Всё дело в её чёрном платье
В моей жизни появилась она. Я всегда любил сильно и мучительно. Но от этой любви я был готов на стенку лезть. Поначалу мы общались редко, потом всё чаще. Я не учился, не работал, музыку бросил, так как она перестала мне что-либо давать, и поэтому ОНА поглотила меня полностью. Время без неё я переживал особенно мучительно. Я отсчитывал часы, минуту за минутой, до её встречи и каждую секунду боялся, что она не придёт, что что-то случится, что-то её остановит и я её не увижу и мне придётся ждать ещё бог знает сколько времени. Я не мог читать, хотя отчаянно пытался. Читал вперемешку Кортасара, Камю и учебник по кинодраматургии, ведь мы с ней выдумали фильм, фильм обо всём, что происходит, который мы непременно снимем.
Мы встречались в каком-нибудь кафе в центре, чаще всего – на Кузнецком мосту. Эта улица и раньше для меня обладала особым значением, но теперь она для меня была и вовсе сакральной. Эта арка около метро, под которой всегда толпились бомжи, вымощенные улицы, Банкъ и бесконечные круглосуточные кофейни, которые жаждали нас приютить, - всё это было для меня чем-то болезненно родным. Я жаждал всё это проглотить и познать, но у моего тела не было таких способностей, и я мучился, переходя из кофейни в кофейню в ожидании её.
Я хотел всего и сразу – её рыжие волосы, которые когда-то были длинными, но теперь были подстрижены под каре, которое ей дико шло, её большие, подведённые чёрным глаза, ярко-красные губы, ярко-красное пальто, длинную шею. Она была младше меня на два года, но мне казалось, что мы оба забыли, сколько нам лет. Не знаю, стали ли мы младше или старше, с ней мы существовали в каком-то другом времени, в котором и возраст измеряется иначе. Я знаю одно – последние дни стали течь необыкновенно долго. Каждый час обладал каким-то своим значением и мне было мучительно от того, что я всё так ярко воспринимаю и не могу это никак передать.
Моё настроение маниакально-истерически менялось, я мог до дыр заслушивать одну песню, а потом отречься от музыки, и вопить о тишине. Тогда я выбегал на улицу или прятался в туалете, иногда даже рыдал, спрашивая у дверной ручки, как можно дальше так существовать. Но дверная ручка не давала никакого ответа. В кафе было уже пусто, так как всегда была ночь. Я выходил и судорожно молчал. А ведь слова накапливались, и я боялся их растерять, пока она не приходила.
Иногда ко мне возвращался рассудок, и я осознавал, что то, что я чувствую, немного утрированно и нелепо. Что я придаю каждой минуте слишком большое значение, и ничего не изменится, если я ничего в данный момент не совершу. Но ведь улица, осенний воздух и воспоминания о её волосах говорили иначе!
В это время я познал отчаяние и надежду. Иногда мне казалось, что я – Бог, а иногда – что я Бог, которого скинули с его царского трона. Я забыл, кем был до этих дней, потому что никем я, в сущности, и не был.
Мы обсуждали философию иррационализма, и сама она была – иррационализм. Мы были так похожи. Мы были вместе, но мы не были вместе. Я пытался это понять, осознать, объяснить, но никак рационально это объяснить было нельзя. И в иррационализме я нашёл утешение. Это стало моей верой и моим крестом, который я иногда гордо, иногда отчаянно нёс по ночным улицам Москвы.
Вопрос “Что же дальше?” приходил, но приходил не так, как раньше. "Что же дальше" теперь означало сиюминутное и вечное. Я чувствовал, как ко мне приближается вечность, как я вдыхаю этот вакуум и он разрушает мои лёгкие и мою душу. И уже не было места, где я мог бы спрятаться. Не сказал бы, что когда она приходила, становилось легче. Это просто оттягивало тот момент, когда я вновь останусь один. Но когда я был с ней, вечность или отступала, или же, наоборот, поглощала меня, чтобы снова выбросить на обочину где-нибудь около Северянинского моста или около заправочной станции, где я покупал бутылку воды и брёл домой с красными глазами и голодной тошнотой.
Я понял, что вопросов лучше не задавать. И вообще лучше ничего не делать. Но моя душа и тело рвались к действию, причём к действию, которое я не мог помыслить. Всё, что я делал, - это всё больше отдалялся от остальных людей. Я стал чувствовать себя дико в родном доме, где всегда были мои папа и мама, которые пытались привести нашу однокомнатную лачугу в порядок, а ночью смотрели американские сериалы. Я стал чувствовать себя дико в обществе книг, которые или говорили совсем не то, или говорили правду, которая пугала и взывала к вечности, к вечности, которая стояла на страже, чтобы начать меня душить.
ОНА настолько была для меня мучительна, что я в отчаянии перепробовал все способы избавиться от неё, на которые был способен. Я пошёл на самый радикальный шаг – признался ей в любви, а она осталась со мной. Не скажу, что мы сделали вид, будто ничего не знали. Но ничего и не изменилось.
Странно осознавать, что я никогда ещё не был в осенней ночной Москве. Я часто ночевал в центре летом, но осень для меня была временем учёбы, приходилось рано вставать и ночная жизнь осеннего города была для меня тайной. Но теперь я её увидел, и мне казалось, что есть в ней что-то одинокое и мечущееся, уставшее от лета, но не желающее принять неизбежную зиму. А зима с каждым днём всё приближалась. 10 сентября, 12-е, 14-е, 16-е. Ей бы уже давно пора начать учиться, но врач всё продлевал ей больничный после её пневмонии.
Темнело всё раньше, светало всё позже, и если раньше мы встречались под последними лучами солнца, а расходились в прохладной серости раннего утра, то теперь нашу жизнь обрамляла чернота. Глухая и одинокая. И страшно было, что скоро станет ещё темнее. Страшно было, что это скоро настанет так скоро, и никто не знает, что оно с собой принесёт.
Она появилась в моей жизни в переломный момент. Возможно, так я переживал банальное взросление, но неожиданно мне показалось, что я – это я. Я будто бы наконец увидел себя ясно, яснее некуда. От этого мне становилось то противно, то весело, но было чувство, которое я, вспоминая о себе, ощущал постоянно – мою тотальную отчуждённость от остального мира. Впервые я был один против всех. И мне даже не хотелось никого переубеждать. Я знал, что это бесполезно.
Эта разница меня и их проявлялась во всём – я ехал домой, когда все шли на работу; я создавал, когда все учились и потребляли; я любил, когда все встречались, выстраивали отношения, занимались сексом. И я знал, что даже тишина – мой враг. Тишина была для всех одинакова, она пыталась привести к общему знаменателю и меня, и каждый раз я вступал с ней в неравную борьбу, из которых выходил живым только потому, что в самый последний момент, в момент моей гибели нас что-то разнимало.
Сегодня нас должна была разнять она. Но она так медленно ехала ко мне. Вот она выходит из дома, садится в тусклый лифт, выходит из подъезда, проходит мимо калдырского магазина, где торгуют шаурмой, идёт вдоль тёмно-оранжевой дороги, по мосту, под которым мы когда-то сидели и пели песни, подходит к метро, где на неё бросает взгляд покрытый шрамами и шанкрами алкоголик, она спускается в пустеющее метро, бьющее в глаза своим холодным светом, едет 7-8-9-10-бесчисленное множество станций, каждая из которых бьёт по ушам своей монотонностью, а я сижу и считаю минуту за минутой и сражаюсь с тишиной. Чем ближе она ко мне, тем больше надежды я ощущаю в моём сердце, которое вот-бы-остановилось, чтобы перестать терзать себя предвкушением. И в эти минуты я до тошноты уязвим, и она держит в руках кинжал, который меня когда-нибудь убьёт.
II
Наутро желание покончить с собой граничило с желанием сытно и вкусно поесть. Голова болела, в желудке, казалось, зияла огромная дыра, а руки печатали непривычно медленно.
Все мы видели фильмы про алкоголиков, где самые яркие и буйные моменты их жизни показаны в виде мутных флешбеков. Проблема в том, что у меня флешбеков нет, а всё, что происходило несколько часов назад, представляется мне большим настоящим, чем то, что я сижу сейчас на краю постели и печатаю вот это.
Мы пришли в Думу в отчаянном поиске концерта. Нам сказали, что концерта не будет, но через десять минут на сцену вышли музыканты и заиграли дикий блюз. Вокалист пел, как Ник Кейв, и мы взяли больше алкоголя, чем следовало. Неожиданно пустое кафе наполнилось народом. Мы кричали, чтобы сыграли The Doors, и The Doors сыграли. Когда Riders On The Storm перетекла в LA Woman я начал биться в каком-то конвульсивном танце, меня осенила улыбка и я понял, что это та редкая песня, с которой всё и начиналось, и до сих пор её отпечатанная табулатура лежит у меня в ящике с детскими поэтическими тетрадками. Я кричал и дёргался, песня закончилась, вокалист поздравил кого-то с днём рождения, и я понял, что всё это - чёртова закрытая вечеринка кого-то из администрации.
- Я думала, ты пошутил про закрытую вечеринку, - сказала Алёна, но у меня в жизни шутки оказываются горькой правдой.
Музыка продолжила играть. Алёна всё больше расходилась, уже с кем-то познакомилась, уже познакомилась с именинником и даже выпросила Нирвану. Но для меня это было невыносимой пыткой. LA Woman, вино, водка и виски взяли с меня слишком многое. Я забился в истерике около почему-то красной лампы в углу кафе. Я уткнулся в свою куртку и рыдал, как ребёнок, пока охранник и сухая администраторша не всучили мне счёт. Я оплатил и пытался допить вино, но отчаяние снова взяло надо мной верх, я продолжил рыдать и очнулся уже, когда официант переливал остатки нашего вина в бутылку из бонаквы.
- Простите, другой у нас нет. Уходите.
Мы вышли. На улице стоял именинник. Я поздравил его, он пожал мне руку.
- Простите, что вёл себя, как последняя истеричка, - сказал я.
- Ничего, с кем не бывает! - ответил именинник.
Мы поплелись из Думы, но дошли только до первого мусорного бака, где легли и ещё минут тридцать не могли встать. Когда рыдания разразили её, я понял, что нужно вызывать такси. В такси я долго рассуждал с таксистом о сексе.
- Все, кто меня окружают, - мёртвые! - сказал я.
- Нет, - сказал таксист.
- Никогда не влюбляйтесь в девушек, с которыми хотите заняться сексом, - сказал я, мы приехали, а дальше я просто лежал на кровати и слушал Боба Дилана. Думал, что раз когда-то он спас Хантера Томпсона, теперь он может спасти и меня. И мне даже на секунду показалось, что он действительно меня спас. Я уснул, а наутро проснулся с желанием покончить с собой, смешанным с желанием поесть сытно и вкусно. Ничего не меняется. Желудок продолжает работать. Солнце продолжает светить. Голова продолжает болеть. А музыка продолжает играть по кругу - три сраных альбома Боба Дилана на моём айподе.
III
Всё дело в её чёрном платье. В прошлой ночи повинно только её чёртово чёрное платье. Чуть выше колена, обтягивающее. Я неровно дышу ко всем чёрным платьям, особенно коротким, особенно на красивых девушках, особенно на красивых девушках, которых я люблю и хочу, и от которых у меня трясутся коленки по утрам, когда их нет рядом, а во снах... Но что сны? Фрейд придавал им слишком много значения. Как слишком много значения придают “Улиссу” Джеймса Джойса. В нём ровно столько значения, сколько никогда не хватит комментатору, чтобы что-то понять. Любая книга – это сон, а любой сон – это книга, увидел-и-забыл, не больше не меньше.
Всё дело в её чёрном платье. И в её каре. Волосы падали ей на глаза, она старалась с ними справиться и то и дело поправляла их, но, если бы она знала, что она делала со мной, когда нервной рукой прикасалась к своим рыжим волосам. А это чёрное платье и чёрное пальто… Кто знал, что они окажутся на земле, вместе с её волосами, вместе с нею, содрогающейся от рыданий, а я буду сначала рыдать вместе с ней, а потом мне станет стыдно, но я продолжу лежать, пока машина не проедет мимо нас и пока мимо нас не пройдёт уборщик-таджик, который, наверное, уже привык к подобным развлечениям московской молодёжи? И я встану, достану ноутбук, и найду телефон такси, чтобы нас привезли к ней домой.
А во всём виновато это чёрное платье! И чёрные колготки. Она шла, и я даже её обнимал, хотя она говорила, что ей это неприятно. Плевал я на это! В конце концов, это всё ужасно негуманно, а я прежде всего мужчина.
Начала много в нём мужского, да нет мужского в нём конца.
- У меня так и не встал на мою бывшую!
- Это ничего не значит.
- Алён, я девственник!
- Это ничего не значит.
Это какой-то магический ирреализм, где ничего ничего не значит. Мы констатируем мелочи, чтобы сказать, что они ничего не значат. И её платье, её чёрное платье, тоже не значило ничего, потому что значить оно могло что-то только для рук, которые его снимут. Но это платье было на ней, на её теле, на её заднице и на её груди, она дышала в этом платье, и её тело тоже дышало в нём, такое молодое и юное, а я бился в рыданиях, сидя на кушетке в Думе и пошло шутил в такси, но я был одним желанием, которое так и не потонуло в смеси вина, водки и виски.
И я говорил с Богом, который обитал на потолке, а Бог отвечал мне The answer is blowing in the wind, но в комнате было душно, а окно у меня открыть не было сил, да и желудок мой стянуло такой болью и таким жжением, что я мечтал лишь раствориться на этой постели, и я действительно растворялся в Я – это я. И кем бы ты ни был, чего бы ты от меня не хотел, я – это я. Вот он я! Не больше, не меньше.
- Хорошо, что войны нет, - говорит засыпающая Алёна.
- Её нет, потому что сейчас она не нужна. Но она будет, если это необходимо, - отвечал ей я, и в этих словах была наша жизнь, где фатализм – это жидомасонский заговор, в котором даже я и она могли быть печальными элементами, несовершёнными выстрелами, которые могут в любой момент прогреметь и – либо мы пушечное мясо, либо мы мозги по стенке, либо мы Иисус на Голгофе, либо фейерверк над Спасской Башней с несмотря-ни-на-что и вот-то-к-чему-мы-стремились, но это не отменяет того, что мы лишь пуля, которая когда-нибудь попадёт в цель.
И я видел вентилятор Френсиса Форда Кополлы, я был Мартином Шином и Марлоном Брандо, и я кричал и, сгорая, стыл.
IV
Я шёл с Алёной по Кузнецкому и не знал, что сказать. Стоило мне что-то сказать, как я начинал чувствовать себя полным идиотом – не потому что смущался, просто все, что я говорил не имело смысла: либо я говорил банальности, либо пытался соригинальничать, что было ещё противнее. И куда делось всё то, что я надумал в кафе, пока ждал её? Я всё растерял. Всё растерял, пока выходил из кафе и шёл к метро, а окончательно я всё растерял, когда увидел её – сегодня она волосы не закалывала, их трепал ветер, да ещё и это пальто (я ещё не знал, что под пальто – чёрное платье, которое меня погубит), и эти её глаза из-под копны волос, чёрные огромные глаза.
- Зачем вам такие огромные глаза? – спросит её еврей через два часа в Думе. Дешёвые комплименты. Зато у него жилет в стиле английского дворянина XIX века (эх, девушки, что у вас за вкус!), а я как всегда в своей красной толстовке, оранжевой футболке, рваных, уничтоженных временем кедах и серых потёртых брюках, которые после этой ночи станут ещё и грязными.
И я просто говорю привет, произношу нелепость: “Пока я вижу твои рыжие волосы, я знаю, в моей жизни ещё не так всё потеряно” (Господи, неужели она и правда хотела их перекрасить, или она просто надо мной издевалась? – хотя, издеваясь надо мной, она и правда может их перекрасить или, чего хуже, состричь), и мы идём по Кузнецкому, вниз и вниз, и пахнет едой и уже её сигаретами, а у меня к горлу подступает желание и растерянность.
“Надо выпить” – единственная мысль, которая шевелится у меня в мозгу, пока Кузнецкий сменяется Камергером, потом – Тверской, нелюбимой Тверской, которую перекрывали на день или неделю варенья, и только тогда она меня не угнетала своей дикой открытостью, потом – переход, Националь, за Националем факультет психологии МГУ, и скромная вывеска – Дума.
- Я хочу на концерт, – говорит Алёна.
- Сегодня там ничего нет. Я смотрел афишу.
Не знал, что афиши могут врать.
V
- Надо что-то поесть, а то пить на голодный желудок – не столько вредно, сколько противно.
Я встал в очередь в KFC, которая казалось вечной, хотя бы потому что было много таких, кто безумно спешил и всеми силами старался пройти без очереди. Мне спешить было некуда – Сейчас только 16:40. Алёна опять приедет только ночью. Времени слишком много.
Вообще, чем старше ты становишься, тем больше у тебя времени появляется. Время на то, чтобы стоять в очередях, жить с девушкой, которую ты не любишь, слушать джаз, работать на мегакорпорации. В детстве и юношестве ты не можешь себе этого позволить. Ты презираешь всё это, как нечто не имеющее смысла, но приходит момент, когда ты понимаешь, что то, что ты делал в молодости тоже смысла не имеет, и оказывается, у тебя уйма времени. Его достаточно даже на то, чтобы написать книгу. И на то, чтобы стоять в очереди.
VI
Я жду её не в первый раз. Да, сегодня что-то невозможное, невыносимое, но что-то в этом роде уже было. С той лишь разницей, что тогда я ждал не её, а кого-нибудь, но сейчас я понимаю, что ждал её.
Как мы начали общаться? С глупого сообщения: “Я расстался со своей девушкой потому, что она мне не дососала”, а она рассталась с парнем я-так-и-не-понял-почему, но мы с ней встретились, и она сразила меня тем, что читала Фрейда в то время, когда я тоже читал Фрейда. Нам было о чём поговорить, выяснилось, что Ницше она тоже читала, я водил её из кафе в кафе – мадера – мадера – вино – водка – вино – потом жутко хотелось просто бутылку вина, но мы её не нашли. Мы были на набережной, на той-самой-набережной, где я когда-то был отчаянно влюблён, и я даже что-то ей об этом рассказывал, а она сидела на мосту, я обнимал ей колени, и я думал – вот она, бери её! Но мне не хотелось разочаровываться, а она мне казалась податливой.
Мы спустились вниз, с моста, всё уже было закрыто, пошли в сторону Джипси, на эту забавную, нолановскую улицу оранжеватого цвета, где указатель на телеканал Дождь и где так хочется снимать фильм, а я рассказывал, да, я рассказывал ей историю, которую я рассказывал всем и тогда мне казалось, что то, что было здесь уже три года назад, - самое важное в моей жизни, а сейчас я об этом даже не вспоминаю.
Предатель собственных идеалов? Нет, просто всему отведён свой срок. И нельзя любить двух девушек сразу.
Мы сели на скамеечку, вернее легли на неё.
- Я узнала о Гражданской Обороне от Саши.
Ох, этот Саша. Её школьная любовь. Мой единственный настоящий бывший-лучший-друг, мой единственный соратник на этой войне, тогда это была – наша война, и мы искали, и бродили, и пели, и даже что-то писали, но когда появились девушки, нас стало друг от друга тошнить.
Неужели она до сих пор его любит?
- Для того, чтобы окончательно всё зациклить, я должен сказать, что люблю тебя! – скажу я ей через два месяца. А она как-то странно заулыбается. Она всё знает. А я так пьян. Но я должен был сказать.
- Я люблю Сашу.
- Тогда ищи себе другого друга!
Я иду куда-то, хочу сбежать, а она
- Я пошутила. Мне было любопытно посмотреть, как ты отреагируешь.
Но сейчас мы просто лежим, и я смотрю на грязную изнанку моста, с него ничего не капает, но кажется, что вот-вот капнет. И мы слушаем песни, которые для неё до сих пор имеют значение, а для меня уже умерли, но я давно перестал пытаться влюбить всех в то, что я слушаю, и предпочитаю слушать музыку в одиночестве.
Вот бы вина. Вот бы вина.
Мы сидим до утра, а потом возвращаемся. Кажется, что это больше не повторится. Ну и что, я скоротал время, ещё один рассвет, ещё одна ночь закончится.
А ведь я даже её не хочу. Ну, и слава богу!
VII
Мы ехали в метро, я смотрел на неё. Она спала, прижавшись к двери. Как мне хотелось просто поцеловать её тогда. Просто услышать её дыхание.
Но это было под запретом. Как всегда.
Сегодня слова особенно не имели значения.
Зачем что-то говорить, когда всё уже сказал Кортасар?
Зачем что-то говорить, когда можно прикоснуться друг к другу?
Зачем что-то говорить, когда нельзя прикоснуться друг к другу?
Вот такая глупая диалектика. И именно этой диалектикой мы и живём день ото дня, как будто так и надо. Да только никому это не нужно.
- Можно я останусь у тебя? Я буду хорошей мебелью в стиле модерн.
- Нет, уходи.
- Я же не какой-нибудь Боровский!
Я когда-то привёл к ней друга. Он всё старался произвести на неё впечатление, а когда она напилась и мы лежали с ней на кровати и говорили, он пришёл, спихнул меня с кровати, лёг с ней и положил её руку сами-знаете-куда. А она молча лежала, как святомученица. Мне показалось, что ей на всё наплевать, и я собрал вещи и ушёл.
- Куда ты? – спросила она.
- Я пошёл.
- Но сейчас так рано, куда ты пойдёшь?
- Домой.
- Пешком?
- Пешком, я люблю ходить.
И я вышел на утреннюю улицу. Оставил их там вдвоём, назло себе. А потом она:
- Я чуть не переспала с Боровским.
У меня развязались шнурки, я сел на скамейку, чтобы завязать их. Зачем-то полез в сумку. Там салфетка, на которой был написан телефон официантки, с которой я вчера познакомился и крупная надпись женским почерком, одно слово: “WRONG”. Я воспринял это как символ. А это была просто песня Depeche Mode.
Она выгнала его через час, а ещё у него была аллергия на её кота.
- У тебя нет аллергии на кошек? - спросит она меня, поднимаясь в своём чёрном платье, пьяная, ещё хранящая на своих волосах запах Думы и асфальта около медицинского института.
- У тебя нет аллергии на кошек?
- Я же не какой-нибудь Боровский!
- Мало ли.
Она откроет дверь, мы войдём в лифт, и я начну биться в лифте обо все стены сразу.
- Ты с ума сошёл?! Прекрати, мы в лифте.
Лифт выплёвывает меня, она указывает пальцем на лестницу, уходи мол, а я припал к дверной ручке, которая откроет мне путь в её квартиру, я – загнанный зверь, и умоляю её впустить меня, в эту ночь мне нужен дом и эту ночь я должен быть с ней. И она впускает меня, хотя внутри "ужасный бардак", будто для меня что-то значит порядок.
VIII
Я вышел из дома, когда на часах было 16:00. Она всегда задерживается и приезжает ближе к ночи, обрекая меня на тягостное одиночество в кафе. Сегодня она хотела в Думу, она хотела на концерт, и я уже отчаялся убеждать её в том, что в Думе сегодня концерта не будет. Иногда она становилась, что называется, невыносимой, талдычила одно и то же и смотрела на тебя прямыми, но безумно-красивыми глазами, и я безумно любил её в такие минуты, любил за то, что она может меня бесить и вот так на меня смотреть. Она смотрела на меня так, когда играла на гитаре, подбирая только-что-выдуманные-аккорды и крича какую-то дикую песню, подобранную на самых глубинах её души, смотрит, как животное, знающее больше, чем ты, а ты сидишь со своей философией, смотришь ему в глаза и ощущаешь себя более чем просто ничтожным.
Оставаться дома я больше не мог. Вечный шум телевизора, крутящего бесконечные сериалы, разговоры о политике с обязательным куда-катится-наша-страна и всеобщая атмосфера бездействия уничтожали меня. С тех пор как мой отец остался без работы, мой дом живёт от скандала к скандалу, которые перемежаются и провоцируются попытками понять эту жизнь примитивными сентенциями, но если и существует время абсурда, то это время – наше, время, когда не нужно быть ни Камю, ни Гамлетом, ни Иваном Карамазовым, чтобы ощутить себя человеком абсурда и ринуться вниз с какой-нибудь крыши или же просто лежать и смотреть в потолок, пока не придёт Мессия и не скажет это ВСЕМОГУЩЕЕ СЛОВО ВПЕРЁД! С каждым днём я всё меньше понимал родителей, вернее, они всё меньше понимали меня, и когда я сказал матери, что есть такая литература, смысл которой в том, что смысла в ней нет, она мне не поверила и сказала, что если такая литература и есть, то кому она нужна?
Когда я выбирался из дома, мне казалось, что я живу, что я куда-то двигаюсь, хотя на самом деле, это было не так.
В городе уже вторую неделю стояла осень. Тёплая, золотолиственная, пахучая осень, от которой мне почему-то было жутко. Я шёл на автобусную остановку и видел детишек, резвящихся после школьных занятий. Их день имеет логическое начало и конец, и им не нужно идти на автобусную остановку, чтобы ехать неизвестно куда, чтобы неизвестно зачем ждать девушку, с которой неизвестно почему общаешься и которую неизвестно с какими целями и надеждами любишь.
Но сегодня мне было не так плохо. Рыжие листья напоминали мне о её рыжих волосах и, хотя я знал, что ни к чему все это хорошему не приведёт, я был рад, что сейчас у меня есть хотя бы это.
Я знал, что скоро всё это закончится. Если наши жалкие отношения не разрушит что-то, то их разрушу я, а денег становится всё меньше и скоро даже на проезд в автобусе мне не хватит. Но пока в кошельке что-то есть, мне есть куда бежать.
Автобус, автобус, забери меня!
IX
Я вышел на Кузнецком мосту. Было ещё только без десяти шесть. Чёрт, сколько времени ждать! Ещё не стемнело. Было достаточно тепло, догорало солнце, и я решил пройтись. Я шёл вниз по улице, видел музыкантов, которые играли около кафе, довольные тем, что им дали поиграть перед посетителями. Играли они какое-то немногозвучное безумие, но что-то в это вкладывали, а девочки, их подруги, стояли и слушали их, разинув рты, и, наверное, пройдёт час-другой, они будут сидеть где-нибудь, наверное, в том же Кофе-Хаузе, пить молочный улун и обсуждать то, как здорово будет завтра и как клёво было сегодня. Но каждый при этом будет рассчитывать на ещё большее.
Я видел мужчин, выгуливавших своих женщин. Кто-то женат, кто-то – так, поразвлечься, но я видел в глазах каждого – сегодня особенный день, когда можно позволить себе счастье и дорогущее платье от какого-нибудь всемирно известного бренда.
Я видел бродягу, который играл на трубе и которого никто не слушал. Шапка была натянута ему на глаза, но я видел, что он ещё молод, может, даже так же молод, как я. И он просто играл, прижавшись к стене, за которой – очередной бутик, а его труба просто пела, искренне и пронзительно, слегка приглушённо, будто поёт само время, а я видел в нём себя и считал, сколько дней нищеты мне нужно, чтобы стать им.
И увидел я, что нет разницы между богатыми и бедными, между успешными и неудачниками, между красивыми и уродливыми. И каждому несчастному открыта тайна его, личного, счастья, и в каждом счастливце таится притворство, не позволяющее прочитать печаль на его лице. И я - такой же, как вы. А вы - такие же, как и я.
X
- Мы построим свой собственный мир, слышишь! У нас будет свой собственный мир.
Алёна лежит на земле и не слышит меня. Я никогда не мог понять, как на неё действует алкоголь. Иногда мы выпивали на двоих бутылку водки, и она была трезвее, чем мне хотелось бы, а иногда она могла напиться от двух бокалов вина. Мы выпили сегодня много, но не настолько много, чтобы умирать около мусорных баков недалеко от медицинского института, недалеко от арки с прекрасной акустикой, за которой – Большая Никитская с её Маяком и Квартирой 44, улица меня-и-Иры, улица рафинированного чуда, от которого мне теперь хочется тошнить.
Мы были с Ирой в каждом кафе, в каждом винном баре. И каждый раз переходили на другую сторону, когда шли мимо ресторана Уголёк, в который мы зашли, и откуда, увидев безумно дорогие цены, сбежали. Я не видел в этом ничего постыдного, но Ира была мышью, которой, похоже, нравилось прятаться. Даже целовала она меня украдкой, что привлекало ещё больше внимания. Каждый раз она будто бы спрашивала у прохожих: “Ничего, ничего, что я его целую?”. И очень часто прохожие отвечали на этот её взгляд:
- Бесстыдники.
- Мы вам не мешаем?
Конечно же, мешаете. За это я и люблю ночь и раннее утро, что вас здесь нет.
Но в остальных кафе мы были завсегдатаями. За время наших отношений с Ирой я выпил вина больше, чем сам Бахус, да и она, надо отдать ей должное, от меня не отставала. Деньги тогда казались бесконечными. Отец понабрал столько кредитов, что отдавать их было уже глупо, и тихо сходил с ума в трёхкомнатной съёмной квартире, где до нас жил умирающий карлик (судя по ручкам дверей, расположенным на уровне колен), а я тратил эти деньги и ел-и-пил, это был мой персональный отдых от всего, хотя каждые два часа я говорил: “Как я устал”, и когда мы не могли заняться с Ирой сексом, я рыдал и также говорил: “Как я устал!”, и в Петербурге я был в музыкальном магазине, слушал Сигур Рос, пил виски в баре, где играла живая группа, шёл по Невскому и всё будто бы заставляло меня плакать и я думал, что умру, и завтра-надо-было-уезжать, и я тоже говорил: “Как я устал!”, а Ира дрочила мне в номере, в котором мы прятались, ибо я тоже стал мышью, пока был с ней, и я засыпал с уже вокзальными мыслями, а потом – сессия (как это ужасно звучит), и естественно-мы-расстались.
- Спасибо тебе, Ира, за дни в Петербурге, мне тогда было действительно хорошо.
- А мне с тобой было хорошо ВСЕГДА.
О Боже мой. Всегда хочешь как лучше, а загоняешь человека в ещё большее дерьмо. А ведь я всё равно ей врал. Мне было хорошо, но мне было плохо. Но это то плохо, которое я люблю. Хотя сейчас вспоминать всё это мне противно.
Невский проспект, Невский проспект… Невский проспект – Никитский бульвар. Всю жизнь путал эти улицы. Наверное, что-то в них есть похожее. Это какая-то ключевая, философская дорога, в которой есть какой-то великий смысл, который никто не может понять.
Мы шли с ней по Большой Никитской, у меня болели зубы (чёрт, из-за зубной боли у тебя точно не встанет!), и мы бежали, и был апрель, но пошёл снег, и мы были пьяны, и нам было очень смешно, и я очень хотел в ванную, голыми, но она почему-то не хотела, а ехать было очень долго, но я люблю долгие дороги, потому что в них больше того самого, чем в конечных станциях, и Никитская вся размывалась, Ира что-то пела (как они все любят со мной петь! Алёна тоже всё время поёт), а я с зубной болью и чилийским вином в крови шёл и думал вот-бы-у-меня-встал, хотя даже не понимал, зачем мне это нужно, просто так нужно, иначе Иру будет е***ь кто-то другой.
Мы всегда останавливались около арки, там была хорошая акустика, Ира пела, пел я, и мы смеялись и я думал: “Это то, с чем я потом ни с кем не смогу поделиться, это понимает только она”, а потом это всё обросло каким-то мхом и лишайником, и к этим воспоминаниям примешалось чувство брезгливости.
- Смотри, Ир! Там у мусорного бака лежат двое. Какой-то косматый и грязный парень с рыжей девушкой.
- Она красива, а он ужасен. Странная пара! Пойдём, нам ещё нужно успеть на автобус!
А я сейчас лежу около мусорного бака и провожаю себя в этой арке, такого счастливого, с этой банальной девушкой, которая даст мне смешать алкоголь с обезболивающим, и я вырублюсь и буду лежать у неё на коленях и спать. У Алёны безумно красивые ноги. Она плачет, и в ногах у неё судороги, но я обнимаю её ноги, пока ей всё равно, прижимаюсь к её теплу, и вот – я с ней. Просто обмани себя! Это же очень легко, и очень приятно. Жаль, я трезвею.
- Такси приехало? Такси приехало?
Я понимаю, что должен его вызвать, и отрываюсь от её ног, достаю ноутбук и вызываю такси. А ведь мы могли бы лежать около этих мусорных баков целую вечность и так построить свой собственный мир. Если бы нас не сразило воспаление лёгких.
XI
Достаточно лишь познать обнаженность. Достаточно лишь ощутить, насколько прекрасны и беззащитны двое обнаженных людей, сплетенных в один узел или даже лежащих порознь, но обнаженных, но жаждущих друг друга, жаждущих всем, что у них есть и даже тем, чего у них нет, или тем, чего они о себе не знают. Это момент, когда каждая частичка тела значит больше, чем любое математическое исчисление, чем любое слово, чем все время вместе взятое. И свет за окном выглядит иначе, и тишина не страшна, а сладостна
И в эту минуту ты уже не один
И закрывая глаза, ты не говоришь, но всем телом доказываешь, что ты живой.
Но мало кто может это понять. И день за днем идет война. Мужчины и женщины, истины и всего остального, что зовется истиной. Но мало кто может сейчас, не зная друг друга, сойтись и сплестись навеки. Всем нужно "получше друг друга узнать", а ведь узнавать в сущности нечего. Все, что только возможно узнать о человеке, становится ясно уже после первой минуты знакомства, а все остальное - нелепый затянувшийся фильм, у которого только два возможных конца - секс и несекс, а все остальное - лицемерие, выдуманное импотентами.
Либо ты хочешь узнать человека, либо нет, но как узнать одетого человека? Пока ты одет, ты - complete unknown, кот в мешке, ящик пандоры, но достаточно тебе, моя милая, снять с себя последнее - трусики, прикрывающие самое главное, как вот ты вся здесь. Тебя глупо отрицать, тебя нельзя отменить. И что ты знаешь обо мне, пока я стою перед тобой в одежде?
XII
Я очень болезненно переживаю перемену в тех кафе, где я часто бываю. Сегодня я пришёл в Кофе Хауз на Бабушкинской, где я прятался от уроков в 9 классе, где я был в первый раз влюблён и увидел, что всё здесь изменилось. Столы и стулья переставлены, ещё они убрали какую-то перегородку. Да и то, что теперь в кафе нельзя курить заметно меняет облик и запах кафе. Раньше в кофейнях пахло кофе и сигаретами, теперь дыма нет и сквозь кофейный запах может пробиться аромат квашеной капусты или даже половой тряпки. Я скучаю по сигаретному дыму в кафе. А в этом Кофе-Хаузе я ещё скучаю и по тому диванчику, за который мы садились всей школьной компанией, занимая добрую половину помещения нашими разговорами, чашками и дымом.
В своё время поменяли и Думу. Опять-таки пострадал диван, который мы занимали нашей уже университетской компанией. Но Дума мне от этого чужой не стала. Хотя мы в своё время и объявили ей бойкот из-за стычки с администраторами, через год я вернулся в неё. Я решил привести туда Алёну, потому что там было дешёвое домашнее вино в литровых графинах, а, пару раз приведя Алёну, я и сам стал захаживать за любимым графинчиком. Его мне вполне хватало, чтобы скоротать вечер.
Раньше я больше любил сидеть внутри, теперь я полюбил и веранду Думы – что-то латиноамериканское было в этих скамейках, стеклянных столиках и светло-жёлтом, мягком свете. Так я представлял себе кафе, в котором герой “На западном фронте без перемен” отдыхает от войны. Мне и самому казалось, что я вернулся с войны и вот он – мой отдых, графинчик вина и красивая девушка, которой я вряд ли нужен, но которая пока проводит со мной время. Чувствуешь себя стариком. Стариком в 20 лет, которому оставили слишком много лет, чтобы умереть.
- Ты страдаешь только потому, что я не дала тебе себя трогать.
- Нет, ты не понимаешь. Мне плохо не поэтому.
- Нет, поэтому.
- Хорошо, и поэтому тоже. И что это меняет?
Я сидел у памятника Достоевского.
- Ты сидишь на птичьем дерьме.
Я сидел на птичьем дерьме. Мы перешли в другое кафе и снова пошли на набережную (господи, это правда было?), прошли тот же маршрут, а потом снова вернулись в Думу. Да, это было. Я был уже пьян. Я уже два часа до этого пил вино в Жан-Жаке, потому что в Думе наливают только после восьми вечера, а мне нужно было вино и срочно! Когда я занял столик в Жан-Жаке, я обнаружил, что забыл Кортасара дома, мне стало до боли досадно, я пошёл искать какую-нибудь другую книжку на полках в кафе. Нашёл Паскаля. Думал, что читаю, но на самом деле, не читал. Предложил девушкам за соседним столиком моё вино, но они отказались. Тогда в кошельке было много денег, и я ещё мог выпить много. А время текло так медленно.
Мне казалось, Алёна может спасти меня, и она действительно приехала, но не спасла. В этот день я узнал, что Ира сошлась со своим бывшим, мне было не обидно, но противно.
- Все вы одинаковые! – кричала Алёна, когда выходила из Думы. Она кричала и била меня кулаками в челюсть и под дых. Проходили какие-то парни, я сказал ей:
- Ударь их.
И она пошла бить их. Ребята убежали. А мне было противно. Думал, никогда с этой Алёной больше не встречусь. И мы ехали в метро, когда она захотела ссать.
- Может, я поссу здесь и никто не заметит?
“Здесь” означало прямо в вагоне. Я отговорил её, но нам пришлось выйти на станцию раньше. Алёна ушла в кусты, но так, что её было видно даже издалека, а не то что мне, вблизи, бесцеремонно сняла штаны и показала свои красные трусики. Дальше я, как деликатный человек, смотреть не стал.
- Хорошие красные трусики, - сказал я ей.
- Что? Они розовые!
- Прости, в темноте не разглядел.
- Что? Как ты увидел?
- Ты села ссать прямо передо мной.
- Что естественно, то не безобразно.
- Безусловно.
Нам пришлось пройти две станции пешком, я проводил её до дома, вернее, почти до дома, когда она сказала мне:
- Всё, дальше за мной не иди. Я не хочу, чтобы ты знал, где я живу.
- Может, мне всё-таки лучше тебя проводить?
- Нет.
И она пошла пьяной походкой.
- Странная девушка, - подумал я. - Слава богу, я её даже не хочу!
XIII
В Думе Алёна заставляла меня что-то говорить об этом фильме, который мы с ней писали. А что о нём говорить? Я что-то один писал и читал ей, потом перестал писать, а куда двигаться дальше, я не знал. На часах уже было 00:20, я порядком устал, пока ждал её, да и к тому же было слишком шумно. Отстраивалась группа, хотя сказали, что никто играть сегодня не будет. Они играли блюзовые аккорды, я им что-то подкрикивал, музыканты улыбались мне, у меня был с ними контакт. Но не было контакта с Алёной. Ни телесного - она сидела напротив меня за огромным столом, как по-идиотски всё! – ни духовного. Я не знал, о чём говорить. Поэтому я предложил выпить.
Принесли графин красного вина и “ночной сет” – текила, ром, виски, водка. После некоторых событий у меня выработалось отвращение к текиле и рому. Алёна взяла их на себя. Что-то надо было говорить, но говорить было нечего, и я достал ноутбук, чтобы хоть что-то показать (чёрт! я к тому же забыл книгу по сценарному, и мне теперь совсем нечего Алёне рассказывать), а в ноутбуке ничего, собственно, и не было, кроме страниц о ней, которые я ей покажу, но позже, когда буду пьян и буду рыдать на этой же кушетке, которая была мне вроде замены того-самого-дивана.
А пока я могу помолчать, спрятавшись за выпивку и громкую музыку. Господи, как же я люблю молчать! А группа, похоже, всё-таки даст концерт. Слишком много песен они уже сыграли для саундчека.
XIV
- Мы построим свой собственный мир, слышишь, у нас будет свой собственный мир! Это будет новый мир! Мир, где будем только ты и я. Ты же знаешь, нам больше никого не нужно. И мы чувствуем одно, и мы – одно. И это так здорово, и так печально. Мы поняли всё, что могли, и поняли одно. Ну же.
А она всё плакала и плакала. “Как бы не снова воспаление лёгких!” – думал я, но не поднимал её, а всё равно лежал с ней. Что это за девушка? Что ей от меня нужно? И что мне нужно от неё? Так просто сделать один шаг, одно движение, и больше не останется вопросов, по крайней мере, на некоторое время. Почему так трудно отдаться этому чувству?
- Нет никакого нового мира! Каждый – один. И никому никого не понять, - отвечала она мне, а я и не старался её понять. Я знал, что стоит мне понять себя, как я пойму и её. Не настоящая ли это любовь?
- Тебе просто нужен секс. Я знаю всё, сначала ты меня поцелуешь, потом начнёшь трогать, а потом – потом тебе нужен будет секс.
- И что? И что с того?
- Ничего.
- Как можно любить и не заниматься сексом?
- У нас с тобой самая лучшая любовь, занимаются сексом с тем, кого не любят.
- Но это же глупость!
Она вновь разразилась рыданиями. Я припал к её бёдрам. Да, да, мне нужно только её бедро, только её бедро, её тело, мне недостаточно её души, мне нужно её ТЕЛО. Потому что сначала отдаются телом, а только потом душой. Как она этого не понимает? И не все, кто отдались телом, могут отдаться душой, но нет таких, кто отдавшись бы душой, не отдались до этого телом. Да, бейся в рыданиях, моя голубка, мне нравятся эти волнообразные движения твоего тела, дыхание твоего живота, дрожь в твоих коленках, да. Я и сам весь дрожу и не от холода. Жаль, что всё это – иллюзия, и мы рядом только потому, что слишком пьяны, а на часах уже, Господи, 3:10.
Такси подъедет к Националю. Думают, наверное, что мы богачи.
XV
И подумал я, вот оно – СЛОВО! Вот оно, лови его. Оно выражает всё, всё о ней – её волосы, глаза, её беззащитность, нежность и Женственность. Вот она – женственность в собственном соку, и какое удивительно слово – женственность, созвучное с обнажённость и естественность и опять нежность и кожа её руки. Вот слово, слово, слово, слова, буква, звук – лови их! И когда слово уже трепетало во мне, когда подумал я - вот оно – с л о в о –
я кончил.
Вот я здесь перед тобой,
я кончаю на тебя.
XVI
Мой друг всегда говорил мне: страдаешь по девушке – подрочи.
XVII
Я не смог больше это терпеть. Её платье, её волосы, глаза, которые всё время будто бы улыбаются и грустят одновременно, и она так далеко. Я пошёл танцевать, а она сидела, курила (Думаю, сегодня можно курить и здесь. Смотри, все же курят!) и пила вино, а я вызывал небесных духов под LA Woman. Я уже, кажется, полюбил танцевать один. В сущности, ты никогда не танцуешь один, всегда есть музыка. И музыка была в моём поте, и в моих уставших ногах, а я кричал, умоляя её продолжать играть, а темп всё быстрее и быстрее, вокалист всё выше и выше, а мне уже так на всё плевать, что я не на сцене и я не Христос, и мне достаточно быть просто здесь и сейчас и потеть, напрягая вены и кости, и слышать, как сердце моё бьётся в такт. Никто так не танцует. И она – тоже. И меня это разочаровывает до горечи во рту, но горечь эта – приятная, знаешь, что не всё ещё потеряно, что всё это происходит, потому что не пришло время, а если оно и не придёт, то ты ничего не упустил, просто ничего и не было.
Я понял, что всё это уже ощущал. Тогда, на набережной Москвы-реки, была другая девушка. И когда Алёна вышла на улицу, а моё тело дёрнулось за ней из чувства ревности и страха, что она будет с кем-то но не со мной, я понял, что всё это было, и это в прошлом, значит, как бы не было плохо в сегодняшнем будущем, это будущее станет прошлым.
Я дослушал песню, остался в зале один в смысле без неё, и больше так не мог, вышел на улицу, а она уже с мужчиной (кто бы мог подумать!).
- Это ваша девушка?
- Не знаю.
- Нет, я не его девушка.
Быть не-моей-девушкой – это почётное звание. Что ж…
- Не подскажете, сколько времени?
- Два часа ровно.
Зачем я здесь? Я всё уже знаю. Знаю, что бы я ни сказал, я уже проиграл. Нужно бежать, а мы спускаемся вниз. Теперь она танцует, а я сижу. Мне немного плохо и наполовину – от алкоголя. Познакомилась с именинником.
- Мне просто срочно было нужно узнать, сколько ему лет. Помнишь, как тогда с твоим псом Сёмой? Я три раза повторила этот вопрос.
- К счастью, ты не стала тискать этого лысого мужика так же, как моего пса.
Ути, Николай Васильевич, ути какие мы милые, дайте я потереблю вас за лысинку!
И сжимала бы его всё крепче и крепче.
А я тем временем куда-то сбежал. Пошёл на улицу. Водители роскошных машин смотрят на то, как я извиваюсь и прячусь в свою толстовку (почему мне теперь хочется думать, что тогда я был в пиджаке?). А она всё-таки вышла:
- Пойдём, ну что ты опять за своё? Давай я тебя даже обниму, - говорит она мне и прижимается ко мне своим телом.
- Не надо меня ДАЖЕ обнимать.
Такой взрослый, а расклеился перед маленькой девочкой.
- Я не буду тебя ждать, хочешь, стой здесь.
А ведёт себя уже как женщина. И выглядит также. Будь проклято её платье!
Я вернулся, сел за столик ровно в противоположном конце зала от неё. Вокалист взял губную гармошку, подошёл ко мне и начал дудеть мне прямо в ухо. Дудит и извивается надо мной. И я начинаю улыбаться. И он как бы добился своего. Я смотрю на неё, а она смотрит на меня и говорит будто: “Ну вот, видишь, всё не так плохо. Мы замечательно проводим вечер!”. А вокалист с губной гармошкой всё извивается и извивается вокруг меня, а я, слава богу, всё пьянею.
XVIII
Откуда здесь красная лампа? Почему красная лампа? Укройте меня. Выброситься с моста. Хахаха. Прямо как тот парень, про которого снимала репортаж моя знакомая – выбрасывался дважды: в первый раз вода сама вытолкнула, а во второй его выловили, а он СО-ПРО-ТИ-ВЛЯЛ-СЯ.
- Как самоубийца может сопротивляться? Вырывается и плывёт на дно, наглатывается воды? – спрашивал водитель.
И мы все смеялись. И даже сейчас я над этим смеюсь, и понимаю, что так пробовать глупо.
Как ласково в меня тычут пальцами, а вдруг это она (сам же знаешь, что не она, пальцев-то много, охрана подошла), и ты открываешь глаза, и разочаровываешься, а им, наверное, забавно за всем этим наблюдать. Настоящий декаданс и “Кто пустил сюда этих двоих? Вечеринка-то закрытая!”.
XIX
Сначала в зале не было никого, кроме нас. Музыканты играли перед пустотой. Вокалист был одет в жилет и бабочку, глаза у него были безумные.
- Мне не нравится, как он кривляется, - говорит Алёна.
- А для меня он то, что мне сейчас нужно.
Блюз. Пентатоника.
Алёна: Эту музыку нужно слушать только вживую. На записи совсем не то.
Киваю головой и выпиваю ещё виски. Всё, о чём я думаю, сейчас – это её губы и ноги. Ну, и конечно, её платье. А блюз, что блюз? – блюз прекрасен. В Думе свет тусклый. В одном углу сегодня почему-то красная лампочка, а над сценой – синие и зелёные, и вот так они освещают вокалиста. А для меня всё это смазалось в фильм Вонга Кар-Вая и будто тишина в голове, вот только руки чешутся. Неожиданно в зале появляются люди. Всё больше и больше. Будто из ниоткуда.
Обожаю я этот город! И обожаю свою жизнь. Чего в ней только ни происходит. И всё, что происходит, несёт на себе следы какого-то маниакального отчаяния с безумной гримасой этого вокалиста. А люди смотрят, как он извивается, с таким спокойным видом, будто никто и не догадывается, что что-то происходит. Друзья, вы не чувствуете этого? Выйдите на улицу, оглянитесь, спуститесь в любой подвал и возьмите бокал вина или чашку кофе и вы увидите, что-то приближается к нам или что-то уже произошло. А вы всё ездите в метро или стоите в пробках, ведёте соц.сети и выплачиваете свои кредиты! Разве вы не видите, как всё это плавно отменяется, как из самой земли вырастает нечто новое, чего нам не срубить никаким топором? Так падите же низко! Опуститесь на дно! Блюйте посреди танц-площадки и не отказывайтесь от новых графинов вина или водки. Опрокидывайте стулья и не бойтесь получить по роже, она вам больше не пригодится! Танцуйте, чтобы всем было смешно и смейтесь сами! И чем меньше мы во всём этом ищем, тем больше найдём.
Вдруг – тишина. Вокалист начинает говорить:
- Сегодня мы собрались здесь не просто так. Сегодня день рождения у замечательного человека! Коль, с днём рождения!
Все знают Колю, кроме меня и Алёны. Все хлопают его по плечу. Всеобщее ликование. А мы на этом празднике чужие. Ну и плевать на это. Плевать, даже если мы его и испортим. И возможно, я действительно испорчу его через тридцать минут (сколько времени! Ах, ещё только полпервого), а возможно, никто и не заметит, как я буду бороться, никто и не увидит моей войны, никто не услышит моих речей и вот-бы-кто-вызвал-скорую, да никто не вызовет. И даже выгонят нас спокойно, как уважаемых клиентов, ведь у меня клубная карта.
Всё это доказывает печальный тезис, что есенинство сейчас невозможно, а поэту совсем негде поблевать и поплакать.
XX
- Пройдёт время, и всё повторится. Будет другая девушка, и ты будешь так же её любить, то же самое чувствовать. Ты же и сам это знаешь.
Кривыми вывесками и бессмысленным голосом пытался изменить её. Главное - этот фиолетовый свет, и не требуйте добра взамен. Просто ничего не требовать. И что тогда останется?
Кому-то чудеса, кто-то ждёт, а кто-то и не ждёт уже ни черта. И ты уже смиряешься и радуешься своему неуспеху, как будто ты вывел какое-то правило, правило абсолютной невзаимности, теорема, которую ты решил доказать своей жизнью, и уже даже боишься, что что-то её опровергнет.
Я впитывал её глаза. Впитывал, впитывал, впитывал. Виски для меня – вкус эгоистической безопасности, и ещё – айпод, с музыкой, сегодня Гребенщиков, а толку?
- Я тебя люблю, слышишь?
- Я знаю.
Зачем мы отправились на эту репетиционную базу? Нет ничего хорошего в затягивающихся днях рождения, особенно когда это твой день рождения, особенно когда тебе исполнилось 20 лет. 20 лет! Какая смешная для многих цифра, но она страшна для человека, который всю жизнь жил по принципу мне только 18, ещё и 20 нет; мне только 19, ещё и 20 нет; а тут сразу – 20, и уже негде прятаться, нечем прикрыться. 20 – это цифра, обязывающая тебя к действию, а такое ощущение, будто именно сегодня я потерял всякий мотив, всякую цель действия.
Идея поехать на репетиционную базу пришла внезапно. Мы проснулись в её квартире, после вечера в городе, который тоже праздновал свой день рождения, и кровоточил людьми, которые, пьяные и просто нелепые, облепили все стены и переходы, и мы сбежали в кафе при офисном центре, чтобы выйти через парковку и усесться у памятника около журфака, и Алёна снова сидела в социальных сетях, а я увидел девочку рядом, которая что-то записывала и спросил её:
- Ты с журфака?
- Да.
- Пишешь статью?
- Да, о дне города.
- Ты так со всеми знакомишься? - спросила меня Алёна, и потянула меня дальше, и мы куда-то шли, и мы смеялись, а потом вызвали такси, и мне было так грустно, что ей нужно было ехать домой, чтобы позвонить родителям. Я знал, что больше мы сегодня сюда не вернёмся, да и вообще, сюда, в этот город толп, облепляющих и обветривающих тебя, мы не вернёмся.
Мы приехали к ней домой, и там было тихо, и я был пьян, и она читала мне свои детские рассказы, и мы уже вышли из дома и собирались ехать обратно, но Алёне показалось, что она недостаточно тепло одета, и тут я понял, что ехать куда-то глупо, и мы скинулись – камень-ножницы-бумага – выиграл я, и мы остались у неё. Я даже не помню, как я заснул. Помню, что мы смотрели “Сияние” Стэнли Кубрика и я подумал, что это просто прекрасный день рождения. Помню, я проснулся через два часа и чувствовал её тело рядом со мной, и всё во мне так болело и я положил руку ей на бедро, пока она спит (а потом она говорила, что не спала и что ей было неприятно), и моей руке было тепло, она была там, где ей следовало быть тогда, но ведь и всему моему телу следовало быть ближе, но я знал, что всё это глупость, стыд и позор, который приведёт к очередной сцене и я окажусь на улице. Мы всегда чувствуем, хотят нас или нет.
Мы проснулись и через час выехали из дома обедать. Поехали в центр. Я привёл её в кафе “Продукты” и заказал два сидра для утоления жажды и два Мартини Россо со льдом, чтобы опьянеть. На улице шёл дождь, и так хорошо было внутри и рядом с ней, только можно было бы чуть ближе. Там она выдумала фильм и выдумала писать к нему сценарий, и мы слушали Hooverphonic и другой современный псевдо-бабл-гам-поп, а я верил, что что-то из этого получится, и подумал Вот! Весна моей жизни и я чуть ли не прослезился, и подумал я, что теперь живу так, как нужно, потому что рядом есть она. А ночью она решила поехать на репетиционную базу просто поиграть на гитарках. Мы оба жутко хотели спать, но нам не хотелось, чтобы эти дни кончались.
Сначала мы поехали ко мне домой, мне нужно было взять деньги. Я перепутал маршрутку, и мы поехали не туда. Мы вышли около строительного университета, где всё такое заброшенное и поросло деревьями, но Алёна спешила домой позвонить родителям, и это всё прошло мимо нас, и мы ничего не заметили, кроме пьяни, которая фотографировалась около белых стен.
Я забрал деньги из дома, и дальше мы решили двигаться порознь. Она поедет домой, приберётся и позвонит, а я должен ждать её в Кофе-хаузе. И я ждал её. Тогда я впервые ждал её и ещё не знал, каково это.
Вдруг она не придёт? Вдруг она не придёт?
Я пытался читать, но не мог. Пытался писать, но не мог. И она задерживалась. А было уже 11 ночи. И я начал за неё волноваться. А она задержалась в магазине за покупкой сангрии, которую так и не нашла и поэтому купила глинтвейн. Она уже была в метро. Я побежал в метро.
- Я приеду на следующем поезде. Я в последнем вагоне. Просто впрыгивай в него, и мы едем.
Я боялся перепутать вагон (какой из них первый, а какой последний), но я впрыгнул, и увидел её, и сел рядом, и пытался её обнять, а тело её словно закостенело, и мне стало грустно и безнадёжно.
Мы доехали до Площади Ильича, и там заблудились. Но как-то дорогу нашли, дошли до реп-базы и расположились там.
- Какое у вас здесь интересное освещение!
Освещение и правда было чудным. Цвет менялся из белого в тёмно-красный, заполняющий собой всё, в синий, а потом в ужасающий своим спокойствием зелёный. А стены были синие, и комната была достаточно длинной. Я был около усилителя у одной стены, а Алёна была за ударными у противоположной. И комната вытягивалась от моей усталости, от выпитого и от того, что я выпил потом.
А в соседней комнате просто пили водку: один в майке, толстый и грязный, спал, утонув в столе, другой рисовал граффити на меловой доске, а третий просто играл на гитаре и получал удовольствие от своей относительной трезвости. И мы играли с Алёной всю ночь, и я пил, а она нет, и она отходила всё дальше, а мне было всё больнее, и я всё ей сказал, а она ответила то же, что отвечают все.
- Думаю, после этого мы не будем общаться, Алён.
- Нет, будем. Это неизбежно.
Неизбежно! И только поэтому. А она всё продолжала играть и петь, то играть, а то петь, и всё так громко, так протяжно, ударно и истерично, а глинтвейн – такая сладкая дрянь, что я был просто в углу, и мне было страшно представить, что будет, когда всё это кончится.
XXI
Я лежу на полу, прислонившись к ударной установке в этой ужасной комнате синего цвета, освящённой красными яростными огнями (красные лампы! откуда здесь красные лампы?), уже почти пять утра, Алёна сидит, прислонившись к стене, гитара лежит на полу, она подключена, издаёт разрастающийся гул, гул почти органический, наполняющий собой свет, стены и мои ноги; на полу я вижу расплющенные куски дерьма, а я ползал по полу, прижимался к нему лицом, теперь дерьмо и на мне, наверное, и вот я сижу и рыдаю, меня трясёт, трясёт от вопроса: “И что?”. Что дальше? Мне двадцать лет? Что дальше? Завтра будет всё то же самое, а я НЕ ХОЧУ, чтобы всё было так же, я хочу, чтобы что-то изменилось, но ничего НЕ ИЗМЕНИТСЯ, я всё ей сказал, сказал, что мог, и ничего не изменилось. Она не в силах ничего поменять, она права. Дело не в этом. Это лишь перенос. Грёбаный фрейдов перенос. Проблема в другом. Проблема глубже. Проблема в том, что завтра НЕ ДОЛЖНО быть таким, как вчера, но оно БУДЕТ таким, что бы я ни сделал сегодня. И так было слишком долго, и так будет всегда.
Всё будет
то
же
самое.
И что? И что?
Тому, кто задал себе этот вопрос, жизнь становится особенно гадка. Вот я, я проснулся в 15:00, мы договорились встретиться с Алёной, но она приедет только ночью, а я уже не могу находиться дома, смотрюсь в зеркало, я весь немытый-небритый-нечёсаный, иду в туалет, и я знаю, что будет дальше! Да, я вашу мать, знаю что будет дальше! – сейчас я добреюсь, вернусь в гостиную, начну одеваться, нужно выбрать какую-то футболку или кофту (холодно ли на улице?), я надену ту же, что надеваю уже неделю, так как все остальные какие-то не такие, надену те же серые брюки, потом возьму сумку, в сумку нужно всё положить и ничего не забыть, пойти обуваться, но тут вспомнить, что что-то ты забыл, чёрт, забыл кошелёк, точно, нужно взять ещё и деньги, а деньги в кошельке матери, чёрт, у мамы денег нет, надо у отца брать, тысяча неразменянная, а возвращаться домой – противно, разменять не получится, как бы не пропить, положить кошелёк в сумку, сумка не закрывается, она никогда не закрывается, слишком много всего в неё понапихано, дёргаешь ремешок, дёргаешь, а он всё не застёгивается, мышцы рук напрягаешь, нет, всё равно не застёгивается, открываешь сумку, перекладываешь книжки, ноутбук и зарядку от ноубука, утрамбовываешь их, меняешь местами, снова пытаешься закрыть, не закрывается, но уже лучше, слегка трясёшь сумку, она чуть вытягивается в длину, пытаешься снова закрыть и тут-то она и закрывается, идёшь к двери, открываешь дверь, вспоминаешь, что ключи-то в сумке, открываешь сумку (в страхе, что её опять не удастся закрыть), закрываешь дверь, суёшь ключи в замок, чёрт, не тот ключ, опять перепутал, подбираешь нужный, вошёл! прокручиваешь трижды, проверяешь, закрылась ли дверь, идёшь к лифту, ждёшь лифта, лифт приходит, спускаешься, здороваешься с алкашами-консьержами, идёшь к автобусной остановке, оделся теплее, чем нужно, значит будешь потеть, шерсть толстовки слишком греет, подходишь к автобусной остановке, подъезжает автобус, хочешь сесть, но видишь, что номер-то у него не тот (чуть не попался!), а люди тебя уже в него впихивают, выталкиваешься из автобуса, снова около остановки, ждёшь, нужный автобус приходит минут через десять, залезаешь в него последним, чтобы тебя не впихивали, но тут уже впихиваешь ты, потому что люди медленно топчутся, а двери вот-вот закроются и вот-вот долбанут тебя, и ты пихаешь толстую женщину, и её жир как желе, а лицо её воспалённое, наконец автобус проглатывает тебя, и ты уже у турникета, и ты должен достать проездной, ты вновь открываешь сумку, достаёшь кошелёк, что-нибудь из сумки обязательно выпадает, какой-нибудь зонтик, ведь ты же положил кошелёк под зонтик и тебе уже нельзя достать кошелёк, не задев зонтика, зонтик падает, бум, все в автобусе на тебя смотрят, и ты должен поднять зонтик, а сумка открыта, в руках кошелёк, а ты прижат к турникету, ты с трудом поднимаешь зонт, запихиваешь его обратно, достаёшь из кошелька проездной, прижимаешь его к валидатору и выясняешь, что поездок у тебя не осталось, и тебе надо покупать новый проездной, а деньги не разменяны, ты подходишь к окошку водителя, открываешь кармашек для мелочи, который настолько переполнен монетами по 1 рублю и 50 копеек, что при открытии часть мелочи высыпается на пол, х** с ней, пусть останется на полу, отсчитываешь по монетке нужную сумму, выдаёшь её водителю, он выдаёт тебе заветный билетик, ты, с открытой сумкой и кошельком в руках, проходишь через турникет и только теперь, только чёрт побери теперь, ты можешь засунуть билетик в кошелёчек, кошелёчек в сумочку, сумочку снова закрыть и хотя бы ненадолго о ней забыть. И тут ты осознаёшь, что в течение последних двух часов ты жил этими идиотскими, тошнотворными действиями, ты думал только о том, как бы закрыть сумку, как бы не перепутать автобус, как бы не забыть дома кошелёк, ты отсчитывал стоимость проездного однорублёвыми монетками, ты пихал жирную тёлку, чтобы только тебя не прищемили двери, ты сел в автобус и куда-то едешь, чтобы потом пить кофе, чтобы потом она пришла, чтобы вы с ней говорили и молчали и пришли в Думу и напились и ты рыдал и она рыдала и вы поехали домой и вы оказались в одной постели но между вами ничего нет и она спит а ты лежишь, лежишь и думаешь, говоришь, снова рыдаешь, даже кричишь, а время идёт тик-так-тик-так и вот уже почти рассвет. И что? И что? И что?
- Ребят, у вас осталось десять минут. Можете собираться.
- Мы уже собрались, мы уходим.
- Нет, ну ещё минут десять вы могли бы поиграть.
- Да нет, пожалуй, всё. От ночных репетиций жутко устаёшь.
- Это уж точно.
- Вот бы шёл дождь, - говорит Алёна.
Мы выходим на улицу. Дождя нет.
- Всё будет хорошо, Денис. Сейчас мы поедем завтракать.
Где можно позавтракать?
- Поехали в Кофе-Хауз на Камергере?
На улицах утренне прохладно. В метро пусто. В Кофе-хаузе – всё как всегда. По телевизору – как всегда звёзды, за окном – как всегда бар Дикий Койот, из которого выходят люди на грани тошноты. А я – пустой, как после шоковой терапии, как всегда, пью кофе, как всегда, ем свой клубный сэндвич, Алёна, как всегда сидит напротив, только теперь мы оба молчим, и мы поедем домой – я к себе, она к себе. И ничего не изменится. А во мне, неизвестно почему, зудит желание великих перемен. И откуда только все эти желания берутся? Всё дело в Зигмунде Фрейде. Всё дело в её чёрном платье.
Свидетельство о публикации №214113002010