Портрет незнакомки. история одного убийства

  …Он постучал ко мне ранним утром, этот господин в кашемировом пальто цвета вареной моркови. Отвратительный цвет, говоря между нами. Господин в морковном  пальто, впрочем, старался быть респектабельным. От него пахло дорогим одеколоном. Изящный зонт в виде трости, который он, оглядевшись, повесил на ручку двери, змеиный лоск скользких перчаток и даже его манера солидно покашливать изобличали в утреннем визитере человека, по меньшей мере, преуспевающего. Наверняка, разбогател на какой-нибудь афере, и кто-то надоумил его вкладывать деньги в произведения искусства, - подумал я. Хотя, в принципе, мне-то что за дело? Такое часто случается. Но то, что это не совсем обычный заказчик, я понял без лишних слов. Этот человек принес с собой в мастерскую покалывающее ощущение  неблагополучия, вещественного до осязаемости. Более осязаемого, нежели весть остальной антураж.
-   Что вам нужно? – я был не слишком-то любезен в то утро. 
 Господин вкрадчиво кашлянул и стянул перчатку с правой руки.
- Моя фамилия вам ничего не скажет, - широко улыбнулся незнакомец, показав великолепную работу своего стоматолога, – Поэтому, прошу,  обойдемся без формальностей. Тем более, что и просьба моя к вам будет в достаточной степени интимна и деликатна. Но я надеюсь, что могу вам доверять. Поверьте, я бы не пришел к кому попало. Уж простите, я был вынужден немного, так сказать, изучить вас, мне собрали всю необходимую информацию. Кроме того, я побывал на двух ваших последних выставках. Не скажу, что мне нравится все, все, что вы делаете. Да этого и не нужно. В ваших полотнах есть нерв. Но самое главное – вы обладаете даром видеть душу предметов. Это как раз то, что мне необходимо, - добавил он, сделав едва заметное ударение на слове «мне».
Я почувствовал прилив раздражения. Надо бы его побыстрей выпроводить.
- Вы хотите заказать картину? Что именно: пейзаж, натюрморт, портрет?..
Вместо ответа посетитель извлек из нагрудного кармана небольшую фотографию. Пальцы его едва дрогнули, когда он положил снимок на стол передо  мной.
–  Я хочу, чтобы вы увековечили для меня эту особу. Работать придется по фото, ибо позировать она ни за что не согласится, - визитер развел руками. - У нее, видите ли,  такая странность...
Чтобы рассмотреть изображение, мне пришлось зажечь лампу. Женщина была застигнута камерой как бы врасплох, словно хотела отвернуться, но не успела. На вид ей было не больше тридцати. Бледное лицо в обрамлении рыжеватых волос, высокие азиатские скулы. Я не назвал бы ее красивой. Но нечто странно будоражащее и тревожное шло от этих неласковых глаз, от изломанной скобки тонкой брови, прозрачной кожи в ложбинке между ключицами. Остроскулая смотрела прохладно и отстранено, но некий дрожащий огонек в ее взгляде, подмигивая,  сулил обещание подлинной теплоты, и обещание было почему-то желанней самого тепла. В ней было много недосказанности, в этой женщине – она вся была – бутон, нераспустившийся, тугой бутон, покрытый нежными капельками росы. Я вдруг поймал себя на том, что очень хочу увидеть, как она улыбается. Как будто бы это лицо, на фотографии, было не вполне ее лицо, как будто рыжеволосая была в маске, но эту маску так легко снять, сделав что-то очень простое. Погладить по щеке, например. У нее, наверное, горячая кожа...
Я изучал фотографию, а человек в морковном пальто изучал мое лицо. Затем он вытащил из кармана пачку сигарет, и жестом спросил позволения закурить. Жест был заученно барским. Он явно успокаивался, в то время как я отчего-то занервничал, и чтобы скрыть смущение, принялся перебирать карандаши на столе. Что это со мной?..
- Вы, конечно, можете отказаться, это ваше право, - помолчав, пришелец выпустил сизоватый дымок из обеих ноздрей,  – Я, безусловно, хорошо заплачу вам за работу. Но главное, главное - в другом. Только вы можете написать ее портрет. Эта женщина, в общем… Из-за нее я чуть не погиб. Она разрушила мою жизнь до основания несколько лет тому назад. Но я, как ни странно, оклемался. Впрочем, ради такой женщины можно поставить все на карту. Если вы хоть раз играли по - крупному, вы меня поймете.
- Увы, - я пожал плечами. – Я не игрок. Роковые страсти не для меня. Мне за глаза хватает моего искусства.
- Что ж, понимаю, понимаю, - пробормотал он. – Как вы сказали, роковые страсти? Легко вам иронизировать. Я ведь, поверите ли, до сих пор покою не знаю. Как отрезало, с тех пор как ее первый раз увидел. И вот что удивительно, теперь-то я уже стреляный гусь, и цену ей хорошо знаю. Но чем дальше, тем… Э, да что там говорить, - он обреченно махнул рукой. –  Вы мне лучше ответьте: возьметесь?
Ветер из приоткрытого окна теребил на столе кучу бумаг, придавленных полной окурков пепельницей. Этот странный человек смотрел на меня  с надеждой. Я плохо спал ночь, чувствовал себя не в духе, но, еще раз кинув взгляд на фото, в некотором замешательстве  кивнул головой.   Почему я не отказал ему? Сейчас меня мучает этот вопрос. Почему  не указал ему на дверь, не вытолкал его взашей?! Деньги? Нет, только не деньги!  В то время я не жаловался на отсутствие заказов, и деньги не были для меня такой уж проблемой как в полуголодные времена ученичества.  Что же меня так тронуло в этой, как я тогда думал, банальной истории? Зачем я взялся за этот портрет, уже тогда смутно подозревая, что дело не чисто, что я ввязываюсь в какую-то сомнительную, плохо закончившуюся  авантюру? Догадывался ли я, что потеряю? Но все эти вопросы теребят меня сегодня, сейчас. Тогда же, после ухода повеселевшего заказчика, я оделся, купил у знакомой цветочницы букетик понурых фиалок на слабых нежных стеблях и поехал к Нине. Мне позарез нужно было ее увидеть.
… Нина появилась в моей жизни год назад. Вот таким же дождливым днем она пришла в мастерскую с подругой. Ко мне часто заходят незнакомые люди. Одни, чтобы выбрать или заказать картину, другие – просто на огонек, поболтать об эзотерике или других модных глупостях. Считается, что у художников так принято, чтобы к ним забредали всякие блуждающие под осенним дождем личности. Впрочем, иногда я бывал даже рад таким визитам, хотя чаще – доброжелательно равнодушен. Когда часами сидишь за мольбертом, хочется иной раз отвлечься, и случайные, ни к чему не обязывающие  знакомства – лучшее средство. Для  безумца, ищущего смысл жизни, или просто праздного прохожего у меня всегда находится чашка горячего чая, немного времени и немного заинтересованности. Так вот, Нина пришла просто так. Пока ее подруга, знакомая мне по вернисажам, прихорашивалась у зеркала, без умолка щебеча об общих знакомых, а потом, – расположившись в кресле, шелестела фольгой от шоколада, Нина «прилипла» к развешанным по стенам картинам. Она была занятная – то ли слишком стеснительная, то ли чересчур независимая, я так и не мог понять. Затянутая в черные джинсы и простенький свитерок, светлые волосы рассыпались по плечам.  Болтая с ее подругой, я вдруг поймал себя на том, что мне приятно украдкой наблюдать за Ниной. Она, по-видимому, была близорука, потому что, разглядывая висящие на стене полотна, вытягивала к ним шею, и лицо ее становилось странно мечтательным и немного напряженным. И двигалась она осторожно и плавно, словно боялась что-то разбить или расплескать. Издалека могло показаться, что светловолосая девушка, приподнимаясь на цыпочки, нежно целует мои картины.
Не знаю почему, но я вдруг сильно разволновался. Все чаще оглядывался на нее, а потом резко встал, прервав на полуслове словоохотливую приятельницу, и подошел к Нине. Ее волосы пахли маленькими слабыми цветами, такими в лиловатых прожилках, не знаю, как они называются. Почему-то я сразу подумал, что это никакие не духи, а ее естественный запах. Она не заметила меня, вся увлеченная полетом ангелов, оседлавших чудесную птицу, и когда я, донельзя смущенный и красный, зачем-то начал перебирать кипу подрамников,  случайно задев ее плечом, - метнулись легкие волосы и два невозможно лучащихся радостью глаза в упор столкнулись с моими, извиняющимися.
- От этой картины просто дух захватывает, - весело сообщила она. – Скажите, вы ведь тоже летаете, я хочу сказать, – УМЕЕТЕ летать?
- Давно уже не пробовал, - солгал я, невольно любуясь ею.
- Я вас научу, это просто. Можно начать с полетов во сне, а потом – и наяву получиться.
И пока я думал, как бы лучше ответить, Нина прикрыла свои лучики ресницами, спрятала их от меня, и снова приняла свой независимый вид. А я понял, что погиб.
… Она исчезла тогда на пару недель. Взяла мою визитку, раскланялась на прощание и ушла вместе со своей богемной подругой, размахивая сумочкой. И когда однажды в телефонной трубке возник ее милый, слегка задыхающийся голосок и, отчаянно храбрясь, пригласил на свидание, я, вцепившись в трубку побелевшими пальцами, до мельчайших подробностей ощутил слабый запах неведомого мне нежного цветка. Нина… После всех моих безумных романов я окунулся в нее как в чистый прохладный ручей. Я был по горло сыт интригующими хищницами, - после нескольких встреч женщины, как правило, открывали на меня сезон охоты. Молодой подающий надежды художник, наверное, я представлял определенный интерес. Поначалу мне льстило, когда очередная мадам Сердцеедка пыталась заарканить мою бедную душу, прилагая немыслимые усилия, дабы разжечь интерес к своей персоне. Последняя девушка достигла высот в изобретательности, требуя, чтобы я занимался с ней любовью на большом холсте, предварительно вымазав несчастную краской. Так я развлекался какое-то время, а потом, как водится, заскучал. Чувство реальности покинуло меня, я начал ощущать себя дрянным актером, играющем в пошлой пьесе. Удовольствие, доложу вам, ниже среднего. Нина резко отличалась от всех моих прежних подружек, - она не играла, а жила всерьез.
Она была ясной и доверчивой. У нее была выраженная потребность делиться всем, что имела. Есть такие счастливые натуры, – последнее отдадут, и благодарности не потребуют. Окружающие, надо сказать, нередко этим пользовались. Друзья занимали у нее деньги, «забывая» отдавать. Многочисленные приятельницы засиживались у нее допоздна, изливая душу, а бедная Нина, которой нужно было вставать ни свет, ни заря, мужественно выслушивала изливания, незаметно зевая в кулачок. За ней ходили разношерстной свитой бездомные собаки, приученные к тому, что в недрах Ниной сумочки для них всегда припасено  печенье. И еще - Нина светилась. Всегда. Это был некий неизвестный физиогномике феномен. Даже в те минуты, когда ее лицо хмурилось, ласковый внутренний свет все равно пробивался через напускную суровость. Сейчас я запоздало думаю, чего-то там на небесах не доглядели, и Нина незаслуженно свалилась в мои беспутные ладони как некий волшебный дар свыше. Но разве люди ценят то, что им достается без усилий?..
…Она распахнула входную дверь, и ее лицо оживилось гримаской радостного удивления.
- Игорь? Заходи! Я не ждала тебя так рано.
Я вручил Нине поникшие фиалки, и виновато уткнулся лицом в ее плечо.
- Ты пахнешь лучше всяких цветов. Ты сама у меня цветочек.
- Заходи же, подлиза, - торопила меня Нина, сияя и лучась глазами.
Я шагнул в ее объятия, и время, содрогнувшись и замерев, сомкнуло над нами свои бесшумные крылья…
Заказчик последнее время приходил в мастерскую почти ежедневно. Теперь я знал его имя – Владимир Савельевич. По-видимому, он действительно был важной птицей: иногда дверь в мастерскую распахивал отлично выдрессированный безмолвный шофер, и так же бесшумно удалялся, оставив нас наедине. Мы перебрасывались дежурными фразами о погоде или последних политических новостях, причем мой собеседник обнаруживал как явную осведомленность, так и характерную профессиональную сдержанность в своих коротких, но метких комментариях. Как заказчик, он имел право знать, как продвигается работа над портретом. Меня это уже не напрягало. Да и, признаться, Владимир Савельевич не злоупотреблял нашими внезапно сложившимися добрыми отношениями. Максимум, что он себе позволял, так это пару-тройку ненавязчивых заинтересованно доброжелательных советов: то - сгладить линию плеча, то - добавить неведомый мне, но, вероятно, очень памятный ему завиток на шее. Но главное, и я это понимал, заключалось в другом. Ему было необходимо говорить о ней, он приезжал специально для этого.
Как я уже говорил, он держал себя барином. Но однажды, забывшись, жадно затянулся дымом, спрятав сигарету в ладонь, - жест, характерный для людей, долго сидевших в тюрьме. Я развлекался своими молчаливыми наблюдениями.  Его окружало слишком много красивых вещей: все они, от наручных часов, на которые он часто поглядывал, стараясь, впрочем, чтобы это не бросалось в глаза, до  кожаного с золотым тиснением портсигара, - были из дорогого и почтенного семейства. Вещи словно возвышали его над суетой и окружающими людьми, без них он наверняка чувствовал себя потерянным и одиноким. Наверное, потому и таскал с собой все эти многочисленные побрякушки.  Но дурацкое морковное пальто? Странный тип, честное слово. При желании, конечно, я мог бы навести о нем справки, но постепенно и мне начала импонировать наша игра, наш заговор, если хотите, одним из непременных условий которого была полная конфиденциальность.
Он говорил, а я слушал. Я обрастал информацией с катастрофической быстротой. Я изучил эту женщину так, словно знал ее много лет. Узнал, что на запястье у нее пять мелких родинок-брызг, а на щеке, ту, что она отвернула от объектива – маленький белесый шрамик, едва  заметный. Что она любит узкие платья, обтягивающие ее змеиной кожей, и аквариумных рыбок. Что во время любви она быстро шепчет на ухо пленительную абракадабру, быстро-быстро, с придыханьем, и смеется. Что у нее умер ребенок, девочка трех лет. Что у нее бывает сильная депрессия, и тогда она неделями сидит в своей квартире, за наглухо задернутыми шторами. Что когда они познакомились, на ней была какая-то удивительная шляпа с ленточками. Ветер бросал эти ленточки ей на лицо, и она, хохоча, поправляла их.
Постепенно его визиты стали для меня сродни потребности. Я ждал его звонка с нетерпеньем, гадая, какой новый ключ к разгадке рыжеволосой женщины он мне сегодня принесет. Работа над полотном увлекала меня все больше. Не покидало редкостное чувство, что портрет мне удается, что с каждым мазком моя модель становится живой. По желанию Владимира Савельевича я изобразил ее в черном, наглухо закрытом платье с кружевными вставками на груди, вероятно, его любимом. На холсте она стола в четверть оборота возле столика с крошечным аквариумом, в котором резвились рыбки, словно ждала чего-то, и ожидание улыбки таилось в уголках ее маленького чувственного рта. Она вот-вот должна была оттаять, эта ледяная фея, эта рыжеволосая русалка, вынырнувшая из своего ледяного омута, где темнота и холод пронизывают человека до костей, не давая возможности дышать. У нее - зеленые русалочьи глаза, и шрамик на щеке  стал похож на прилипшую рыбью чешую.
Поздно вечером, заканчивая работу, - с каждым разом мне все труднее было это делать, - я бросал кисти в растворитель, испытывая незнакомое мне до сих пор чувство опустошенности, влезал в пальто и ехал к Нине. Она встречала меня на пороге, неизменно улыбающаяся, в мешковатых домашних джинсах, с волосами, небрежно заколотыми на затылке, только что оторвавшаяся от своего компьютера, работы, своей повседневной жизни, в которую она не слишком-то посвящала меня. Ее тесная коморка под самой крышей была битком набита книгами, толстенные фолианты подпирали даже отломанную ножку дивана. Нина была переводчицей с испанского, состояла в каких-то непростых и не совсем бесконфликтных отношениях с неким издательством, которое платило ей деньги за ее переводы. В последнее время она взахлеб, - как всегда было, когда она чем-то увлекалась, - «заболела» акварелью и иногда встречала меня, сдержанно-торжествующая, волоча из недр квартирки еще влажный, огромный трепещущий лист, на котором в нестерпимо ярких красках жила и пульсировала  ее неунывающая деятельная душа. Лист тут же бывал брошен на пол, мы садились рядышком, и я что-то говорил ей о том, что нахожу удачным сочетание цветов или указывал на просчеты в композиции, и вдруг обнаруживал нас целующимися, тесно обнявшись… Не сговариваясь, мы шли в маленькую комнатку, служившую ей спальней, и там молча раздевались в разных углах, смотря друг другу в глаза как дуэлянты. И всю ночь метались легкие занавески, и от восторга кружилась голова, и Нинино лицо как перевернутая лодка – прекрасный обломок недавнего кораблекрушения - плыло по смятым простыням. И я чувствовал себя таким счастливым, каким уже, наверное,  не буду никогда…
…«Сегодня утром посмотрел на уже готовый портрет незнакомки и понял, что это никуда не годится!.. Бездушно, зализано, невыносимо глупо! Несколько дней провел за мольбертом, как прикованный. Ничего не выходит». Эту запись я через пару дней сделал в полном отчаянии в серой тетради для эскизов. Странно, откуда эта потребность доверять мысли бумаге, ведь никогда раньше я не вел дневников? Работа над портретом изматывала меня, это очевидно. Силы уходили, как вода в песок. Чем ближе становился финал, тем медлительней и придирчивее я становился. Временами мне казалось, что в искусстве я – полный недотепа, ибо в почти готовом портрете меня не устраивает буквально все, не может устраивать. Даже то, как я держу кисть, наполняло меня мучительным раздирающим изнутри раздражением. Сколько кистей я переломал в те дни! А как-то в сердцах швырнул на пол палитру, а потом, торопясь и дрожа от нетерпения, подбирал с полу тот единственный и неповторимый колер. Работа не шла. Не шла до того самого момента, когда я, уже почти отчаявшись, не придал легкую косинку текучему как вода взгляду моей мучительницы. И тогда все срослось. Все встало на свои места. Меня осенило - ВЕДЬМА! Моя рыжеволосая модель модель – ведьма. Вот откуда этот призрачный косящий взгляд, эта невидимая рыбья чешуя, мерцающая на ее обнаженных руках. Эта женщина ВЕДАЕТ то, чего не знают окружающие. Она носит в себе тайну, похожую на нераспустившийся тугой бутон, покрытый капельками росы. Она несчастна, и несчастна потому, что не знает, не догадывается о своем даре, о диковинном своем предназначении. И суть его – не зло, это я вдруг понял отчетливо. А что тогда? Этого ОНА мне не открыла... Но даже на Страшном суде готов я присягнуть, что не было зла в этом взгляде, не было расчетливости и обмана, а только боль, усталость и пустынное одиночество…
Короче говоря, интуитивно нащупав единственно верную нить, ведущую к разгадке, я слабо потянул, и она поддалась. Клубок начал медленно распутываться. Я закрылся в мастерской и работал как каторжный, как проклятый, не открывая никому дверь и не отзываясь на телефонные звонки. И – все чаще наступали те редкие минуты, когда удачно положенный мазок наполнял душу стремительно растущей уверенностью: все идет как надо, я – на верном пути. Я откладывал кисти, курил, помногу думал, затем медленно, с дотошностью ученого, выводящего точнейшую математическую формулу, укладывал на холст вибрирующие мазки.
- Ну что сказать? Вы просто превзошли самого себя. Феноменальное сходство, просто удивительно, как вы не видя натуры, смогли добиться такого эффекта, - Владимир Савельевич, - руки по локоть в карманах пальто,  с нескрываемым удовлетворением озирал «Незнакомку с рыбками» – так я назвал работу. -  Когда я смогу забрать портрет?
- Да хоть через пару дней, дайте лишь краске подсохнуть.
- Ну и отлично! – Владимир Савельевич весело и шумно выдохнул, словно гору сбросил с плеч. – Я позвоню вам послезавтра ближе к обеду. Черт побери, вы – настоящий мастер. Кстати, вы не торопитесь? Я с удовольствием выпил бы с вами чашечку кофе.
- Я могу приготовить прямо здесь, - предложил я. Приятно, конечно, что заказчик в восторге от твоей работы, но к Владимиру Савельевичу я начинал чувствовать симпатию вовсе не из-за этого. Его история, а главное, – с каким достоинством он переживал ее, невольно внушали сочувствие и уважение. И, кроме того, этот господин, по-видимому, неплохо разбирался в живописи, правда, почему-то, не слишком афишируя свои знания.
- Ну, вы мне льстите, - рассмеялся Владимир Савельевич, когда я заметил ему это. – В живописи я не большой знаток. Сфера моих интересов в искусстве, если так можно выразиться, достаточно узка. Это портрет, причем, портрет сугубо реалистический. Что может более занимать человеческое воображение, нежели сам человек, заметьте – человек, а не безжизненные предметы или равнодушная природа! Иные портреты, в особенности – старых мастеров, таят в себе такие тайны, что не снилось ни одному пейзажисту или автору натюрмортов.
От меня не могла укрыться мгновенная перемена в моем собеседнике. От прежнего чиновника не осталось и следа. Он оживился, глаза заблестели, словом, похоже, что предмет разговора занимал его давно.
- Впрочем, мой интерес к портрету лежит несколько в иной области, чем сугубо профессиональный интерес искусствоведа, - Владимир Савельевич, казалось, услышал мои мысли. – Больше всего меня заботит, как бы странно это не звучало, некий мистический план. О-о, эта тема стоит многих исследований! Как человек, профессионально занимающийся живописью, вы знаете, конечно, не можете не знать, что история портретного искусства изобилует примерами подлинного мистицизма в отношениях художников и их моделей. Между живописцем и портретируемым всегда существует такая м-м-м… незримая связь. Она иногда имеет потрясающую энергетическую силу. Очень мощную силу. Портрет может, знаете ли, убить модель.
Владимир Савельевич задумался, опустив лицо. Прошла минута или две. Я ждал. Пепел на его сигарете вырос в длинный столбик и обрушился на ковер. Мой заказчик встрепенулся,  бормотнул слова извинений и вдруг зашептал жарко и страстно, торопясь, проглатывая слова:
- Я часто думаю о них. Они ведь приходят ко мне, тревожат меня. Герцогиня Альба… Она начала угасать после того, как Гойя запечатлел ее в образе Махи обнаженной! А через три года пышущая здоровьем аристократка, знаменитая своими любовными приключениями – представьте, она отбивала любовников даже у самой королевы! - отошла в мир иной. А Жанна Эбютьен! О, Жанна, бледная муза Модильяни, как несправедлива оказалась к ней судьба! Спустя три года после того, как знаменитый мастер запечатлел ее образ на холсте, Жанна выбросилась из окна, будучи на девятом месяце беременности от старика Модильяни… А муза Родена Камилла Клодель, чьи черты угадываются в его откровенно вызывающем «Поцелуе»! Бедняжка сошла с ума… Двадцать лет  психиатрической лечебницы и дикие мучительнейшие припадки – как вам такая цена за «поцелуй» великого скульптора?..
«Любопытнейший тип, - подумал я. - Вот уж, действительно, не знаешь, на кого нарвешься».
- Вы сделали превосходный портрет, - подытожил Владимир Савельевич, уже прощаясь. – Не сомневайтесь, ваша работа будет должным образом оплачена.
Он задержался возле готового полотна, и задумчиво коснулся ладонью изображения. По лицу пробежала быстрая тень, впрочем, это случилось так быстро, что можно было подумать, что мне почудилось.
- Главное, чтобы ей понравилось, - я кивнул на рыжеволосую.
- Ей? – хохотнул заказчик. – А у нее, видите ли, пунктик: она никогда не заказывает своих портретов. Какая-то ведьма в юности ей нагадала, что один художник вынет из нее душу своим искусством. В буквальном смысле. Бабьи суеверия, что вы хотите: им все кажется, что первый же мужик, который их разгадает, получит над ними власть. Так что, дорогой мой, это будет для нее сюрприз, большой сюрприз.
Я проводил Владимира Савельевича до дверей, чувствуя непонятную тоску. «Перетрудился», - решил про себя. Не глядя на холст,  привычным жестом отвернул его к стене, и тут меня словно током ударило. Покрывшись мгновенной, омерзительно-липкой  испариной, медленно развернул портрет к себе. То, что я увидел, не поддавалось никаким объяснениям. Краски на портрете стали невыносимо яркими, кричащими, истерическими. Рыжеволосая змеилась тонкой усмешкой, ее русалочьи глаза были слегка прищурены. Черты заострились, кожа возле глаз покрылась сеткой усталых морщин, на виски легли желтоватые тени, только огненной гривы волос тление не коснулось. Мне вдруг стало так страшно, как не было еще никогда.
…Дождь немилосердно лупил по моей непокрытой голове и сгорбленным плечам. Не разбирая дороги, поднимая брызги, я несся прямиком к Нининому дому. Меня лихорадило от начинающейся простуды и собственных панических мыслей. Кто он, этот странный заказчик – таинственный маньяк? Магистр черной магии? Шут гороховый? Что случилось с портретом, черт побери? Или, может быть, это со мной не все в порядке? Я взглянул на спешащего мимо прохожего, который испуганно шарахнулся в сторону. Слабо подсвеченное зеркало в витрине модного магазина отразило худого человека, похожего на наркомана или сумасшедшего. Я остановился, чтобы перевести дух. «Не сходи с ума, ничего ужасного не случилось. Ты просто устал, отдохнешь, все придет в норму», - успокаивал я себя, заглушая бешеное биение сердца. К Нининому дому я подошел, заставив себя немного успокоиться. Однако случившееся не шло у меня из головы.
- Ты слишком мрачно смотришь на вещи, - рассмеялась Нина, когда я поделился с ней своими раздумьями, скрыв, впрочем, пугающие метаморфозы с портретом. Мы сидели в полутемной кухоньке, над чайными чашками вился ароматный пар, и ее лицо казалось мне затуманенным и несказанно родным.
- Вспомни Галу, музу Сальвадора Дали? – Нина изо всех сил старалась отвлечь меня от моих мыслей. – Она была тяжело больна, кажется, туберкулезом. В начале прошлого века эта болезнь была приговором, и врачи не давали ей не единого шанса. Гала медленно умирала, пока не  познакомилась с Великим Безумцем. Он рисовал ее бесконечно, и болезнь начала отступать… Если я не ошибаюсь, Гала дожила до глубокой старости,  - резюмировала моя мудрая докторша, всплеснув стремительными ладонями. – А ты – совершеннейший брюзга и мистик. Скажи, с чего ты вдруг озаботился такими мрачностями?
Почему я ей ничего тогда не рассказал?
Ночью мне приснилась женщина, которая качала ребенка. Я не видел ее лица, оно было полузакрыто длинными локонами, но я сразу узнал ее. Женщина тихонько напевала, мурлыкала вполголоса колыбельную, так тихо, что я слышал ровное дыхание спящей девочки. Удивительное чувство покоя и нежности охватило меня. Все, что я так мучительно искал в своем искусстве, все мои амбиции и рассудочные построения, все страсти и бури, бушевавшие в моей душе, словно рассыпались, враз потеряв цену, перед этой будничной картиной, - тихой как сама нежность. Я понял, как я буду писать ее портрет, - с ребенком на коленях. Только так. И словно услышав мои мысли, она подняла лицо, прекрасное, как если бы я одушевил саму Любовь в ее образе, и улыбнулась, словно даровала Высшую мудрость. Знаете, это была лучшая улыбка из тех, что мне когда-либо дарили. А потом в комнате вспыхнул невыносимо яркий свет, мучительно-безжалостный, как в операционной, и ворвались какие-то люди в длинных морковных пальто. Они заполнили собой всю комнату, бесцеремонные, как ночной кошмар. Они двигали мебель, переставляли ее с места на место, топали, кричали, вносили и выносили какие-то вещи. Они творили какой-то свой особый и страшный порядок, подчиняя себе все, что встречалось на их пути. Один из них подошел к женщине и взял с ее колен девочку, а взамен сунул куклу. Женщина так и осталась сидеть, понурив голову, словно не заметила подмены. Ужас парализовал меня, но даже сквозь мерзкое оцепенение я пытался объяснить ей, что произошло, несколько раз брал за руку, но рука была прозрачно нематериальна, и вместо нее мои пальцы хватали пустоту. Я кричал, захлебываясь от немоты, но меня никто не слышал. А женщина покорно взяла куклу, и вышла с ней за порог. Последнее, что я увидел: это скалящуюся на меня из-за ее плеча физиономию тряпичного уродца.
Проснулся я уже совершенно больной. Нещадно ломило кости, чугунный звон стоял в голове. Стараясь не разбудить  спящую Нину, я откинул одеяло, встал и, пошатываясь,  подошел к окну. Дождь, вылив за вчерашний день на наш богоспасемый город годовую норму осадков, к счастью, прекратился. Похоже, за ночь стало прохладнее, в воздухе плавали клубы редкого тумана, сгущаясь к влажной земле. Несколько рваных туманных клочьев  запутались в черных ветвях тополей-ампутантов – уродливо-беспомощных, как остатки разбитой армии, сдающейся в плен. Одевшись, я долго сидел у окна, вяло пытаясь составить план действий, но так ничего и не придумал. Идти в мастерскую мне не хотелось. Больше всего мне было бы по душе побыть сегодня с Ниной, приготовить ей завтрак, украдкой понаблюдать за тем, как она двигается, смеется, пьет кофе, читает, печатает на компьютере. Но мне было жаль ее будить. Она спала, высунув из-под одеяла маленькую ступню, похожую на розовую улитку. Я тихо подул на нее, и улитка медленно спряталась в укрытие. Я решил сделать Нине что-нибудь приятное, хотя бы купить в булочной через улицу ее любимые яблочные круасаны. Она сладкоежка и любит поспать, так что из постели ее может выманить только аромат свежих круасанов. Эта мысль придала мне сил. Превознемогая сильную слабость, я по нос замотался шарфом и вышел в клубящийся туман.
Улицы были еще практически безлюдны, лишь кое-где, уткнувшись в поднятые воротники, семенили на службу мелкие клерки, скрываясь в тумане,  – да на углах едва слышно звенели бидонами заспанные молочники. Туман был как молоко – густой, вязкий, пахучий, в нем без вести пропадали люди и звуки. Я брел, не видя ничего на расстоянии десяти метров. Не помню, как  миновал отрезок улицы и завернул за угол. Меня сильно знобило, и единственное, чего я хотел в тот момент – так это побыстрее  добраться до булочной, чтобы хоть немного отсидеться в тепле. Вроде, там было что-то вроде крохотного кафетерия. Я был так увлечен этим стремлением, что налетел и чуть не сбил с ног какую-то женщину, вышедшую из парадного.
- Ради Бога, про… - начал я, но тут же осекся. Обжигающий холодом  взгляд из-под низких полей шляпы, острые скулы, тронутые неярким румянцем, призрачный полупрозрачный шрам… Сомнений быть не могло. Я еще бормотал слова извинений, как она, не дослушав, небрежно махнула узкой ладонью и, прихватив на горле распахнутый воротник плаща, простучала каблуками мимо. В один момент в густом тумане исчезло все: посиделки на тесной кухне, Нина, ее слова и журчащий смех. Я видел лишь одно –  узкую качающуюся спину, удаляющуюся все дальше и дальше. Незнакомка почти бежала по тротуару, и длиннющий красный шифоновый шарф, как огонь, пылал на ее плечах. Это было невыносимо: стоять и смотреть, как она исчезает в тумане, как туман поглощает ее. Меня тут же бросило в жар. Необходимо догнать ее, предупредить о грозящей ей опасности. Я не имел ни малейшего представления, что именно скажу этой женщине, каким вопросом привлеку ее внимание. Но – никогда не прощу себе, если упущу ее сейчас, как диковинную рыбку в мутной воде. И пока рыжеволосая не скрылась из глаз, не вильнула хвостом, я бездумно бросился ей вслед, страшась и радуясь предстоящей встрече.
Преследовать незнакомку на затуманенной улице – точная наука, которой учат в неведомых мне шпионских школах. Сыщик из меня был никакой, – это я понял сразу. Но холодный туман был моим пособником в этой утренней погоне. Как я понял, незнакомка очень торопилась, практически бежала по скользкому тротуару. Дробный перебор ее каблуков вяз в молочных лужах тумана, больно отдавался в ушах, меня качало как матроса, чудом выжившего после сильного шторма. Мы миновали сквер, срезали через трамвайные рельсы какую-то абсолютно безлюдную улицу, стремительно преодолели скрюченный переулок, ведущий к городскому собору,  и вышли на набережную, к городскому каналу. Здесь туман был такой густоты, что я окончательно потерял ее из виду. В панике я метался по набережной, натыкаясь на каменные перила, пока не понял, что незнакомка исчезла. Как в воду канула. От чувства собственного бессилия я готов был расплакаться как ребенок. К счастью, благодаря туману, я мог сделать это, не стыдясь посторонних  глаз…
Для меня уже не оставалось никаких сомнений: случилось непоправимое. Я уже не мог ничего изменить. Мне оставалось лишь вернуться в мастерскую и тупо наблюдать, как на моих глазах умирает моя картина… Признаюсь, такого вы не увидите и в самом тяжелом кошмаре. Сначала на лице и руках незнакомки набухла и вздулась пузырями краска. Потом пузыри лопнули, сочась едким растворителем. Жидкие бурые струйки потекли вниз – на тщательно выписанное платье и маленькие руки. Я не мог оторваться от этого зрелища – кощунственного и дикого, но одновременно странно притягательного. Рыжеволосая по-прежнему смотрела на меня в упор, в ее взгляде уже не было прежнего сумасбродного вызова, только – какое-то беспомощное, совершенно детское недоумение. Наверное, так смотрит жертва в лицо палачу, когда у нее не остается уже сил бороться, когда она не в силах осознать весь ужас своего положения. По-моему, периодически я впадал в зябкое беспамятство, полностью отключался, скрючившись на своем стуле возле мольберта. А когда окончательно пришел в себя, агония полотна уже закончилась. Краска на холсте полиняла, кошмарные подтеки кое-где полностью обесцветились и исчезли,
холст паутинкой затянули мельчайшие кракелюры. На меня уставилась старуха  с высохшим, словно изнутри омытым смертью лицом. В ее чертах еще читалось сходство с прежней чувственной русалкой, но оно было слабым и мимолетным, как далекое-далекое воспоминание, как дым. У этой – мертвые глаза, мертвые волосы, мертвые губы – портрет, написанный дьяволом на потеху шумной своре своих приближенных…
Остаток этого дня я прожил как во сне. Не знаю, может быть, я и вправду спал. В мастерскую приходили какие-то люди, похожие на тени, толкались, говорили всякую чушь. Пришел веселый Владимир Савельевич, лихорадочно возбужденный, неуловимый как призрак. Он все время потирал иззябшие ладони, и заметно торопился. Расплатился, как и обещал, щедро – втрое больше, чем было первоначально оговорено. Заказчик даже не взглянул на портрет, старательно избегал смотреть мне в лицо и много шутил. Не помню, о чем…
- Если не возражаете, я оставлю портрет пока у вас? – плотоядно улыбаясь, заявил призрак, - знаете ли, непредвиденная командировка, сей же час приходит поезд. Как-нибудь при случае заберу…
У меня не было сил возражать.
…Боль сидит во мне который день. Она тупая, эта боль, слабая, вялая, она не грызет, а тихонько царапается где-то внутри, жалобно поскуливает. Вот уже третьи сутки прошли, может, больше. Я снова сижу в мастерской, не отвечая на звонки. Я смотрю в ее лицо, словно ищу в нем ответа. Я ем, не пью, и даже не пытаюсь как-то осмыслить происшедшее. Я полностью потерял волю, ослеп, оглох. Но рассудок еще теплится во мне, и я знаю, что рано или поздно, когда я очнусь от тяжелой этой дурноты,  боль вернется ко мне с удесятеренной силой. И самое страшное, что мне жить с ней до конца моих дней.
Снова кто-то звонит в дверь. Я знаю: это Нина. И я иду открывать,  потому что это Нина. Растерянная, она прямо с порога отстраняет мои приветственные объятия.
…Нина. Пахнет снегом и тревогой. Легонько придерживая меня за плечи, выдыхает: «Ты не заболел?». В ее волосах, с которых она резким движением сдернула заснеженный капюшон, прячутся новорожденные снежинки. На переносице возле левой брови  появилась незнакомая мне морщинка.
Вот Нина, она пришла. Она жалко улыбается и опускает ресницы, замедленными сомнамбулическими движениями сбрасывает шубку на кресло. Я иду за ней, тоже как сомнамбула, внимательно наблюдая, как ее коричневые ботиночки оставляет на полу призрачные следы.
- Что мне было подумать?! Ты пропал на целый месяц, не звонишь, не берешь трубку. Я вся извелась, а потом решила, что ты специально меня мучишь. За что? Игорь, скажи, ты бросил меня? - Нина ходила по комнате, ее лицо кривилось и дрожало, она зачем-то брала мелкие предметы, встречающиеся на ее пути, ненужно вертела их в руках и тут же ставила на место. Я, как идиот, ходил за ней по пятам, глупо и ненужно улыбаясь.
- Полунин, ну скажи же что-нибудь! – взмолилась Нина, резко обернувшись. У нее жалобно сморщился нос, и она стала похожа на маленькую обиженную девочку. Я чувствую, что должен немедленно что-то сделать: утешить ее, взять на руки, убаюкать, сказать, что все будет хорошо, и мы с ней еще обязательно будем счастливы. Но я не могу. В моей мастерской – покойница, там – за черным коленкором. Она давит, становится огромной, заполняя собой всю комнату, ткань сползает с  холста, безжалостно обнажая его.
Нина замечает портрет. Замокает на полуслове, расширившимися глазами смотрит на изображение, а потом хватается за стену. Видно, у нее кружится голова.
-    Игорь, кто это? Какой страшный портрет! Я помню эту женщину, правда, на портрете она намного старее. Но все равно, я не могу ошибиться – это она. Она покончила с собой, выбросилась из окна как раз в тот день, когда мы виделись с тобой последний раз, – глаза Нины медленно наполняются слезами. – Это был такой ужасный день! Такой ужасный! Ты пропал, ушел, не предупредив, а тут еще эта самоубийца. Я вышла из дома, и буквально через улицу, Боже, - столько машин, зевак, ее даже ничем не накрыли… Нельзя же так, ведь все видели. Мне потом казалось, что я вся в крови, хотя я не подходила близко. Я всю ночь не могла заснуть, все время она перед глазами. Откуда ты ее знаешь?! Игорь, почему мне так страшно? Мне кажется, что я задыхаюсь от страха!
- Нина, у-хо-ди, - говорю я, выталкивая из себя слоги, как пушечные ядра.
- Почему? – шепчет она. – Объясни, что случилось. Что с тобой происходит?
- Эта женщина, на портрете, погибла из-за меня…
Она вспыхивает вся, до корней волос, хватает свою шубку, и, ловко избегнув мою в последнее мгновение отчаянно  вытянутую руку-шлагбаум, сильно саданув дверью, обрушивается вниз. Я не пошевелился. Мною до сих пор владело противное липкое равнодушие. И гореть мне за это в вечном огне, но у меня вдруг открылось какое-то внутреннее зрение: я ясно видел, как она, сначала стремительно, а потом все медленнее спускается по лестнице, выронила из сумки платок и записную книжку, шарит их в темном подъезде по полу, давясь рыданиями. У нее ничего не выходит, из открытой сумки вываливаются все новые предметы, их поглощает подъездная тьма, и она обречено садится на корточки у стены, крепко обхватив голову руками. Я вижу это столь отчетливо, что у  меня начинает рябить в глазах. Но я сижу, не двигаясь с места. И она сидит там, замерев, как маленькая пойманная птичка, и наши сердца стучат почти в унисон. А потом все блекнет и гаснет…
С тех пор прошло три с лишним года. Срок, достаточный, чтобы умереть и воскреснуть семь раз подряд. Я живу в том же городе, хожу по той же улице, здороваюсь все с той же цветочницей и все так же пишу картины. Правда, их уже никто не покупает. Как художник я кончился в тот день, когда погибла таинственная незнакомка. Я больше не могу писать людей. Целыми днями я бесцельно мажу какие-то серые осенние  пейзажи, в которых холодный липкий
туман – главное действующее лицо. Остальное – мокро, беспросветно и, по большому счету, бездарно...
Моя Нина, по слухам, живет за границей. В Испании, кажется – в ее любимой Андалусии, наскоро выскочив замуж за какого-то школьного учителя, прилизанного тошнотворно правильного типка, насколько я мог заключить до случайно дошедшей до меня свадебной фотографии. Все эти годы я не говорил с нею и не видел ее. Какая она стала? Счастлива ли она? Не знаю. Я жалею, что за все время нашего с ней знакомства так и не написал ее портрет. Несколько раз я пытался сделать это сейчас, но у меня ничего не выходит. Я вижу ее так, словно наяву – милую, живую, с вечно взлохмаченными прядками, со всеми ее гримасками и пытаюсь поймать мою ускользающую изменчивую Нину, оживить на холсте. Но несколько лихорадочных линий углем – и я с жарким ужасом вижу, что сквозь Нинины черты проступает та, другая, - рыжеволосая, печальная, невинная. И я швыряю в угол ненужные кисти, испытывая такую черную тоску, какую, кажется, не в силах пережить ни одно живое существо…
Иногда тоска отпускает меня. И тогда я молюсь, пытаюсь молиться. Я прошу старика Бога, нет не о себе, я прошу его, чтобы он жалел и берег мою светлую и бесшабашную девочку. Пусть у нее все будет хорошо. Пусть ее учитель не изменяет ей. Пусть у нее родятся здоровые крепкие дети, и будут играть в саду, подрумяненные веселым испанским солнцем. Пусть ни один человек, зверь или растение никогда не сделает ей больно. И Бог есть, слышите, есть, потому что кто-то невидимый и неведомый тихонько подходит, обнимая меня сзади, и мы плачем вот так вместе. И в моей душе растет и крепнет робкая вера в то, что не все отпущенные мне дни вот так томительно безнадежно с сухим стуком отлетят в сторону на гигантских счетах судьбы
Во мне накопилось столько очищающей жертвенной боли. Она исполосовала, изрезала мне всю душу, как резец мастера, отсекая все лишнее и наносное, и душа стала невесомой и неприкаянной. И когда наконец-то черная плотина немоты взорвет меня изнутри, я расскажу, смогу рассказать вам столько о себе, о мире, о сути вещей, о вечности, красоте, жизни и любви, что вам станет зябко и радостно, как ребенку, выскочившему из обжитой духоты дома под яростно лупящий дождь. Мне кажется, что, истосковавшись о жизни и о живом, я могу вместить  в себя всех вас. Тех, кому еще есть, о чем плакать и о чем безумно сожалеть, затворником в душной комнате-клетке, уткнувшимся в стекло, за которым гаснет последний летний день. А ночью снова придет гроза…
И, значит, станет легче дышать.


Рецензии