И вся оставшаяся жизнь
(третья часть книги "На плахе газетных полос". )
НОВАЯ РАБОТА
Нудный рабочий день заканчивался. И я досрочно привела себя в полную боевую готовность – на выход. Не привлекая внимания сотрудников, - нас в крохотном кабинете, как семечек в арбузе, – потихоньку под столом, сбросив туфли, натянула сапоги. Памятуя об андроповских методах борьбы за дисциплину, - хоть дреми или трави анекдоты, но как пригвожденный сиди за рабочим столом, на котором чем больше бумаг, тем ты смотришься деловитей, - в последнюю минуту собрала рукописи, впихнув в сейф, щелкнула ключом и готова к старту.
Пока коллеги осознали, что пора по домам, я уже выскользнула в институтский коридор. Поначалу эта моя торопливость раздражала соседок по кабинету, но привыкли – у меня двое детей. Дочь – в садике, ее надо забирать пораньше, а живу, считай полгода, без мужа.
Еще недавно, весной мы мчались с Володей из разных концов Хабаровска после работы к дочери. Детский сад был для нас романтическим местом свиданий. Заберет ребенка первым отец, сидят под грибочком, поджидают меня и втроем, взявшись за руки, шагаем весело домой. А чаще – днем звонок на работу, мол, задерживаюсь, не ждите. Это значит мой капитан в казарме, и надолго. У него – солдатики. Замполит им и мамка, и нянька. Это куда же годится – у дочери цветные карандаши, фломастеры таинственно исчезают. Пытала старшего сына, тот клянется, божится, что не брал. Кто же тащит из дома детские письменные принадлежности? Оказывается, любимый папа - в казарму солдатикам.
А сейчас он далеко, на уборочной. В составе дальневосточной автороты без сна и отдыха убирает с солдатами урожай. Называется это целина. Какая целина!? Колхозники Уральских и Тюменьских сел на родных огородах картошку копают, а государственные нивы поджидают, когда люди в военных мундирах, отставив боевую и иную выучку, прибудут с Дальнего Востока, соберут и вывезут урожай.
Но в армии приказы не обсуждаются. Попробуй не проявить послушание, – партбилета лишат, и в повышении по службе откажут. Партия сказала «Надо!», и мой капитан, бросив в тревожный чемодан томик стихов Симонова, а в удостоверение личности вложив фотографию дочери, ответил: «Есть!». А я здесь полгода кручусь одна с двумя детьми, древней бабушкой, разгребая проблемы быта в квартире-казарме с незаконченным ремонтом. Измеряю радость жизни от письма до письма. Они приходили с большими перерывами. И сегодня я жду не дождусь весточку из какого-то странного Упорово, нового места дислокации.
Мощный поток служащих, завершивших рабочий день, с гулом стекался с девяти этажей, притормаживая, у тесного прохода вахты, так что тяжелая стеклянная дверь, ведущая на улицу Серышева, не успевала сомкнуться. Люди выбирались на волю, в осенние, легко темнеющие сумерки.
Мне иногда казалось, что назначение этого из стекла и бетона огромного здания, что на улице Серышева 22 – заточить своих несметных обитателей, лишив их радости видеть солнце. В такие же сумерки, но утренние, оно вбирало сотни спешащих, бегущих, успевших или не успевавших вовремя пересечь вахту, где стояли общественные контролеры с блокнотиками, вписывая минуты опоздания. А когда город расцветал под благословенным светом, радуя и веселя все живое, добровольные каторжники, сидящие за столами, видели это чудо лишь сквозь толстые, пыльные стекла. Днем покинуть сей ковчег, при царившей дисциплине очередного генсека Андропова, - себе дороже: в институтский журнал учета рабочего времени требуется вписать мотивы и минуты отлучки, завизировать заявку у заведующего отделом, затем у ученого секретаря, а потом письменно отчитаться, где был, что делал за пределами здания. Пару раз эту процедуру свершишь, а на третий, твои же коллеги скажут: «что-то зачастил редактор». Редактор, конечно, не газеты, и моя служба к СМИ никакого отношения не имела.
Через пять лет, вернувшись из Чехословакии, долго и безнадежно искала в Хабаровске работу, близкую к творческой. Без партбилета мой журфак Ленинградского университета, пятнадцать лет газетной работы – ничего не значили даже для редактирования многотиражки. В некогда родную «Тихоокеанскую звезду», понятно, никто не звал. Да я и не стремилась. От «ТОЗа» осталась фантомная боль, профессиональная травма. Честолюбие, неистовая погоня за звонкими строчками без выходных и праздников остались там, за поворотом «Заурядного случая в «Журналисте», сломавшего мою творческую судьбу. На смену безоглядной самоотреченности пришло житейское, рассудочное: надо так воспитывать детей, чтобы они видели мать не согнувшуюся круглые сутки за машинкой, а рядышком. В отместку, для полной победы своей мещанской философии искала работу без командировок и чтоб трудовой режим с 9 до 18.00, и ни минутой больше.
Предполагая, что на годик-другой, пока Лерка не выскочит из коляски, прибилась к академическому институту экономических исследований. Не без тайной мысли – познать изнутри, что есть современная наука, и профессионально писать об этом предмете. Один из негативов новой работы – обязаловка: семь часов, не считая перерыва, не покидать здания. Если в редакции полдня бегаешь по городу, то здесь лишь сквозь стекла окон наблюдаешь, как внизу шумит жизнь. В конце рабочего дня выскакиваешь через проходную, будто застоявшаяся лошадь на волю, точнее, на улицу Серышева, с ее тусклыми фонарями.
И так пять дней в неделю, умноженные на месяцы, а возможно, годы. Нам остаются сумерки жизни, - думаю я, - вступая в темный проходной двор, кратчайший путь к детскому саду. Но у ближайшего гастронома на ГУПРЕ вижу очередь. Становлюсь в хвост, спрашиваю: «Что дают?» Хвост еще не знает, позже выясняется – майонез. Сказочно повезло! Как раз к приезду мужа. Какой салат без майонеза. Встретим целинника, отощавшего на казарменных пайках, роскошными блюдами. Укрепим, взбодрим. Лишь бы скорей возвращался из этого целинного мрака.
Я умела читать между строк и не находила в письмах хоть лучика юмора, что не свойственно мужу, с его прибаутками, с которыми он всегда встречал меня с работы «Дом продам, куплю ворота, закрываться от тебя». Что его нынче гложет? Бесспорно, трудно, но не до такой же нешуточной, вселенской тоски, которой дышат его письма. Последнее лежало в моей дамской сумочке. Чтобы без толку не торчать в этой беспокойной очереди подошла к большому освещенному окну магазина - видно хорошо, в который раз, пытаясь проникнуть, что там, за строчками?
«…«Ну и водоворот же здесь. Последние дни так закружило, что и вздохнуть некогда. Кончилась большая уборка, начались большие неприятности. Половина машин стоит. Затуркали комиссии, вытягивают душу по ниточке. Третий день сажусь писать, не получается. Прячу лист и бегу встречать очередную комиссию. От вертолетного гула вздрагиваю, как от пули над головой. Значит, будет выволочка. Нынче сами товарищ генерал пожаловали. Пробыл полчаса, все не по нему, все не нравится «в этой авиации». Коль с солдатами не можете справиться, говорит, бейте в морду. А то, что солдаты, немытые, грязные валяются на вшивых матрасах, никого не беспокоит. Кто придумал направлять в сельское хозяйство солдат. Это только разлагает армию, а у сельчан создается в свою очередь неблагоприятное мнение о всей Советской Армии. Ведь здесь, в Тюмени могли обойтись без нас, сам предколхоза на партактиве говорил.
Солнце не просматривается. Тот же дождь, мелкий, нудный, холодный. Спим в одежде и поверх одеяла еще шинель, плащ-палатка. В окно с силой бьет сухая ветка. Вчера всю ночь не давала спать, сегодня днем ее видел, не успел сломать. А сейчас выйти, сделать это, нет сил, не хочется шевелиться, такая пришла усталость. Обувь, нижняя, верхняя одежда, все - мокрое, негде просушить. Солдаты согреваются самогоном. Установил им телевизор, думал, удержит. А вечером после проверки самовольно уходят в село. Войско бесчинствует, пьянствует. Вчера ночью опрокинули машину, устроили дебош, а на гауптвахту нужно везти в Тюмень за сто километров. Такая роскошь в наших условиях непозволительна. Да и кого везти – массово. Завтра буду отчитываться на партбюро о состоянии дисциплины в роте. Пить стали за рулем, в наглую, за каждым, а их 130 молодчиков, не уследишь. В Хабаровске собрали для уборочной всякий сброд со всей воздушной армии Дальнего Востока. Человеческий язык не понимают. Так что я ругаться стал, как Ванька-взводный. Малыш, есть такой солдат, мой водитель, высказался: «Товарищ капитан, когда вы прибыли в роту, единственный из командиров не матерились, сейчас другое дело» Нехорошее дело, вижу сам. И от этого еще горше.
Пишу как дневник. Уснуть не удалось. Очередное «чп», двое солдат не вернулись в лагерь. Искали всю ночь. Теперь утро. На небе ни единого просвета, сплошь обложено тучами. Призываю волю, иду к речке умываться по пояс. Хотя вода с льдинками, разотрешься полотенцем и чувствуешь себя человеком, шествуя сквозь туман с моросящим дождем. Но через 15-20 минут становится холодно уже и в одежде. Знобит. А тут слышу, над головой курлычут гуси, поднял к небу взор – идут клином - 32 гуся насчитал - и потихоньку между собой переговариваются, перестраиваются в полете. Летят в теплые края. Когда же я полечу в родное тепло своего дома. Если б была моя власть, сорвался бы на почту. Чувствую, есть письмо, должно быть наверняка. Но придется выдержать до обеда. И все равно на душе какое-то приятное ожидание. Очень, очень стремлюсь к тебе, к детям. Хочу срочно видеть вас, слышать, быть рядом».
Вот в такой нервной встряске, считай, полгода. Скорей бы все это заканчивалось. И в письме, которое обязательно я сегодня получу, должна быть указана дата, когда лагерь будут сворачивать и когда встречать. Все худшее, думаю, позади.
Очередь за майонезом идет быстро, отпускают по три банки, но до желанной двери магазина, еще далековато. И мысль моя кружит вокруг последнего, непосильного задания моего нового шефа, профессора Чичканова.
С первых дней в этом научном учреждении, как ни смешно, специализировалась на написании поздравительных телеграмм – абсолютно новый для меня и довольно странный жанр. Суть в том, что где-то в Москве, Питере или Киеве проживает некий Икс, член-корреспондент или академик. Ни я, и, очевидно, ни директор института в упор этого юбиляра не видели, не знают. Но Иксу на Общем собрании Академии наук при голосовании на утверждении себе подобных дано право владения шаром, которым, окрасив его в черный цвет, он мог и запустить в нежелательного провинциального выскочку. И ты пишешь таинственному Иксу от фонаря: «Ваш талант экономиста…», «широта и оригинальность взглядов на концепцию…», «ваш бесценный вклад в развитие экономики страны…» Подтекст подобных телеграмм весьма прозрачен: напомнить о своем существовании, выказать верноподданнические чувства, расположить.
По сравнению с работой в «Тихоокеанской звезде», горячей, беспокойной, когда забываешь, обедал или нет, трудовая атмосфера в Институте напоминала дилетанту сонное царство. Создавалось впечатление, что ученые мужи утомлялись не от мозговых усилий и научных открытий, а от чрезмерной тесноты, плотного соседства друг с другом и необходимости общаться. В махоньком кабинете, как в нашем под номером 203, где разместился отдел научно-технической информации, - семь столов впритык, и чуть ли не в два этажа. Но и здесь были свои преимущества, скрашивающие однообразные трудовые будни.
Помимо обеденного перерыва дважды в день в кабинетах официально разрешалось чаепитие, которое обставлялось весьма торжественно и чинно. Поочередно дежурившие по чайной церемонии, впрок запасались на всю ячейку вафлями, заваркой, сушками, накрывали стол. Чаепитие с неторопливыми беседами «за жизнь», на институтские темы, затягивалось чуть ли не до конца рабочего дня, но чайник при этом отключали, чашки убирали с глаз долой, а вдруг навестит начальство.
В научных же отделах шла интенсивная аналитическая работа со статистическими данными, мировой экономической литературой, готовились к печати научные труды. Молодые специалисты жаждали одного, заветного - стать «кэнами» и «дэнами», кандидатами, докторами экономических наук. Человек с маленькой буквы, посредственность в этом институте долго не задерживался. Присвоение очередного научного звания, как орден, тавро, венец на всю оставшуюся жизнь.
Нашему вспомогательному отделу информации столь дерзкие устремления были несвойственны. Никакие звания нам не светили, кроме повышения зарплаты на десятку, другую. Пик творческого подъема остался где-то там, за горизонтом, возвышенная песенка о предназначении была давно спета. От нас требовалось по мере своего профессионализма помогать молодым талантам получать научные знания, звания и, конечно же, издаваться, ибо чуть ли не абсолютный критерий научного вклада сотрудника - печатные страницы публикаций. Рукописи будущих больших и малых книжек стекались ко мне для редактирования и дальнейшего прохождения в печать.
Молодой директор, доктор экономических наук, В.П.Чичканов, прибывший из Свердловска, при всем своем добродушии четко понимал цену газетного слова и присказки о том, что на копейку поработал, общественности преподнеси на рубль. И, усмотрев во мне журналистское перо, неукротимо действовал в этом направлении. Пространные поздравительные телеграммы юбилярам-иксам были детской раскраской в сравнении со следующими заданиями.
В 80-х годах в высоких академических кругах лишь намечалась работа над программой «Дальний Восток». Это была первая ласточка. Позже их появилось полдюжины. В научных отделах еще только шло обсуждение новенькой, намечалась ее концепция, а Валерий Петрович, вызвав меня в кабинет, не требовал, а доверительно делился своими мыслями: «Вот сегодня ночью не спится. С болью думаю, ученые работают над актуальными проблемами. А кто о нашем институте знает? Так вот. Не подготовить ли нам постановочную статью для публикации в «Правде». Идея – как будет развиваться Дальневосточный регион в свете новой программы?» «Где взять фактуру?» – этот вопрос удивил директора, и он обиженно посоветовал: «Возьмите в отделах заключительные годовые отчеты, сделайте выборку по отраслям. Мне вас учить, как это делается!» Я горько вздохнула, не представляя, с чего начать.
Собрала вторые (первые давно ушли во Владивосток) экземпляры отчетов-простыней с таблицами, графиками, с устаревшими, не по вине ученых, статистическими данными. Ошеломила густота словесного тумана, штампов, канцеляризмов, где в каждом абзаце производительные силы погоняли аналогичные силы, а проблемы сидели и лежали на проблемах. Как перевести на человеческий язык эту наукообразность и в популярном варианте пробиться на страницы главной газеты страны? Задание для меня, пишущей на основе живых фактов, за которыми людские сердца, устремления, поступки, – новое, чуждое. Если бы не помощь тогда еще молоденького кандидата наук, боготворимого начинающими учеными за светлую головушку, Павла Минакира, вряд ли можно было бы расшифровать словесные «лимпомпо», выстроить статью. Как ни билась в поиске синонимов, пытаясь внести свежие слова, получилась она железобетонной, для узкого круга экономистов. Такую и «Тихоокеанская звезда» не напечатает, не то, что центральная газета.
Магическим образом статья без купюр на 400 строк была опубликована в «Правде». Секрет прост. Помимо профессора Чичканова в авторах оказался академик, председатель ДВНЦ АН СССР Н.А.Шило. Известный геолог, очевидно, рукопись и в руках не держал, но имя корифея региональной науки, как «сезам» распахнуло полосы центральной газеты. Ни академик, ни профессор в свою компанию не взяли истинного автора, какого-то малоизвестного кандидата наук Минакира. И за Павла Александровича было обидно. Лишь позже узнала природу субординации, царящей в советских научных учреждениях, для несведущих любопытную.
Когда младший по званию, увлеченно и продуктивно работая над темой, получает значимые результаты, к примеру, новые научные знания, для публикации своего труда вынужден брать в соавторы шефа, чьи заслуги, как правило, в далеком прошлом, а в настоящем он владетельный князь судьбы молодого ученого. Имя «соавтора», если даже на букву «я», стоит на титуле первой. Эту технологию досконально усвоил мой добрый помощник. Несмотря на свои юные годы, Павел Александрович уже изрядно «попахал» на своих благодетелей от науки. Так что отсутствие подписи истинного автора ничуть его не удивило. На этот счет молодой ученый не откровенничал, но, по-моему, «авторы» и гонораром с ним не поделились. А «Правда» в те годы на них не мелочилась, и молодому главе семьи – Минакир недавно женился на нашей сотруднице Валюшке Горюновой, ждали рождения сына - добавка к зарплате никак не помешала бы.
Жилось мне в новом коллективе уютно, бесконфликтно, но спокойствие нарушалось кипучей энергией директора. Вдохновленный публикацией в столичной газете директор был полон идей на ниве публицистики. Что на этот раз озарит профессора?
В садик из-за майонеза я крепко опаздывала. И когда взбежала по лестнице, в притихшей игровой оставалось трое малышей. Дочь радостно вскрикнув: «Мамочка!», повисла у меня на плечах. Я помогала ей завязывать ботиночки. Шнурок, как назло запутался. Сидеть на корточках в сапогах на высоком каблуке было неудобно, мешала сумка с майонезом, двухлитровой банкой молока, буханкой хлеба, а пышная, в белых кудряшках воспитательница, стояла надо мной и громко отчитывала «за позднее изъятие ребенка». Во мне росло раздражение на воспитательницу, тяжеленную сумку и то, что путь до дома не рядом – впереди еще одна гора.
Фантастически огромная луна выползла над площадью Ленина, любимую мной с детства. Менялись идеалы и эпохи, и трижды при мне менялись ее названия. А осенний почерк площади неизменен. Как заколдованная прекрасная царевна, недавно яркая от цветов, блеска струй фонтанов и фонтанчиков, она угасала. Из последних сил розовела глория, пеларгония, безводные фонтаны замерли, как изваяния. И над низко повисшей луной такой простор, закольцованный фонарями, что на весь мир известная Старомястская площадь в Праге на фоне нашей, хабаровской, вспоминалась пятачком. На фронтоне здания дома моделей лихо бежали строчки световой газеты. На табло в поднебесье высвечивалось время 20.00. А завтра в шесть утра мне бежать в гараж, пока ГАИ видит последние сны, на своей ожившей старушке буду осваивать движение по хабаровским горбатым перекресткам пустынного города.
Времени в Чехословакии зря не теряла, получила в школе водичей международные права. У нас в группе было 22 чеха, и я одна русская. С этими правами я могла объездить всю Европу. А вот в Хабаровске они силы не имели. В родном городе все пришлось начинать заново. Экстерном экзамен по теории движения сдала, практика давалась с трудом. Дороги в ЧССР – шелковые ленты, у нас же… да что там говорить!
Должна, обязана освоить вождение. Я так мечтала встретить мужа с целины на собственной машине. Это будет для него сногсшибательным сюрпризом, ведь «Волга», доставленная нами из Чехословакии, была рухлядью.
Все мужики в нашем гарнизоне, от командиров до прапорщиков, как с ума посходили, когда военнослужащим Центральной группы войск разрешили перевозить через границу подержанные автомобили. И служивые всех рангов ринулись по городам и весям Чехословакии в поисках советского движущегося транспорта. Командиры с большими звездами покупали почти новенькие «Волги». Нам, среднему звену, со скромной наличностью чешской валюты, выпала обшарпанная, с ржавеющим кузовом, перебоями в двигателе вишневая посудина 60-го года издания. Однако экспортного исполнения, и мы были несказанно горды и счастливы. Она чудом доползла до Чопа, границы СССР, а уже в Хабаровске двигаться не желала. С контейнера ее трелевали и на тросах тащили на слободку Карла Маркса, во двор к родственникам, где простояла под снегом всю зиму. Тогда было решительно не до «Волги».
После возвращения из Чехословакии перед нами стояла другая житейская проблема – соединиться с 80-летней мамой. Рассказывать что такое обмен, думаю, не следует. Каждый второй хабаровчанин пережил этот кошмар. Наконец, вселились в квартиру на первом этаже «сталинки», не знавшей ремонта с момента возведения огромной печки, которая занимала полкухни. Все бы ничего, но кроме пары табуреток, иной мебели в новом жилище не было. И в магазине «Мебель», что близ колхозного рынка, мы стояли в очередях, на «записи», которую берегли зорче паспорта. Это напоминало послевоенный Хабаровск с очередями за хлебом. В отличие от тех времен каждый, жаждущий приобрести диван «Малютку» или кухонный стол, - а новоселов, вселявшихся в «хрущевки», тогда было немало - знал свой номер в очереди, зафиксированный чернилами на ладошке. На другой ладошке чернели номера очереди за холодильником, телевизором. И с этими «автографами» могли дежурить у магазинов в ожидании завоза товара неделями. А чего мне стоило, пока муж был на целине, превратить «Глашку», так мы окрестили старую «Волгу», в приличное движущее транспортное средство! Да еще и сама за рулем!
Многократно, трепеща и волнуясь, прокручивала сцену встречи. Эшелон с авторотой вероятнее всего придет на станцию Хабаровск-2. Володя выскочит из вагона, кинется к нам, будет кружить Лерочку. А я, взяв мужа под руку, гордо объявлю: «Экипаж подан! Глашка нетерпеливо ждет хозяина». – «Глашка жива? – вступая в игру, удивится он. - А кто же повезет нас?» - «Да я же, родной мой!» Представляю, как он изумится, обнимет, восхищенно скажет: «Вот это жена!». И я повезу его, как усталого принца, по городу.
И МИР ПЕРЕВЕРНУЛСЯ
Глубокой ночью неожиданно раздался стук в дверь, потом короткий звонок и снова стук. Кто бы это мог быть?
- Почта. Срочная телеграмма. – Включив свет, полусонная открыла дверь, но почтальон почему-то не появлялся, увидела лишь протянутую мужскую руку с бланком для подписи. Что за чертовщина, ночной гость исчез как невидимка. Развернула телеграмму, и все померкло: «Ваш муж Рудик Владимир Павлович погиб 6 октября при исполнении служебных обязанностей - командир Арфенов». Что это? Чьи злые шутки? Мой 35-тилетний муж, добрый, умный, здоровый – и погиб. От шальной пули? Но ведь не война! Розыгрыш? А на меня наваливалась, давила громоздкая тяжесть, и то, что еще оставалось живым, застонало, закричало криком. Потом не помню. Лишь отдельные куски и очень ясно.
В глубокой ночи, с телеграммой в руке мы стоим с 12-тилетним сыном на чернущей пустынной улице Ленина, ловим такси. Хлещет порывистый ветер со снегом, будто вчера теплый, безмятежный вечер был в другой жизни. Едем молча на Большой аэродром, где дислоцируется командование Хабаровского авиаполка. С хрупкой, как тончайший серпик надеждой, что все это недоразумение. Но уже осознаю, такими вещами не шутят, и плотнее затыкаю платком рот, чтоб не слышно было рыданий.
При въезде на Большой аэродром нас останавливает караул. Мы, засыпанные снегом, заходим в теплое, полутемное «КПП». На лавках спят солдаты. Кручу ручку телефона. При тусклом свете лампочки, почему-то безмерно удивили голые ноги, торчащие с лавок, и пятки солдат, спящих богатырским сном, сапоги с портянками, валявшиеся рядом. И я поражалась, как можно так безмятежно, крепко спать, когда мир перевернулся.
И закрутились похоронно-траурные муки. Очередная телеграмма с Упорово: «Телеграфируйте согласие на погребение тела капитана Рудика В.П. в Хабаровске». Да что они там с ума посходили? Где же его хоронить, под забором или на целинных полях? (Оказывается, моя телеграмма нужна для финансовой отчетности автороты). По телефону долго шла дискуссия о необходимости хоронить в парадном мундире. Как позже выяснилось, такового не нашлось - не на парады ехали. Обмывали тело мужа солдаты. (Об этом я узнала в Упорово). Они же сколотили грубый ящик, куда установили цинковый гроб со стеклянным окошечком.
О это окошечко! Тусклое в две ладошки, сквозь которое едва просматривалось, скорее угадывалось, чуть склоненное влево лицо любимого – оно еженощно являлось во сне: открывался гроб, и Володя живой, невредимый, только всегда грустный объяснял причины своего исчезновения. Он скрывался от всех, дезертировал: «А на самом деле, вот я, живой».- «Но ведь я видела тебя сквозь окошечко?» - «Так это был муляж, солдатики по моей просьбе сделали». Что, то - явь, а не сон, веровала, пока не просыпалась, и тогда невидимый вонзал мне слева в грудь нечто такое острое, что я физически ощущала ножевую боль – Его нет рядом, исчез навсегда.
Но когда мы с детьми уныло сидели у проходной штаба Дальневосточного военного округа на Серышева в ожидании вести, что «груз сто» из Тюмени отправлен, ни про окошечко, ни про ящик не знала. В кабинетах на верхних этажах этого грозного здания решались государственной важности военные вопросы. А мы каждое утро приходили сюда с большим узлом, в котором парадный мундир и все чистенькое, новенькое - последний наряд для покойного. Его доставят на самолете. Первыми об этом узнают в штабе. Во мне жила неистовая потребность успеть встретить Володю, Господи, гроб с его телом, в аэропорту - через полгода разлуки. Вот потому я с утра, окруженная детьми, с узлом наготове, дежурила у проходной, боясь покинуть ее хоть на миг. Ближе к вечеру, из глубин этого мрачного здания наконец-то появлялся какой-то тип с большими звездами и обещал: «завтра».
Было много времени, чтобы осмыслить случившееся. Почему Создатель не послал мне упреждающих знаков о надвигающейся беде, ни черных, провидческих снов, ни иных, хоть малых сигналов. Откуда-то усталой птахой прилетел и уже никогда не покидал навязчивый вопрос: что Он испытывал в последние секунды – страх, боль, ужас, облегчение? Об этом я никогда не узнаю. Но достоверно известно из древних русских поминальных книг, синодиков, что в третий день лицо умершего изменяет свой вид, в девятый день разрушается состав тела кроме сердца. А на 40-й день разлагается и сердце. До второго разрушения оставалось три дня, когда вместо большого начальника к проходной спустился юркий, тщедушный лейтенант с командными интонациями и сразу же пошел в атаку: «Что вы таскаетесь с этим узлом? Командование берет похороны на себя. Когда? Звоните, но не приходите сюда больше. Вам запрещено встречать груз сто». Черта с два. Да я ползком поползу, но буду встречать мужа в аэропорту.
Телефона у меня нет, и мы снова весь день дежурим в штабе. На этот раз уже с Лю. Моя верная подруга студенческих лет прилетела из Ленинграда. Взяла под свое крыло моих полуголодных детей, забытую бабушку, распоряжалась всем ходом событий, принимала решения и ни на шаг не оставляла одну, зная мою забубенную головушку, где кричала единственная мысль «не жить». Сознание, на кого оставлю ребятишек, заслонила пустота. И на перекрестках я шла на красный свет.
Только на седьмой день стал известен номер рейса самолета из Тюмени. Нам велено было ждать гроб дома и на следующий день готовиться к похоронам. Но разве командир мне указ.
Оставив сына за старшего в доме - берегли психику мальчишки, отправились с Лю на грузовой двор аэропорта, туда должны доставить гроб. Но когда вышли из автобуса, на остановке с фонариком уже стоял Сынок. Фонарик оказался кстати. Рядом фейерверком огней сверкали «Ворота Дальнего Востока», как принято называть Хабаровский аэропорт, а длинная дорога, ведущая к грузовому двору, где нынче Терминал – сплошной мрак, да и сам обширный двор освещен единственной, тусклой лампочкой. Сюда одна за другой подъезжали на малой скорости машины с грузом. Два офицера, которых мы приметили сразу, бегали за каждой, цепляясь за кузов, и заглядывая внутрь, в поисках гроба мужа. Я поднялась на ступеньку подъехавшего грузовика и слезно, с ненужными подробностями, молила водителя:
- Мой муж. Молодой. Погиб. Его должны привезти с целины из Тюмени. Отвезите ради Христа меня на взлетное поле, где должен приземлиться самолет.
- Пассажиров нельзя на поле. Ну да ладно. Вот разгружусь, и поедем.
В кузове грузовика валялся одинокий, грубо сколоченный из старых досок ящик неизвестного назначения. Сын направил луч фонарика в нутро кузова, и я в изумлении застыла, увидев до боли знакомый тревожный чемоданчик Володи, почему-то перевязанный веревками. Кто его сюда забросил? А где же гроб? И тут осознала – гроб внутри этого безобидного ящика!
Говорили, что причина смерти ДТП – дорожно-транспортное происшествие. При каких обстоятельствах никто не знал, кроме лейтенанта, сопровождавшего гроб из Упорово. И я, прижав его к стенке, не церемонясь, потребовала: «Как это было? Говорите все. Я выдержу». Он что-то стал мямлить: «На месте происшествия не был. Капитан погиб при исполнении. На линии машина была неисправна». Лейтенант уперся как осел, видимо, ему велено именно так говорить.
Сразу же после похорон, которые почти совпали с девятью днями, оставив маленькую дочь фактически на чужого человека, сотрудницу нашего отдела, добрейшую женщину Галину Южакову, а бабушку на сына-подростка, я вылетела в Тюмень. Людка уговаривала не делать этого, чтобы, как она говорила, не разрывать себе сердце до последнего клочка, но я ничего не хотела слышать. Как так? Я внедрялась в чужие судьбы, как журналист исследовала их по крупицам, а что случилось с отцом моих детей, преждевременно покинувшим белый свет, – не ведаю, не знаю, будто я беспамятный манкурт. Работу в институте забросила, пусть выгоняют. Но Чичканов поступил гуманно, оформив все эти дни как отпуск без содержания. Поехать со мной в Тюмень Людмила не могла, у нее истекал недельный отпуск, она едва успевала на работу. И мы расстались с ней в Тюменском аэропорту. Она полетела дальше, в Ленинград, а мне предстояло еще трястись ночь на поезде в сторону Упорово, искать место дислокации автороты, единственный ориентир которой – березовая роща. О ней я узнала из последнего письма, полученного в тот вечер перед страшной телеграммой.
«Откуда, не знаю, предчувствие чего-то хорошего, желанного. Может быть, от того, что завтра наш юбилей и нахлынули воспоминания обо всем хорошем, что связывает нас в жизни все эти годы, от первого момента встречи и до последнего вечера на перроне вокзала. Все это было страшно давно, даже трудно представить, как много уже пройдено. Я читал недавно у Алексина в «Меже», что запоминаются не годы, месяцы, а дни, часы и минуты. Вот эти минуты счастья всплыли предо мной накануне нашего юбилея. Как ни крути, не переворачивай страницы пережитого, много счастливых дней и часов выпало на нашу с тобой долю, родная моя. Был я сегодня в березовой роще. Есть такая роща на окраине райцентра, где располагается штаб автороты. Шуршание золотой листвы под ногами, звон пчел, стрекот кузнечиков, легкие порывы ветра – аж сердце зашлось от немого восторга, упал на листву и пролежал, наверное, полчаса, всматриваясь в глубину времени. Я окоснел, право, не могу описать своих чувств, своего состояния, но, кажется, это можно назвать «грустное счастье» - то, что было со мной в этой роще. Я бродил по холмам березовым, никто мне не мешал, брел, глядя под ноги, закинув руки за голову, и мне казалось, за следующей березкой, за следующим подъемом увижу тебя. Мне так хотелось этого, что я долго не уходил оттуда, хотя прошел уже обед, и нужно было ехать в свою деревню, нужно было работать. Но этот час я взял у суеты мирской, и так не хотелось возвращаться в реальность, в действительность. Однако в том то и суть жизни, чтобы возвращаться в дело, в суету…»
Вся в угрожающе черном (так меня нарядила в дорогу подруга, а в душе было еще чернее) я шла по тропинке через эту березовую рощу. Но не слышала ни пенья птиц, ни шороха листьев под ногами, лишь видела, тревожные, начисто оголенные вершины берез, нервно мотавшиеся под порывами холодного, чужого ветра. С отчаянием думала, приехать бы мне сюда дней на десять раньше. Может быть, удержала, не свершилось бы. Хотя мама, рыдая и молясь, твердила одно - от судьбы не уйдешь, такая уж у него злосчастная доля. Мое воображение многовариантно рисовало последний день жизни мужа, выстраивая приблизительную схему случившегося. Машину водить он не умеет. Малыша посадил за руль. А что произошло потом? Об этом я узнала буквально через час, не покидая березовой рощи.
Издали послышался автомобильный сигнал и мимо меня резво проскочил «Газик» с оживленными пассажирами в офицерских мундирах. Телеграммы о приезде я не давала, решила самостоятельно, незаметно пройти тот последний день жизни Володи, информацию получать без свидетелей от рядовых солдат, только не от командиров. Но не тут-то было. Автомобиль затормозил и, дав задний ход, преградил мне путь. Дверка распахнулась, из кабинки выскочил офицер в майорских погонах, крепкий, мужиковатый с волевым лицом и знающий цену своим звездам в этой глухомани.
- Догадываюсь, вы из Хабаровска. Я командир дальневосточной автороты Арфенов. Прошу в машину. Идти еще далеко. – И, пересаживаясь в тесноту мундиров на заднее сидение, уступая переднее, майор озабоченно продолжал: Что же вы телеграмму не дали, мы бы встретили вас в Тюмени. О цели приезда тоже догадываюсь. – Я угрюмо молчала, набрав в рот воды, а он говорил, и сидящие в тесноте с ним подчиненные напряженно умолкли, изредка поддакивая, когда это требовалось командиру. Начал без вступления:
- Произошло следующее. В одном из взводов случилось «ЧП» - солдаты с местными парнями передрались. Я по рации вызвал капитана и приказал выехать на место происшествия. К концу уборочной, кроме этого «газика», нет практически ни одной машины в исправности, а на той, что поехал капитан, дверка не закрывалась, водитель пользовался «секретом». Выехали они из лагеря втроем. В суете о «секрете» забыли. Водитель набрал скорость и на резком повороте, дверка распахнулась…
- А зачем надо было брать в кабинку двух солдат, когда там и без того тесно?
- Один солдат мог рулить, другой разбирался в приборах. Такие у нас специалисты. А еще дожди на полмесяца затянулись. Дороги фронтовые. Вот, второй день солнышко, к счастью. Лагерь сворачиваем, на этой неделе домой, в Хабаровск.
«Газик» остановился у солдатского городка, состоящего из десятка домиков барачного типа. Между деревьями протянуты веревки с солдатскими портянками, гимнастерками, кальсонами на просушку. Здесь же на кострах в больших котлах кипятили белье, варили еду. Полураздетые солдаты, громко переговариваясь, на октябрьском холоде чистили картошку, кололи дрова, протягивали новые веревки. В лагере, окруженном леском, была такая акустика, что все солдатские разговоры доносились, как по рупору. Меня не покоробили ни маты, ни этот странный, полураздетый табор. Я сразу впилась глазами в мосток над глубокой, узкой речушкой – здесь Володя перед смертью принимал ледяные ванны, в ряд домиков, выискивая Его и не находя. Неожиданно, без всякой команды, в лагере произошло какое-то сильное движение с приглушенным: «Хабаровск, капитан». Не сговариваясь, вмиг побросав дела, солдаты, в чем были, в майках, сапогах на голу ногу и без них, стали скапливаться в один круг, шепчась, развернулись вдруг в стройную, длиннющую шеренгу-линеечку, ведущую к крайнему домику. Его домику! «Не ожидал. Солдаты молодцы, все-таки сообразили», – удовлетворенно произнес Арфенов, возглавлявший нашу процессию.
А уже к вечеру доброжелательность командира, как рукой сняло, он был в сильном гневе и отчитывал меня, словно солдата, нарушившего воинский устав.
- Кто вам разрешил по взводам мотаться без сопровождения? Самовольничаете на моей территории. – Арфенову уже доложили, что я встретилась с Малышом, тщедушным, запуганным солдатиком, переговорила со всеми прапорщиками, с полудюжиной солдат, кто общался с моим мужем в его последние дни. Была в местной прокуратуре, у судмедэксперта. Причина смерти - травма несовместимая с жизнью. Видя, что я не противоречу, командир сменил гнев на милость:
- Свою вину я знаю, в кусты прятаться не буду. А сейчас поедем ужинать в наш столичный ресторан.
Под этим громким названием подразумевалась типичная деревенская столовка в райцентре. Очевидно, с приездом авторот со всех военных округов страны, здесь для офицеров оборудовали просторный кабинет с занавесками, скатерками и даже букетиками полевых цветов. Нас, к моему удивлению, ждали. За сдвинутыми столами, с закусками, бутылками сидела вся «верхушка» авторот, старшие командиры, политработники. При нашем появлении они в молчании поднялись и также, не сговариваясь, тихо сели, взирая на командира и слушая его поминальную речь о блестящих организаторских способностях безвременно погибшего капитана, и о том, как его любили солдаты. Пили молча, закусывали, уткнувшись в тарелку.
Я не видела склонившихся лиц, только погоны - звездочки и звезды. Тишину прервали глухие крики, доносящиеся с площади, и неожиданный визит взводного, шепнувшего рядом со мной сидящему Арфенову, что чьи-то солдаты прямо в центре поселка, напротив здания райкома партии, устроили свалку, одного избили так, что у того вытек глаз. Видно, подобные эпизоды были не в новинку: сидящие за столом старшие командиры не вскочили с мест, чтоб вмешаться, а Арфенов полушепотом, грубо осадил взводного: «Не знаешь, что делать? Возьми помощников, повяжи хулиганов, их список мне сегодня же представь. Пострадавшего срочно в больницу, возьми мой «газик». Чуть позже, извинившись, поднялся, подошел к окну и, отодвинув занавеску, проследил выполнение.
В силу настырного своего характера я посчитала, что каждый сидящий за столом принял на грудь по полбутылки водки - стартовая доза для мужика, после нее, для потребляющего, возникает желание повторить. Так оно и случилось. Если здесь, за накрытой скатертью незапланированных речей не было, и этот печальный ужин прошел в тягостной тишине, то все было иначе, когда мы оказались в лагере.
В домике штаба 13-й автороты собрались приближенные к командиру офицеры. Они успели отовариться в райсельмаге, захватив с собой бутылки. При тусклом свете лампочки на двух сдвинутых табуретках поставили пять эмалированных кружек, разливали по булькам. У меня старая журналистская привычка еще с Колымы, проверенный практикой тактический ход. Чего таить, задушевные интервью нередко сопровождаются водкоизлиянием. Если я хочу разговорить собеседника, когда поставлены эмалированные кружки, делаю вид, что пью по полной со всеми, но моя оказывается непочатой. Нужна ясная голова, чтобы запоминать, ведь на застолье блокнот не развернешь, и диктофона нет. Налили раз, два, и началась стихийная дискуссия, говорили все разом, ну а сначала командир, по-домашнему, доверительно, будто сидели на родной кухне:
- Високосный год выдался тяжелым. Гробов столько, что старожилы не припомнят. На военных учениях планируется три процента смертельных случаев. Здесь такого плана не предусмотрено. А получается, что смертей на уборочной больше, чем на учениях. Про увечья уж не говорю, сами сейчас слышали. Но нашу автороту Бог берег, хоть и номер ее нехороший, тринадцатый. По всем показателям мы были впереди.
Его прервал офицер, тоже в майорских погонах, но молодой, Арфенову почти в сыновья годится. Откуда такие юные майоры берутся?
- И красное переходящее знамя из месяца в месяц было нашим. А сейчас мы его потеряли. – На мой наивно-недоуменный, немой вопрос «Почему?», вспыхнул словами: - Из-за вашего супруга. Вы меня, конечно, простите, уважаемая дама, хоть вы и в трауре, но ваш муж не слишком вписывался в суровую армейскую жизнь. Солдата надо в строгости держать, а капитан проявлял интеллигентские замашки.
- Он, говорят, еще и стихи писал
- Какого-то Тувима, что ли, цитировал.
- Иду как-то мимо солдатской казармы. Тишина. Думаю, чем это они занимаются? Оказывается, капитан им стихи Симонова шпарит. Это, помните, когда дожди пошли.
- А что же здесь плохого? – вырвалось у меня.
- Здесь армия, а не клуб поэзии, - спокойно пояснил Арфенов.
- Вот, вот, стишки, отеческие напутствия. А солдатня только язык мата понимает. Сколько раз они его подводили. Я говорил капитану: ты, что с ними церемонишься? Молчит. Дешевую популярность среди подчиненных зарабатывал.
- Валерий, ты уж лишнее не говори, - резко прервал его командир и задумчиво продолжал.
- Последнее время капитан что-то стал хандрить. Он все на почту мотался. Возвращался расстроенный. Что скрывать, мы все чертовски устали, и я не придавал значения его хандре. Поверьте, когда сообщили, что кто-то из наших офицеров на машине разбился, сердце у меня заныло, подумал о Рудике. Лично я его уважал. А тебя, Валерий, учить, наверное, бесполезно, о покойниках или говорят хорошо или помалкивают. - И чтобы перевести накалившийся разговор об утраченном знамени, стихах, от которого я сжалась, в спокойное русло, командир извлек из тумбочки и подал большой конверт. Я открыла его. В глаза бросились слова телеграммы: «Солнце мое, любим, ждем». - Здесь ваши письма. Капитан их ждал, пришли позже. С Рябовым в Хабаровск забыл передать, закрутились с отправкой гроба. - Но молодой, разгоряченный юнец-майор не думал успокаиваться, наступая на командира:
- Не правда ли, вот в этом углу всегда стояло переходящее красное знамя. Где оно? А знамя мы должны были увезти в Хабаровск. Посмотрю на тебя, когда в дальневосточном штабе округа будешь докладывать об итогах уборочной. Подполковничьих звезд тебе не видеть. В майорских пойдешь в запас. Капитан подвел всех своих товарищей, всю автороту, зачеркнув все достижения коллектива.
Господи, куда я попала? Победа в соцсоревновании превыше человеческой жизни? Как все это можно совместить, выдержать. Значит, есть две правды, одна за поминальным столом, другая – вот здесь с эмалированными кружками, при тусклой лампочке.
Здесь я ни минуты больше оставаться не могла. С нестерпимой горечью в душе той же ночью - разбитая, раздавленная, на попутной машине покинула последнее место пребывания Володи, ставшее для него гробовой доской.
С Хабаровского аэропорта, сразу же забрав у Галины Викторовны Южаковой дочь, поправившуюся, с розовыми щечками: «Каждый вечер перед сном тетя Галя поила кефиром и утром сильно кормила», - отправилась на кладбище. Скажете, баба чокнулась? Но что поделать, только здесь, среди надгробий, оказавшись в седьмом секторе, невидимый мягко извлекал не проходящую боль. Ища успокоения, сердце вело меня на погост.
Уезжая, могилу оставляла в цветах, ухоженную. По этой части постаралось командование авиаполка. А хоронили Володю с необыкновенной помпой. Согнали, наверное, полтысячи солдат, следовавших за гробом. Это я видела уже позже на фотографиях, которые мне вручил полковой фотограф. Предварительно очистив в седьмом секторе многолетнюю гигантскую свалку, устроили плац для ораторов, полкового знамени, автоматчиков, которые палили в воздух. Позже, сосед по квартире, старый служака, присутствовавший на панихиде, восхищенно говорил: «Катя, так хоронят только генералов!». Но я была в таком затянувшемся шоковом состоянии, что, обхватив руками гроб, кроме окошечка в две ладошки, ничего не видела. Может Володиной душе, Оттуда, сверху, если дано было с высоты всю эту пышность обозревать, которую я приняла за чистую монету, - потому так больно ударили откровения сослуживцев в лагере, - то уж Он-то знал всю ее фальшь и по чьей случайной указке из старомодного здания на улице Серышева она свершена.
И сейчас, спустя три дня после похорон, подходя к родной могиле, не узнав ее, ужаснулась: вместо холмика - яма, земля провалилась так, что увлекла за собой тумбочку с венками. «Память в наших сердцах останется навсегда» – сквозь сжатые зубы цитировала я, стоя на коленях над провалившейся могилой. И с несчетной попытки, каждый раз соскальзывая в яму, и откуда взялись силы, но железную тумбу извлекли. Земля уже подмерзла, и мы с сыном бросали в разверзшуюся могилу тяжелые комья. Чтобы весной начать все сначала.
Стоит ли об этих мелочах писать? Будничное, святое занятие - забота родных и близких о погребенных. Но нет сил молчать. Двадцатилетнее хождение с разбитым сердцем в страну последнего приюта дает мне право крикнуть: старое Хабаровское кладбище – позор нашего прекрасного города. Удивительного города, где в труднейшие реформенные годы, когда врачи и учителя не получали зарплату, - на двух площадях в потрясающе краткие сроки были вознесены изумительной красоты храмы. Конечно, не для того, чтобы на их мраморных ступенях, под малиновый перезвон рассадить нищих и убогих. У храма сидеть куда уютней, чем у врат последнего приюта, куда едут на автомобилях, а с пешей бедноты и взять нечего. Однако, вступая на городское кладбище, можно оказаться в тупике. Не говорю об ухоженных центральных аллеях, но попробуйте шагнуть вглубь – щели лабиринтов-проходов между несметными пиками оградок, грязь, вонь, свалки, могила на могиле.
Четверть века над хабаровским кладбищем царствует один человек - В.П.Сугробов. Я знала его молодым, жизнерадостным, участливым. Неутомимый тогда, во все вникавший директор комбината, Владимир Петрович мог заинтересованно выслушать заказчика. Рисковал в экстремальных ситуациях: проливные дожди, а заказчице-вдове приспичило в годовщину смерти по непролазной грязюке транспортировать полутонное надгробие.
У нас, опекающих могилы, не раз возникала необходимость в указующем персте директора кладбища. Причина тому - трехметровая свалка, вершина которой, покачиваясь под порывами ветра, сползала на родные могилы, перекрывая доступ к ним. После обращений в администрацию она исчезала. И снова, как феникс, после родительского дня воспаряла в высоту. Но к тому времени, пробиться на прием к Сугробову уже было невозможно. Он стал недосягаем для рядового клиента.
Однако недавно брала у директора интервью по поводу вандализма на могилах. Передо мной сидел усталый, холодный чиновник. Господи, что сделало с ним время и домогательства родных и близких покойников, готовых ради хорошего места на старом кладбище снять последнюю рубаху, а самого Сугробова посадить на божницу. Мой собеседник говорил сквозь зубы, раздражаясь, что, мол, воду в ступе толочь – окультурить облик старого кладбища никому не по силам, вот разработают близ Матвеевки новый надел, присмотримся к мировым стандартам. Оживился, когда в его просторный кабинет пришли торговцы-китайцы с товаром - неподъемным куском красной ткани на обивку гробов. В жарком споре, договорившись о цене и отпустив граждан соседней страны, снова погас. Говорить с ним было крайне трудно. И факты для материала «Миг невозвратного отбытья» пришлось собирать у его разношерстной команды – гробовщиков, землекопов, учетчиков. Конечно, не остался невостребованным личный, многолетний опыт хождения на родную могилу.
Меня спросят: «Ну что ты вцепилась в это кладбище, зациклилась на нем? Неужели других, более интересных тем не нашла?» Все справедливо, мрачная тема и о ней всуе, лишний раз не стоит поминать. И все-таки. Усопшему, конечно, абсолютно безразлично – в какой яме, близ какой свалки лежать. Но на старое, ныне закрытое кладбище будут приходить дети, а если повезет, то и внуки, утопая в грязи, чтобы возложить цветочек, поставить поминальную свечу. И пока мы живы и способны возмущаться антисанитарией, давайте же что-то предпринимать, чтобы отведенные пять квадратов земли последнего пристанища не отпугивали.
КАФЕДРАЛЬНЫЙ СОБОР НЕ УТЕШИЛ
Сказать, что горе мое было безутешно – ничего не сказать. Пережившие подобную утрату вдовы со знанием дела обещали, вот пройдет полгода, на худой конец - год и уж точно полегчает. Не легчало. При мысли, что Его я никогда больше не увижу, окружающее утрачивало смысл. Немного приходила в себя, когда захаживали в дом подружки с крепкими напитками. Мир ненадолго светлел, казался не таким безнадежным – «Над розовым морем светила луна». А потом в ночи приходил Он, усталый, грустный с одним и тем же рассказом, что жив, вынужден скрываться. Пыталась трезво оценить сновидения с позиций нейрофизиологов, утверждающих, что мозг во сне не просто закрепляет полученную информацию, но и перерабатывает ее, прогнозирует, а иной раз и творит. Но эти знания не помогали. Утро было нестерпимым, я открывала глаза, и в сердце со шквальной силой обрушивалось - Его нет, лежит там. С этой скорбью я собирала детей в школу, шла на работу, беспрестанно твердя стихи Н. Рубцова: «Родимая! Что еще будет со мною? Родная заря уж завтра меня не разбудит, играя в окне и горя". И о счастье, если это была суббота, – на кладбище боль отпускала.
Понимала – погибаю. Но режиссировать свою жизнь иначе не получалось. Схватилась, как утопающий за соломинку, за совет сходить в церковь. И отправилась, повязав платочек, в кафедральный собор, что на улице Ленинградской. Но, видно, пришла в неудачный день.
Отпевали какую-то почерневшую от старости бабку. Горели свечи, с икон изучающе, как через века, смотрели проницательные очи, откуда-то доносилось нежное, трепетное двухголосье, неся тихую печаль по ушедшему. К кому обратиться в храме? Священник отпевает и ни единой души, близкой к священнослужителю, кроме прихожанки с задумчивым лицом за окошком, где продавали свечи. И я сунулась к ней и почему-то совсем незнакомой поведала о своих муках, просила о помощи, жить больше не хочу, останется двое сирот. Она засуетилась, стала говорить непонятное – если не сорокоуст, то закажите проскомидию, это будет стоить столько-то. Притащила мне на обрывке газеты горстку земли. Какая «комедия», зачем эта земля, мне прихожанка не успела объяснить, ее позвали к окошку новые покупатели свечек. В тот момент душевного слома, окажись я в православном ли храме, католическом или во вредоносной секте, где бы выслушали, согрели словами, поплакали вместе, – я была готовым, послушным материалом: лепи, формуй фанатку-сектантку, мое истерзанное сердце устало болеть, искало утешения. В нашем храме не получилось.
И снова три измерения, в которых протекала жизнь: дом - работа – кладбище. Ходить одной туда было небезопасно, и я таскала за собой всех своих подруг. Не раз, в свои отпускные дни, со мной ходила Вера Побойная. Брала она отпуск, как правило, в июне. Уставшая от напряженной работы, задолго строила заманчивые планы отдыха - не прикасаться к перу и бумаге, в шляпке, с Зосей, - у нее был премилый пекинес - гулять по набережной и по своему любимому Амурскому бульвару. Позже, на смену Зоси появилась Алиса, но планы оставались неизменными. И стало традицией - отпуск Веры мы ознаменовывали визитом на кладбище.
Спустя полгода после моей утраты, Вера Павловна мужественно перенесла «металла голос погребальный» - скоропостижную смерть 54-летнего Бориса Побойного. Муж умер на даче. С утра, выпив чашку кофе, пошел копать грядку под огурцы и упал. Разрыв сердца. Вера грешила на неадекватное отношение мужа к своему здоровью. Скоропостижная смерть повергла ее в одиночество, но не сшиблас ног, когда со зловещим упорством стали повторяться приступы равнодушия к работе и жизни.
Мы шли с Верой по пыльной кладбищенской дороге. По обе стороны ее толпились надгробные памятники, скорбные бюсты, таблички с именами ушедших людей. – Таинственное, мистическое зрелище, ведущее нас по миру «необъяснимому научным и повседневным опытом». Шли мимо экзотической скульптуры цыганского Барона, сначала к Борису, похороненному рядом с мамой Анастасией, человеком дивной доброты и всепрощения, сестрой известного детского врача профессора Анатолия Пиотровича, навещали ушедших друзей.
И, наконец, последней транзитной точкой была могила моего Володи. Пока я готовила бутерброды, разливала напитки, Вера садилась на хлипкую скамеечку, отмахиваясь от комаров, смотрела на барельеф, освещенный заходящим солнцем, размышляла вслух: - Когда хоронили Владимира, «тозовки» говорили, заметь, с сочувствием: хоть одной нашей бабе повезло в личной жизни, и на тебе – гроб. Вот чего не хватало парню? Тридцать пять лет. «Земной свой путь, пройдя до половины», ему бы жить да жить. Кроху-дочь оставил, вдова расхлебывай. Мужики, они слабаки» Чтобы не показаться сентиментальной, слабовольной, не решалась сказать и об изматывающих снах, в которые из ночи в ночь приходил Он. Вера бы тут же решительно посоветовала обратиться к психотерапевту.
Сколько прошло лет – год, два, не помню, но Он резко прекратил свои визиты по ночам. Без всякого психиатра. Это случилось, никто из атеистов не поверит, после посещения Екатерининской церкви.
Институт выделил мне путевку в санаторий Пярну, что в Эстонии. Не лучшее время года - ветреный, холоднющий в этих краях апрель. На пустынный берег беспокойного в белых бурунах моря хоть в шубе выходи. Только крикливым, мощным стаям чаек, разжиревших на санаторных харчах, ни холод, ни ветер были нипочем. По утрам они будили своим криком курортников и ждали, когда из столовки принесут завтрак.
Впервые оказавшись без детей, игнорируя лечебные процедуры, здоровый образ жизни, не замечая праздничных людей, я не находила себе место. И черт меня дернул поехать в такую даль, пошла на поводу врача, мол, надо хоть ненадолго сменить обстановку. На 24 дня характер жизненного пейзажа оказался окончательно сломленным: без детей, пытка жизнью на чужом взморье усугубилась.
Приближалась православная пасха. В этот день на Пярну выпало столько солнечных лучей, столько тепла, что, казалось, поголубевшее море смеялось вместе с чайками. И ноги понесли меня на далекий едва слышный звон колоколов. Единственная в Пярну Православная Екатерининская церковь, утопавшая в роскоши, не могла вместить всех прихожан. По-весеннему нарядно одетые люди стояли на парапете. Через распахнутую дверь был слышен ясный, теплый голос священника, подхваченный хором «Богородица, дева радуйся, благодатная Мария, Господь с тобою» - любимая мамина молитва. Я протиснулась вперед, увидела умные внимательные глаза, благородный лик священника и безоговорочно уверовала в его истинность – поможет. Твердя главный тезис поучения Владимира Мономаха: «… и убогую вдовицу не давайте обижать сильным», сотни раз тихо извиняясь, пробралась поближе к амвону и приникла к стопам священника. Не имея понятия, можно ли в такой святой день отпевать погребенного, в минутные перерывы, когда пел хор, высказала свою просьбу. Глянув на меня усталыми, хорошими глазами, священник произнес: «Служба шла всю ночь, я устал. Но через два часа приходите».
В ожидании, беспечно прогулялась по площади, рассматривая старинные шпили. А так как на обед в санаторий не успевала, зашла в уютную кафешку. Зная, что без сопровождения кусок в рот не полезет, да к тому же праздничный, пасхальный день, после короткой внутренней борьбы все-таки заказала, антихристка, сто граммов коньяка. Разве после этого позволено идти в храм? Стыдобушка, но мне все тогда было безразлично.
После отпевания этот позорный факт я не стала прятать в нижние этажи памяти. Восставшая совесть на территории одного «я» обрела силу стоп-крана. Тихие, глубокие слова священника сквозь нескрываемое огорчение, сострадание: «Дочь моя, у тебя двое малых детей. Не погуби их и душу свою не губи» - стали тем рычагом, который удержал от падения, пробудил стыд и волю к переоценке себя. Уставший человек в золотистой рясе из далекого храма тронул меня умным вниманием и почти запредельным, душевным проникновением в чужую беду. Он никому не доверил отпевание мужа заблудшей вдовы из Хабаровска, сделал это сам и с таким энергетическим вдохновением, что в тот момент душа моя будто вознеслась вместе с душой Володи ввысь.
«И если сердце, разрываясь, без лекаря снимает швы» - твердила я, словно очнувшись. Рубцы остались, но впервые спала крепким сном без сновидений - по мановению волшебства боль отступила. Просто какая-то мистика. Поняв, что лечение состоялось, собрала вещички, бережно упаковала земельку и большой церковный лист, где с древнерусскими ерами крупным шрифтом выведено «Жизнь вечна и бесконечна», я вылетела в Хабаровск.
3. АДАМ ИЗ СВЕРДЛОВСКА
«Адам, я не дал тебе ни формы, ни определенного места в мире. Но я дал тебе глаза, чтобы видеть его, и руки, чтобы придавать ему форму. Теперь только от тебя зависит, опуститься ли тебе до уровня скота либо подняться до высшего уровня божественных существ». Смысл этой фразы Пикко де Мирандолло шел рефреном в моих письмах к сыну-студенту в Ленинград в разных смысловых значениях: не бояться несовместимых контрастов бытия: «то - до небес, а то – к нулю», обрести свою житейскую нишу, держать внутреннюю перспективу – отделять важное от неважного. Нет, это не общие фразы. Для тех, кто ищет себя в этой жизни, они могут стать вешками в пути. Пусть словесные, но они, как спасительные начала в зыбком пути, в непогоду жизни. Если честно, я писала скорее для себя, эти вешки помогали и мне окончательно не потерять самоуважения в незнакомой научной среде, куда забросила судьба.
Институт наконец-то покидал второй этаж, взятый в аренду на улице Серышева, и переезжал в свое собственное здание. Начали строить его при Чичканове. Судьба нашего бывшего директора, по возрасту, моего ровесника внешне складывалась как в сказке. Не прошло и двух лет его пребывания в нашей провинции, и Валерий Петрович получил звание члена-корреспондента Академии наук СССР. К такой вершине даже крупные ученые идут десятилетиями. Но к этой категории завоевателей научных Олимпов уроженец глухой уральской деревни с непоэтическим названием Гнилое, Валерий Чичканов отношения не имел. У него был иной темп движения вперед. С измальства. Трудно давалась математика, - а в школу он ходил через тайгу за семь километров в другую деревню, - вместо двух заданных на дом задачек, решал пять. В студенчестве - нелады с английским языком. И листы ватмана со склонениями и спряжениями - на стенах над столом, кроватью, в туалете и чуть ли не на потолке.
Удивительное это поколение - дети войны! Если исходить из версий двух великих Елен Блаватской и Рерих, что человечество является простой игрушкой Космоса и биополе каждого человека связано с космическим магнитом, который сообщает, намагничивает человеческие устремления, вызывая «пульсацию жизненных процессов», то, полагаю, именно детей войны, шестидесятников, коснулся «огонь центров», пробудив духовные излияния, животворящие нашу российскую землю. Возможно, ошибаюсь, но так хочется в это верить.
Спросите себя, мои ровесники-хабаровчане, кто помнит войну и годы после нее. В нас был некий стержень, чувство долга, высокая вертикаль духа, цель, когда доход, деньги были вторичны. Первично не пошлым, как нынче слоганом, а негромким гимном сердца звучало: «прежде думай о Родине». Безумное социальное окружение, в котором мы оказались в свои преклонные годы, на попа перевернули некогда святые моральные ценности. Но до этих времен, к счастью, еще было далековато. Да и не все в том времени было радужно.
Чичканов не пришелся ко двору крайкому партии. Сам виноват. Прибывают на хабаровскую землю «варяги» из Москвы - новые руководители и прямо с аэропорта первым делом спешат в крайком представиться, получить «цеу» – ценные указания. «А я с самолета сразу - в Институт. На меня местные партбоссы обиделись», - удивлялся позже Чичканов.
Тогда было принято освещать в местной прессе факт получения высокого ученого звания. Разрешение на публикацию материала давал крайком. Тот, кто читал очерк о Чичканове, «большая шишка» партийная, в присутствии подчиненных сострил, похохатывая: «Значит, из деревни Гнилое. Вот какие одноименные кадры к нам поступают». Реплика чиновника стала известна Валерию Петровичу и ранила его в самое сердце. Оскорбленный до глубины души Чичканов, забрал материал.
Но уже чуть позже непостижимым образом Чичканову удавалось добывать средства для строительства нового здания, для малышей молодых ученых - дефицитные тогда места в детские садики и ясли, для остро нуждающихся - квартиры, открывать отделения и филиалы института на Камчатке и Сахалине, в Магадане и Якутии. Видимо, А.К. Черный пожалел, что при создании Дальневосточного научного центра отказался разместить его в Хабаровске, отдав пальму первенства Владивостоку. Гадать не буду, по каким причинам, но в дальнейшем отношения Чичканова с крайкомом взаимовыгодно пошли на поправку: в качестве новых научных сотрудников появились знакомые – ба лица - престарелые функционеры от партии: Николаев, Перекальский, Романов, Ключиков (собкорр «Правды»). Отправляя своих верных помощников на пенсию, А.К.Черный проявлял заботу, трудоустроивал их в престижное учреждение. К чести новеньких, выражу общеинститутское мнение, все они оказались хорошими «парнями». И куда делась чиновничья спесь? Высокомерие, чванство, пренебрежение к малым людям в стенах Института начисто испарились. Никто из них, понятно, ученых степеней не защитил, а жизненный опыт не заменил пустоты фундаментальных знаний. Но должность «научный сотрудник» и прибавка к пенсии крепко согревали. Дольше всех продержался В. Е. Вошковец, бывший, бессменный начальник управления торговли Хабаровского крайисполкома.
В академическом Институте Вошковец снова стал начальником, возглавлял наш отдел научной информации. Многолетняя работа его в этом качестве на старости лет была божьим наказанием. А что прикажешь делать: под его началом - семь бабенок, образованных, современных, далеко немолчаливых. Пальцы в рот не клади. Но Владимира Елисеевича мы уважали, точнее говоря, щадили его возраст, да и он умел обходиться с дамским корпусом, не влезал, как его ни втягивали, в бабьи сплетни, разборки: кого обошли премией, кого забыли поблагодарить в приказе, умел потребовать от подчиненных неукоснительного выполнения задания. На ученых советах проявлял активность, и не было случая, чтобы не выступил с рекомендациями, при этом не выглядел дилетантом. Мне он признавался: «Я усвоил одну вещь. Если ты не владеешь темой, не высовывайся. Первые полгода я молчал и только слушал, читал, вникал». И это почти в семьдесят лет!
Беспрекословно выполнял и партийные поручения, например, обеспечить ДНД – добровольную народную дружину. Дружинить мы ходили не без удовольствия: два вечера отдежуришь, а точнее попрохлаждаешься с красными повязками на рукавах по улице Серышева. (на фоне сегодняшнего времени уличных хулиганов практически не было), и получаешь два отгула, а если с Сынком, то целых четыре дня вольный казак. И сотрудники брали с собой в ДНД взрослых детей, мужей, чтобы заработать побольше отгулов. Хуже – овощебаза, где грязь и вонь. И откуда, спрашивается, у ученых-экономистов брались прямо-таки кулинарные способности по засолке огурцов, помидоров, капусты. Соль из мешков в бочки с овощами сыпали не жалеючи, ведрами. Неприхотливый покупатель все с полок магазина подбирал, но мы принципиально свою продукцию игнорировали, зная в какой грязюке она готовилась. Были у Вошковца партпоручения и более неприятного характера.
Однажды, чуть ли не под личную подпись, нас вместе с инженерами-электриками, хозяевами здания, согнали в огромный актовый зал (ныне здесь развернута торговля ширпотребом) на экстренное собрание по поводу «антисоветчика» Сахарова. Следовало выразить мнение интеллигенции, то бишь заклеймить позором академика, а с ним заодно и «белоэмигранта» Солженицына. Это грязное дело поручили Вошковцу. Секретарем институтского партбюро был тогда Виктор Смоляк. Человек умный, прозорливый, кандидат исторических наук В.Г. Смоляк в переполненном зале лишь обозначил тему дискуссии. Расправляться на полную катушку с диссидентами, предстояло Владимиру Елисеевичу. Со всем тщанием готовился он к этому партпоручению, не вылазил из институтской библиотеки, изучая подшивки газет. Перед огромной аудиторией читал по бумажке выписанные цитаты из «Правды». Нашлись, конечно, выскочки-партейцы, дежурные ораторы из хозяев здания, кто шпарил убойными «правдистскими» цитатами: «Пасквилянт, отщепенец…».
Как крута, противоречива жизнь. Казалось, совсем недавно иное говорили о Солженицине. На пятом курсе, когда проходила практику в «Крокодиле», в Доме культуры той же «Правды» шло обсуждение «Одного дня Ивана Денисовича», опубликованного в «Новом мире». Собрались журналисты «Известий», «Огонька», «Комсомолки», «Вопросов философии» - весь цвет пишущей братии страны. Главный редактор «Крокодила» Семенов велел и мне, практикантке, быть. Ах, какие дифирамбы пели ораторы в огромном полутемном зале ныне опальному кумиру: «Исконно народный писатель, гордость нации, ему чужда лакировка …» А сейчас Солженицын, по их же беспардонному посылу, стал «матерым делягой». Да что же это за племя газетчиков-перевертышей? И журналистам вторят такие же подневольные, верные партии коммунисты, как наш еще бодренький на выполнение партпоручений Владимир Елисеевич. А куда ему было деваться?
Как-то в наш кабинет заглянула секретарша Лидочка и зашептала: «Вас там, на вахте, какой-то бродяга требует. Его не пускают, он скандалит». Кто бы это мог быть? Изредка навещали меня знакомые, герои очерков из Охотска, Нижнего Амура, Колымы, выезжая в отпуск в западные районы страны. Ведь для северян Хабаровск как перевалочный пункт. Но со многими связь за эти годы уже была потеряна. Последний раз нанес визит бригадир старательской артели из Мой-Уруста, что на Колыме, Егор Кукушкин. Самобытнейшая личность. На вид – натуральный дед, обросший, с бородой, зимой и летом на золотых полигонах не снимал телогрейку. А поводом для написания очерка о нем был один любопытный эпизод.
Как известно, в некоторых старательских артелях был сухой закон. Именно по этому признаку Кукушкин выбирал коллектив золотодобытчиков. Прекрасный организатор, мастер-золотые руки, трезвенником не был, а совсем наоборот, но положил себе за святое правило - в процессе промывочного сезона не прикасаться к стакану. А сезон у «золотушников», как у хабаровских дачников, не считая подготовительного периода, длился полгода - с апреля по октябрь.
В тот раз его бригаде пофартило: если поднажать, к концу сезона могли выйти с опережением плана по добыче золота. И надо же, какие-то ушлые коробейники привезли в Мой-Уруста спирт. Артель оказалась парализованной. Взывать к совести, угрожать бесполезно. Выбрав покрепче горбыль, направился на поселковую площадь, к коробейникам, куда в невменяемом состоянии с пустой тарой двигались недобравшие. Спирта оставалось два полнехоньких ведра. Он купил их. И, грозно выставив вперед горбыль, обратился к собравшимся: «Кто будет пить? Ты, Ленька, может ты, Степан? Нет таких? Завтра всем на работу!» И чиркнув спичкой, опрокинул ведра, зажег вспыхнувшую огнем соблазнительную влагу.
«Горбыль я взял, чтоб защищаться, если бить будут», - смеясь, рассказывал мне позже Кукушкин. По себе знал, пьянице, коль в штопоре, преграды нет. Таковым становился он сам, как только получал отпускные. Тащился в холодном автобусе по трассе, и самолет с Берелеха уносил его на теплый материк. Узнав мой адрес в Хабаровске, явился, как денди лондонский одет - при шляпе, в модном плаще и навеселе. Рассказав о колымских новостях и планах на отпуск, суетливо раскрыл чемоданчик, забитый бутылками коньяка: «До Москвы семь суток, по бутылке на день, бормотуху пить не буду».
Мой отец, строгий, неулыбчивый человек, увидев содержимое чемоданчика гостя, приподнял в недоумении брови: «Это же две моих месячных пенсии и пропить за неделю!» Не знаю, о чем они говорили, но отец бутылки экспроприировал. Это мне не очень понравилось: воспитывать пятидесятилетнего мужика - занятие пустое.
Прошла зима. Как-то забежав на обед к родителям, увидела на кухне Егора Кукушкина. Вновь заросший, одетый как бродяга, с трясущимися руками, на родительской кухне он уминал мамин борщ. Где в отпуске побывал, не помнит. В куче железнодорожных билетов значились Москва, Симферополь, Ленинград. Утверждал, что в Москве не был, а вот море, то ли Балтийское, то ли Черное смутно припоминает. Остался без копейки денег, все пропил и добраться в Магадан не на что.
И тогда мой отец выставил на кухонный стол все семь бутылок пятизвездочного коньяка. Наш колымский гость онемел и даже обалдел, увидев свое забытое богатство в сохранности. С трудом, обретя дар речи, изумился: «Вы трезвенники?» Ничуть не бывало. За эти полгода у отца столько родни перебывало, столько тазов вареников слеплено и съедено, хохляцких песен перепето под бутылочку, которой всегда почему-то не хватало в душевном разговоре, что пером не описать. Но на чужое добро рука отца не поднялась.
С этим коньяком вместо дензнаков гость благополучно прибыл в Магадан, о чем сразу же сообщил телеграммой. А уж Колымская трасса, 300-километровая дорожка старателя к дому – родненькая, где все свои и даже кустик ночевать пустит.
Этот эпизод вмиг промелькнул, когда я спускалась по лестнице к вахте. Неужто старатель после очередного опустошительного отпуска вновь пожаловал? Во всяком случае, иных знакомых бродяг у меня вроде не было.
За барьером вахты, к удивлению, увидела Матвея Журавлева, воинствующего трезвенника. В невообразимом тулупе, с нечесаной седой бородой, где застряли крошки сайки, которую невозмутимо дожевывал, он производил впечатление человека, только что вышедшего из тайги. И не спрашивая, только глянув в тревожные глаза, поняла – ему плохо, хуже некуда. «Здесь у вас не вахтеры, а цепные псы, - вместо приветствия пробурчал он. - Нужна твоя помощь. Выручай». Мы поднялись на второй этаж в фойе. Встречавшиеся по пути ученые при галстуках с недоумением разглядывали моего собеседника, не узнавая в нем того, кто еще недавно в элегантной косоворотке с гитарой в кабинете Чичканова услаждал их слух.
История знакомства с Журавлевым – давняя. Его привел в «ТОЗ» поэт Аркаша Федотов. Тот самый Аркаша, по инициативе которого у нас, на танцверанде ОДОСа впервые прозвучали полузапрещенные джазовые ритмы. Аркаша, самозабвенно вел партию гитары, а танцующая толпа, и мы, стиляги, упивались румбами и фокстротами. Новомодные танцы хабаровская милиция встречала в штыки, стиляг выводили из круга, а уже в пикете «воспитывали». Да и путь музыкантов к румбам был непрост - нот не существовало и только энтузиасты, как А.Федотов, кто имел абсолютный музыкальный слух, черпали новые мелодии из фильмов.
Спустя лет пять-семь после войны для хабаровчан единственным окошком в чужой незнакомый мир культуры, звуков были экраны кинотеатров, где шли невиданные заграничные фильмы «Серенада солнечной долины», «Большой вальс» и много других трофейных. В «Гигант» и «Совкино» горожане, наслаждавшиеся жизнью без войны, валом валили. Очереди за билетами выстраивались неимоверные. Здесь, как и у цирка, все дышало ожиданием праздника, бойко шла торговля цветами. Суетились спекулянты. Ими были недавние пацаны, с кем играли в лапту и в чьи дома не вернулись с войны отцы, а если вернулись, то калечные. Отроки, став кормильцами, скупали по утру билеты и втридорога продавали перед киносеансом. Их безжалостно ловила милиция.
И здесь не могу обойти стороной некоторые детали жизни старого города. Например, никто не поверит, что в послевоенный, культурный храм «Гигант», как и в цирк, можно было проникнуть без билета, на пробирушку. Да еще на вечерний сеанс, куда детям до 16 лет вход был категорически запрещен.
Старшая сестра Надюшка, фэзэушница, покупала один билет, и, крепко держа меня за руку, уговаривала контролера, что де ребенка не на кого оставить. Конечно, получала категорический отказ. Уже в желанном фойе, отведя меня в сторонку, громко, дабы усыпить бдительность контролерши, давала указания возвращаться, дома закрыть печную трубу, не зажигая керосиновую лампу, немедленно ложиться спать. И заметив, что толпа напирает, а контролер отвлекся, давала знак бежать, мы опрометью мчались в зал и растворялись среди зрителей – ищи, свищи малолетку-безбилетника.
В «Совкино» был другой маневр. У входа на Карла Маркса мы терпеливо ждали окончания сеанса, когда толпа посмотревших фильм вываливалась из кинотеатра, ввинчивались в нее против течения, проникали в зал и прятались, как карта ляжет: за бархатными портьерами, в темных углах балкона или под жесткие кресла партера, выжидая, пока не погасят свет. Если фильм был премьерный и нравился, то, не вылезая из своего укрытия, согнувшись или в стоячку, смотрели два сеанса кряду.
В подобных рисковых операциях, когда подчас ползком пробирались между ног зрителей, у нас даже был пароль: «Муля, не нервируй меня», что означало, – не дрейфь.
Когда у моей сестры появился ухажер Толя Буланов, красноармеец, - он служил в Князе-Волконовке, то мы с Надюшкой придумали ему ночлег - зрительный зал «Гиганта». Дело в том, что наш солдатик курсировал из Князе-Волконовки в город и обратно, километров тридцать, пешком. Автобусы тогда в пригород вовсе не ходили. По центру Хабаровска и то ползало всего два - красный и синий. Как только это чудо появилось в городе, крылатым выражением среди конфликтующих пацанов было: «Тебя, что, красным автобусом трахнуло?». Так вот, познакомившись на уборке картофеля на князе-волконовских полях, красноармеец Толя, уроженец Сталинграда, влюбился в нашу Надюшку. Порядки в те годы в семьях были строжайшие. Если ты даже невеста – в десять вечера, как штык, быть дома. Подавшего в загс заявление старшину Толю Буланова в увольнительную отпускали на два дня. Проводив невесту к десяти домой, он бежал на последний сеанс в «Гигант». При завершающих кадрах фильма устраивался под жесткими сиденьями, а утром уже маячил около нашего дома на Театральной. И вскоре увез молодую жену в Сталинград.
Так я потеряла своего поводыря, но от этого жизнь не стала скучней. У хабаровской ребятни было еще одно место тусовок – гостиница «Дальний Восток», где, если повезет, живьем можно было издали увидеть знаменитых артистов, приезжавших в Хабаровск на гастроли. Кто-то из счастливчиков видел Кузнецова и даже Ладынину. Они подъезжали к гостинице в черных «Эмках», надменные, красивые, из другого, загадочного мира. Приблизиться, взять автограф – подобного не водилось. Мы и слова такого «автограф» не знали. Наш уровень грамотности был близок эрудиции пастуха, главного героя «Веселых ребят», где на просьбу дамочки сердца об автографе, артист Утесов, имея фотку и не понимая, о чем его просят, покаянно признавался: «Мне для вас жизни не жалко, но чего нет, того нет».
После удачных или пустых ожиданий, возвращаясь из гостиницы оживленной толпой, мы не могли равнодушно пройти мимо «Гиганта», где заканчивался последний сеанс. Беспрепятственно проникали на финальные кадры фильма – уставшие контролеры досрочно открывали засовы на дверях для выхода зрителей из зала. Еще раз увидеть радостные кадры, венчающие знакомую ленту, услышать трогательно-возбуждающую мелодию стоили того, чтобы перетерпеть дома взбучку с тумаками или с углом на коленях за позднее возвращение.
Девицы, вроде моих старших сестер, заводили альбомы для песен, украшая их незабудками и розочками, – в продаже уже появились цветные карандаши. Патефона у нас дома не было и тексты оперетт: «Сильва», «Летучая мышь», которые мы заучивали назубок во время просмотра фильма, перекочевывали с экрана в личный альбом. Хабаровские театры были для нас не по чину, шантрапу-малолеток туда и близко не пускали. И лишь в выпускном классе в театре музыкальной комедии – ныне концертный зал - я посмотрела «Бахчисарайский фонтан» с Игорем Войнаровским и Ольгой Гробовской. Была ошеломлена, покорена. Весь тот вечер провела в обнимку с томиком Пушкина, выискивая новый смысл, природу тревоги и печали.
В глупеньком отрочестве, заболев «гамлетовскими» вопросами задолго до того, как узнала о существовании «Гамлета», в фильмах, с заграничным антуражем, «Мост Ватерлоо», «Судьба солдата в Америке» видела не сентиментальные мелодрамы, а тему греха, любви, предательства. Сопровождающая их проникновенная музыка, очень не похожая на нашу «Ой цветет калина», усиливала впечатление таинственной нездешности. По радио-«тарелке» мелодии этих фильмов не звучали. Но мне повезло, услышала их в полном комплекте в нашем парке ОДОСа, после танцулек. На лавочке с гитарой в руках в окружении любопытных играл невысокий, как принц, изысканно по тем временам одетый юноша, гитарист из ансамбля Аркадий Федотов. Не имея нот, он подбирал на слух заграничные киношные мелодии, сочинял к ним тексты и апробировал будущий репертуар квартета. От слушателей в парке на лавочке, не было отбоя, а среди них и я, десятиклассница.
И вот прошли годы. Наши пути разбежались. Я - в «ТОЗе». Аркаша - солист ансамбля песни и пляски ДВО, в коем качестве прослужил 35 лет, неизменно писал стихи и уже тогда печатался в газете. А когда в паре с Журавлевым пели под гитару - Матвей баритоном, Аркаша тенором - нельзя было не уверовать в формулу Борхеса: «Все питательные вещества, требующиеся духу, можно получать и в провинции».
Музыкальной площадкой для их исполнения мог стать небольшой кабинет, красный уголок, заводской цех; и неважно, сколько зрителей – три, семнадцать, триста тридцать человек - всегда эта поющая пара выкладывалась со всей страстью, светло возбуждая, неся ощущение бодрости и душевного подъема.
Именно такое чувство они пробуждали, хотя сердце мое со студенческих лет безоговорочно было отдано песням Булаты Окуджавы. Первые магнитофонные записи необыкновенного барда оказались именно в нашей общежитской комнате - моя соседка по койке чудом добыла в ЦДЛ и вся общага днем и ночью шастала к нам послушать и переписать. А потом в город на Неве прибыл сам Окуджава и дал единственный концерт в Доме Искусств. Тогда же в Ленинградской «Смене» появилась разгромная статья. Автор, наш выпускник Игорь Лисичкин, распекал Мастера, тогда еще не атакуемого всеобщим восторгом и даже сомневающегося на тот момент в своем мастерстве. Будто не понимая двух-трех смысловых пластов Окуджавских песенных текстов, журналист комментировал: «Ах, девочка плачет, шарик, видите ли улетел», мне бы, мол, ее проблемы. Мы, студенты, бурно возмущались публикацией коллеги.
А между тем этот журналист не сгорел от стыда, покушаясь на талант. И один ли Окуджава пострадал от журналистской критики по заказу. А мы почему-то недоумеваем. Ну что за чертовщина, ставшая отличительной чертой творческого человека «без кулаков» - прежде чем добиться признания, всегда нужно что-то перебарывать, пересиливать, проживая во мраке «мильона терзаний», на что уходит, подчас, лучший кусок жизни.
Почти то же самое происходило и у поющего хабаровского дуэта. Вершинная, штучная мелодия Журавлева на стихи Федотова «У Амура белым парусом» к тому времени уже лет пятнадцать исполнялась авторами в узком кругу. Как ни колотились Аркаша с Матвеем в дверь редакции – давали концерт для нас с Верой Побойной прямо в отделе культуры, позже для всех «тозовцев» в Красном углу, «Тихоокеанская звезда», не угадала, что песня станет для хабаровчан знаковой, и отказалась (формально из-за «полиграфической сложности»), напечатать ее партитуру (опубликовал «Молодой дальневосточник»). И это не зависело ни от Веры Побойной, которая тогда курировала культуру, ни тем более от меня.
А однажды в отдел культуры, где я уже работала одна, пришли разъяренные родители. И перебивая друг друга, потребовали приструнить Журавлева. «Мы в крайком партии пойдем. На него управу найдут Что он себе позволяет? Кто такой вообще Журавлев? У него хоть образование есть?» - наседали родители на меня. Консерваторского образования у Матвея действительно не было. Но то, что он музыкант-самородок под свое крыло собирал талантливую молодежь, создавал инструментальные ансамбли и это стало его жизненным хобби, мотором творчества, мне было известно. Уже в послевоенные годы из шантрапы бедняцких семей фронтовиков, он лепил музыкантов, маленьких творцов, преданных «певучей гитарной струне», как позже писал о своем друге Федотов.
Сага о Хабаровске
Чтобы понять значимость созидательного начала, которое нес в себе Журавлев, следует воссоздать атмосферу, в которой жила хабаровская ребятня. Например, в 1953-м году из мест заключения по амнистии, Хабаровск заполонили уголовные элементы. Их еще больше было в Совгавани. Это я достоверно знала – там погиб мой 29-летний братишка Владимир Гриценко. Отслужив семь лет, пройдя всю войну до Берлина, он вернулся в Хабаровск – вся грудь в орденах, с подарками сестрам, маме, без рубля и специальности. Отец не нашел ничего лучшего, как отправить его за длинным рублем в Совгавань инкассатором. Отчаянный, бесшабашный, брат возил выручку из торговых точек в сбербанк на грузовике. «В одной руке держу чемодан с деньгами, в другой – пистолет, а на полном ходу за борта цепляются зэкашники» – рассказывал он в свой последний приезд в Хабаровск. Что произошло в Совгавани, не ясно, хотя долго шел суд над погубителями – меня, школьницу, почему-то брали с собой. Как сейчас вижу почерневшую от горя мать.
Блатных с золотыми фиксами в Хабаровске стало еще больше. Ворюги искали себе шестерок, помощников. Девчонок не брали, я бы уж точно знала. А вот «биксы» – расфуфыренные девки легкого поведения в Хабаровске были чаще на танцах в «Динамо». «Бикса» - самое тяжелое оскорбление в адрес девушки. Я слышала, как горько плакала недотрога Галина, рассказывая моей старшей сестре Лизе о блатном провожатом, который все лез целоваться: - «Пришли мы в детский парк, а он говорит: «Ну что, прощайся с детством». Тут я стала кричать. А он мне – «Эх, ты, бикса». И она снова зарыдала. Но дела старших нас не касались, у нас была своя жизнь.
В нашем провинциальном, тогда небольшом городе, дворы на улицах Калинина, Запарина, Фрунзе были как бы сообщающиеся. С Театральной, не выходя на Карла Маркса, пересекали дворы, и вот ты уже на берегу Амура. Мы все друг друга знали по пробирушке в цирк, в «Гигант», по очередям за керосином, по городской балочке и купалке, куда летом перекочевывало все детское население. Знакомились быстро, и также легко возникала дружба. Я имею в виду не мамочкиных сыночков и ухоженных девочек, а ребятню из пролетарских семей. К нам, например, на Театральную улицу, когда были проводы в армию, к райвоенкомату (это здание и по сей день военкомат), сбегались, как на пожар малолетки со всего города. Будто на деревенских сходках, здесь играли гармошки, подвыпившие отцы и новобранцы плясали русскую, отбивали чечетку, рыдали матери, сестры и жены, а военкомы произносили красивые, напутственные речи о доблести и чести.
Познакомившись у военкомата, например, с ребятами с улицы Истомина, мы вели их в свой двор, где играли в прятки, лапту, без боязни приглашали в дом, подъедая содержимое пустоватых маминых кастрюль. А как только темнело, во двор, сразу с двух сторон влетала, наплывая друг на друга, музыка оркестров. Танцевальная, в том числе «Два сольди» - со стадиона «Динамо» и марш циркачей из шапито. Нам, малолеткам, нигде преграды не было и, несмотря на запрет, свободно могли проникнуть на танцплощадку, но мы предпочитали зеленый купол цирка. Новым друзьям бесхитростно открывали секреты «заборных» книжек, совсем было не жалко показать новые безопасные лазейки проникновения на арену. И вот среди нас, таких доверчивых, появлялись ушлые пацаны. По чьей-то указке они выведывали, где лежит ключ от замка, у кого какое есть богатство в доме. В нашем – голяк, если не считать полбуханки хлеба на ужин и сбереженного с довоенных лет отреза коверкота. Именно эти вещи были забраны у нас «черной кошкой», когда мы все отсутствовали. Мама плакала по коверкоту, а мне жальче всего - хлеб.
Путь малолеток к воровству в полуголодном Хабаровске под нажимом уголовных элементов был так прост и доступен. Вот как об этом времени вспоминает педагог колледжа искусств, старожил Хабаровска, композитор Валерий Поздняков, четверть века назад принявший от своего учителя Журавлева эстафету руководства инструментальным оркестром: «Нам, школьникам, от блатных и урок прохода не было. Идешь с гитарой по мосту через Чердымовку, стоят в кепчонках. Зазывают, обещая раздольную жизнь, – хлеб от пуза, привлекают «Цыганочкой», «Семерочкой», блатной лободой под гитарный перебор. Кто-то и соблазнялся».
И уже тогда, зная, что завтрашний день Хабаровска подрастает за школьной партой, Матвей Журавлев со своей гитарой собирал дворовую молодежь, нацеливал подростков на веселый праздник творения и музыкального волшебства. Мне даже хотелось написать о нем очерк, сколько он спас детских судеб за эти годы, скольких уберег от легкого пути, наполнив смыслом и творчеством. Конечно, в Хабаровске был дворец пионеров с балалаечниками, с кружком бальных танцев. Но в заплатках на одежде туда не пойдешь, а мы-то все - голь перекатная. Да и поцанам хотелось этакого, необычного, что сокрыто в гитарных струнах. Многие воспитанники Журавлева стали профессиональными музыкантами, педагогами с учеными званиями.
И вот тебе родительская благодарность, через столько лет – коллективная жалоба в краевую партийную газету. Дело в том, что по инициативе Журавлева его ребячий ансамбль пригласили на гастроли в Биробиджан, и родители в панике: «Там, ведь, мальчики, девочки вместе, на две недели, мало ли что». Запретили своим отрокам ехать, а те оказывают непослушание. Для них Журавлев был безусловным авторитетом, о подобном мечтал бы любой родитель. Ревность, недоверие, желание скомпрометировать кумира своих детей были высказаны в суровых речах возмущенных посетителей. Выговорились от души, и в кабинете наступила тишина.
Все то хорошее, что я знала о Журавлеве, поведала родителям и предложила, чтобы рассеять наветы на руководителя и не разочаровывать ребят - они ведь давно готовились к поездке, откомандировать вместе с ними кого-то из присутствующих. Желающие дамы нашлись здесь же. Инцидент был исчерпан, но тогда Матвей крепко переживал, даже намеревался навсегда покинуть неблагодарный Хабаровск.
На этот раз, стоя в фойе у институтского окна, нервничая, Матвей путано поведал о цепи неприятностей. Очередная жена выгоняет из квартиры, а все потому, что он превратил жилплощадь в эстрадную площадку, где с утра до вечера занимался с юными музыкантами. Кого-то из них посылал с ведром за пирожками и снова за ноты и струны. Выходы в музыкальные залы перекрыты, газеты песен не печатают, с детьми заниматься негде. У этой темной тучи, правда, был серебристый край, в Москву послали запись его самодеятельного ансамбля «Амурский сувенир», и фирма «Мелодия» выпустила гибкую пластинку с песней о Хабаровске. Обращались в филармонию, к Соболевскому с просьбой озвучить мелодию профессионально, с оркестром, известными вокалистами. Художественный руководитель решительно отказал.
Слушая его, с тревогой размышляла, что же на этот раз нужно от меня Матвею. В газеты я невхожая, печатным словом помочь не могу. Редакции «Дальневосточный ученый», благосклонно печатавшей меня, материал о хабаровских бардах нужен как дырка в голову редактора. И у меня опять заныло сердце от собственной журналистской беспомощности. Оказывается, и в новом своем качестве могу быть полезна, по принципу «с бодливой козы хоть шерсти клок».
- Мелодии поют во мне, - кипятился Матвей. -О Хабаровске написал столько песен, что на пять концертов хватит Ночи напролет рисую клавиры. Вот. - И Журавлев подал толстенькую пачку нотных листов: - Их нужно размножить. Куда только не обращался, где есть «Канон», друзей-то полгорода, везде отказ, мол, требуется разрешение цензуры. А к этим кэгэбистам, хоть режь меня, не пойду. - Прослышав, что в нашем институте есть множительная техника, вспомнил обо мне.
«Канон» в институте действительно был, его недавно привезли из Японии, и ценился на вес золота. На дверях его висела табличка «Посторонним вход запрещен». Хозяйничала в нем милая женщина Любовь Николаевна Мартыненко. Все, что несли ей на ксерокопирование, требовало, чуть ли не директорской визы. И я пошла к Минакиру с необычной просьбой.
Для другого руководителя был бы повод поиздеваться: экономике еще и песен не хватало – все справедливо. Но Павел Александрович был просто хороший человек и, просмотрев листы по диагонали, до комментариев не опустился. Просьба Матвея Журавлева была удовлетворена в трех экземплярах, и я увидела счастливого человека: «Ты знаешь, сколько я сэкономил ночей! – влюблено всматриваясь в свежие листы с нотными знаками, повторял. – Вот чудо техники! Решено, в типографию буду устраиваться»
Я не понимала, причем здесь типография. И только позже от Аркаши узнала суть. В трудовой книжке Журавлева десятки записей, но для получения пенсии стажа не хватало, ибо человеком Матвей был своенравным, дверьми хлопать умел. И в предпенсионном возрасте решил идти учеником резчика бумаги в хабаровскую типографию. Полиграфисты, почитатели таланта хабаровского барда помогли издать несколько сигнальных экземпляров книги «Гармония», и Журавлев передал ее на апробацию в городской отдел культуры. Консерваторские мужи «по традиции» в пух и прах разнесли творение «неуча» Журавлева. А к нему подвалили знакомые девицы судьбы: беда и удача.
По типографии разнеслась весть: ученик резчика бумаги Журавлев «попал под нож». Хроническому диабетику, сердечнику преклонного возраста, одинокому, без собственного жилья, ему для полного «букета» не хватало еще увечья. Славная, сердобольная коллега по резке бумаги прониклась к пострадавшему, после больницы привезла Матвея к себе на квартиру близ железнодорожного вокзала и стала его женой. Последней, третьей, по счету Аркаши Федотова.
В свои шестьдесят Матвею Павловичу можно бы и успокоиться: обретен домашний очаг, рядом надежная, работящая женщина, в дни болезней - заботливая сиделка и друг. Но, увы! Как поется в песне Окуджавы «А как первая любовь, она сердце жжет, а вторая любовь – она к первой льнет. А как третья любовь, ключ дрожит в замке, ключ дрожит в замке, чемодан в руке». Чемодан по доброй воле Матвей не собирал, а принялся за старое: квартиру супруги снова обернул в эстрадную площадку. Сюда шли музыканты со всего города, и понятно, как все счастливые, меломаны часов не наблюдали. Все это было не по душе супруге. Наставления, уговоры не помогали. И даже, о чудо! - появление на свет двух близнецов-девочек не остановило молодого отца пенсионного возраста, а придало ему новое творческое наполнение. Разгневанная мать двух малюток собрала чемодан.
Как протекали последние тринадцать лет жизни М.П.Журавлева, предстоит еще рассказать профессионалу-музыканту, кому не безразлична история Хабаровска, в которую накрепко вписался образ деда Матвея «в старой шляпе ковбойской своей». И, тем не менее, волею случая, одной из первых мне стала известна печальная весть.
В преддверии нового 2000 года, на верхотуре «белого дома» брала интервью у зам губернатора по социальным вопросам И.И. Стрелковой. Из ее окон, как на ладошке, была видна главная красавица-площадь Хабаровска, заснеженная, оживленная. Под хлопьями падающего снега рабочие украшали городскую елку, заливали горки, ставили качели, скульпторы в тяжелых валенках творили ледяные фигуры, счастливцы-прохожие несли хвойные деревца. Город перетекал в третье тысячелетие. Разговор с Ириной Ивановной был непростой, ее «уходили» на пенсию, хотя моя героиня улыбалась, бодрилась. Но я понимала, что на душе у нее тревожно, консультант при губернаторе - должность эфемерная. Ей, хабаровчанке, как никому другому, были известны «узкие» места краевой социалки, она знала всех крепких хозяйственников, местных олигархов и умела, когда это требовалось, с женской силой и обаянием нажать, подтолкнуть. Не говорила, но по всему видно, побаивалась указующего перста, власти и нарастающего могущества своего шефа.
В процессе беседы бесконечно раздавались телефонные звонки. Стрелкова вежливо извинялась и просила позвонить попозже. Свойственна ли ей столь приятная деликатность вне присутствия журналиста? Может ли бесконтрольная дозволенность сломать властвующего на столь высоком этаже? – Такие банальные вопросы лезли мне в голову, когда снова раздался звонок, и дежурная улыбка моей собеседницы вдруг исчезла, зазвучал твердый голос: «Когда? При каких обстоятельствах? Что, совсем родственников нет? Безродный? Деньги найдем. Обязательно поможем». Ирина Ивановна с тяжелым вздохом положила трубку: «Звонили из краевой больницы. Только что умер Матвей Журавлев. У него ни родных, ни близких. Хоронить некому. Надо поднимать общественность. Его песни хабаровчане любили».
4. «ВСТАТЬ! СУД ИДЕТ!»
Прошлое не начнешь с удобной страницы. Как и многих, жизнь испытывала повседневностью, бытом, который тоже - «война», пусть мелкая, низменная. «Отбить, обуть, быть умной, хохотать, какая мука – непередаваемо». Вознесенский писал об одинокой, ищущей спутника женщине. Мне, 42-хлетней, искать было нечего – все кончено. В моей интерпретации навязчивая фраза поэта звучала иначе. И была обращена к детям – отбить взрослеющих сына и дочь от случайных, плохих друзей, увлекающих в не понимаемое ими дерьмо, обоих выучить, одеть так, чтобы не комплексовали, чувствуя себя одна Золушкой, другой – нищим принцем. А самой при скверной погоде, когда в тебе все кипит от бессилия, порождаемого однообразием жизни, всем ее вздором, делать хорошую мину.
Это же надо, спустя пятнадцать лет первая жена Владимира, проживавшая на Каспии, узнав о его смерти и о наличии «Волги», подала заявление в суд на раздел нашего имущества! Да по какому праву эта дама, набившая рога юному солдатику, оставив его с одним половиком, посягает на трудно нажитое нами? И суд, конечно, принял к рассмотрению иск. Что тут скажешь. Дно человеческой души не имеет дна, всегда случается что-то страшнее, еще подлее, чем ты знал.
С этой стороны удара - покушения на мою собственность - не ожидала. В траурном, затянувшемся бреду как-то забыла и про машину и про гараж, записанные на имя мужа. Пропустила сроки переоформления документов, а когда с этой целью явилась в нотариальную контору на Шеронова, была встречена возгласами сотрудников: «А мы с ног сбились, разыскиваем вас по всему Хабаровску!». И показали папку с делом об имущественном разделе наследства. В ней куча требовательных, слезливых писем с Каспия. Пришлось подавать встречный иск.
На заседание суда со мной вызвалась идти Вера Побойная. «С тобой пойду, для поддержки штанов. Ты ведь помнишь, меня как-то сопровождала в суд». Да, такой случай имел место. В защиту чести и достоинства на автора и редакцию «герои» статьи В.П.Побойной «На удочку лжи» подали в суд заявление. Явление по тем временам – беспрецедентное. Растерялся редактор Ф.Г.Куликов, редколлегия. А Вера храбрилась, объявляя всем: «В истории «Тихоокеанской звезды», это второй случай после Аркадия Гайдара». Что произошло с детским писателем, коллеги знали: будучи пациентом психоневрологической больницы на Серышева, он опубликовал в «ТОЗе» фельетон, и оскорбленные врачи пытались судиться с редакцией.
Вера Павловна марку борца не теряла, хотя в статье не все было безупречно расследовано. Суть публикации в том, что учительница с супругом прибегли к фиктивному разводу, чтобы захватить вторую квартиру. Вот этот самый факт – понарошку расстались герои или всерьез - оказался недоказуемым и в материале, и на судебном заседании. Но итог его помню. Суд отправил истцов восвояси, так и не восстановив утраченные ими после публикации «честь и достоинство». Не сомневаюсь, что где-то сверху был звонок, – неужто крайком партии позволит, чтобы его орган, каким являлся «ТОЗ», оказался в данном случае поверженным. Возможно, лишь Куликов получил нарекание: коль журналист свечу и за пятки не держал, зачем публично позорить учительницу.
Как утверждают социологи, в России почти каждый живущий так или иначе сталкивался с правоохранительными органами. Как говорила выше, неприятней этой встречи вряд ли можно что-то изобрести. То ли тебя хватают на толчке, то ли насильно забирают от детей родительское имущество. И даже то, что судебное заседание вела доброжелательная, справедливейшая Антонина Прохоровна Володченкова, ни на миг не снимало напряжения и внутренней тряски. «Встать! Суд идет!» Видя, как я вся сжалась, Вера, пытаясь подбодрить, напомнила свою присказку, шепнув: «Отсутствие у вас судимости, Константин, – не ваша заслуга, а недоработка системы. - И добавила: - Радуйся, тебя не посадят, а обберут как липку». Так оно позже и получилось.
От пережитых нами волнений в тот же вечер в винном отделе гастронома на Гупре на одну бутылку стало меньше. Как частенько по пятницам, мы собрались в новой квартире Веры на Амурском бульваре, куда она недавно переехала. Из суеты - в тишину, комфорт и одиночество. Вот, подчас, какие поразительные повороты готовит судьба. В «хрущевке» Побойных проживало семеро, в каждой комнатушке – по двое-трое, ступить негде было, на кухоньке обедали в три захода. Не стало Бориса Побойного, матери Полины. Выросли дети, разъехались. И осталась в этих апартаментах Вера в полном одиночестве. Даже Нины Николаевны с ней рядом не оказалось, когда я вернулась из-за границы.
О Ниночке Игнатьевой, главной подруге Веры – особый сказ: утонченные черты лица, глаза-звезды, больно смотреть, она единственная из окружения Побойной, кто мог сказать правду-матку в глаза. Обе они стоили друг друга по интеллекту, юмору, иронии, отточенной до афоризмов. Вместе учились в Москве в ВПШ при ЦК, а в Хабаровске жили в одном доме - в «Семенах», имели ровесниц-дочерей.
Нина Николаевна лет на семь раньше меня закончила тот же Ленинградский университет, работала проректором сначала в мединституте, а потом почти двадцать лет преподавала в «железке». А впервые познакомилась я с ней, конечно, у Веры. Кто-то из них приобрел новую пластинку с захватывающей сердце мелодией «Джони». И этот вечер я не забуду «по самая смерть», как сказал когда-то протопоп Аввакум.
Полутемная комната Веры, то ли свет от дальнего торшера, то ли от свечи. Мы сидим втроем на просторном диване, такие близкие, объединенные очарованием - в трагическом прозрении, душевной боли, где нет опор, звучит «Джони». Конечно, на иностранном языке. О чем этот пленительный зов, звучащий как страстная мольба, – гадаем мы. И подытожив наши бурные прогнозы, решаем – о любви. Лишь через много лет я узнала, что это прощание матери с единственным сыном, уходящим на войну.
Но, Господи, какими тогда мы были молодыми. С амбициями, ранимые, но с требовательным: «исполнись волею моею». Мудрецы говорят, что все таланты связаны с пороками, а добродетели с бесцветностью.
Зная все о себе, Вера признавалась: «Сегодня редактор говорит мне: «Вера Павловна, вы поймите. У читателя создался образ Побойной, подобной чуть ли не ангелу во плоти, сострадающей, справедливой. А посетитель утром вылетел от вас возмущенный и пришел ко мне жаловаться». Ну что я с собой поделаю?» Вера и не стремилась в себе что-то изменять. Да и зачем? Она из тех избранниц, чей журналистский голос часто противоречил ее земной сущности.
Яркой личностью, но в своем преподавательском деле, была и Нина Николаевна, воспитавшая сотни хабаровских специалистов, – с ней, седой, но величавой бабулей, по сей день на каждом углу здороваются ее бывшие студенты.
Репертуар пятничных посиделок был традиционен. Ну, как могут проводить краткий досуг две немолодые, одинокие женщины, у которых все впечатляющее позади? Даже безуспешная попытка что-то изменить в своей жизни, которую однажды энергично предприняла Вера, завершилась полным крахом.
В то время в некоторых газетах стали публиковаться диковинные объявления типа: «Привлекательная женщина познакомится для создания семьи с самостоятельным без вредных привычек мужчиной…». В Хабаровске появилось первое агентство знакомств, куда со всего края полетели призывы одиноких мужчин и женщин на предмет поиска судьбы. Опубликовав материал «Последний шанс» и убедившись, что это не совсем фикция – бывают случаи, что люди находят друг друга, Веру озарило: а почему бы, не рискнуть – мы дамочки самостоятельные, житейским опытом умудренные, не дурочки.
Последняя деталь в данной ситуации была нашим минусом, ибо, как показала практика, избранницей становится легкая, с притворством и кокетством женщина. Мы к этой категории не относились, наивно полагая, что двух немолодых принцесс сразу же расхватают - вон, штабелями дожидаются мужики, такие чуткие, с широкой натурой. «У тебя, конечно, шансов поменьше. Ты с прицепом, – рассуждала Вера, имея в виду бабушку и двоих детей, обучающихся в средней и высшей школе. – А, впрочем, есть и преимущества - «Волга». Может, кто-то и позарится. Но хотя бы приходящего найти».
Мысль о «приходящем», кто бы мог вбить гвоздь в доме, перевесить ящик, долго зрела в ее сознании, хотя Вера сама могла и прибить гардину, и не чуралась никакой неподъемной домашней работы. Просто дело в другом, на интуитивном уровне понимали, что скоро наступит осень жизни, хотелось быть кому-то нужной. И мы поперлись на Пушкина, где нынче японское представительство. Понимая, что затея эта пустая, чуда не бывает, и все-таки - чем черт не шутит, Вера написала объявление: «Женщина с вредными привычками познакомится…» На это признание агент всполошился: «Вера Павловна, так не пишут, нужно красиво представиться». Чтобы не нарваться на бича или уголовника, не скрою, по блату, из заветного ящичка для нас извлекли адреса самых достойных претендентов, чтоб соответствующий образовательный ценз был, должность и отсутствовали вредные привычки. Мы не глядя, разделили адреса. А потом нам предстояло ответить на письма. Договорились действовать инкогнито, фамилию, адрес не называть.
Что из этого замысла получилось? А получилось такое либертэ, как говаривал Горький, что уже моралитэ. Возможно, нам сопутствовали неблагоприятные обстоятельства и мы не изобретали туманные иносказания, когда речь заходила о годах: «цветущий возраст», «возраст элегантности», но ни одного порядочного адресата не встретилось. То были чьи-то мужья, изгнанные женами, отработанные шлихи на когда-то, возможно, золотых песках жизни. И когда звонил очередной претендент, жертва шторма жизни, невнятно объясняющий себя, вспоминался эпизод.
После гибели мужа меня приехала поддержать, преодолев пересадки, таможни, не зная языка, подруга из Чехословакии Гелка Буллова. Она была пятым членом нашей семьи, когда мы жили за границей, обожала моих детей. При встрече, покачивая на руках свою любимую Лэрочку, на русско-чешском языке учила меня жить: «Нужен хлап. Одна не поднимешь детей. Таких льгот, как у нас, в советском звазе одинокие матери не получают. Катка, ищи мужчину». На что я отвечала: «Их нет в Хабаровске». Но как-то, проходя по Ленина, мы увидели несметную толпу мужиков. Для меня знакомая картина – они теснились за железными перегородками в гастроном. Гелка застыла на месте, изумленная: «Катка, позри, сколько хлапов! А ты говорила… ». Я молча показала на яркую вывеску магазина «Вино». И Гелка без объяснений все поняла, но долго не могла упокоиться.
Все те, кто выпендривался по телефону, еще не оказались на дне, кое-как держась на плаву. Но то было преддонье, отчаявшиеся деградированные личности. Один, из серии вечных женихов, даже прорвался к Вере на квартиру, и ей пришлось деревянной колотушкой изгонять его. «Ты представляешь? - тотчас позвонила она, еще не остывшая от схватки. – Встретились мы на бульваре. Скажу тебе, он ничего, с благородной сединой, немного помятый, но разговор получился хороший. Ну что ж мы, как пионеры, по бульвару гулять будем? Вокруг - ни одной лавочки. Только пришли ко мне, он достает из кармана бутылку, початую, перед встречей хлебал, и требует стакан, закуску. Едва выгнала. Все, на этом акцию завершаем». Я же оную особо и не начинала. Знала, на свете никого нет похожего на Него, и нет никого лучше. Но не жалею, что убедилась в этом воочию еще раз и навсегда.
Так что в наших компаниях мужчины не водились. И вдвоем по пятницам мы скуки не знали. Вера радовалась предстоящему «Гондурасу» (так мы окрестили пятничные застолья) и моим блинчикам фаршированным «аппетитным». Главное, постучаться в дверь вовремя. Опоздание на полчаса, даже на десять минут, приводило ее в гнев. Было и такое, когда, выслушав словесные эскапады про неуважение к хозяйке, наплевательство, я поворачивалась и уходила. А в основном – неомраченные встречи. И тогда играла музыка, светил торшер, даже днем, у ног лежала Зоська, которую мы щедро подкармливали, подначивая восставшую из покойниц.
Недавно эта собачонка, старая домоседка выкинула фортель. Звонит мне Вера и говорит: «Приходи на поминки». «Господи, кто еще умер?» «Зоськи второй день нет дома. Такого за девять лет не было. Или украли, или убили. Я уже все подвалы обшарила. Хорошая была собака, давай помянем». Подхожу к подъезду, где живет Вера, а у дверей, поджав хвост и, поблескивая помолодевшими глазами, стоит замызганная Зося, около нее кобели тусуются - бал окончен. А на столе – поминальный обед. Вот было радости и хохоту! И вечер протекал по обычному сценарию. Вспоминали старую еврейскую песню: «Дамы, приглашайте кавалеров, там, где галстук, там пэред». Ее сменяла зэкашная, «патриотическая»: «Советская «малина» собралась на совет, советская «малина» врагу сказала – нет». Если и возникали паузы, молчание не тяготило. А в основном читали стихи. Вера любила Маяковского. И знала такие глубинные строчки, какие ни в одном учебнике не найдешь. Прокручивали в памяти смешные, рисковые эпизоды из молодости, - их была тьма, вспоминали имена друзей, кого уже не стало.
5. Со скрипом, но четвертую долю на Каспий за «Волгу» я отправила. И снова года три в гараж не заглядывала, ожидая, вот подрастет сын и будет старую мать возить. Но однажды обнаружила, что моя многострадальная «Волга» вся в белом грибке. Протекает масло, «карбюратор не фырчит». Специалисты сказали, что без движения погибнет. Пришлось продать, а через пару недель, сумма за автомобиль, положенная на книжку, стала эквивалентна двум буханкам хлеба, а третьей буханкой обернулся кооперативный гараж в центре города.
Однако и за два и за год до реформы никто из институтских экономистов не догадывался о предстоящем повальном грабеже законопослушных россиян, повлекшем невиданное расслоение общества, когда из огня да в полымя – из коллективизма в индивидуализм – из прожженных штанов не выпрыгнешь. Почему же, миленькие мои экономисты, ни чохом, ни вздохом не предвидели превращение рубля в опилки? Ведь Институт работал на полных оборотах.
И как всегда, у меня на столе чередой - папки с рукописями. Одни заголовки чего стоят - читатель, крепись!: «Социально-экономические условия повышения трудовой активности», «Проблемы ускорения развития машиностроения», «Развитие функций социалистического планирования и хозяйственная активность предприятий», «Основные направления интенсификации развития лесного комплекса» - язык сломаешь, голова кругом, а для авторов, ученых-экономистов - музыка победных фанфар. Но если ты уж вписалась в другой, пусть чуждый род деятельности, будь добра, неси свою ношу. И внутренний голос корит: не сумела сама ничего путного добиться в свои сорок с хвостом, служи другим, как редактор, входи в образ ученого, понимай его движение мысли, помоги яснее высказаться.
Изданные сборники научных статей, препринты, тем более монографии, опубликованные московской «Наукой», служили авторам пропуском в будущее, приближали к очередному научному званию, а вместе с ним к значительному денежному вознаграждению.
Но какие серьезные преграды к публикации стояли на пути молодых– «добро» отдела, институтского редсовета и редсовета Центра с требованием новизны, актуальности, оригинальности мышления. То же самое с защитой диссертации. «Щи хлебать» соискателю приходилось в Москве. Запомнилось, как вернувшийся из первопрестольной ученый секретарь Азаров рассказывал: «Сидят сплошные чиновники и кочевряжатся: в автореферате то шрифт не подходит, то какой-то подписи не хватает, то для рассылки человека нет. Дни идут, в сроки не укладываюсь, хоть плач и возвращайся ни с чем. А ведь три года над диссертацией работал. Хорошо, что опытные коллеги надоумили взять с собой тихоокеанской селедки. Выложил на чиновничий стол килограммов пять, и все в миг образовалось. Сплошное доброжелательство и поддержка под обе руки».
Чтобы облегчить кремнистость этой процедуры, при Чичканове институт получил право организации своего спецсовета по защите диссертаций, и самостоятельного издания информационных материалов, которые редактировались и издавались на месте, дабы застолбить тему. Тут уж работы подвалило мне.
«Зернышки арбуза» в нашем кабинете были шумливы, впечатлительны, своими эмоциями бурно делились друг с другом. И я, корпя над рукописью, в таком гаме чудом нахожу опечатки: «Джугджурский – крупный железнодорожный(!?) район Дальнего Востока (вместо железорудный), «целовая икра» (целевая игра), упакока (упаковка). Тиражировать подобные опечатки – непозволительно. Я понимаю занятость ученых и сам творческий процесс работы над будущей книгой, когда автору, озаренному идеей и погруженному в развитый рефлекс цели, не до стилистических красот и даже не до логики изложения. Как смогу, помогу, выстрою. Но ты, автор, хотя бы вычитай то, что легло на бумагу после машинки! Злюсь на гул в кабинете, и натыкаюсь на очередной опус в рукописи - «создание устойчивой двух-трехдневной семьи». Что бы это значило, – размышляю я, и с тоской бросаю взор на другую, зеленую папку с уже отредактированной рукописью, где напущена непозволительная тьма словесного тумана. При снятии вопросов с хозяином и этой папки, мнящим себя большим ученым, конфликта не избежать.
Любимые мной «зернышки» умолкают, и становятся почтительными слушателями, когда в кабинет заходит доцент Леденев. Неистовый, нетерпеливый и беспощадно искренний Михаил Иванович быстр в движениях, как всегда безукоризненно одет и страстен в речах. И я тоже отрываюсь от рукописей, чтобы посмотреть в удивительно светлые глаза ученого, послушать о Герцене, которого он обожает, или о новой концепции собственности.
М.И.Леденев один из первых в институте заговорил о побудительных силах человека, сфокусированных в заботе о своем доме, о своей земле. Это было столь свежо и неожиданно, что, конечно же, нашлись оппоненты-ретрограды, для кого сборник научных трудов «Собственность: проблемы развития» был гвоздем, который, по словам Маяковского, «в сапоге кошмарнее всех фантазий». Потому и чинились немыслимые препятствия для публикации книги.
Михаила Ивановича, относившегося очень требовательно к своим печатным работам, я знала еще как автора «Тихоокеанской звезды». У нас завязались дружеские отношения в те годы, когда в крайкоме партии он курировал профтехобразование, и писал статьи о проблемах подрастающего трудового поколения. За короткое время, пока я в Чехословакии внедрялась в неведомую гарнизонную жизнь, он, мой ровесник, сделал блестящую карьеру: защитился, имел своих учеников, стал одним из ведущих ученых. Ему я доверяла и могла бы пошептаться, попросить расшифровать и перевести на человеческий язык смысловые рококо, обнаруженные при редактировании рукописи, что в зеленой папке. Тем самым, Леденев оградил бы от встречи с капризным автором. Что значат эти его «перлы»? «Исчерпанная плодовитость», «хозмеханизм, базирующийся на командно-административном пусковом устройстве», «труд воплощается в отходах», «зарплата отрывается от содержания», «мотивы любви и их производные», «высокие переуплотнения функций койки», «там следит частный капитал». Прочитав это, Леденев захохотал бы громко, заразительно, как только он это умел делать, но и поинтересовался бы, кто сие сотворил? А в тесном кабинете семь пар ушей, и полетела бы по институту гулять нежелательная информация о безграмотном ученом. Что ж, придется снимать вопросы наедине с этим оракулом. А он с амбициями. На каком коне подъехать? На дипломатии: «Вот у вас, Иван Иванович, глубоко затронута актуальнейшая тема, но есть досадные частности». - А в ответ: «Да что вы понимаете в науке? Кто вы такая?» И чувствуешь себя дурак дураком на фоне «зрелого» ученого мужа с его «мотивами любви и их производными».
Впрочем, «рабоче-крестьянский сын», как о себе говорил Михаил Иванович, тоже подавлял собеседника, но иным - эрудицией, образованностью, фейерверком идей, призывом к коллегам: «Человека потеряли! Думайте о человеке!». В его монологах – какие механизмы двинуть, чтобы дальневосточнику жилось хорошо, - бушевала страсть полемиста и, самим же укрощенная, ложилась в мощное повествовательное поле научных статей.
Почему я так много пишу о Леденеве, ведь институт богат на незаурядные личности. Саша Левинталь и Лиза Телушкина, Володя Сыркин и Валентина Бекошина – каждый из них знаковая фигура. Сейчас все они решают наши судьбы в правительстве Хабаровского края и достойны особого пера. А мысль неотлучно возвращает меня к Леденеву. Непросто сказать об этом, но сегодня, когда я пишу эти строки, июньским утром 2002 года прочитала в газете, что на 64-м году умер Михаил Иванович. И это потрясло, хотя догадывалась, что «русская тоска» его заела как никого другого. Трезвенник, жилистый, крепкий, он никогда не болел. Его болезнь – социальная: чем просвещеннее, возделанней, совестливей человек, тем меньше шансов выстоять в современных обстоятельствах бытия. Ученого одолели мучительные раздумья, чему служил, во что верил, порождающие сомнения, за каждым из которых пропасть.
В очередной «революционной эпохе» он увидел путь в отчаяние, свое бессилие изменить состав жизни, и, как написали друзья в некрологе: «Он жил жизнью державы, все ее боли пропускал через свое сердце, и боли эти оказались непереносимыми». Леденев относится к категории тех людей, кого англичане называют: «self-made-man» – человек, сделавший себя сам. Пацан из беднейшей послевоенной семьи начинал с осмотрщика вагонов и вырастил плеяду кандидатов и докторов наук. И свою гибель он подготовил тоже сам.
Последний раз я встретила Михаила Ивановича случайно на Карла Маркса. Куда делся щегольской лоск, уверенная походка? Неожиданно, с болью увидела его лицо, измученное алкогольными цунами. Было по-осеннему ветрено, холодно. За пазухой я несла щенка, которым в очередной раз меня снабдила Вера Побойная. Увидев торчащий хвостик, Михаил Иванович улыбнулся: «Собачка? Это хорошо. Ты будешь повелевать. А вот если заведешь кота, то в доме поселится монстр. – И извлекая из кармана пачку дешевой «Примы» - раньше он курил «Бонд» - как бы извиняясь, скаламбурил: Лица кавказской национальности утратили личностные качества, кроме одного, вздули цены на сигареты так, что кандидатской зарплаты не хватит. – И без перехода: - Как назовешь? Дай собаке русское имя, будет служить верно. А вот моя жена приобрела кота. Меня-то он побаивался, а над супругой измывался». И начался яркий рассказ о проделках монстра, а в глазах рассказчика тоска, и весь он похож на больного орла. «У каждого свой понедельник», - подумала я тогда. Но «понедельники» у Михаила Ивановича были еще впереди – ампутировали ногу. А чтобы у нас лечиться, надо иметь железное здоровье, а в кармане много «зеленых». Ни того, ни другого у ученого не было. В редких перерывах от невыносимой боли, он писал то, что не успел сказать, и, как свидетельствуют его ученики, по ясности мысли, живой ноте и глоточка серебряной водицы Леденева не стоят нынешние многие борзописцы от науки.
Итак, Институт переезжал в новое здание. Роскошные помещения, несчеть кабинетов, актовые залы, столовка и даже предполагалась сауна с бассейном. Но у черта на куличках. Шумно занимая отдельные кабинеты, не догадывались, что не пройдет и полгода, как общество начнет разрушаться под ураганом «преобразований», когда в ненасытной топке «реформ» чуть не сгинула вместе с ВПК (военно-промышленным комплексом) российская наука. Во всяком случае, в 90-е годы произошла немыслимая прежде девальвация научных идей и разработок. Зарплату ученым платить стало нечем, и в Дальневосточном отделении РАН сворачивалась деятельность не только научных направлений, но и закрывались целые институты. Наш держался, что называется, на честном слове, но сокращались сектора, отделы. Почти семьдесят процентов сотрудников, не успев обжиться в новых кабинетах, оказались безработными. Профком во главе с Геньевной, так любовно мы звали бессменного референта директора Валентину Геньевну Булдакову, прекрасного организатора и талантливую поэтессу, за что я особенно ее уважала, заседал с утра до вечера. Рабочий день начинался с тревожного ожидания, в чей кабинет постучит председатель профкома, кто следующий?
В обеденный перерыв, захватив простыни продуктовых талонов, мы с Наташей Морозовой, научным сотрудником и другом, включив максимальную скорость, оббегали магазины близ поворота Спиртзавода. И если выпадала удача отоварить на мои четыре человека семьи чай, сахар, мыло, возникало радостное чувство - день прожит не зря.
О талонной системе ни сном ни духом не знала моя 89-летняя мама, по глубокой старости она уже не выходила из дома, читала лишь Библию и молилась у иконки Ангела Хранителя. Все прожитые годы бывшая партизанка, не раз плетьми битая белоказаками, доверчиво ждала лучшей жизни. Ни в какую не хотела верить в талоны. «Ты брешешь!» – в бессилии кричала она. Надевала очки, и, читая листы, разграфленные на наименование и граммы продуктов - хлеб, рис, пшенку - тихо плакала и снова молилась.
От наших многочисленных «зернышек арбуза» в отделе осталась одна я. И сильно переживала за Наташу Морозову. Мы сошлись с ней в пионерском лагере «Квант», где в благополучные годы отдыхали дети ученых, а нас посылали в качестве воспитателей. Обе везли своих чад, она – сына Руслана, а я семилетнюю дочь, боясь оставить их без присмотра. Меня пленили удивительная работоспособность Натальи Владимировны, любовь к детям, уникальная терпеливость к их выходкам. И мы подружились, не догадываясь о том, на всю оставшуюся жизнь.
Морозова занималась разработкой проблем социальной сферы, но, имея интересные научные труды, не успела защититься. Если такие социальщики, корифеи экономической науки, как М.И. Леденев, В.К.Заусаев, С.П.Быстрицкий, вынуждены были покинуть институт, к счастью, быстренько образовав свой – институт рынка, то у не остепененной Натальи Морозовой, отдавшей науке пятнадцать лет, оставался один путь - пособие по безработице. С двумя детьми, в сорок лет перестраиваться, начинать трудовую жизнь с нуля – не позавидуешь. И в таком положении, как она, оказалась несчетная армия интеллигентов.
Подобное переживала не только наука, а вся страна. Кто виноват? Что делать?
Это сейчас, через тринадцать лет, устав от ожиданий, мы не задаем подобных вопросов, притерпелись, однако, не адаптировались. И когда пенсионерам приносят квитанции с новыми тарифами квартплаты, конечно, с повышением, сначала пьем валерьянку, а потом, набравшись мужества, берем очки, изучаем трехзначные цифры. Но вспомним 1993 год, когда на полную катушку был запущен механизм «шоковой терапии».
Мои ровесники, нынешние пенсионеры, еще тогда работали. Душевному смятению нашему перед фактом нищенской зарплаты, которую не получали по полгода, инфляции с 1000%-ным ростом цен, настойчивой прививки капитализма на отвыкшую от него отечественную почв, - не было предела. Крутые дебаты о происходящем начинались поутру, как, только, спеша на работу, горожане ввинчивались в переполненный автобус. Дорога до института дальняя, за час наслушаешься и былей и небылиц - на роток не накинешь платок. От самобытных критиков-пассажиров не отставали газетчики, радостно обалдевшие от отсутствия цензуры. Нехватка глубокой вспашки перестроечного пласта жизни им простится, журналисты отражают факт, явление.
Но тут однажды за перо взялся профессиональный экономист из Владивостока. И в трех номерах газеты «Дальневосточный ученый» грозно возвестил об открытии им истинного виновника российских бед. Имя этому злодею, по словам экономиста, – Центральное разведывательное управление и перестройка была задумана вовсе не в России, а за рубежом, службами госдепартамента, в частности ЦРУ. «Против нашей страны работает группа опытных специалистов по дестабилизации экономических и политических систем и психологическим методам войны - вещал он. И не вдаваясь в глубины анализа экономической ситуации, на весь ученый мир Дальнего Востока заявлял: - Реформа задумана для того, чтобы законсервировать богатейшие ресурсы, дабы свершился злодейский план планетарного захвата российских недр».
Не выдержало сердце нашего очень занятого директора, проповедующего иной постулат: в пестрой, очень сложной картине реального состояния общества понять происходящее – значит, дать надежду и победить. И вот в институте появляется объявление о необычном семинаре - «Современная критика экономической реформы на страницах печати».
Жаль, не присутствовал автор статьи, возмутивший профессора Минакира, и не было президента Ельцина. – Нет, я не сдурела, но, ой, как бы полезно было послушать главному реформатору, где постелить соломки при падении, смягчить удары и ушибы российские и собственные, чтобы, уходя в отставку, страна не оставалась клинически больной. А про соломку многое знал ученый-летописец экономики Дальнего Востока «конца советской цивилизации» и переходного периода Павел Александрович Минакир. Особенно после того, как профессор отпахал немыслимо тяжелый первый год перестройки в высших эшелонах власти - вице-губернатором, самым первым в администрации Хабаровского края.
Со свойственной ему метафоричностью, логикой, чистотой ноты, он начал семинар словами: «Три светлые цели, три заветные мечты несла в себе реформа – стабилизация финансов, товарного рынка, банковской структуры. Но вопреки замыслу был утрачен контроль над расчетами, что породило систему неплатежей, спровоцировав катастрофический спад производства. Реформаторами это не предусматривалось, ибо они, затевая переход к рынку, очевидно, видели только самый ближний слой разворачивающейся картины – свободные цены, наполнение товарного рынка, реконструкцию производства, начало безработицы».
И уже тогда, в 1993 году, задолго до появления на экранах обуржуазившегося на процентных ставках Лени Голубкова, хабаровский профессор предсказал разорение мелких вкладчиков, трудовых коллективов, обессиленных в тщетной борьбе за выживание, развал мелких коммерческих банков, куда соотечественники, соблазненные преуспевающим Леней, упорно несли свои последние кровные. Одним из первых российских экономистов директор нашего Института предсказывал, что в итоге, если неразбериха с законодательством не прекратится, начнется не процесс восстановления экономики, а всеобщее растаскивание средств: появятся безотказные схемы «накопления первоначального капитала», чрезмерного обогащения, влекущее к расслоению общества. Во всяком случае, старт к «наперстническим» комбинациям в масштабах страны, упреждал ученый, уже скрыто дан.
- Могло ли все это идти по другому сценарию? Очевидно, могло. Если бы не так мощно и неожиданно был изменен масштаб цен, безжалостно, массово сокращены бюджетные дотации. Для создания «миллиона собственников» государство должно было уйти прежде всего из тех секторов, где они убыточны - парикмахерские, прачечные. Вопреки этому, в частные руки передаются благополучные сектора, созданные трудом поколений.
- В столь критических ситуациях не подобает на страницах серьезной газеты Академии наук кокетничать апокалиптическими живо описаниями, угрожая, и проклиная всех и вся. Клацать зубами, пробуждать в себе и читателях злобу, агрессивность, это – лить воду на мельницу самых мрачных сил в России.
Редакторша «Дальневосточного ученого», получив стенографическую запись семинара, поморщилась, ибо тиражировать в свой адрес замечание хабаровского экономиста о желтой газете было нежелательным, но не решилась материал бросить в корзину. Однако при встрече с обидой упрекнула - у нас, мол, свободная пресса, хотим, печатаем о планетарной схватке или о хомячках.
У ПОЭТА И ДОЦЕНТА ПУТЬ ОДИН - НА БАЗАР
Что сбылось, а что оказалось экономической неточностью в рассуждениях профессора? Обсудить этот факт с ныне член корреспондентом российской Академии наук П. А. Минакиром возможности не предоставлялось. Я видела его лишь на экране телевизора, слышала рассудительные, речи по радио – ушла из Института на заслуженный отдых. А вот предвиденье Павла Александровича, тончайшего знатока глубин российской экономики, о расслоении общества, «клацанье зубов», пробуждение в себе агрессивности, злобы на социальное окружение – свершилось. Этой болезнью поражалась генная структура общества. Не раз обманутые государством люди утратили терпимость, снисходительность, великодушие. Человек стал снижать пороги дозволенного - зловещий знак.
Однако Институт, куда пришла на годик-два, а получилось до трудового финала, вспоминаю с благодарностью. Он не травмировал, не усугублял психическое нездоровье, разрушенное утратами, помогал, чем мог в трудные годы.
Плохо другое: наука как никакая другая интеллектуальная сила плодит нищих пенсионеров, если ты, конечно, без звания. Мне, как и другим из вспомогательного академического звена, положили пособие по старости в размере, равном оплате посудомойки. В райсобесе так и сказали: «ИКП, коэффициент по средней зарплате - 0,886, самый низкий». А когда из почти 45-летнего трудового стажа, по новому очень «гуманному» начислению пенсии, выпали годы учебы, работы в северных условиях, длительной командировки по месту службы мужа, ухода за двумя детьми, то получилось и вовсе с гулькин нос.
Радость от обретенной свободы от будильника, когда золотые полчаса перед сном с книгой превращались в полночи, были крепко омрачены безденежьем. Хоть уподобляйся журналисту Гиляровскому, который в начале века выходил на перекресток и кричал: «Денег в кармане в обрез: два двугривенных пятака».
К безденежью – рефрену моей жизни не привыкать. На «черный» день оставались книги, по тем временам, страшнейший «дюфисист». Где бы ни была: Охотск, поселки Приамурья, Колыма, Прага, первым делом - в книжный магазин. Каждое приобретение как подарок судьбы. Вот они тысячи две томов в книжных шкафах под стеклом до потолка в большой комнате. Но людское духовное обнищание коснулось и их: дети особого пристрастия к классике не испытывали и, небрежно потеснив дорогие моему сердцу фолианты, заложили их видеокассетами с пестрыми картинками обнаженных мужских торсов, белокурыми бестиями.
Говорят же политологи, что культурный слой нарастает веками, одичание происходит стремительно. Кому сейчас нужны подпитывающие дух и мысль многотомники Блока, Паустовского, Грина, Толстого, Достоевского. А Бодлер, Элюар, Верхарн? Хотя право владеть ими в недавние времена добывалось непросто. Почти у каждого томика, беспардонно задвинутого кассетами, была своя, памятная до мелочей история приобретения – город, поселок, люди, даже погода.
Помнится, шел обложной дождь, и в 5 утра мы, нищие студенты, стояли под зонтиками на Невском у Дома книги в длиннющей очереди за Ван Гогом и Гогеном, обрекая себя, если удастся купить, на недельное воздержание от обедов.
Не забыть, как 1 апреля 1965 г. в крохотной библиотеке прииска «Штурмовой» за печкой обнаружила выброшенную кучу списанных, запрещенных к чтению книг. Среди них – трехтомник Плеханова, видимо, наследство погибшего в колымских снегах зэка-интеллектуала, пронесшего в котомке через все лагеря и муки любимые книги.
Почему я зацепилась за эти тяжеленные фолианты? В «Основах позитивной эстетики» Плеханов предлагал рецепт людского рая, утверждая, что когда интересы вида (общества) и интересы индивида сольются, тогда и наступит радостная, чудесная жизнь. Хотелось, не спеша разобраться в справедливости его философских постулатов. Вот и волокла груз, рюкзак оттягивал плечо. До трассы пришлось идти километров семь. А мороз – 30 градусов. При этом невинно светило апрельское солнце. От холода не чувствовала ни рук, ни ног, и, когда достигла автобусной остановки, пассажиры ахнули: «Вот это Дед Мороз!» Кинулись оттирать щеки, лицо отморожено. Я еще долго ходила с черными щеками. И это в разгар календарной весны. Запомнился мне Плеханов…
Удивительное свойство книг, как и вещей, переживать хозяина. Я уже всерьез встревожилась, кому, когда меня не станет, будут нужны эти книги. Попытки передать в Хабаровскую краевую библиотеку или в школу, где учились мои дети, были безуспешны. Звонила, говорят - нет транспорта. И хотя нищета уже влезала в дом, физически не могла перебороть себя и действовать так, как это сделал Валерий Тряпша.
Бывшего поэта я недавно увидела на нашем базарчике, на Шеронова. Съежившись от холодного ветра, Тряпша уныло стоял среди молочниц, под его ногами - книги из домашней библиотеки, разложенные прямо на бордюре дороги. И сердце мое было сломлено. Видывала я здесь, рядом с китайцами-продавцами, бывшего доцента, преподавателя политэкономии, торгующего карасями и сомами, бывшего зам.главного инженера «Промсвязи» с дачными баклажанами и морковкой, но члена союза писателей с тридцатилетнем стажем, это уже слишком. Смущенно сутулившийся, весь сивенький, Валера нервно поздоровался и, как бы защищаясь, без предисловий, поспешно стал рассказывать свои обстоятельства, побудившие стать за прилавок-бордюр. Поэтическое творчество в трудовой стаж не входит, пенсии на уплату за квартиру не хватает, льгот-то никаких, ветерана труда не заслужил. Работает сторожем на базе через двое суток на третьи. «Вот, стою с утра. Ни одной книги никто не купил». Сердце мое продолжало подавать сигналы боли, слушая его обрывчатые воспоминания, как три года жил в одной комнате с драматургом и другом Александром Вампиловым, на каких только писательских форумах ни побывал, представляя сибирскую и дальневосточную литературу. В страшном сне не мог предвидеть такую нищенскую свою старость. А в кармане я сжимала последние 20 рэ, пришла на базар за десятком яиц. Ровно столько он запросил за «Три товарища» Ремарка – была своя, да кто-то увел, и хотя поклялась больше книг не покупать, храбро распростилась с денежкой, чем порадовала торгующего поэта.
Первую пенсионную зиму я кое-как прокантовалась. Однако с первого дня заслуженного отдыха не давала покоя мысль: как это так – проснуться однажды пенсионером? Руки и ноги те же, голова, умение, воля те же, и одновременно все не то. Знакомые пенсионерки трудоустраивались лифтерами, дежурными на вахту. Как-то по утру, выйдя прогулять собачку, увидела легкую, стройную женщину в желтых резиновых перчатках, с веником и ведром, убирающую в нашем вонючем подъезде, и, узнав в ней Марию, жену знаменитого хабаровского тренера конькобежцев Каменева, я даже не удивилась. Хотя было чему. Мария Терентьевна, старший научный сотрудник, была самой модной дамой в нашем Институте – норковая шуба, бриллианты, гардероб из московских универмагов. Забыв про собаку, затащила необычную уборщицу к себе и за чаем, к своему удивлению услышала самодовольное: «Да я получаю, как нынешний профессор за лекцию. Пять подъездов – пять лекций. Дважды в месяц убрала, вот тебе и искомое». Милая, милая, Мария Терентьевна, - прежде чем сесть за стол, она долго как хирург мыла руки, а брови, лицо в пылище. Она и сама лучше других, кому лапшу на уши вешала с этой своей новой, «профессорской» работой, понимала, что одна лекция не равнозначна уборке пяти подъездов. Но удивительное свойство нашего брата интеллигента - из последних сил не уронить своего достоинства, оправдаться в том, в чем не виноват. Ее хватило еще на год – наш подъезд не подарок для уборщицы: кода на дверях нет, заходи, колись наркотиками, мочись. Заходили кому не лень. И это ей насточертело.
С Верой Побойной почти не встречались. По традиции на пятничные посиделки мы «съеживались» - проводили в складчину. Но как я могла позволить себе роскошествовать, если на завтра дочери-студентке надо обеспечить проезд до института с двумя пересадками. С тоской перечитывала новые стихи Риммы Казаковой, о героине, которой недоступны столики, «где разврат икры и вина» и ходит она со своим достоинством никому не нужна, но «вот даже девка продажная свою нишу нашла». Девка-то нашла, а наша ниша – пенсия, от которой, как говорила моя мама, на гиляку можно повеситься. И я на призывы Веры находила иные причины для игнорирования «гондурасов». Догадывалась ли она, не знаю, но не раз напоминала: «Ну что ты не пишешь в газету? Попробуй. Хоть какой-то гонорар». А я боялась взяться за перо. Столько лет прошло. А вдруг я – старое, разбитое корыто?
Последний эпизод меня добил. Стояла около овощного киоска с заморскими фруктами, заглядевшись на игру света, поблескивающего на персиках, яблоках и на соблазнительной груше с солнечным бочком. Занятие пустое – той мелочи, что оставалась в кошельке, и на морковку не хватило бы. А тут продавец взвешивает девушке бананы и эту самую грушу. Что на моей старой физиономии в минуту задумчивого изучения тропических даров было написано – не ведаю, но слышу: «Возьмите!». Молодая покупательница оборачивается ко мне, и как нищенке, подает ту самую с солнечным бочком грушу. Смущение, стыд вспыхнули во мне - до чего дожилась, подаяние заполучила. Вот с таким флаконом чувств, пролепетав дарительнице «спасибо», с безрадостной грушей шла я по зимней улице Ленина и набиралась гнева на себя, призывая все свое мужество вновь, через двадцать с хвостиком лет, постучаться в двери когда-то родной редакции. Шел 1996 год....
Свидетельство о публикации №214121700931