Фотографии на память

Жизнь папы и мамы вряд ли можно назвать удавшейся, одной на двоих. Их жизнь была жизнью двух людей, обременённых друг другом. Не получилось из них ни Адама с Евой, ни Ивана да Марьи.
Ведь женились-то не по любви, а потому что года подошли. В мамином общежитии быстро пустели соседние койки, и вот она уже осталась одна.
Если судить по фотографиям, мама полностью соответствовала тогдашней моде. Пампушечка, с выразительной грудью, с упругими щёчками  и ямочками-задоринками на них. А папа на фото смотрелся этаким казаком с роскошной курчавой шевелюрой.
Судьба.
Женились они, как и все, в надежде на счастье. Которого не случилось. Нет, в начале семейной жизни, пока не появилось привыкания, счастье всё-таки было. Не моло не быть. Появялась радость от присутствия друг друга, хотелось куда-то вместе сходить, что-то сделать. Но дальше она слабела и тускнела. И вот от неё уже остались
Одно всё же объединяло их: беда и боль. Постоянная и невидимая. У мамы она была скрыта за повседневными женскими заботами, как говорят немцы, – «дети, кухня, церковь». К старости же, когда пришла настоящая вера, – за упованием на Бога. Папа же всю жизнь оставался беззащитен перед этой бедой и перед этой болью.
Вот как пришла эта беда.
Начало семидесятых…. Стояло обыкновенное воскресенье. Обыкновенное, да не совсем – пасхальное.
 Мама, ещё молодая тридцатитрехлетняя женщина, но уже с большим женским счастьем – двумя пухленькими детками. Маме нравились именно такие кругляши: с положенными складочками и щёчками, чтоб обязательно румяными, как у матрёшки.
Мама отправила нас гулять на улицу. Мне пять лет, а братику Андрейке ещё меньше – три с половиной. Сама же поставила на печку, которую все ещё топили, выварку с водой – купать своих «разбойничков», как они с папой нас называли.
Братик первым уверенно спустился со второго этажа, он был хоть и меньше, но сноровистее меня, твёрже стоял на ногах.
Мы вышли и встали в нерешительности – куда идти дальше? Тут мимо пронеслась орава мальчишек-подростков. Они, возбуждённо галдя, о чем-то громко спорили и направились на болото, куда мама строго-настрого запрещала детям ходить.
Но разве можно удержаться, когда очень хочется? И Андрюшка колобком покатился по утоптанной многими ногами дорожке. Я же отстала, выпустив его из вида.
 Трава стояла апрельская, сочно-зеленая и очень высокая. Я пришла к болоту и стала выглядывать брата. Мальчишек же приметила сразу, они были увлечены: топили черненького котенка.
А у скользкой и покатой кромки болота стоял маленький мальчик и рыдал, что-то крича на своём языке и тыча пальчиком в живодеров. Но им было не до этого. Они были заняты, кидали в бедное животное палки и камни.
И тут Андрюша, сделал опрометчивый, детский шаг. Растирая по щекам слезки и горько всхлипывая, он кинулся на помощь котенку. Но не устоял, поскользнулся и упал. Начал барахтаться, но трясина не хотела его отпускать. Ей было абсолютно все равно, что сегодня праздник, дома греется вода для купания, что он ещё маленький, наконец. Она делало своё дело, держала и затягивала.
Малыш ничего не понимал. В глазёнках – страх, оттого, что ножки не чувствовали опоры. Потом стал захлебываться…. Я же, увидя сквозь высокие камыши, что братик тонет, растерялась. Я тоже не понимала, что происходит, мне тоже было страшно. 
И потом случилось то, о чем я буду жалеть до конца жизни.
Вместо того, чтобы броситься за помощью, плюхнулась спасать брата. И, конечно, сама начала тонуть. Стала звать маму, папу, кого-нибудь…
А потом меня отправили в больницу с двусторонней пневмонией. Но этого я уже не помню.
Пока я находилась в больнице, похоронили брата.
Подробности беды я узнала уже много позже. Как-то развлекалась просмотром семейных фотографий и набрела на небольшой квадратик конверта с людьми в черных одеждах и маленьким гробиком.
Похороны были многолюдны, они собрали знакомых и незнакомых.
Смерть стала трагедией всего двора. Умер маленький, беззащитный человечек, не знающий ничего ни о жизни, ни о смерти. И каждый невольно ощущал  свою вину.
Все вокруг плачут, а он равнодушно лежит. Один. И все тут из-за него. Из-за него собрался длинный хвост людей, из-за него даже пришла хохотушка-девочка Люда, очень нравившаяся ему. Тут она грустна и растеряна.  Кто знает, может она стала бы его судьбой. Но ему уже все равно.
И склоненные над гробиком папины кучери. Страшно и пугающе непонятно для меня было видеть папу плачущим. Мама с тихим лицом ватным жестом неосознанно поправляла кружевное одеяльце. Словно её сыночку было холодно. Они ещё молодые, сильные…
А весна, равнодушная и не принимающая людских эмоций, на фотографиях все цветёт и цветёт и будет цвести всегда…
Смерть на этих фотографиях была хозяйкой.
Сейчас отец тешил себя любыми воспоминаниями о сыне.
В его голове занозой сидел один из последних разговоров с сыном. Когда они зашли в игрушечный магазин и отец, обведя помещение трехпалой рукой, пригласил:
– Выбирай!
Сын потерялся, ему ещё была не знакома ситуация выбора, не слишком их в детстве баловали. Оглядываясь на отца, просеменил к плюшевому мишке и нерешительно взял его за лапу.
Отец только что получил премию, и ему хотелось сделать стоящий подарок сыну, подарок на будущее. Он уже и присмотрел его – ружье. Он поднял Андрюшу и направил его взгляд на приглянувшийся предмет:
– Ну что ты, как девочка. Это Танюшка любит кукол, мишек и зайчиков. Ты же будущий мужчина, будущий защитник. Вот, смотри!
Я не помню, играл ли Андрюша этим ружьём.
Но когда уже случилась беда, папка вбил над швейной машинкой небольшой гвоздочек и повесил на него это игрушечное ружьецо, коричневые ботиночки со сбитыми носками и маленькую вязаную беретку. Уже никому не принадлежавшие.
Тяжело было отцу справиться с мыслью о потере сына, а маме справиться с ним, с его нежеланием принять свою участь. После похорон он шёл и бился головой о зеленые стены подъезда, на каждой ступеньке. Сколько ступенек, столько и глухих ударов:
– Почему?... Почему?... За что? – по-волчьи выл он. И только эхо гулко отвечало ему, продолжая насмехаться: му-у, ч-то? Словно он ещё не до конца испил свою чашу.
Как покажет жизнь не до конца, самое страшное ещё впереди. Это сама жизнь.
Казалось, жизнь оборвалась. Вчера отец ещё укладывал сына спать, ругал за обычные детские шалости и проказы, а сегодня его уже нет. И никогда не будет. Никак не поддается осмыслению это слово «никогда». Никогда – это пустота. Как это мой сын и рядом пустота, почему?
Так у папы с мамой появился общий крест, который судьба невозможно рано взвалила на них.
Маме было легче. Она заняла пустоту домом, другой дочерью, родившейся спустя девять месяцев день в день, будто в утешение, а в последнее время Богом.
А папа не выдержал.
Он всегда старался приехать в поминальную неделю на кладбище, и чтобы было все как у людей: яички, куличики… И не приведи Боже, если что-то не продумается и забудется, из-под кустистых бровей сразу сверкали громы и молнии… Отстранял любую попытку помочь: «это моё дело» – и рот на бок.
Начинал суетиться. Этой суетой пытался искупить свою вину перед сыном.
Папа жил под грузом этой непонятной вины. Он и сам-то не мог её понять, просто знал, что виноват. Может, ему так было легче. Носился и оставался с ней один на один – это-то и убило его, а совсем не рак, как написали в заключение о его смерти. Маме же эти поездки были не нужны и в последнее время даже чужды. И, пожалуй, это-то особенно и бесило папу.
Мама и мы, дети, когда подросли, стали добровольными заложниками этого отцового состояния.
В один из последних приездов моя сестра, вскользь заметила: «У нас ещё впереди две могилы». Я не думала, что это будет так скоро и так страшно…
Смерть Андрюши оставила видимый отпечаток на семье. Прежде всего, это сказалось на отношениях папы и мамы. Они и раньше-то жили не совсем ладно, а после будто разбрелись по разным углам.

Время шло, но не лечило. Оно всё больше отдаляло маму с папой друг от друга.
Надо мною и сестрой дочевладелицей была мама. Одна мама.
А папа? Мы не видели его рядом. Папа срывался из дому, словно боялся его, убегал от мамы, от нас, от себя…Оправдывался тем, что выполняет мужскую обязанность – зарабатывает деньги. Сначала был северный длинный рубль, потом командировки, на пенсии подрабатывал на машине.
Однако, я помню и светлые, радостные дни. Весенние годы. Насчет равлечений и игр папка был всегда неустающим выдумщиком. Когда приезжал домой, с ним приезжал праздник и разные затеи, которые и появлялись-то из ничего.
– А давайте поиграем!
– Во что? – сразу заводилась сестра.
– В прятки.
– Па, ну куда тут можно спрятаться, в квартире-то? – Я уже подрастала, постепенно становясь такой же правильной и скучной, как мама.
– Да, я покажу тебе море мест. Води!
Я плотно закрывала глаза, стараясь играть честно. Было интересно, куда в квартире можно спрятать человека. 
Досчитав до ста, шла искать. Долго в растерянности бродила в поисках сестры по огромной трёхкомнатной квартире. И сдавалась. Папка же видя, что я надулась, доставал сестру то из-за занавески, то – всю скрученную – из комода. А один раз я услышала чей-то писк в диване. Фантазёр!
И так всегда: то прятки, то догонялки с щекоталками. И обязательно ёлка на Новый год!
Но я иногда боялась смотреть папе в глаза. Боялась появления непонятной тоски в них. Сестра же была меньше и не такой наблюдательной. Для неё папка – это всегда смех и много-много любви.
Я же подрастала и уже видела не только игры. Я невольно участвовала в непростых отношениях родителей. И конечно, всегда принимала мамину сторону.
Мама в играх участия не принимала. Она была такая же, как большинство мам на свете. Не было у неё папиного озорства. Для неё порядок в доме важнее детских игр и настроения. До неё было не достучаться. Мама в этом отношениии была малоинтересна.
 Папу помню хохочущим, весь наружу. Мама же никогда не смеялась от души, вот так, запрокинув голову. Так, растянет губы в нужной улыбке.
Мне в детстве, когда выучилась что-то творить на кухне, очень нравилось готовить для них. Когда папка подходил и, как мальчишка, таскал, дуя на пальцы, блин или оладик. И детское ожидание – придёт ли за добавкой. Папка всегда приходил: «Ох, и вкусные, доча, у тебя ляпоники получились!»
Я только после мудрого сорокалетия стала лучше понимать его: совсем он не был угрюм, просто от веселья до хандры у него было полшага.
Да, были у родителей обидки друг на друга, но старость примирила их. За много лет мама притерпелась к папиному характеру, стала понимать его и спокойнее реагировала. И папа не перегибал палку и намеренно не донимал её. То ли устал, а скорее всего, постарел-поумнел. Да и все их общение сводилось к одной фразе: «Петя, иди ешь». И молчание в ответ. Из этого молчания и складывались их будни. Однобокая у них получилась жизнь. Как эти два человека прожили вместе? На терпении.
Когда папа сбавил жизненные обороты, он занял мужское место на диване возле телевизора. Да и телевизор-то он, в сущности, не смотрел, включал для фона, чтоб слышать хоть чей-то голос. Дни его вдруг стали пусты, длинны, и сладко запахли корвалолом. Он как уселся на этот диван, так сразу и постарел.
 Постепенно мрачнел и мрачнел, и эта мрачность стала участью родных. Заставляла всех постоянно контролировать свое поведение с ним, к каждому слову подключать голову. А однажды произошёл случай, о котором мне до сих пор тяжело вспоминать.

Как-то апрельским утром папа поднялся необычно рано для себя  – в семь часов.
У него от старой жизни осталось семь тысяч, и он встал с идеей фикс:
– Вот сейчас прийдут, отберут деньги вместе с машиной.
– Па, ну что за глупости ты говоришь. Откуда придут-то?
– Никакие это не глупости. Из налоговой. Знаешь, что в стране делается? Вон, почитай газету
– Ну, хорошо, –устала я спорить и согласилась. – Давай я положу деньги к себе в банк.
Я работала тогда в банке.
– Хорошо, давай. А как же ты их положишь, ведь семь тысяч.
– Петя, – вступила мама, – ну что такое сейчас семь тысяч?
– А если они мне завтра понадобятся? –  я даже обрадовалась этим словам, так как это была  первая здравая мысль.
Подбежит то к двери, то к окну:
– За мной уже идут. Никого не пускайте!
Мама, простоволосая и разбитая, сидела на диване:
– Петя, пойди, отдохни. Ты всю ночь не спал, думал об этом.
 Он приблизился к окну, несмело выглянул в него и глухо, почти плача произнёс:
– Таня, сходи на балкон, посмотри, не идут ли за мной. Ведь отберут деньги!
«Господи, ещё и манечка началась!» – подумала я.
 Он говорил с такой уверенностью, что я рефлекторно поверила во всю фантасмагорию. Может, и верно кто-то есть?
Мне нужно было спешить на работу:
– Па, давай я возьму с собой эти деньги в банк.
– На!
Я взяла стопку перетянутую банковской лентой. Но папа опять засомневался:
– А если они к тебе на работу прийдут? Нет, у меня деньги будут сохраннее.
Я поняла, что спорить нет смысла. Я раздражена этой историей, достаю из сумочки деньги. Не верится, что всё это случилось в моей семье.
– Правильно, что отдала, так спокойнее, – сказала мама, подойдя ко мне.
Я взглянула на маму. Больше всего было жалко её.
Она обречённо переводила взгляд с папы на свои руки и еле выдавила белыми трясущимися губами:
– Ещё и это. Господи, за что? Самое страшное в жизни – потерять рассудок.
Я почувствовала, что мама боялась оставаться с отцом одна.
– Петя, давай позвоним Але, она все устроит, – предложила она.
Как всегда за сестру, как утопающий за соломину. Она, несмотря на то, что меньшая, была лучше приспособлена к жизни. Сестре как всегда удалось утихомирить папку. Она со всем соглашалась, не перечила:
– Хорошо, папа! Если ты считаешь, что у тебя их могут отнять, я заберу их к себе домой. Ты в любой момент сможешь взять их.
– А машину?
– И машину тоже.
– А где хранить?
– У нас есть знакомый. Он сдаёт гараж, – быстренько нашлась сестра.
И с тех пор машина для папы стояла в гараже. Хотя я много раз приезжая к сестре видела её под чистым небом.
С этих пор папу берегли, фильтровали разговоры с ним.
Сколько их было подобных случаев! Папа сам себя съел.
Нас особенно беспокоило непонимание того, что варится у него в голове. Иной раз, так хотелось подсесть и поговорить, чтобы ничего не мешало. Но у меня так не получалось. Не могла просто прижаться к родному человеку, не научена. Сдержанность на чувства – вот наше воспитание.
Папа оживал только с приездом младшей дочери. Любил он её очень. Мне казалось, что любил много больше меня. Это и понятно, успокаивала я себя: другая дочь стала заменой сына. Она стала папиной дочкой. У неё и характер-то мужской, бойцовский. Я же всю жизнь напоминала ему о том, о чем хотелось забыть – о вине перед сыном. Я никогда не задавалась вопросом отношения ко мне отца. Мне хватало материнской любви, уж в ней-то я не сомневалась. Да и были мы с ней похожи, тот же темперамент, тот же нрав.
Человек всегда ищет общения, на то он и человек. И в это время одиночества появился у папы верный приятель хромающий по двору пес «дворянской» породы, приблудившаяся, неизвестно откуда, усталая тварь с печальными стариковскими глазами.
Я прозвала его Барбосом, просто шла, взглянула на его мордаху, и само собой вырвалось – Барбос.
Он откликался, как правильная дворовая собака, на ласку многих, но всегда ожидал именно папиного выхода. Что случалось очень редко, но уж когда случалось... И пускай Барбос и не знал, что такое дружба, и его больше интересовало содержимое папиного пакета, главное, папа расцветал от собачьего внимания. И поэтому всегда готовился к походу на улицу, где его ждали.
Папа выходил с подарочком для Барбоса. Барбос же давал папе самое необходимое – нужность.
Бывали дни, когда он забывал про пса, но голодное животное никогда не забывало о нем. И тогда он вел собаку домой, на пятый этаж. Открывалась дверь, и папа, как был, направлялся к холодильнику, отрезал лакомый кусочек и выносил на площадку, кормил друга. А один раз, а может и не один, залез в кастрюлю, отодрал кусок курицы. Ну как же, другу-то всегда всё лучшее.
Барбос, идя за папой, переставлял ноги медленно, озираясь, опасаясь любого постороннего шороха, резкого движения, того, что прогонят. Понимал, что он тут лишний. Ел же наоборот, быстро чавкая, выказывая тем самым свою благодарность, торопясь, теряя крошки и снова боясь, на этот раз, что отнимут добычу. 
А мама и я злились на папу, за ополовиненную кастрюлю с супом и загаженную площадку.
Но вот пришло это черное лето, лето разлуки. Оно выдалось тяжелым не только для папы, но и для его друга – Барбоса.
Он слонялся по двору, дурной от жары, с голым хвостом, что мешался между ног. Седая шерсть покрылась струпьями и лишаями, которые он вечно раздирал. Голова по сравнению с телом казалась несообразно большой, была плешива и повисла, даже провисла до земли. Насквозь больной, безысходный и никому-никому ненужный. Он уже и не бродил в поисках пищи, больше лежал, вытянув худые, похожие на две макаронины голые лапы.
Я, видя неприкаянного пса, старалась отвести взгляд. Не от брезгливости, а от острого напоминания о том, что происходит дома.
 С мамой все было много проще, у неё все и всегда называлось своим языком: смерть смертью, болезнь болезнью.
И если мне надо было уйти, велосипед не изобретался. Я всегда со всеми даже не всегда пристойными «хочу», шла к маме. Она покорно их переносила и отвечала. После было стыдно за кое-какие свои «хочу».
 С мамой же в старости много было людей, а самое главное – Бог. В вере она нашла свою значимость, свой смысл и праздник. Мама никогда не была одна, её все любили, и молодежь, и люди среднего возраста, и пожилые старушки. Постоянные телефонные звонки и разговоры о самом дорогом – о Боге, советы, наставления, на которые она уже имела право. Даже за день до смерти. И всем она помогала молитвой.  Она не доживала, как папа. Она полноценно жила.
– Вот чтобы со мною было, если бы я не встретила Бога. Сидеть, как отец на диване, вариться в собственном соку… Да я бы с ума сошла, – неоднократно делилась она со мной.
Телега их жизни тащилась уже слишком тяжело и сломалась. Теперь они уходили сами, как и положено старикам в своих кроватях.
 У меня не случилось ни своей семьи, ни детей, поэтому не было полноценной самостоятельности. Были только мама и папа. Но родители никогда злоупотребляли своим   положением, не приковывали к себе, вопреки своей беспомощности. Я была вольна сама решать, где и с кем мне находиться. Но чувствовала необходимость быть возле родителей, в чем-то помочь.
Да многого им и не нужно было. С папой иногда поиграть в шахматы, с мамой поговорить о Боге.
Подчас опека перерастала в помыкание ими. С возрастом ты вроде уже и право на это имеешь, неизвестно кем данное.
Особое чувство было к маме. Так уж получилось, что в моей жизни главный человек – мама. Мама – это все впервые: обиды, радости, разговоры о жизни и нравоучения; первая улыбка, первый вопрос – маме, первый воспитательный шлепок и…первая обжигающая пощечина тоже от мамы. И, конечно, надо всем этим любовь.
Мама была всегда, и казалось, она и будет всегда. Мама учила понимать людей, относиться к другим с добром, и это тебе аукнется. Не может не аукнуться, потому что все люди из «одного теста». Я даже думала с мамой в унисон.
В общении с мамой существовало одно припятствие, она боялась оказаться кому-то в тягость. Даже детям. Из-за этой деликатности, если не сказать церемонности нередко приходилось, чуть ли не клещами вытягивать из неё просьбу. «Старость – это, когда сам себе становишься противным», – часто философствовала она. Другое дело папа, вёл себя без условностей по отношению к домашним. Был уверен в том, что дети обязаны уважать и ублажать старость отцов.
– Сколько можно доить из нас деньги, – обижался он на младшую дочь: – Вон Иванычу дочка помогает и продуктами и деньгами. А тут не дождёшься.
Нисколько не стеснялся, если ему что-либо нужно было от дочери:
– Нужно мне на лето обновить свой гардеробчик. Позвонить Але, пускай пошевелится.
И звонил. Но больше звонил, чтобы хоть с кем-то поговорить. Ему необходимо перед кем-то выплеснуть свою душу, необходим был лучик участия. И он находил его в звонках к Але.
И я опасалась, что вдруг первой уйдет мама, и не справиться мне тогда с неспокойным папиным характером. И так как у нас с мамой было полное откровение по этому поводу, то я поделилась с ней своим страхом.
– Бог никогда не дает сверх силы. Он видит твою немочь и все устроит. Я молюсь об этом.
Так и пришёл год, подведший черту под моей семьёй. Вот и я узнала боль от расставания с родными людьми.
Когда папу привезли из больницы, то усадили на любимый диван, который он вскоре возненавидел. А может, и давно ненавидел?
Младшая дочь с мужем уехала, оставив папу на немощных: надорванную жизнью мать и сестру-инвалида. Вот мы в этом тандеме целыми днями и прыгали возле отца: я, как смогу, подниму, мама подхватит. Так и бытовали-бедовали два месяца.
Нет, сильная часть семейства приезжала сначала два-три раза в неделю, а позже сколько нужно, чтобы взять на себя самое тяжелое: они купали папу, перестилали постель, коротали с папой ночь. Но у них была своя жизнь, они выходили за дверь и были свободны. Хотя, никому не известны чужая жизнь, чужие мысли.
Но маме и мне досталась другая тяжесть – драматизм ожидания: сегодня или завтра?
С папой о смерти не говорили – трусили. Оберегали от тяжёлых мыслей. Делали пустые, благополучные лица: «все хорошо, всё идет так, как и должно идти». Не было смелости на откровенный разговор. В очередной раз болезнь победила и даже не самого больного, а его окружение. А папа, конечно же, все понимал, знал и привычно носил в себе. Оберегал нас. Два месяца.
Первый раз, когда папа громко застонал, мама, ещё не привыкшая к его болезни, ища поддержку, выжидающе посмотрела на меня. И я вдруг  поняла, что отныне я главная в этом доме и нужно брать на себя ответственность за его жильцов. Нужно оберегать и маму.
Сначала у меня в ухаживании за папой присутствовало легкое раздражение. Ведь он капризничал…. Приходилось не спать ночами, караулить его желания, которые, как почти у всякого тяжелобольного человека, шли впереди рассудка. Да и маму я старалась не перегружать. Долгую ночь, если находилось хоть немного сил, брала на себя.
Единственное, что одной было не под силу – каждую минуту менять его положение. Он постоянно и тщетно искал точку покоя, заставляя дочь с женой поднимать его или класть обратно.
Я досадовала:
– Папа, ну мы же только что тебя посадили, а ты не легенький.
– Я понимаю, доча, я всем уже надоел, – говорил он обреченно. Глаза полны старческих слез. Настоящие же слезы, как всегда, спрятаны глубого и далеко, аж в кадыке. Дышал, словно огромный баян. Тяжело и громко, с акцентом на вздохе.
Приподнимали, и он в очередной раз просил воды. Я с готовностью протягивала стакан. Воду он не пил. Освежит горло, прополощет и сплюнет. Я подносила ведро для сплевывания. И он улыбкой и человечностью решался разрядить обстановку.
– Единственно, что у нас  хорошо получается: стакан, вода, ведро…
И я растягивала губы в благодарной улыбке.
Однажды, вода, так необходимая минуту назад, вдруг стала не нужной. Взгляд его замер. И я подумала, что папа смотрит сквозь меня, на свадебную фотографию в серванте. Где он – жених, мама – невеста, и у них впереди ещё вся жизнь. Впереди и мы, трое детей. Один из нас погибнет. А может, он видел другие, будущие фотографии. Свою и мамину. Которые мы, дети сделали после их смерти. И которые остануться памятью за стеклом.
Вдруг я открыла в себе новые способности: обходилась почти без сна и не тяготилась этим, провожала его в туалет, бежала по первому его зову с полотенцем или кружкой воды. И самое главное, я нашла в себе столько любви к папе. «Просто раньше эти способности были мне не нужны», – объясняла я себе. И что особенно грело, папа тоже заметил их:
– А ты добрая.
И пришло время, когда стало стыдно за былую раздражительность, напротив, хотелось хоть чем-то облегчить его положение: «Папа, может, тебе водички? Или посидишь?», – с готовностью предлагала я. Но он уже не хотел ничего. Только покоя.
Мы в тысячный раз подтянули папу, я быстро и грузно упала рядом, чтобы он не завалился и посидел. По-другому не получалось, силы не те.
И стала всматриваться в родное лицо, стараясь схватить и запомнить его. Морщинистый лоб, глаза, словно пустые зеркала. И взгляд испуганный: «жизни словно не было». Щёк не стало совсем, вместо них две ямины. Без зубов лицо сделалось маленьким, птичьим, канавки морщинок более углубились. 
«Не могу кашлять, отрывается «здесь» – рукой показывает он на иссушенную грудь. Грудная клетка с каждым днем все глубже и глубже проваливалась, все явственнее проступали ребра, можно было даже пальцы в них закладывать. Постепенно превращался в мощи. Две маленькие точки, два соска на белой, мраморной груди, пупок, и белесый шрам от аппендицита. Хорошо, что хоть яркой боли не было, хотя, кто знает.
Мама подпирала его с другого боку. Ещё одно дело осталось не закончено, и она постоянно думала об этом. Именно сейчас она остро поняла, для чего Бог первым забирает мужа. Мама обязана была сделать это, больше некому. Это по жизни так, то, что некому или некогда достаётся ей.
У папы как-то не получились, не задались отношения с Богом. Хотя, Он и незримо присутствовал в соседней комнате, но Он был с мамой, маминым другом. Для папы же Бог так и остался грозным бородатым дядькой. Папа всегда насмешкой пресекал мамины рассказы и разговоры о Нём. Но откладывать дальше было неосмотрительно и даже преступно, ведь каждый день может быть последним. Если упустит время, обречет его на вечную гибель, а себя на маету и истязание.
– Петя, ты очень часто обижал меня. Ты не хочешь попросить у меня прощения?
– Хочу, – еле-еле прошелестел папин голос.
Тогда, видя его расположение, она пошла дальше:
– А ты не хочешь примириться с Господом, попросить прощения у Него?
Тут на его тихих глазах проступила слезка, спазм сдавил горло. И он ещё больше раскрыл свои полные неба глаза и как-то так по-особому повел головой.
Мама успела это сделать, что потом (в последние её часы) поддерживало её, утешало и радовало.
Зря я думала, что самое главное сейчас для папы – забота о его неприкаянной душе – осталась маме. Когда я пришла в храм, чтобы помолиться о папе, там уже перед Богом стояла сестра. Да, папа был в этом смысле слаб и растерян, ему нужна была поддержка.
Мама, как человек, привыкший реально оценивать ситуацию, уже не скрывала ожидания папиного конца.
– Как долго! Как человек сопротивляется смерти, она его туда, а он обратно. Смотри, уже и не ест три недели, а организм все ещё цепляется.
И это «как долго» до сих пор стоит в ушах.
Когда ехали хоронить папу, под ногами путался Барбос.
А время бежит и бежит вперед. И через семь месяцев все повторилось. Мне опять предстояло пережить самое страшное, то к чему никогда не привыкнуть – смерть родного человека. Только теперь уже я – один на один со смертью.
Когда умер папа, мама начала быстро сдавать. Она и раньше не больно-то стремилась жить, но теперь откровенно не хотела. Мама устала, устала пить горстями таблетки, устала от вечной боли, бессонницы и пустого однообразия. Хотелось элементарного – просто тихо поспать.
Такие разные, в старости они стали внешне очень похожи. Особенно перед уходом. Я смотрела на маму перед смертью и видела папу. Столько лет прожито, они впитали в себя друг друга.
Я уже убедилась,  первыми умирали глаза. Они начинали смотреть куда-то вглубь, будто в свое будущее. Сами глазницы находились совсем глубоко, где-то там аж на затылке. И я страшилась смотреть в эти глаза, глаза страдальцев. Особенно папины.
Однажды мама вышла голой из ванной, уже не хватало сил одеться. И я увидела незнакомую старуху, с опавшим телом, беспомощно, никчемно висящими грудьми и руками. Сгорбившуюся, не защищённую от смерти старуху. И обожгла мысль: «Вот она – смерть!»
У мамы  не было больше главного – смысла жизни. Она исполнила свое жизненное предназначение:
– Папа уже с Богом – я это точно знаю. У Алечки тоже все хорошо. Володя любит её, и ребеночка усыновили, да и тебе наконец-то улыбнулось женское счастье. Ну и пусть, что «без царя в голове» и без тугого кошелька в кармане, главное, что без камня за пазухой. И что ты над ним, а не наоборот. Не приспособлем он к жизни и тебе всюду придется водить его за ручку. Я понимаю, это кажется, несправедливо, но попробуй отнестись к нему не как к мужчине, а как к своему ребёнку, – давала она свои последние советы. Потом она надолго замолчала и вдруг озвучила то, о чем постоянно думала: – Не знала я этого. Не сложилась у меня жизнь с отцом, не сложилась. Пусть хоть у вас все хорошо будет.
– Меня здесь уже ничего не держит,– часто повторяла она мне и по телефону: – Я хочу туда, к Нему. Молюсь так: «Отец небесный, приготовь меня, а потом прошу, забери меня». И прибавляю обязательно, «если на то воля твоя». За выздоровление уже и не молюсь – это ни к чему.
Днем приехала сестра, соблюла свои дочерние обязанности: искупала, перестлала постель. Вдруг понадобился и стульчак, сделанный для папы.
Сравнения приходили на ум. Для папы жизнь заканчивалась со смертью, для мамы же она со смертью только начиналась. Мама не боялась, даже призывала смерть, ведь смерть для неё – встреча с Богом. В этом и было их главное отличие. Для папы – неизвестное, для мамы – самое желанное. Поэтому папин уход воспринимался мною гораздо трагичнее, чем мамин. Как не кощунственно это звучит.
Мама уходила спокойно, не раздражалась, не нервничала, она просто умирала. Она включила меня в свою смерть, поневоле сделав её участницей.
– Я прошу Бога, чтобы это случилось во сне… И эта изжога… Всё время мучает изжога… И страшит долгая ночь впереди. – А меня-то, меня-то как страшит. И даже не смерть, мама меня уже к ней подготовила, а именно страх перед неизвестностью, перед завтрашним днём. Завтра новая жизнь, жизнь без мамы.
И наступила последняя её ночь. Я это знала наверняка.
Заполненная до краёв ночь. Болью и страданием для них. И страхом для меня. И я деликатно, заговорила сейчас с мамой на тему жизни (с папой подобной беседы я не представляла):
– Я все принимаю и смерть Андрея, и мою неустроенность. Единственное, что не укладывается, почему Бог оставил Алю без детей? Ведь это же не справедливо, ты родила троих… – спазм сдавил горло, отчего фраза прозвучала смазанно.
– Не волнуйся, а то я плохо разбираю, – произнесла мама, произнесла твердо и четко, как всегда, когда хотела, чтоб я овладела собой.
Я проглотила ком, взяла себя в руки, повторила вопрос и по складам закончила: –  Так не должно быть.
– Любим мы навязывать Богу нашу волю, – сказала и надолго замолчала, но вдруг, словно что-то для себя решив: – А как же этот малыш, которого она усыновила? Не было бы у него мамки. А насчет Андрея я много думала… Если бы Бог его не забрал, а это он его забрал, я уже точно знаю. Вдруг вырос бы он каким-нибудь наркоманом или преступником. И было бы от него людям много горя. А так он с Богом… Видишь, насколько Бог все видит и все знает, – боль уже отболела, и мама держалась спокойно.
И вдруг несмелая улыбка окрасила её губы. Что-то вспомнила. И верно:
– А Алю я назвала в честь медсестры, принимавшей тебя. Ты родилась недоношенной в восемь месяцев. Шла попкой... Тащили тебя щипцами, а во рту слизь, сгустки крови… Вообщем, нахлебалась ты в прямом смысле. И не дышала. Тогда медсестра засунула свой палец тебе в рот и стала вычищать всю эту гадость. Звали её Алевтина. И потому, как ты уже была Татьяной, то я дала себе слово назвать Алей другую дочь.
– А я думала, что это я назвала.
– И ты…, и ты… – обрадовалась мама, – так сошлось.
Внезапно ожил мой мобильник. Звонила мамина племянница. Женщина с маминым именем, и трагедия в её жизни произошла такая же, как и в жизни мамы. Все случилось ещё раз, только теперь было не болото, а дорога. Маленький мальчик один на один с большой машиной.
Тяжело, ой как тяжело было маме собраться с силами. И после короткого разговора мама почти прошептала: «Ну ладно, Марийка, встретимся у Бога» и передала мне рыдающую трубку.
В последние месяцы мама часто просила у меня прощение. На что я всегда злилась:
– Ма, ну что ты такое говоришь? Ты меня родила, ты моя мамочка. Это ты меня прости за всё… – отвечала, как принято, и всегда прятала глаза.
И сейчас снова:
– Танюша, прости меня за то, что часто была не такова…
Но тут я отчётливо поняла, важность этого прощения для неё, как для верующего человека. И я уже просто и сквозь рыдания говорю:
– И ты прости!
Умирать в одиночестве – страшно, поэтому я постоянно находилась с ними, пытаясь помочь, скрасить, боялась, что очередной их вздох будет последним. Караулила смерть. 
Ночью включала маленькую настольную лампу, которая создавала в комнате своеобразный защитный кокон. Мне казалось, что под ним им легче жить и… умирать.  Светильник цедил желтый утомительный свет, проходивший сквозь горе и тоску, и примирявший их и меня со смертью. И по-детски думала: «пока будет гореть свет, всё будет хорошо».
– Мамуль, о чем ты думаешь? Страшно умирать? – спросила я и удивилась, как легко далось мне это страшное слово.
– Да, раньше было страшно. Теперь я думаю иначе… Человек должен знать, для чего живёт и куда он идёт... Сейчас у меня уже нет сомнений, я знаю, Кто меня ждет…. С этим и умирать легче… Неизвестность исчезает… –  тяжело с остановками, но с ясной улыбкой проговорила она.
Передохнула и снова повторила:
– Я не прошу исцеления… Оно не нужно совершенно… Одно прошу, чтобы Он меня забрал… Уже и Библию не читаю… Уже и ноги подкашиваются и голос садится. Кожа чешется, отрыжка, зрение не то. Ноги как лёд… Ноги не ходят, до туалета тяжело дойти, – повторяется всё, что пережил отец… Тело болит, а душа радуется, – снова улыбнулась мама.
Глаза застлала слезная пелена. И я вдруг подумала о себе, о своей осиротелости в этом мире. Огромный мир и я перед ним крошечная букашка.
– Не плачь, Танюша, ты уже своё дело сделала… Досмотрела нас…Теперь от тебя ничего не зависит…. Теперь Бог!.. Я и не думала, что ты такая добрая… – Эти же слова сказал в свое время папа. И при мысле о папе снова слезы…
В горе слезы от жалости к себе, от растерянности. Ведь впереди иная жизнь. Для меня-то точно. Я всегда жила с родителями, всегда была за ними, как за стеной. И пускай, в последнее время эта стена дала обширную трещину. Спасение я находила уже в том, что они были у меня. И каждый мой день был расписан с учетом их желаний и нужд.
Я уже осознавала: земное время для мамы вот-вот остановится, начнётся другое – вечное. Горький опыт-то уже был.
– То наседала на отца: «поешь, да поешь». А сейчас и у самой нет аппетита. Ну ладно, Танюша, я устала.  – И долгий-долгий, постепенно гаснувший мамин взгляд. Прощальный.
Я сидела возле мамы и старалась не молчать. Казалось, если умолкну, произойдёт непоправимое. Я чувствовала – это последние мамины часы и старалась отдать ей всю свою любовь и благодарность, потом бесполезные. Их я порой забывала, а порой, в силу воспитания, стеснялась показать. Говорила и нежно касалась мраморной, девичьей руки:
– Мама, а у тебя очень красивые руки, – я гладила и гладила её руку, боясь отпустить. Барские руки, несмотря на тяжелый, иногда неженский труд, форма их сохранилась. 
– Я знаю, мне говорили. Последний раз в собрании, когда читала стих.
И опять это страшное молчание. « Надо говорить, только не молчать!»
– Мамочка, скоро уже конец, совсем недолго осталось… Скоро… совсем скоро ты будешь там, куда столько лет стремилась… Будешь с Богом, со своим Спасителем… Там встретишься с Андрейкой, – подбирала я слова, укачивая склоненную мамину голову. Казалось именно их мама, и хотела услышать. И я осудила себя, что произнесла это без надрыва и муки.
Мама забылась. Но услышав имя сына, очнулась. С пронзительной и твердой верою сказала:
– Да, увижу своего сыночка, своего Андрюшеньку, – лицо её вдруг обвисло и стало походить на слабо натянутые канаты, налилось предсмертной, восковой бледностью.
И я поняла, что потеря сына для мамы такая же рана, как и для папы. Она, так же как и он, страдала всю жизнь. Но должен же кто-то в семье быть сильным. Этим «сильным» она назначила себя.
Сидеть на краю дивана было не совсем удобно, мерзко ныл больной позвоночник, но положение я не меняла, опасалась. После совсем съехала, моя голова почти касалась маминого лица и вдруг она откликнулась:
– Как у тебя пахнут волосы...
Мама очень боялась ночи, намучилась она ночью вдоволь. Каждые пятнадцать минут: «Сколько сейчас времени?»
Часы, висевшие напротив показывали два часа. Я помнила, что папа ушел в два часа десять минут, и караулила этот час, боялась его.
Давил не столько сон, необходимо было принять горизонтальное положение. И я в три часа отпросилась у мамы на часик на соседнюю кровать:
– Конечно, Танечка, пойди, поспи, что со мной сидеть.
Легла с мыслью: «только бы не умерла» и полчаса постоянно поднимала голову. Провалилась в яму. Очнулась, встала. Мама все также сидела, опираясь на подушку.
– Ма, ты так и не поспала.
– Доча, нету сна.
Я снова аккуратно села на край дивана, чтобы не мещать своей мамочке, и положила её голову на колени. Лёгкие и прозрачные волосы упали на мраморное лицо, и я стала машинально перебирать их.
Вдруг мама встрепенулась и резко завалилась на спину. Нужно было что-то делать, как-то выходить из этой ситуации, но уже самой. А руки-то больные.
Я вдруг ощутила, что уходит родной, близкий, теплый человек, единственный человек, на которого я могла всегда положиться:
– Ма-моч-ка, ма-ма, – позвала я. Стянула все подушки с кресел и подсунула ей по спину. Мама, хоть и легкая, но человек без сознания наливается лишними килограммами.
И она, моя мамочка, зная бессилие своей дочери, наконец-то открыла глаза и произнесла, придя в себя:
 – Сейчас, Танюша, сейчас я тебе помогу, – и из последних своих крошечных сил тяжело подтянулась.
Я подсела под её бок, потому что знала, мама сейчас осядет, а посадить её мне уже не станет сил. Так и получилось. Я взяла мамину голову и начала мелкими, оборванными движениями, медленно и отрешенно укачивать её. «Скорее бы утро», – снова подумала я и посмотрела в темный квадрат окна. Мама постепенно все больше и больше обвисала, и уходила все дальше. Я даже  подумала: «Конец». Внезапно она открыла глаза:
– Доча, сколько сейчас времени?
– Мамочка, уже совсем светло. Десять минут восьмого. Вот и утро. Ты его так ждала. Сегодня Аля приедет, – спешила я заверить её. Но она уже не слышала.
Раньше, при жизни, я всегда одергивала маму, когда та лежала, сложив руки на животе. Та реагировала улыбкой, но руки убирала. Сейчас же я сама скрестила их ей.
И выключила ненужную уже лампу.
Каждый человек умирает так, как живёт. Мама ушла легко и незаметно для себя.
Уже никогда не будет, как было «до», всегда «после». И первая мысль, пришедшая ко мне, вместе со способностью мыслить: «Андрей утонул на пасху, мама ушла на пасхальный пост». Со смертью мамы я окончательно прощалась со своим детством. Сестрой и теткой я ещё буду, а доченькой, «дочей» уже никогда.
Я не думала год назад, когда с папой случилась беда, что этот кошмар продлиться девять месяцев и закончится лишь со смертью мамы. Их смерть вытекала одна из другой.
И хотя жили они тяжело и не дружно, с притензиями друг к другу, но оба ушли в один день – пятницу, с разницей в семь месяцев и пять дней и на следующий день после похорон шел дождь. Папиных и маминых. Смерть успокоила и примирила их и положила вместе, под один камень. 
Мама и папа лежали с разглаженными и тихими лицами, красивые и молодые. Похожие на себя в молодости. Будто и не было этих тяжёлых и непутёвых лет. Их ждала встреча с Богом и сыном.
И на папином маленьком личике богатый нос с синими прожилками, ставший несоразмерно большим. Вдруг вспомнилось: они маленькие, словно тараканчики ползают по папке, притворившимся мертвым, и щиплют и дергают за этот нос, стараясь оживить. Вспомнилась и мамина фотография, где она ещё молодая и приглядная. Всплыло, как я, прибежав после школы, просматривала фотки и эта среди всех была любимой. И полились слезы…  И текли они внутрь, в себя.
«Неужели я все это забуду?» Сотрется правильная и округлая мамина речь и деликатная папина манера разговора, его детская доброта и её доверчивый взгляд и ещё ни с чем несравнимый запах маминых рук – запах детства. «Нет!» – кричала я себе. И плевать на холодное «такова жизнь». Это же мои родители, мои папочка и мамочка.
И вообще, что значит забывать? Это блокировка мозгом уже ненужной ему информации, то есть того, о чем человек уже не думает. Но разве я смогу не думать о маме и папе, если они были для меня всем, особо в начале и в конце своей жизни?
Папа и мама, какие приятные слова, знакомые и теплые. Хочется их произносить и произносить. И я с удовольствием, при каждом удобном случае, иногда и некстати говорю: папа, мама. Как-то я приболела и говорю сестре по телефону: «Там у нас и малинка есть. Ты ещё папе делала». Или специально вверну при разговоре: «А мама любила этот запах». Тогда кажется, они рядом.
Я навсегда опоздала сказать, как сильно их люблю.
 Никто из нас не был прекрасной дочерью или сыном. Никто. Осознала я это так поздно, что на всю оставшуюся жизнь хватит этого покаяния.
Когда выхожу из квартиры, хочется привычно сказать: «мама, я пошла». Заглядываю в её комнату и прислушиваюсь и тщетно ожидаю ответа: «да благословит тебя Бог» или для краткости: «с Богом». Не услышу и папиных наставлений: «надень шапку – холодно». Никто и никогда больше не будет меня любить как они.  Так естественно, неподдельно и так бесконечно. 
Внезапно они стали для меня тем, кем никогда не были – родителями, одним целым. Ни отдельно папой и мамой, а родителями. Вспоминала одного, сразу же приходил на память другой. К сожаленью при жизни так не получалось, в жизни они всегда были порознь, как на фотографиях. Их годы убежали, а фотографии остались. Этот маленький гробик с сыном и плачущие папа и мама… И семьи-то уже и нет. А фотографии, для кого они?
И после их смерти я, рассматривая эти снимки, впервые осознала, что не видела, чтобы на других фотографиях они были вдвоём. Всегда рядом чужие лица. И только на тех стершихся фото они вместе. Наверное, горе сближает. Может, их, действительно, сближало только горе, а не радость, счастье и любовь? Этого я уже не узнаю. И зачем мне это знать?
Браки совершаются на небесах. И заканчиваются тоже на небесах, в этом я теперь точно уверена. А между этими состояниями жизнь.


Рецензии