Самолёты. Часть 3. Глава 9
В последние годы… Да что там — сколько я себя помню, мы, дети, относились к родительской самолётной затее с известной долей скепсиса, иронии и снисхождения. Мы и сами были не лучше — с нашими-то «девиациями», — но родители всегда были для нас в этом отношении «недостижимой вершиной». То есть, кем-то вроде парочки Наполеонов в одной палате: дальше уже некуда.
Да: их мечта, возвышенная и на первый взгляд недостижимая, порой казалась нам не более, чем безумством высокого класса, до которого всем нам было далеко. Наверное, так люди смотрят на нас (например), думая: «ну, уж я-то нормальный, не то что эти». Родители были для нас своего рода мерилом, и каждый считал, что он не так уж безнадёжен, — ведь родители с их самолётами всё равно безнадёжнее.
И как знать, быть может, именно такая точка зрения не давала нам окончательно уйти в глубины своих отклонений, даже наоборот, — удерживала в зоне «относительной нормальности».
Рассуждали мы примерно так:
— Ай, бросьте, ну кто сейчас «нормальный»?
— «Нормальных» не бывает, это миф.
— Всё относительно. И вообще, что есть «норма»? Для родителей, вон, и самолёты — норма…
Но если честно, спотыкаясь о вездесущие детали и коробки, мы и понятия не имели, чем они заняты теперь. На какой стадии находится их проект, — или проекты? Или безумие?
Мы редко заходили к ним. Вообще, до недавнего времени мы и друг к другу редко заходили, чего уж там. Но «мастерская» всегда была для нас своего рода «терра инкогнита» или, скорее, Затерянным Миром нашей квартиры. Со своими обитателями, со своими законами и снами, «мастерская» была похожа на отдельную страну, на Непал, например: вроде бы похоже на Китай, а вроде и совсем другие люди, язык, обычаи…
Мы редко заходили к родителями, потому что в этом не было надобности. Исключение составляла доставка еды; но едва ли кто-либо из нас обращал внимание на то, что там происходит. Да, вроде бы сидят и что-то чертят, или что-то мастерят, или ещё что-нибудь делают…
Нам-то какая разница?
Наверное, это неправильно. Ну, чисто по человечески, мы же всё-таки одна семья. Они — родители, мы — дети… Наверное, нам стоило хоть иногда интересоваться их делами, пусть даже всё сводилось к самолётам. С другой стороны, им тоже было бы невредно иногда обращать на нас внимание. Обычно у нас ничего нового у нас не происходит — что есть, то есть. Лохматый просиживает штаны на балконе, Матрица пребывает в глубинах виртуала, а я… Ну, я тоже чем-то там своим занимаюсь, типа того.
Они ведь ещё тогда… Тогда, десять лет назад, когда вводили дежурство, они сказали нам:
«Вы, дети, уже вполне взрослые, особенно Лохматый и Матрица. Да и Кот, — если уж не боится ездить куда глаза глядят в одиночку. Вы уже самостоятельные, — что ж, это хорошо. Раз так, значит, вы в состоянии позаботиться о себе, приглядеть за Соней и помочь нам хотя бы с тем, что касается работы по дому. Ваша самостоятельность поможет вам в будущем. А нам нужно ещё немало сделать. Однажды у каждого из вас появится своя мечта. И вы должны быть готовы к этому…»
Пожалуй, это можно назвать даже «последним напутствием».
Не знаю, помнят ли братья эти слова, но я, которой тогда было всего девять, запомнила их очень хорошо. В тот момент они стали для меня наивысшим проявлением родительского доверия и признания нашей «взрослости». Озвучив эти мысли, родители тем самым словно поставили нас на одну ступень с собой, перестав видеть в нас малышню, которая нуждаются в старших и не может сама о себе позаботиться.
Даже несмотря на то, что я так мало тогда понимала, даже несмотря на фразу «приглядеть за Соней», я была горда — собой, сестрой, братьями. Ведь нас официально признали взрослыми…
Конечно, сегодня я смотрю на это несколько иначе. Они просто устали. Кроме того, мы тянули их назад, — особенно болезненная я и чуть менее болезненная Кот. Поэтому… Отчасти я понимаю Лохматого, который, в отличие от меня, отнёсся к этому «напутствию» как к окончательному и бесповоротному признанию своей «второстепенности». Пожалуй, из нас четверых он нуждался в родителях больше, чем остальные.
А тут ещё Кот со своими путешествиями…
Наверное, в этом и была основная причина его затворничества на балконе, которое началось ровно десять лет назад. Балкон — не вполне квартира; так и Лохматый чувствовал себя не вполне членом этой семьи. Чувствовал себя лишним. Мы, младшие, о таком тогда просто не думали, и вряд ли думаем теперь. Во всяком случае, меня это никогда не тяготило.
Тем более, у нас — детей — есть мы. И этого, в принципе, вполне достаточно.
…
Но я неслучайно задумалась об этом.
Лохматый не любил бывать в «мастерской», и даже во время дежурства старался поскорее оттуда смыться. А уж если нужно было поговорить с родителями, то он отправлял меня, — потому что с Матрицей подобный номер, естественно, не проходил.
И вот — письмо из Рубецкого. Адресовано оно маме, а значит, мне надо идти. Он очень меня просил.
И я ему конечно не отказала. Мне ведь нетрудно.
Так что я постучалась к ним и, не дожидаясь ответа (потому что родители обычно настолько увлечены делом, что ответа можно не дождаться вовсе), открыла дверь и шагнула в душную тесноту «мастерской»…
…но попала почему-то в сон.
Как я уже рассказывала, мои сны — это не просто сны; это, скорее, мизансцены из «жизни» неких миров, истории, происходящие в них. Я не знаю, связаны ли они с тем, что мы привыкли называть «реальностью», или же эти миры полностью независимы; судя по всему, определённая связь всё-таки существует. Возможно, связующим звеном являюсь я, а сны используют моё сознание и подсознательное, формируя события и вещи, имеющие место в этих Неизвестных Мирах.
Во всяком случае, это кажется мне логичным.
Вот почему то, что я увидела в этом сне, не удивило меня; скорее, я уже давно знала о существовании чего-то подобного, просто не сталкивалась с ним непосредственно.
Это было похоже на… огромный заброшенный ангар без малейших признаков стен или иных границ, — хотя крыша здесь всё-таки была, пусть и отчаянно дырявая. Ангар был кирпичным, и в прорехах обвалившейся кладки я видела насупленное серое небо.
Вокруг было довольно темно, но я различала контуры каких-то гигантских конструкций. Это было похоже на «кладбище» — то ли автомобильную свалку, то ли стойбище отслуживших своё поездов…
И — конечно же! — тут были самолёты.
Точнее, то что от них осталось: ржавые фюзеляжи, поломанные крылья, отваливающаяся обшивка, разбитые стёкла иллюминаторов… Я не разбираюсь в самолётах, но здесь были и маленькие, и большие, и старинные, и современные.
Их объединяло одно: эти самолёты больше никогда не полетят.
Я медленно шла по бескрайнему ангару, стараясь не спотыкаться о бесконечные куски ржавого металла, покорёженные детали, колёса с растрескавшимися шинами или вовсе без шин… Мне было грустно, бесконечно грустно. Каждый самолёт казался мне оборванной жизнью, потерянной жизнью, обесцененной жизнью. Жизнью, ставшей всего лишь грудой металлолома, мусора. Разбитой мечтой о небе.
Я никогда не летала на самолёте. Не довелось, да и некуда было лететь. Поэтому единственным, с чем связывались самолёты в нашей жизни, были родители.
Я знала: они тоже здесь. Где-то здесь. Наверняка. Возможно, думала я, они видят всё это иначе; в конце концов, это ведь сон. Быть может, благодаря своей мечте они видят это печальное кладбище чем-то совсем другим. Быть может, перед их глазами картина куда более яркая и радостная?
Или, возможно, нет ничего перед их глазами, ничего кроме деталей и чертежей? Маловероятно, но и этот вариант исключать нельзя.
А вообще, так ли это важно…
…Они сидели на самолётных покрышках, спиной друг к другу. В этом сне перед ними было почти то же самое, что и в «реальности»: детали, которые они неторопливо соединяли друг с другом. Были здесь и чертежи на мятой, пожелтевшей от времени бумаге. Они были полностью поглощены своим занятием и им, казалось, не было никакого дела друг до друга.
Ну да, они же строят разные самолёты, каждый — свой. Они рассорились, разругались. Мечта осталась, но экипаж распался. И что, скажите на милость, у них может из этого выйти теперь?
Кот винит себя в этой ссоре, но мне кажется, дело здесь не только в ней. Её исчезновение стало чем-то вроде спускового крючка, запустившего этот маленький направленный взрыв. Был один самолёт, стало два. Были двое, объединённые одной мечтой, — стало двое, разделённых безумием.
Безумие — штука одинокая. Каждый из нас варится в своих заморочках — но только в своих. Можно разделить на двоих мечту — но безумие на двоих не делится. Так пара мечтателей становится с годами двумя безумцами, живущими в одном помещении.
Слишком долго — вот в чём причина. Они строили свой самолёт, свою мечту слишком долго. И тут ключевой момент — неподходящие условия. Квартиры — всегда тесные, вне зависимости от количества комнат. Дети — здоровые ли, больные ли, но всё равно требующие внимания, хотя бы какое-то время. Если бы родители с самого начала уехали куда-нибудь… подальше от города, или, скажем, строили бы самолёт не в квартире, а в ангаре (хотя бы в таком, как этот) при каком-нибудь аэропорте (мало ли в стране маленьких аэропортов)… Если бы они не заводили детей вовсе, или же ограничились Лохматым, или же умудрились «сдать» его бабушке… или деду, да хоть в интернат какой-нибудь! Всё было бы иначе!
Но они поступили именно так, как поступили.
Вероятно, причина кроется ещё и в том, что им (как поёт БГ) «выпала великая честь — жить в перемену времён». В конце концов, родиться в одной стране, мечтать в одной стране, строить самолёт в одной стране, — и однажды обнаружить себя и свои мечты в совершенно другом месте, другом пространстве-времени… Их мечта и их союз прошли не только испытание временем, — на их долю выпали испытания куда более непростые. Я ничего не помню из того времени, ведь я родилась, считай, спустя пять лет после своего физического рождения — из-за мигрени, — и это было уже совсем другое время, другая эпоха. То ли дело Лохматый или Матрица, но я никогда не говорила с ними ни о чём подобном…
Мечту, рождённую в одном мире, совершенно неожиданно перенесли в другой, — мир, так мало приспособленный для мечтаний и мечтателей. Мир, в котором люди ещё лет двадцать мечтали не о небе или космосе, а исключительно о деньгах, роскоши, власти, пока, наконец, не стали приходить в себя.
Так что новый мир, безусловно, встретил наших мечтателей куда как прохладно.
Но несмотря на это, они не сдались.
Я никогда не разговаривала с ними на эту тему, но ведь они и правда не сдались, и даже более того — сумели приспособиться к изменившимся условиям. Эти архитектурные проекты — основа нашего финансового благополучия; в смысле, пусть даже мы и безумцы, но мы хотя бы не голодаем. А это, согласитесь, уже немало. Лохматый играет роль вечно обиженного на родителей ребёнка, а ведь они продолжают его содержать, даже в его 34 года.
И всё бы ничего, но вот тут, вот именно тут «выстрелила» Кот. Сначала просто уехала, — они сумели, хоть и не сразу, привыкнуть и к этому.
Но потом она пропала. И это их добило.
Это грустная история, если всмотреться. А сколько их — таких вот историй? «Каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», — да, Лев Николаевич?
…И вот теперь я стою здесь, в этом заброшенном ангаре, на этом кладбище самолётов и мечтаний, в этом безумном сне для двоих безумцев.
В руке у меня письмо. Что в нём — этого я не знаю, хотя и догадываюсь.
Вопрос лишь в том, — если моя догадка верна, — чем это может стать для них. Как это может повлиять на мечту? Сон? Безумие?
В любом случае, я ведь не могу не отдать им письмо. Помнится, Лохматый, а затем и Кот говорили о том, что любое событие так или иначе влияет на мир, в котором мы живём. Что-то в большей степени, что-то в меньшей.
Итак, чем же этот бумажный конвертик обернётся для этого странного мира?
— Мама, тебе письмо пришло, — говорю я.
— Ммм… — неопределённо мычит мама, не отрываясь от кульмана.
— Из Рубецкого, — продолжаю я.
— Ммм… От деда?
— Н-нет… Оно от дедова соседа, Гектора Шагаева — помнишь такого?
— Мм… От Гектора? Да, я помню Гектора… И что ему нужно?..
— Не знаю, я не открывала письмо, оно же не мне адресовано.
— А, вот как… — мама рассеянно кивает, продолжая чертить, — Хорошо… Тогда положи его там… Я потом почитаю…
— Потом? Ты уверена?
Она поворачивается ко мне, и я тут же отмечаю ещё одну особенность сна: мама здесь выглядит гораздо моложе, она почти что моя ровесница. Нет — наверное, ровесница Кота. И папа, понятное дело, тоже.
Это немного необычно. Раньше я не общалась ни с кем из домашних в своих снах, — за исключением Кота, но Кот-то была призраком (или кем там она была)!
Как такое могло произойти, как «реальный» мир мог наложиться на сон? Или наоборот? Не нравится мне это, честно говоря.
— А что в нём может быть такого, в этом письме? — спрашивает мама. — Обычно ты просто оставила бы его здесь, как оставляешь еду. В чём дело, Соня?
— О-откуда мне знать? — заикаюсь я. — Просто… Предчувствие какое-то нехорошее…
— Предчувствие, вот как? — задумчиво повторяет она. — Любопытно. Слышишь, Алик, у твоей дочери плохое предчувствие. У тебя бывает плохое предчувствие?
— Чаще, чем ты можешь себе представить, — бормочет папа, не оборачиваясь, но мама, кажется, пропускает этот ответ мимо ушей.
— Хорошо. Тогда я открою его прямо сейчас и прочту вам обоим. Как тебе такой вариант? Потому как эта пустая трата времени меня несколько утомляет.
— Точно. Пустая трата времени, — папа, похоже, думает о чём-то своём, а мама уже распечатывает конверт, не дождавшись моего ответа. Теоретически, я могу выйти из сна в любой момент, но ведь попаду-то я в любом случае в «мастерскую», так что это мне ничего не даст.
— Так, посмотрим, что нам пишет Гектор, — говорит мама, сдвинув очки к переносице. — «Здравствуйте, Алевтина Владленовна»… Н-да, начало и правда ужасает… Терпеть не могу, когда меня называют по имени-отчеству. Ладно, дальше. «Пишу вам, потому что за прошедшие день и ночь так и не смог дозвониться… Не смог дозвониться ни по одному из телефонов, найденных в записной книжке Владлена Максимовича»… М? И зачем это Гектору понадобилась папина записная книжка и наши телефоны? «К несчастью, должен сообщить вам печальную новость: ваш отец скончался…»
Её голос, поначалу бодрый, с ироничными нотками, стремительно теряет краски, становится тихим и бесцветным. Она мотает головой, словно ей в глаз попала соринка, и вновь перечитывает строчку.
«…печальную новость… ваш отец скончался…»
— А сколько шло письмо? — спрашивает папа. — Дня три, наверное?
Но мама словно не слышит. Она сидит неподвижно, взгляд устремлён в никуда. Потом, будто опомнившись, она снова начинает читать:
— «Причиной смерти… послужила остановка сердца… «Скорая» не успела доехать… Нам сказали, что до вашего приезда тело будет помещено в морг… Приезжайте как можно скорее, мы с мамой будем вас ждать… Примите наши искренние соболезнования…»
Да. Чего-то подобного я и боялась. Хотя нет, вру. Я чувствовала, что, раз письмо написал Гектор, с дедом что-то не ладно, но страшило меня не это. Страшило меня, нет — страшит меня её реакция. Будто мало уже одного факта наложения сна на «реальность».
Кроме того, ей… то есть, нам всем придётся ехать на похороны. Не говоря о том, что это безусловно печальное событие, это ещё и экстраординарное событие — для нас. Для родителей и для детей, которые уже десять лет никуда не ездили и не ходили дальше продуктового магазина.
Но самое страшное — это, всё же, мамина реакция.
Со стороны может показаться, что она спокойна, но я помню то жуткое спокойствие, с которым она предложила участковому чай, когда он сообщил нам о том, что дело Кота закрыто. Снаружи она может казаться спокойной — но что творится у неё внутри?
Вдруг она поднимает на меня глаза, — и я вижу в них слёзы, в своих серо-голубых глазах я вижу слёзы. Она — как моё отражение в зеркале, настолько мы похожи — во всяком случае, во сне.
Слёзы не текут. Её глаза — как лужицы ноябрьского дождя. Как окна, подёрнутые пеленой сегодняшнего утреннего ливня. Её лицо — спокойное, ни один мускул не дрогнет, хотя я вижу, что теперь это скорее маска, чем лицо.
— Представляешь, Соня, — говорит она, и в её голосе я слышу… удивление. Даже недоумение. — Представляешь? Папа умер. Так странно, — продолжает она. — Ужасно странно. Странное чувство. Мне кажется, будто мне снился странный сон, а теперь я проснулась, но попала почему-то в кошмар. Почему я не просыпаюсь, Соня? Папа умер… Это же какая-то страшная нелепость. Он ведь был такой крепкий, он всю жизнь проработал на земле. Даже не курил… А они пишут, «остановка сердца». Почему? Почему всё это — мне? За что? Скажи, неужели я такой плохой человек? Почему на мою голову постоянно сыплются какие-то жуткие неприятности? Сначала Васька болела, потом ты болела, пять лет болела, я чуть с ума не сошла. Потом Васька стала уезжать, потом вообще пропала… А теперь вот и папа умер. Скажи, Соня — почему? Я что-то сделала не так, да? Алик, что я сделала не так?
Папа тоже бросил свои чертежи и сидит, замечаю я, о чём-то крепко задумавшись. Услышав мамин вопрос, он чуть вздрагивает.
— Аля, люди… хрупкие и недолговечные, — говорит он. — Просто так заложено. Путь каждому из нас уже отмерен, просто мы не знаем, какой. Вот и Владлен Максимович… Аля, надо ехать. Нам надо ехать. Я, наверное, вызову такси… Хотя нет: сегодня, пожалуй, уже поздно. Завтра. И надо сказать Лёшке, пусть закажет билеты на автобус. А вообще, неплохо бы сообщить Гектору, что мы приедем. Ты помнишь его телефон?
— А? Телефон? Нет, — мама качает головой, — не помню. Где-то должен быть записан, наверное…
Я смотрю на них. И наверное, это может прозвучать дико, но думаю я не о том, как и куда мы поедем, и не о том, что дед умер, а о том, что мы всё ещё во сне, и он, кажется, вовсе не собирается пропадать. Странно, это странно, и мне это не нравится, совсем не нравится. Я вообще сплю? Или нет? Я окончательно запуталась; «реальность» и сон переплелись, и теперь я не знаю, где я. Можно ли отсюда проснуться, или это уже не сон? Что вообще со всем этим делать?
Мне страшно. Мне очень страшно.
…
(Читать дальше: Часть 4. Глава 10 - http://www.proza.ru/2014/12/17/1765)
Свидетельство о публикации №214121701758