Колосья под серпом твоим - топор при дереве 5

Начало "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 1"  http://www.proza.ru/2014/11/20/1430

  Предыдущая часть "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 4" http://www.proza.ru/2014/11/25/822



      V


      Никто не знал, что, решив до конца унизить себя, Михалина нарочно позволяет себе не очень - а лучше сказать - совсем неблагородные выходкі, находя даже в этом какую-то мстітельное наслаждение. Потому почти что все удівлялісь ее странным поступкам, какіе нельзя было ни понять, ни объяснить.

      Она например, пригласила Мстислава на обручение:

      - Будете держать корд жениха, - ласкаво склонила голову. - Или мой шлейф. И в том и в другом случае - друг дома… Навсегда… И потом, я знаю, что лучшего свидетеля такой важного для меня события не будет. Он повсюду будет рассказывать о нём правдиво… полно… интересно.

      Мстислав смотрел на приподнятый уголок красивых губ, на невинные глаза, на весь облик этой девушки, и ему становилось страшно, что он мог быть влюблен в такую.

      Он, однако, не дал понять своих чувств. Склонился золотистой головой и вежливо сказал:

      - Я в таких делах вам не друг, Михалина Ярославна.

      Назвал по отчеству, чего Приднепровье почти не знало. И в голосе было такое скрытое глубокое осуждение, что Майка опустила ресницы. А тоже был влюблен…

      - Приятно хоть, что у вас остались кое-какие остатки стыда за сделанное, - сказал Мстислав. - Полагаю, они вам еще пригодятся. Как и остатки страданий совести.

      Она вскинула брови. Испуганно.

      - Хоть от души надеюсь, что дело не зайдет так далеко. Не от чего.

      После этого разговора Михалина вдруг, впервые за все недели, подумала про Алеся. До этого она наказывала и мучила себя, не думая о других.

      И только тут она впервые подумала, как жить ему.


      Алесь жил. Другим казалось, даже спокойно. Во всяком случае, вместо предчувствия страшного пришёл покой.

      Спокойно распоряжался в дедовых зерновых магазинах, готовил коней на бусловицкий "бессенный" базар [13]. Приходилось много выбраковывать, поскольку экономы пытались спихнуть разную дохлятину.

      Внук работал до истощения, и пан Данила радовался: меньше плохих мыслей полезет в голову, и если уж будет тосковать, то от настоящей тоски. И все же спокойствие Алеся пугал его.

      Приезжал красный от раннего загара, такой грязный, что в каменной ванне трижды приходилось менять воду, ел что попадётся и потом весь вечер сидел у огня, перекидываясь с дедом незначительными предложениями.

      Ефросинья Глебовична видела кривую улыбку, которая являлась на его губах, если смотрел на женщин. Больше молчала, но украдкой освободила от всякой работы двух хлопцев, чтобы ночами дежурили у Алесевой спальни: "А вдруг что-то сделает с собой, голубчик".

      Вставал он в три часа ночи, садился в ледяную ванну, ел с людьми густо посоленный картофель с кислым молоком и, не ожидая каши с бараниной, выезжал на Косюньке со двора.

      Веже нравился придирчивый, хозяйственный и все же во всём добрый ум внука. А если бы и не нравился, он согласился бы со всем, что бы тот ни предлагал, со всяким, даже самым бессмысленным поступком, со всяким, даже самым несуразным предложением.

      Все бы раздал, лишь бы стал он здоров и спокоен.

      Пан Данила удивлялся самому себе. Тридцать восемь лет жил в тоске, ничего не требуя от жизни. Да, снисходительный от понимания людей и величия старый циник и иронист. Суетятся где-то поодаль муравьи - пусть себе суетятся. Муравейник делают, иглицу таскают - очень интересно.

      И вдруг появился комочек плоти, властно взял, заполонил, заставил любить сноху, интересоваться сыном, встречаться с этими самыми мурашками, лезти в шумную, утомительную жизнь, страдать и радоваться.

      "Кто он? Что мне в нем, когда мне вот-вот ляг и подохни, а за черной чертой - яма?

      Но вот вырос, стал красивый и сильный, и неудачно полюбил. И так болит за него сердце, как никогда не болело за себя.

      И этого мало. Ну вырос, ну, конечно, совсем другой, чем люди моего поколения. Ну и оставь ты меня в покое такого, какой я есть. Нет, учит. С землей не так, с людьми не так, с родиной не так.

      Мало ему, что я по прирожденной лени говорю по-мужицки. Нет, подавай ему самосознание того, кто я такой и кто он такой, какая причина общего безразличия, и почему нам в Крыму морду набили, и почему того хохла, что стихи писал, загнали туда, где бабы белье на радугу сушиться вешают.

      Ну что мне было бы раньше до того хохла? Пожалел бы немного - и все. Нет, учит. Мол, свой человек, без компромиссов".

      Теперь Вежа дрожал за внука. Кажется, хозяйничает, рыщет, ссорится, а глаза пустые.

      - И в чем дело, пан?

      - Он что вам подсунул? И где ваши глаза были? Они толстые, но это же семенники, перезрелые. Они как вата. Набухнет водой, подгниет. Он кого обмануть надумал? Какие бревна нужны, ну?

      Эконом мнётся. Мужики со скрытыми улыбочками наблюдают за головомойкой.

      - С зимы…

      - Что с зимы?

      - С весны, то есть…

      - Что?

      - Перетягивают живое дерево проволокой туго, чтобы за лето оно… крепче…

      - Почему?

      - Смолой набухнет… А зимой сечь.

      - Вот. Смолой набухнет. Желтое, аж звенит. Не гниет… Вот какие бревнах подай. А у Мухи спроси, сколько он на этих семенниках куртажу в карман положил? Не спросишь - сам спрошу.

      Голос как не живой. Эконому от этого даже страшнее. А Веже страшнее, чем эконому.

      И все же Вежа никому не выдал бы своей боязни и сваих мыслей. Глебовична попробовала была упрекнуть "за черствость" - оборвал.

      Не знал о том и сам Алесь, не знали сын со снохой, не знали соседи. Вежа защищал свою тайну, молчал о ней, как молчат о позорной болезни.

      Если кто-нибудь доброжелательный спрашивал, как со внуком, пан Данила отвечал с обычной ироничной улыбкой, от какой некоторых аж шатун водил:

      - Думал жениться, и опомнился.

      Иногда и при внуке.

      Только однажды они поссорились.

      Был май. Деревья оделись уже в молодую клейкую листву, и столетний каштан у террасы выбросил к небу тысячи белых конусов-свечек. Как будто кадил и благодарил небо за теплые дни. Ночи были еще, однако, прохладные, а вода в Вежевых прудах совсем ледяная. Пруды почти не зарастали: сильные источники били со дна.

      Дед и внук сидели на террасе. Из недр веяло бальзамическим ароматом молодой листвы, влагой от прудов и с Днепра, чистотой убранной, затравелой уже земли.

      Соловьи барабанили, звенели и щелкали так, что казалось, на земле существуют только они.

      - Ягайла, - вдруг сказал дед.

      Внук встрепенулся.

      - Что Ягайла?

      - Ягайла любил слушать соловьев. Женился он на Ядвиге, продал Беларусь с Литвой, право первород-ства - за бабу. Те, при женином дворе, были более утончённые, цивилизованные. Посмеивались с него исподтишка: варвар, медведей ему душить, на коне рыскать и медвежий окорок руками есть. А этот варвар, что коня останавливал на полном скаку, пойдет в сад и соловок слушает, а у самого слезы на глазах… Так кто, я спрашиваю, тут варвар?

      Звенели соловьи.

      - И что такое вообще женщина, брак без равенства, дружбы? Так, баба.



С саксонским герцогом в карете золотой Промчалась Помпадур, блистая красотой. Фелон сказал, чету окинув взглядом: "Вот королевский меч, а вот ножны с ним рядом".



      Стоит ли ради такого что-то терять из жизни? Даже самую толику? Ничего.

      - Стихами заговорили, деду, - сказал Алесь. - Это что, намек?

      Вежа удивился. И действительно получился намек.

      - Я не хотел. Но, если уж так вышло… Не выношу я в мужчинах бабства… Когда у них свадьба?

      - Не интересовался. Разве я дал какое-то основание жалеть меня? Просил сострадания?

      - Нет, - сказал дед. - Но вид у тебя иногда такой.

      - За вид не отвечают, деду.

      - А мне вспоминается Халимон Кирдун. Ему бы жене дать хорошо в кости, чтобы хвостом перед чужими не крутила. А он все жалеет. А та его за это святым и добрым считает, а уважения ни на полушку. "Бежит гайня - побегу и я". А назавтра идет корову доить, а Кирдун за ней, держать коровий хвост, чтобы случайно не хлестанула…

      - Что мне прикажете сделать? - начал злиться Алесь.

      - Женился бы на Ядвиньке Клейне. Любит тебя. Красивая. И рода доброго.

      - Я пойду, - сказал Алесь.

      Пошел в сад.

      От соловьиного боя пробирал вплоть до самого сердца мягкий холодок восхищения. Мокрый орешник тянул широкие лапы на тропу. Деревья стояли не шевелясь, роскошествовали.

      Из потайных недр - словно нежная острая струйка - долетал иногда горьковатый запах ландышей.

      И, спрятавшись еще лучше за ландыши, кричал откуда-то с яроў и недр кустарника никогда никем не виденный таинственный, как хохлик, козодой. Кричал гортанно, страстно, захлебываясь:

      - Ма-уа, ма-уа, люа-ля, люа-ля!

      Иногда он из непонятных слов сбивался на совсем человеческие:

      - Лиу-блю-лиу-блю!

      Но все заглушал, полнил, пронизывал соловьиный гром. Соловьи были и тут, у прудов. И даже из-за Днепра, не менее как за две версты отсюда.

      Он выбрался к пруду мокрый, оглушенный. Его чуть не шатало от могучего, напевного, победного трыумфа жизни, какая царила надо всем, что дышало и жило вокруг.

      Пруд тускло сверкал, как чешуя. Над ним свисала одним буком огромная близкая туча - заветный, не меньше чем шестисотлетний, дуб.

      Хлопец прислонился к шероховатому стволу и задумался. Вокруг было хорошо. Вокруг было так хорошо, что никакой волшебник не придумал бы лучше. И еще даже самый злой колдун не придумал бы ничего хуже этого. Такое во всем этом было бесчеловечное надругательство.

      Не было ее. Если бы она была - издевательства не было бы. Была бы тогда земля, и пруды, и соловьиный гром.

      Какая же эта мелкая чушь разрушила все это? Как можно было врать, когда на свете есть соловьи?! Как можно было врать и, главное, верить вранью, когда они тут, рядом?!

      Он начал вспоминать ее лицо. Она обрадовалась сначала там, у церкви, в этом не могло быть сомнения. Но чего она потом испугалась? Так испугалась, что даже лицо стало серым? И зачем она так сделала, что вот он сейчас ощущает всю эту дивную красоту как издевательство.

      Откуда-то из глубины существа наплыла, затопила все ярость. Он ненавидел теперь сами воспоминания.

      Напрасно он простил оскорбление.

      Место встречи можно было бы назначить на Озерищенских лугах, немного дальше того места, где они на ночлеге встретились с Воином. Пистолетный выстрел был бы слышен… Утро… Роса. Не больше пятнадцати шагов…

      Раубич стоит на барьере… Секунданты… В руке с браслетом опущенный пистолет… Надо поднять свой… Ага, он прикрылся рукой… Чудесно! Метить надо немного ниже браслета. Если отдача будет меньше, чем обычно, - рана в солнечное сплетение…

      А потом Франс. Этот из-за фатовства закрываться не будет. Тут попроще. Просто в этот высокий бледный лоб. Просто туда. И тогда уже, когда упадет и будешь знать, что его повезут, а через промоины понесут на руках - тогда пистолет себе к сердцу и одним разом, с нажимом, с наслажденьем…

      Алесь очнулся и испугался. Что это было? Безумство начиналось? В восемнадцать? Нечего говорить, хорошо… Он торопливо сбросил куртку, ботинки, брюки, сорочку, подпрыгнул и, ухватившись за сук, вскинул на него тело.

      Толстущий сук тянулся над самой водой. Дуб словно вытянул одну руку, чтобы вечно ловить ею месячный и солнечный свет.

      Алесь шел, крепко ставя ноги. Сук вскоре утончился и начал пружинить под ногами, приходилось балансировать. Он пошел, пока было можно, и стал чуть ли не на самом конце ветви, остывая под ветерком.

      Ему почудился шелест и какой-то приглушенный звук на берегу. Оглянулся - тьма. Никого.

      И тогда он застыл, прижав руки к телу и вскинув лицо вверх. Под ногами покачивался сук. Просто в глаза светили звёзды.

      Он опустил глаза - под ногами тоже не было ничего, кроме звёзд. Глубокая синяя чаша, полная звёзд.

      Будто висишь в центре бесконечного синего шара. Звёзды под ногами. Звёзды над головой.

      Закинув за голову руки, он долго стоял так, покачиваясь в звездной бездне.

      Ветка покачивалась. А он был между небом и землей. И звёзды были вокруг.

      Потом он разбил синюю чашу под ногами. И испуганные звёзды побежали к берегам.

      И он плыл в студеной воде, пока хватало воздуха. Видел в глубоком полусумраке корчи, пряди молодых водорослей и еще что-то, что стояло неподвижно в бездне, будто бревнышко, которое затонуло, но так и не дошло до дна.

      Одно… А вон второе… А там подальше третье.

      Это спали, также между своими "небом и землей", щуки.


      …Одевшись, он лег на спину и стал смотреть на темную тучу дуба и еще на звёзды. Было очень холодно, но он не чувствовал холода.

      Чьи-то рука легла на его плечо. Ему не хотелось поворачивать головы, и тогда та же рука, дивно прохладная, но теплая внутренней теплотой, взяла его за подбородок и отвела его глаза от звёзд.

      Он увидел темное платье, кружевную мантилью, наброшенную на голову.

      Во тьме неясно белело лицо. Оно наклонилась к нему.

      - Что с вами?

      Почти что только по голосу Алесь узнал в этой тени Гелену Корицкую.

      - Вы?

      - Да, - улыбнулась она. - А вы как тут?

      Вместо ответа он пожал плечами.

      - "А ночь идет, и катятся созвездия", - тихо сказал он.

      Она смотрела на него внимательно, слишком внимательно. Во тьме белело лицо. Как туман.

      - Встаньте.

      - Идите, - почти попросил он. - Я еще немного останусь.

      - Пожалуйста, - сказала она. - И мне и вам будет не так одиноко идти ко дворцу.

      Он вздохнул и встал.

      Они пошли по аллее. На неровном откосе она покачнулась, видно, наступив на камень.

      - Я могу предложить вам руку?

      Они мало говорили за последнее время. Как-то сначала гимназия, а потом хозяйственные заботы удалили Алеся. Да и она держалась поодаль, даже когда Алесь устраивал для актеров гулянки. Почти не приходила. Вежа прибавил ей пенсии, платил теперь сто рублей, лишь бы не переманили в губернский театр.

      Вот разве что скучновато было. Правда, теперь съезжались на спектакли со всей губернии, но сами спектакли были теперь реже. Дед нанял по Алесевой просьбе балетмейстера, учителя пения и еще постановщика, он же - учитель французского и итальянского. Она однажды спросила у Алеся при встрече:

      - Как вы этого добились?

      - Гм, - сказал Алесь, - просто сказал, что никого не удивит театр-каторга, как у Юсупова. И что если уж театр, то надо сделать лучше, чем у Шереметьева.

      Иногда они встречались на репетициях или на разборах постановок. Не очень часто. Алесь был не тем занят.


      …Они шли аллеей и молчали. Если бы кто-то взглянул на них сбоку, он бы подумал, что эта дивно хорошая пара.

      - Вам еще не стало грустно тут? - наконец спросил он.

      - Почему же грустно, - склонила она голову. - Нет времени. Вы знаете, я уже неплохо говорю по-французки и по-итальянски…

      - Мне казалось, вы всегда знали их.

      - Удивительно, что-то словно держит меня тут, не дает пойти. Что-то незаконченное.

      Вокруг булькали голосами кусты. Каждый по-своему. Дальнее и близкое пение сливались в одну могучую и высокую, вплоть до неба, мелодию.

      - Почему вы подошли к мне?

      - Разве можно оставить другого в таком холодном мире?

      Мокрые лапы орешника. Горьковатый запах ландышей.

      - Знаете, о чем я подумал на этой ветви? Я подумал, что нет на свете более одинокого существа, чем человек.

      - Как рано это пришло вам в голову…

      Молчала теперь она. Потому что все знала.

      С самого начала она с тревогой следила от аллеи, как он шел по развилке, слегка покачиваясь над водой.

      Ночь оставила вместо его фигуры только тень, вознесенный в небо. И во всем этом было такое одиночество, такая безмерная отчужденность совершенного, что она поняла все. И мелкие были перед этим все правила.

      Гелена действительно не подошла бы, если бы он не лег на траву. Но это обычное, человеческое движение напомнило ей, что это юноша, моложе ее на семь лет.


      …Когда они подошли ко дворцу, было поздно. Нигде ни огонька. Каскады выключены, кроме "Побежденного Левиафана", и полную тишину нарушал только его шелест и еще соловьиный хорал.

      - Прощайте, - сказал он, как другу, по-английски протянув руку, и осекся. Он был почти испуган своей вольностью… Словно тот, другой, падал руку.

      Но она спокойно протянула ему свою, и он почувствовал прикосновение ее пальцев.

      - Бог мой, - сказала она, - какие холодные руки!

      Она смотрела на него внимательно. Очень внимательно.

      - Мир как издевательство? - спросила она.

      - Похоже на то.

      - А кто говорил мне, что чудеса должны всегда сбываться?

      - Ну, - невесело рассмеялся он. - Не я. Кто-то другой. Какой-то одиннадцатилетний мальчуган.

      - Вы помните, когда это было?

      - Помню, - вдруг вспомнил он.

      - Ну вот…

      Молчание.

      - Знаете что, - голос ее сел. - Не идите никуда. Если вам не будет грустно со мной - зайдите. Я зажгу огонь… Нельзя одному блуждать в такой холод.

      Кинув эти слова, она сама испугалась их. Но он сказал "хорошо" так натурально, ни о чем не думая, кроме согласия, что она смолкла. У него было такое лицо! Темное, изнуренное, похожее на живую трагическую маску.

      И с чувством, похожим на падение в ледяную воду, поняла, что пришёл ее час. Тот, единственный.

      Она протянула ему руку, поскольку за дверями, на ступенях, было темно.

      - Пойдемте.


      …Загорелась свеча.

      Он не был в этой комнате долго. Миновало семь лет. Но за это время, казалось, тут не изменилось ничего.

      Простенький туалетный столик. Больший стол, возле какого глубокое кресло и козетка. Камин, в каком заранее подготовлены дрова и береста. Полка книг. За полукруглым окном - ночь.

      Изменилось только одно: двери в соседнюю комнату были открыты, поскольку она теперь также принадлежала ей. И еще на стене висела картина. Его, Алесев, подарок после постановки "Медэi" - "Дом" Адама Шэмеша. Обычный белорусский дом под корявой в цвету грушей и старики, очень старые дедок и баба в белом, какие сидят на завалинке и с ожиданием смотрят на дорогу. А на всём этом - последний отствет запката. Тысячу лет им ждать и не дождаться.

      - Садитесь в кресло, - тихо сказала она.

      Он сел.

      - И скиньте туфли. Роса… Вот вам тапки. Оттопчите задник - иначе не налезут.

      Она стала на калени и свечой подожгла бересту в камине. Пополз вверх дымок, потом желтоватый огонек. Яркий, сине-красный огонь вырвался из плена и охватил дрова. Пламя заплясало по ее лицу. От этого, а может, от чего-то другого, глаза у нее были грустные.

      По стенам бегали красные блики. Она села напротив него.

      - Ну вот, давайте будем смотреть в огонь.

      Он вдруг увидел, что ее туфельки также темные от росы. Протянул руку - это казалось ему натуральным - и дотронулся пальцами стопы.

      - И вы еще смеете давать мне советы? А ну возьмите назад свои туфли.

      - Я к огню.

      Алесь поискал глазами и увидел на ковре черно-красный плед.

      - Приподнимите ноги… Так-то… И так…

      Он поднял глаза, и они встретились с ее глазами. Большие, чем у всех людей на земле, они внимательно, словно впервые видели, смотрели на него.

      Краснота плеснулась по его щекам. Он понял, что сделал что-то такое, после чего ни ему, ни ей нельзя будет даже издали глянуть друг на друга, а не то что говорить, как все остальные люди.

      Она взяла его руку.

      - Что с вами случилось? Что?

      Ей дорого стоили эти слова и это движение. Сердце падало. Но она видела эту страдальческую красноту и то, как он потом побелел.

      - Не знаю, - сказал он.

      Его действительно трясло.

      Приложила неподвижные губы к ему лбу.

      - Ничего. Это просто от теплоты выходит холод.

      Рука хлопца лежала в руке женщины. Он осмелился и, протянув вторую руку, взял ладошку и спрятал ее в своих ладонях.

      - Глупости, - сказал он. - У меня в деревне была белка. Когда, бывало, сделаешь из ладоней "домик" с круглым входом, то она сразу залезет туда, накроется хвостом и спит. Так-то и сейчас.

      Она пошевелила большим пальцем спрятанной ладошки.

      - Вот и хвост… Действительно, глупость.

      - Конечно, глупость.

      Плясал огонь. Красные отблески бегали по ее лицу. Оно было бледное, с нежной и дивно красивой кожей.

      - Хорошо? - спросила она.

      - Хорошо, - сказал он.

      - Так зачем было идти в ночь? Человеку нельзя быть одному.

      - Человеку, который ненавидит, нельзя быть с людьми. Его надо чуждаться, как заразного. И я не имею право на снисходительность людей.

      - Почему?

      - Я сегодня убил двух человек… То есть я не убил… Но я представил себе, как это буду делать.

      - Такое преступление есть у каждого.

      - Разве? И у вас?

      - Конечно. Помните, как мы на масленой сделали гулянку в "диком зале"? Актеры и вы. Помните, крылья были вокруг, и числа, и жесты покорности и гнева?

      - Помню, - сказал Алесь.

      - И песни помните?

      Звуки "Любимого" возникли в ушах Алеся. Звали и как будто обещали что-то голоса. И он опять плакал у ног гранитной фиванской обезьяны: "Боже, отдали от меня".

      - Помню, - побелел он.

      - Ну вот. Я понимала тогда. Они тоже сделали что-то вроде убийства.

      - Вы не пели, - сказал он.

      - Я не пела.

      - Я не могу ненавидеть, - сказал он. - Не могу убивать. Не могу, чтобы мир был как издевательство. Не могу, чтобы холод. Я хочу, чтобы между людьми всегда было… так-то.

      - Так будет, - сказала она.

      - Когда?

      - Разве я знаю когда? Наверняка тогда, когда эти старики дождутся детей. Всех. Тех, что забыли и что предали, и тех, что в оковах, и убиты. И, главное, тех, что каждый день делали для другого хоть маленькое чудо. Когда человек, каждый человек, очень захочет сделать другому хоть маленькое чудо - мир сделается миром чудес.

      Он склонился и приник головой к ее рукам.

      Она тихо встала, подошла к окну и раскрыла его. В комнату ворвался соловьиная трель.

      Потом она села опять на свое место. С птичьей песней словно властно вошло сюда, в тихую комнату, то, что он оставил на берегу пруда: гортанный крик козодоя, опьянение кустов и красота, похожая на издевательство.

      Он поднял на нее глаза и все понял.

      - Не иди, - сказала она глухо. - Останься… Пожалуйста, скорей, скорей поцелуй меня.

      Нестерпимо колотилось сердце. Его удары были, как грозные удары молота. Распростертый на спине, как свергнутый чем-то могучим и угрожающим, он видел через открытые двери яркое пламя камина - и это было как будто его собираются пытать огнем.

      Пламя. Пламя. Угольки в камине словно скоро меняются местами. Из окна плывет синяя прохладная ночь. У неё аромат листвы и влажный запах прудов, вода каких настояна на ивовой коре, корчах и водорослях.

      Но все это покрывает, глушит одержимый соловьиный гром. Словно только одна, последняя ночь осталась им для песен и жизни.

      Расплывается, отходит некуда слепая ненависть. С каждым ударом сердца растет и заполоняет существо холод, умиление, чистота и боль. И еще большой, до самого края земли, и слитный, словно из одного сердца, посвист маленьких птиц во влажных кустах.

      Золотая головешка упала в камине, подняв пламя и росыпав искры. В ее свете он увидел длинные искристые волосы и глаза, которые сейчас были только черные и смотрели на него, словно прося милости и одновременно отказываясь от нее.

      Они ляжали рядом, он - на спине, она - прижавшись к нему, на боку, и глядели в ночь.

      - Слышишь, эта ивовая кора, - сказал он. - А вот ландыши… А там, видимо, из самого глубокого оврага, где сплывает единственная заплатка снега… поскольку ледяные источники… слышишь?

      - Нет. Кору слышу, ландыши слышу… А что?

      - Последняя анемона… А вот побеги вампир-травы.

      - Чего?

      - Ну, еще называют ужиное снадобье. Опять ландыши… И вот "лесной мед".

      Молчание.

      - Не слышу. Ничего больше не слышу.

      Соловьи гремели, как перед гибелью. И от этой песни и от прикосновения руки расширялась грудь и темнело в глазах…



      …У своих глаз он видел ее глаза.

      Они были большие, чем у всех людей на земле.

      …Угрожающе склоненное лицо ближе и ближе.

      …Зaрево на нем.

      …Губы ищут ее губ.

      Соловьиный гром.

      Глаза большие, чем у всех, кто есть на земле.


      …И в плену тесных, невыносимо слитых объятий он с удивлением, трепетом и болью, не веря себе, всем существом своей, от бронзового замка рук до глаз, что смотрели в ее глаза, и до похолодевших от догадки пальцев ног, почувствовал, как испуганно трепещет ее сердце, преданное неизбежному, и небу, и соловьиному грому, и ему, сердце девственницы.

      В этой догадке вдруг слились трели соловьев, горьковато-холодный запах ландышей, крик козодоя, звёзды над головой и под ногами.

      А потом все исчезло. Был мир и в нем человек.

      . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Голова женщины лежала на груди мужчины. Оба молчали, словно боялись расплескать то, что несли себе.

      Алесь осторожно держал ее у себя, сам не понимая, что с ним. Другой стала ночь. Другими стали соловьи и запах ивовой коры. Исчезла некуда одержимая страшная ярость. Разрушенный мир, что еще час назад лежал в руинах, начал собираться в одно и, словно сам собой, выстраиваться в что-то слаженное. И самое чувство этой гармонии после развала и дымных руин было счастливое и большое.

      Он никого не ненавидел. Для этого нового, для стыда и чести, для величия и безмерной глубины нового были благожелательно-безразличны все враги на земле.

      Она тоже лежала неподвижно. И в ее сердце сливались честь и одновременно твердое понимание того, что она сделала.

      Все началось с признательности. В ту минуту, когда одиннадцатилетний мальчуган в напрасном - разве напрасном? - протесте, который ничего не мог изменить, крикнул Щуру гневные слова. Это было трогательно и смешно. Она уже знала: чудес не бывает на земле.

      И вдруг эти руки сломали шею судьбы. Такие еще тогда слабые, а теперь такие сильные руки.

      Началось с этого. И он, младший, вдруг стал всемогущий и будто старше ее и дороже родителей, поскольку они дали только жизнь, а вместе с ним рабство, а этот - волю.

      А потом пришло другое. Года три как пришло. Началось с этой вот картины. Играли "Медею". После первого же спектакля приезжая труппа отказалась играть с ней. "Простите, это просто унизительно для нас", - сказал директор… Она обрадовалась. Все эти римляне, греки, испанцы давным-давно осточертели ей. Почему в пьесах нет обычных людей, какие вокруг? Мужиков в доме, вечерок на покров, свадеб, ссор, кончин? Почему нет мещан, панов, трактиров? Почему на сцене двигаются quasi-испанцы и на каждом шагу гремит гром? Разве такой бедный на трагизм и на смешное этот край? В чем причина?

      Он, тот, что рядом, встретил ее у каскада: видимо, ждал.

      - Вот. Это вам.

      В комнате она развернула грубую бумагу и увидела дом с корявой белой грушей и красноту заката на лицах стариков. Старики ждали. Как тысячи таких на ее земле. Как ее старики, к каким она не вернётся, поскольку они умерли. А те, какие еще ждут, не знают, что никто еще не возвращался к родному дыму и родной песни…


      Ревела всю ночь, глядя на цветение, завалинку и ожидание в глазах стариков. А потом поняла, что любит. Потому что никто так не понимал ее… Она знала разницу в годах, в происхождении, во всем… Но она не могла смотреть ни на кого, кроме этого хлопца, хотя и знала всю неестественность того, что она бережет себя для человека, который никогда к ней не придет… Надо было убегать, но она не шла отсюда, ожидая какой-то неизвестной отплаты, какого-то служения ему.

      Сердце болело за то, что с ним сделали. А может, это опять была судьба? Иначе она не могла…

      А он лежал и думал, что ему теперь нет другого выхода, как жениться на ней, поскольку девушка доверилась ему.

      Пусть вопит окрестность - он им скоро замажет пасти.

      На минуту в его сердце шевельнулась почти физическая боль и нестерпимая жалость, но он подавил их. Понимание между им и той, что была рядом, признательность за слаженный мир, где все было в нем и он был все, признательность за жертву как будто смели былое. Они были крепче.

      У него будет самая лучшая и самая красивая на свете жена.

      Сочная, добрая трель соловьев, Кажется, заставляла дрожать землю. Она была такой свежей и холодной, эта трель.

      - Я, наверняка, очень плохая…

      - Почему? - спросил он.

      - Так не делают, так нельзя… я знаю. Но ты все же обними меня.

      - Я хотел сказать тебе то же самое… Но я тоже думал, что так нельзя.

      Их улыбки были рядом.

      Опираясь на локоть, она смотрела на него.

      Не по возрасту могучие плечи, широкая, как на греческих статуях, гладкая грудь. Совершенная закинутая голова.

      Он тоже смотрел. Руки нежные и тонкие. Волосы искрятся. Глаза во тьме большие-большие.

      Гелена перекладывала волнистые пряди его волос:

      - " Ў барвянапёрым шлеме і крылатым…"

      - Ты помнишь? - спросил он.

      - Конечно.

      - И я. Ты была такая… Вдруг вышла, рея плащом, - аж волосы на голове зашевелились. Мне тогда казалось, что ты была вдвое выше других. Это не так, но глаза у тебя и сейчас большие, чем у всех людей на земле.

      - А тебя я сначала и не видела. Сидит кто-то рядом со старым паном. И вдруг крик. Бог ты мой, какой! Аж стыдно стало, что кто-то так верит. Я забылась и глянула… Вежа почему-то потом ничего мне не сказал.

      - Еще бы, - улыбнулся Алесь. - Я даже не замечал тогда, что этот семинарист - автор - подвел к Могилеву… море.

      - Нет, не то. Я глянула и увидела мальчугана - я и сама была дитя. А потом ты пришел вечером и сказал, что чудеса должны всегда сбываться. И я усмехалась, а потом перестала усмехаться.

      Он поцеловал ее руки.

      - Я очень жалел тебя. И это жалость была, как любовь. И еще было что-то высшее. Я от него и сейчас не могу избавиться… Не верю, что ты тут, что моя… Это как самое великое чудо.

      - Дурачок, я очень обычная.

      - Не верю. Мне и сейчас кажется, будто ты пришла ко мне, а потом запылает заря - и ты поднимешься туда.

      - Так и будет. Только не туда, а в недра. Где даже в полдень - тень.

      - Что такое? - непаразумела спросил он.

      - Потом… И вот ты пришел… Я поняла это как предопределение.

      Улыбнулась:

      - Для других достаточно банальная история: бывший пан и его бывшая актриса. Но ты никогда не был паном. Ни одной минуты.

      - Один вечер. и не паном, а рабом того, что ты делала со мной.


      …Соловушка пел. Отвечали ему другие.

      - Слушай, - сказала она, и он не заметил за ее внешне спокойным тоном чего-то глубоко скрытого. - Ты дивно читаешь. Помнишь, ты читал нам однажды, когда мы попросили, английские стихи? Лучшее, что я когда-нибудь слышала.

      - А, помню… "Энабел Ли" Эдгара По.


І паўночны вецер дыхнуў і адняў У мяне Энабел Лі. Але неба анёлы і духі зямлі Да канца не маглi, не маглi Адарваць душу маю і разлучыць З душою Энабел Лі.



      Он обнимал ее, а где-то за окном тянулась к звёздам вампир-трава.


У магіле, дзе край зямлі. Там, ля мора, дзе край зямлі.



      - Спасибо тебе, - странным голосом сказала она.

      Она почти успокоилась. Она все же услышала от его слова любви, хотя и обращенные к другой.


      …В этом голосе был легкий акцент, с которым говорят в Дреговичах. Немного детский акцент, который рождал мягкую жалость, стремление защитить ее.

      …Алесь лежал на спине, чувствуя, что какая-то неизвестная сила вот-вот, вот сейчас поднимет его, и он без единого движения так и поплывет над кронами деревьев, над кручами Днепра. И вдруг что-то толкнуло его, будто оборвав полет.

      - Почему ты говорила о недрах, где даже в полдень - тень?

      Она почувствовала: пришло время. Больше молчать было нельзя. С каждой минутой они более и более прывязывались друг к другу. Особенно он. Поскольку у него не было ее мыслей и ее твердого решения.

      - Ты не должен, - сказала она. - Не должен.

      - Я хочу, я люблю тебя.

      - Не меня, - сказала она. Тебе нужна другая. Ты любишь ее. Ты еще не понимаешь этого, но ты любишь ее.

      - Нет, - сказал он. - Нет.

      - Да, - сказала она. - Эта ненависть - эта просто ваша молодость. Неуравновешенность.

      - То как же тогда?!.

      - Ты хочешь спросить "зачем"? - она горько рассмеялась. - Тебе были нужны вера и сила… Вяликое мужество и уверенность. Твердость. Мальчик мой, дорогой, - она ласкала его волосы. - Ты дай мне слово… Тебе не надо больше никогда быть со мной.

      - Когда? - наконец, под страшное падение сердца, поверил он.

      В его голосе жило холодное отчаяние.

      - Скоро, - сжалилась она. - Я скажу тебе.

      - И ты могла?..

      - Бог мой. Это так мало.

      - А изуродованная жизнь?

      - Я не собираюсь её предлагать кому-нибудь еще… И потом, кто мне её дал?

      Он поверил: убедить ее нельзя.

      - Будь мужчиной, - тихо сказала она. - Рядом или далеко - я всегда буду помнить тебя и следить за тобой. Чуть только тебе будет так и никого не будет рядом - я приду. Я даю тебе слово, первый мой и последний.

      Он сел, опираясь на одну руку, и начал смотреть в ночь за окном. Он молчал, хотя ему было плохо. Но он стал другим за эти несколько часов. Он не знал, что это качество настоящего мужчины. Но он теперь ни за что не согласился бы страдать на глазах у других. Он знал, что он никогда в жизни не заплачет, кроме как по невозвратной потере, какая есть - смерть. Просто как будто разучился. Знал, что никогда не потеряет себя, убеждающая твердую решительность. Низачто не согласился бы упрашивать, поскольку это унижает.

      Под его болью жило уважение к словам такой женщины. Она не врёт.

      Алесь смотрел в ночной парк, где замирали в трелях последние соловьи.

      Была боль и было мужественное примирение. Все равно, все равно звёзды стали звёздами, мир миром, а человек человеком.


Продолжение "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 6" http://www.proza.ru/2014/11/26/1649


Рецензии
"- Ягайла любил слушать соловьев. Женился он на Ядвиге, продал Беларусь с Литвой, право первород-ства - за бабу. Те, при женином дворе, были более утончённые, цивилизованные. Посмеивались с него исподтишка: варвар, медведей ему душить, на коне рыскать и медвежий окорок руками есть. А этот варвар, что коня останавливал на полном скаку, пойдет в сад и соловок слушает, а у самого слезы на глазах… Так кто, я спрашиваю, тут варвар?"

Ляксандра Зпад Барысава   08.12.2014 11:31     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.