Любовь и католики
Я каждую секунду благодарил судьбу за эту случайность, но всегда ощущал себя на краю гибели - каждый день ждал ее от меня удаления.
Я с ужасом думал о том будущем, в котором глаза ее откроются, и она разорвет со мной, решив, что достойна лучшего. Я чувствовал зыбкость и некрепость ее чувства ко мне, ведь ощущать на себе ее любовь у меня не получалось.
А я желал этого! Я жаждал доказательств, практических доказательств. Слов, постоянных признаний на ухо, слез, обоготворения меня ею… Сейчас, прожив уже пятнадцать лет без нее, я знаю точно - она меня любила.
Тем больше я был несчастен и напуган, чем дальше прорастали наши отношения. С ужасом я представлял, сидя за партой университетского класса, как она мило разговаривает со своими знакомыми со старших курсов, смеется их шуткам, слушает их хвастовство и бравады, попадает под их влияние. Ведь она такая красивая… К тому же старше меня на курс. А ее знакомые старше еще на два курса. А я…. Первокурсник!
Сейчас мне это кажется буквально патологией. Я был глупец.
Но она была всем моим счастьем, всем богатством... Я был богаче любого богача. Мне было жаль всех людей на свете, потому что у них нет ее.
Видимо, мы тогда поменялись с ней местами. Она любила меня по-мужски, я ее по-женски. Чем больше женщину мы любим…
Но хватит о любви, пора уже о католичестве.
Эта моя неуверенность отражалась во всем, что сопровождало наши отношения. В частности, приходя к ней в гости, - а это бывало довольно часто, - я испытывал огромные неудобства в общении с ее отцом.
Мать ее не успела еще огрубеть от жизни и оставалась с той романтичной легкостью в сердце, которую я так ценю в женщинах; потому общаться с ней мне было легко и приятно, словно с ровесницей. Она мне благоволила. Но отец, конечно, как зрелый глава семьи, добытчик всех ее благ, искатель благополучия для детей, права на «глупости» не имеет. Был он достаточно сухим прагматиком и рациональным практиком, что отчетливо сквозило в некоторых его выражениях. Они впрочем случались редко, и прямого ко мне отношения не имели.
Понимаю сейчас, что наше с ним общение имело совершенно обыкновенный характер, вполне соответствующий нашим взаимо-статусам. И лишь моя собственная неуверенность заставляла меня тогда подозревать его в слегка презрительном ко мне отношении. Казалось мне, что он с досадой смотрит на наше с его прекрасной дочерью знакомство (а она была прекрасна!) и конечно не представляет для нас серьезного будущего - просто ждет, что дочь скоро поумнеет и перелистнет эту, пускай даже совсем не плохую, но своевременно прочитанную и забытую страницу. Я же в свои девятнадцать лет видел уже наших детей, бегающих из комнаты в комнату, и другой жизни, кроме как рядом с ней не мог представить себе даже в самых страшных мыслях.
К слову сказать, случилось все именно по первому - его сценарию. Но в кошмарное время ее от меня отдаления, после трех самых счастливых лет моей жизни, до сих пор парящих выше всех остальных, именно отец призывал ее к здравому, как ему казалось, смыслу. История не имеет сослагательного наклонения, поэтому не могу сказать о степени здравости этого смысла, верю лишь, что любовь вообще смыслов не терпит.
Мать напротив - не противилась, и свободно отпускала ее, держа свою ладонь под левой грудью и душевно вздыхая.
Не знаю, стал бы я тем, кем сейчас являюсь, останься мы вместе, но для нее больше подходит ее нынешняя жизнь, чем жизнь со мной теперешним.
Снова я о любви. Католичество….
Итак, в следствии такого, - как мне справедливо казалось, - ко мне отношения, чувствовал я себя у нее дома неуютно. Это все равно что врать собеседнику, зная, что он знает, что ты врешь. Перед отцом робел, но держать себя старался как можно уверенней. Вступая в разнообразную полемику помнил прежде всего, что молчание - золото. Вобщем, всячески мешало мне это обстоятельство быть самим собой. Старался я казаться таким, который бы понравился ее отцу; таковым вероятно и являясь, но не веря в собственное им признание.
Напасть эта скоро кончилась, чему поспособствовал один забавный случай.
Не знаю, как сейчас у них дома, но тогда это была симпатичная квартирка в серой кирпичной девятиэтажке, с еще советским, но добротным ремонтом; с той темной лакированной мебелью из опилок, которая и сейчас радует мне глаз, встречаясь в небогатых интерьерах своих родственников и знакомых. Наверняка они в числе первых поддержали тенденцию евроремонтов, катившихся волной по стране, сметавших рогожкой бумажные обои, а гипсокартоном гипсовую же штукатурку. Так что теперь у них, наверное, евроремонт. И от этого становится как-то грустно. Я иногда заезжаю к ним во двор и недолго стою там. До сих пор. Да уж, действительно - патология. Один мой друг называет меня поэтому маньяком.
Одним зимним вечером – а это точно была зима, потому что в теплое время мы гуляли, дома не сидели почти – я у них гостил. Дядя Сережа смотрел телевизор, а тетя Лариса, понятно, на кухне. Она (она) на пианино играла, что-то даже пела, и только закончила, развернулась на своем крутящемся стуле и смотрит на нас с дядей Сережей, улыбается. О! Это один из самых страшных моментов. Я думаю за несостоявшегося тестя, который на меня лукаво смотрит: «Э! Видишь, какая умница у нас! А ты что? Ты кем стать то собираешься? Да ты ее еще и младше – ребенок еще. Вот у нас с Ларисой разница десять лет, вот это я понимаю, вот это благоприятствует».
А она соскальзывает со своего стула ил бежит в спальню за фотоальбомами: в полосатом свитере, тоненькая, волосы развеваются, не успевают за ней; возвращается, весело плюхается рядом со мной на диван и раскрывает этот альбом, который я ненавижу, который сто раз уже видел. Там ее прошлое, там другой, далекий город, где остались друзья, среди которых меня не было… И пусть они далеко, но ведь это только на карте, а в ее голове они живут и теперь, эти страшные чужие лица. Но она рядом со мной сейчас, на диване, мы иногда случайно касаемся друг друга, она зардевшаяся от игры и пения... мне хочется захлопнуть этот альбом, притянуть ее мощно к себе… Но тут этот дядя Сережа… А она все понимает, улыбается…
Уже не вспомню весь наш разговор, не вспомню даже контекста, из которого родилось все нижесказанное, но говорили мы вот что:
-- Марик с Люсей не поедут, -- говорю я.
-- И правильно делают, что не едут. Чего там делать? Только задницы себе морозить. Какой умный человек захочет зимой в Тамбов ехать? – вступает в разговор дядя Сережа, не отворачиваясь от телевизора и не меняя ни на сантиметр своей хозяйствующей позы.
-- На лыжах будем кататься, -- пытаюсь я как-то расположить его к предстоящей нашей поездке, чтобы легче было уезжать. Хотя дело это уже решенное, но все же. – Марик бы поехал, просто у него там по здоровью не получается.
-- Сифилис что ли? – он смеется своим зычным смехом, полным абсолютной власти.
-- Папа! – укоряет она после взрыва веселого собственного смеха. Тетя Лариса тоже смеется на кухне. У них с ней похожий смех – звонкий, задорный.
-- А что? Еще похуже? Этот, как его… -- не унимается он, подпитавшись аудиторией.
-- Сережа! Ну не стыдно! – Это уже Тетя Лариса.
Эх… У меня так смешно шутить здесь никогда не получается, даром что в этом деле я мастер известный среди своих друзей.
-- Да нет… Но почти, кстати. Действуете в нужном направлении. – Я пытаюсь, пытаюсь…
-- Это как так – почти сифилис? Сифилис почти не бывает! Он или есть, или его нет. Или скоро будет! – снова он шутит. Все смеются, и я, кстати, тоже.
Теперь моя очередь. Шутить не буду, но возьму внимание сногсшибательной, из ряда вон новостью:
-- Ему обрезание сделали.
Женщины раскрыли рты, Тетя Лариса даже до неприличия.
-- Вот те на! Он что, католик что ли? – говорит дядя Сережа. «Вот те на», -- думаю я.
-- Почему католик? Иудей, -- отвечаю.
-- Еврей что ли?
-- Ну да, еврей. В синагогу ходит. Только про обрезание – это секрет, вы не рассказывайте никому, -- продолжаю я шутить, но это никем не замечено.
-- А, ну да, этим тоже делают.
-- Почему тоже? Католикам обрезание не положено, только иудеям и мусульманам.
-- Как не положено? Положено, положено.
-- Да нет, дядь Сереж, какое христианам обрезание? – тихо негодую я.
-- Я тебе про католиков, а не про христиан. – Он негодует громче.
-- Так католики и есть христиане, -- говорю.
-- Ха! Вы слышали! Католики – христиане! Во дает. Католики – это католики, а христиане – это христиане.
Я в ступоре. Женщины молчат. Я с надеждой смотрю на них, но тут же понимаю, что поддержки там не найду. Они не знают, представляете? Да какая еще поддержка в таком вопросе! Ему пятьдесят, а он мне такое заряжает.
-- Дядь Сереж, вы ошибаетесь. Католики – христиане.
-- Да брось глупости говорить. Мы христиане, но мы же не Католики?
-- Но…
-- Ну вот, а ты говоришь, -- он перебивает меня.
Что тут скажешь? Жаль, что интернета и устройства с дисплеем тогда не было. А может и к лучшему. Хотел я еще православных примешать до кучи, но передумал.
Я был поражен тогда. Она, конечно, должна была это знать в свои двадцать с лишним лет. Но не знала. И поверила, бесспорно, отцу. Это естественно – возраст, опыт, авторитет. Любить я ее меньше не стал от этого, наоборот. Она показалась мне такой беззащитной, такой безоружной перед любой информационной атакой; а именно этих атак я и остерегался в своей патологии, о которой выше рассказывал.
Я не переставал думать об этом разговоре по дороге домой; смеялся, негодовал, доказывал дяде Сереже свою правоту в полный голос, представляя, что он сидит на пассажирском сидении.
Знаете, мне кажется, что именно этот случай стал причиной моего укрепления, утверждения в этом семействе. Я довольно быстро заматерел там как потенциальный жених, о чем и думать не мечтал в самых смелых своих прогнозах. Он, случай, явился отправной точкой на пути к моему расслаблению в поведении, прибавил мне уверенности, смелости, самонадеянности. Авторитет дяди Сережи ни в коем случае не пострадал в моих глазах, но мой собственный авторитет в моих перед ним ощущениях значительно вырос.
Вот так. А ее вскоре жизнь у меня отняла - года через два после католиков, наверное. Да, думаю через два. Боролся, конечно, но она меня одолела.
Свидетельство о публикации №214121702119