Колосья под серпом твоим - топор при дереве 17
Предыдущая часть "Колосья под серпом твоим - топор при дереве 16" http://www.proza.ru/2014/12/10/1179
XVII
Люди шли уже вечер и ночь. Ночью - красно-черные, освещенные заревоми, днём - как будто обычные, только в глазах как будто оставалісь огонь и ночь.
Началось с того, что уставные грамоты привезли в Брониборщину. Перевели в деньги оброк, разложили уставную сумму на все дворы, посчитали, сколько пойдет на каждую следующую десятину земли. Поскольку каждая следующая стоила дешевле - хуже всего пришлось бедным, которые не могли много купить.
Шестипроцентный годовой взнос в выкуп был такой - не осилить.
Брониборцы подумали чуть и сказали: конец. Лучше панщина, лучше нестерпимое рабство.
Удивляла жестокость царской воли. Загорский и Раубич, паны, освободили своих выгоднее. Сначала думали - обман, и вот тебе на. Получили! Алесь и пан Ярош сразу выиграли в глазах людей.
А потом кто-то пустил слух, что Раубич и Загорский просто знали о настоящем манифесте и не посчитали за возможное идти против царской воли. Не зря князь в Милом во время чтения глаз не мог поднять от стыда. Но против остальных идти, видимо, не рискнул. Только что сам решил не брать греха на душу, освободить "по-царски".
Мужики отказались от уставных грамот. Эконом Брониборского начал угрожать. Люди кричали и стучали кулаками в грудь.
И тут появился Корчак с людьми. Смотрел в толпу бешеными черными глазами, говорил непонятное:
- Не мог царь дать такую волю. Настоящая воля за семью пячатями. В ней для всех сыроядцев смерть. Царь приказал волю вилами брать. Он за свою жизнь боится. Но как пойдете панов бить - обрадуется его душа.
Марта с Покивачёвой мельницы (многие знали ее па тайным молениям) смотрела огромными глазами. Глаза на пол лица, и в них - одержимость и одержимость:
- Правду говорит Корчак! Сама от лёзных [76] людей слышала! Растет белобожий конь! Как не поддержите его - в аду вам быть! Божьего жеребенка продадите - не видеть вам счастья!
Плач баб резал по сердцу. Все равно было погибать с таким выкупом. И потому люди слушали. А Марта кричала:
- Мать божья из бывей Аллейной Брамы плачет. Волосы у нее поседели и дыбом встали. Мертвых деточек видит. Продали их родители.
Зрачки Марты расширились на весь раек и трепетали:
- Бог, бог сказал! Выдавать брат брата и отец сына на смерть; и восстанут дети на отцов и поубивают их; и будут вас ненавидеть за имя мое, но кто вытерпит до конца, спасён будет.
Мужики, наконец, поверили. Дело было не в вопле Марты. Просто жить стало нельзя, а вопль придавал положению необходимый оттенок жути и величия. Пусть голосит.
- Кровью река сплывет, если не заступитесь!!!
- Смотрите, хлопцы, - сказал Корчак. - Не пойдете с нами - один пойду. Вам потом стыдно будет.
В это время пришли вязыницкие. Их прывёл тот самый Брона, что когда-то разрезал веревки на руках Раубича. Огромный, с английским штуцером в руках, он пришел под общинный дуб и бросил только несколько слов:
- Странник дорогой говорил: паны попов подкупили. Попы настоящую царскую волю в церквях спрятали. На престоле под сукном.
Толпа молчала. Похоже было на то. Попы читали волю, но попов на Приднепровье, кого вера (то одна, то другая) била и трясла столько столетий, никогда не любили.
- Спрятали, - сказал Брона. - И не пощупать ли нам церкви?
Решили: щупать.
Ближе всего было к горипятицкой божнице. Люди пошли туда и дорогой подняли еще деревню Крутое. Глядя, как много мужиков уже идет, люд поднимался легко.
Потом пристали крестьяне двух Ходанских деревень. Эти пришли с пестами, граблями, топорами и косами.
Обрастая, как снежный ком, толпа двигалась к Горипятичам. Жгли дорогой панские дворовые постройки. В красном зареве, большие от него, двигались сквозь ночь люди, и страшно, остро блестели над их головами отполированные ежедневной работой вилы и коричневые бичи на ореховых цепильнах.
Уже несколько сотен ног топтали падмёрзлый на ночь снег. Шли плетенные кожаные поршни, войлоки, лапти. Посматривая на их следы, посуровевший после убийства Кондрат Когут шутил:
- Смотри, решёта своим ходом гнали. Ай, мужики, ай, головы!
Хохот катился над головами ближайших. Гоготал, как конь, Брона, окруженный подростками. У хлопцев были в руках топоры на длинных древках, и даже по этому можно было узнать: из Вязыничей. Только у вязыницких, прирожденных лесорубов, топоры были на таких, вдвое длиннейших обычных, топорищах.
Корчак шел перед своими, как на праздник, пьяный от мысли, что вот, наконец, наступило время. Он не знал, что вся эта попытка с самого начала осуждена на провал, что большинство думает про только что полученную, пусть даже куцую, волю, что никто, кроме его хлопцев, не запас злобы, что люди шли, как на веселую гулянку, и могли разойтись при первом препятствии.
Не знал, что настоящее время этих людей придет не сейчас и даже не через год, но как придет - пожар будет пылать ярко.
Корчак не знал, что и Когуты идут с ним не от всего сердца. Пошел Кондрат, единственный, кто знал правду про смерть Стафана и еще гневался на всех. Андрей тронулся за ним: нельзя же было бросить близнеца. Но этот отправился без охоты и раза два сдерживал брата. Пока что это не удавалось, но на третий раз могло преуспеть.
Да и что было Когутам? Они были люди вольные и, как большинство таких, хотели, да и то не очень сильно, посмотреть: а или не задумали большие люди подмены манифеста.
Должно было миновать много времени. Беларусь должна была изведать еще много обид, грабежа, нищеты и презрения, чтобы родить грозу. И потому был прав в своих поступках Загорский, а не Корчак.
Но Корчак не знал, боялся самому себе признаться в этом, и потому шел, словно его ждало главное дело жизни. Он слишком долго ждал и много страдал, чтобы отказаться от "похода на Горипятичи" (как это потом назвали), выходки героической, но бессмысленной и потому трагичной.
В трактире, где был сидельцем старик Ушар, разбили двери сарая и выкатили на снег две бочки со смолой. Все, кто хотел, делали себе факела. Водки да и другого имущества не тронули: зачем человеку потом отвечать перед хозяином? Так и шли же не грабить, шли щупать церковь, чтобы самим убедиться в низком обмане.
Толпа шла к бочкам и отходил с факелами. Словно черная река подползала к какому-то месту, тут вспыхивала и дальше ползла уже огненная.
Подошли к Горипятичам. Село молчало. Ни огонька, ни звука. Только собаки лаяли во дворах. Белая, с двумя колокольнями, церковь на холме дремала среди мокрых голых лип. И выше их возносился восьмисотлетний, черный и приземистый церковный дуб, ровесник первой церкви, заложенной на этом месте.
Люди удивлялись, почему село молчит. Они не знали, что, пока они шли, задерживаясь подолгу у каждой деревни, и не скрывали цели похода, эконом с Вязыничей успел предупредить Суходол. Полковник Ярославского полка, расквартированного там, был болен, и на Горипятичи с двумя ротами вышел Аполлон Мусатов. Они реквизировали в одном из сёл мужицкие сани и прибыли на место значительно раньше, чем мужики.
И еще никто не знал, что сюда форсированным маршем подходят еще две роты и будут не позже полдня.
Мужики валили улицей, огородами и садами. Всем хотелось скорей дойти к цели. Лилась яркая огненная река.
Потом передние начали сбавлять шаг.
У церкви темнела солдатская цепь. Отлогим частоколом розовели поднятые вверх штыки, и в них отражался огонь многочисленных факелов.
Толпа глухо загудела и стала. Люди боялись переступить невидимую границу, которая отделяла их от солдат в конце улочки.
Но молчали и солдаты. Даже Мусатова пробирали неприятные мурашки, так много было перед ним людей и огней.
Рысьи глаза капитана щупали толпу и наконец встретились сначала с ястребиными глазами Покивача, а потом с черными и дремучими глазами Корчака.
И тут Мусатов впервые почувствовал неуверенность и ужас. Он не знал людей из этой белой массы, но лицо Корчака он знал. И Мусатов подумал, что тут, видимо, не просто мужики, а лесные братья, а поскольку это так, дело будет горячее. Он ошибался, но не мог знать, что ошибается.
- Разойдитесь, - сказал Мусатов.
Это было неожиданно, но вперед вышел не Корчак.
- Мы не хотим крови, - сказал Покивач.
- Чего вы хотите?
- Мы хотим видеть настоящий манифест, спрятанный в церкви.
- Какой манифест?
- Настоящий… царский.
- Есть один манифест.
Покивач с укором покачал головой.
- Зачем врать, пан?.. Служывый, а сам с этими обманщиками. Похвалит ли тебя отец-император?.. Пропусти нас в церковь, и мы пойдем отсюда.
Мусатов подумал, что это дает возможность выиграть время и взять зачинщиков.
- Идите, - сказал он.
Мужики начали советоваться. Наконец первый пошел к церковным воротам Покивач.
- Чей? - меряя его глазами, спросил Мусатов.
- Лесной.
- Стой тут. Еще кто?
Второй вышла из толпы Марта.
- Ты чья?
- Божья.
Мусатов подумал, что все это плохо и действительно тут не мужицкий бунт, а поход "лесных братьев". Их развелось много, кому, как не ему, было знать это.
Две тени, черная и белая, стояли отдельно от толпы и следили, кто выйдет еще. Кондрат попробовал было сделать шаг, но его мигом сильно сжали с боков. Он покосился: тяжело сопя от бега, стояли рядом с ним отец и Юрась.
- Голова еловая, - сказал мрачный отец.
Кондрат рванулся было - сжали. Андрей вдруг начал толкать его назад, в толпу.
- Хватит, - сказал он. - Ты что, не видишь? Ловушка.
Строгие синие глаза Андрея встретились с его глазами.
- Пойдем отсюда, - сказал Андрей шепотом. - Подвести хочешь загорскую окрестность? Брось, брат. Не время. Пойми, голова ты глупая. Подожди. Выспимся мы еще на их шкуре. Напрасно погибнуть хочешь.
Подкова покраснела на Кондратовом лбу. Но родственники сильно прижали его к глухой стенке какого-то сарая.
Мусатов стоял немного выше моря огня. Руки его, цепкие руки в конопатости, нервно ощупывали паяс.
Мусатов не чувствовал прежней уверенности. И именно ради того, чтобы она вернулась, спросил:
- Еще кто?
- Я, - тронулся из толпы Брона.
Он отдал штуцер соседу и пошел, топча поршнями снег.
- Кто такой? Откуда?
- А ты не знаешь? Напрасно. Прилось-таки тебе помучиться с нами под Глинищами.
У Мусатава передернулась щека. И этот лесной.
- Д-да, - протянул он и, паскольку уверенность не приходила, приказал: - Солдаты, берите их.
Троих людей схватили за руки.
- Это что же? - спросил Покивач. - А обещание?
- Лесным бандитам не обещают.
- Люди! - крикнул Брона. - Видите?!
- Ты что же это делаешь?! - закричал кто-то из толпы.
Мусатов поднял руку:
- Народ! Эти люди убедятся, что никакого манифеста в церкви нет, и там будут ждать, пока придет расплата.
Кондрат Когут отбивался у стенки. Его держали.
- Пустите! Видите, как они! Пустите!
Отец вдруг обхватил кожаной подпругой его заломленные назад руки. Стянул их так, что у Кондрата начали кровью наливаться кисти.
- Тяните его, хлопцы, тяните отсюда.
За Кондратовыми ногами тянулись два снежные борозды. Он напрягался и ревел.
- Советую вам разойтись, - щетинистые бакенбарды капитана дрожали. - Сюда идет еще две роты. Пожалейте свою жизнь.
Толпа заколебалась. Корчак с отчаяньем видел, как трех человек тянут к воротам. Деревня молчала, смотрела темными окнами. Наверняка, за некоторыми из них были глаза, но даже не около самих мутных стекляшек, а в глубине дома.
- Хлопцы! - крикнул Корчак. - И что же это они, ироды? Выгоняйте их из домов. Факел в крышу, если не выйдут.
Мужики начали бить в окна и двери, выгоняя горипятицких на улицу. Их тянули из домов. Толпа была в ярости: прятались за темными окнами, и у каждого, кто стоял с факелом, было потому страшно и сиротливо на сердце. А разве те, что с факелами, злодеи? Они хотели только убедиться во вранье.
- Корчак! - крикнул Мусатов. - Не издевайся над людьми!
- Отпусти взятых, долбня! - кричал Корчак. - Вишь, милостивый волк! Вспомни Пивощи!
Возня вокруг Броны, Марты и Покивача на минуту приостановилась.
- Люди! - крикнул Мусатов.
- Мы тебе не люди, а быдло, - ответил Корчак. - А и вы нам не люди, а волки.
Нависло молчание.
…На загуменье отец, Андрей и Юрась держали, сопя, Кондрата.
- Предателя из меня делаете, - шипел тот.
Улицей, загуменьями, садами медленно, по одному, по три отсоединялись от толпы люди.
- Видишь? - сказал Юрась, и вдруг голос его пресекся. - Видишь? Вот тебе этот бунт. Так ты что, в игре хотел голову сложить?
Кондрат крутил головой, как загнанная лошадь.
- Стыд, перед братьями стыд, - он опять начал вырываться.
Андрей схватил его за волосы и сильно, так, что Кондрат крикнул, повернул его голову к садам.
- Глянь! А ну, глянь! Вон они, братья!
От огненного озера отрывались и плыли садами огоньки. То один, то другой из них делал во тьме яркий полукруг - сверху вниз, - и потом оттуда долетало шипение гаснущего факела, который сунули в мартовский, некрепкий даже ночью, снег.
У Юрася что-то клекотало в горле.
- Братка… - захлебываясь, сказал он. - Братка, ты не думай. Мы начнем не так. Когда мы начнем - земля под ними всеми загорится. Подожди до того времени, братка.
- Когда начнется настоящее - первый пойду с тобой, - сказал Андрей.
- Мы из-под них землю рванем, - все повторял Юрась. - Это уже скоро. Верь мне, я людей знаю. Кондрат опять рванулся из-под них.
Он смотрел, как шипели и шипели в снегу гаснущие факелы, как убывало и убывало - на глазах, огней. Судорога вдруг пробежало па телу Кандрата, и он, вырываясь, закричал благим матом и страшно.
- Понесли, - сказал Юрась.
Андрей вскинул на плечо тело брата, и Когуты тронулись зарослями вишняка, а потом пригорком дальше от Горипятичей. Кондрат покачивался на плечах, неподвижно-тяжелый, как мертвый.
На холме, перед тем как спуститься в овраг, Юрась и Андрей остановились. Огни все еще угасали в ложбине, но шипения не было слышно: далеко.
- Ничего, мы им это вспомним, - сказал Андрей.
Брат не сказал ничего, но Андрею стало страшно, когда он увидел сжатые кулаки Юрася.
"Довели, - подумал он. - Волков из людей сделали. И еще бы…"
Толпа редела. Остались только люди Корчака и вооруженные мужики из деревень Ходанского, и еще горипятицкие, которым не было куда убегать.
Но Мусатов все равно чувствовал странную слабость.
…Толпа в это время все еще стояла в нерешительности. И солдаты стояли перед ней тоже неподвижно. И на лицах солдат, которые держали Брону, Марту и Покивача, была нерешительность.
Иногда в толпе взрывался крик:
- Пустите их!
- Сыроядцы! Против царевой воли! Вот он вам…
- Опускались штыки, и словно вместе с ними на толпу опускалась тишина.
Брона смотрел-смотрел на это, да и плюнул:
- Мужики-и…
Корчак пытался поднять своих - напрасно.
…Еще не начинало светать, но на востоке загорелась уже янтарно-желтая, холодная лента зари. Люди переступали с ноги на ногу, скрипел под поршнями снег.
Мужики знали: пока на их стороне ночь и факелы, их табор делает впечатление более страшного и большого, чем на самом деле. День, который вот-вот должен был разгореться над деревней, словно разденет их, покажет солдатам обычных замерзших людей, очень усталых и голодных.
…И вдруг над толпой, над солдатами прозвучал бешеный, дрожа от восторга крик Марты. Она билась в руках у солдат, изгибалась, показывала рукою некуда на крутояр. Глаза женщины горели яростью и неистово.
- Смотрите! Смотрите!
На крутояре, на верхнем его срезе, на желтом фоне зари двигался силуэт.
- Всадник! Всадник! Всадник!
Конь словно стелился в воздухе, с востока приближаясь к деревне. Солдаты не видели его за стеной лип. Но всем, кто в нерешительности стоял на деревенской улице, он был виден хорошо.
И каждый, даже тот, кто не верил в сказки, сз радостью подумал: вот оно. Вот она, та единственная причина, которая может прогнать оцепенение. И надо использовать ее, иначе день - и еще две роты, которые идут где-то дорогой, и расправа, и каторга. Только отогнать их, хотя бы на минуту, чтобы потом добыть настоящую волю, и знать, правда это ли, и разойтись, чтобы рассказать всем и чтобы потом восстали все, а не только две деревни.
Крик Марты словно разбил молчание. Женщина вырвалась из солдатских рук, сделала несколько шагов и упала на колени в снег, протягивая руки к светлому явлению.
Беспорядочный бешеный крик словно вскинул каждого. Это было спасение, возможно, настоящая воля.
И, наливаясь кровью, Корчак крикнул:
- Он с нами, хлопцы! Хлопцы, он явился! Двигай!
Крик пьянил. Поднялись вверх долбни и вилы, косы и длинные топоры вязыницких. Поршни начали топтать снег.
Всадник уже исчезал, проваливаясь в овраг, но теперь мужикам в нем не было нужды.
Разинутые рыком рты, усы, распахнутые на груди сорочки, белые свитки, блеск стали, огонь факелов, крик - все слилось в одно, в лаву, какая катилась на солдат.
Покивач вырвался от солдат, бросился к Марте, поднимая ее. Потом поднял вверх руки:
- Хлопцы! Бей их!
Лава приближалась к схваченным и солдатам с невероятной стремительной скоростью.
Как раз в этот момент рванул воздух беспорядочный редкий залп. Покивач качнулся и, словно переломавшись, упал навзничь в снег. Упал еще кто-то, еще, еще.
Но было поздно. Рты, долбни, острые жала кос, редкие хлопки мужычьих выстрелов, свитки, сталь, башмаки, желтые, как мед и лен, спутанные волосы - вся страшная лава надвинулась, смела, погнала солдатскую цепь.
Она была ужасающая. И не хватало уже времени перезарядить ружья, и оставалось только одно: спасаться, прыгать через ограду, бежать кладбищем, прячась за церковные стены, чувствовать спиной горячее дыхание толпы и хруст кос, когда они влазили в живую плоть, бросать ружья, бежать к речушке, проваливаться на синем льду, плыть, исчезать в пуще.
Алесь стоял на опустевшем поле боя. Он оглядывался: ага… вон человеческое лицо в дверях… и еще… и еще один.
- Идите сюда, - властно сказал он.
Крестясь, приблизился старик:
- Боже! Боже! Что это теперь будет?
- Ничего не будет. Зови людей. Какая тут самая чистая хата?
- Не знаю, - словчил дед.
- Боишься? - грустно сказал Алесь. - Ничего. А ну, идите сюда.
Подошло еще несколько человек горипятицких.
- Вот что, - сказал Алесь. - Никому ничего не будет. Только помогите мне. Подберите всех раненых: и солдат на кладбище, и мужиков на улице. Несите их в тот дом… Не лукавь, дед, твой дом.
Только тут он понял, какой глупостью было скакать сюда. Он так ничего и не придумал за дорогу. Надеялся, что на месте все решится.
Решилось, к сожалению, без него. Умнее всего было бы ему бросить эту деревню и неузнанным поехать назад. Люди не задержатся тут, он знал. Но Загорский написал Исленьеву. Он знал, что где-то тут Когуты, что сейчас он, Алесь, остаётся единственной защитой этих людей от разъяренной солдатни, поскольку при нем постесняются пытать, и не оставит всего без судебного разбора. И еще: раненые стонали вокруг на снегу, и это было ужасающе, и тут никто, кроме знахарок, не мог им помочь.
- Сносите, сносите, - подгонял Алесь.
Надо было спешить. Разъяренные погоней люди могли вернуться и - кто знает - могут попробовать сорвать свой гнев на недобитых. Грустно, если убьют и тебя, но кто поможет раненым. А он все же слушал лекции и на медицинском факультете.
- Заведи коня куда в гумно, - сказал старику Алесь. - Если выйду живой - я тебе за него возмещу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда вооруженные люди, взволнованные и покрасневшие, опять затопили улицы, раненых там уже не было.
Корчак, дрожа ноздрями от потрясения, ходил везде и спрашивал только одно: "Где Покивач?" Кто-то показал ему на хату, в которую снесли людей.
В огромной пятистенной хате раненые лежали на скамьях, на столе, просто на полу.
Загорский с засученными рукавами и окровавленными выше запястий руками накладывал гипократову шапку на голову одного из горипятицких. Тот жалобно стонал, и ему из всех углов отвечали па-детски слабые или басовитые стоны.
- Хлопцы, добейте, хлопцы, добейте меня, - почти плакал от испуга и боли молодой белесый солдатик в углу.
- Молчи, - со злостью бросил ему Алесь. - Рана в руку, то рассиропился, вояка. Через неделю жрать той рукой сам будешь.
Грубость сделала свое. Солдатик перестал молить и только трясся.
- А ты терпи, терпи, - говорил Алесь горипятицкому. - По крайней мере, теперь знаешь, как порох пахнет.
Он почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял голову и встретился с дремучими глазами Корчака.
- Этот ты скакал? - сказал Корчак.
- Я. А что, не ко времени? - Алесевы глаза смотрели спокойно.
- Зачем?
- Хотел как-то остановить все это.
- Зачем?
Алесь улыбнулся.
- Время не то. Манифеста в церквях нет. Можешь поверить мне. Потому я и освободил своих не так, как он. Корчаковы глаза следили за Алесем пристально и гневно.
- Когда-нибудь ты это поймешь, Корчак, - сказал Алесь.
Свирепая ирония была в складке Корчакавых губ:
- И не боишься, что убьем?
Алесь показал белые зубы и не отвел глаз:
- Даже последние убийцы не убивают попа с дарами и врача.
- А когда все же?
- Ну и делайся ниже последнго бандюги, - и Алесь перешел к следующему раненому.
Корчак не знал, какое напряжение владеет сейчас этим молодым человеком. Корчака давил гнев. Этот, с красивыми серыми глазами, не обращал внимания на смерть, что стояла перед ним. Корчак разъяренно сделал шаг и стал между Алесем и окном, затенив Загорскому.
- А ну, отступись! - рыкнул Алесь.
Корчак непроизвольно отступил, а когда потом спохватился, было поздно.
- Бумажки захотелось? - жестко сказал Алесь. - Знаешь, где бы ты очутился со своей бумажной волей? Смотри, - его рука повела по лежащим. - вон… вон… вон… Троих убитых мужиков, шесть убитых солдат, двенадцать раненых через г… бумажку… Иди, иди, ищи свою бумажку, бутылка темная.
Корчак обвел глазами тех, что стонали. Убитые - вон, у дверей. Трое горипятицких, поскольку не видел их среди своих. А вот солдаты. Раненые также солдаты. Но вон один легко раненый из деревни Ходанского. Морщится, встает на ноги. А там трое раненых из его лесных хлопцев.
- Где Покивач? - спросил Корчак.
- Ищи.
Корчак пошел, склоняясь над теми, что лежали. Покивач приткнулся у стенки, на боку. Желтые ястребиные глаза смотрели бессознательно.
- Давай раньше всего этого, - сказал Алесю Корчак.
- Не надо, - сказал Алесь.
- Как это не надо?
- Не надо ему ничего больше.
- Мой человек.
- Даже твоим людям, даже тебе со временем ничего не надо будет.
И тут Корчак понял. Сделал шаг к Алесю:
- Ты что, две головы имеешь? Ты кто такой?
Но Корчак сдержался. Он вспомнил слова Кондрата Когута о врагах.
- А-а, - сказал он. - Тот князь, что за волю.
- За волю, - просто сказал Алесь. - Только за настоящую. Не за бумажную.
Тяжело дыша, Корчак спросил:
- Ты что же это его, Покивача, не сберег, а?
- Этот ты его не сберег. Ему уже никто не мог помочь.
Заговорил вдруг почти умоляюще:
- Слушай, Корчак. Иди ты поищи в церкви свою бумажку и потом исчезай отсюда. Наделал своего - достаточно. И еще я бы тебе советовал всех своих убитых и раненых с собой взять: солдаты сейчас придут. Временнообязанные Ходанских - на счастье, легко ранены - пойдут домой. А горипятицких уж как-то я сам защищу. Пошел бы, а?
Корчак пошел к дверям, остановился:
- Не верю я тебе, - сказал он. - Всей породе вашей проклятой не верю.
- Хорошо, - сказал Алесь. - Захлопни двери в сени.
Двери лязгнули. Корчак, сжав челюсти, бежал к церкви, у какой мужики тяжелым бревном кончали выбивать двери. Наконец двери обвалились.
Гулко топотали по плитам сапоги, мягко хлопали поршни.
Корчак ногой открыл царские ворота.
Рука его скользнула под бархат, что покрывал престол. Потом он выпрямился, бледный.
- Нет, - сказал он.
- Нет… Нет… Нет, - начало передаваться по цепи к выбитым дверям.
…Первые тронулись с места люди Ходанских. Некоторые зашли в дом, где хлопотал Алесь, взяли своих раненых, пошли. Корчак смотрел, как отставали от толпы люди.
- Хлопцы… - сказал он, и голос его дрогнул. - Хлопцы, перепрятали они ее. Не может быть, чтобы царь…
Все молчали. Только кто-то поднял на него глаза.
- Пусть так. Но теперь что уже? Если бы отыскали - положили бы кости, а так…
Корчак сел на крыльцо. Убывала и убывала толпа. Белоголовый человек сидел на крыльце, и волосы свисали на наклоненное лицо.
Потом он поднял голову, и все удивленно увидели, что глаза Корчака застилает что-то прозрачное и ясное. Оно постепенно, дорожками, сплывало по щекам.
- Волю нашу… - Корчака что-то давило. - Дорогую нашу… Продали, псы… Продали… Продали.
Убывали и убывали белые фигуры на белом снегу. И солнце радужно дробилось в глазницах человека на крыльце.
Потом он встал и вздохнул.
- Что там… Будем ждать… Мы - терпеливые.
Маленькая кучка людей стояла перед ним, и он сказал:
- Заберите раненых. Отходим, хлопцы.
…Остальные тянулись по снегу, неся на самодельных носилках раненых и убитых, а Корчак все еще стоял в дверях.
- Имеешь смелость, князь, - наконец сказал он. - Но ненавижу я тебя. Не за то, что ты этот ты. За других я тебя ненавижу. За Кроера. За всех братьев твоих. За все.
- Я знаю, - сказал Алесь.
- Так и останешся с солдатами и этими горипятицкими мямлями?
- Так и останусь.
- Смелый, но все равно ненавижу, - жилы взбухали на лбу Корчака. - Не могу я тебя тронуть, но… Пусть бы тебя убили солдаты, князь.
Алесь побелел.
- По-мужицки ты цвенькаешь - пусть бы тебя убили, своих отпустил - пусть бы тебя убили, окрестность за тебя горой - пусть бы тебя убили, под солдатскими пулями останешься - пусть-бы-те-бя-у-би-ли.
- Видишь, - сказал Алесь. - А я хочу, чтобы ты жил.
- Ради чего?
- Ради настоящей воли.
- Не будет ее!
- Она будет, - у Алеся дрожали брови. - Подумай, Корчак. Мы другие, Корчак.
- Дети таких родителей, э!
- Моих родителей не тронь.
- Родственники таких, как Кроер.
Алесь вскинул голову:
- Я подставил руку, когда тебя избивали, выдрал тебя из его рук.
- Не верю, - словно цепляясь за самое дорогое в жизни, сказал Корчак.
- Вот шрам от карбача.
- Не верю!
- Со временем поверишь.
Двери опять лязгнули. Алесь покачал головой.
В полдень в Горипятичы опять вошли солдаты: остатки двух рассеянных рот и две свежие роты при одной легкой пушке.
Кто-то показал Мусатову дом, где лежали раненые.
Он дёрнул двери и остановился, поражённый. Сидя на скамье, спустив сцепленные руки между каленями, исподлобья смотрел на него старый знакомый. Радость шевельнулась в капитанавом сердце, но он сдержался. Он только кликнул Буланцова, подручного, с которым некогда вместе ловил Воина.
- Вот, Буланцов, - сказал жандарм. - Рекомендую, князь Александр Загорский. Каким образом тут? - спросил Мусатов.
Алесь пожал плечами:
- А может, кому-нибудь помогу.
- Кому "кому-нибудь"? Мятежникам или нам?
- Не кричите, - сказал Алесь. - Хорошие манеры не повредят и людям вашей профессии… Видите, вот солдаты…
- Они не добили их?
- Я не дал… А там мужики.
Буланцов тронулся туда.
- Этих я заберу.
- Не советую, - сказал Алесь. - Это горипятицкие.
- Так что? - водя продолговатым носом, спросил сыщик.
- А то, пан лазутчик. Даже пан Мусатов слышал, что их насильно, под угрозой поджога, выгнали из домов. Солдаты же стреляли в кого хочешь, лишь бы не в лесных братьев.
Он почти весело улыбался, и Мусатов ненавидел его в этот момент. Ненавидел за жесты, слова, одежду, за эти глаза, за ловкость в разговоре. Он не мог не чувствовать, что рядом с ним он, Мусатов, всегда будет выглядеть, как пьяный капрал.
- "Лесные" пошли еще утром. На рассвете, - сказал Алесь. - А это невинные люди: солдаты подтвердят. Как и то, что я не воевал.
- Видели бандитов? - спросил Буланцов.
- Как вас.
- И говорили с ними?
- Как с вами.
- Что они говорили? - спросил Мусатов.
- Что идут в пущу и что счастье мое - лекарскае. Иначе убили бы.
- Сколько в них жертв?
- Трое убитых, с десяток раненых. - Алесь нарочно причислил к лесным людям мужиков из деревень Ходанского.
- Сколько их было? - спросил Буланцов.
- Это что, допрос?
- А вы что же думали, почтенный Александр Георгиевич, - почти ласкаво сказал Мусатов.
- В таком случае я не буду отвечать.
- Будете, будете, - приветливо сказал жандарм.
И он пожал плечами:
- Они, видимо, действительно пошли в пущу еще на рассвете. Ничего. Идите возьмите из домов мужиков - кто попадет в руки.
- Не ходите, Буланцов, - сказал Алесь. - Не отдавайте таких приказов, капитан.
- Это почему же? - спросил Мусатов.
- Тут есть свидетель.
- А этот свидетель скомпрометирован, - сказал капитан.
- Напрасно. Есть мой эконом, который привез мне известие про бунт. Он засвидетельствует: до того я ничего не знал. Есть мужики, что скажут: меня не было во время бунта. Есть солдаты, каких я лечил, поскольку это обязанность каждого, кто знает, как сделать перевязку.
- Не было его в бунте, паночек, - застонал белесый солдатик у печки.
- Молчи! - сказал Мусатов и, обратившись к Алесю, пристально глядя ему в глаза и чеканя слова, начал говорить: - Появились вы - и у мятежной толпы изменилось настроение. Черт знает за кого они вас посчитали…
- С тем же успехом они могли бы посчитать ворону за архангела Гавриила, что слетает с небёс, - иронично усмехнулся Алесь.
- Чего вас понесла сюда?
- Я же говорил: врачевать. Я не хотел крови. И вы не зацепите невинных, Мусатов, только потому, что этого требует ваша карьера. Я, наконец, прискакал потому, что должен быть беспристрастный свидетель, которому поверят больше, чем хлопу, и больше, чем вам. Я - свидетель.
Мусатов оглянулся и перешел на французский язык:
- А вы… подумали… что этот свидетель мог быть убит… во время бунта… Случайным залпом…
- Ваше произношение заставляет желать лучшего, - сказал Алесь. - А солдаты, капитан?
Мусатов дрожал. Наступило, казалось, время. Теперь и этого можно было пугануть арестом или смертью. Он чувствовал, что все в нем звенит.
- Никто не знает мотивов вашего приезда сюда, - на том самом плохом французском сказал он. - Вы вмешались в бунт, вы своим появлением настроили этих людей на атаку. И я немедля пошлю донесение об этом вице-губернатору, поскольку Беклемишев болен… Пошлю тому самому вашему Исленьеву, который кричал на меня за дело в Пивошчах.
Рысьи глаза сузились, губы трепетали.
- Напрасно будете стараться, - сказал Алесь. - Донесение уже отослано. Я отправил его перед отъездом сюда и объяснил, почему еду. Думаю, скоро будет ответ.
Мусатов непроизвольно хватанул ртом воздух.
- Так-то, - невинно смотрел на него Алесь. - Каждый человек, каждый дворянин должен всеми силами стараться остановить мятеж. И я объяснил это вице-губернатору на случай… гм… на всякий случай.
Буланцов ничога не понимал из разговора, но сыщицкой догадливостью понял одно: шеф получил страшный удар. И еще отметил себе: шеф теперь никогда не простит этого человека.
Алесь встал.
- Ну вот, - сказал он. - А теперь…
- Конечно, - сказал Мусатов. - Я надеюсь, вы поняли, что это была шутка?..
- Я и не сомневался в этом. Разве такие вещи говорятся не в шутку между цивилизованными людьми? Конечно, шутка.
Капитан сидел бледный.
Алесевы глаза смеялись.
- Хватит, капитан. Я надеюсь, вы отмените этот приказ и найдете настоящих преступников? Поскольку когда каждый залп - эта ступенька вашей карьеры, я положу этому границу.
И впервые за весь разговор возвысил голос:
- И если вы тронете еще одного из них - вас повезут отсюда под рогожей в Могилев или в наручниках в острог. Поняли эти вы, пан штуцер, пан пуля, пан свинец?!
Мусатов сидел, глядяя на доски стола.
- Хорошо, - сказал он наконец. - Я отменяю приказ, Буланцов… Погоню за Корчакам.
Через три часа прибыл от Исленьева чуть живой гонец. Он привез приказ: "Срочно отпустить невиновных, искать Корчака с бандой, на время рассмотрения дела князя Загорского - под домашний арест".
Алесь улыбнулся: Исленьев думал, чтобы ему, Загорскому, не сделали под горячую руку вреда. Старик заботился о нем. Вот так старик! И это ничего, что приказ вице-губернатора словно возвысил немножко в собственных глазах жандармского капитана, врага, от которого со временем нельзя будет ждать милости, когда его только не убьют Корчак или Черный Воин.
Пусть себе возвышается, пусть думает, что если домашний арест, то последнее слово остаётся за ним. Алесь знает, для чего так сделал Исленьев, и, значит, он достиг цели, не дал пролиться крови и спас невиновных.
Врач Ярославского полка Зайцев подошел даже поблагодарить его за перевязки, сказал, что сделано это достаточно хорошо. Алесь покосился на капитана, сказал, что ему приятна пахвала образованного и опытного человека, и пригласил Зайцева бывать у себя.
Старик покраснел. Покраснел и Мусатов, только по другой причине. И не выдержал. Сопровождая Алеся к саням под любопытными и благожелательными взглядами солдат, начал с притворнам сочувием журить его.
- Тут черт знает что делается. Попечение нужно, а то все вокруг несытыми глазами смотрят. Иудеев одних на страну сколько - и все они немецкие шпионы. А тут еще свои нигилисты, поповское и мужицкое семя. Народ натравливают! Эх, пан Загорский, такое положение, а вы в эти глупости по молодости лет лезете. - И добродушно заглядывает ему в глаза: - Вам что выпадает? Вы в первых российских помещиках по богатству, - гудел жандарм. - Разве у вас не воля? И вам в сто раз лучшая воля, чем в их холуйских фаланстерах [77].
"Ничего у меня нет, - думал Алесь. - Ничего из того, что мне надо. А надо мне все. И прежде всего воля всем народам и моей родине. Что ты знаешь о этом, грязная свинья? И рассуждения твои только и можно назвать, что le delire du despotisme [78], как сказал бы старик Исленьев. И сам ты быдло, лакей душой".
Он сел в сани и закрыл глаза, чтобы не смотреть на караульного солдата. Со вздохом и облегчением закрыл глаза и вытянул ноги. Два солдата поскакали за ним, чтобы провести за село.
За санями бежал на длинном поводе Урга. Он не привык к такому - фыркал и болтал головой.
Растаявший мартовский снег, вороны, прижатая ожиданием деревня, резкие голоса солдат.
На минуту ему стало больно. Он вспомнил слова Корчака и подумал, что за презрение предков к народу, за презрение образованных к народу - чтобы не довелось платить детим, которые любят этот народ. Но тут же подумал, что постарается, чтобы Корчак, если сведет их судьба, изменил о нем мысль. Он видел в этом мужике большую чистоту ненависти. Как нужны им люди, которые умеют ненавидеть! Хороший мужик! И как жаль, что нельзя всего раздать, чтобы поверили тебе. Деньги нужны делу. Ничего, с Корчаком они еще встретятся. Он, Алесь, сделает все, чтобы тот был товарищем ему. У них одно дело.
Ничего. Ничего. Все еще будет хорошо, чисто, смело. И люди на земле будут людьми.
Садилось пурпурное солнце, и тени на снегу сделались изумрудно-зеленые, более чистые за мороский зеленый луч, увидев который, говорят, нельзя ошибиться ни в любви, ни в ненависти.
И он теперь твердо знал, что он любит и что ненавидит, и откуда у него такая боль, и почему он никак не может успокоить себя.
…Он раскрыл глаза. Ехали Озерищенским берегом, чуть не над самым обрывом. И он вспомнил, как давно-давно, одиннадцать лет назад, тут сидели под горячим солнцем маленькие дети.
Что тут было еще? Ага, груша.
Она стояла тот год только силой собственных кореньев, укрепив ими для себя полукруглый форпост. В собственных руках держала жизнь.
И за ней была земля, а перед ней течение, и следующее наводнение должно была бросить грушу в волны, и ей столо было бы подготовиться к смерти. Но она не знала этого, она цвела.
И лепестки падали на стремнину реки.
Где она теперь? Алесь смотрел под откос и наконец увидел то место. Под кручей растаял снег, и в проталине чернело что-то длинное.
Мертвый ствол занесенной песком груши.
Сани заворотили и остановились перед крыльцом Загорщинского дома. Алма, строватая уже, толстая, как туго натянутый широкий мешочек, завиляла хвостом, побежала к саням, потом увидела чужого с оружием и залаяла на него так, что, казалось, разорвется все ее тельце.
Змитер взял Ургу и пошел с ним. Отъехал и солдат. Алесь медленно начал подыматься в дом.
…Он блуждал по комнатам, сам не зная, что ему надо, к чему его тянет. И наконец, сам не зная как, пришел туда, где они с Майкой еще детьми смотрели через цветные стекляшки. Все было как раньше. Вот на этом диване когда-то сидела Майка, когда он отвел потом глаза на стенку и заметил ее, черную с лиловыми волосами.
А вот и коробочка со стекляшками. Забыли. Если смотреть через красное стекло - какое страшное, дымно-багровое пламя ревет над миром. Такое страшное, словно вот-вот взревут трубы архангелов и небо упадет на землю.
А это что?
Бог ты мой, черепок китайской вазы, что разбили тогда. Дед еще говорил:
- Бейте, так ей и надо.
Он раздал черепки. Интересно, сберегла ли Майка? А Франс?
Сколько друзей, ровесников. Можно склеить все эти черепки, и опять будет ваза. А вазу поставить вообще, в солнечном доме, в котором живут все.
Ваза-ваза. Белая ваза с синими рыбами.
Он пошел по полутемным комнатам.
Черные ели. Сумраком наполненный дом. За окнами гостиной холодная звезда горит между деревьев. Что это, начало конца или конец начала?
Хоть бы скорей, хоть бы скорей восстание. Пусть даже смерть! Поскольку невозможно больше терпеть это гнилое, душное лихолетье, вранье, рассуждения кроеров, мусатовых, корвидов, дэмбавецких - всего этого сброда. И невозможно больше сидеть в этом доме, видеть в темных окнах конусы елок и острую, как солдатсикй штык, нацеленный в твое сердце, звезду. Невозможно видеть рабов и панов, невозможно напрактиковаться в терпении, видеть, как другие совершенствуются в лести. Невозможно видеть церковь, короны, расшитые мундиры. Невозможно видеть на каждом перекрестке, над всей страной взлет пробитых гвоздями рук.
Лучше бы уже ему, Алесю Загорскому, выкупить грехи всех, своей кровью добыть освобождение для всех, погибнуть за всех.
Он вдруг понял, чего ему не хватает, пока нет битвы. Пусть себе друзья и он сам презирают стихи. Сегодня он не может.
Перо бегало, оставляя строчки:
Чем разгневала Бога ты? И чем разозлила?
Что над тобой, не воспетой и сотнею строф,
Час суровый пробил, и костёльная тьма наступила,
Тьма пробитых ладоней и тысячи смертных голгоф?
Что натворила земле ты – от фиордов до Рима,
Почему заливали пожары тебя, раздевали ветра,
Почему умирали в Сибири твои молодые Багримы,
Почему Достоевские покидали нивы твои и боры?
Кто отобрал твою память, моя дорогая,
Почему же веками, не взирая на муки свои,
Лучших поэтов своих ты, беспамятная, забываешь,
Лучших пророков каменьем невежества бьёшь?
Верю в одно. Когда злость вековечную свяжут
И над твоими криницами встанет звезда Полынь,
Ты на суде – под архангелов трубы – Марии расскажешь.
Скажешь слово своё за всех на планете людей:
«В битвах жестоко изранена во имя рода людского,
Чтоб на палетках его язык и воля взросли.
Мать сыновей человеческих. Я столько перестрадала.
Можно землю простить,
Пока есть я на земле»
Он не верил, а образы получились мифологические.
Да разве в этом дело, когда действительно гибнет все хорошее, когда правду говорят булгарины, а за волю воюют муравьевы, когда действительно над землей взлет пробитых рук?
Он смотрел в окно, на звезду. И вдруг увидел…
…В небе стояли светлые столбы от горизонта к зениту. Они менялись местами, крайняя их грань была ярко-багровая, она разгоралась и напоминала пожар. А посредине вставали белые полосы и столбы.
Редкое на таком юге и потому слабое, вставала над землей северное сияние.
Свидетельство о публикации №214121100373
Петр Евсегнеев 31.03.2020 21:52 Заявить о нарушении