не по прямым, а по искривлённым замкнутым линиям, отчего не исключён варьянт, при котором свет возвратится в ту ж точку, из которой за много лет, десятилетий, не то и веков до того излучился, а мы (видимая информация суть цепочки световых сигналов) сможем увидеть прошлое, как мы видим свет далёких звёзд, угасших в реальности, но ещё сверкающих для нас из потока информации, воспринимаемой нами сейчас и здесь. Гипербореи прошлое видят запросто. С будущим — сложнее. Иногда получается. Если оно есть прошлое для кого-то другого. Перехвати подобный световой поток да любуйся. Но сам Роберт откуда всё это взял? Юный homo sapiens отмалчивается. Или говорит, что поручик Чербаков-де всё равно не поймёт его или поймёт по-своему, а второе-де — гораздо хуже. Я уточнил: was ist «по-своему»? Роман напомнил: «Ты ведь по-своему понял, отчего возможны более чем один ответ «да» или более чем один ответ «нет» на каждый из вопросов!». Я принялся объясняться: «Ну, Робик, если мы представим «да» и «нет» в виде нарисованных круглых точек, всё за пределами их будет не «да» и не «нет», от лукавого то есть…». Робик перебил, хотя перебивает он редко: «Вот, вот! Всё за пределами их! А в пределах? Ну, поставь карандашом круглую точку на листочке! Разве всё — только за пределами их? Разве в их пределах нет места ни для чего, кроме одного слова? Твоя точка — маленький неровный круг, круг — сумма точек! Понял? Тема для твоей диссэртации! Когда поймёшь, как нарисовать точку-понятие, абстрактное понятие, а не точку — реальную геометрическую фигуру реальным карандашом с толщиною грифеля, измеряемой в малых, но реальных величинах!». Я сделал вид, что всё понимаю… хотя бы всё по-своему даже… и решил писанину отложить.
    Александр Максим Отто, справив семнадцатый день рождения, учит наш язык с помощью церковнославянского и соглашается со мной. Рановато! В их школе в городе Грац такие сочиненья на вольную тему тоже слывут: «dissertacia». Никто там над диссертантами не смеётся. Никто не брюзжит им (подобно тому, как брюзжал мне гимназист Клоп в Усть-Зейске): «Штирлиц тожа у-у-умный, ды-ы-а? Куда мы, Австро-Венгрия, ка-а-атимся?». Но диссертацию о космической ракете «Фау» («Буква V» то есть) Александр отложил. Я хотел узнать к случаю: «Отчего, хотя бы, «Фау»?». Александр сбился на штирийский австрийский диалэкт. Его русский язык по состоянию на двадцатые числа июня 1917 г. слишком слаб для разговоров о ракетах будущего, а мой гимназическо-фронтовой Deutch слишком слаб, чтоб понять штирийца. Искусством ловли параллельных стрел времён я по состоянию на двадцатые числа июня 1917 г. не владею. Есть ли основанья утвеждать, что я-де хоть что-то понял?..
    Профессор Корнейчуков обретает возможность отчасти узнать хотя бы часть будущего, забежав в конец последней главы Робинсоновых похождений и переведя всё вплоть до слов: «Счастливый Робин Крузо, куда ты попал!». О нашей ситуации можно сказать словами Петра Первого из сценария, который пишет инженер Толстой: «Всё более дел, Алёша! С каждых днём всё более неотложных дел! С каждым днём! Но дух бодр, пускай тело и слабо. Держись»…
    Хотя моё тело — тело старого графа Кошкина — не слабо совсем.
    Я расту.
    Я заметил сие часа три, четыре спустя по возвращеньи с Нового Мира во двор перед Кошкиным домом. Ваня Ефремов и Митя Шостакович ушли, вежливо — как с незнакомыми людьми — попрощавшись со шпиёном и отцом Иоанном. Да, как с незнакомыми! Вежливо. Только вежливо. Не больше. Отчуждённо. Подкатил Лодовико-Леонид. Забрал Романа. Я ушёл. А под вечер, выдвигаясь в пешем порядке вдоль Морской к Володе, я вдруг ощутил: мои штаны коротковаты для моих ног… либо ноги мои длинноваты для штанов, три дня назад ушитых по росту! Я огляделся. Рукава при внимательном рассмотреньи оказались коротки для рук. Фуражка, к счастью, сидела на голове, как сидела раньше… но китель под лётной тужуркой смачно треснул вдоль спины: мои плечи более не умещались в пределах, отведённых для них стараниями полкового кексгольмского портного Солоневича, который обшивает (ради бедности нашей нынешней) всех нас и ведёт в газете монархистов — соседке дяди-Костиного журнала «Крокодил» — колонку «Хроника». Следующим утром, бреясь, я заметил: шрам на шее стал бледней. Боли в суставах всё слабеют. Наколки исчезают. Половинка родимого пятна под шрамом стала выцветать, как заживающий кровоподтёк. Дьёрдь сказал:
    «Йя со-таки паверу в Бога! Его тёже обвиняли в прогоняет тьму силёй княза тьмы».
    Юрий Петрович сказал следующее:
    «Молодец Миша! Просто молодец! Куёт своё здоровье своим молотком на своей наковальне! Он силою сознания осветил глухие подсознательные ямы! Сознанье мобилизовало весь организм, оно сумело настоять даже на том, что родимого пятна у Миши не было, а значит — в дальнейшем не может быть, и… организм согласился! Можно лечить неизлечимых больных из палаты три, Владимир Михайлович!».
    «Странен только тэрмин «всё-таки поверю», каковой тэрмин употребил доктор Дьёрдь, — строго изрёк Владимир Михайлович. — Живо в domus orare на Невском, благородный венгр! Жи-во! То есть: се-го-дня же! Сей-час!.. Я решил добавить в книгу о внушении главу, посвящённую психическим эпидемиям средневековья. Все эти европейские пляски святого Витта… мурманские шаманские хворобы, во время каковых целые пастушьи стойбища либо ловецкие станы повторяют одно и то же слово и совершают один и тот же взмах руками… сибирская мерячка, от которой матросы, Александр Васильевич во время зимовки наблюдал, сигают с корабля на лёд и, завывая, мчатся к Полярной звезде… знаки пусть будут сложны, даже противоположны, но явление — едино и палату три мы станем лечить! Вот так, Миша!».
    «Ой, я-т при чём? — отмахнулся автор данных строк. — Я так… что я за пример… всего-ничего посидел в вимане с Телею рядом…».
    «Вимане? — повторил Бехтерев. — Каком вимане?.. Кстати: Семён объявлялся? Куда пропал старый пьяница? Я не желаю, чтобы надолго пропадал такой ценный информатор! Семён так много знает…».
    «У Толстого, поди, он, — среагировал Владимир Михайлович. — Теля видел кержацкую гарь именно так, как её должен показать, с Телиных слов, новый сценарий Алексея. Показать так, чтоб никому со дня сего не приходило в голову ни самому кидаться в пламя, ни других туда заталкивать!! Семён вызоволял несчастных… выволакивал из огня… они тут же кидались в пламя понову!.. Если встретите Алексея Николаевича в ближайшие день-другой, молодые люди, — прошу передать привет ему».
    Я молча пожал плечами. Дьёрдь умолк во всех системах передачи информации. Владимир Михайлович ещё раз повторил своё «Каком вимане?». Дьёрдь слабо, вяло, нехотя скопировал моё шевеление верхним поясом конечностей…
    Сначала ко мне относились не слова из концовки, но слова из первых глав «Крузо»: «Несчастный, несчастный Робин, куда ты попал?».  Было зябко в компании, где орлоносный генералитет и многозвёздное офицерство, передав кому-нибудь из собравшихся привет от какого-то Уинстона с Британской Месопотамии, сразу начинает говорить ещё с кем-нибудь о спорах Гансов и Джонов во Фландрии на реке Сомма. Где я и где ближайшая Фландрия, говорит в таких случаях новый сотрудник Института Михаил Булгаков? Тёзка этот мой — родом попович, образован в Киевском университете, — сам презябко чувствует себя среди них. Среди госп… граждан, которым пели колыбельные песни бонны-француженки в Париже, прививали классическое немецкое произношенье воспитатели-немцы в Берлине, а классическое английское демонстрировали лекторы-британцы в Оксфорде. Тёзка быстро научился оперировать датами в новом стиле, поскольку старого календарного стиля сии господа из принципу не знают-с, но в остальном он быстро сник. Умолк. So, am I. Мой первый учитель немецкого — наладчик холодильника в универсальном магазине «Кунст и Альберс» на Муравьёво-Амурской. Французского — монтёр кранов в порту. Английского — мистер, который устроился торговать плугами, жатками и сеялками на Протодьяконовской. Сосед Август Наумович, родом швейцарец, который преподаёт ботанику в Усть-Уссурийском кадетском корпусе за Чердымовкой, усовершенствовал познанья мои трояко, а Корней, который преподаёт много чего в Петровградском университете по возвращении из научной командировки в Британский музей, считает: моё горе — не беда, в Лондоне, мол, говорят не вовсе на English! А вовсе на некоем English language cockny. С «а» вместо «э» (из-за чего «today» звучит почти как «to die»). Шпиён добавил, соглашаясь с профессором и утешая меня: в Америке — давно свой разговор, который отличается от английского так же, как знакомое Булгакову киевское наречье — от масковского (и с годами станет отличаться сильней). А южные, к примеру, немцы с трудом понимают берлинцев. А у венцев — свой разговор, который штирийцы понимают, но не могут поддержать. А жители материковой Ютландии не в силах спрекать на «чихающем» копенгагенском столичном островном диалэкте. А французы гор Манар — посмешище для всей остальной Франции, даже для нормандцев, которых разумеют только пикардийцы!.. Добрый граф хотел нас с тёзкою, да, утешить. Но мы смешались-растерялись ещё больше. Правда, начался очередной мозговой штурм: матросы приволокли из речного порта в институт к Бехтереву безумного парня-чина, которого мог понять только я и только с помощью уроков дяди Коли Ти. Университетский переводчик (он же переводчик «Путешествия на Запад») не понял беднягу, говорившего «кунь» вместо «хун», «красный», и смешно, по-деревенски, путавшего «л» с «р». Явился толмачить я. Долго казалось: и сам я даром трачу время. Чин нёс ужасный бред: «Уйдёт прочь ваше время, вернётся к нам наше время, убитый красный дракон является спящим красным драконом…». Хотя шпиёну так не казалось. Владимир Васильевич сам сходил за старыми английскими журналами в Кошкин дом. Лично отыскал в одном из них рассказ мистера Уэллса «Бог Динамо». С листа перевёл всем участникам brainattack’и нашей историю чёрного туземца, который, поступив на электростанцию «Тэмза», создал новый культ и сам себя отдал в жертву новоявленному божеству-электрогенератору. Один полковник расхохотался. Но вице-адмирал Колчак обратил на всё сие по-настоящему серьёзное внимание. Он вспомнил о своих друзьях, погибших в походе за Амур в 1911 году, когда вдруг пала там династия Чин и начались бунты хлеще нашей пугачёвщины, каких без иностранного вмешательства было не усмирить. Концепция созрела мигом. Не вовсе, говорит толстяк-генерал, срослась. Но всё ж!.. Затем шпиён приказал мне двинуться к студентам и абитуриентам. Это развлекло меня. Я ощутил себя одним из равных…
    В общем, всё — хорошо. В нашем роду нашего племени российского теперь всё — хорошо. А как другие роды нашего племени? (Согласно урокам Владимира Германовича, племя состоит из родов, роды — из семей, семьи — из отдельных носителей языка и культуры). Здесь мои наблюденья весьма, весьма пестры, лоскутны, хаотичны.
    С чего начать?
    Вернее, с кого?
    С художников на асфальтовом пятачке перед Публичкою? С поэтов? С артистов?  Все они входят в группу «Х. Л. А. М.», «Художники. Литераторы. Артисты. Музыканты». Обо всех о них Маяковский худо отозвался, прослышав от Гриневского, что я взялся сочинять комедию: «Хлам и есть! Нужны им не люди, нужны им только глупые воробышки, в хламе гнездящиеся! Как они твоё сыграют? В хлам не ступай, Миш! Да и на поэтпохороны больше не езди! Что есть похороны? Как у Толстого, который Лев, не Алексей, были — балы: повод показать себя, насколь ты сделался сед-облезл от грех от своих от многотяжких, да на других поглядеть, убедиться, вот они нимало не лучше». Я спросил, чтоб перевести стрелку с темы похорон на тему о пьесе: «Как обойтись без артистов? Кто изобразит на сцене моих философствующих тараканов?». Владимир нахмурил чёрные брови под линялой солдатской фуражкою. Долго молчал. Два квартала или три. Две роты или три, поскольку мы (забастовал в очередной раз трамвай) шли по Васильевскому острову. «Делай мультикино без живых артистов! — посоветовал, наконец, Владимир. — Сам таракашек рисуй. Ты рисуешь, я помню, ты до войны в Маскве рисовал, приходя к Кузьме Петрову в учживваизод. Либо из цветной бумаги их вырезывай. Ещё варьянт: из пластилины лепи. Есть такая штука для художников, называется: пластилин. Снимай фильму покадрово. Алексей Николаевич идею дал. Секунда фильмы — двадцать с чем-то кадров. Первый кадр — одна поза, лапка вот так. Другой кадр — другая поза, лапка вот так. И тэ дэ, и тэ пэ. Так таракан по экрану затанцует, словно козявки у француза в синематографе «Люмьер»! Но французовы фильмы — чёрно-белы. Цвет снимай. Ты до войны фотографировал цвет. Получалось, как у Прокудина, который Горский!». Я сделал вид, будто всё понимаю… и будто вспомнил уж, что уж там фотографировал я до войны… и… короче, тетрадка кончается, на оставшихся страничках расскажу о прихожанах Казанского собора…
    Нет!
    О них следует говорить ещё пространнее! Я — до сих пор под впечатлением. Взгляд мальчика, которого Пелагея Ивановна в прямом смысле слов отодрала от любимой его иконы и толкнула к остальным образам: «Чё прилип?! Обойди всех святых, каждому поклонись, у каждого попроси прощения!!». — «Тёть, я перед ними ещё не виноват…». — «Я!! Ко!! Му!! Го!! Во!! Рю!!». С тем Пелагея Ивановна вновь повторила свой акт веры… мальчик сделался послушен… привычно-послушен… хоть не весьма расторопен в своём послушании, отмечу я… а я с этой секунды стал отмечать для себя то, чего до сих пор не видел, бывая только на литургии только по воскресеньям. Стоял будний день. В соборе собрались исключительно те, кто здесь только спать не ложится. Вот я и заметил. Глаза. Их глаза. Если у людей такие взгляды, люди с размаху бросятся в огонь. Да не сами лишь. Детей своих вперёд себя швырнут. Таким ж движеньем, как Пелагея Ивановна. Пелагейка недавно принесла на подоле в Кошкин дом новость: «Следующее правительство идёт бесовско, править начнут красны люди, час нам, верным, пробил сожигаться, тако прежде верные соделывали!!». Тычок взашей — её auto da fe. По-испански «акт веры» и есть «auto da fe». Католический обряд. В ходе которого заблудщих предавали «чистой» смерти сожжением (чтобы душа не излетела, мол, на Суд «через грязную заднюю дыру», как при вешении), — есть «autodafe». Место, на котором устраивался костёр, именовалось — «cemadero», «гарь», и обряд у простых испанцев тоже стал с годами слыть как «cemadero». Учитель в Усть-Зейске рассказывал. А Теля рассказывал здесь нам, как в молодости своей — двухсотлетней снегурской молодости — он и друзья его люди гениальные спасали на гарях людей разумных. Не католиков. Католиков за Онего-озером, где имело место быть всё описанное Телею, не бывало и быть не могло! Жглись там на гарях лишь заонежцы-древлеверцы. Без судов да инквизиторов (сиречь, расследователей). Без приговоров. Жгли сами себя! Жгли детей своих!.. Пелагея — отнюдь не древлеверка. Здесь — столица, не погост замшелый в затхлом болотно-лесном углу. Но Владимир Васильевич до сих пор ни разу не говорил ничего пустякового. Значит… всё повториться здесь и сейчас?.. Задать вопрос шпиёну было невозможно, шэф оказался занят. Я поставил вопрос этот сам перед собою, как учил Владимир Васильевич же. В воображеньи моём предстали ответы: многочисленные Пелагеи Ивановны одинаково, тычками, бросают многочисленных племянников своих под катерпиллеры бронемашин, поручик Баграмов кричит им сквозь люк — уходите, прапорщик Троцкий смотрит на всё сие из небытия, смотрит с ужасом, Троцкому есть что сказать, он многое видал, идя по Галиции… но как, но как может вмешаться в мирские дела тот, кого на свете нет давно уж!.. Я сотворил знамение. Прошептал: «Избави, Господи, обстояния бесовского». Только тогда смог успокоиться. Успокоиться до такой степени, чтоб без дрожи рассказать обо всём Володе. Графушка сперва не понимал тревог моих. Проявлялось это в чересчур уж быстром со мной согласии. «Чему дивиться? — воскликнул он. — Помнишь чортова монаха Гришку? Такие же глаза! Пелагею отвезли в институт, в палату три… хва об этом!..». «Я видал Григория на фотоснимках только, Вов… и сходство внутренне различных явлений, как раз, есть самое удивительное! — настаивал автор данных строк. — Гришка кто? Чортов монах, падшая прельстившаяся личность. А они кто? Богомольцы. Божьи, принято считать, люди!». Графушка всё понял, наконец: «Подойдём мы вновь, Миш, к отцу Иоанну?»… Подошли. Батюшка оказался вновь занят. Исповедь снова затянулась, кающиеся — словно б за углом договоряся! — валили да валили к нему одному!.. Тема для особого случая? Тема для особого случая.
    С чего начать сейчас?
    Или с кого?
    Со студентов?
    А может — с средней из не-чеховских трёх сестёр?
    Последние пункты, в сути своей, суть один. Тэ лад. Начну.
   
    ***
    Незанятая квартира во втором этаже (напротив обители старика Плюшкевича, где когда-то пряталась Сёк и ночевал, егда мог вовремя вернуться через разводные мосты из-за Невы из редакции, Владимир Германович) оказалась вроде «квартиры на Колфилд-Гарденс», которую Холмс навестил с применением ломика и закрытого взломщического фонаря. Даже шкатулка для документов имела место быть, как в «квартире на Колфилд-Гарденс»! Газетных объявлений от «Пьеро» там, правда, не случилось. Всё, что мы нашли, полковник граф Кошкин сжёг на чугунной пепельнице. Велел Тане, дочке Митрича, быстро-быстро прибрать квартиру, прежде чем Марь Ванна одним глазом завизировала вселение тех, кто славит мир песнею «Gaudeamus igitur, uventum suums». Второй глаз ей Михаил Булгаков спас, судьба её предков по обеим линиям (фельдмаршала по женской и светлейшего князя по мужской, как сама она утверждает) миновала благодетельницу, но глаз №2 ещё не мог ничего визировать, исцеляючися под повязками. Алёша мысленно напомнил сам себе: следует любить ближних своих, коль даже и врагов любить завещано!.. Читать мысли я не умею, тогда — тем более не умел, но я догадался: капитан вспоминает, как Зигфрид Франкенштейн два дня назад спас его от Марь Ванны. Не дай Бог вдругорядь прияти помощь от чужа! Не дай Бог!
    (Где таилась два дня назад громада мощных костей, бугрящихся мышц и растрёпано-отросших белых волос под именем Франкенштейн, прежде чем полуснегур явился к ним с Марь Ванною? Даже я увидел его не сразу (при моём-то боковом зрении, которое хвалили даже Тэла и Светлана Рюриковна, истинные чистокровы). А капитан Сиплаков и Марь Ванна — паче. Когда они запоздало среагировали на зрительную информацию, полуснегур уже стоял над ними на верхней ступеньке лестницы во второй этаж. Отреагировали вяло. Совладелица как раз суперактивно тратила время на занятье, гораздо более для неё важное. Она возвещала, ступая на первую ступень:
    «Алексей Павлович, пора гулять с новым псом! Я тепло отношусь к молодёжи, которая проводит время за книгами, а не картами, но дело в том, что Вы уже должны моей сестре Анечке сто рублей за квартиру, а новый девочкин пёс, бегая по помой… местам, хорошо знакомым ему, тащит на крыльцо всякую гадость. Вы станете с ним гулять. Раз поутру и раз вечером. Если Вы служите весь день. Ремешок я оставлю на крыльце».
    «Какой ремешок? Какие сто рублей?» — отвечал Алёша, насилу отрываясь от кипы бумаг, которую читал на ходу.
    «Ремешок ist поводок, сударь, — объяснила совладелица. — Крыльцо ist крыльцо. Деревянное. А если вы хотите отдать триста рублей вместо ста, я могу подождать… м-м-м… не более чем неделю».
    «Какие триста рублей вместо ста? — по-прежнему пытаясь что-то понять, бормотал капитан. — Какая собака? Почему я с собакой гулять? Я, знаете, занят… я, действительно, занят… служебными…».
    «Если заняты, разговор пойдёт о четырёхстах рублях», — чуть более тёплым голосом изрекла совладелица квартиры. Менее ледяным. Хотя глаза её сверкнули, как осколки Grand Deluvium’ов.
    «Почему четырёхстах?» — спросил капитан.
    «Потому что от Вас и только от Вас зависит, когда для Вас начнётся собачья жиз…» — ответствовала совладелица.
    Начала ответствовать.
    Не докончив.
    Увидев Зигфрида.
    «Вы хорошо нам попались! — зарычал полуснегур, сходя по лестнице. Сошёл. Остановился. Покачался с пятки на носок на громадных ступнях в громадных сапогах (образцово, как немецкий капрал учил, начищенных). Шумно вдохнул и выдохнул. Простёр ручищу к Марь Ванне. — Уф! Наконец достигли врат Мадрида, альзо шпрахе Пушкин! Вы сами вляпались ундер мейн вопрос! Ойе фатир — живёте вы. Двайе фатир — живут он и она. Трейе — живут они. Финфе, вот эта, — никто не живут, нам охота жить, а мы — в кустах ночь, как солдаты на сёдлах. Нигде не кажется никому ничто странным, фрау Мария?».
    «Откуда этот хам? — вырвалось у совладелицы. — Я в полицию не пойду, здесь у меня своя полиция! Митрич! Митр… и… о-оы… ты… кы… то?..».
    Больше Марь Ванна ничего не смогла сказать.
    Если даже и желала.
    Полуснегур, хватанув громадными своими пальцами в белых, как у Тели, волосках кожу над совладелицыным глазом, притянул Марь Ванну к себе. Словно Володя — Анюську в трамвае в Маскве. Но сильней. Уверенней. Проще. Властнее. В меру разницы Володиных и его собственных сил. Марь Ванна пискнула. Шуршан перешёл с раскатистого львиного рыка на драконий рокочущий шип. Вместо почти-русского со вставками из диалэктов, целиком пошла диалэктная лэксика, в которой я тогда всё понял, но буквами, даже кириллическими, не латинскими, записать ничего не смог:
    «Мерзкие глазки. Подлые глазки. Глазки бывшей рабыни. Самая жестокая тварь — это бывшая рабыня. Она жестока ко всем, кто попал к ней. Наступило время, когда хозяин умер, наследники не доехали, рабы убежали. Наступило время вольностей. Рабы бродят без охраны. Рабам хочется жрать. Рабы промышляют. Рабы грабят. Рабы не любят работать, но любят есть и грабят. А иногда рабы становятся людоедами. Рабы начинают есть людей. Наглы рабы. Жестоки рабы. Но — трусливы рабы. Подлый всегда труслив. Рабыня боится, что её наглый глаз вытечет на её наглую щёчку. Рабыня вспоминает, кто она такая и кто такой капитан Алекс из квартиры два. Рабыня вспомнит. Смирной станет. Хотя доброй она не станет. У неё нет места, которое содержит доброту. Но рабыня будет бояться Пауля Зигфрида Франкенштейна из Шварцвальда. Поскольку Божьего гнева даже трусливые рабы не боятся. Ведь в Бога рабы не верят. Богу мало разницы, верит ли Анна Кошкинь в Него. Для Анны Кошкин важней, чтобы Он не разуверился в ней. А то Он возьмёт да разуверится. Перестанет ждать: когда же Анна Кошкин вспомнит о тех до сих пор не сделанных ею добрых делах, ради которых Он оставил ей её подлую, наглую, жестокую, трусливую жизнь! Но Анна Кошкин Бога не боится. Анна Кошкин только конца света ждёт…».
    «Это — Мария Васильевна Кошкина… и муж говорил с ней только по-русски… она даже гимназический немецкий плохо знает…» — вымолвил капитан Сиплаков, роняя листки своих бумаг на пол у начала лестницы.
    Долететь до полу листки не успели. Шуршан, отпустив Марию Ивановну, метнулся к ним с середины лестницы. Поймал их теми же двумя пальцами, которыми он только что крутил кожу над глазом несчастной. Даже — не просто поймал. Взял. Взял с воздуха, как с невидимой, будто корпус вимана Тели-Семёна, полочки. Вернул Алёше. Другой рукой голем подстраховал Марь Ванну. Как унтер-офицер страховал, было дело, нас во время солдатской гимнастики. Будь всё по-другому, по-другому обернулось бы лечение гражданк… госпожи совладелицы! Выздоровленье пациентов, у которых, вдобавок к слепоте глаза, объявляется ещё перелом, вывих либо сильный ушиб, наисерьёзнейшим образом осложняется, так ведь?.. Мы с Алёшею кинулись к ней. А полунемец исчез. Я хотел написать: испарился. Было бы верно. С точки зрения внешних наблюдателей. Но неверно со всех остальных точек зрения. Поскольку Франкенштейн без ключа (особым образом тряхнув её) отпер запертую дверь пустой квартиры против обители старика Плюшкевича, впустил фон Цыплакоффа, сам вошёл, закрылся изнутри. Всё именно так. Без ключа отпер запертую дверь… впустил австрийца, который ждал на площадке перед квартирой с протекающим потолком… вошёл тоже… закрыл квартиру изнутри (уж обычным, без встряхиванья, способом)… и вот мы сейчас стоим перед нею же, предаваясь воспоминаниям, а мимо нас туда входят новые жильцы: студенты и абитуриенты. Счастливые ребята! Они ничего не знают!).
    Алёша мотнул головой, покидая меня и шумную молодёжь. Марь Ванна тоже снизошла к себе. Один студент проорал среди квартиры: «Gaudeamus!!». Второй пустил плавать в таз с водой, накапавшей там с потолка, три бумажных лодочки. На одной значилось: «Флагман», на другой — «Лоцман», на третьей, самой большой, — «Кацман». Абитура погребла под собою турецкий диван. Диван — огромен, все жители Кошкина дома смогут разлечься на нём, буде возжелают. Но абитуриентам не хватило дивана. Вместо «Gaudeamus’а» под дырявым потолком зазвучал автомат.
    Автоматический мат. Так назвала сие явленье Сёк, ещё деля противоположную квартиру второго этажа с репортёром и с чудаком Плюшкевичем.
    Один студент пинком закрыл дверь и спросил у другого студента, глядя мимо абитуриентов на меня:
    — Где карты? Сейчас мы дядьку, мля, определим! Олухи царя подземного, где, мля, карты? Живо снимите, мля, с карт те места, которыми вы на них, мля, сидите!
    — Чё? — ответствовал какой-то из абитуриентов. — Кого-то ещё, мля, Бог принёс?
    — Да уроет тебя Сумерла, царица подгорная, ты с карт в этом году, мля, встанешь или чё? — вопросил первый студент.
    — Каких, мля, карт? — уточнил второй.
    — Ты, мля, встань! — присоветовал абитуриент и глянул с дивана в окно. — Тогда, мля, поймёшь-увидишь, каких!
    Второй студент подскочил к окну, вовсе оставив диван:
    — Где тама карты?
    — Тормоз! — ответил один из ранее безмолвствовавших.
    — Где, мля, тормоз? — (Второй студент, взгромоздившись ногами на подоконник и открыв форточку, высунулся во двор). — Говорите чётче!
    — Ну-у-у, Техноложка любит чёткость! Ладно уж! Изобиделся! Ты — не тормоз, ты — медленный разгон! Хорошо, хоть с карт встал наконец! Вот карты! Слава тебе, подгорная царица! Счас мы определим, кто тут объявился раньше нас! — зазвучали варианты ответов.
    — Подгорная? — переспросил я.
    — Ты подгорная? — переспросили меня с двух сторон (из обоих, в смысле, комнат сразу). Студенты и абитуриенты двигались везде быстро, как тараканы. Только, вот, лежали — и уже семенят куда-то. Не добежав, остановились. Постояли. Что-то ухватили со стола под окном. Бросили. Опять куда-то засеменили торопливым шагом. Я едва успевал следить. — Мы внуки папы римского, если ты подгорная царица! Чо свистишь! Не на вот так! А то по разу пальцем в глаз, да и… Ваше благородие, Вы хоть русский? Или прав донской казак Пушкин Александр Сергеевич насчёт кого найдём, если поскресть? Татарина? Финна? Сына Израилева? Переопылились мы, как огурцы! Утратили чистоту исходных пород! В общем, опаскудились! Счас мы станем на Вас по картам по многоцветным гадать, кто Вы и какой курс окончили, прежде чем Кровавый Николашка Вас угнал на убой под снаряды! Угадаем, — с Вас магарыч!
    — Два магарыча дам, если вы хоть раз обыграете меня в настоящие красно-чёрные карты, — обещал я. Вмиг пожалев о том. Какие ещё ведь карты у них?! Счастлив мой пай, если сейчас явятся на свет простые «нюшки», дрянные фотокартинки дрянных девчонок (одетых в стиле «ню», то бишь вовсе не одетых)! Эти карты, продаваемые с-под полы в ещё курсирующих поездах, наделены обычными мастями — пика, треф, черва, буба. Но Володя говорил: среди публики мелькает и такое, где — не четыре первых символа чёрной магии, а «сразу весь смертный грех»!.. К счастью, у ближнего студента объявилась в руке пачечка относительно-безгрешных хромлитографоткрыток. Забавные физиономийки с подписями. Я прочитал, пока бледные пальцы тасовали их, как колоду: «Правовед», «Курсистка», «Академист», «Акушерка», «Технолог», «Путеец»…
    — Дядька явно путеец! — закричали с двух сторон (из двух комнат). — Явно! Пу-те-ец! Пу-те-ец! Пу-мля-те-ец!
    — Я путеец? Я технолог! — Обладатель карт вздрогнул на все стороны, а затем уставился в открытку со щекастой розовой физиономиею в обрамленьи форменных фуражки да воротника.
    — При чём здесь ты, тощий технологовыродок? — было картинковладельцу ответом из кухни. — У Его благородья, вон, путейские щёки! Рожа самоваром, щёки с-за спины видать! Питерский путейский институт он окончил! Лишний магарыч с него! Давайте деньги, Вашебродь, мы сами за магарычом сгоняем! Знаем где достать!
    — Нынешнюю подпольную водку, которую знаете где достать вы, пьянствовать вреднее, чем в подпольных борделях безобразия нарушать, — информировал их я. — Вин будет настоящих. Если не выиграю. А картёж есть весьма бесславное времяпрепровождение и весьма цепкое времяотнимание.
    — Чё? Чё? Чё? — эхом прокатилось вокруг.
    — Карты суть весьма бесславное времяпрепровождение и весьма цепкое времяотнимание, — скоррэктировал я свой огонь на всякий случай.
    — Умни-и-ик… две специальности окончил, знать… сразу в двух заведениях… путейском институте и духовной семинарии… счас многие сразу по двум курсам идут, таких не забирают в солдаты!.. — вновь прокатилось эхо. — Нужен нам поп? Поп и сквозь каменную стену сглазит, а Кошкин дом — деревянный! Давайте с ним по мордовскому суду: в куль да в омут!
    — Мордовскому? — повторил я. — Или, всё-таки, чудскому? А? Двояк влеплю за путаницу в деталях!
    — Умны-ы-ый! Э, кто там сидит на книгах? Даль! Живо Даля, мля, сюда!! Где, мля, тот Даль?!! Вот, Ваше благородие, ци-ти-ру-ем: мордовский суд, в куль да в воду! Ко-нец ци-та-ы! Поволжская мордва, прибалтийская чудь, финны суть племена финского корня и близки между собой, а все народы финского корня, угнетённые в отсталой России, близки передовым австро-венграм, ты понял? Понял? По-о-онял? — разнеслось эхо, признак помещенья, долго простоявшего безлюдным. Мне вспомнилось другое Далево: «Из пустой храмины либо сыч, либо сова, либо сам сатана». Верно ли вспомнилось? Но я не успел обратиться к подсознанью, чтобы уточнить цитату. Пред моими глазами зашелестела обтрёпанная ксерокопия (типом и толщиною как «Degenerative Mechanich. Geheimnis! Exemplar №3»).
    — Австро-венграм либо австрийским венграм? — Уточнив сие, я прислушался: тихо? Тихо. (Ну, в смысле, шумят вокруг только студенты). — Дорога Эвиденцбюро не совсем затоптана Абвером, и эта дорога далеко тянется, а близки венгерству также заархангельские тундровые самоеды, кольские тундровые и горные лопари, уральские вогулы, обские остяки!.. Сдавайте настоящие карты, о чада мои. Без пятых да шестых мастей. Картишки — в багаже у вон того молодого человека. Сдавайте. Я начну воспитывать вас по-настоящему. По-фронтовому. По-брусиловски. Меня ещё никто не успел обыграть, а я уже понимаю, отчего Петер фон Маллькофф, вслед за Адольфом Груббером, вернувшись с фронта, без отдыху пошёл вещать-проповедовать немчатам фронтовые боевые истины! Хочет убедиться молодой немецкий барон: он не зря их защищал, из них ещё можно сделать верноподданных для кайзера, если вовремя ими заняться? Российский дворянин Чербаков вернувшись с нашего Юго-Западного фронта, станет изготовлять из вас граждан для России. Знаете вы, я убеждён, без малого всё или почти всё… у вас отличная память, чада мои возлюбленны… да вот польз, вижу я, ни от того ни от того никому никаких не явилось… даже лично вам! Сдали? Сдали. Молодцы, братцы. Когда старший сказал — «Молодцы, братцы», надобно говорить в ответ — «Рады стараться». На позицию шагом марш. Берите карты, кому какая горка больше нравится. В чём отличье между использованием, употреблением и растрачиванием? С этого начну.
    — А-ы! — понимающе гыгыкнули вокруг. — А-ы… кому какая горка нравится больше!.. Само больше козырей было в той, которую Вы сами взяли. Деловой… ну то тут скаж… отличие? Какое отличие?
    Ещё раз прислушаюсь. Где прячутся фон Цыплакофф и Франкенштейн? Чужские термины… складка пространства, например… ничего не объясняют и ни о чём не говорят. Куда больше говорят народные сказки! Обратиться снова к сказкам как источнику информации, аналогам и образным ярким объяснениям?.. Обращусь. Буде станет нужно. Я здесь — не для того, чтобы студентам сказки рассказывать… равно же от студентов сказки выслушивать. Я здесь — для того, чтобы отыскать немцев. Немцы до сих пор в квартире. Оба. И барон, именем Франц Генрих (ведёт свой род от Барбароссы). И нетитулованный эстеррайхер, именем Пауль Зигфрид (результат евгенических научных экспериментов… хотя… в общем, пастушка-горянка ещё менее купчихи с тех латинских стихаов, переведённых Володею Кобылиным, преуспела в доказательствах, что малый — сын комочка снегу, в миг жажды съеденного на тропе горного леса, и теперь шварцвальдский Куазимодо числится результатом евгенических научных экспериментов). Оба. Где они?  Где именно?  Я о-бя-зан от-ыс-кать их!!
    — Дикарь и по Ландону босиком скачет, говорил Шерлок Холмс, а употребление сущностей, ценностей, предметов дикарём на потребу дикарскую, чада мои, как раз и есть употребление! — объяснил я. (Но не сослался при том на капрала Непомнящева. Надо было сослаться. Васина мысль. Сахалинец додиктовывает на зык монографию «Русский преступный обиход». Но уж ладно… простит, коль узнает даже!..). — Временем получается: в дело. Как стандартный немецкий штык для острия туземной намибийской пики. Временем: так себе. Словно бутылка из-под шнапсу, тотчас по допивании шнапсу разбитая для вытачиванья намибийских бусин из ея осколков. Иногда всё исходит на посмешище. Как употребленье армейского пороха для татуирования половых органов. Или как тасканье армейских ботинок в рюкзаке чернолицыми пехотинцами французско-африканского происхожденья, которые, рассказывал Гумилёву Равель, перед атакой разуваются и бегут босо, им босо привышней. Вы играете в карты, как дикари. То жируете, восьмёрку козырным тузом бьёте, то — по всем швам швах. Использование сущностей, ценностей, предметов цивилизованным человеком есть использование. На пользу себе и человечеству планэты Земли. Повторяю по слогам: че-ло-ве-чест-ву. Знаете такое слово?.. Я играю в карты, как цивилизованный человек: сам всегда при козырях, если даже мало козырей в раскладе было, партнэру своему помогаю, только противника бью. А вот ежель кто залезет под стол кукарекать, хотя с начала игры имел все четыре туза, в том числе козырный, — сие, чада мои, дикарская растрата по принципу «ни себе ни людям». Пример? За окнами. Стадион на месте сгоревшего соседнего Кошкина дома. Четырёхэтажного. Домик Анны Ванны, где мы днесь пребываем, тож слывёт — Кошкин дом… но лишь оттого, что нужно ведь куда-то деть поучительное название!..
    — Чем оно поучительно? — спросил один студент.
    — Не плутуй, не плутуй, свою семёрку под мою восьмёрку не подсовывай! — ответил я. — Анна Ивановна сожгла четырёхэтажный дом. Ещё до войны. Устроила всё, как будто случай, пожар, но устраивала всё вполне планово. Большевики учат: есть плановая деятельность, экономическая в том числе, а есть — стихийная. Анн Ванн до боли не хотела выручать из беды племянников, детей двоюродного брата… срочно явилась бедною, чтоб сёстры выручали её самоё… а дороги Эвиденцбюро далеко тянутся! Весь Эстреррайх, говорил мне один их человек, — коллективный пироман. Как фрау Кацман.
    Оглянусь? Оглянусь.
    И прислушаюсь.
    — Вопрос можно, ы? — пискнуло в другой комнате. — Кто таков пироман?
    — Можно Фросю под забором целовать, всё остальное культурным нормальноразвитым бойцам раз-ре-ша-ет-ся… а если станете маклевать, я велю всё пересдать сначала.
    — Чо тако маклевать? — спросили у автора данных строк.
    — А чо тако маклер? — спросил автор данных строк.
    — Ну-у-у… эт-т-т… например, в банке-е-е ма-а-аклер… работа-а-а… рублей на две-е-ести… — загундел один спросивший.
    — Ублюдок ты! — заглушил гундёж спросившего своим более громким гундежом один не спросивший. — Метис по-бла-а-ародному! Маклеры — на бирже, с финансами, а Вашблагородь имел в виду, наверное, картёжный мухлёж!
    — Все нарушенья всех законов, в том числе картёжных, имеют свои прообразы среди хороших, законных, правильных дел. — (Вспомню другую главу Васиной монографии). — Мухлёж есть хамская дурная копия с маклерского дела. Воровской мир, весь целиком, имеет свой прообраз в мирах нормальных… нынешних мирах либо ушедших. Главарь во главе банды — как подпольный князь во главе подпольной дружины. Дружина сия, аки встарь, — не едина есмь: современная воровская боевая сила подразделяется на старшую дружину и молодшую, а первая эксплуатирует вторую. Есть аналог отрочества — войскового ученичества: отроки могут, как и в старину, рещи речь ответную лишь, когда большак спросит, но соваться в разговор по своему желанью не имеют права. Отрок. Отрещи. Ответная речь. Угнетённое сословие… хотя оно, впрочем, хвастается перед хорошими мальчишками, всё-превсё искажая-превирая!.. Есть у воров подпольный совет старых бойцов, чьё слово всегда учитывается. «Бойцы вспоминают минувшие дни и битвы, в которых рубились…» вы вспомнили, откуда стихи? Вы вспомнили. Дальше. У воров есть свой подпольный Боян. Бертран де Борн, сказать верней бы. И не один, к тоому же. Проверка материала: кто таков древний восточноевропейский Боян? Знаете. Кто таков средневековый западноевропейский Бертран де Борн? Не знаете. Или знаете только строки, смутно помня, откуда: «Нрав свиньи мужик имеет, жить достойно не умеет, если же разбогатеет, то безумоствовать начнёт»…
    — Во-ы-о! — прогундели в кухне. — Князья! Дружина, то йсь рыцари! Певцы! Благородные талантливые лю-у-уди… не грязные ло-о-охи, которые в заводы спозарань уходят и дотемна в грязных цехах за вонючий грош здоровье губят! Какие песни у воров! Заслушаешься! А власть их, князей, бойцов и даже гусляров с бардами ловит, судит, закрывает! Почему? По-че-му-у-у-с?! Это — справедливо?.. Умолкнул Чербаков!! Во-о-о! Все они та-а-ак во-о-о…
    — Умолкнул, прежде чем ответить: вопрос неправильный задан, — сказал я. — Правильным будет вопрос: не почему-с, а за что-с?
    — Ну, за что-с?..
    — Отвечаю, детишки: за растрату! За растрату добра на худо! В чём отличье между использованием, употреблением и растрачиванием? Преступление — растрата… и растратчиков всегда судят… и закрывают… как вы изволите выражаться!.. Это — не использвание: пользы нет никому, даже самим ворам. Не употребление: потреба их отнюдь не удовлетворяется, они порою сами голодают… хоть, да, порою обжираются и упиваются насмерть в ресторанах дорогущих. Растрата, детки! Растрата сил: моральных и физических. Отваги. Ума.
    — Хорош лялякать, Чербаков! — взлетел где-то за углом тоненкий высокий голосок. — Вор иной раз и сильней, и умней, и отважней, и даже моральней нас, записных бла-а-ародных!
    Я сжался. Мне показалось: за углом — юный поручик Лёва, который влез в очередное приключенье с переодеваньем. Опять этот сифилитик!! Ну окажется ли у меня хоть одно важное дело, в которое не всунется он?!. Но нет. Другой мальчик. Гражданский. Одет по-городскому, даже не по-студенчески ещё. Абитуриент. Прощу ли себе, коли он всунется в драку и получит (говорится в быту фронтновых врачей) травмы, не совместимые с жизнью?!. А как я ему отвечу, чтоб не шибко травмировать его юный полумладенческий мозг? Он говорит мне гадости, желая и сотворить мне гадости, — Бог же ему судья! Но кавалер Чербаков, брусиловский офицер, с мальчишками не дерётся и мальчишку охранить от травм обязан!..
    — «Иной раз»! Волшебные словесы это, юноша! — так ответил я по малой (секундной либо даже полусекундной) паузе, которая понадобилась, чтобы вспомнить нужную Васину главу. — Просто волшебны оны! А что сие означает: волшебны?
    — Во-во, дяденька! — (Тоненький голосок, уж не по ту — по сю уж сторону угла, взлетел ещё выше). — И я слежу за Вашей игрой! Учусь! Не отвлекайтеся от игры на вопросики!
    — Чадо, я со скорбию душевной отвлекаюсь от игры… чтоб повторить вопросик в виде расширенном: что означает — «волшебны», «волшебство», «волхв»? Есть хоть одно хорошее положительно-нерастратное значение?
    — Волхв есть носитель древних знаний… волшебник по-современному… вот и всё-о-о… ну, то есть, что тако-о-ого-ы? — был мне ответ писклявым голоском, постепенно, от звука к звуку, погасающим до шопота.
    — Вашего «всё» вполне хватает для «ничто». — (Я побил очередной пук картёжной мелочи. Кинул карты в отбой. «В отвал», говорилось устами Сахалинца. Как пустую, без руды, породу). — «Волхв». «Волшебник». «Колдун». Волшебные Ваши слова, на поверку взять, — кол-дов-ски-е! Вол-хов-ски-е. Не-хрис-ти-ан-ски-е. До-хрис-ти-ан-ски-е. Ваши «иной раз», «может быть», «зачастую», «авось», «вдруг», «иногда»… злое в них во всех колдовство-с! Зло-е! Значат они мало или вообще ничего не значат. Аргумэнтами служить едва ли могут или вообще не могут. Но — употребляются как аргумэнты. Не используются. Употребляются. И отравляют человеку мозг. Одно «зачастую», второе «вдруг», третье «иногда», четвёртое «авось, небось, может быть»… целая куча… на той куче — другая куча… на другой куче — третья… и вот вдруг где-то далеко внизу под всякими «вдруг» — тр-р-ресь… крах всему, милостивые государи! «Авось, оно небось вывезет, да невесть куды». То не я придумал. Даже не мичман Даль. Он только услышал. Можете проверить. Где ксерокопия, которую дал вам… Иоганн Конрад?
    Это у Сахалинца незывается: «брать на фонарь». (Гражданское невинно-мирное население говорит — «брать на пушку»… чем сразу отличимо, кстати говорю, читатель, от истинно-бывалых людей, прошедших огонь, воду, сахалинские рудничные норы-«трубы»).
    — Мы русаки, мы на трёх сваях крепки: «авось», «небось», «как-нибудь»! — пробасил студент из другого угла. — Тоже мичман Даль пишет! Тоже можете проверить сами!.. При чём здесь Иоганн Конрад?
    Ага, дитятко! Не «Кто такой Иоганн Конрад?», а «при чём»! Хорошо! Gutt! Как я отвечу?..
    — Жизнь проверила всё вместо меня, о чадушки, отвечу я! Авось с дуба сорвалось и Ваньку Юнкера, небось, вывезло… невесть куды! Помер он. Вот при чём здесь Иоганн Конрад!.. О мичмане российском Дале. Среди вас есть словесники… филологи, говоря по-новому? Кто из вас хорошо знает русский фольклор… знает сказки там всякие?..
    — Вот о сказках плохо говорить не надо, Чербаков, сказка ничто иное как глубокая мудрость народная! — опять взлетел тонкий высокий голос. — Я буду держать на филологическое. Вы чо заканчивали, дядь?
    — Железнодорожное училище в Усть-Уссурийске. Только ты, малой, если решил поступать на филологическое, говори не «чо», а «что». Лады?
    — Не Питерский путейский?! И всё равно — такой умный?!. Лады, лады. Усть-Уссурийск — это где, дядь?
    — В Приамурском генерал-губернаторстве, — ответствовал вместо меня тонкому высокому голосу грубый низкий. (Почему так принято: «высок», «низок»? По сравнению с чем голос высок? Относительно чего низок? Спросить у Мити Шостаковича!).
    — Приамурское генерал-губернаторство гд… э-э-а … в самом деле, что ли? — удивился ещё более грубый.
    — Так точно, бойцы. Так точно. — Я дважды кивнул в две разные стороны, чтоб боковым зрением взглянуть по сторонам. Кто обладатели низких голосов? Отчего говорят с акцэнтом… еле-еле заметным, правда?.. — Заранее отвечаю на следующие вопросы. Медведи там в город лезут, но только с окраин. Тигров не бывало давно. Женских гимназий — три. Кадетский корпус — один. Вяземское училище приравнивается к высшему техническому учебному заведению. Плюс мой здравый смысл. Вы его почему минусуете? Это у вас от ваших гимназий остались в голове не восемь классов наук, а один коридор до туалета с припрятанным куревом! Смысл, сиречь, нездравый! Я ходил в училище… что?.. у-чить-ся.
    — Обижаешь, батюшка начальник! — зазвучали голоса всех регистров, но все без акцэнту. — Ты наши бошки скальпелем вскрывал, что ль, раз ты знаешь, каков там смысл?
    — Не надо ничего у вас вскрывать-пачкаться, само вскрылось в разговоре нашем. Козырь — червы. Убирай треф. Червы. Да, сердечки вот такие, — конкрэтизировал я. — Черви — не здесь. Черви яблоко грызут.
    — Вы — шпион, Чербаков. Ясно.
    — Разведчик, — поправил я. — На разведывательном аэроплане у Брусилова летаю… летал.
    — Во-во! Не матюкнулися Вы, Чербаков, до сих пор ни разу! Водки Вы не хотите! Говорите совсем не то, что в газетах! Вывод: мало похожи Вы на русского! Мы, русаки, ведь — сплошная пьянь, матерщинники, лодыри, неряхи…
    — Кто тут сам о себе заговорил во множественном числе? — деланно возмутился я. — Раздвоеньицо личности, сезонное обостреньицо? Следует говоорить: я, русак, — горький пьяница, матерщинник, лентяй, неряха…
    — Чербаков! Я не пьяница!
    — Остальное, значит, — верно: матерщинник, лентяй, неряха…
    — Лично я не пьяница, вот что я хотел сказать Вам, Чербаков! Почему вы, офицеры, всегда всех обижаете?
    — А сказанное им «русские — пьяницы, матерщинники, лентяи, неряхи»… это не «всех обижаете», да?.. Наоборот, я готов Вас утешить. Доля этого малого — не столь худа, как Вы живописуете. Прекратив быть матерщинником, лентяем, неряхой, трусом, — Вы всё для себя устроите ко спасенью души.
    — А для других, герр шпион?
    — То есть?
    — Говоря — «мы», я имел в виду всех рус… подавляющее большиство русских. Будете выспорять?.. Вы в каких чинах там у вас за границею? Просто «благородие» или «высоко»?
    — Поручик.
    — Будете выспорять, Вашебродь, что русские в удушающе-задавляющем большинстве своём не пьяницы, не матерщинники, не лентяи, не неряхи да ещё, вдобавок, не трусы?
    — Was ist выспорять? Я не умею выспорять, чадо. Я буду спорить. Доказывая: каждый русский родился в единственом числе, каждый сам за себя перед Богом отвечать станет. Как, впрочем, я догадываюсь, всякий немец. И всякий француз. И всякий нихон даже.
    О немцах я — зря! Немцы и так, поди, обо всём догадались… вот, теперь они утихнут… как тогда найду?..
    —Вы умный человек, Чербаков… но Вы умный человек без должного образования! — опять вступил в беседу грубый низкий акцэнтированный голос. — «Приравнивается к высшему техническому учебному»!.. Nein! Вам нужен университет. Сорбонна. Или, лучше, Альбертина, где преподавал великий Кант. На тощий конец — Оксфорд. На худой конец. Вы всё о частностях и о частностях, но mein knorke Moshkoff умеет говорить о целом! О целом явлении. A potion fit denominato! Дочитайте «Механику» Мошкова! Он — не французишка вроде Лебона: русский ваш, русский, русский! — пишет schwarz on weiss: вы-рож-де-ни-е! Питие ваше определяет сознание вас! Питие мешает вашему бытию!.. Что скажете, Чербакофф?
    «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, ради пречистой Матери Твоей, ради безплотных ангел Твоих, Крестителя Твоего избавь мя обстояния бесовского!» — взмолился мой мозг. А память, как будто не в том же мозге сидя, подсказала: «Индейцы майи, ай да сукины сыны! Такое удумали! «Твой враг — это твой вероятный друг»! А если повезёт и если друг окажется ещё, как Иоганн, умным… Иоганн был и останется враг! Умный, но страшный! Не сгодится… не сгодился в друзья… потому что, как раз, умный!». — «Сам-то ты знатно добр!.. Прости, Алёша»… Господь, вразуми! Никому не доверяй! Сам вразуми! Будь милосерд! Я же — не опытный контрразведчик вроде Воадимира Васильевича… я только учусь!..
    «Лисёныш слюнявый! Перевербовать Иоганна Конрада мог я, старый много травленный лис! Никак не ты! Зубки у тебя, или я спорю, — остренькие… да — молочненькие, а я свои клыки на этом деле до корней съел!» — нанесла дополнительный удар память. А рядом, в квартире с протекающим потолком, вновь раздался голос… мне давно тоже памятный:
    — Кавалер Чербаков, Вы не в шахматы играетесь! Бейте восьмёрку пик своей вон той козырной девяткой! Думаете, что сказать мальчишкам? Что скажете?
    — Я уж придумал, что скажу ребятам, герр подполковник: питие мешает в бытии, это уже отмечено общественным сознанием, каменщики Грохова пьют только пиво! Помните ту артель, барон? — (Так, Чербаков. Сейчас помолчи. Секунду… другую… третью… Пусть барон сделает вид, что он и Кунста с Альберсом не помнит. Только тогда продолжай). — Все дома на Муравьёво-Амурской, вплоть до реального училища, строили Гроховы. Магазин «Кунст и Альберс», правда, не они строили. Для того Альберса. И Кунста. Которые Вас нагнали прочь, когда я ходил по Усть-Уссурийску горд-прегорд и всем показывал номер «Приамурских ведомостей» со стихами. «Гроховы знают на вопрос на сей ответ… там пиву — да, но водке — нет и нет»… дальше по рифмам, увы, не помню, но суть такая: после пива можно работать, водка идёт всегда во вред, в великий либо малый, смотря по обстоятельст… ну, короче, смотря по тому, куда выведет кривая и куда toffel стрельнёт! Берите лучший опыт, ребяты! Вон там, у окна кухни, пока мы играем здесь, кто-то говорил, что-де согласен с большевиками и что будущее-де — за трудовым классом, а трудовой класс — всегда-де впереди. Учитесь у трудовых трудолюбивых усть-уссурийцев Гроховых, питерцы! На их, пусть далёком-чужом для вас,  но  х о р о ш е м  усть-уссурийском опыте! Харэ, ребяты, учиться только на чужом  г о р ь к о м  опыте… да и тот лишь повторив раза два и поняв, что чужой горький в самом деле так горек и чужд, каковым заранее, до пробы, выглядел, а praemonitus в самом деле praemunitus!.. Вы, братцы, об игре не забывайте! Вы походили? Ходите ж! Кладите карту!
    — Не надо тут ля-ля про то, что мы целуемся с большевиками! Счас походим, ладно! Вот, ходим уж! — отвечает мне действительность сиплыми ломкими полубаритончиками… увы, без акцэнта!.. — Прицепился, поручик, держиморда старорежимная! Лучший трудоопыт у лучших притом трудлюдей? Много ли таких людей в России? Оглянитесь по сторонам, Чербаков! Оглянитесь! Как люди себя ведут?! Особенно, увы и увы, — люди труда, на чьём труде весь мир держится?!. Станете спорить?
    — Спорить не стану, — заверил я. — Пока что. Ведь я пока ещё согласен: как ведёт себя самый наглый раб, так желают вести себя все рабы. Только благородный человек с подлыми желаньями борется. На других не глядя. Благородно помня: отвечать ему на Страшном Суде не за чужие грехи, но только за свои за собственные. Впрочем, вы не верите ни в Бога, ни даже в Страшный Суд…
    — Ага, Чербаков! — оживился голос без акцэнта. — Вы согласны: наглые рабы — существуют! В верхах они — тоже существуют, кстати… государственный бюджет ими нагло разворовывается… это злит честных обывателей вроде нас…
    Немцы молчат. Не задел я их… не провоцировал я их на разговор, полезный мне и опасный для них… да ещё и сам сорвался, гаркнул студентам, позабыв о немцах:
    — Честный обыватель!! Извините, перебиваю, но лишь поняв Вашу мысль и экономя Ваше, честный обыватель, времечко! А ну-к, Вы, будучи честны, честно признайтесь самому себе: чтО Вас больше злит? То, что государственный бюджет наверху разворовывается, или — то, что лакеи, деля там господский барыш, нагло забывают бросить Вам сверху вниз даже самую малую долю? Ах, гады! Воруют и не делятся!.. Кстати: о  том, что делиться надо, Господь не говаривал… перечитай Писание… либо прочитай, наконец… а о том, что воровать гадко, Сам Спаситель говаривал.
    — Мы стоим за экспроприацию экспроприаторов!! — закричал провоцированный студент. — Мы стоим за то, чтобы казна, награбленная у всех нас, делилась при дележе на всех нас равновмерно, Чербаков! Собственность, да, есть кража…
    — …если является краденой, но собственность не есть кража, если краденой она не является! — перебил студента другой, говоривший чуть ранее. — У всех у вас есть бошки, руки, ноги, прочие органы добычи пищи. А ещё сказано: не возжелай себе ничего чужого. Заработай своё.
    — Так и сказано? — перебили перебившего другие студенты.
    — Ну… ты знаешь, как сказано… на уроки Слова Божьего ты ходил… не всё ж вам, таким, было чужие окурки курить… — перебил всех перебивших сам перебивший. — Чербаков умолк? Заверяю: мы, эсдеки, всё ж сделаем великое дело экспроприации! Но сделаем его в здравом уме…
    — …да трезвой памяти, гражданин эсдек? — вмешался тонкий голос абитуриента-филолога.
    — Пусть, — согласился студент, перебивший перебивших.
    — Если пусть, так уж пускай! — согласились с ним все студенты и абитуриенты во всех тембрах. — Но вот тыкой выпросец: трезвой памяти, гражданин эсдек, либо… памяти вовремя похмелённой?
    Еу, почти все. Ведь кто-то и остался, чтоб только сейчас возразить из всех углов:
    — Чё?
    — Тё! — ответил я вместо того, который должен был ответ всем углам дать. — Юноши бледные со взорами горящими, дам я сегодня на всех три совета. Сделать дело, наделать дел и натворить делов есть… суть разные вещи… это — главный совет. Если Вы повторяете чужие идеи, юноша, то уж хоть повторяйте их верно. Наизнанку не выворачивайте. Ни эсдековские, ни эсэровские, ни монархические, ни… вы уже поняли, большие тут все дети… а всё сие — второй совет. Наконец, трэтый номэр: хуже всего — не полные невежды, хуже всего — те невежды, которым хитрец много-много-много всего наскоро рассказал, показал, но не дал пощупать. Такие ломятся в открытую дверь. Даже в стену рядом с открытою дверью ломятся!.. Шестёрку, под восьмёрку подсунутую, живо убери, орёлик!! Живо!!! Во второй ведь раз говорю…
    — Вы всегда лояльны Чербаков? — пискнул абитуриент. — Убрал, убрал я шестёрку!.. Всегда?
    — Молодец, что убрал. Но в третий раз лицо набью. И неояльность, орёлик, — всегда прегадкая вещь… хотя нелояльность плюс нечестность ещё гаже.
    — Чё? Чё? Чё? Чё? — спросили у меня сразу четверо.
    — Тё, тё, тё, тё! — ответил всем четверым спросившим некто пятый. Немец? Увы, опять русский. — Дядюшки начальница, пусть она и начальница, да не дура, говорит: целых три поколенья россиян выросли с идеею борьбы против самодержавия! Борьбы в любых формах. И при любом случае. Даже когда всё хорошо. Анекдоты о трёх царях подряд рассказывали!.. Сейчас, это уж добавил сам дядюшка, все три поколенья рассказывают друг другу, как при трёх царях подряд хорошо жилось. Все эти три зело обижаются, когда молодёжь, поколенье четвёртое, говорит в ответ: сами вы, старые, виноваты, вот сейчас и несёте кару за вашу застарелую клевету! Клевета есть лжествидетельство. Смертный грех.
    — Мы анекдотов о царе не рассказывали-с! — возразили ответившему.
    — Ложь есть тоже смертный грех! — возразил возразившим ответивший. — Кто из вас станет в дальнейшем вот так врать, понесёт дополнительную кару за враньё! Или мне тут сейчас возьмут да скажут: нам-де до войны не нравилось ничто гансовское…
    — Ну-у-ы, нам нравилысь! Тряпки были удобные, качыственные, с нелинючей окраской… а наша довоенна глынтерея шла тыка-а-а дырянь… — хлипко возразили с одной стороны.
    — Вот-вот! — мощно перебили с другой. — Но то было, братцы, ещён ев с ёгансовское! Сейчас вы видите  в с ё!  То есть,  о с т а л ь н о е!  Оно вам по нраву-с?  Гансовские бомбы на наших солдат — самые бомбистые! Газы — самые газистые! Тэррор в захваченных от нас губерньях — самый тэррористый! Кто тут скривился? Нет-нет, вы не кривИтесь, но возлюбИте всё это! Ведь оно вам — немецкое! Наслаждайтесь! Улыбайтесь! Живо, ну-ка, надеть улыбочку! Живо-о-о! Lacheln! Shnell, shnell!
    …Далее пойдёт некий провал в моих записях. Оттого, что есть некий провал в моих воспоминаниях. Я на время перестал слушать студентов. Студенты, перестав дурачиться, вполне успешно умничали даже без меня грешного… а я как раз в это время разглядел на полу ту газету.
    Секунды две-три назад ничего не имело места на полу быть. Но вдруг — оная!
    Газета была знакома. Старая: за 1916 год. Пожелтевшая. С бледно тиснутыми буквами в шапке первой полосы: «Крепость Перемышль будет наша, говорит пулемётчик вольноопр. М. В. Чербаков». Если я переверну её, с другой стороны окажется фото государя и цесаревича…
    Я поддел её ногой.
    С другой стороны тускло запестрела мелочь с рубрикою «Объявления». Под рубрикою обозначилось вполне читаемо: «Перемыслу Михайле от Семёна — здравствовать, внимание твоё — в твоём Перемышле, будет всё, как у Кащея Бессмертного, даже сундук окажется каменный, но ты не бойся! Ничего, Мишка, не бойся кроме гнева Божьего, а заповедь, которую соблюдал ты, — впредь соблюдай».
    На газете в Галиции этого не было?
    На газете в Галиции этого не было.
    Ксерокопировальная бумага. Намазанная чем-то жёлтым для имитации природной газетной желтизны.
    В Галиции бумага была типографская.
    А шрифт здесь — обычный. (Сэр Артур Конан устами сэра Шерлока, хорошо помню, советовал обращать вниманье на шрифты).
    Тряхнуть головой?
    Сотворить крест?
    Не сделав ни того ни того, лишь мысленно повторив — «избавь, Боже…», я огляделся по сторонам. И уловил, наконец, продолженье разговора между вдруг поумневшими, вдруг посерьёзневшими, об автоматах забывшими студентами, разделившимися на два лагеря.
    — Человек всегда знает, Чохов, от чего он хочет уйти! — вопил один лагерь. — Но человек никогда, увы, не знает, к чему он хочет придти! В общих чертах разве что. Розовеньких. Или золотистеньких.
    — Почему вдруг золотистеньких, Самойлов? Вы о чём? — вопрошал другий. — Да мы все сплошь, бл… блин, идём в одну большую грязную общую ж… задницу! Всё было предсказано! Когда утопили чортова монаха Гришку в питерской канализации у моста, сделалось ясно аки день! Гришка говорил: убьют меня просты мужики с топорами, править царску роду ещё сто лет, а убьют высоки дворяне, и царску роду крушение. Quid erat demonctrandum! Столько всяких странностей вокруг! Вы, Самойлов, — с Волги? А Чохов — здешний! Ну, из Тихвина. Близко. Знает, какая была зима перед войною! После Нового, 1914, года — снежная буря, мороз… и вдруг наводнение! В апреле — вновь снежная буря! Летом Ваш волжский свирепый зной к нам явился… плюс, то и дело, град, град, град!.. Чохов — естественник! Естество, сиречь природа, — едино! Человек отзывается на всё то, что происходит в мире природы, природа — на то, что происходит в мире людей! Читайте Вернадского! Журнал с его статьёй у Чохова с собою! А когда все явленья внутренне готовы произойти, — нету особой разницы, по какой причине всё начнётся! Нету разницы, кто именно сейчас пришёл нас губить: масоны, сионские мудрецы или кайзер Вильгельм! Ваша пиковая дама бита, говорил донской казак Пушкин Александр Сергеевич! Гришка прав…
    — Гришка — не прав. Не справа, где ангелы. Он — лев. Дословно: слева, где бесы. Очень древнее слово. Хоть я — о том же, Чох.
    — В общих чертах, Самойлов? Розовеньких, золотистеньких…
    — Увы, чёрненьких! Schwarz on weiss!
    — Ты рассматриваешь естественный закон как казус. Как отдельный только случай.
    — Прецедент-с.
    — Ну хорошо. Без разницы. А ведь отдельные случаи всегда накапливаются! Из прецедентов они станут системою…
    — Не станут. Так и сгниют они в виде куч отдельных брёвен…
    — …коль не придёт мужик с топором и не свяжет из них бревенчатый сруб!
    —  Где Ваш мужик? Я вижу только кучи гнилых брёвен! Всякая куча есть псэвдостистема. В ней, yes, наметились псэвдосвязи, но настоящими связями таковые не сделаются, рассчитывать на них как на логичную конструкцию нельзя. Куча может рухнуть. Продэмонстрировать тому, кто по дури возжелал опираться на кучу: я — псэвдостстема, я — обман, а коль ты, ищущий опоры, думал, будто всё во мне настоящее… your problems are just your ones, говорят янки! Не надо было, дурак, думать! Смотреть надо было! Вот. отдувайся сам теперича! Вместо планэтарной сферы разумов складывается планэтарная сфера безумия!
    — А-а! Вот уж и Сэмы темою! До войны были Гансы хороши, умны, за-всё-про-всё нам, дуракам, свои немецкие советы — на все вопросы ответы — давали… а теперь уж Сэмы! Но гляди! Сказано: полюбив чужое волею, долюбишь поневоле!
    — Ты о прошлом или о будущем?
    — Заодно! Для всех тех естественников, кто намерен весь мир естественный разрыть и затем построить свой искусственный в виде бумажных законов! Нача-а-ать, ты знаешь, всё с начала! С чистого листа-а-а! Но я ещё на первой строчке листа предупреждаю тебя: гадить и ломать, братец, — тоже работа! Тоже — трудная! Тоже, начав с мала, придётся всё до велика, до конца с трудом доделывать! Правда, за такие труды никто не похвалит. Дьявол своих рабов никогда не хвалил. Всегда все они сами старались. За свой счёт да за свой интерес.
    — Доказательства бытия дьяволова есть такой же долгий тяжкий разговор, как доказательства бытия Божья… а мы там, у окна, завели разговор о Мошкове! Между прочим! Стало быть, — и между тем, братец, что новое государство, рождаясь, входит сразу в золотой век! У Мошкова — две иллюстрации! 873 год по Рождестве Христовом — возникает Германия, и в этот год — первый год в первой половине её золотого века, когда, как у нас, восстал род на род. Нет худа без добра! Генрих Первый, Отец Отечества, даже в таких условиях становится государем, бунты прекращаются…
    Немцы молчали. Я сам заговорил вслух… при том для такого слуха, наверное, который — из числа самых тугих… очень-очень, я имею в виду, громко:
    — Вот, ещё один германофил!! Вот ещё кому-то всё немецкое полюбилось!! Генрих Первый тут ещё не звучал! Котоый Отец Отечества!!
    Не вслух, для себя, кавалер Чербаков спросил у себя:
    «Сразу в золотой век?.. Чин бунтует с 1911 года. С 1915 года бунтует Мексика. Что говорил сумасшедший, которого в порту поймали наблюдатели? «Уйдёт прочь ваше время, вернётся к нам наше время, убитый красный дракон является спящим красным драконом…». Лад. А к чему вспоминались индейцы майи? Майи — Мексика. Провинция Юкатан. Раздоры Чин окончатся в 1961 году… а раздоры Мексики — только в 1965? Так получается? Ведь там и там «восста род на род»! Как у нас когда-то. На сколько-то. На сколько-то десятилетий. Покуда, в 862 году, возникла… тэ лад, впервые упомянута в источниках в связи с Рюриком… Россия! 862 – 50 = 812, «восста род на род»… началась гражданская война, если пользоваться Володиным тэрмином… а 812 + 50 = 862, Рюрик в 862 году садится княжить с братьями своими… бунты прекращаются… нет, всё ж не даром большевик заговорил о Генрихе Первом, Отце Отечества!.. Что сейчас говорит большевик?».
    — Если мы до конца года заберём власть, о чём давно и много говорится со всех трибун, то к 1967 году, через пятьдесят лет, в нашем новом могучем государстве с новым великим правителем мы… — сказал большевик.
    — …дочтём, наконец-то, в книгах Мережковского всё, что написано строками, а не всё, что увидали между строк!! — сказали большевику.
    — А именно? — спросил большевик.
    — А именно, Чох! Ваше новое большевистское государство, явившись, угодит на пятьдесят лет в лапы пришедшего хама! На пять-де-сят ле-е-ет! Древняя Русь кризисовала по 862 год, вы будете кризисовать по упомянутый 1967 включительно-с! — ответили большевику. — В 1967 году друзья поздравят тебя, Чох, с твоим девяностым днём рождения! Цветущий возраст! Как раз для того, чтоб выжить ещё полста годков да всластюшку нарадоваться пришедшей таки ж второй спокойной половине большевистского золотого столетия!!
    — «Кризисовать»? Нет такого слова. Есть, разве что, «критиковать»… — начал большевик.
    — …а по всем иным пунктам, Чох, прений в Думе не случилось! — закончили фразу вместо большевика.
    — Лады, — кивнул большевик. — Пусть. Откризисуем мы. Девяностолетие либо столетие со дня рожденья каждый для себя с кряхтением отпразднуем. Явится нам правитель, равнозначный Генриху да Рериху… точней было б читать его имя — Рёрих…
    — Ка-ко-му Ре-ри-ху да Рё-ри-ху?! Рю-ри-ку, сэр!! Всё правильно читать надо!! — закричали на большевика с многих сторон. — Рёрих Николай художником в Маскве работает!
    — Рюрику… ладно уж, Рюрику… я и хотел правильно сказать… ошибся… а всё ж, главное, — то, что Вы, эсэр Самойлов, и в 1967 году останетесь нашим пришедшим великим правителем недовольны! — ответил большевик в одну сторону их тех многих. — Анекдотики о нём станете рассказывать… гадкие-гадкие… и до того глупые, что в глупости своей они превзойдут всё, рассказанное вами в молодости вашей не о трёх уже, а обо предыдущих государях, вместе взятых… вплоть до Петра Первого… хоть анекдотцы будут гадки, гадки, гадки! Глупы будут, Самойлов! Трусливы! Ведь словесная либеральщина, которая всегда борется  со  в с е м  подряд, — очень редко борется  со  в с е м и  подряд! И чаще всего её избирательность вполне оправданна! Либералы знают, кому поддакивать… знают, кому и поднекивать… а поднекиванье там часто превращается в поддакива… нье… а-а-а… спокойной ночи… я спать иду… утро вечера мудреней!
    — Обожди! Какая ночь! Какой сон! Последний вопрос! По-след-ний! — заверили большевика со всех уж сторон разом, и всего громче тощий паренёк в толстовочке и городских брюках под соломенные туфлишки, которого большевик назвал: эсэр Самойлов. — Как эркэпэбэшники оценивают Манифест от 17 октября 1905 года?
    — Чё?.. Манифест?.. — переспросил большевик. — Скажу, если кавалер Чербаков скажет, как оценивает Манифест он, монархист.
    — Глаза отводишь нам? — возмутились студенты. — Монархист Чербаков, говорите скорей, как Вы относитесь к Манифесту!
    — Монар… хи… нифес?.. — переспросил я, шарючи взглядом туды-сюды. Где ж забытая мною во время разговоров немчура? Где ж они, два сапога пара… немецкий и австрийский? Надо было мне сразу в ванную комнату… враги, скорее всего, там!.. — Я оцениваю Манифест как крайне низкоэффективный. Да. Крайне. Оцениваю.
    — По-че-му?! — вскричал большевик Чохов: здоровый парень, вся одёжка по-рабочему. — Вы ж, Михаил Васильевич, брусиловец и значит, все мы убедились, — монархист!! Как так?!
    — Умные тут мальчишки… все до одного… так откуда ж берётся-творится в миру столько глупостей?.. — (Автор данных строк ещё раз прошёл взглядом влево-вправо). — Хлопцы, я интересовался ли у вас, кто тут знаток русских народных сказок? Интересовался? А сейчас спрошу: какой сказки главное действующее лицо сворачивало пространство в складки… ну, кувыркалось или оборачивалось… чтоб какими-то примитивными шаманскими мэтодами свернуть пространство и обрести иные свойства?
    — Вредно Георгиевским кавалерам сразу выигрывать в карты, Чербаков! — зевотно прогундосил будущий филолог, которого я давеча спутал с Лёвою. — Надо было раз проиграться для ума!.. Главное действующее лицо каждой второй сказки превращается во что-нибудь! Или каждой первой! Захотелось Вольге много мудрости, научился первой мудрости — оборачииваться птицею, научился другой мудрости — оборачиваться рыбою…
    — А от ответа кавалер ушёл! — раздался, наконец, из ванной комнаты простудный хрип резидэнта Эвиденцбюро. — Я всего-навсего правовед, не путеец, но я знаю, Царевна Лягушка единственно тем занимается: сбрасываньем шкур являет себя Премудра Василиса… либо ты и мне вот так глаза отводишь болтовнёй своей посторонней, лейтенант Чербакофф?!
    — Барон гневается. — Кавалер поручик Чербаков огляделся внимательней. — Bitte. Ничьих глаз больше не отвожу. Отвечаю. Манифест от 17 октября сам по себе хорош, да низок коэффициент его полезного действия в низах, в публике… ведь русские православные цари сдревле управляли очень трудной публикой… публикой, которая, вы правы были здесь, сама не знала, что ей нужно… всё бунтовалась, бунтовалась, бунтовалась… не зная, ради чего… то есть, какого рожна ей было надо!.. Барон забыл, was ist рожно?
    — Это копьё, — ответил фон Цыплакофф. — Колоть русских медведей. Умён ты, Михель! Молодец! Вот, умно смекни тему, которой мальчики пребольно наступили мне на мой нервный мозоль воспоминания: что мог дать Манифест российской публике? Мало что! Права? Для чего ей, дуре, права? Ездить в Европу в турпоездки… читай — ездить по модное тряпьё?
    — Раньш, знач, по шмотки никто не молтался? — вознегодовали абитуриенты. — Мо-та-ли-ся…
    — …но не-мно-ги-е! — закончил негодующую речь барон. — А мы, европейцы, наблюдая, как ваши там себя ведут, потешались над немногими! Хотя, всё ж, потешались. Возмущались. Добра ваши творили мало. Пёрли на местных, как с рожном на медведей. Зло грубили. Словно б зла какого ждали от местных. Словно б злющих гренадеров Наполеоновых либо Фридриховых ждали в Европе встретить, а не мирное сонное бюргерство двунадесятого поколенья, в третьем уж поколеньи сдающее квартиры курортникам. Были ваши сплошь — я моё детство вспоминаю, болезненны мои воспоминания! — шумны, насмешливы, злобны, высокомерны по отношению к добрым людям… но — легковерны к людям злым… курортное жульё вовсю живилось… честные квартирохозяева моей тётушки вроде бы терпели убыток… а уж после Ма-ни-фес-та… ка-ак попёр туда ваш мещанин валом…
    — …та-ак вмиг барон фон Цфплакофф решил перейти из гражданских юристов в военную разведку, чтоб положить конец российскому туристскому валу, изничтожив самоё Россию, — закончил я, глянув в сторону ванной. — Строго судит начальник!
    — Будьте снисходительны! — вскричал вдруг эсэр, отворотясь от меня в сторону ванной же. — Будьте хоть Вы снисходительны! Вы — европеец. В Европе — капитализм. Здесь, у нас, — ещё феодализм. С пережитками рабовладенья. Могут ли тутошние перманентно-бунташные экс-рабы, из поколенья в поколенье привычные у каждого угла боксёрскую стойку принимать на всяк случай, вдруг взять да примениться к тамошнему капитализму? Они, да, с бунтарским рожном туда и попёрли…
    — Капитализм тут при чём-с? — возмутился большевик, отворотясь от ванной к эсэру. — Отчего Франц Генрих должен быть снисходительным? С ума рехнулись расейские социал-революционные недоучки, раздирая мировой исторический процесс на «пещерный строй», «рабовладение», «феодализм», «капитализм» и грядущий «социализм» с «коммунизмом»! Нужно делить мир мир на «где нормальная жизнь» и «где ненормальная жизнь»! Способ производства да распределенья может быть любым! Ведь, когда производят по-Божески, старательно, и распределяют по-Божески ж, честно!.. Good bye всем. У меня утром английский экзамен. Р-разрешите мне идти, Ваше благородие?
    — Михаил Васильевич, прежде чем уйдёт Чохов, разрешите Чохову один мой вопрос? — долетел из ванной рык Зигфрида. — Позволяете? Эй, Чох, как ты относишься к протоклам Сионских мудрецов, о которых пишет автор Нилус?
    — Сам Нилус в них, пиша, не верит ни шиша! — ответил большевик. Остановился при дверях. Ожидает моего разрешенья? Запоздало кивнув, я разрешил ему. Но Чохов вернулся к нам, чтоб продолжить: — Кто видел хоть одним глазом те протоколы? Не бумажки, которые слывут — переводы с протоколов Сионских мудрецов, а сами таблицы либо свитки, древним Сионским письмом писанные? Никто! Но всяк пересказывает измыслы каких-то умников, пару раз что-то видавших да один раз, ах, что-то даже щупавших! Смешно-с! Громче всех хохочут сами дети Сионовы!
    — Ну-у-у, зна-а-аешь, бо-о-ольшевик, я от таких таки ж слыхал: снова произошло ночное сборище на каком-то кладбище в Альпах… снова распределились все роли, как делить меж собою мир… — долетело возражение эсэра.
    — Ихних, Самойлов? — (Большевик Чохов встал рядом с абитуриентами). — Вон сидит дитя Сионово, которое в сокрытых под Альп-горами либо, варьянт, Сион-горою мудрецов никогда не верил. Строгацкий Натан Зеликович, встань-раскланяйся! Встал-раскланялся. Спасибо! Присядь. Никаких протоколов Натан не читал и не прочтёт. Ему есть чем заняться. Он решил стать ведущим юристом Петросовета. Он и станет ведущим юристом, изучив всё.  Эт вот вы на уроки права ходите, не учась там ничему… кода вы воще не дерёте с уроков налево казну править… глупые вешши говорю, Михаил Васильевич?!
    — Умные вещи, Чохов. Умные. — Похвалив большевика, я перевёл стрелку долой от тем петросоветских. — Кто из вас драл на самокрутку вон тот пудовый том мэтра Гюго с картинками? Ну-к: Эсмеральда в «Соборе Богоматери» оказалась француженкою, а Куазимодо, уродливый невероятно-ловкий Куазимодо, которого подсунули Эсмеральдиной maman вместо самоё Эсмеральды и который лазил по собору, как урождённый горец по скале, — откуда он во Франции взялся? Сказано? Указано? Есть ль мало-мальские намёки…
    — Подкидыш Куазимодо тот, как я, ты сам, Щербаков, говорил, писан роману подкидыш!! — оборвал меня Зигфрид. Пауль Зигфрид из Шварцвальда. (Павел Сожгипокой с Чёрной горы, переводил Иоганн Конрад фон Маллькофф…). — Отметили сие, поручик Чербаков? Отметьте!.. Студенчество, повсюду славные knorken, повсюду больны и щенячьей болезнью. Для них открыть следует международное болтологическое отделенье.
    — Щенячья, Зигфрид? — повторил автор данных строк (ликуя: во-во, теперь немцы не уйдут! Клюнули! Сели на крючок!). — Собачью старость я знаю. Hund Alter. Когда породистые щенки сразу приобретают черты дряхлости, вплоть до седины шерсти да слезливости глаз. Но что такое щенячья? Aber was ist…
    — Не ходите Зигфриду по нервам, Чербакофф, Зигфрид тоже не любитель вспоминаний о свои щенячьих годах! — перебил барон. — Ich korrekt Зигфридов неудачный termin для особо понятливых вроде лейтенанта фон Чербакофф: ще-ня-чий кис-ло-мо-лоч-ный скеп-ти-цизм.
    Звать наших? Решайте, контрразведчик Чербаков! Ситуация созрела!
    — Nein, — ответил контрразведчик Чербаков врагам, раздумав-прикинув, где ж могут прятаться они в тесной ванной. За колонкою «Titan»? В углу за эмалированной лоханью? Куда ж теперь нам — сиречь: мне, шпиёну, Сахалинцу, Железнякову, Школьнику — бросаться, чтоб их взять? «Складка пространства», «складка пространства»… пфуй, какая ирреальная глупость… но в реальности ж — куда?..
    — Ты мог вовсе не знать, ты знать не вовсе мог, — откликнулся барон. — К тебе это, Михель, едва относится. В обоих смыслах. В обеих смыслах? Как правильнее? Смысл — он, мой, мужского рода. В обоих. Скептицизм есть прокисанье душ. Не только мозгов. Вредный process. Как яд. Полезны только microdozen. А кисломолочный оттого, Михель: молоко у детей на губах ещё не просохло, но вполне прокисло! Korrekt? Ха-ха-ха! Их мозг течёт! Они, обращаясь к теме в другой, в третий раз, каждый раз перетекали говорить всё новое, новое, новое!.. Франкенштейн — вид устрашающ, смирная судьба в остальном. Сиротство. Церковный приют. Церковный госпиталь. Совершеннолетие. Мобилизован. Фронтовой санитар. Милейшее существо. Наивный зверёк… как Квазимодо… пока его мало злят!.. Der zweite, из перечисленных второе. Andere. Не neu. Предложу мирный трёхмоторный тост, Михель: за мир, за наше здоровье, за их здоровье! У вас бывают многомоторные самолёты вроде «Ильи Муромца». Хворь щенячий скептицизм не есть смертельная. Но есть гадкая. Случаи выздоровления редки. Я видел два. Ты тоже два.
    — Eben? Вызоровленья от… от чего? — (Я сделал паузу).
    — Ты ехал с двумя выздоровевшими от кисломолочного скептицизма в день, когда погиб Иоганн Конрад фон Маллькофф, оный тобою кстати помянут! — Зигфрид, швырнув мне этот злой ответ, секунду-другую молчал, и молчанье полуснегура тоже было злым. Наконец, он повторил терпеливо: — Когда погиб фон Маллькофф. Погиб. Из-за трагической случайности. Случайности. Я предлагаю заводить сразу три мотора — пить мир, наше здоровье, их здоровье! Иди к нам сюда в их машину!
    — «Их здоровье» — Володино и Алёшино… а «их машина» — снегурская? — спросил автор данных строк.
    Не двигаясь.
    Созрела ли ситуация?
    Надо узнать побольше!
    — Ya! Вольдемар и Алекс два лечены от щенячий скептицизм, два… оба молодцы, иди пить сюда, наконец, задержки стеклянной тары караются, штрафом! — вновь звал Зигфрид. — Володя и Алёша рассуждали, Михель, тебе о величьи природного человека унд о низости человека городского? Йя, об индейцах из романов Фенимора Купера они рассуждали, называя его Филимоном Кучером? Нет пока? Если нет, я умолчу при бароне, когда где твои друзья могли видели последнего американского индейца. Равно же умолчу — первого. Алёша и Володя всё придумывают ирреально. Ирреально почти. С картинок. Расскажешь им ты ваших настоящих туземцев не с картинок. Речных, горных, лесных, поморских… или — приморских… да, гиляк и айн, как бодрич и лютич встарь, охотятся на тюленей моря… — Голем вздохнул, давая мне шанс удивиться. Полуискусственно созданный полуснегур-получеловек, доднесь казавшийся стопроцентным идиотом, вон как умно рассуждает! А естественнорождённые люди — студенты и абитуриенты — расползаются по всем предметам обстановки, на которых можно спать. Нас больше не слушают. Не слышат. Не слышат, потому что не слушают. Кто-то им зоры отвёл? Или… сами они — вот такие?..
    — Пашка решил бежать по вашему следу на Уссур! — Барон в ванной расхохотался. — Ты не пьёшь, Михельхен! Задержка тары! Штраф! Ты выпьешь сотня грамм прицеп!
    Сходить в ванную? Очень уж настойчиво зовут! Наши туда ворвутся, — останусь живой… успеют, успеют наши… ну а я узнаю ещё кой-что… благородное дело риск…
    — Сто грамм с прицепом, — откорректировал я. — Но тосты наши русские, как правило, двухмоторны. Вот пример: за нас с вами, за хрен с ними. Словно двухмоторные машины Сикорского. Помните разбитый маленький С5, в который Вы меня подбросили, чтоб наши меня нашли? До большого самолёта «Илья Муромец» Вам, герр шпик, не добраться… а молодёжью вообще и Игорем Сикорским в частности я сам займусь! Вам её Вашими подчищенными ксерокопиями травить не позволю! Знаете о Международном союзе молодёжи, герр? Он — не международное болтологическое отделенье, он вам покажет козу-дерезу!
    — Какой Союз? Когда создан? — спросили меня два голоса с разными немецкими акцентами.
    — Международный союз молодёжи создан мною только что, — сказал я. — Минуту тому назад. Или секунду. Было у нас в России общество «Авангард», ещё до войны, но то — не то, там были поэты да художники в основном. У меня же будут — все, кто молод. Зигфрид мог бы вступить. Молод. У вас там рекрутов берут с двадцати одного года. Верно? Стало быть, тебе — года двадцать три?.. А вот Вы, барон… хм, хм… столько времени Вы, старый пёс, потеряли… зря потеряли… даже не истратили: растранжирили…
    Может, сами выскочат ко мне?
    Знакомый звук из ванной комнаты.
    Очень знакомый звук. Свёрнутое пространство открывается! (Дверь — такая же, как у Алёши, — отворилась уж давно…).
    Лохань на ножках. Ванна. (Тоже — как у Алёши). В ванне — вода. Обыкновенная. Аш два о.  В  аш два о  (как южноамериканские индейцы — ловцы жемчуга, настоящие водные люди, на суше бывающие час-другой за день, о коих начал сочинять Саша Беляев) спят двое студентов и одна акушеркокурсистка. Студенты — буднишны. Интерес представляет их подруга, интересный переходный тип. (Ещё не совсем акушерка, явленная на студентовых открытках в виде циничной жирной лупоглазой дамы… да уж не совсем и курсистка, явленное там-же одухотворённо-юное тоненькое глазастое существо. Полупродукт. Переходная стадия). Все они — голы. Super-буднишная деталь. А над лоханью творится… начинает твориться… что-то со-всем ед-ва из-мыс-ли-мое!
    Свисти, Чербаков!
    Моргнул от неожиданного звука рыжий глаз. Дрогнул клок длинной рыжеватой бородищи. Борода барона фон Цыплакофф была значительно короче на Хитровом в Маскве! Шпион сейчас напоминает шпиёна. (Не короля Георга V Английского). Аh, похожи оба knorken!.. Замаячила белая волосня полуснегура. Медленно, виман, раскрываешься! Неисправен ты? Болен? Тож лад! Пока ты раскроешься, — успеют рэагировать наши во главе с Владимиром Васильевичем, достойным наследником Суворова и его «Науки побеждать»! Я и шпиён сейчас — одного росту. Моя былая сила в шпиёновом теле по жилушкам переливается. Как у Саньки. Как у Анатолия. Ни в мифический этот Союз (мною вдруг придуманный), вступить ни до реального Усть-Уссурийска (мною потихоньку припоминаемого) добраться вам, гады-немцы, не суждено-с!
    Свист — знак для своих. Казачий свист. (Без пальцев, лишь губу во рту к зубам силою сокращенья тканей мускулов. Гураны в Усть-Зейске учили). Топот на лестнице. Звон стеклин в комнате. Жаль окошек, жаль, да ладно уж: новый дворник Кошкин стеклецо вставит!.. Сейчас раздастся ор студентов повсюду. Ничего ж, братцы! Привыкнете! Атака — лучший вид обороны, Суворов учил Брусилова и Кошкина, Брусилов и Кошкин учили меня, аз грешный учу вас! Вперёд! За Отечество!
    …Виман стоял неисправен. Работало кое-что кое-как. Еле-еле. Когда Владимир Васильевич, распорядившись увести врагов, велел мне туда влезть, голубой глобус планеты громадно сиял по ту сторону правого входа. Космический катер лежал в дрейфе. (Говоря по-морскому). Как враги забрались сюда? Сами? Охотно верю! Виман — тварюга разумная… пусть неживая!.. Маленький звездолёт отозвался на моё появленье слабо. Чёрный квадрат из глубин пульта перед креслами всплыл… колыхнулся, как летучие существа Нового Мира… я сказал: «Эс перемысл Михайла»… по чёрному краю пробежали пёстрые искры… и верхний свет (не разбери откель исходящий ровный мягкий свет над пультом) погас. Я вышел из вимана в ванную, дверца проводила меня звуком, память напомнила мне вдруг:
    «Война есть война… если она где-то, знач, она везде…».
    Звёздный катер подбит в звёздном бою. Оттого и пустил чужих внутрь.
    — Большя ня приду! — заквакала из ванны акушеркокурсистка, делая какой-то странный акцэнт своему голосу. — Тут я себя старухой очучила! Сопелявят вокруг малышистые кобелерчики!
    — Сидите в терему, очучайте себя молодухой! — пискнул один студент. — Папенька Ваш станет сватать за Вас кобелерчиков один другого старикастее и живо сдаст Ваш орган в эксплуатацию!
    — Цыц, дегенераты! — пробасил второй студент. — Чербаков ещё здесь! Рассужднём о чём-ньть филологическом! Хотя б, вот: «кобель», «кобыла», «ковылять», «ковыль», «коваль», «ковать» — почти однокоренные слова! Было дело — являлись вовсе однокоренными. Тема для диссэртации-с? Дарим! Бесплатно!
    — Темища! Темища! Запишу! — Писклявый студент (лья с себя на пол) вылез из воды. Дверь вимана оказалась перед ним. Он двери не заметил. Упёрся прямо в неё и не заметил. Дверь моргнула цветной лампочой. Студент, воя, улетел назад в ванну. Дверь пропала. Исчезла. Рассеялась, как дым среди воздуху. Связь Земли со звёздным катером оборвалась.
   
    ***
    …Самая малость пустых страничек остаётся. Опишу я на них, как протекают наши мозговые штурмы! Но рассказ будет комковат. Скомкан. Заранее извиняюсь перед читателем. Когда говорят между собой молодые начинающие дилэтанты, увлечённо-бурлящие, словно чайники на печах, — разуметь их сложнее, чем марсиан. А в нашей тогдашней компании только Владимир Васильевич являлся профээсионалом. Даже Дьёрдь да Лодовико были — дилэтанты. Любители. Пусть — класса высочайшего!.. Но мы и тогда не стремились к всемирному пониманью. Делали дело своё, тем были довольны. В службе честь! Старая российская истина! (Не сугубо российская? Может быть. Но я её именно в России сполна познал). Отдельный вопрос: было ли кому слушать нас? Мы, сдав врагов под ключ, совершали долгий пеший переход из-за Невы к домашним очагам, и всяк вокруг был увлечён сугубо своими делами. Бродила хмельная от сласти бытия с питием молодёжь. Толпились хмельные по другим причинам курильщики у дверей ресторанов. Вылетали шумы домашних скандалов сквозь распахнутые (вариант: разбитые) форточки. А мы шли, наслаждаясь белою ночью. Самой короткой в году. Самой светлой. Не давшей тьме и того получаса, о котором говорил донской (по мнению студентов из Кошкина дома) казак Пушкин. Ночь на 22 июня 1917 года по новому стилю была для нас — выходной день. За успешно произведённую операцию.
    — Так я стал твой брат по телу, Миш, — резюмировал шпиён, окончив на ходу повествованье о прошлом. — Татуировки, o veh, настоящие. Я был таков. Я всегда был таков. До чего сейчас вспоминать гадко!.. Я ещё плох. Не так добр, как ты. Не склонен к юмору. Склонен к сатире. И гордыня моя… моя гордыня!.. Конечно ж, именно ради работы понадобилось мне твоё могучее медвежье тело! С ним я стал, при моей голове, super agent. Super spion. Я жил умён, хитёр, догадлив… но физически слаб. Теперь я, в добавление к тому, ловок твоей ловкостью. Вынослив твоей выносливостью. Силён твоей силой. Я — как медведь. Сильный, ловкий, хитрый, умный, добрый, я столько всего переделал за эти короткие месяцы… и до чего мне сейчас гадко вспоминать себя прежнего, Миш!.. — повторил шпиён. — Но ведь работа без этого недалеко б ушла! Latet anguis in herba! Змея прячется в траве! И даже не слишком прячется! Всем дана воля… цар-р-рит полный либер-р-ализм, чор-р-рт бы его побрал… воля всему зверинцу… берегись, человек, берегись! Железное столетье кончится только через девяносто пять лет!
    «Когда мне вернут моё тело? После войны?» — хотел спросить я. Но Сиплаков хмыкнул:
    — Снова ругаете либерализм, Владимир Васильевич! А что ж в нём худого? Что-с? — и разговор ушёл на другое.
    — А што-с харошаво, Льош? — спросил Дьёрдь. — Эсль брать нэ тьо, штё ви по газэте, кныжке ображалы, а штё было яву, когда там жизн выжить, либерализм эсть — свобод всэму звэрынцу! Тудом? Понимаш? Заяц хфолька убэжаль — заяцу хорошо, хфольк заяца добэжаль — хфольку хорошо, а тут надо России другой свэтл мир! Другой! Свэтл сразу!
    — Явь да правь по её тэрминологии. — Володя тоже хмыкнул и извлёк знакомый полинялый номер со знакомым объявлением. — Как оно есть и как оно должно быть, но никогда не бывало… и практически не бывает… и не может быть. Злой падший тёмный мир и сияющее Царство Небесное. Сие противоречие есть судьба всех политико-экономических конструкций, дядя Бова!.. Значит, Фёдор газетам даже в объявлениях верить не советует? Переведи, Дьёрдь, чему тут не надо верить! Я не тудом. Зачитываю ещё раз. «Перемыслу Михайле от Семёна — здравствовать, внимание твоё — в твоём Перемышле, будет всё, как у Кащея Бессмертного, даже сундук окажется каменный, но ты не бойся! Ничего, Мишка, не бойся кроме гнева Божьего, а заповедь последнюю и впредь не нарушай». Ах, снегуры! Ай да сукины дети! Всё вернее Авеля-провидца рассчитали да провидели!.. До Нихона здесь далеко? Здесь молчанье — знак согласия? Значит, — ай да сукины дети, ай да, в пушкинском смысле, молодцы!.. Сундук? Почему каменный? У кого какие идеи? Прошу высказываться, госп… граждане, начиная с низших из присутствующих чинов!
    — Вась! Непомнящев! Коба говорил за каменные сэйфы? — спросил Саня Школьник, причаливая к попутной бульварной лавочке. — Э, э! Ты чо! Не промахнись мимо швартовой стенки! Устал, Вась? Рано устал!
    — Один каменный медведь я сам помню. — Унтер-офицер, причалив туда ж, устроил как можно удобнее ногу. (Пострадал живой настоящий человек в бою, пострадал, валя искусственнозачатого гомункулуса!). — Из цельных природных камней высверлен сэйф, дверки подогнаны, бактерия не вползёт! Ой, работали люди!.. Эт, Сань, — немножечко далеко. Эт —  где Оськиного дяди фицяльный гешефт. Одэсса.
    — На «Илье Муромце» дойдём? — делово осведомился Школьник. — Весь перевод понятен!
    — Имеется в виду дядя того турецкоподданного… как он там… Иосифа Шора? — уточнил я, подсаживаясь к ним. — Сосед Карла Францевича Олеши, инженера с Одэсской дороги?
    — Легально да! — (Школьник переглянулся с Сахалинцем. Они расхохотались… пускай расхохотались и вполголосу). — Нелегально ж уся Одэсса к нему по очереди ходит в гости, но сосед Карла Францевича богатый да богатый! Над сэйфом имеет быть произведение холст, масло, художественный образ дуб с цепью да котик, который в школе хорошо уроки делал. Перевод идёт со снегурского виранья. Со снегурского, Вашебродь! — повторил Школьник. — «Капитану дальнего плавания Михайле — здравствовать, судно твоё — в твоём Перемышле, порядок действий — как в сказке про Кащея Бессмертного, даже сундук — каменный, а чужого судна не угоняй, шо другое — то пускай для другого, последняя заповедь, в-последних и в-главных основных».  Внимание — виман. Перемысл — капитан дальнего звёздного плавания. Кто из вас на уроке географии хорошо учился, кода прэподавалось, скок Перемышлей в России? Знать бы ещё, шо за игла в сэйфе лежит… и яка вона… и ведь, мож, не придётся аж ломать-вскрывать каменный ящик? До Нижнего Новгорода «Илья Муромец» долетит. Перед войной летал. Кинохронику показывали. Но Одэсса… Одэсса… шо ж на Большом Фонтане скажут, если мы убьёмся? Дурного, да, не скажут. Но ведь останутся правы: хорошие, мол, были люди те покойники, смелые, да вот дурные, всего-т не дотянули трёхсот кэмэ!.. Дальний дирижбомбель нужен.
    Сахалинец при словах «не придётся аж ломать-вскрывать каменный ящик» потух лицом и теперь сидел мрачный на скамье, на которую, один к одному, сели все наши. А шпиён, загибая один палец на руке со шрамом от букв «Амур — мост. 1915», оживился:
    — Уездный город Перемышль в Калужской губернии, в которой Константин Эдуардович живёт, — первое раз! Не дирижбомбель. Дирижабль. Вся Пересыпь так называет. И Привоз. За Пятую Одэсскую классическую гимназию сейчас не знаю.
    — Холодно. — (Саня Школьник почесал свой обветренный нос своей татуированной лапищей). — Михаил Васильевич в сторону Калуги ни разу не был. Нужен другой Перемышль. Его. В Приамурском генерал-губернаторстве Перемышль имеется? Или… стоп, машина… теплее, теплее… горячо! Володя, братец, дай газету! «Крепость Перемышль будет наша, говорит пулемётчик вольноопр. М. В. Чербаков»! Второе раз! Вы, Михаил Васильевич, с пулемётом на виман при штурме не наступали? Он тама целый жив?
    — Мы тебе не братцы, — молвил поручик граф Кобылин. — Обращаешься к старшим по званию.
    — Володька, Володька, свободные граждане свободной страны могут Вам набить лицо и оказаться правы… Володька, Володька!.. — повторил шпиён. Скосил глаза на Школьника. Заспешил добавить: — Слово «парашют» Александр Яковлевич произносить научился, теперь мы будем учить слова «военная аналитика» и вспоминать квартирный телефон Шоров. Все молодцы!
    — Рады стараться! — тихо, но дружно гаркнули воспрянувший духом Непомнящев и воспаривший духом Школьник. Дьёрдь смотрел на окно квартиры за деревьями. Это — квартира венгра? Мы, кстати, взялись его проводить. Надо. Надо! Фёдор — великий хирург, великий (Теля был прав) биолог… но слабый знаток кулачных искусств, Дьёрдя побьёт даже сосед его, Александр Беляев…
    Окно распахнулось. Глянул вниз кто-то, чем-то похожий на Чохова из памятной квартиры, в которой протекает потолок и базируется виман:
    — Госп… граждане! Вы шумите! У меня, между прочим, завтра специальность!
    — Завтра или сегодня? — поддел я. — Двойку влеплю! Тонешь в неточностях, троешник, полночь же давно минула! Если вы сами, студенты, на митингах орёте, всё ничего, а как только путёвые люди тихонько голос подали…
    — Миша, Миша! — укорил меня шпиён. Мы встали. Венгр повёл нас в том же направлении к другому зданию. — Предложенье сверху прозвучало! Станем слушаться! Vox populi — vox Dei!
    Чоховское alter ego скрылось. Окно со звоном закрылось. Над деревьями поплыла, провожая нас, бледная еле заметная Венера. Земля Мерцаны. Где сейчас Озем? От Индры — правее и вдаль, помню. А где тогда Нептун? Как разглядеть голубой шар без телескопов? Далёк! Эх, далёк!.. Звон стекла послышался с другой стороны. Вкупе с шумом автомобильного двигателя да, отчего-то, музыкою граммофона.
    — Рopuli с умов сходит, — костатировал Школьник.
    — Was ist das? — удивился шпиён.
    — Ну их! Меня вот что занимает, Бов: даже студенты твердят, что Пушкин есть донской казак… а ведь сие дело есть тайное… — обратился капитан Сиплаков к поручику графу Кобылину.
    — О Лех вещий! — перебил Алёшу Володя, не позволив ему договорить о Пушкине. — Terpina lente! «Рено»! Как у Людвига!
    — У Лодовико, — поправил капитан. — Ты самого Цеппеллина перекрестишь в Ципелли…
    — Цеппеллин и есть Ципелли, о Леш! — вновь перебил Володя. — По той же причине, думаю я, по какой Лодовико в паспорте был — Людвиг!
    — Item?
    — Видите ли, мой корнет…
    — Я капитан!
    — Видите ли, мой капитан… не все те, кого Гарибальди освободил, изъявили желание освобождаться. Кое-кто решил дожить век имперским австрийцем. Si, senior. Австрийцем итальянского происхождения. И дожил! Будучи аж целый граф, некто Ципелли даже в австрийском полубесправьи оказался целиком comme il faut! Ergo? Знакомец твоего дяди синьор Ципелли, который жёг аэробомбами турок в Ливии в минувшем 1911 году, и ещё более старый знакомец твоего дяди герр Цеппеллин, чьё надувное изделье мы сожгли в Галиции в нынешнем 1917, — frutti di una campo, одного поля ягоды. Ну, плоды. Не ягоды. Та же maffia.
    — Чего, чего, senior? — удивился капитан Сиплаков.
    — Maffia есть своего рода шотландский clan на итальянский манер, — удовлетворил его любопытство поручик граф Кобылин.
    — Ты бы лучше проверил подсчёты! В каком году Италия переживёт свой серебряный век, если её золотой начался с её официального создания в 1805, когда Наполионе Буонопарте основал Неаполитанское королевство? У тебя до сих пор год создания Италянского государства — аж 1860 год, когда Гарибальди присоединил, наконец, Папскую область! Фиг Вам, поручик! 1805 год! В 1865 минули пятьдесят лет, окончился период смуты «восста род на род»! В 1905 закончилась вторая светлая половина золотого века! Теперь там — серебряный! Худшая первая половина! Прекрасный пол в Италии выдвигает из своей среды спортсменок да юристок, сильный пол выдвигает из своей среды политических лидеров! Не читай газеты! Слушай очевидцев! Хоть, например, того же мэтра Лодовико слушай… вне зависимости, Лодовико он или Людвиг…
    — Ребя, реб… Ваши благородия! — укорил Володю и Алёшу Сахалинец. — «Фиг Вам, поручик!»… Фу! Хороши вещи можн без дурных слов.
    — Остальное, значит, верно? — с двух сторон спросили молодой граф Кобылин и старый граф Кошкин.
    — Остальное неверно тож, — открыв перед Дьёрдем дверь, до которой мы тем временем дошли, ответил Вася. — Для Италии года новые итальянские следует считать по старым латинским годам Первого Рима. Все упадки начнутся у них с 1927 от Рождества Христова. Через десять, значит, лет.
    — Ню-у-у! — воскликнул Дьёрдь, ступая на лестницу за дверью. — Льёгика хрёмая! Гьдэ Respublica Italiana и гьдэ Imperia Romana?
    — Секунда там же, где и примо, ни на малый вершок с места не сдвинулась… осторожно, кривые ступеньки! — проинформировал Сахалинец. — Если по-нашему по-глупому рассудить. Я ж говорил! Кривые ступеньки!
    Когда Сахалинец поднял венгра, Дьёрдь проговорил не благодарно, а угрожающе:
    — Есьль тьак, кьак тогд Эстеррайх? Чьаст до сьих пор Священнёй Римскёй Империи Немьецкёй нации… чей-тё кусьок… льибо… льибо… ти дьюмай, чьтё гаварыш, мадьяр дик!
    — Ваше благородичко! — (Санька метнулся к Васе и венгру). — Поздно уж! Хва! Утро вечера мудреней! Эх, был бы Тэла, он сказал бы… да и всё… от лихо… трудная штука — национальный вопрос, если у нас только наш Старик его верно и решает!.. Такая же газета! Гляньте, гляньте, возле ящиков! Сейчас все почтари — на фронт взятые, почтарки-девчонки боятся одни в дома заходить, у жильцов требовано почтовы ящики вниз, ко входу, шоб девчонкам стало красивее работать. Кто-то из девчат газету в ящик сунул. А хозяин, достав, сразу всё выкинул. На почве несовпадежу политических взглядов.
    — Ещё одна газета с интервью Миши, как у нас? — заинтересованно вымолвил капитан. — Если так, наш экземпляр с объявлением от веда — подлинный, из настоящего коммерческого тиража… и вед обладает подлинными пророческими способностями! Как Авель! ЗдОрово! Не как Нострадамус, у которого был то ли дождик, то ли снег, что-то будет, что-то — нет и Россия Скифией закрашена!
    — Та нэ так, Лё… Ваше благородие! Другая газета! Российский вопрос по-другому ставится! Грамотно! Старик ставил. Статья его тут. Я видел, как дяди-Костина машинистка рукопись перепечатывала. — Сахалинец взял на полу возле шикарных клешей и наяренных сапог Сани грязный, но аккуратно сложенный экземпляр «Правды». Крутанул газету в могучих пальцах со следами автола и ржавчины. Передо мной мелькнул большой заголовок «Есть ли путь к справедливому миру?» и карандашная приписка от руки на полях рядом: «Большевистская газета, прочтя передай товарищу».
    — Нет. Другой номер за другое число. Но тут тоже есть Стариковы заметки. Возьму. Прочту.
    — Для вас он тоже Старик! — хмыкнул Алёша. — Ты тоже будешь агитировать нас за рабочую революцию против капиталистов всех стран!
    Сахалинец вновь крутанул газету, прежде чем отправить её к себе в карман. Мелькнул такой же шрифт на другом заголовке, «О врагах народа», мелькнул другой комментарий от руки тем же почерком на полях: «Вот главное!! Пора их, вражин, с Николашкой на фонарях вешать!!». Карандашный картуш темнел вокруг абзаца: «Пример якобинцев поучителен. Он и посейчас не устарел, только применять его надо к революционному классу ХХ века, к рабочим и к полупролетариям. Враги народа для этого класса в ХХ веке — не монархи, а помещики и капиталисты, как класс». Дальше через абзац шло: ««Якобинцы» ХХ века не стали бы гильотинировать капиталистов — подражание хорошему образцу не есть копирование. Достаточно было бы арестовать 50—100 магнатов и тузов банковского капитала, главных рыцарей казнокрадства и банковского грабительства; достаточно было бы арестовать их на несколько недель, чтобы раскрыть их проделки, чтобы показать всем эксплуатируемым, «кому нужны войны». Раскрыв проделки банковских королей, их можно было бы выпустить…». Но я не дочёл. Сперва щёлкнул, отвлекая меня звуками, ключ: венгр отмыкал свою квартиру. Затем Сахалинец сказал:
    — Владимир Васильевич! Кобу следует срочно сыскать! Если Коба в Питере, дело с каменным сэйфом сильно упростится. Коба помнит шоровский домашний номер. Через зык связь подцепим без телефонной барышни, когда будем номер знать. А я помню одни Кобины слова: номер Шоров — как в квартире Олеш, но трое цифр кверх ногами.
    Всё это отвлекло меня.
    — Вась! Долго будет смеяться Зворыкин, наблюдая, как ты через снегурский граммофон по российским телефонам разговариваешь! — (Капитан покачал головой). — А Коба над тобою тоже посмеётся. Посмеётся, да и всё… то есть, больше ничего… не станет он с тобой разговаривать, он у большевиков нынче бальшо-о-ой чэловэк!.. Володь, телефон квартиры Олеш мне на память! Попр-р-рошу!
    — Как не нужен я — так мне «фиг Вам», как нужен я —  так мне «Володь»… я ща всю телефонную книгу Одэсской губернии с куском Херсонской по памяти прочту, как «Пиковую даму», где «тройка, семёрка, туз»… погоди, погоди… вверх ногами… нога… ага, не 896, а 968!! — меняя гнев на милость, оглушительно зашептал молодой граф. — И не «трое цифр»!! «Три цифры», Вася!!
    — Бесполезных знаний не бывает, Старик прав и прав! — воскликнул в ответ Сахалинец. — Возражёж принимаю. Возражёж верный.
    — Ето нэ Старик прав, ето Декарт прав. Досфиданья. — Дьёрдь запер двери, войдя в квартиру.
    Мы вышли обратно на бульвар.
    Белая ночь плыла над Питером. Алели тучки. Вились птицы с Финского залива. Спали деревья. За деревьями всё тарахтел автомобильный мотор. И до сих пор орал патефон, накрученный во всю пружину. В окнах домов с той стороны желтел электрический свет. Слышались голоса. И в окнах и под окнами. Снова, как в тот раз, зазвенело стекло.
    — Вова! — вспомнив что-то интересное, воскликнул Алёша. — Ты говорил: «Рено»?
    — Я и сейчас говорю: «Рено»! — ответил капитану поручик. — Могу сказать больше: «Рено» старого Лодовико, sacre ma!
    — Не ругайся, — попросил Школьник.
    — Его мотор! — настаивал на своём Володя. — Его! По оттенкам звука слышу!
    — Всё равно не ругайся, — велел старый граф. — Туда! Скорее!
    Мы исполнили приказ.
    Едва это, пишет Николай Васильевич Гоголь, произошло, мы узрели под деревьями картину, Николаем Васильевичем Гоголем не описанную. Ведь автомобилей в годы великого сатирика не бывало. Маленьких новых патефонов, умещающихся на ладони, — тоже. Остальное, да, могло быть… и не достаёт двадцатому веку пера гоголоевского! Смогу ль управиться? Молю читателя о снисхождении! Как смогу, так и управлюсь. В общем…
    В общем, оказалось, что автомобиль может надеться металлической рамой от разбитого ветрового стекла на ветку липы, об которую стекло разбилось. Как именно оный наделся? Ну… по какой траектории оный должен был двигаться для того… с учётом, разумеется, законов физики? А может, дуракам даже физический закон не писан? Юридический уж точно не писан (поелику, коли писан, — то не читан, коли читан — то не понят, коли понят — то лишь в пунктах для самого дурака шкурно-интересных). О дурах молчу. Избегая дурно отзываться о прекрасном поле. Хоть обе юные (лет по пятнадцать) представительницы данного пола здесь претендовали на призовое место по степени алкогольного одурения. На одно место для обеих. Претендовали молча. Обе спали на задней сидушке. Та, что слева (очень похожая на масковскую Анюську) сладко-беззвучно улыбалась расцелованным опухшим ртом. Дураки ж, числом трое, выплясывали перед «Рено» «лисицын шаг» под отчаянный вой патефончика на пустом шофэрском сиденье. Старшему дураку было лет двадцать. Отсилы лет двадцать. Другой и третий сгодились бы ему в младшие братишки. Братишки-близнецы. До чего ж одинаковы! И по градусам одурения и с виду!
    — Ребята, перестаньте… — раздался из ближнего окна старушечий голос. — Анфиса-барышня чуть уснула… ейный Иван на фронтах в наступленьи погиб, она уж сутки проревела… вольно вам беситься…
    — Хватай свою хозяйку, раба верная, сыпься с ней сюда, мы утешим вас обеих! — плывущим фальцетом ответствовал тот из близнецов, который фокстротил правее.
    — Барышня твоя красива? — плывущим басом ответствал левый близнец.
    — Некрасивых девок не бывает, мало пойла бывает! — вступил в диалог баритон старшего, танцовавшего в середине. — Ещё возьмём! Я знаю, где пойло достать!
    — Деньги нихт! — профальцетил правый близнец.
    — Тебе так дадут, барин!  — заверил старший. —  Садися! Поедем! Ты чё?! Ра-а-асплясался барин! Слу-у-ушай мою команду!!
    Вася Сахалинец, одной рукой заглушив мотор и остановив патефон, другой рукой принялся останавливать правого близнеца… и еле не возымел от него в нос тощеньким кулачком со следами школьных чернил на указательном пальчике.
    Я испугался.
    Испугался за мальчишек.
    Сахалинец, со всей богатой биографией его, включая абзацы «Сахалин» и «До Сахалина», — не гомункулус Зигфрид. От Васи не услышишь: «Мерзкие глазки. Подлые глазки. Глазки бывшей рабыни…». Рвать мальчишку пальцами за кожу над глазом он вряд ли станет. Но Васин мозг хранит не только великое «когда вас ударят по одной щеке, подставьте другую». Бедный мальчишка! То, что сейчас произойдёт, не возьмётся описать и Эдгар Алан По! Успею ли я добежать? Моё тело — графово, точней бы, — вдруг окаменело. Не успею! Не смогу разнять! Я это понял вдруг. Судя по всему, то ж самое понял вдруг старый граф в отношеньи моего тела.
    Успею ли я хоть глаза зажмурить?
    Глаза — успел. Белая ночь ненадолго превратилась в тёмную… хоть, увы, не в безмолвную. Звуки средь темноты были. Шлёпанье чего-то твёрдого по телу. Сдавленный вскрик. Ещё шлёпанье. И ещё. И снова вскрик. И ещё один вскрик, отчего-то Саньки Школьника голосом:
    — Вась! Стоп машина! Побеждая, надо уметь остановиться!
    — Есть стоп машина… — неохотно отозвался Сахалинец. — Кому-то здесь, и правду, не лишк б побывать там, где говорят: «Слушай мою команду!». Мозгов тамо не добавляется.  Но  дурь из мозгов улета-а-ает… с ра-а-акетной скоростью!
    Я открыл один глаз.
    Можно открывать второй? Можно. Правый близнец жив. Цел. Даже здоров. Хотя б отчасти. Чешет задний фас тощею ладошкою со следами чернил по краям. Онемел, правда. Пялится на Васю громадными глазищами… белыми, как у Иоганна Кондара фон Маллькофф… и молчит, молчит, молчит…
    Я открыл второй свой глаз.
    — Мы никогда не станем солдатами, — слабофальцетно пропищал левый брат, так же почёсываясь ладошкою с чернилами.
    — Ya, ya, сразу вся Генштаба Академья экстерном специально для вас двоих! — согласился Школьник. — Ай, ты ж и там будешь трояки хватать!.. Кто на улицах шумит в такой час? Гражданам свободной России отдыхать перед работою надобно!
    — Мы с братом никогда не станем воевать за Росс… за эту страну… — ещё слабее пробасил левый.
    — Si, senior, — елико возможно смиряя гортань свою, пробаритонил капитан Сиплаков. — Станете воевать против России. А ежель вам обоим повезёт да оба вы с братом останетесь живы…
    — Вы чё такое говоритя?! — (Старший пьяница, вдруг в изрядной мере протрезвев, кинулся к капитану). — Вы кто? Вам что здесь над… о… ы-ы… ч-ч… чыго Вы от молодых князей домогаетесь? Пособитя отцепить карку от дерева, я свезу их домой, поставлю карку назад и… хотя бы знаетя, чьи они дети? Отойдитя! Инач… эт-т… я… во-во, я заявлю на вас куды следует!
    — Куда следует заявить нам на вас троих, сударь автовор? — поинтересовался Школьник. — Где сейчас обитает старый князь? Он хорошо расхомячел на казнокрадстве, у него счас трое хорошие дома опричь Морской. Но мы спешим. Нет времён по всем адресам колёсить. Говорите сразу один адресок.
    Старший пьяница сделался ещё трезвей… хоть (понял я в этот миг) он давно не бывал шибко пьяным. Он мог бы (понял я в следующий миг) рядом с липой спокойно проехать. Безаварийно. Если выражаться тэрминами. Другое дело — младшие! Кому из близнецов стало хуже и гаже за время беседы, — я затруднился б рассудить. Обоим было худо. Блевать стал первым, однако, бас. Вася подстраховал его, схватив за шкирку. Фальцет ещё держался. Во всех смыслах. Он даже отфальцетствовал капитану Сиплакову:
    — Против России мы, нет, не пойдём… но и гнить в окопах за неё… за эту холопью страну… эту…
    — Он тебя спрашивать будет?! — оборвал капитан.
    — Я умный человек!! — достаточно твёрдо для его качающейся фигурки заявил фальцет. — Я мыслящая личность… я сумею различить между… а «он» — это кто?
    — Ню, ню! — Капитан Сиплаков сардонически ухмыльнулся. — Ты очень умный. Различать между «накормят» да «не накормят» вполне способен. И живо поймёшь: на войне он кормит всех, пусть с солдатского котла, в тылу вовсе не кормит никого, но может всё у всех отнять, чтоб фронт не бунтовался. Элементарно, Уотсон! Простейшие причинно-следственные связи! Пойдёшь!.. Жив там останешься. Дурачью везёт. Но дальнейшая судьба твоя печальна. Старики-фронтовики, тебя победившие, во всех их честных крестах и медалях сойдутся на Богослужение Дня Победы в Иисакий чи в Казанский собор, а ты сядешь перед закрытым окном с опущенною тюль и примешься в очередной раз плеваться на их изображение по экрану зворыкинского дальногляда.
    — О-о-тчего за-а-крыты… ы… ым… ик… и кто это «он»?.. — вялым шопотом прошуршал недавний бас.
    — Тот, кто чёрен, ужасен, свиреп! — Капитан ухмыльнулся максимально- сардонически (хоть я, право, затрудняюсь, допускает ли российская грамматика в данном случае превосходную степень). — Вот кто он. Не я сказал. Блок сказал. А закрытыми — потому, что мужества твоего цыплячьего не достанет окно распахнуть. Даже просто распахнуть окно. Dixi. Лезьте в машину, княжичи сиятельные! Оба! Туда. Назад. К обеим лупанам своим. Детский алкогольный психоз вряд ли интересен подполковнику Бехтереву…
    — Бех… т… ик-ик… ы! — пролепетали два одинаково беспомощных голоска. — Вы… ну пож… а… ы-ык… луйста… ему не говор… и-ик… о том, что мы… и-ик… он маме скажет… он — сосед наш…
    — Эх, Стёпка-недотёпка, хоть зовут тебя друзья красиво, Стефаном! — перебил молодой граф. — Ты, знаю, много раз хвастался в Тенишевском училище: могу пить, могу не пить, могу, если надо, бросить, я умный человек!.. Дёмка, поди, тоже сказанул то же. Хоть и зовут его друзья красиво, Дамианом.
    — Откуда знаешь?! — пискнул один близнец.
    — Я не говорил так!! — пискнул второй.
    — Врунам Господь тумаков сугубит, — уверил обоих поручик граф Кобылин.
    — О своих тумаках вспоминаешь, да?! — пискнул кто-то из них двоих. Теперь, когда Школьник тащил обоих к «Рено» (держа, как раненых, под мышки), я не взялся бы различить, кто есть который.
    — Твержу лишь то, что лично знаю, сказал однажды в одном своём стихотворении пилот Второго Сибирского авиаотряда Микки Чербаков! — уверил обоих мальчишек Володя. — Варьку да Таньку мы к их хозяйке, у которой девицы в горнишных состоят, завезём. По пути. Автомобиль вернём сами, в народную милицью заявлять не будем.
    — Откуда… зна… и-ик… — начали было все три юнца.
    — Да ладно уж! — великокняжеским голосом заверил их троих Вася Сахалинец. — Там, впрямь, ума не добавляют!.. Общая команда: хватайсь за воздух, ниже земли не падётя! Стартую!
    Хвататься за воздух никому не довелось. «Рено» чуть шёл. Мотор был загрет ещё до встречи автомобиля с липой. Мы часто останавливались. Когда наступило время высадить пассажирок (вынести на руках, аки младенцев возрасту изрядного), автомобиль отдохнул тоже. Когда мы затормозили, чтоб расстаться с близнецами и их лакеем, один из мальчишек спросил:
    — Чё такое лупана?
    — Перечитай книжку «Древний Рим»! — посоветовал Володя. — Если вы, ты да брато, грешите со слугами, как патриции железных веков Первого Рима, — надо хотя б знать, живя в Риме Третьем, как грех сей называется.
    — А-а! — (Лакей понял первый из них из всех). — Это ****ь!
    — Много чести для лупаны называться ****ью, — возразил лакею Володя. — Бл**ство и заблуждение суть однокоренные слова. От заблуждения можно в конце концов отречься. Заблудшие души могут в конце концов выйти на путь истинный. А волк, lupus, паче волчица, lupana… это вам не кобели да не суки, таким бы только подальше в лес! Как с детства начнут, так и… — (Володя сделал паузу). — Дальногляд зворыкинский? Кто таков Зворыкин? А, Лёш?
    — У-у-мные!.. — буркнул лакей. — Нам бл**ей бл**ями лаять не велели, а сами тут же: дальногля-я-яд…
    — Ты Зворыкина не помнишь, Вов? — воскликнул Алёша, провожая взглядом три жалкие дрожащие фигурки, ковылявшие от «Рено» до шикарных застеклённых дверей. — Он радиосвязист! Если не нравится тэрмин «дальногляд»… хм… тэ та, пусть будет «телевизор»… хотя по-зворыкински — гораздо более по-русски!.. К слову, о дерзкие рабы, телефон в сенях княжьего терема функционирует ли? Ответствуйте ж! Внимаю!
    — Полста годов нет рабов, крепостное право изничтожено… — долетел ответ лакея. Три фигурки остановились. За стеклом тотчас обозначилось лицо старого слуги.
    — Полсотни пять годов, это раз, а во-вторых и в-главных, даже господа твои, оба, давно уж не похожи на благородных людей, ведь благородный человек ведёт себя благородно, никому не мешает, всем готов помочь, никого не злит, а они своё благородство в себе травили, травили, потому что, мол, невыгодно, в Тенишевском училище одноклашки смеются-потешаются, да в конце концов затравили-вытравили! — подключился к диалогу Санька Школьник. — Рабы. Оба. Причём, оба наглые. Вопрос нагло не отвечен. Говорите, наконец, Хамово отродье: телефонный аппарат в первом этаже княжьего дома фунциклирует, чтоб нам с зыком далеко от дверей не уходить? Должна случиться, наконец, польза с вас двоих для мирового человечества…
    — Мы не рабы! Рабы не мы! — дуэтом запищали Стёпка и Димка. — Да как Вы см… да как ты сме…
    — Чтобы вам сделаться похожими на благородных людей, надо вам искупаться, улечься да проспаться, — посоветовал Володя. — А чтоб не только с виду, перестаньте так себя вести, а ведите себя благородно. Смотришь, и станете людьми!..
    — Те-ле-фон, барчата! — напомнил Школьник.— Где те-ле-фон? Ваше высокоблагородие, р-разрешите зык? Все звукозаписи, которые вы с Сикорским делали в актовом зале Морского корпуса на лекции делегата Ульянова о революционном государстве будущего, полностью сохранятся.
    — Ну, орёл-черноморец… — проворчал шпиён, доставая снегурский шарик из нагрудного кармана гимнастёрки с пятном табаку. — Хорошо вас учил командующий Черноморским флотом вице-адмирал Колчак Александр Васильевич!.. Как намерены зык использовать? На основании каких физических законов будете говорить по телефону через граммофон?
    — Не могу знать, Ваше высокоблагородие! — хором отозвались Школьник и Сахалинец. — Просто мы заметили: по каким-то законам действует. И с тех пор… действует!.. Р-р-разрешите приступать?
    — Разрешаю. Вам не разреши чего… вы сами себе всё разрешите!..
    Санькин сеанс электронных переговоров с противоположной стороной континента я фиксирую ровно наполовину. Слышал я (как тогда, в Маскве, при разговоре старого графа и Александра Гриневского) лишь то, что перетекало рядом со мной в трубку с прислонённым к трубке зыком:
    — Девушка, нам Шоров по номерку прицепите! Спасибо! И пожалуйста! Я забыл сразу сказать — пожалуйста, от счас и говорю! Девушка, Вы сердиты? Аж сквозь телефон видать, как вы красивы, когда сердит… Здра-а-авствуйтя гражданину Шору! Извинитя, щщё крайне поздно чи рано, пардон, а всё ж дела, Вас приветствует Саша Школьник! Так точ, гражданин Шор, не школьник Саша. Я у школу токо на карманы поработать приходил. Вы шо уронили, пан Шор,? Сами уронились? Не над вот так ну прямо аж, жизнь — драгоценная! Треба мне? Крохочную вешчь. Иголку с Вашего сэйф… та Вы шо, пан Шор, ой моё сча-стьич-ко, у Вас иго-лоч-ка… вся алмазненькая… да?.. я и говорю: алмазненькая! в сэйфике под картиночкой, сюжет картиночки — дуб с цепочкой! Дуб цел? Это радует. Хоть его Вы налево не спустили. Куды покладёте мою алмазненькую? Тэк, тэк… это где ж… тэ… тэк… ах, я таки с дэтства весь проклятый всеми вами! Сказано в известном тэксте: вставай, проклятьем заклейм… и не надо мне таких плохих манэров с применением техустройства марки тэлэфон для ругаться! Детство? Моё? Вспоминать? Не люблю. Забыть бы скорее. А кое-кто, не станем показывать пальцем, щщё и узял себе моду пруссачить из России, хапая всё, щё угнетённым народам ценно годится! Годится! Да! Сказано в известном тэксте: пролетарии всех стран? Та то ж — сказано на случай — если пролетарии!.. Пруссачить — это эсли текать. Как таракан. Шо? Дуракам-учёным — иголочка, не способным сами на себя жрать зарабатывать, умному тебе — просто алмаз, товар за бугор? За учёных я возьму на ум. Да. Запомню. И припомню. Я рассердился. Да. Замечательные люди. Люди будущего. Будущие люди все учёные станут. Да, всё деньги — товар — деньги, как в щщё одном известном тэксте, гражданин Шор опять прав, но Ваша простота — хуже воровства! Особенно — когда хомячите Вы достояние человечестве планэты Земли для толкнуть за бугор через средство техсредства марки пароход… и как не стыд… и щё, щё? Хомячить — это в нору прятать для сожрать. Правда в глаз уколола! Трубочку ты щас не бросишь. Ты покладёшь трубочку аккуратненько. Оть так. Привет семье и детям. Ак. Ку. Ра. Т. Матрос Школьник упражнение закончил, зык опять у Вас в кармане, Ваше Высокопревосходительство. Я правду сказал, карманное детство вспоминать я не люблю… но если уж надо…
    — А платить будет Пушкин Сан Сергеич! — проворчал Вася. — Ты сколько наговорил, в рублях считая? Пушкин — наш одэссит, то да, но не до такой же степени! Ыт — раз. От меня приветика ты не передал. Ыт — два-с. Но  не тут главное, говорил Грегсон Холмсу. Товар снимать мальчик Саня каким манэром собрался оттуда в Питер? Пункт третий и главный.
    — Васька Косой поможет, Вась! Он нам с до войны должен по самое не хочу. Но если всё же на алмаз позарится…
    — Обожди. Васька Косой или Мишка Япончик — это там. Но дальше, Саня? Поезда ездют, когда ващще ездют. За пароходы скушно говорить. Фронты! Фронты!.. О тылах говорить надо?
    Школьник хлопнул себя рукою по лбу ниже бескозырки с золотом на ленте. Вид у Сани стал такой же мрачный, как давеча у Васи Сахалинца.
    — Тут сложнее! — согласился делегат Черноморского флота. — Та ничого, почта ж разная… бывает  н а ш а  почта… главно, шоб этот «Рено» до хозяев додюжил! На руках покатим? Чужая собственность своих хороших людей!
    — Если заглохнет, покатим на руках, — согласились мы все: Сахалинец, капитан, поручик, я и руководитель наш, чьё имя известно читателю.
    «Рено» додюжил. Только самый конец пути до Кошкиного дома (сдав автомобиль удивлённому Лодовико) мы одолели пешком.
    — «Н а ш а  почта»… «н а ш а  почта»… — попенял Сахалинец, когда они с Школьником уходили к себе в казарму (часок вздремнуть перед очередным заседанием съезда Советов). — Сказано в известном тэксте: отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног!
    Школьник покраснел. Руки, которыми он вновь взялся за бескозырку, сделалась алыми, а лицо под буквами названья корабля — пунцовым. Что такое сказал Сахалинец? Вопрос! Много ли я знаю о ребятах? Ответ! Но текст надо запомнить. Судя по всему, текст — известный. Полезный в нынешних условиях.
    — На трамвай кто займёт, гражданы?.. — Саня беспокойно вздохнул.
    — А нас пустят в трамвай? — успокоил Саньку Сахалинец. — Рядовому составу и нижним чинам с сего дня запрещено. Приказ Бонч-Бруевича.
    — Кого-кого?  — по-одэсски переспросил Школьник.
    — Логическая задача для тренировки мозгу, Сань! Дано: братья Бонч-Бруевичи, один военным округом командует, другой радиотехнику изобретает, третий вместе с Стариком сделал рэволюцию в пятом годе. Вопрос: какой из них запретил рядовому составу и нижним чинам пользоваться городским транспортом?
    — Тьфу-у-у… я думал, Петросовет в Питере — до сих пор хозяин!! Вот оно, двоевластие! Старик прав! Надо с такими делами кончать!.. — (Выдав решение, Школьник смачно сплюнул. Черноморским стилем «за девятую волну», который я наблюдал, между прочим, у второгодника Витьки Берберова). — Идём, Вась! Спокойной ночи, граждане! Спокойного утречка!
    — Что такое двоевластие? — спросил я.
    — Обратись к Еремееву, — посоветовал старый граф. — Перескажешь. Мне интересна их теория… только времени, чтоб ей заняться, нет…
   
    ***
    Белая ночь 22 июня 1917 года — светлейшие эпизоды в этой тетрадке. С полутёмными даже изнанками. Много менее приятна глава о тренирполёте 24-28 июня по маршруту, в полтора раза превышающему (чтоб как следует натренироваться) будущий боевой маршрут от Петровграда до Перемышльского форта! Дирижабль, тканевый огурец-гигант, наполнен водородом: раздобыть безопасный гелий не сумел даже шпиён. Гондола дирижаблевая набита доп. ёмкостями с горючим: есть место лишь для нас — шпиёна, вице-адмирала Колчака, меня, инженера Сикорского, поручика князя Л. (загадка о козе, капусте да волке мудра, как весь русский фольклор; там никто никого — вариант: ничего, поскольку капуста есть предмет неодушевлённый, — не ел в присутствии лодочника, Лев Л. В присутствии шпиёна являл наружу только качественный пилотаж и на присутствие моё реагировал спокойно). Я рулю, стараясь меньше вспоминать, как пылал цеппелин, который мы сбили вместе с Алёшей, Володей и дядею Васею. Старый граф — начальник экспедиции. Сикорский — бортинженер. Вице-адмирал… его роль пока загадочна. К нам идут, взлетев с заснеженного острова северо-восточнее буровато-зеленоватых оттаявших тундр острова Колгуев, ракетные истребители. Много, много ракетных истребителей… точно таких же, как тогда на Оземе! Я холодею под шубой с капюшоном. Шпиён и вице-адмирал спокойно глядят на них. Дядя Николай Ти сказал однажды работягам Усть-Уссурийской мельницы по-своему, по-чински: маленький телёнок не боится тигра, маленький телёнок ещё не знает, кто такой тигр. А я знаю, кто такой тигр! Ну, кто такие снегуры… и, конкретно — те снегуры, которые стреляют фиолетовыми лучами!.. Всё в моих мозгах замелькало-перемешалось. Истребители над Оземом. Плачущая Ягодка в кресле. Слова Тели: «Отыдем отсе… некто бы зде, Сёк… кто-то был… война есть война… если она где-то, знач, она везде война…». Господи!! Что сейчас будет?! С кем я связался, аки младенец с чортом?! Как я выворачиваться стану, если вы нападёте?! Пусть даже вы обладаете, музыкант Митя заявлял, гораздо менее совершенной техникой, чем вед Теля, привычно заправлявщий виман от Солнца, как ньюпор от цистерны с горючим!! Пусть!! Мне неохота сближаться с вами на хлипкой, неуклюжей, опасной пороховой бочке под названием дирижабль! Ну, водородной бочке! Есть разница?! У вас — своя жизнь, у меня — своя жизнь!! Ну, обитаете вы здесь, в гиперборейских широтах, пятьдесят тысяч лет подряд… и ну вас к ляду, дорогие, обитайте вы здесь ещё столько ж… я уйду к себе… я сам жить хочу… годков ещё хотя бы пятьдесят к тем двадцати восьми, которые я прожил… отстаньте-е-е!!. К нам подошло звено из пяти самолётов-ракет. Близко. К самой гондоле. Загляни, мол, в гости, перемысл, коль шибко желаешь! Ты ведь сюда летел? Ты сюда летел. Погода — как раз для тебя — великолепная! Мы нарочно делали! Сияет гладким льдом наш искусственный остров. Об обрывистый льдяной берег его, как о крутой борт крейсера, бьёт прибой, но для тебя он не опасен, ветер — слаб, убедишься, когда приземлишься… приводнишься… прильдишься… ну, ты понял нас, перемысл Михайла! Ярче льдов сияют наши золотые крыши в уютной, от ветра защищённой снежной долинке. За нею, к середине острова, — наше лётное поле с причальной мачтой, специально для тебя поднятой. Нам эти железные технодревности ни к чему. Для тебя расстарались. По белому снегу пестреют тёмные фигурки. Это — мы. Гипербореи. Настоящие наследники Абариса, никогда и ни в каком смысле слов не улетавшие ни в какие небеса с родной планеты Земли. Мы, как и ты, — о двух ногах, двух руках, одной голове. Люди. Вице-адмирал Колчак нас помнит. Он передал поклон от старика-колымчанина Санникова нашим собратьям на ледяных островах в другом ледовитом море — к северу от устья Колымы. Он не забыл! Смотри, смотри, перемысл Михайла, командующий российским Черноморским флотом вице-адмирал Колчак шепчется с начальником российской контрразведки полковником графом Кобылиным! Об чём он шепчет, перемысл?
    «Наш Северный Морской путь они оседлали с обеих сторон, с Новосибирских островов и отсюда, — спокойно говорит командующий российским Черноморским флотом начальнику российской контрразведки. — Вот почему Зигфрид спрашивал об Уссурийске! Вот почему! Представьте: нихоны вступают в войну на стороне немцев, и там мгновенно формируется второй фронт! Понимаете?.. Владимир Васильевич! О чём Вы думаете сейчас? Отчего Вы так долго молчите?! Отзовитесь же Вы!!».
    Голос вице-адмирала вдруг срывается.
    Шпиён молчит. Я веду. Дирижабль летит вперёд. Самолёты-ракеты нас сопрвождают, летя назад. Если хвост машины движется впереди носа, — это ведь машина летит назад, да?.. В каждой кабине каждого самолёта-ракеты — белое голубоглазое лицо на фоне серого пилотского кресла. Сикорский трудится с канистрами, шлангами, насосами: перепускает дополнительный керосин в основной бак. Лев спит, его черёд отдыхать. Счастливцы! Они оба до сих пор ничего не знают!.. Самолёты-ракеты отвернули. Дорога к острову сделалась для нас свободною. Сикорский вернулся из отсека с горючим.
    «Вот же орлы полярные! — восклицает Игорь. — Они, Александр Васильевич, летят так, как я летать ещё не умею! То хвостами назад, то хвостами вперёд! Миша, гляди! Ты видал подобное? Значит, подобное возможно! Научу мои машины летать так же, Миш!».
    Я не успеваю с ответом. Вице-адмирал кричит полковнику графу Кошкину вместо Игоря:
    «Вы всё знаете, Владимир Васильевич! Знаете!! Всё знаете!!! Хватит делать удивлённый вид!!!! Хоть я, вправду, тоже недоумевал, отчего самоеды этой зимой массово, по-современному сказать, устремились с материка через Канин на Новую Землю! Пастбищ на Новой мало, родовая вражда вот-вот всколыхнётся с прежнею силою, а оленеводы всё шли, шли, шли… тощали до того, что заболевали не свойственной им цынгою… падали от утомления… тонули в полыньях… снова волоклись со стадами и кладью по непрочным льдам к Новой Земле… и, Владимир Васильевич, никто ничего не знал об этом!! Местные полупьяные власти до сих пор разводят руками в знак глубокого удивленья! Авторы трезвых солидных монографий тоже разводят руками в знак того же: мол, курьёз и курьёз, жизнь дикаря с точки зренья человека цивилизованного — сплошная череда парадоксов, курьёзов, необъяснимых прецедентов!.. Правда ли, что вся самоядь, равно ж кольские лопари, балтийские чухонцы, финны, норвежские и шведские саамы, — отдалённо родственны венграм?».
    «Это так, но у нас нет венгров, уверяю Вас, Александр Васильевич, Дьёрдь оказался просто мадьяр, по-нашему разночинец», — едва слышно заговорил шпиён, скидывая капюшон и творя крест.
    «Ну а правда ли, Владимир Васильевич, то, что в низовьях реки Амура обитает племя, отдалённо родственное племенам из Нихон?».
    «Это тоже так, Александр Васильевич. — Шпиён дотворил крест и надел меховой колпак на голову свою. — К чему Вы вспомнили Те… Семёна?».
    «Семёна? — (Колчак пожал плечами. Я услыхал: погоны трутся вышитыми орлами о мех внутри шубы его). — Хоть, да, Теля прав, война везде — война… чтО на фронтах, где действуют регулярные части, чтО в тылах, где действуют… Вы меня верно поняли!.. Когда мы доберёмся до Петровграда… если нас выпустят… я начну  в о з в р а щ а т ь Север нам. Отниму у них! Верну России! А Вы — не вернёте! Вам до России, понял я, дела нет! Вам, если что, есть куда драпать с планеты Земли!».
    Шпиён взглянул на Александра Васильевича, еле ворочая головой. Капюшоны — вряд ли удобнее, чем водолазные шлемы. (Я, пока строил мост имени цесаревича Алексея, наблюдал, как ходит по дну возле опор водолаз. Есть с чем сравнивать. Если одежда хранит нас от воздействия чуждых сред, она сама по себе для нас чужда). Вот шпиён ощупал шрам-нитку возле разрезанного пополам родимого пятна на своей шее моею рукою с удалённой наколкой. Вот он проговорил, наконец:
    «Да, Александр Васильевич! Возвратимся! Тренировочный маршрут мы прошли, тренировочную программу выполнили. Довольно. Время идти к себе домой. Я устал мёрзнуть. Прав Нансен, к холоду привыкнуть невозможно. Чужие мы тут. А они никогда не седлали нашего Северного Морского пути. Живут они здесь, Александр Васильевич! Словно самоеды у нас. Словно саамы в Нансеновой Норвегии. Местное такое племя!.. Вы, Александр Васильевич, займитесь Сибирью. Займитесь. Как решили. Ну а я буду прекращать мировую войну для всей планеты Мир. Как я решил. В том числе для России. До которой мне дело есть».
    «Как?!» — вскричал вице-адмирал.
    «К а к   п о л у ч и т с я.  Аз грешный рассуждал в Вашем стиле и в Вашей системе координат: войны суть штуки простые аж до идиотства, война — это коли два злобных дурака, не сумев договориться об умных вещах, принимаются убивать неповинных непричастных людей, на том всё-с! А теперь я грамотен. Я повторяю, применив к политике, рассужденья о сфере разума. Мир окружён сферою разума. Её существовани епредположил Мишин учитель, Вернадский. Оттого, Александр Васильевич, ничего не бывает вдруг. Война — хитрая штука… хитрая… когда воюют многие, через ноосферу поражается безумием весь мир… особенно — те, кто сами не воюют… и, покуда мировая война длится, существует вражеское окружение. Судьба российской самояди делается вдруг близка дальнородственным австро-венграм и вовсе не родственным немцам. Судьба сахалинских айно, как и амурских, начинает печалить Нихон, в котором нихоны третируют даже своих матсамайских айно, как… как снегуры шуршанов. Со дня на день жди: зазвонят в телефон из перебунтовавшейся Чин и объявят, что сибирские тунгусы, приамурские гольду, приморские тазы — сородичи манз чинских, ты вынь-подай да отдай манзам, Россия, всех своих тунгусо-маньчжуров купно с тунгусскими, гольдскими, тазскими родовыми древними землями!.. Партнёрское окруженье, Александр, явится около нас, если мировая война звершится. И если мы не оплошаем. Если мы окажемся достойны партнёрства… та е, не одного лишь опасливого презрения со стороны соседей. Ас э в правь, Александр? Наконец, тёзка мой, гласный Петродумы Ульянов, недавно сказал: инвесторы чаще навещают своих должников, чем продавцы — своих покупателей».
    «Глупости! — воскликнул вице-адмирал. — Следует ль об этом говорить в обществе, Владимир? Большевистская агитация!.. Кредиты у господ иностранцев брались на флот и армию всегда, и всегда с ними как-то разбирались господа из министерства финансов… а у врага мы кредитов, слава Всевышнему, не брали!».
    «Кто сказал Вам, что я имею в виду иностранных инвесторов, Александр Васильевич?» — перебил шпиён. Полковник, я смекаю, не должен перебивать контр-адмирала… но Владимир Васильевич перебил Колчака, и Александр Васильевич не сразу посмел рассердиться! Он молча воззрился на шпиёна. Владимир Васильевич дороворил: — А война во всём мире, на всей планете, — мировая война, то есть… она во всём — война… и безобразные гримасы войны прекратятся лишь тогда, когда мы прекратим её самоё».
    «Сумасшедший матрос-чин с Невы, беглый недобиток 1911 года, который доднесь твердит о красных драконах?!. Ну-у-у, зна-а-аете, Владимир, Владыка мира!.. Или… эти… которые вселились, говорил Брусилов, к нам в Россию на этаж выше нас?!».
    «Вселились на планету к нам этажом выше нас, — поправил Владимир Васильевич. — А тот безумец говаривал и другое. Вспомините, о Александр, Защитник людей: всякую войну можно было прекратить ещё более экономным способом! Не допустив её! Вовсе не допустив! Старик Ти в год начала Нихонской войны перводил нам — мне и Валентину — из У Ди, из древнего «Ученья о воинским искусстве»: лучший способ вести войну — разрушать замыслы врага, допустимый способ вести войну — разрушать союзы врага, худший способ вести войну — разрушать вражеские крепости. Матрос пришёл не от него. Господа Кунст и Альберс, владельцы торгового дома в Усть-Уссурийске, ни германскими ни нихонскими шпионами лично не являются. Нума Августович, преподаватель кадетского корпуса, — он подавно честный российский гражданин. Оставьте их, когда приметесь… Вы сказали… возвращать Сибирь. Оставьте. Я прошу. Вы обещаете? Вы обещаете. Молчанье в России есть знак согласия. Курс — Петровград, поручик Чербаков».
    Гондола качнулась. Мы начали поворот на сто восемьдесят градусов дуги. «В отставку кому-то охота-с? В отставку… да… в отставку…» — выдохнул вице-адмирал и умолк до самого (как оказалось) конца маневра.
    Я спросил сам у себя (в целях самопроверки… а главно ж, для того, чтобы отвлечься от посторонних житейских явлений, до меня лично не касающихся): какой ледяной островок остаётся за спиной, как он подписан на карте… и где, кстати, карта? Шпиён взял мой планшет. Извлёк пёстро-голубой лист с преобладаньем акваторий, но не территорий. Что-то указал вице-адмиралу. Вице-адмирал мотнул своею бритою головою в своём меховом колпаке, прежде чем выговорить:
    «Земли Санникова тоже нет ни на одной… мы пользовались устными сведениями… уст-ны-ми!.. Как раз сейчас, когда верные правительству части и соединения готовы к наступлению на фронте, надо Вам… и всем нам, Владимир… сделаться осторожнее с выбором… сотрудн… м-м-м… агентуры! Правду говорил покойный государь Александр Александрович, союзников — только два, союзники наши — только нащи армия да флот!».
    «Полярник Колчак сильно изменился с 1911 года, и союзников у России нынче аж три, таковы суть армия, славная издревле, флот, славный со дней Петровых, и авиация, указом 1912 года сформированная, вполне за пять неполных лет успевшая показать себя.  — Шпиён загнул, один за другим, пальцы в меховой перчатке. — Ловлю на слове Ловлюв с е хв а с».
    Вице-адмирал хотел возразить.
    Хотел перебть полковника.
    Ведь старший по званию имеет и такое право?
    Да… взглянул он через плечо на ледяной остров, который быстро прятался под воду, становясь из белого сперва аквамариновым (как заливавший его прибой), а погодя густо-синим (как глубины к северу от Колгуева, в которых он скрывался быстрее всяких субмарин)… и смолчал опять. Читатели согласятся: у слов у этих — абсолютно другой смысл, нежели у «промолчал» и, тем более, «не ответил»!
    А самая горькая глава моя — впереди…
    Отфутболить её в следующий, так сказать, том мемуаров? Поместится ль она тут? Всё шло быстро, да описывать доведётся не быстро.  Всё, что я при всём при сём передумал, — в двух абзацах едва ль зафиксируешь!
    Может, мне тоже смолчать?
    Много ль я добавлю к тому, что уж и так знают все желающие что-либо знать историки? Что я скажу ещё?!.
    Нет.
    Пишу.
    Приступаю к тяжкой чаше сией, стараясь всё излагать во всех подробностях.
      
    ***
    …Если бы начало каждого страшного дня маркировалось каким-нибудь приметным маркером, для утра 1 июля 1917 года по новому стилю нужно было б избрать какой-нибудь немыслимо-алый. Словно кровь. Либо ж — абсолютно-чёрный. Как космос между звёздами, пока виман, идя с обычной досветовой, ещё не превосходит рубеж скорости мысли!.. Однако утро выдалось обычное. Простенькое. Светленькое. Утро да утро.
    Шпиён кутался в свои бинты. Володя, руля, понимающе оглядывался на дядю. Я недоумевал: что со старым графом? Что случилось? Вчера он был здоров, чёрная борода топорщилась, он с весёлым счастливым смехом выдернул немногие оставшиеся седые волоски: «Metron — ariston! Либо, говаривал мудрец У Ди в эллинские времена, но на другом краю, по-эллински сказать, Ойкумены: побеждая, надо уметь остановиться! Переведи, Михайла Потапыч, слова древнего чинского гуна-стратега вновь на чинский язык! Я постараюсь запомнить! Слова — верные! Старик Кошкин победил свою старость, вот покеда и харэ, хва, не то ж я опять в юнкера Бову Котёнка превращусь… да и явится ко мне, поскольку можно видеть прошлое, фельдфебель Самрожа, схватит меня за пояс, возьмётся крутить мою пряжку, вычисляя, сколь туго оная затянута и сколько мне нарядов отстоять надлежит, если пряжка крутанётся лишний раз! Ведь он явится, Самрожа-то! Даром ли, я соображаю сейчас, он смахивал на снегура! Снегура, обритого по уставу! Во однех, старинно говоря, усех! Нрав был самый снегурский… самый не-христианский…  до-христианский… вовсе ничего никому прощать не желающий… и учиться прощать не желающий тоже… ха-хо-хэ! Лад! Бороду чуток подравняю! На меня молодые девушки рэально, говорит молодёжь, засматриваются!». Потом — тугой бинт на лице. Отчаянный взгляд над бинтом. Дрожащие руки. Сдавленный крик: «Не звоните Юрию Петровичу!! При чём тут Юрий Петрович?! Кто порезал лицо?! Лица я не резал!! Министру звоните!! Время теряем!! Вовка, змей, куда пропал?! Где машина?! Едем!!». Они двое уехали. Ночь прошла для нас с Алёшей в ожидании: вернётся ли граф, столь внезапно уехавший… не вернётся ли… да и что, наконец, происходит?!. Утро. Срочный приказ, оглашённый заспанным Лёвою: «Всё своё возьмите с собой, Чербаков! В Аэроклуб! Всё — значит всё! Вы сюда не вернётесь! Погуляли мы, порезвились, хватит, пора честь, как говорится, знать, пришло время издых… умирать за Отечество!». И вот Володя подгоняет незнакомый громадный мощномоторный кабриолет, на котором мы ехали, к лётному полю Императорского Аэроклуба. Стоят громадные четырёхмоторные «Муромцы». Алёша, Володя и Лев крутят головами туда-сюда, я сижу как шип проглотивши. Кругом — вооружённые юнкера-авиаторы. Неужели гансовня отразила наше наступление в Прибалтике и таки ж прорвались к Питеру? Ну, так и надо сказать своим (конкретно мне то есть)! Просто, ясно, без темнежа! К нам бежит, сильнее обычного хромая, Валерьян Покровский. Отгоняли мы с Покровским Францев, надо будет, — отгоним и Гансов… хоть мне воевать неохота! Позор такая война! Позор! Срам! Сколько можно мне, перемыслу Чербакову, срамиться-позориться, летаючи на этих палках, тряпках, проволоках, горделиво именуемых боевыми самолётами?! Дубиною махать — меньше греха да больше честности! Дубина — просто дубина, никаким гордым именем для ради потехи горделивых вояк не именуема! Дикари мы до сих пор! Ди-ка-ри! По-другому воевать пора! Хотя война, которую мы в очередной раз ведём, прав Уильям Джозефович Шекспиров, «за какой-то клочок», — вящая из всех дикостей, вящая мерзость в глазах Божьих, в глазах Творца всей прекрасной Вселенной нашей и, конкретно, нашей прекрасной планеты Земли, лучшего из миров-земель всех!..
    — Миша! — крикнул Покровский, хватаясь обеими руками за борт кабриолета, чтоб устоять. Да и так он еле устоял. Протэз, которым нынче заканчивается одна нога Валерьяна, вовсе не плохой. Дьёрдь делал. Но Валерьян, видно, со вчерашнего дня на ногах. Тяжело даже для тех, у кого обе ноги настоящие. — Ты здесь, Миша! Идём! Скорей, скорей! Ни на что не отвлекайся, ни на что не обращай внимания! Всё пункты приказа доведёт сам граф Кошкин! Кстати, вот журнал, который он просил найти и привезти. Что с ним произошло? Ранен был ещё раз? Вы знаете?
    — Который конкрэтно из Кошкиных ранен? — вопросом ответил Лёва, провожая глазами старый довоенный номер «Нивы» с известным довоенным портретом трёх императоров. — Кошкиных стало больше, чем Кобылиных, да они ещё плодятся, аки на чердаках коты, у Павла Васильевича, сам знаешь, внучка родилась! Веди нас, Сусанин! Мы — тово… следком… во смиреньице… мы, львы, к семейству кошачьих приписаны, а не они, кошачьи, к семейству львиных…
    — Руль платком от брызгов слюны оботри, сифилитик, — сказал я Льву, перелезая через борт к Покровскому.
    — Какой руль? — спросил Лев, пялясь на «Ниву».
    — Чёрного цвета он, — объяснил я, взявши планшет с тетрадкою, фотографическими снимками, письмами, другим моим имуществом, какое доднесь нажил во трудах ратных. — Все они у машин черны. А платок имеется в виду белый. Не сопляного, как всегда все твои, колеру.
    — Чёрный кто? Зачем платком? — пулемётно-быстро переспросил Лёва. Нараспев добавил: — После победы я тебя вызову! Молчишь? Согласен!
    Автор данных строк, да, молчал. Причина? Комплэкс причин, выражается капитан Сиплаков в таких случаях! Первая: о сифилисе я зря, даже стыдно сделалось, телесный недуг Лёвин давно прекращён, доктор Юрий Петрович не сдаёт своих рубежей, рубежей великолепного врача-венеролога, Лев давно не заразен… хотя эти тощие, прыщавые, вечно потные лапки с извилистыми пальцами мне по-прежнему отвратительны. Эмоцио! Отыдите ж, чувства, пусть возобладает рацио-разум!.. Вторая: Лев ещё не вменяем. Мозговой сифилис лечить гораздо труднее, чем телесный, хоть и старается Владимир Михайлович. Жалей полоумного Льва, о ты, обретший былую свою силу и не по дням, а по часам, как богатыри в сказках пушкинских, растущий Мишка-медведь! Третья причина: перевоспитать злобное, гадкое, с детства зацелованное, да ещё и в родстве с самим председателем Временного правительства оказавшееся существо сие грешный яз, Чербаков В. М., не надеюсь. Володя притворяется таким, как Лёва. (Тренирует себя, готовясь к занявшему все мысли вероятному отъезду). Лёва — реально такой. Иным никогда не  будет, поскольку быть иным никогда не пожелает. В нём чересчур много дерьма. При малейшем давленьи на Лёвину личность оное исторгается во всех видах и агрегатных состояниях: вербально, актуально, газообразно, каплеобразно, твёрдоформенно. Единственный способ избежать очередного изверженья: не давить!!. Существует также четвёртая причиина. Главная. Юнкера-авиаторы вдруг сорвались со своих мест — и, перебрасывая трёхлинейки в положенье «за спину», ринулись к автомобилю.
    — Вот Чербаков! Скажите, Вы — Чербаков? Он самый!  Ну и что, ежель ты думал — он выше ростом? Индюк тож думал, да в суп попал! Вот таков он и есть! Я видал фотографию! Это Вы спасли поручика Покровского? Иди сюда, новенький! Сюда! Ивано-о-ов! Новеньки-и-ий! Вот Чербако-о-ов! — услыхал автор данных строк со всех сторон одновременно.
    Подошёл и поручик Карпович.
    — Микки-стихотворец! — воскликнул он. — Крылья были у нас у всех, крылатый голос был только у тебя! Но мы до сих пор поём, сколь Бог даровал таланту:
   
    То пламенно и яростно, то пламенно и нежно
    Сквозь громы орудийные стихи мои звучат!
    Рычат повсюду пушки, но Музы не молчат —
    И дело, авиаторы, совсем не безнадежно!
      
     Возник под самолётами старый граф. Именно возник. Я не приметил, как именно. Шпиён поправил толстонамотанные свои бинты и представился Карповичу да Покровскому:
    — Полковник князь Засекин. — (Покровский сильно удивился. Автор данных строк удивился слегка. Засекин так Засекин, князь так князь. Где мы служим, Вы подзабыли-с, Чербаков В. М.?) — Свой вольный перевод немецкого «Аэромарша» великий Микки вам ещё пропоёт, а сейчас —дела… дела служебные!.. Журнал при тебе, Миш? А тетрадка? Добро! Поручики Карпович, Покровский, Чербаков, за мной!
    Но у мальчишек в кадетских погонах вдруг появилась гитара. Ещё одну гитару принёс незнакомец в таких же автомехкомбинезоне и кожаной фуражке седлецом, какие я видел в учавтобате у Маяковского. Всё восхитительно пахло смазкою. Струны тоже так же благоухали. Умирать буду, — притащусь на аэродром, чтоб вдохнуть смесь ароматов касторового моторного масла, керосина, сурика, выхлопных дымов!.. Солдат ударил восхитительно-прекрасными грязнющими пальцами по струнам:
     — Я с Буреи, Вы с Амура, не глядите, дядя, хмуро! Здравия желаю, Ваше Благородие! Авиамеханик первого класса Ильюшин! Узнаёте ль?
    — Нет, «Аэромарш»! — возопили кадеты. — Серёга, змей военно-воздушный, урежь «Аэромарш»! Запевайте первым, гражданин прап… поручик!
    — Ребята… — начал автор этих строк, — вы знаете… я ведь не помню его… такое дело… забыл после раненья…
    То была правда. Но, читатели, то была только половина правды. Другая (как тогда другая половина разговора Саньки Школьника с Одэссой для меня!) оставалась для них тайною, хоть именно она была наиболее важна. Я вдруг вспомнил тО, что Сиплаков читал, под именем моих стихов, дяде Косте… и мне вдруг совершенно расхотелось читать либо петь! Всё моё — под стать вот этому ныне звучащему «Рычат повсюду пушки, но Музы не молчат»… эх, опять гадко-цеплючее «ш»… и «ч»… чав-чав-чав, шав-шав-шав, собачка по грязи бежит, передразнил бы Маяковский… бери-кати стишок в ангар, как новую, но сроду неисправную, на заводе так собрали после забастовки, машину, расчехляй ключ-комплект да всё переделывай, чтобы  о н о  смогло, наконец, хотя бы по земле ездить…
     — Урежьте маршик, поручик Лисиневич! — закричал тем временем Валерьян.
    Лисиневич, явясь с третьею гитарою, шибанул холёным (как всегда) маникюром своим наискось струн. Мимолётная ворона, от смятений сих внезапных и великих, отбомбилась через кормовой люк всем боекомплектом враз, возопила своё «Кар-р-р!!» и спаслась за ангары. Кадеты возопили своё:
   
    — Зачем пилот я? Сказку делать былью!
    Одолевать высоты и простор!
    Вот для чего даны мне эти крылья!
    Вот для чего мне этот дан мотор!
    «Всё выше, всё выше, всё выше!» —
    Торопим искусственных птиц!
    Нам вслед ты с крыльца или с крыши
    Взгляни из-под чёрных ресниц!
   
    Шпиён тянул меня за руку, свободную от планшета. Гитары в руках Лисиневича, Ильюшина (где я его видал, если он считает меня знакомым?..) и кадета Иванова (уж этот мальчик всяко незнаком!..) били точно в такт, как три из четырёх моторов «Ильи Муромца». Я отступил. Явилось впечатление: взгляды всех троих гитаристов меня обжигают. Колют. Горячая игла прошла от сердца моего к затылку. Делалось дурно. Спас меня кадет Иванов. Он оттащил меня в сторону, когда Валерьян Покровский завёл:
   
    — Стремится ввысь аэроплан послушный,
    Нет в деле асса трудного для нас,
    Пади, пади во прах, пират воздушный,
    И всё узри, разведка, зоркий глаз!
   
     — Пы-пы-пы… ас-ас-аз… — передразнил я песню голосом Маяковского, из всех сил души своей надеясь, что сам Маяковский этих колченогих рифмоподобий не услышит. — Вы кто, юноша? Вы куда меня ведёте? Впрочем… куда угодно… куда угодн… ведите…
    — Давай на «ты», перемысл! — гундосым, как у Льва, голоском ответствовал мальчишка в кадетских погончиках и в крохотной, как у первоклашки-гимназиста, кадетской фуражечке с авиационною кокардою. — Мы, гениалисы, быть может, могли б друг друга на «Вы» называть, поскольку каждого из нас, по правде, минимум двое, считать с как минимум одним от роду прицепившимся гением, а для сапиенсов сие суета и томленье духа. От деды Тэлы перемыслу Михайле здравствовать. Алмаз для твоего вимана мы получили. Могу прямо сейчас, отдам. Где ставить запятую? Я давно говорил по-русски. Разреши подточнять?
    — На каком языке ты семнадцать лет говорил, пока старый граф… князь Засекин не пристроил тебя к нашим делам? Или сколько тебе годиков, гражданин кадет? Поди, аж восемнадцать? — (Автор данных строк внутренне возликовал от внезапно явившейся извне возможности перевести стрелку-тему).
    — Аж сто восемнадцать, — уточнил кадет. — Почти. В октябре исполнится.
    — Ты не ошибся, единички себе рисуюча? — уточнил я. — Чем хвор? Склерозом? Иметь пару ног, пару рук, двое глаз и мозг, который при нажатии не срабатывает, вряд ли достаточно для того, чтоб сесть за управление аэроплана…
    Я хотел ещё что-то сказать. Но не сказал. В моём сознании… а может, подсознании… следует уточнить термин у доктора… в общем, передо мною — как, бывает, перед героем фильмы, снятой методом последовательных многократных экспозиций, — зажглись прямо в воздухе буквы: «II век у греков назывался «Серебряным», а у индусов «веком выполнения долга». У греков в этом веке жило «поколение худшее, не сходное с первым ни по стройности, ни по уму. Мальчик сотню лет воспитывался при матери, рос беспомощный в её доме. Когда же он достигал зрелого ума, то жил лишь короткое время, страдая ради своего неразумия, ибо они не могли сдерживать между собою своего буйного нрава». По индусскому преданию, «жизнь в этом веке укоротилась, появились пороки и несчастия». Что-то подобное случилось на Оземе. Когда я впервые попытался взлететь на вимане. Твари, как и аэроплан, неживой, но разумной. Виман подсказывал там ответы на мои вопросы…
    Кадет уверил меня:
    — Источник фрагмэнтарен, вот генерал Мошков и не всё понимает. Не всё и понимает. Так правильнее?.. Закрой на секунду глаза. То а будет слишком сильное впечатление.
    — Надо говорить — «а то впечатление будет слишком сильным», забывчивый! — рыкнул я. Но глаз своих, рот открыв, не зажмурил… и вышло то, о чём Уотсон у сэра Дойля говаривал глупцу инспектору: «Вас же предупреждали!». Тощий сутулый худосочный цветок асфальтированных улиц голодного Петровграда киношно-волшебно превратился в Ивана Поддубного. Ну, молодого Ивана Поддубного. Чемпиону России тоже было когда-никогда восемнадцать годков?.. Форма пискнула, растягиваясь во все стороны. Как тогда (на Литейном) — моя ныне покойная гимнастёрка. Сейчас всё лопнет!!. Ничто не лопнуло. Всё на нём сделалось вновь по размеру. Новому его размеру. Настоящему, как оказалось. Учло объём мускулистых ручищ, выпуклой груди, широченных плеч. Воротник умеренно-плотно облёг колонноподобную шею. Фуражонка, да, какое-то время ёрзала по лобастой крупной голове. Но сообразовалась. Сапоги и галифэ, взяв с неё пример, перестали ёрзать по мощным ногам. А вот я… вот я успокоился… как бы вам, читатели, сказать, честно или вежливо… я успокоился не сразу!! Только когда понял: вижу — и буду видеть в дальнейшем — не лицо вроде Тэлиного, стриженное «ёжиком» вровень со всей традиционно-волосатою частью головы, а обыкновенное человеческое. Только — красивее обыкновенных. Не смазливее. Всмотревшись в лучшие античные статуи, читатель, Вы процентиков на сколько-то поймёте, что я тут подразумеваю. Щёки были загорело-румяны. Глаза — сини, как у Светланы Рюриковны. (Он, кстати, смахивал на Володину масковскую бабеньку). Волосы остались белы. Почти белы. Очень светло-русы.
    — Зовут: Хран, — голосом гулким, как у Тели, но более сочным, чем у Тели, произнёс молодой снегур. Вновь принял кадетско-полувзросло-полудетско-питерский вид. Досказал писклявенько, теребя гриф гитары тощими пальчиками и щуря бледно-голубые глазки: — Ваше современное «хранить» имеет выход из древнеэллинского, да, «прохрони», «взять на время и вернуть, сохранив».
    — Складку пространства сегодня уберёшь, кадет Иванов? — спросил откуда-то сблизи шпиён. — Алёша и Володя нас ищут. Я понимаю, формальность вроде «здравствуй» у вас не принята с времён  Абариса-посла, но налетать, мил друг, без телеграммы… — (Шпиён явился явно). — Чей корабль самолечится там, стоя припаркован левым люком к Кошкину дому? И складка, складка! Напоминаю! Скоро Николай Александрович приедет.
    — Через двадцать три минуты приедет, — уверил Владимира Васильевича Хран. — Они возле чудотворной часовни, поворот в сторону завода стекольного. А ты вот мог, Бов, «здравствуй» сказать! Хорошо зная, что наши «здравствуй»-«спасибо» почти синоннимы. Если оба не заметили больной виман и не засели в нём тихонько, ты бы ловил обоих по всему Питеру.
    — Если бы оба не заметили больной виман… — поправил из своих бинтов шпиён таким голосом, каким, да, и здороваются и благодарят. — Поведай Михаилу, за что ассессор Пушкин критиковал поэзы твои! Стихотворцам всегда есть о чём поговорить друг с другом.
    — Хран видел Пушкина? — вырвалось у меня. — Ты видел Пушкина, Хран… кадет Иванов?
    — Видел его весь Петербург. — (Кадет Иванов поправил фуражонку на макушке). — Сейчас Питер так видит Маяковского и Есенина.
    — Ну, сравнил!
    — Сравнимые величины, — возразил князь Засекин. (Почему именно Засекин? Ну, не спрашивать ж именно сейчас!..).
    — А новое моё научное произведение в сугубой экспедиционной прозе ты хвалишь? — спросил молодой снегур у старого шпиёна. — Такую одежду я сделал для всех, кто из нашей экспедиции сейчас здесь. Она и пулю отталкивает.
    — Для всех, кто сейчас здесь? — повторил Владимир Васильевич.
    Снегур не ответил. Ну… не ответил на словах, по крайней мере. Зато вокруг нас, как в фильмах с многократной экспозицией, явились из воздуха полузнакомые мне солдаты-механики, пилоты, метеоролог Аэроклуба, клубный счетовод (по-современому: бухгалтэр), медицинская сестра, телефонистка. Все они, один за другим, приняли свой настоящий вид. Вид статных добрых молодцев и красных девиц с удивительно синими глазами на румяных… ой, счастье моё, румяных лицах под белыми… ну, очень-очень-светло-русыми волосами. Телефонистка оперным сильным голосом произнесла:
    — Рады стараться, Ваше превосходительство!
    — Так, это вы похватали немцев на Хитровом рынке? — молвил Володя, протискиваясь (тоже как герой одной фильмы) к нам сквозь ранее не примеченную мной пелену, подбную веществам виманной двери. Той двери, которая не сокрушима даже в солнечном огне. Явилась одна половина Володи. Стало слыхать: перед аэропланами допевается моё творево. Звучит последний куплет. Он дозвучал только тогда, когда явилась вторая половина Володи Кошкина. Так что мне пришлось домучиться до конца. Достыдиться. Пока юное кадетство под аккомпанемент двух оставшихся гитар бывалого авиаторства доголосило:
      
    — Мы возвратим покой и мир России!
    Не трогай нас! Пусть будет ясно всем!
    Горят, горят погоны золотые,
    Очками блещет чёрный ратн… то есть, лётный шлем!
   
    Снегуры одновременными движениями рук отодвинули перед Володей и шпиёном невидимые дверцы. За дверцами был тёмный, словно прихожая в квартире Дьёрдя, космос, подсвеченный с одного только боку Марсом, громадным оранжево-белым природным фонарём.
    — Одежда, как виман, тварь разумная? — спросил Алёша, теряя и вновь обретая фуражку в процессе тисканья сквозь складку пространств к нам со снегурами, шпиёном да Володею.
    — Своего рода ручный гений, — объяснила снегурка, которая для всех остальных была: медсестра. — В экспедицию вошли те, у кого несколько гениев. Хран отработал методику приручения.
    — Виман, по сути, как одежда, — объяснил бухгалтер, здоровенною ручищей поправляя на румяном лице очки (до сих пор имевшие место быть тут и не нужные ему нигде, кроме планеты Земли, где гениалису нужно маскироваться под сапиенса). — Гений. Отборный и хорошо прирученный.
    — Хорошо ль? — уточнил Володя. — А вот по-нашему по глупому по-сапиенски, езда на бесе по маршруту Новгород-Иерусалим-Новгород кончилась добром только для новгородского архиепископа… да и давно дело было! Иные прецеденты, в их числе срочная воздушная доставка черевичек из Питера в Диканьку? Так ль хорошо они заканчивались, как писано у Гоголя? Поговорите с отцом Иоанном. Я прошу.
    Снегуры засмеялись. Телефонистка уточнила:
    — Разрешите к отцу Иоанну бегом марш? Боярская просьба — строгий указ!
    Все они, кроме Храна, вмиг исчезли. Фильма кончилась. Свёрнутое пространство снова развернулось. Я, Володя, шпиён, примкнувший к нам Алёша и кадет Иванов (о котором никто из вновь увидевших его однокашников-сапиенсов не вспоминал, как будто не видя!) двинулись в сторону ангара с цифрою 3. Шпиён тянул нас за руки: меня за левую, Храна за правую. Алёша и Володя, о чём-то рассуждая друг с другом, двигались впереди. Я заметил на Володиных плечах штабс-капитанские погоны. Сделалось стыдно. Я не поздравил графа Кобылина с новым званием!! Я даже не заметил ничего, хотя мы сидели рядом в автомобиле!! Суета сует и всяческая суета… цепь странных непонятных событий, молниеносно сменяющих друг друга…
    Валерьян — когда мальчишки, допев, вернулись на посты, а строгие пастыри их, поручики-брусиловцы Покровский и Карпович, проследовали в ангар 2, — перехватил мою правую руку. Подержал. Отпустил. Коснулся пальцами до моей шеи:
    — Истрепало тебя галицийское трепало, Миш… вон, даже руки вроде птичьих лапок выглядят… но харя, счастлив твой пай, прежняя, круглым самоваром! — (Он, сделав над собою усилье, расхохотался). — Небо вновь душу зовёт? Скоро последуешь зову! Ильюшин раздобыл питанья.  Д о с т а л,  как сейчас говорится. Братцы подвезли. На руках бензовозку «Магирус» толкая, когда заглохла, — подвезли!!. Осторожен будь при взлёте. Ветер коварен.
    «Взяли питаньице! Дотянем!» — прорычал из памяти голос Тели…
    Но взлетел я в тот день только так, как описывает Денис Давыдов в стихах, хваленных коллежским ассессором Пушкиным: «Чтоб до неба подлетел я на их руках могучих». Меня ещё кто-то узнал. Потом ещё кто-то. Потом ещё. Раздалось: «Микки жив! Качать, качать асса России!». Игла, которая впивалась тогда в мозг мой, возвратилась ко мне во второй раз, в третий, даже в четвёртый. Я еле скрыл от незнакомых (ну, никак не вспоминавшихся!) людей этот скорбный факт. Но не от князя Засекина. Шпиён спросил, как только я вернулся из-под керосинно-благоухающего потолка на керосинно-благоухающую твердь:
    — Ты как? Are you o’key? Answer in English. Fellows don’t undestand it. Speak only. School lessons, usual standart schooll lessons!
    — Ready to fly, — ответил я… хоть не уверен был, что говорю ему правду.
    — Be ready… — не велел, но попросил (судя по его тону) шпиён. — You are only for them. Nobody more there. Nobody there are ours yet.
    — Who are «they»? — спросил я, закрыв один глаз рукою, чтоб голова меньше кружилась. — Who’ll fly with me?
    Ответить шпиён не успел. Моя тайная неправда сделалась явною для Покровского:
    — Миша! Худо тебе? Штормит? Что ж ты помощи не просил? Тут есть медички! Карпович, друже, гони за Светою! Хоть на руках неси её вместе со шпирцами, но успей! Миша, Миша!
    Всё то время (довольно долгое), пока малознакомая медицинская сестра со знакомыми синими глазами осматривала меня, Владимир Васильевич без особой тревоги (но с досадою) глядел вокруг из своих бинтов. На меня он взглянул в предпоследнюю очередь. До того как заговорил с офицерами, младшим по званью среди которых был штабс-капитан граф Кобылин, а старшим толстяк генерал, чью фамилию я вспомнить до сих пор не могу. Серединою являлся среди них мой шэф… но зато в двух видах. Один — весь забинтованный, кроме глаз, в плохонькой убогой гимнастёрке без погон, с неотстиранным пятном табаку, другой — без бинтов, в хорошем офицерском кителе без погон, с чёрной повязкой только на глазах и с прежнею шикарною бородою, отчего-то, правда, — рыжеватою (не чёрною, как у него была). Чего ради шэф российской конрразведки князь Засекин так удумал?! Но — воля начальника есть воля начальника, пусть будет в двух!.. Рядом с ними обоими явилась, снимая с глаз такие ж чёрные повязки, вся царская семья с довоенного фотопортрета на стене ангара 3. Цесаревич — не в знакомой по фото матроске, а в шинели без знаков отличья, — выглядел сильно повзрослевшим. Цесаревны, одетые по-дорожному, — тоже. Императрица казалась усталой и старой. У меня опять начинается обморок! Сейчас я упаду, словно на Хитровом рынке!.. К счастью, падать больше некуда. Я лежу на ящиках и мешках с парашютами… на меня смотрят со всех сторон живые люди… а князь Засекин говорит своему рыжебородому двойнику, снимая с своего лица бинты, под которыми открывается подстриженная чёрная щетина:
    — Пилот вскоре будет готов к полёту, я уверяю Вас. Если бы Миша не смог, вас всех отвёз бы Ян Нагурский. Вы его знаете. Пилот, который незадолго перед войною летал над Северным океаном, ища экспедицию Седова. Но Миша сможет. Новая военврач моего отряда знает дело. Даже лекарств ей не понадобится. Света лечит просто рукою. Как все они. Пора и мне сбросить атрибуты земной медицины! Присядем на дорожку, государь, пока я буду разматывать маскировочную тряпицу.
    Все вокруг сели, где кто нашёл место. Рыжебородый второй Владимир Васильевич — последним, но зато — на табурет, принесённый Карповичем. На таких же табуретах, поданных офицерами, устроились императрица, цесаревны и наследник. Первый Владимир Васильевич досмотал со своего лица длинный широкий бинт. «Маскировочная тряпица», — вспомнил я. Затем вдруг мне вспомнилось ещё: «Маскировка! Ветхозаветная, древняя, да вполне ведь годная метОда деланья добрых, в общем и целом, дел!..». Крови на марле не было. Ран под повязкою не обозначалось. Обозначался под повязкою точный портрет государя императора. В цвете. Жаль, цвет оказался не достоверен: стриженная бородка — чёрная, а глаза — почти чёрные. Государь, все знают, слегка рыж. Глаза у него — светлы, как у этого второго Владимира Васильевича… который сейчас говорит, щурясь:
    — Вот что означали все эти тайны! Благодарю за автомобиль. И за стулья. Дети слабы после кори. Но сидеть некогда. Вы, граждане, сколь я понял, собрались в полёт, желаю удачи, не смею никого задерживать, а нас везите, мы согласны, куда приказало вам, я тоже понял, Временное правит… Кто это? Кто Вы?!
    — Та е тэ! — по-снегурски воскликнула синеглазая медсестра. Остальные закричали без слов, на международном… либо даже межпланетном… языке глубочайшего изумления!
    — Кто Вы? Кто? — повторила императрица.
    Обросший чёрною щетиною князь Засекин (то был он: я его приметил по табачному пятну) сбросил на пол марлю, которую до сих пор держал за конец правой рукой со следом от наколки «Амур — мост. 1915». Оправил обмундирование. Сказал голосом графа Кошкина:
    — Это я, Ваше Величество. Я обнаружил моё нынешнее сходство с Вами по чистой случайности. Когда стриг бороду. Военный министр одобрил наш план, всё узнав от меня. Отец Иоанн благословил нас всех.  Вы с семьёй будете спасены. Всё готово. Я останусь вместо Вас, подкрасив волосы. Где наша не пропадала! Выбрался из замка Конопишт, выкручусь и здесь! Мой отчёт Вы уже просмотрели… на дорожку мы уже присели… ну, так в путь, Ваше Величество?
    — Да, просмотрел и, как просили Вы, уничтожил отчёт, — сказал рыжебородый. — Благодарен вам всем, госп… граждане. Я просто благодарен. Не стану ворошить ворох слов: «от всей души», «сердечно», даже «очень» и «крайне»… Слова утратили смысл. Давно утратили. Тогда ж, когда исчез всякий смысл из слова «верноподданный» и всюду обнаружились измена, трусость, корысть. Я вам всем верю. Вы — сотрудники. Не честолюбцы. Не интриганы. Сотрудники. Жаль: поздно! Я прошу вас меня и всю мою семью простить… но мы, Романовы, никуда не летим. Свезите нас обратно. Мы решили принять всё, что нам суждено. Мы всей семьёю благодарны вам… и пора нам возвращаться. Охрана может поднять тревогу. Прощайте.
    Он умолк, теребя рыжую долгую бороду худою рукою. И я понял: это государь император. Не на семейном фотопортрете. Настоящий. Наяву.
    — Имеете в виду пророчество? — спросил Владимир Васильевич, подтверждая эту догадку, и ощупал свою чёрную щетину моею рукою со следом от татуировки «Амур — мост. 1915». — Из отчёта Вы знаете, как делаются пророчества. Я сам изготовлю сейчас новенький свежий экземпляр. Сегодня первое июля нового стиля? Раз так, — через двое суток в столице начнётся бунт. Помните, государь: «русский бунт, бессмысленный и беспощадный»? Пушкин прав. Поэты суть пророки. Состоится истинно русский бунт. Его учинит не иностранная агентура, с парашютами с той стороны линии фронта заброшенная. Не иностранная армия, фронт прорвавшая. Свои учинят. Очень конкретные свои. При-временноправительственная сволочь. При-петросоветская сволочь. Самые сливки российской сволочи. Elite. Закваска, которая первой воспользовалась свободою… употребила свободу на свою потребу, лучше б так… и от которой может, писано в Писании, воскиснуть всё. Не хлебным квашением, государь, like bread or ele… извиняюсь, как хлеб или пиво! Гнилостным квашением! Как болотная жижа! Но — всё! К Вам войдут не с топорами. Войдут не с дубьём. Припомните-ка из отчёта, государь, что такое урановый взрыв! От радия умер, страшно страдая, месье Беккерель. От радия ж не могла снять перчаток с изъязвленных рук мадам Кюри. А уран — ещё сильней…
    — Я знал это. — Государь император кивнул головою с давно не стриженными рыжеватыми, как его длинная борода, волосами в мою сторону. — Люди, достойные доверия, докладывали. А придворная сволочь во время их доклада хихикала. Придворная сволочь… привременноправительственная сволочь… припетросоветская сволочь… хорошо сформулировано, граф! Вы хотели меня запугать напоследок?
    — Нет, я хотел спасти Вас, государь. — Владимир Васильевич покачал черноволосой головой из стороны в сторону. — О переворотах, кои дважды формулировали-ставили целью своей свергнуть Вас и заменить Вас внешне похожим на Вас прооперированным иностранцем из державы враждебной, Вы тоже знали. Могу добавить немногое. С точки зренья юристов, признанных во всём мире и у нас в России, Вы, государь, не отрекались от престола. Машинописный листок с карандашным автографом «Николай» — просто машинописный листок с карандашным автографом «Николай». Вы — император. Семья Ваша — императорская семья. Цесаревич — наследник. Оттого вы все оказались на грани гибели. Сволочь изничтожит всех вас тотчас после переворота. Растворит в болотно-гнилостной жиже. Мы ещё можем вас спасти. Вас всех. Позвольте нам спасти вас всех! Повелите! Мы готовы! Мы исполним! Цесаревич окажется исцелён от гемофиллии: операция переноса головы на здоровое тело будет произведена… но грех убийства не свершится, государь, нет-нет: мальчик, давший здоровое тело цесаревичу, останется жив и станет со временем сам здоров, я проверил всё на себе! — (Владимир Васильевич коснулся половины родимого пятна). — Что до пророчеств, Ваше Величество…  многие пророчества  Н Ес б ы л и с ь!
    — Почему пророчества только? — уточнил император. — Древняя истина: сколь голов, столь умов. Умы de jure свободны. Республика. Ну а свободою воли всяк из них de facto обладал и раньше. Умы сочли, что я, гражданин России подполковник Романов Николай Александрович, должен оставить их наедине с их судьбой, сойдя с престола? Я оставил, сойдя. Умы сочтут, что впредь они обойдутся вовсе без Романова Николая Александровича с чады-домочадцы? Пусть обходятся. Гражданин России подполковник Романов Николай Александрович оставит их наедине с их судьбой. Вольному воля… а Богу отмщение. Не мне судить их, но Создателю. Не передо мною им отчитываться, но перед Создателем. Станете спорить? Спорьте. Я докажу. — Он взглянул на офицеров. — Есть что сказать и чем доказать. Я много передумал в последний месяц. Или: много думал в последний месяц? Как вернее?
    Государь выглядел по-императорски спокойным. Внешне. Хотя (едва я присмотрелся) сделалось вдруг ясно:  он обижен! Огромная человеческая обида виднелась в светлых, как на фотопортрете, глазах. Дрожала, будто слёзы. Просилась наружу.
    — Вот вы все… — начал толстяк генерал, мусоля в толстых своих пальцах повязку, недавно закрывавшую глаза государя. Не докончил. В ангар 3 ворвался отец Иоанн. Как и когда подошёл батюшка? Хотя, по тому, как тяжело дышал батюшка, все поняли: отец Иоанн появился здесь только что.
    — Судьбы нету! — крикнул отец Иоанн. — Судьбы нету! А свобода воли есть право человека выбирать между грехом и добрым делом, имея склонность и к тому и к тому!
    — Больше нельзя… больше никому нельзя… уходите… нельзя-а-ы… — свистяще повторили голоса кадет снаружи, неприятно поразив мой слух злобно-раболепными интонациями. Интонациями злобы в отношеньи тех, перед кем обладатели голосов привыкли раболепствовать и до последнего момента привычно раболепствовали вовсю.
    — А я о том же. — Государь кивнул. Слёзы, да, незаметно капнули на пол. — Я, будучи слаб, много рассуждал вместе с семьёй: отчего ж, отчего ж могучая страна вдруг взорвалась изнутри, как уранная бомба, о которой говорил в Ставке вот этот поручик? Что же, что же вокруг творится?.. Мы рассуждали. Но — мы без рассуждений примем всё, что случится. Имеем право на выбор — и выбираем то, что сбудется впредь. Сохраните наше право за нами.
    — Сбываются только пророчества от Святаго Духа, государь! — произнёс Владимир Васильевич, стискивая себе одну руку другой рукою (со следом от моей наколки). —  Гляди ты… опять подаргическая боль… а не может её быть… не может… никак ведь не может… она в том теле!.. Раз уж время от времени исполняется то, что речено в пророчествах не от Святаго Духа, сие — лишь потому, государь, что  падшие  духи  всёс б ы в а ю т.
    — Сбы… ва… — начал повторять император. — Ах, конечно, сейчас у всех вокруг свои новые слова… футуризм называется…
    — Лад, е другой тэрмин:  о р г а н и з у ю т! — уточнил Владимир Васильевич. — Другое новое слово! Алексей Николаевич, Вы дочитали роман «Baskerwil Dog», подаренный сэром Дойлем? Тэрмина там нет, но есть интереснейшее описание: сколько сил и средств истратил негодяй племянник, чтобы натравить своего пса на дядю! Натравил всё же. Вот, мол, честной мир девонширский, смотри да дивись, проклятие рода Баскервилей существует! Оно сбывается!  Потому что я-де придумал,  как  егос б ы т ь!!  Да… явился сэр Генри, ещё один наследник, и не с сомнительными правами, а сразу целый готовый Баскервиль, на колу мочало, начинай сначала… извините, не помню this in English…
    — С Вами здесь Чербаков? — спросил тем временем мальчик в шинели, поправив фуражку на коротко стриженной голове своей. — Прапорщик Чербаков, который говорил о своих масковских светящихся кристаллах? Я помню самолёт! Мы катались! И роман «Baskerwil Dog» у меня в саквояже!
    — Замечательно! — сказал я цесаревичу. — Взлетит большой самолёт «Илья Муромец», а то и виман, и вы все будете спасены, когда Вы объясните папеньке Вашему, что такое пророчествос б ы в ш е е с ядачто  такое  пророчествос б ы т о е!  Особенно — с б ы т о еп од е ш ё в к е…  либо вовсе  д а р о м  пристроенное… лишь бы хоть как-то взяли… взяли, словно карасик дармовую приманку… хоть как-то клюнули! Вот тогда мы взлетим…
    — Нет, Чербаков. — Мальчик отрицательно покачал головой в фуражке из хорошего материала, шитой (как его шинель) совсем будто солдатская. — Вы странно говорите, но я понял. Мы решили ещё в городе. Мы не можем. Это было бы недостойно, Чербаков.
    Цесаревны, взглянув на него и на меня, одна за другой кивнули коротко, как у самого у него, головами в дорожных шляпках. Поправив головной платок свой, кивнула государыня.
    — Вот все они таковы… все Романовы… не Рюрикова племени… трижды сдохнут, а будут твердить всё своё… худородные вы… Кошкины вы да Кобылины!! — крикнул толстяк генерал. — Делайте со мной что хотите!! Стану говорить как и говорю!! Все истинные Рюриковичи знают об этом: Кошкины вы да Кобылины!! Потомки Анастасии… всего лишь Анастасии… самой первой… которая рано умерла и даже не является матерью Феодора Иоанновича, последнего истинных государей, помазанных на царство… — (Генерал задохся от злобы).
    — Кто с Вами здесь что делать станет? — спросила тихо государыня, пользуясь паузою. — Вы разочаровались во всех нас тогда, когда Вы не имели ни на какое разочарованье никакого права по законам, действовавшим в тот момэнт. Да Вы, как и вы все, забываете: мы разочаровались в Вас тогда ж, но — имея полное на то право по законам, действовавшим в тот момэнт.
    — Такой же, но другой хотел нас убить два года назад, maman? — ещё тише спросил цесаревич.
    — Нелояльны и нечестны… — едва слышно произнесла государыня, отворачиваясь. — Такие чудовища соорудят…  это по-русски, верно… соорудят любое другое чудовище… как раз в восемнадцатом году соорудят… хоть, право, понятья никакого не имею, откуда им знать о собственноручном письме Павла Петровича…
    — План мы отклоняем, граждане, — resum’ировал государь. — Ни побега ни этого… мерзость какая ведь, снова Вы о том… обмена головами этого… ничего не будет… а что угодно Богу, всё равно свершится!
    — Благодарю, — сказал Владимир Васильевич. — Вы оценили наш труд, сведя его к нулю. Мы раскрывали генеральские заговоры, которые всем вам грозили, самое меньшее, потерею свободы. Итог? Вы не свободны. Я получал и проверял ключи к секрету исцелительной операции, способной сделать цесаревича здоровым. Итог? Цесаревич днесь страдает недугом врождённым, а цесаревны перенесли, вдобавок, корь. Корь ли? Вы уверены, что корь?.. Но ладно. Я дважды смирился. Почти смирился. Ладно-с… ну что ж… такова воля государя христианского!.. Итог окончательный? Итог окончательный: готовится новый переворот. Всего несколько дней спустя Вы с семьёю умрёте… от какого-нибудь насморку… там, где географическая сетка вовсе не начерчена. Славные шутки! Так шутил один из ваших подданных. Верных подданных. Кровь за вас проливший. Risum teneatis, amici! Давайте-ка все вместе рассмеёмся!
    Цесаревны и наследник тихо рассмеялись. Владимир Васильевич заплакал. Толстяк генерал сказал:
    — Полно же, царь Влади Мир Первый! Ты сам знаешь и видишь, каковы супротив тебя все они, Романовы! Никто из них не понимал своих лучших подданных, худшим подданным слепо веря! Романовы мечены клеймом сиим! Все Романовы! От первого до последнего! Иной вопрос: ты, Влади Мир, и мы, Рюриковичи! Вместе! По-фронтовому говоря, пробьёмся…
    —  Вы тут о ком? Вы тут что? — (Алёша Сиплаков вылез сквозь ряды собравшихся. Изо всей силы, хоть совсем неумело, по-гимназически, без всякого барт-итсу и иже с таковым, врезал кулачком по генеральскому носу). — Кто у тебя, у гада, Владимир Первый, если Николай Второй волею Божьей жив? А фронта вовсе не трогай! Не трогай фронта, гад! Крыса тыловая!
    — Мальчишество! — прокричали несколько голосов. — Что ты делаешь! Мы и так уж теряем время… а здесь ещё ты… откуда тебя чорт принёс… уйди, уйди… оттащите капитана, штабс-капитан…
    — Да, теряем время. — Император встал, надевая фуражку. — Прощайте. Мы будем всегда благодарны всем вам. До конца жизни молиться обо всех вас, сотрудники. Уповать на милосердие Божье. И… да случится то, что случится!
    Он первым шагнул к выходу из ангара 3.
    Владимир Васильевич сделал первый шаг ему напереререз:
    — Не отпущу, государь! Обеими руками схвачу! Руки у меня теперь вон каковы! Деритесь сколько угодно! Сколь досягнёт монаршья Ваша воля! Все удары нейтрализую! Мой захват прорвать трудно! Чемпиону России Ивану Поддубному — не удалось! Пробовал! По гамбургскому, что называется, счёту! Как в кафэ «Гамбург», в котором эстрада используется и в качестве эстрады для артистов и в качестве подмоста для борцов! Без подставы! Я Ивана удержал! И Вас не отпущу! Благословите, батюшка! — Старый граф оборотился к отцу Иоанну. Шрам под разрезанным во время Дьёрдевой операции родимым пятном стал краснее.
    — Знаешь, чадо Владимир… — заговорил отец Иоанн, то ль обнимая, то ль отстраняя его и фиксируя на удаленьи от себя. — Вот я сейчас подумал: ведь Его Величество, единственный из всех нас, приобщён к таинству, к которому не будет никогда приобщён ни один из нас! Таинству Помазания на царство! Единственный во всей России. Он ведает то, что ведают — по миру христианскому — несколько лишь человек. Оставь. Отойди. Благословляю путь его.
    — К смертному греху его путь! — продышал (даже не прошептал) Владимир Васильевич, отступая от батюшкиных рук. — Заведомому самоубийству! Так Морис с гранатами в руках под немецкий танк бросался! Счастлив он, ни одна из гранат не взорвалась! А если бы хоть одна? Был бы грех для него, католика, как и для нас, непростимый: самоубийство, хула на Свят Дух…
    — Чадо Николай, пообещайте мне не бросаться под танк, — вымолвил отец Иоанн после вздоха облегчения. Вздоха человека, который (не чая уж перевести стрелку для состава, летящего в гибельный тупик) услыхал звуки, с которыми железяка вдруг сработала. — Не клянись. Но пообещайте.
    — Эх, батька… ведь сошлют их переворотчики за Урал… ближе к родовому гнезду милого-любезного им конкорада Гришки… а там угробят… — зашептал Владимир Васильевич, отходя дальше.
    — Успокой ся, вед Владимир, — произнесла вдруг снегурка, поправляя на голове своей белую косынку без красного крестика. — Нашим часто приходится успокаивать ся самих, видя, что вы тут с нами рядом вытворяете. Вот и ты успокойся. Всё правильно сказала? Никаких грамматических ошибок не сделала, о Володя да Алёша?
    Штабс-капитан граф Кобылин торопливо кивнул — и ещё торопливее отвернулся…
    — Если их там убьют, грех падёт не на них, но на убийц, — договорил отец Иоанн с большей уверенностью. — Паче ж, бумага об отречении ничтожна. Юридически несостоятельна. Грех отречения от царства, на которое помазан, — тоже не его грех, но грех его губителей. Власть — при нём. Всякая власть, все знают, — от Бога. Не человек нами повелевает. Земной властелин Божью волю творит. Кто не выполнит волю властелина, — согрешит против Бога. И ответит перед Богом. Но кто не согрешит… тот не ответит!.. Алёша, подойди. Благословлю и тебя.
    — Как Вы сказали, батюшка? — пискнул капитан Сиплаков (который, давно жалея о том, что напал на толстяка, хлопотал над генералом с носовым платочком в дрожащих бледных руках). — Какое дело?
    — Благословлю на дело сохранения страны нашей, как ты и просил из всех первым, чадо Алексий, — объяснил отец Иоанн.
    — Батюшка, ведь глупо же всё… да что ж мы сможем… глупо… смешно…
    — Не смешно и не глупо вовсе! — всколыхнулись голоса кругом. Старые, молодые, низкие, высокие, грубые, тонкие, неблагозвучные, красивые… всякие. Однако, я вполне уверен, были то лишь голоса людей разумных. Голоса людей гениальных при том не звучали. — Ты умолк? Говори, говори же, Алёша, как в тот раз ты говорил! Тем, кто сейчас жив и верен, здрав и силён, хранить Отечество наше, хранить его каждому из нас в сердце, в душе, в разуме, хранить в чувствах, в мыслях, в делах, дабы, когда минует лихолетье, встала Россия сохранённою для потомков… дальше — как?
    — А что мы сможем?! — воскликнул капитан со злыми слезами. — Мы — просто мы!! А против нас — сам закон исторического развития!!
    — Совершенно верно-с, мы суть просто мы, — сказал кто-то из хомини сапиенти. Кто, — я не видел. Я только видел: толстяк генерал со злобой оборотился в сторону говорившего. — Слабы мы против великой истории. Но мы способны силами нашими малыми сделать главное: добиться, чтоб будущее планеты Земли решалась только волею людей планеты Земли,  наделённых — говорил государь — свободой воли. Господь увидит всех нас по плодам нашим. По делам. От нас — вера, от Него — сила, в итоге — чудо.
    — Теория малых дел? Ч-чудотворцы хр-реновы!.. — проворчал толстяк. — Как вы намерены, мля, чудеса мелкие свои творить?
    — Элементарнейше! — ответил голос. — Батюшка нам сказал! Соавторство! От человека — вера, от Творца — всесилие. Вот Вам чудо! Исполнимся веры, что старания наши не пропадут и что Россия, ими в том числе, сохранится. А вот будут ль для стараний тех силы у нас и сколько сил унас будет… за сим мы обращаемся к Создателю! Благословите и меня, отец Иоанн!
    — И нас! — крикнули другие голоса. — И меня! И нас тоже!
    Алёша содрогнулся. Медленно-медленно проговорил:
    — Всё это звучало? Стало быть… Богом дозволено?..
    Я лежал на своём ложе: ящиках и парашютах. Понять что-либо я был не в состоянии. Конечно, слышал говоримыве слова… «добиться, чтоб будущее планеты Земли решалась только волею людей планеты Земли, наделённых свободой воли»… но понять, каков их смысл, — не мог нимало. Подняться тоже не мог. Во мне всё тряслось. Руки мои, ноги, губы дрожали. Отец Иоанн сам подошёл. Дал мне для опоры свою руку, по си поры пахнущую более кузницей, нежели храмом. Батюшка был спокоен. Как во время боя, когда он бок о бок с санитарами выходил под обстрел к раненым.
    — Кошкины вы да Кобылины… — повторял толстяк. — Ничто более… никто… у рода только, но вне роду…
    Черноволосый молодой незнакомец в гимнастёрке с пятном от табаку, добривая перед настенным зеркальцем безусое бездородое лицо знакомым приспособленьем вроде заводной детской жужжалки, обратил к толстяку взгляд тёмных глаз. Толстяк утих. Незнакомец добрился, спрятал игрушку, приблизился к отцу Иоанну, сложил руки перед собой крестообразно… и я сообразил: так будет выглядеть в дальнейшем мой начальник Владимир Васильевич».
   
    ***
    Амур бушует.
    Так говорится?
    Я правильно говорю, дорогой читатель? Я, Анатолий Серебров, образование — «гуманитарное, но интересуюсь», род занятий в Бюджетном научном учреждении культуры «Муравьёво-Амурский государственный музей имени Н. М. Пржевальского», сокращённо — БНУК МАГМ, извиняюсь, я не сам придумал. Я — все наборщики текстов в «Слове», все верстальщики в «Метранпаже», художники обложек и ретушёры фотографий после сканера в «Кисточке», корректоры всяко-разно и второй печатник (сложные файлы цветных книг выползают на новый «Колор» только с моего компьютера, не убитого игрушками). Хватает мне образования и квалификации, чтобы правильно выразить смысл этого неописуемого явления?
    Бушуют реки, переполненные необычной небудничной силой. Когда идёт буря, гуляют волны, тянутся полосы пены, слышен гул и так далее, и тому подобное, и ващще, причём ващще — само главно. А как ведёт себя река, если бури нет, если всё тихо, всё закатно-солнечно и вдоль акватории речного порта под Казачьей горой (мимо Казачьей горы я как раз еду) плывут по Амуру, перекрывая блики зари перед островом Телегино, деревья, доски, сорванные заборы, дачные домики?.. Амур переполнен необычной небудничной силой. Амур понял: при уровне восемь метров восемь сантиметров он никак не влезет в те пределы, из которых начинает упорно (с рутинной ежегодной атакой на дачные общества) вылезать при пяти тридцати трёх. И — не пытается влезть. Что ж сейчас под Утёсом, на быстрине, куда были сброшены во время Гражданской войны австро-венгерские музыканты, убитые за отказ играть «Боже, царя храни»? Под Утёсом ведь — самое бурное место! Я должен, как только выпишусь и выйду на работу, спуститься к воде, чтобы сфотографиров… Ну да, ну да, станет батюшка Амур ждать, пока я выпишусь! Нужно просить Серёгу! Пусть алфизик спустится на набережную с фотоаппаратом! Лёх Числавыча тоже можно попросить! Лёх, самый старый сотрудник отдела современной истории, в бурные девяностые годы фотографировал социальные катаклизмы. Митинги, группы голодающих, листовки на заборах и на домах. Я увидел его в первый раз именно за этой работой: озабочен, сосредоточен, ещё не сед, наперевес — тридцатипятимиллиметровый плёночный «Никон». Электронных «Олимпов» в Муравьёво-Амурске не водилось. Их ещё не нигде не водилось. Их не было на планете. Я заметил: объективчики у мужика — лучше, чем у меня, фотокора самой уважаемой на Дальнем Востоке газеты, пишущего, как дедушка Ленин советским журналистам завещал, историю современности, да вот не шпион ли сам мужик? Подошёл к нему. Заговорил. Узнал: не шпион. Историк. Тоже ппишет историю современности. Специалист по новейшей истории. Я решил подготовить очерк о нём. Лёха меня отговорил. С тех пор мы просто знакомы…
    Амур бушует!
    Пускай Лёх зафотает природный катаклизм!
    — Сейчас там это, — раздался у меня над ухом голос Лёх Числавыча. — Фотано утром, до работы, но на закате всё ещё красивее выглядит, думаю.
    Электронный «Олимп» с включённым задним просмотровым экранчиком продемонстрировал мне (перед моим носом качаясь) престранную, сказал бы поручик Чербаков, картинку. На экранчике бурлил мутный розовый кисель. Как в кастрюле. Что это? Пока я пытался понять, что, — неясная картинка превратилась в понятный Амур с розовыми от рассвета водоворотами за Утёсом. С экрана долетело до меня и немое сомнение, которое владело немой глыбой: «Смоет меня на этот раз река или не смоет? Устою или не устою? Люди, которые живут по несколько десятков лет, удивляются: такого с рекой никогда не бывало! Я живу на свете несколько миллионов лет. Ну, как отдельная личность. Как отдельный утёс, мимо которого проходит отдельный водный поток. Но я, лопни мой камен зор, ни-че-го по-доб-но-го не ви-дел!!! Восемь метров восемь сантиметров!!! Исторический максимум!!! Хорошо, что ССНС отдела современной истории Лех Числавыч всё зафиксировал! Зав. отделом природы Женя Мышкин что-то вот не расстарался, а он зафиксировал!». От Утёса вдаль по набережной тянутся баррикады из чёрных полиэтиленовых мешков с песком. Фланирующе-сэлфирующая парковая публика лезет на баррикады, чтоб запечатлеть саму себя, любимую, на фоне стихий. Кое-где мешки буквально растоптаны. Публика, срываясь с них в воду, залившую девять десятых набережной и пол-стадиона, выражает благовоспитанное неудовольствие. Гражданские волонтёры и бойцы МЧС, бледные от бесонницы, никакого неудовольствия не выражают, поднося всё новые мешки взамен испорченных… Лёха, сидя рядом со мной, перехватил «Олимп» так, чтобы мне было удобно смотреть фото-кино. Передо мной сидели, ехали от Петра Всеволодовича (хотя нам не по пути)  Серёга-алфизик с галстуком и Тэ Эм с причёской удивительного, блестяще-чёрного с голубым милированием, цвета. Я подразумеваю Сергушова С. В., рабочего хозгруппы, и Плотинникова Т. М., к. и. н., зав. отделом хранения фондов. Время от времени то один, то другая оглядываясь на меня.
    — Ты им показывал, Лёх? — спросил я. — Значит, у тебя была в «Олимпе» функция «Видеосъёмка»? Почему ты ею раньше не пользовался? Классный кадр!
    — Вообще-то, нет такой функции… даже сейчас, вообще-то, нет… — выключая фотик, укладывая его в свою спортивную сумку «Adidas» и ставя всё имущество на свои колени, поставил меня в известность ССНС отдела современной истории БНУК МАГМ. — Случайно всё видеоснялось. Само.
    — Толь, как ты себя чувствуешь? — ещё раз спросила зав. ОХФ БНУК МАГМ голосом Василисы Премудрой из сказки. Бронедверь с кодовым замком далеко. Царевна Лягушка сбросила невзрачную шкурку. Распрямила пространство, которое Кащей, чахнущий над златом, статательно закоконил вокруг неё. Теперь она может побыть Василисой Премудрой. — Не звонишь, не звонишь… я места себе не нахожу… а народ мне житья не даёт: Тэ Эм угробила Тольку своими придирками!.. Хотя ты, Серебров, сам виноват. Столько лет проработал в журналистике, а… как маленький до сих пор! Как маленький! Если делаешь для системы слишком много, система этого не прощает. Она скорее простит пещерную первобытную спячку, чем суперинициативу на космических скоростях.
    — Система? — повторил я.
    — Не надо ля-ля! — принимая сторону Тэ Эм, влез в беседу Лёх Числавыч. — У нас до сих пор одна-единственная система! Которая, хоть заставляет нас действовать только в её среде и делать для неё всё, что закажет она, позволяет нам в её среде же делать много-много-много наших собственных дел. У кого — какие. Кто-то делает в системе шкурные людоедские миллионы, кто-то — благородные открытия на пользу человечеству. Какая буквочка, порт говорит, ушла недопонятная? Какое слово? Повторяю всё. Действовать только в среде. Делать для среды всё, что закажет она. И в ней, в среде же, делать много-много-много наших собственных дел, пока она сама делает вид, что не знает… хотя она всё знает. Помнишь команду «Вольно»? Из строя выходить нельзя, из строя — это команда «Разойдись», каковая прозвучала только в ходе перестройки. Но одну ногу ослабить можно. Причём на выбор: либо правую, либо левую. На совершенно свободный выбор!
    — Вот, освобождай таких… делай для таких революцию да перестройку… — буркнул я.
    — Перестройку мы делали все, каждый для себя, своим молотком на своей наковальне! — громко вмешалась Тэ Эм., к. и. н., зав. отделом хранения фондов. Чуть помолчав, тихо спросила: — Толик, ты обижаешься?
    — Никогда не обижаюсь на девчонок с голубыми волосами, — заверил её я голосом Буратино из старого фильма, односерийного и че-бэ, по сценарию Алексея Толстого.
    — Всё ж тебе придётся сдать файлики Чербакова в ОХФ, когда будешь отчёт о работе в период ответственного хранения сдавать! — изрекла Тэ Эм голосом че-бэ Мальвины, которая убедилась, что её побег от Барабаса привёл к успеху.
    Рюкзак мой вдруг опрокинулся и развязался. Одна из двух толстых папок-коробушек, взятых нынче у Петра Всеволодовича, низверглась. Я обомлел. Затем, поняв, что сие — папка с дневниками самого юбиляра на коричневых листах чернильным крандашом, я… так, так, обомлеть — прямое действие, а обратное… ну тэ, я разомлел! Ноги-руки блаженно ослабели.
    Татьяна спросила, то ль не заметив в рюкзаке вторую коробушку с тетрадями А4, то ли заметив сразу всё:
    — Отпуск у тебя когда?
    — При чём здесь отпуск? — спросил в ответ автор данных строк. Чтобы узнать: а язык у меня обомлел или разомлел… item, слушается или не слушается?
    — При всём! — ответили Татьяна и Лёх Числавыч. Лёх Числавыч продолжил один, подавая мне то, что упало: — Ка-а-аждая систе-е-ема, хоть заставля-а-ает нас де-е-ействовать только в её среде и делать для неё всё, что закажет она, позволяет нам в системе же делать много-много-много наших собственных дел… а в отпуске — так ващще всё, что мы пожелаем! А ты? Как Дон Кихот во имя Дульсинеи! С мечом на ветряные мельницы! С ме-чом! Ещё когда тебе твой тёзка, Толик Мурманцев, говорил! Ещё после того бюро райкома комсомола!
    — Ясное дельце! Начитались вы оба «Номенклатуры»… то есть, все трое сразу, с моим тёзкой Толиком заодно! — резюмировал автор данных строк, приняв к сведению, что вышеприведённое резюме было-таки ответом на мой вопрос. — Где Мурман сейчас? В краевой Думе? Сейчас все бывшие профессиональные комсомольцы — в краевой Думе.
    — Кого, кого начитались? — переспросил алфизик. — Вечно вот вы-таки умны все из себя, а вот отдельные… не станем пльцем показывать… — (Серёга, отдав мне всё, постучал себя по груди оттопыренным большим пальцем с двумя шрамами).
    — У вас «Номенклатура» какая, сэр? — спросили (опять одновременно) Тэ Эм и Лёх Числавыч. — Старая, перефотанная с забугорной машинописи, как у Мурмана была, или новая, российская, типографская с проверенными сносками? Помусолить дай! Ну, поносить! В чисс-научных целях!
    — Поносить… фу-у… выражаетесь вы до сих пор, как подростки, которые просят у других подростков в долг, хоть все вы из себя давно и вполне сорокаслишнимлетние, прав был князь!.. Уговорили. Принесу. Много там путаницы, хоть всё — и со сносками по стандартам, но помусолить в чисс-научных целях дам, когда вы признаетесь мне, наконец, что было на плёнках из пакета «Усть-Уссурийскъ, мартъ 1919 года, обработать самымъ срочнымъ образомъ!!», — пообещал я (выделив голосом те места, на которых значились буквы «ер» и удвоенные восклицательные знаки).
    — Тоже кстати:  к а к и х  плёнках? — Тэ Эм встрепенулась. — Где вы их обрабатывали? Разрешение на вынос музейных предметов у вас было?
    Алфизик сжался. Татьяна грозно, как «Аврора» в каком-то из фильмов времён односерийного «Золотого ключика», повернулась к нему. Татьянина рука — маленькая, тоненькая, с неотрощенными ноготочками — извлекла из-за пазухи у Серёги толстый, как роман «Хождение по мукам», фирменный пакет «Kodak — Амур-Фото».
    — Плёнки, собственно говоря, обработаны… были… ещё давным-давно… ну, проявлены… я только к Светику в «Амур-Фото» их снёс и карточки напечатал… бить по голове тук-тук сильно будете?.. — вымолвил орденоносец С. В. Сергушов.
    — Змей воздушно-космический! — с чувством, как строфу, произнесла Тэ Эм, открывая пакет. — Дайте, гляну! Вокзал — наш. Муравьёво-Амурский. Старый вокзал. Его при Бельцове взорвали по решению бюро крайкома, чтобы строить стекло-бетон к шестидесятилетию. А почему табличка: Хабаровск? Что за красноармейцы в будённовках с голубыми звёздами? Поэт-футурист Чербаков — вот этот или вот этот? Что за космонавты в скафандрах? Печать с двойной экспозицией? Или фотомонтаж? Почему цветное? В 1919 году здесь был спец на уровне личного императорского фотографа Прокудина-Горского? Фамилия? Почему не знаю до сих пор?
    — Негатив чёрно-бе… жёлто-бел… выцветший такой он… — еле промолвил алфизик. — Цвет только сегодня… мы приехали в «Амур-Фото» пораньше, Свет печатала, цвет вдруг пробился…
    — Так-так-так, летающие тарелки вовремя налетели, с парашютом подкинули, я охотно верю… в очередной, между прочим, раз верю… так-так-так… — повторила Тэ Эм, наматывая на палец голубую милированную прядку. — Фотоматериалы сдать в отдел фондов! Все фотоматериалы! Начну разбираться серьёзно. Сама. Без фантастической романистики. Будет нужно, — привлеку вас. Если сочту нужным.  Но каждый Буратино будет мыть руки перед тем, как войти в ОХФ!  Каж-дый! И все-гда! Я в фон-дах за всё от-ве-ча-ю!
   
    6.11.2014. — 24.10.2016.
   
   
    ПРИМЕЧАНИЯ
   
    [1] Здесь и далее: Мошков В.А. Механика вырождения. Варшава, 1910 (http://bookfi.org/ book/527904).
    [2], [3], [4], [5] Серебряные лучи души: Стихи / Л. Б. Кугушев. — Хабаровск: научно-издательский отдел Хабаровского краевого музея имени Н. И. Гродекова, 2011.
      
   
    ИНОСТРАННЫЕ ВЫРАЖЕНИЯ
   
    A potion fit denominato — наименование даётся по преобладающему признаку (лат.).
    Aber — однако (нем.).
    Achtung — внимание (нем.).
    Argument ultima — последний довод (лат.).
    Aufforderung — вызов на дуэль (нем.).
    Beweis — доказательство (нем.).
    Bluttransfusion — переливание крови (нем.).
    Bon joir — добрый день (фр.).
    Chanson de jest — рыцарская баллада (дословно: песнь о деянии) (фр.).
    C’est ce s’est — что такое (фр.).
    Comme il faut — как надо, на достойном уровне (фр.).
    Coupet, cupet — купе (фр. и др. европ. яз).
    Compatriot — соотечественник (лат.).
    Das ist korrekt? — правильно? (нем.).
    Dixi — я высказался (лат.).
    Domus orare — дом молитвы (лат.), иносказательное наименование католического храма.
    Dormir — спать (фр.).
    Ducunt volentem fata, nolentem trahunt — желающего идти судьба ведёт, не желающего влачит (лат.).
    Dum spiro spero — пока дышу, надеюсь (лат.).
    Dura lex, sed lex — суров закон, но это закон (лат.).
    Dusche — душ (нем.).
    Entschuldigen Sie — извините (нем.).
    Ergo — значит (лат.).
    Familienname — фамилия (нем.).
    Freken — девушка (нем.).
    Fur, warum, wozu — для, почему, зачем (нем.).
    Garson — парень (фр.).
    Gekochtes Wasser — кипячёная вода (нем.).
    Genug — хватит (нем.).
    Grand Deluvium — Великое оледенение (лат.).
    Grandmaman — бабушка (фр.).
    Grandper — дед (фр.).
    Hundert Gramm — сто граммов, а Hundert Gram — сто печалей (искаж. нем.).
    Hypotesis non fingo — гипотез не измышляю (лат.); фраза, приписываемая Исааку Ньютону.
    Ich bitten Sie: Sprechen Deutsch — я прошу вас: говорите по-немецки (нем.).
    Ich sicher — я уверен (нем.).
    Ich warten, mein knorke — я жду, приятель (нем.).
    Indigene — туземец, абориген, местный житель (фр.).
    Item — далее; изредка — то есть (лат.).
    Jeder Volk hat die Macht di en vedient  hat — каждый народ имеет ту власть, которой он достоин (нем., приписывается Отто фон Бисмарку).
    Jenes kleine Papier ist dort — та бумажка там (нем.).
    Kalt Wasser — холодная вода (нем.).
    Katze Haus — Кошкин дом (нем.).
    Latet anguis in herba — в траве скрывается змея (лат.).
    Lacheln — улыбка (нем.).
    Logisch — логичный (нем.).
    Macht — власть [но не правительство, как зачастую переводят!] (нем.).
    Massig — умеренно (нем.).
    Mein kleiner Knabe — мой маленький мальчик (нем.).
    Mein lieber Knabe — мой дорогой мальчик (нем.).
    Metron ariston — мера есть самое главное (древнегреч.)
    Miserable — ничтожество (фр.).
    Mitnehmen, bitte — захватите с собой, пожалуйста (нем.).
    Modus vivendi — образ жизни, обычное состояние (лат.).
    Mon petitii — моя маленькая (фр.).
    Mon pti ami — мой маленький друг (фр.).
    Mores cuique sui fingunt fortunam — судьбу каждого составляют его нравы (лат.).
    Moshkoff V. Degenerative Mechanich. Geheimnis! Exemplar №3 — Мошков В. Механика вырождения. Секретно! Экземпляр №3 (искаж. нем.).
    Nota bene (NB) — обратить особое внимание (лат.).
    O tempero, o mores! — о времена, о нравы! (лат.).
    O weh — увы (нем.).
    Padre — католический священник (исп.).
    Parles Russe, ma sher, Mikki comprenet single verb Frances, s’est «Maxim» — говори по-русски, моя дорогая, Микки понимает только одно французское слово, а именно — «Максим» (фр.).
    Pfahl — столб (нем.)
    Pince nez — пенсне (фр.)
    Praemonitus praemunitus — предупреждённый вооружён (лат.)
    Quarto non datur — четвёртого не дано (лат.), хотя классическая фраза звучит: tercia non datur, третьего не дано.
    Quisque fortunae suae faber — каждый сам кузнец своей судьбы (лат.).
    Repeto — повторяю (лат.).
    Risum teneatis, amici — удержитесь ли вы от смеха, друзья (лат.)
    Ruf или reputation — репутация (нем.).
    Sacramento — проклятие (исп.).
    Sacre ma — будь я проклят (исп. искаж.).
    Sapienti sat — для умного человека этого вполне достаточно (лат.).
    S’est no revolt, sir, s’est revolution — это не бунт, государь, это революция (фр.); приписываемая одному из придворных фраза, якобы сказанная в ответ на гнев короля при известиях о начале событий в 1789 г.
    Schneller — скорее (нем.).
    Schwarz on weiss — чёрным по белому (нем.).
    Scire leges non hoc est verba earum tenere, sed vim ac potestatem — знание законов заключается не в том, чтобы помнить их слова, а в том, чтобы понимать их смысл (лат.).
    Selbstundig — самостоятельно, сам (нем.).
    Sic или sic erat — так или так именно (лат.).
    Terpina lente — торопись медленно (лат.).
    Toffel — нечистая сила (нем.).
    Vis a vis — собеседник в беседе при личной встрече (дословно: взгляд во взгляд) (лат., отсюда — многие европ. яз.).
    Volk — народ (нем.).
    Vorladung — вызов в суд (нем.).
    Vox populi — vox Dei — голос народа есть голос Бога (лат.).
    Was ist das — что это (нем.).
    Wie — как (нем.).
    Your problems are just your ones — ваши проблемы и есть ваши проблемы (англ.).
    Zwillinge — близнецы (нем.).


Рецензии