Призрак внутри меня. 3 глава В ящике

Глава 3. В ящике.
1.
Те, кто не знаком с кошмаром в моих зрачках, говорят, что у меня сказочное детство. Дом – не дом, а терем расписной. От него дикая аллейка в кружевах яблонь и солнечного сияния ведёт к озеру. Наверное, в этом и есть вся сказочность места, которой завидуют: в тонущих золотистых бликах и медленно плывущих под ногами облаках. И других облаках, что, расправив свои понурые головы, едва касаясь воды, направляются к берегу. Таких светлых и сказочных гусей-лебедей я больше нигде не видела. Странно, ведь были минуты, когда они почти давались мне.  Они ходили своими колющими клювами мне по руке, уплетая бесформенные мякиши. Но стоило мне протянуть другую ладонь, чтобы погладить, так только крылья мелькали в воздухе, и я оставалась на зелёном берегу одна. Ещё мне нравилось  устраивать бойни среди крикливых уток. Я бросала в воду быстро-сыреющую горбушку, и они накидывались – ни на неё, друг на друга, чтобы отстоять кусок.
Те, кто не знаком с моим ужасом, скажет, что сказочное детство. Дом не дом, а терем расписной.  Вокруг мозаичными изгибами растут громаднейшие деревья. Весной они цветут и сладко пахнут. Тонко пахнут. Настолько тонко пахнут, что я завидую пчёлам и букашкам ютящимся в них. Настолько тонко пахнут, что хочется залезть в соцветия-креслица, завернуться в их лепестки и никогда из них не выныривать. Поселиться в цветах, как девочка-дюймовочка из той раскраски, что подарил дядя Слава… Всё вокруг меня тогда цвело и пахло. И также пахли и цвели девочки из пансиона в мини юбках и декольте нараспашку.
Дом был не дом, а терем – настоящий, высокий, бревенчатый. Как в книжке раскраске, что подарил мне дядя Слава. В ней ещё Иванушка-дурачок на Сивке-бурке к царевне за горящим кольцом подпрыгивал.
Дом был не дом, а лабиринт с множеством по-разному раскрашенных комнат, как в книжке раскраске, что подарил мне дядя Слава. Особенно мне нравилась комната в цыганском стиле, пахнущая также остро, как моя мамочка. Там не было кроватей, но были  мягкие ковры. Там было много раскачивающихся над тобой, от малейшего дуновения ветерка,  сводов.  Мне нравилась эта комната, потому что она была похожа на шатёр. Иногда сюда приводили мишку, иногда прыгучую тёмно-мордую обезьянку – ещё большую горошину, чем я. Мне нравилась эта комната, потому что здесь всегда весело. Здесь музыка и смех такой как у живой Лены.  Здесь веселятся и пляшут папа, дяди и девочки из пансиона. Иногда я наблюдаю за этим в окно. Но меня в эту комнату никогда не пускают. И девочки для меня остаются большими и непонятными. Мне не разрешают даже говорить с ними. Я так хочу такие же пёстрые платьишки и декольте нараспашку! А бывает сюда  приезжают много дядь. Тогда папа становится очень хмурым. Он говорит, что я должна быстро одеться как мальчик и подальше держаться от этих дядь – даже от моего любимого и доброго дяди Славы. «Игана, отведи её на чердак и следи, чтобы она здесь не появлялась». Мачехе не надо говорить два раза. Её цепкие, как лианы, пальцы хватают мою ладошку так, что я и не согласиться не успеваю. 
…Узкий тоскливый чердак – я помню тебя, как помню эти узкие дни заточения, когда откуда-то снизу доносится музыка, а ты сидишь и сидишь одна. И плакать устаёшь, и молчать устаёшь. И стены с гномиками становятся тебе ближе и живее, чем те дяди и большие девочки, смеющиеся внизу. И эти фигуристые перекладины большого балкона, единственная реальность доступная тебе. Что хорошо, здесь не чувствуешь уже себя горошиной. Напротив, ты уже больше и выше, чем сладкие деревья внизу.  «Я не хочу здесь сидеть, здесь плохо! Почему мне нельзя туда?» - разрывает дыхание жуткий неконтролируемый приступ рёва. И мне уже не интересна эта монотонная сказка про спрятанную царевну, что открыта в коротких острых пальчиках мачехи. Но лицо большой девочки Иганы также блаженно-спокойно. Она не хочет видеть, что я плачу. От неё также сказочно пахнет сладкими деревьями из сада. «Почему мне нельзя туда?» - «Потому что нельзя!» - «Почему нельзя?» (уже требовательно, назидательно) - «Нельзя! Ты уже не маленькая девочка, в конце концов! Уйми свой вой!», - наконец, мачеха грозно. Но через минуту спокойно и сладкопахнущее:  «Да прекрати ты выть! Не маленькая ведь девочка! Ну, посмотри на меня, ведь я старше тебя лишь на десять лет. Но не плачу ведь. Не плачу». А смотрит на меня так, будто сама плачет. Потом резко поднимается и выходит. Лишь только замок щёлкнул на двери.
2.
Балкон был большой, и на него садились птицы. А потом вспархивали вниз с балкона, склевав все составленные мозайкой рисовые зёрнышки – остатки моего ужина. И солнце медленно падает вниз – уже красное, как большой комар, разжиревший от крови.  Балкон приковал меня к себе. На нём не так страшно, как в комнате. Здесь из большого зеркала не смотрит на меня Лена. Ей неоткуда протянуть свою посиневшую руку. Здесь нет той непроглядной пустоты и ветоши, что под кроватью. И нет того шкафа, из которого она может выпрыгнуть. На этом струящемся занавесками и лунным блеском балконе она меня уже не обидит, потому что сладкими цветами я выложила дорожку вокруг себя.
…Теперь-то я знаю, что самое страшное в жизни – это то неизгладимое одиночество тет-а-тет с собой: думай что хочешь, бойся, чего хочешь. Вот сидишь высоко, над всем живым и неживым и варишься, как на кухне в кипящей кастрюле пельмени, в собственных мыслях, ощущениях, страхах. Внутренне напрягаешься от каждого шороха со стороны и хохота, доносящегося снизу. Постоянно ожидаешь чего-то злого, судорожно оглядываешься по сторонам, сжимаешься от холода. Но уйти с балкона – войти в комнату своего страха за элементарной кофточкой или накидкой - не можешь: при одной мысли покрываешься мелкими мурашками. Ожидаешь, чего-то злого, чужого, вся скукоживаешься внутри себя. Оттого, что вне жизни,  изобретаешь свою собственную реальность. А снизу доносится музыка, и всё смеётся, и радуется, и танцует, и мелькает перед тобой своими тенями и своей собственной реальностью.
Постоянно ожидаешь самого доброго. Вот сейчас, прямо сейчас дверь откроется, и тебя позовут с собою. И ты будешь также смеяться, и веселиться, и танцевать. А самое главное это что-то страшное уже не сможет вытянуть синющие руки из-под кровати, чтобы схватить тебя за ноги…
… Но это синюшнее приближалось ко мне из большого тёмного окна – я вижу это. У него моё лицо и отчего-то очень напуганные глаза. Я отворачиваюсь в ужасе, хлопаю створкой балкона. А вампир-Лена уже в створке этого балкона – также испуганно в прямую на меня. А вдруг она укусит меня, и я стану таким же вампиром, как этот призрак из лабиринта? Внизу раздаётся гул – скрипучий, как та осина, на которой скрипела Лена. Да нет, это большие ворота распахнулись - завтра папа прикажет дяде садовнику их смазать и они уже больше не будут скрипеть и пугать меня.  Да нет, это ворота распахнулись и въехала машина-тень. Сейчас тень, а вообще-то это машина моего любимого дяди Славы. Папа говорил, что она «Волга» называется, и она чёрная-чёрная, даже окна чёрные. Вот сейчас бы к дяде Славе – он большой, чёрный и синяя Лена меня не будет пугать. «Коньяк, как и заказывали», - и эхо запутывает его почему-то сейчас тягучий голос.
… Синюшняя Лена смотрит на меня из комнаты. Она большая и тёмная. Как может она сейчас смотреть на меня из комнаты и одновременно расти надо мной, тёмная, повторяющая мои контуры и непонятная. Там где нет света луны и фонарей, она захватывает пространство и не спасает даже сладкая дорожка. Она не должна меня достать и коснуться. На перекладине балкона я выше, намного выше. Но и она растёт и смотрит на меня тёмная со стены. И поднимает со мной руки. Но я не хочу, чтобы она стала мною. Забирай, забирай комнату, перила забирай – а я за перила. А я цепляюсь пальчиками за выпуклые брёвнышки стены. Я убежала от тебя в лесу и сейчас убегу.
…Брёвна округлые, как тот холм, на котором растёт осина, которую я теперь не люблю – её забрала у меня Лена. Она всё забирает у меня.
Я тихонько спускалась вниз, цепко хватаясь всеми конечностями своими за брёвнышки. А их было много-много, как тех ягодок, тогда в моей корзине, которые я потеряла. Нет, не потеряла, их Лена забрала у меня.
Я тихонько спускалась вниз, цепляясь, то за брёвнышки, то за рвущиеся нити вьюнка, огибавшие терем с третьего этажа. И также тихонько спускалось небо лёгким дождём, который, впрочем, я не замечала. Я замечала только, что брёвна под моими ладошками становятся скользкими, липкими, и мои ножки в носочках, уже не с первого раза попадают в нужный проём.  Я спасала свой покой, себя от самой себя. А потом – раз – и будто кто-то перерезал липкую гнущуюся нить вьюнка, как ту ветку, с которой спрыгнула синяя Лена в мешке.
3.
Говорят, при падении вспоминаешь всё прошлое, то плохое и хорошее, что у тебя было. Говорят, при падении как-то иначе работает сердце: оно расширяется, расширяется, а потом какая-то ниточка  в нём лопается, и оно уже не тикает. Может так оно и есть, но я об этом ничего не знаю. Был только миг темноты, как будто бы большая тень уже настигла меня. Но затем я оказалась в надежных руках дяди Славы. «Девочка, надо же осторожнее,» - назидательно произнёс он. Я зажмурила глаза, думая, что он будет меня ругать - папа бы обязательно отругал меня. А потом обнял бы крепко-крепко. Но дядя Слава лишь улыбался. Вообще дядя Слава почти никогда и почти ни за что не ругал меня. Он просто опустил меня на землю, поправил на мне пижамку, провёл по моим черным, с синим отливом,   взъерошенным волосам большой ладонью и преспокойненько спросил: «Ну и что происходит?»
- Папа и Яга-Игана замуровали меня в страшной комнате, где живёт Злыдня. Они не разрешают мне разговаривать ни с кем, даже с тобой? – второпях и суетливо шептала я, будто дядя Слава (о, как я тогда в это верила) – один дядя Слава может спасти меня. Шёпотом и торопливо я глотала каждую фразу, будто папа и Яга-Игана могут услышать меня. Дядя Слава всегда смеялся, когда я говорила, и смотрел на меня в особенности нежно. И я гордилась этим, ведь на других он так не смотрел. На других он смотрел надменно, будто вот-вот что-то прикажет или заругается, даже на моего папу. – А ещё я устала молчать…
- Устала молчать? Давай поговорим. О чём ты хочешь поговорить?
Я бы поговорила с ним о Лене-злыдне. Очень бы поговорила. Но как-то уже забыла о страхе, оказавшись в его твёрдых руках.
- Почему меня не отпускают учиться? Ведь мою сестру  отпускали учиться. А для девочек из пансиона приглашают учителя, и он их учит, а меня нет?
- Учиться?…
-Да-да, мне уже восемь, - и привычкой, привитой мне в самом начале детства, растопырила смуглые ладони.
- Вот видишь, считать ты умеешь.
- Это потому… Это…сестра, а потом и большая девочка Игана научили меня… И читать тоже умею… по слогам.
Дядя Слава рассмеялся: «Мне кажется этого вполне достаточно…»
- Не достаточно, не достаточно…
- Хорошо, если у тебя будут вопросы приходи и спрашивай.
- Но мне папа не разрешает…
- А папа этого не будет знать, - провёл он твёрдой рукой по моим вьющимся от влажности в воздухе, взъерошенным волосам. И мне сразу стало как-то спокойно.
…Итак, от дяди Славы я узнала, что земля круглая, а гипотенуза равна сумме углов катетов. Я узнала, что облака - не зверюшки, – это вода. И снег – вода. И вода она не живая, мёртвая она, как Лена. Что «medhen» по-немецки «девочка», а «кошка» - «katce». Узнала, что папа не разрешает мне разговаривать с дядями и большими девочками из пансиона, потому что они чужие. А чужие всегда злые. Папа думает и дядя Слава чужой, но он не чужой, он свой.  И вообще, дядя Слава говорил, что я слишком много суечусь и надо довольствоваться всегда тем, что есть.
4.
И всё же ничего так не зачаровывало меня восьмилетнюю, как эти большие девочки в коротких платьицах и декольте на распашку. Они смеялись, и грудь у них была, как яблоки осенью в нашем саду – когда они слегка выглядывают из корзинки. Больше всего в них мне нравились их платьишки: короткие, цветные, с кружевными полосками, точно повторяющие их тело, порой мне казалось, эти красивые наряды – это и есть их тело. И ещё девочки рисовали, много рисовали, как Лена, только не на бумаге, а на лице. Одни тёмной кисточкой загибали ресницы вверх к бровям, проводили красной, как ягодка-малинка, палочкой по губам. И ещё от них пахло, всегда вкусно и сильно пахло. Они много рисовали на своём лице. Рисовали везде: в саду (я сама видела это, когда собирала ягодку-малинку, а они важно проходили мимо, шепчась о чём-то), в комнате для завтрака и обеда (это единственное время, когда я была с ними, впрочем, и здесь я наталкивалась на молчание), в гостиной, приглаживали свои длинные волосы у большого зеркала. Я тоже как-то попробовала нарисовать картинку на своём лице цветными фломастерами, что подарил мне дядя Слава. Я была уверенна, что отцу это очень понравится. «Смотри, я теперь уже большая, как девочки из пансиона!» - когда я вбежала в гостиную, я была уже - не я, а сплошное воодушевление. Однако отец развёл руки по сторонам от какой-то прям-таки растерянности: «Ну, и что это за индейская боевая раскраска?» Я не знала, что ответить, поняла, что папе мой рисунок не понравился. И дядя Слава громко рассмеялся и ничего не сказал. «Я ведь такая же большая, как те большие девочки из пансиона?» (уже неуверенно, напугано) - «Нет, ты очень маленькая девочка, раз занимаешься всякой фигнёй». Сейчас папа и дядя Слава были очень заняты. На большом столе лежали бумажки с разными циферками с большим количеством нолей.  Поэтому мою попытку стать большой они восприняли, как причуду.
«Игана!» - крикнул папа, открыв мутно-стеклянную дверь. Мачеха, цветущая и пахнущая, как обычно не заставила себя ждать. – «Игана, проследи, чтобы она умылась».
«Но почему, я не могу рисовать на себе, как эти большие девочки», - открыла  я, и почувствовала какие солёные у меня губы. А потом они перестали быть солёными, когда
острая рука большой девочки Иганы брызнула мне в лицо водой:
- Ты хочешь быть, как эти уродины?
 «Не правда, не правда, большие девочки очень красивые, особенно та рыжая из пансиона»…
Больше всех, да-да больше всех в пансионе, мне нравилась большая рыжая девочка - Люба. Она была даже больше, чем мачеха Игана. И от неё пахло ещё слаще, чем от других. И она очень напоминала мне маленькую куколку с красными волосами, ту, что стояла на столике  в комнате с гномиками. «Это тебе от меня. Должно же быть что-тов тебе  от меня», - сказала мне тогда  о чем-то задумавшись мама, когда подарила мне эту куколку. А потом пришла милиция и забрала мою маму.
Да-да, на эту куколку с волосами закруглёнными, как быстрая лапша из тарелки и была похожа эта Любочка. Она тоже рисовала на лице палочками и много смеялась. Признаюсь, таких рыжих и загибающихся, как вермишельки из тарелки, волос не помню больше ни у кого кроме как у куклы и этой большой девочки. И таких плескучих, как моё любимое озеро в сияющих бликах, глаз. И в них хотелось купаться плескаться, и я удивлялась, почему в них не плавают облака лебедей.  А порою я в них плавала, как летом в озере. Но только порою, потому что обед заканчивался и девочки уходили. Порой мне казалось, что пока я плескалась в этих глазах, они со мной разговаривают. Каждой струечкой своей, каждым бликом. А как-то мы даже с большой девочкой Любой разговаривали.  «Ой, какая хорошенькая,» - произнесла она, едва увидев меня. Тогда она ещё не знала, что со мною нельзя разговаривать. Что папа, Игана и дядя Слава стерегут меня.
…  И всё что она говорила плескающимся взглядом я читала своими сумерками. «Почему ты всё время одна?» - плескалась в её притягивающих зрачках. «Потому что папа не разрешает мне ни с кем играть… Он говорит, что они чужие…» - «Ты царевна, а мы рабы… И мне безумно тебя жаль». Почему-то я знала, что она так думает, но мы с ней никогда об этом не разговаривали. «Я – царевна? Я – царевна? Как в книге со сказками? Той, где она спрятана в огромном тереме, чтоб её не утащил дракон?» - думала я потом и у себя в комнате с гномиками, пока Лена не выходила из пустоты…
Хотя нет, однажды мы с большой девочкой Любочкой всё же говорили не только взглядом. Ветки деревьев к тому времени стали палками, как будто их обкусал большой дракон, а под моими сапожками рассыпались бурые листья. Любочка была одна и о чём-то думала. Наверное, ей было очень плохо. «Может быть её тоже пугает Лена?» - пожалела её я. Ведь её озёра сейчас не плескались солнечными бликами. Они плескались как-то сами по себе, скорей кругами, какие бывают на воде от брошенного большого камня, так что брызги хлещут через края, по щекам.
-Ты плачешь? – хотите верьте, хотите нет, но мне захотелось обвести её плечики ручками и пальчиками, и как моя мамочка пропеть: «Не плачь – не плачь».
Её цветочные и сладко-пахнущие губы притворились  и я поверила, что мутные круги в глазах ушли, что-то наподобие бликов заплескалась в них.
- С чего ты взяла? Вовсе нет, - её пальчики прошлись по щекам, поправляя все минувшие брызги.
- Не знаю, - ответила я, не решаясь сказать, что видела. И тут я будто колыбельную пропела, - Ты и вправду считаешь, что я царевна, а ты раба.
Она посмотрела на меня так будто впервые видит. Или будто я сказала то, что не должна была говорить. Поэтому она, наверное, и молчала. Молчала, молчала. Мои ножки в синих сапожках уже повернулись назад, когда она откликнулась:
- Кто тебе это сказал?
- Не знаю, - смущённо и краснея на неё. – Просто мне так кажется…
- Я раба? С чего взяла?
Мои сапожки повернулись назад, а плечи подпрыгнули вверх.
- Я раба?  - немного обиженно и чуть-чуть даже зло. - Я раба! Все мы здесь рабы своей судьбы.  И ты тоже. Хотя ты, говоришь, что царевна. У тебя своя цена, у нас своя. Может нас и продают за бесценок. Но тебя тоже продадут, пусть и втридорога, чем нас всех взятых. Но ты получишь от этого меньше, чем мы.
- А почему меня должны будут продать?
Её нарисованные кисточкой губы рассмеялись также плескуче, как блики в её глазах. И мне даже показалось, что смеётся не она – злыдня Лена.
- Лера, маленькая, что ты здесь делаешь? – из-за спины голос папы, злой. – Отправляйся в комнату на чердаке.
- Но я не хочу… Там…
Он взглянул на меня так, будто палкой стукнул. Поняла: нельзя. Надо быть послушной девочкой. Опустила вниз глаза и показала, что послушная маленькая девочка. Только не в комнату, а к уже неплескучему голому озеру, мимо протыкающих воздух черных топырящихся во все стороны палок по стирающимся в пепел листьям. Но моих любимых облаков здесь уже не было и уток тоже. Я уселась на край у озера, склонила голову в платочке на колени. Мой сарафанчик  вместе с ножками в сапожках неуютно съёжился на земле. Я так сидела-сидела-сидела и думала о большой девочке Любе и её совсем несказочном заклятье: «Ты раба» (почти как «рыба»), «Тебя продадут» (рыбу тоже продают, когда из воды достают), «Ты от этого ничего не получишь». Рыба тоже ничего не получает, когда её едят… Так думать было очень скучно, да и ножки в сапожках устали и  показалось, что превратились в дерево, на котором скрипела Лена.  Я подняла маленький камешек. Будь я храбрым портняжкой, наверное, сжала бы его сильно-сильно и из него полилась бы вода. А так умирающее озеро зашевелилось кругами. Один круг, робкий, несмелый, как моя ручка. Сотни брызги и круги всё дальше от моих ножек в сапожках и больше. Дядя Слава рассказывал, что когда круги – значит там рыбки плещутся. Я наклонила личико к мутной поверхности, такой же бесцветной как небо, которое висело очень низко, будто собиралось прыгнуть на меня. Это невозможно! Там была она – злыдня, с детским как у меня личиком. Снова живая с наполненными ужасом глазами. Зачем она там, зачем так?! Я отпрыгнула и побежала.
…Дядя Слава стоял у дерева, поднося к губам белую трубочку. Когда он отводил белую трубочку в сторону его губы интересно дымились, будто внутри пожар.
- Дядя Слава у тебя рот дымится, как у дракона. Почему?
- Потому что думаю, - просто и ясно и хорошо.
- А можно мне тоже так подумать, чтобы колечки изо рта?
- Нет. Маленьким девочкам это не положено.
- А что положено маленьким девочкам? И можно  мне такую же трубочку?
- Я же сказал, нельзя. – Он посмотрел на меня так как когда узнали, что Лена сала синей. И я вспомнила, что мой дядя Слава может быть не хорошим добрым дядей Славой, а очень даже злым дядей Славой. – И что ты здесь делаешь? Иди домой а то простудишься. 


Рецензии