Отец и сын Пушкины. Часть четвертая

Сергей Львович всегда думал, что он – нежный отец, и не делает между своими тремя детьми никаких различий. Пусть и не многое он в состоянии сделать для отпрысков, но старается, не зная за собой других недостатков, кроме неумения хозяйствовать. Но, правду сказать, уже изнемогает от бремени нести крест ответственности за них, которые, право, доставляют ему одни только огорчения.
 
Вот и сейчас! Старший сын, в воспитание которого он вложил столько сил и энергии, опять что-то натворил. А ведь сколько надежд было связано с ним! С трудом его устроил в самое лучшее учебное заведение, имеющееся в России. «А почти еженедельные посещения Сашки после возвращения из заграничного похода? Ведь Надин за два с половиной года навестила мальчика всего 1 раз!.. Это потом она стала ездить к нему, когда устроила Левушку в пансион при лицее! – Представив несчастного ребенка, прятавшегося по углам в праздничные и воскресные дни, когда разрешалось посещение лицеистов родными, вошел в его положение и вытащил платок. Тогда, узнав о заброшенности Сашки, как только вернулся домой после Отечественной войны, почти еженедельно, он навещал его… И на юг, а не на север, он попал в ссылку не без его активного участия… Всегда поддерживал его письмами, а однажды даже послал, из скудных своих средств, и 500 рублей; даже одежду отправлял…

О том, что его ссыльный сын теперь возвращается в Михайловское, что-то вновь набедокурив в Одессе, Сергей Львович Пушкин узнал от Ивана Матвеевича Рокотова, богатого Опочевского и Новоржевского помещика, жившего после отставки в соседнем селе. Несмотря на чин надворного советника, этот добродушный холостяк был недалеким человеком и над его желанием постоянно молодиться и казаться умнее, говоря о вещах, в которых совсем не разбирается, и только – на французском языке, посмеивались все: он его совсем не знал. Но в его доме часто менялись многочисленные гости: Стехново лежало на большой дороге в Остров, что заставляло его хоть и жаловаться на это неудобство, потому что «все заезжают», все же не переставал быть гостеприимным хозяином.

Приехав к нему утром, когда роса еще сверкала на траве, Иван Матвеевич, под большим секретом, поведал, что его вызывал Псковский губернатор Адеркас, чтобы предложить взять на себя надзор за поведением его сына Александра. «Его из Одессы уже выслали сюда… Кхм-м-м…» – замялся, увидев, что Сергей Львович стоит, застыв, как громом пораженный.

Только через несколько секунд тонкие помертвелые губы выдавили:
– От-т-куд-да такие сведения?

– Маркиз Паулуччи прислал Адеркасу предписание... А ему об этом указал граф Нессельроде. – С жалостью глядя на посеревшее лицо, Рокотов поторопился добавить: – Но я сослался на свое здоровье… вы же знаете, какое оно слабое… и отказался от такой чести. Даже написал рапорт об отказе.
 
Сергей Львович поднял на него тяжелые веки: кажется, сосед ожидает благодарности... Но промолчал и стал с нетерпением ждать, когда вестник несчастья сам догадается уйти, чтобы сразу броситься за разъяснениями к друзьям.

Но, вместо этого, как только тот его оставил, побежал жаловаться жене. Безостановочно бегая перед ней и потрясая трясущимися руками, закричал:
– Когда, после лицея, в Петербурге он связался с вольнодумцами и начал выступать против царя, Аракчеева, против крепостничества и это сослужило ему плохую службу, а царь захотел сослать его за это на Соловки, я метался от одного вельможи к другому, пытаясь предотвратить ссылку… Хоть и не был согласен  ни с одной строчкой его вольных стихов и многочисленных эпиграмм!..
 
– Что случилось, боже мой? Что он опять натворил? – дряблые губы мужа посинели и дрожали, и Надежда Осиповна испугалась, как бы его не хватил удар. Она поняла сразу же, что он говорит о Сашке. Тоже вспомнила, сколько они тогда пережили. «И кто, как не мы сами, осудили его за дерзкие, едкие, злые эпиграммы, что, как зараза, молниеносно распространялись в списках! И удивительно ли, что царь решился, наконец, принять меры? Если бы не друзья Сержа, и хлопоты старших друзей, не миновать бы Сашке севера!»

Оба вспомнили свою радость, узнав, как Иван Никитич Инзов, человек исключительной порядочности, понял, что представляет их беспутный, но талантливый сын, и не был слишком строг к нему. Их тревоги успокоились: генерал отечески встретил сына, и все годы покрывал его «проказы», посылая о нем хорошие отзывы в Петербург; освобождая его от службы и предоставляя ему полную свободу для занятий творчеством. Как они спокойно жили все эти годы!

Только  в этом году они забеспокоились, когда Сашка стал жаловаться в письмах Левушке на совершенно иное отношение нового своего начальника — графа Воронцова. Отголоски этого доходили до них и от Вяземского и Тургенева чуть раньше, но поняли, что все серьезно, когда  Александр Иванович получил от Сашки письмо, копию с которого Тургенев переслал им: «Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым; дело в том, что он начал вдруг обходиться со мной с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей и своей просьбой предупредил его желания. Воронцов — вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое… Удаляюсь от зла и сотворю благо: брошу службу, займусь рифмой».

Надежда Осиповна до сих пор не могла забыть вид мужа, когда он прочитал это письмо старшего сына.
– Опять! – неожиданно от его кресла раздался вопль. Ольга и Лев прибежали на этот истошный крик и еле тогда успокоили его. О Воронцове они знали то, что обласкан государем, что он меценат, либерал, герой Отечественной войны. И – вот!..

С тех пор они с обреченностью ожидали  недобрых вестей с юга. И не ошиблись. Вяземский вскоре получил письмо от жены, жившей в это время в Одессе.  Сашка с ней подружился и посвящал ее в свои столкновения с Воронцовым: «Ничего хорошего не могу сказать тебе о племяннике Василия Львовича. Это совершенно сумасшедшая голова, с которою никто не сможет совладать. Он натворил новых проказ, из-за которых подал в отставку. Вся вина — с его стороны... Он захотел выставить в смешном виде важную для него особу (Воронцова – губернатора Новороссийского края и непосредственного начальника) – и сделал это; это стало известно и, как и следовало ожидать, на него не могли больше смотреть благосклонно».

Придя в ужас от сыновней «непокорности властям» и «политической неблагонадежности», они стали ждать развязки. И она не миновала.

Несколько дней они гадали, из-за чего их сын не поладил с графом. Сергей Львович  объявил, что – из-за эпиграмм, на которые, знает, он не скупится. Но его вызвал Адеркас и сообщил, что все произошло из-за безбожия сына. Волосы у него зашевелились. Из-за безбожия?!..  Как так?!..

–  Вместо ожидаемого скорого освобождения, на что мы надеялись, он попадет во вторую ссылку – теперь северную! – обрушил свое горе на Надин. – И неизвестно, какой она будет. Может, даже – бессрочная. Безбожие!.. – глаза, которые он обратил на нее, стали совсем больными. Они не могли знать о происходящем в Новороссийском крае,и сразу и безоговорочно  обвинили во всем Сашу.

Последний, правда, и сам не знал полной картины происходящего в Одессе. С Воронцовым, губернатором Новороссийского края, у него постепенно охлаждались отношения – они оба не понравились друг другу.

Сашу насторожило, что граф, как только занял должность Бессарабского губернатора вместо Инзова, начал с того, что всех отправил в отставку. Но его, по просьбам Тургенева, «Княгини ночи», оставил при себе. И при знакомстве с ним в Кишиневе, глядя на него холодными глазами, объявил, что берет его под свое начало. Даже стал приглашать в свой дом. Но  он чувствовал настороженное отношение генерала к себе. Вот почему он всегда предпочитал находиться на половине графини, среди её гостей, а не его – в бильярдной.

Взаимное недоверие росло, им еле удавалось скрыть свои антипатии. Саша начал писать о нем эпиграммы, не зная ничего, что Воронцов уже заговорил о нем отрицательно в письме к графу Павлу Дмитриевичу Киселеву, откровенно сожалея о своих симпатиях к либерализму. Среди названных в письме лиц прозвучало и его фамилия «Пушкин»: «…я говорю с ним не более четырех слов в две недели, он боится меня, так как он хорошо знает, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда, и что тогда уже никто не пожелает взять его к себе; и выразил желание удалить его из города – я был бы этому очень рад, так как не люблю его манер и не такой уж я поклонник его таланта – нельзя быть истинным поэтом, не работая постоянно для расширения своих познаний, а их у него недостаточно…»

Губернатор Новороссийского края просил Киселева передать его письмо Александру I, но, не дождавшись известий о выполнении этого поручения, нащупал другой путь для достижения своей цели: 24 марта 1824 года писал письмо теперь Нессельроде, управляющему Министерством иностранных дел. Но здесь он говорил о нем , как о «символе либеральных идей на юге России», который он готов сокрушить на глазах у царя».

Хитрость, почувствованная Сашей в графе, не имела границ. Запечатав и отправив это письмо, тут же написал Киселеву, что напишет Нессельроде о том, что «в Одессе ему льстят много людей, которые портят его и причиняют ему много зла и в интересах самого поэта его покинуть». – Генерал лгал, желая остаться либеральным в глазах тех, кто просил его за Сашу, среди которых был и Киселев.

Нессельроде, хоть и был полностью на стороне графа,  не смог ответить сразу – государь был в Европе. Вот почему,  в начале апреля 1824 года, не выдержав, Воронцов написал уже Николаю Михайловичу Лонгинову, личному секретарю императрицы Елизаветы Алексеевны, что на поведение Пушкина «я жаловаться не могу, но он ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености; таскается с молодыми людьми, которые умножают его самолюбие, коего и без этого он имеет много; он думает, что он уже великий стихотворец, и не воображает, что ему надо бы ещё долго почитать и поучиться, прежде, нежели будет человек отличный, В Одессе много разного сорта людей, с коими этакая молодежь охотно видится и, желая добра самому Пушкину, я прошу, чтобы его перевели в другое место».

Нетерпение расправиться с «самолюбивым поэтишкой» охватило генерала  и не отпускало: он писал, уже  в конце апреля, опять Лонгинову – настоятельно: «Я повторяю свою просьбу – избавить меня от Пушкина; – продолжая лицемерить: – это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его более ни в Одессе, ни в Кишиневе».

После этого Воронцов отбыл в Крым на лечение, но правителю своей канцелярии, Казначееву, указал, чтобы за «Пушкиным установили строгий надзор», и «найти, во время пребывания поэта в Кишиневе, куда тот уехал на две недели, факты, компрометирующие в его действиях антиправительственные выходки…». – Разрешение на выезд он ему дал, чтобы создать условия для уличения его в чем-нибудь.
Нессельроде в Петербурге не забывал о просьбе друга и тоже не сидел, сложа руки: поручил перехватывать московскому почт-директору все письма Саши. И, вот, им в руки, наконец, попало его письмо Вяземскому с рассуждениями об атеизме. Обо всем доложили Александру I, который был испуган происходящими в Европе революциями, от которых он срочно убежал. Выслушав Нессельроде, который расписал происходящее в Новороссийском крае в черных красках, царь, недолго думая, принял решение об увольнении Саши со службы 8 июля. А уже 11 июля 1824 года об этом графу Воронцову с ликованием сообщал Нессельроде.

Пока за его спиной заваривалась эта каша, Саше поручили обследовать три уезда, охваченные саранчой, на которое ушло бы три месяца, займись он таким обследованием на самом деле. Но он, доехав до Херсона, пробыл неделю в Сасовке под Елизаветградом, у приятеля Добровольского и, вернувшись в Одессу второго июня, решил, что предписанная ему командировка его унижает и написал прошение об отставке.

Не успели генералу Воронцову представить это прошение, как тут же, на следующий день, 9 июня, он отправил его Нессельроде без аттестата – «для консультации, как поступить». А тот прислал ему доказательство, уничтожающее «поэтишку» – перехваченное письмо Саши Вяземскому об атеизме. Что и решило его судьбу – Александр I был убежден, что революции в Европе, которых он так боится, вершатся безбожниками. И завертелась дьявольская машина, которая перекрутила судьбу Саши.

Его попытка  уйти с государственной службы Воронцов воспринял как очередную дерзость, и он постарался, через Нессельроде, чтобы прошение об отставке повлекло для «арапа» серьезные последствия. И это ему удалось – по распоряжению царя, за «дурное поведение», Сашу исключили из списка чиновников министерства иностранных дел. Об этом с удовлетворением поторопился сообщить графу тот же Нессельроде: «Пушкин слишком проникся вредными началами, так пагубно выразившимися при первом вступлении его на общественное поприще…»

Вызвав его к себе и глядя с сожалением, Казначеев, управляющий канцелярией,  объявил Саше:
– Царь положил сослать вас в Псковскую губернию – под строгий надзор местных властей…

Такое задание хитроумный Воронцов оставил Александру Ивановичу, а сам выехал на отдых в Крым, посчитав, что каша уже заварена и пусть все выглядит так, как будто он ко всему этому не имеет никакого отношения: попытался сохранить видимость порядочности перед теми, кто просил тогда за поэта в Петербурге.
«Все вернулось на круги своя! Все как тогда – перед высылкой!» – Мысли о самоубийстве вновь овладели Сашей с новой силой. Раньше, подумывая об этом, он писал иносказательно Левушке: «Крайность может довести до крайности…», а почта, которая перлюстрировала все его письма, не дремала и слухи о его самоубийстве разлетелись не только в Петербурге, но и в Москве.

Дошли они и до князя Вяземского в Варшаву, но он им не поверил и принялся ерничать в письме к жене в Одессу: «Если Пушкину есть возможность оставаться в Одессе, то пусть остается он для меня, чтобы провести несколько месяцев вместе. Мы создали бы что-нибудь! А если он застрелился, то надеюсь, что мне завещал все свои бумаги. Если и вперед застрелится, то прошу его именно так сделать. Бумаги – мне, а барыш – кому он назначит. Вот так! Теперь умирай он себе – сколько хочет. Я ему не помеха!.. Привези все, что можешь, из стихов Пушкина. Целую его…»
Но точно узнав, как в действительности решилась Сашина судьба, князь в тревожном письме к Александру Тургеневу, возмущался: «Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство – заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской?.. Признаюсь, я не иначе смотрю на эту ссылку как на смертельный удар, что нанесли ему. Не предвижу для него исхода из этой бездны…»

Двадцать девятого июля, поставив свою подпись под приказом о «незамедлительном» выезде из Одессы и увидев в предписании: «Ехать, нигде не останавливаясь по своему произволу по указанному маршруту… следовать через Николаев, Елисаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск», и с оговоркой «только ни в коем случае через Киев!», Саша горько усмехнулся: «Как же они могут допустить, чтобы я там виделся с «подозрительными» лицами!..

Целые сутки он предавался отчаянию: хоть здесь и был в ссылке, но Одесса – оживленный портовый город, где много интересного: и люди, и итальянская опера… бурлящая «пестрая» жизнь… – по сравнению с тем, куда предстоит возвращаться. «Пусть иногда я чувствовал себя здесь узником, ссыльным невольником, и я не раз хотел бежать; пусть и не хватало мне живой петербургской литературной жизни и моих друзей… Но – в Михайловском меня ждет полное одиночество, безвыездное, пустое… И, что самое страшное – оно не ограничивается определенными сроками… – опустил голову. – Лу-у-ч-ше я бы застрелился...»

Получая подорожную с указанием маршрута и подписывая бумагу, где указывалось, что он «обязывается без замедления отправиться из Одессы к месту назначения в губернский город Псков, не останавливаясь нигде на пути по своему произволу, а по прибытии в Псков явиться к гражданину губернатору», он дрожал от ненависти ко всем. Но взяв положенное, по числу верст –1621– на три лошади по 389 рублей 4 копейки, и еще заняв денег у приятелей, у кого: двадцать – тридцать, а у кого – пятьдесят рублей,  а у княгини Вяземской – и на коляску, с Никитой выехал на новое место ссылки – в Михайловское. Коляску он думал продать потом кому-нибудь, когда доедет, и вернуть деньги милой княгине.

Одетый в желтые нанковые шаровары, в русскую цветную измятую рубаху, подвязанный вытертым черным шейным платком, Саша ничем не отличался от своего человека – дядьки Никиты, когда они поехали по указанному маршруту.

Путь в Михайловское пролегал через Белоруссию. И в Могилёве, на почтовой станции, Сашу вдруг узнали гусары Лубенского полка и уговорили посидеть с ними. Начав там дружескую пирушку, продолжили ее на квартире корнета Куцынского. Среди гусаров, которые упросили прочитать стихи, был и поручик Мариупольского гусарского полка Станислав Юревич, белорусский шляхтич, который прощаясь, ему посоветовал передохнуть в селе Колпино, у его дяди, Игнатия Семёновича Деспот-Зеновича.
Из Могилева они выехали седьмого августа, в четыре часа утра, а восьмого уже прибыли в Колпино. Но Деспота-Зеновича, из-за которого он отклонился от маршрута, дома не оказалось и он, оставив записку, что «Александр Пушкин сердечно благодарит Игнатия Семеновича Зеновича за его заочное гостеприимство. Он оставляет его дом, искренно сожалея, что не имел счастия познакомиться с почтенным хозяином. 8 августа 1824», – отправился дальше.

Но еще долго оглядывался на дом Зеновича, окруженного старинным парком: в душу запали большие аллеи вокруг него – деревья достигали необычайной высоты, и их переплетающиеся кроны создавали густую лиственную крышу так высоко, что в этот солнечный день в парке было тенисто и прохладно. Рядом сверкало маленькое искусственное озерцо, а сам парк был окружен большим каналом.
 
Хоть различные части дома были сооружены в разное время – снаружи форма местами была неправильной и беспорядочной, – внутри он оказался уютным и удобным: стены и потолки побелены белой известкой с голубым оттенком, деревянный пол не крашен, но выскоблен дожелта. Мебель, хоть и старинная – видимо, собиралась несколькими поколениями, в хорошем состоянии. В большой галерее дома висели портреты, писанные маслом и в обрамлении бронзовых рамок. Глядя на них, Саша впервые захотел иметь свой дом, свое семейное кладбище, где покоились бы все поколения рода. «Как будет покойно спать под деревьями на холме, длинные ветви которых будут касаться крестов и мраморных памятников на могилах!»

Перед отправкой дальше по маршруту Никита сообщил:
– Из Колпина до Опочки есть два пути…

– Давай поедем более короткой и прямой дорогой – поездка так прискучила, что мочи нет… – Ничего больше не хотел, как только очутиться в постели.

Ехали так скоро, что восьмого августа перед ними уже показались холмы Опочки. Но здесь казна отказалась везти их дальше на своих лошадях, и пришлось посылать в Михайловское за своими. И теперь в их ожидании Саша убивал время за бильярдом в трактире у Лапина.

Кучер Петр, который приехал за ними, привез их очень поздно домой. Соскочив на землю со словами: «Ну, вот и приехали...», Саша понял, что не испытывает никаких чувств, кроме усталости и досады. Все уже спали, но родные встали и, наскоро обняв его, опять улеглись.

На следующий день он долго спал, не беспокоясь о том, что нарушил маршрут: вместо того, чтобы прямо ехать в Псков, как ему было указано, он заезжал к своему другу Родзянке; в Колпино – к Деспоту-Зеновичу; потом поехал прямо в Михайловское, а не в Псков, как было ему предписано, чем внес переполох в планы губернатора Псковской области Адеркаса и предводителя дворянства подполковника Львова. По их расчетам, если он выехал из Одессы 31 июля, он должен бы прибыть в Псков еще 7 августа. Назначенный наблюдателем за его поведением Иван Рокотов приехал восьмого и сообщил им, что «поэта все еще нет…», а потом взял и вовсе написал отказ надзирать за ним.

Непослушание тут же обернулось для Саши наказанием – фон Адеркас сделал распоряжение о его высылке в Псков. Пришлось его долго упрашивать, объясняя, что опоздал потому, что пришлось ждать, пока родители пришлют лошадей из Михайловского, так как дальше ехать не на чем было – на казенные кончились деньги.

Ему удалось уладить дело, дав губернатору новую подписку, что обязуется «безотлучно жить в поместье родителей, вести себя благонравно, не заниматься неприличными сочинениями и суждениями, вредными общественной жизни, и не распространять их…» – Подписывая мерзкую бумагу, он весь дрожал: «А почему они не запретят мне дышать?..» – Гневно сжимая кулаки и вгоняя длинные ногти в ладонь, он глядел, как фон Адеркас кладет бумагу, ограничивающую его свободу, в ящик стола.

Возвращаясь из Пскова, он ехал версты три лесом до самой усадьбы по сосновому лесу, окутывающим его смолистым духом. Заливисто пели птицы, а под ногами стлался изумрудный мох, но он ничего не замечал, глубоко погрузившись в раздумья.
Поднявшись на горку, присел и долго вглядывался в неторопливое течение Сороти и в отражение деревьев в огромном пруду. Повернул голову: с левой стороны виднелся еще один водоем, который уходил в темный лес…

Вздохнул полной грудью: «Как же все величественно, волшебно, близко моему сердцу!.. Один вид Михайловского, кажется, примиряет меня со своим положением…» – Быстро скатившись к обрыву, на ходу сбросил одежду и кинулся в прохладные воды Лучаново. Долго плавал в озере, отфыркиваясь и пытаясь смыть с себя липкие взгляды любопытных в кабинете Адеркаса. С содроганием вспомнил, как подписывал документ с обещаниями… Удовольствие от плавания не смыло горечь с души. «Делать нечего! Но… черт ли в них!..»

Встреча с родителями при свете дня оказалась безрадостной. Сергей Львович и Надежда Осиповна не сказали, что огорчены его поведением, но и не смогли скрыть недовольные взгляды. «Молчат и – слава Богу!», – ухмыльнулся. Заговори они, не знал, чем бы все закончилось – нервы у него были на пределе. Зато нянюшка, Аринушка, лила радостные слезы, утирая их пухлыми руками, после того, как он, кратко прижав ее к себе и поцеловав в глаза, отпустил. И Олюшка никак не могла оторваться от него, следуя за ним по пятам.

Определили его в ту же комнату, где обычно останавливался. С огорчением огляделся – она будто стала еще меньше, хотя обстановка и не изменилась: деревянная кровать с двумя подушками, два деревянных стула, ободранный ломберный столик. «Он будет, вероятно, служить мне и письменным… – свел недовольно брови. Книги, привезенные с собой, сам уместил на небольшой полочке, и, с унынием оглядев все, совсем загоревал: как он может жить здесь, лишенный всех удобств, которые были у него не только в Одессе, но даже в Кишиневе! – Что ж… Придется привыкать… Зато неограниченное время – в утешение! Уж чего-чего, а его – вдосталь! То и хорошо! То и славно! Закончу начатые поэмы и стихотворения!..»

Сергей Львович сидел в спальне в кресле, опустив голову к правому плечу, будто прислушивался к чему-то в себе. Думы обуревали его: Александр приехал в Михайловское с полной выключкой из службы, без гроша в кармане. «Могу ли я радоваться такому положению?..»

И сын, вернувшийся от Адеркаса, настороженно отнесся к нему. После стольких лет разлуки! Видимо, боялся, что он, отец! не поймет его и не примет. Но как не принять родного сына, с которым он, хоть и огорчен его поведением, рад свидеться? – Сергей Львович с удивлением смотрел на слезы счастья, проливаемые Надин: раньше он не замечал такой её любви к старшему сыну.
 
– Ну что, Александр, произошло на этот раз? – спросил он, подавая сыну руку для поцелуя, как только первая неловкость от встречи прошла. Оба сумели скрыть внутреннюю дрожь.

Вспыхнув до корней волос, сын буркнул:
– Все то же! Я не позволю делать из себя шута! Пусть саранчу у него истребляют другие, а мое дело – литература!

У Сергея Львовича брови удивленно взлетели вверх. «Ба!.. Он не знает, что главной причиной удаления его из Одессы стала строчка в письме о его безбожии к кому-то, перехваченном почтой для перлюстрации... Думает, что причиной удаления его явилась саранча!..»

Уже прошло двадцать дней со дня возвращения в Михайловское, когда он, наконец, получил утешительное письмо от Антона Дельвига: «Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шел, т.е. делай, что хочешь, но не сердись на меры людей, и без тебя довольно напуганных! Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видел ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова, на которого все шишки упали… Чего тебе не достает? Маленького снисхождения к слабым. – Принялся заклинать: – Не дразни их год или два, бога ради! Употреби лучше время твоего изгнания. Нет ничего скучнее теперешнего Петербурга. Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить. Мертво и холодно…»

Саша горько усмехнулся, понимая, что последними строчками друг пытается его хоть как-то утешить, вспоминая шалости, которым они предавались до ссылки. «Но милый Дельвиг не осознает, как же здесь плохо! Он не может даже вообразить эти ссоры с родителями, повторяющиеся изо дня в день и иссушающие мою душу! Мало того, что отец, испуганный, постоянно ноет, что и его тоже ожидает та же участь, так к нему присоединилась и maman. И, постепенно развязав языки, оба неустанно упрекают меня за ссылку, считая и себя невольно вовлеченными в мое несчастье!»

Не мог он рассказать другу и то, что на него сыплются такие нелепые обвинения, что было бы смешно, если бы не было так горько.

– Ты вредно влияешь на Олю и Лельку, проповедуя им атеизм… – постоянно бурчал отец.

Только его вспыльчивость и раздражительность удерживали Сашу от прямого объяснения. «Напряжение, растущее между нами, все равно приведет к чему-то… я это чувствую-чувствую…» – И спасался от скандалов, пропадая у Прасковьи Александровны, милой соседки из Тригорского...

После отказа Рокотова следить за ссыльным поэтом, маркиз Паулуччи предписал Опочецкому Уездному Предводителю дворянства, Пещурову, что «если статский советник Пушкин (Сергей Львович) даст подписку, что будет иметь неослабный надзор за поступками и поведением сына, то последний может оставаться под присмотром своего отца и без избрания особого к таковому надзору дворянина, – тем более, что отец Пушкина есть из числа добронравнейших и честнейших людей».

Узнав о предписании Адеркаса взять с его отца подписку о том, что он будет иметь неослабный надзор за его поступками и поведением, Саша рассвирепел… Картина ссоры потом не раз вставала перед глазами, когда чаша его терпения переполнилась, и он попытался объясниться с отцом. Но тот поднял такой крик, будто его убивают. Посмотрел на мать, надеясь на ее поддержку, но та отвела взгляд. «Согласна, значит, с ним!..»

И, сорвавшись, в гневной вспышке, он высказал им все, что накопилось за три месяца мучительного пребывания с ними под одной крышей. Его крик, полыхающее от негодования лицо, беспрерывно размахивающие руки подлили масла в огонь и отец начал задыхаться от возмущения:

– Я тебе… запрещаю… знаться с этим… чудовищем… с этим выродком-сыном!.. – обернулся к притихшему Левушке. А после, не стесняясь прислуги, начал бегать по всему дому, крича, что «сын его бил»… «хотел бить»… «замахнулся»… «мог прибить».

«Боже!.. За что?! – Обхватив горящую голову руками, Саша некоторое время потрясенно смотрел на родителей. А потом сорвался с места и, влетев к себе в комнату, не давая себе остановиться и подумать, накатал псковскому губернатору Адеркасу письмо: «Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье моих родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Но важные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви к прочим детям. Решаюсь для его спокойствия и своего собственного просить Его Императорское Величество да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства вашего превосходительства».

Выскочил на улицу на старой кляче поехал к соседке Осиповой – не раз она выручала его в трудные минуты добрым советом, утешением. Он доверял Прасковье Александровне безмерно.

Но, выслушав сбивчивый рассказ пылающего стыдом и гневом Саши о случившемся, она отговорила его от необдуманного поступка.

– Александр Сергеич! Не торопитесь отправлять это письмо… – взмолилась она, показывая на письмо, которое он отдал ей до этого безропотно. – Обратитесь к Жуковскому за срочной помощью… Погодите, я и сама ему напишу…

Придвинув и ему бумагу и перо, усевшись с ним за один стол, она быстро набросала такие строки: «Василий Андреевич! Из здесь приложенного письма усмотрите Вы, в каком положении находится молодой пылкий человек, который, кажется, увлечен сильным воображением, часто, к несчастью своему и всех тех, кои берут в нем участие, действует прежде, а обдумывает после. Несмотря на все, что происходило, Александр, кажется, имеет счастье пользоваться Вашим доброжелательством. Не дайте погибнуть сему молодому, но, право, хорошему любимцу муз. Помогите ему там, где Вы; а я, пользуясь несколько его дружбою и доверенностью, постараюсь, если не угасить вулкан, – по крайней мере, направить путь лавы безвредно для него…»

Саша и сам описал произошедшее в доме Жуковскому: «Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моем положении! Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше; но скоро все переменилось. Отец, испуганный моею ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь. Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче – быть моим шпионом. Вспыльчивость и раздражительная чувственность отца не позволяли мне с ним объясняться; я решил молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я все молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу моему и прошу позволения говорить искренно –  более ни слова... Отец осердился. Я поклонился, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils denature (с этим чудовищем, с этим бесчувственным сыном (фр.)). Жуковский, думай о моем положении и суди. Голова моя закипела, когда я узнал все это. Иду к отцу: нахожу его в спальне и высказываю все, что у меня на сердце было целых три месяца; кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользовавшись отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил... Потом, что хотел бить!.. Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет от меня с уголовным обвинением? Рудников сибирских, лишения чести? Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра. Еще раз спаси меня. Поспеши, обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться. Дойдет до правительства; посуди, что будет. А на меня и суда нет. Я «hors la lois» (вне закона)».

Получив ответ Жуковского, он несколько утешился: «Милый друг… На письмо твое, в котором описываешь то, что случилось между тобою и отцом, не хочу отвечать, ибо не знаю, кого из вас обвинять и кого оправдывать. И твое письмо и рассказы Льва уверяют меня, что ты столько же не прав, сколько и отец твой. На все, что с тобою случилось и что ты сам на себя навлек, у меня один ответ: ПОЭЗИЯ. Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия и обратить в добро заслуженное; ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, все твое возможное счастие и все вознаграждения. Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые,  – шелуха. Ты скажешь, что я проповедую с спокойного берега утопающему. Нет! я стою на пустом берегу, вижу в волнах, силача и знаю, что он не утонет, если употребит свою силу, и только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывет, если захочет сам. Плыви, силач. А я обнимаю тебя. Уведомь непременно, что сделалось с твоим письмом ( к Адеркасу). Читал «Онегина»  и «Разговор», служащий ему предисловием: несравненно! По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе. И какое место, если с высокостию гения соединишь и высокость цели! Милый брат по Аполлону! это тебе возможно! А с этим будешь недоступен и для всего, что будет шуметь вокруг тебя в жизни».

Видимо, Василий Андреевич написал и отцу, потому, что семья уехала в середине ноября, оставив его с няней Ариной. И он начал много работать, несмотря на то, что друзья перестали ему писать, испуганные его второй ссылкой. И шли дни за днями, тягучие, скучные…

Уже после отъезда родителей Саша написал более спокойное письмо Жуковскому: «Мне жаль, милый, почтенный друг, что наделал эту всю тревогу; но что мне было делать? я сослан за строчку глупого письма, что было бы, если правительство узнало (бы) обвинение отца? это пахнет палачом и каторгою. Отец говорил после: «Экой дурак, в чем оправдывается! да он бы еще осмелился меня бить! да я бы связать его велел! – Зачем же обвинять было сына в злодействе несбыточном? «Да как он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками?» – Это дело десятое. «Да он убил отца словами!» – каламбур и только. Воля твоя, тут и поэзия не поможет» –  Никак не мог простить трусость отцу, которого преследовала мысль, что среди них находится опальный сын, преследуемый властями. Ему было страшно за других детей, которые любят его. «Он их тоже совратит в безбожие!»

Саша его не понимал, а отец хотел как лучше: Пещуров, поручая ему принять на себя надзор за поступками сына, обещал, в случае его согласия, воздержаться со своей стороны от назначения других наблюдателей за ним. И Сергей Львович решил, что он сможет таким образом удержать чужих людей от проникновения в тайны его семейства. Мечтал удержать и своего сына от будущих безумств, потому и согласился.

Но когда увидел, как все воспринято враждебно, срочно увез семью в Петербург, откуда и послал отказ от возложенной на него обязанности: «Не могу воспользоваться доверием генерал-губернатора, ибо, имея главное поместье в Нижегородской губернии, а всегдашнее пребывание в Петербурге, я по делам своим могу потерпеть совершенное расстройство, оставаясь неотлучно при одном сыне, тем более что непредвиденные обстоятельства вынуждают меня быть вскоре в Москве…»

Об отказе отца надзирать за ним Саша так и не узнал, и продолжал держать на него обиду. Из семьи поддерживал связь только с братом, который ему был необходим: через него решал литературные дела. Сразу же после ссоры, разлучившей его с родителями, сестра Оля предлагала остаться с ним в Михайловском, но Саша  ее пожалел и отказался. «Я признан виновным и расплачиваюсь ссылкой, а за что она должна вянуть в глухой деревне, без встреч, без выездов и друзей?..»

Пытался заглушить обиду и тоску работой, но ссора с отцом нешуточно угнетала. После казни пяти декабристов, которая потрясла его до глубины души, он нарисовал портрет отца на листе черновой тетради рядом с рисунками виселицы, а наверху начертал: «И я бы мог, как шут ви (сеть)…». – Неотступно думал о том, что случилось бы, если б отец все-таки пожаловался на него и его посадили бы в крепость за безбожие. Ведь это главное,  в чем отец его обвинял! Мать, которая уже согласилась с такой его участью, обняв его тогда, прорыдала сквозь слезы: «Что со мной станет, если тебя посадят в крепость?». –  Помнит и свою реакцию на этот вопрос: «А со мной?"..»

О ликовании родителей по поводу его освобождения  из ссылки и приема его Николаем I, новым царем, писал Дельвиг, который держал его всегда в курсе дел родителей.  Антон написал: «Я знаю, твою благородную душу,  ты не возмутишь их счастья упорным молчанием».

Однако, Саша  не захотел встречаться с родителями и находился в Москве, беспечно летая по бульварам, театрам, гостиным… В Петербург не ездил, но в Москве часто посещал дядюшку – Василия Львовича, которого любил. Прощать отца не мог, и ссора эта между ними длилась и длилась, высушивая их души.
 
Сергей Львович тоже сильно переживал, и уже в середине октября 1826 года не выдержал и пожаловался в письме брату Базилю: «…Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда-нибудь свою неправоту передо мною. Если он мог в минуту своего благополучия, и когда он не мог не знать, что я делал шаги к тому, чтобы получить для него милость, отрекаться от меня и клеветать на меня, то как возможно предполагать, что он когда-нибудь снова вернется ко мне? Не забудь, что в течение двух лет он питает свою ненависть, которую ни мое молчание, ни то,  что я предпринимал для смягчения его участи изгнания, не могли уменьшить. Он совершенно убежден в том, что просить прощения должен я у него, но он прибавляет, что если бы я решил это сделать, то он скорее выпрыгнул бы в окно, чем дал бы мне это прощение... Я еще ни минуты не переставал воссылать мольбы о его счастии и, как повелевает Евангелие, я люблю в нем моего врага и прощаю его, если не как отец, – так как он от меня отрекается, – то как христианин, но я не хочу, чтоб он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды. Более всего в поведении Александра Сергеевича вызывает удивление то, что как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные  отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне – ибо не может ведь он не знать, что это мне известно. Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет  походить. Байрон ненавидел свою жену и всюду скверно говорил об ней, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но эти все рассуждения не утешительны для отца – если я еще могу называть себя так. В конце концов: пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое».

Сердечная боль Сергея Львовича была такой острой, что он не мог оставаться спокойным ни на минуту и все это время жаловался всем. Зятю Сонцову он написал: «Мое положение ужасно… Мне очень хотелось бы надеяться, что Александр Сергеевич устанет наконец преследовать человека, который хранит молчание и просит только о том, чтобы его забыли…». – Злые языки переносили от отца к сыну и от сына к отцу случайно оброненные фразы и слова, еще больше разъединяя их.

Но друзья пытались их помирить. Князь Вяземский, зная об особом доверии между Сашей и его сестрой, писал Ольге: «Убедительно прошу Вас написать Вашему брату... и умолять его сделать миролюбивые шаги по отношению к Вашему отцу, заставив его понять, что этот мир необходим для Вашего спокойствия. Кроме того, я опасаюсь для него того впечатления, которое может произвести в свете и в уме самого императора его ссора с родителями. Мы живем в такое время, когда все становится известным; у брата Вашего есть враги, – они не преминут обрисовать его в глазах императора человеком, который восстал против всех законов божеских и человеческих, который не выносит ни малейшего ограничения, из которого получится дурной гражданин, так как он – дурной сын. Я много раз говорил с Вашим братом на эту тему, но всегда без успеха: Вам известна его преувеличенная раздражительность. Но я настаиваю на том, что неприлично и дико сыну быть в ссоре с отцом. Зачем же тогда иметь ум, как не для того, чтобы становиться выше мелких житейских неприятностей? Во-всяком случае, если хорошо быть великодушным по отношению к тем, на которых мы имеем поводы жаловаться, то не во много ли раз более прекрасно быть таковым по отношению к своему отцу, если он, действительно, может быть в чем-либо виноват перед своим сыном». – Эти строки привели к новым потокам слез, которые Оля проливала из-за ссоры дорогих ей родных…

А упрямого Сашу в ноябре следующего года князь Вяземский спрашивал: «Часто ли  обедаешь дома, то есть, в недрах Авраама? Сделай милость, обедай чаще… родительской  хлеб-солью  надобно дорожить. Извини… что даю тебе совет, но ты знаешь, как я люблю тебя».

И барон Антон Дельвиг, лучший друг Саши, постоянно в своих письмах просил его примириться с отцом. И однажды пробил-таки  броню обиды друга. Саша, попросив у властей разрешения на переезд в Петербург, где в это время жили родители, первым делом поехал к ним. Как мать его удивила! Она не знала, куда его посадить и что предложить. Первый раз в жизни он увидел материнскую радость от того, что она его видит. Оля тоже сияла, а отец…

Отец, с которым он не виделся после ссоры целых два года, молчал.
Саша задал вопрос всем о Левушке:

– Давно писал?.. Мне, так после нагоняев только...

– Да, вчера получили письмо, – ответила Оля, утирая счастливые слезы.

Только сейчас, внимательно поглядев на нее, Саша отметил, что она потеряла первую девичью свежесть и выглядит не так уж и привлекательно. «Замуж ей пора!», – подумал тревожно.

Покосился на отца – тот продолжал вести себя отстраненно. Вспомнив муки стыда и боли, испытанные после того скандала и отцовских обвинений, что «сын хотел его бить», «хотел ударить», помрачнел. Но, пожалев милого друга, Антона Дельвига, пришедшего с женой, и кидавшего на него умоляющие взгляды, решил быть покорным сыном – барон в своих письмах неизменно просил его помириться с отцом. И, под внезапным импульсом, встал и подошел к отцовской руке. И его, после секундного замешательства, обняли.

Женщины тут же стали утирать глаза, а Дельвиг, милый Дельвиг просиял. Он и, впрямь, не ожидал такого: его Пушкин был тих, не задирался и даже иногда улыбался...

Но Саша все же поселился отдельно от родителей – в Демутовом трактире. Со временем взаимная отчужденность потеряла свою остроту, отношения с отцом стали более ровными и теплыми, особенно, когда Сергей Львович показал ему свою заботу о нем и выделил половину Болдино, когда он захотел жениться. Увидел, как отец, по-своему и серьезно, тревожится за его судьбу и как гордится его литературными успехами. А как он страдал от страха за его жизнь, когда он поехал воевать с турками…

А когда он, постоянно боящийся срыва свадьбы, попросил его написать письмо деду Натали, сделал это с готовностью. Родители волновались вместе с ним и постоянно поддерживали его письмами, сообщая о новостях в двух столицах, когда он находился в Болдино, запертый карантином из-за холеры.

И не удивительно, что в 1834 году он  взял управление отцовским имением в свои руки, чтобы успокоить старость отца и спасти имение от полного разорения. Но его  раздражало полное запустение дел, что ухудшило отношение между ними. Родители постоянно теребили его насчет денег. Лев делал долги и не отдавал, и приходилось их погашать ему. А муж Ольги постоянно требовал выделения ее доли наследства. Не выдержав, однажды Саша написал  жене: « Вероятно, послушаюсь тебя, и откажусь  от управления имением». То есть, и со стороны жены он не ощущал никакой поддержки: она продолжала его упрекать, что он заботится о родителях и сестре и брате. Но пытался ей объяснить: «Если не взяться за имение, то оно пропадет даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то наплачусь и наплачусь. А им и горя мало. Меня же и будут цыганить. Ох, семья, семья!..»

Он пытался уговорить родителей, чтобы они прожили в Михайловском несколько лет, пока не вылезут из долгов, но они не согласились. Они поехали туда только на время, и Саша, разозленный их неуступчивостью, не писал им три месяца. Сергей Львович, и так никогда не уверенный в завтрашнем дне, посчитал, что сын его бросил и слег от огорчения. Вскоре Саша получил письмо от милой соседки Осиповой: «Бога ради, напишите нам, ибо иначе, право! Ваш отец этого не вынесет. Поспешите же сообщить ему, что Вы его не забыли – мысль, которая его мучает и доводит до слез Вашу мать…»

Отношения опять стали напряженными, и Саша понял, что отец не оставит ему в наследство свое имение Болдино, на что он рассчитывал. С горечью написал жене: «…А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его наполовину промотал…»

Но тяжело заболевшая Надежда Осиповна примирила их. Она умирала. Саша писал подруге, Прасковье Александровне, в Тригорское: « Матери далеко до выздоровления, она слаба, однако ж, болезнь утихла. Отец всячески достоин  жалости».

Глядя на то, как он сидит, проливая слезы у постели матери, он и сам не мог сдержать слезы. Каждый день он прибегал к ним с утра, покупал лекарства, вызывал врачей, хлопотал, успокаивая мать, которая только его понимала из всех… А все его дела, литературные и финансовые, стояли.

В день Пасхи, 29 марта 1836 года, Надежда Осиповна умерла. Отец был не в состоянии делать хоть что-то, Лев находился на юге, Ольга была с маленьким ребенком. Пришлось самому заняться хлопотами по перевозке тела матери в Михайловское, где он похоронил ее в Святогорском монастыре 13 апреля 1836 года. В такой  горестный день рядом с ним была только соседка по Тригорскому – Прасковья Александровна и ее дети…

По необъяснимому порыву, поглядев на сухой песок, чистоту вокруг, Саша купил и себе место рядом с могилой матери, а потом, плача, признался Зизи, дочери Прасковьи Александровны: «Мать перед смертью просила у меня прощения, признавая, что не умела меня ценить… Судьба меня и здесь не пощадила, дав такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которую я до этого времени не знал…» – он горько заплакал, а она его гладила по голове, по плечам, успокаивая…

После смерти матери положение отца усложнилось – ему негде было преклонить голову. В собственном доме Саши толпились Гончаровы: две сестры Натали, два ее брата, две старые тетушки их матери...

И Сергей Львович, который понял, что в семье сына ему места нет, написал горькое письмо управляющему Болдино Пеньковскому, что не знает, как жить дальше. Добрый человек пообещал ему внимание и заботу, если он переедет в Болдино, а потом попросил Сашу уговорить отца уехать из Петербурга туда.

Но отца звали и Сонцовы, и он захотел жить у сестры, Анны Львовны. И, хоть с Болдино было бы намного меньше издержек, отец, который не привык себя ограничивать, поехал первого июля в село Коровино Зарайского уезда, где  жили Сонцовы в летний период. Саша, после обоюдной тяжкой потери, не стал препятствовать.

Теперь полетели письма туда и обратно. «Не получаю известий о сестре, которая уехала из деревни больной, – написал Саша на заполошное письмо отца о больной Ольге. – Ее муж, выводивший меня из терпения совершенно никчемными письмами, не подает признаков жизни теперь, когда нужно устроить его дела. Пошлите, пожалуйста (доверенность) на ту часть, которую Вы выделили Ольге. Это необходимо. Лев поступил на службу и просит у меня денег; но я не в состоянии содержать всех: я сам в очень расстроенных обстоятельствах; обременен многочисленной семьей, содержу ее своим трудом и не смею заглядывать в будущее… Я рассчитывал побывать в Михайловском – и не мог. Это расстроит мои дела, по меньшей мере, еще на год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью… Прощайте, дорогой отец, целую Ваши руки и обнимаю Вас от всего сердца»

Последнее письмо сына Сергей Львович получил в конце декабря 1836 года: «…Мне надо съездить в Москву, во всяком случае, я надеюсь повидать с Вами. Вот уж наступает новый год – дай бог, чтобы он был для нас счастливее, чем тот, который истекает… – Не стал беспокоить его своей дуэльной историей с Дантесом, но сообщил: – У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника короля голландского… Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою жену и ее сестру, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой мастерской…»

И это было все, что Сергей Львович знал о делах сына в это время.

Но брак Дантеса на Екатерине не разрешил конфликта: француз продолжал преследовать Натали. В свете распространились слухи, что он женился на ее сестре только из-за того, что хотел спасти ее репутацию. Саша этого не перенес: спасение чести жены – дела мужа! И написал Луи Геккерну оскорбительное письмо, на которое мог быть только вызов на дуэль. Он знал, что вызов примет его приемный сын: как дипломат, посланник не имел права принимать участия в дуэлях…

О том, что сын еще двое суток боролся со смертью после тяжелого ранения на дуэли, его отец узнал в начале февраля, примерно через неделю после его смерти. «Он как безумный, – писал Вяземскому поэт Евгений Баратынский, который одновременно с отцом услышал о горестном событии и сразу же поспешил к несчастному, – долго не хотел верить. Наконец, на общие, весьма неубедительные увещания он сказал: «Мне остается одно: молить бога не отнять у меня памяти, чтобы я его не забыл». – Это было произнесено с раздирающею ласковостью».

После Сергей Львович признавался: «Время не ослабляет, а только усиливает мою горесть: с каждым днем моя тоска становится резче, а мое горе чувствительнее… насильственная кончина такого сына, каков мой, не принадлежит к числу обыкновенных несчастий. Для меня она была вне всякого вероятия…»

Он оставил стихи о сыне:
На память нашего поэта,
Погибшего во цвете лет,
Средь бурь, измен модного света, —
Дарю тебе его портрет.
Ты вспомнишь и мои страданья
Потоки слез моих очей,
И будут два воспоминанья —
Предметы дум души твоей,
Да не отравят твой покой
Сии мечты воображения,
Услышит теплые моленья
Мой хранитель — ангел твой!
Склонясь главою в прах,
Я слышу гения...
Парит он над тобою
И блещет яркою звездою,
И молит он о том же в небесах.
Сергей Львович умер 29 июля 1848 года, прожив семьдесят восемь и, пережив его, на одиннадцать лет. Его похоронили рядом с женой и Сашей.


Рецензии
Зря вы так выгораживаете этого пустого и лицемерного человека - отца поэта. Хоть он - и мой предок, - но - истина дороже!Никогда он не любил Александра!

А что же совсем ничего - об Элизе Воронцовой?!

Елена Шувалова   27.02.2021 11:00     Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.