Райские огурцы или Солёная конфета любви

                И кто бы мог сказать,
                Что жить им так недолго.
                Немолчный звон цикад…
               
                Басё, XVII век


Чего ты ищешь? - спрашивает косоглазый Карлос.

Слышно, как слепни, облепившие грязную репицу мула, прокусывают толстую шкуру. Утреннее мексиканское солнце заливает всё вокруг безмолвным слепящим светом.

- Пейотерос. – Oтвечаю я, забираюсь в бричку и усаживаюсь рядом с Карлосом.

Индеец изумлённо таращится; косоглазие медленно стекает из горизонтальной плоскости в вертикальную.

Немного подумав, он выдаёт мулу пинок, и мы трогаемся в путь.

Вожжей нет. Мул – сын осла – трусит по пустыне сам по себе и тащит бричку в одном ему известном направлении. Через некоторое время к слепням присоединяются шершни и оводы, и, кажется, что только их укусы вдохновляют животное, игнорируя безысходность судьбы, стремиться куда-то вперед. Неровные колёса колымаги обуты в облезлые автомобильные шины, но даже сквозь них каждый степной камушек отчётливо информирует о себе мой копчик.

- У меня есть травка, - сообщает Карлос и протягивает мне литровую бутыль с мутной жижей, плещущейся на дне.

Трясясь в бричке, держу за горлышко нагретую на солнцепеке бутылку и смотрю, как Карлос шарит у себя в штанах. Эта помесь кальсон и шаровар бурого, местами коричневого, цвета наводит на мысль о том, что индеец, иногда, испражняется, не только не покидая брички, но и не снимая своих штанов.

Наконец, откуда-то из-под ширинки, Карлос извлекает маленький зелёный лимон. В заскорузлых ручищах индейца лайм выглядит, словно прекрасное насекомое, притаившееся перед смертью.

Карлос отбирает у меня бутылку и, запрокинув её, с шумом высасывает почти всю жидкость. Затем, рокочуще отрыгнув, он двумя пальцами давит лайм, мажет соком коричневую от грязи тыльную сторону ладони и смачно её облизывает.

«Наверное, это была текила…» - лениво думаю про себя.

Полуденное марево и однообразный пустынный ландшафт вокруг вздрагивающей телеги навевают непреодолимую дремоту. Я почти засыпаю, когда бричка вдруг останавливается.

- Это там… - Карлос машет рукой по направлению к куче хлама, виднеющейся в полукилометре от остановившейся телеги. На мой вопросительный взгляд он отвечает: «Туда не поеду; у них – ножи и пистолеты». Чтобы придать мне решимости оставить, наконец, телегу, добавляет: «Приеду завтра».

Выпрыгиваю из телеги и, не оборачиваясь, шагаю прочь. Слышно, как мул, получив очередное указание в форме пинка, тащит бричку дальше.

Груда мусора, по мере моего приближения, превращается в скопище развалюх, покосившиеся стенки которых кое-как сшиты фанерой. Подойдя к некоему подобию двери бидонвиля, я прислушиваюсь. Из-за двери доносится невнятное бормотание.
Подумав немного, толкаю дверь и, зажмурившись, вбегаю в темноту с криком: «Не стреляйте! Я доктор из Москвы!».

Проходит несколько секунд, выстрелов нет, и я открываю глаза.

На полу этого хлева… нет, скорее курятника, в полумраке валяются человеческие тени. Постояв молча ещё минуту и попривыкнув к темени, вижу дохлую крысу, лежащую на земляном полу лапами вверх. У мертвого зверя неестественной длины хвост. Рядом валяется глиняная плошка, наподобие собачьей; в землю упирается остриём исполинский мачете, прислонённый к фанерной стенке. Смерть и жизнь замирают, изучая меня.

Одна из теней становится на карачки, и, вытянув трубочкой губы в мою сторону, начинает свистеть.

Передо мной - миниатюрный, постаревший и ослабленный кентавр, молящий о пощаде… или это мужчина?.. космы грязных, спутанных волос… облачен в какие-то рубища, прилипшие к телу, разодранные по швам.

Но, присмотревшись, я начинаю различать: то – вовсе не лоскуты ткани, а струпья слезшей с тела кожи!

Резко отпрянув от него, я почти кричу: «Пейотль!»

Взъерошенная тень, как мне кажется, ошарашено замолкает, делает подобие книксена, и переходит на дрянной испанский язык. Тут я начинаю понимать: то вовсе не свист, а, скорее всего, диалект местных индейцев. «Вряд ли, - мелькает у меня мысль, - этот говор известен даже самым маститым из филологов Мексики.»

«Рor dinero… por dinero…» - верещит облезлое существо и я протягиваю ему фантик, достоинством в пятьдесят песет.

Жадно схватив банкноту и удостоверившись в том, что это действительно деньги, урод новыми глазами взглядывает на меня, начинает часто тыкать пальцем себе в пах и даже выпускает наружу, сколько мне видно, свой детородный член. При этом он, обращаясь ко мне,  непрестанно что-то бубнит себе под нос.

Я долго вслушиваюсь в испаноязычную тарабарщину этой вдруг ожившей твари, и, скорее догадываюсь, нежели понимаю, что мне, для обретения вожделенного пейотля, следует для начала выйти в дверь,  в которую я, давеча, столь стремительно ворвался. Далее, обогнуть угол la casa (бедный индеец называет свою халупу «la casa») и поискать в огороде. Или в саду. «Huerto» – по-испански – означает огород, но индеец также говорит что-то о «tabern;culos» - а это уже райские сады…

Выхожу в дверь, огибаю el tugurio de nombre la casa и оказываюсь на свалке дерьма.

Это именно свалка говна: экскременты разных животных кучкуются вперемежку с людским калом. Обширные застывшие озерца почти слоновьих, по размеру, коровьих лепешек; россыпи нута – бараньих катышей; отдельно высятся ряды аккуратных, художественно выполненных, собачьих горок. Судя по цвету и неоформленности людского кала, кишечный тракт и желудки его производителей не вполне здоровы.

В самой середине «сада» из земли растёт пейотль. Он стелется среди навоза, похожий на морской огурец.

Да, всё как мне рассказывали в Тарахумаре: род кактуса – голого, без колючек; весьма странного вида – чем-то напоминает огурцы. Растение походит на бахчевой овощ, стоящий на попа прямо на земле, в моём случае на фекалиях. Соединено с собратьями длинной плодоножкой. Поперечные полосы фисташкового цвета на боках сменяются светло-фиолетовыми разводами. Противоположная черенку головка каждого из «огурцов» увенчана нежнейшим цветком о двух лепестках светло-жёлтого оттенка. Если отвлечься от цветка, пейотль и впрямь можно, я это теперь понимаю, уподобить пенису индейца. «Так вот почему доходяга торкал себя в пах» - думаю я о давешнем информаторе, всё же указавшем мне месторождение пейотля.

Высоко поднимая ноги и стараясь не проваливаться очень глубоко, двигаюсь к цели моих метаний по долине Чихуахуа.

Согнувшись над кактусом, я уже готов сорвать его, как вдруг явственный толчок интуиции в зрительный нерв обращает мой взор к другому огурчику, распластавшемуся скромно, поодаль от основной бахчи.

Огурчик выглядывает из-под, судя по объёму, верблюжьей пирамиды и увенчан не жёлтым, а ярко пунцовым цветком.

Совершив два хлюпающих шага, срываю огурец и несу его в la casa.

Когда вновь, теперь уже спокойно отогнув кусок фанеры, я вхожу внутрь лачуги, – в её интерьере обнаруживаются некоторые перемены.

Мёртвая крыса, правда, всё также валяется лапами вверх, но человекообразные тени на полу, род занятий которых мне теперь, по крайней мере, известен, переместились, это видно, ближе к косматому индейцу – недавнему моему собеседнику, – который, в свою очередь, ныне восседает посреди халупы в позе лотоса, не касаясь, однако, пола своей задницей; мачете теперь лежит плашмя на полу подле индейца; показавшаяся мне ранее глиняной миска, будучи оббита от грязи, налипшей на неё, оказывается деревянной. Теперь плошка находится между раздвинутых ног индейца, прямо под мотнёй его драных штанов. Кажется, индеец произвёл над собой некий туалет - скорее всего провел разок ладонью по вихрам своей головы.

Я протягиваю ему пейотль, он принимает огурец и чистым, очень звучным голосом возвещает: «Меня зовут Мендоза». Никакого акцента нет и в помине. Лежачие тени шевелятся и ещё ближе подползают к главарю пейотерос, как бы принюхиваясь к чему-то…

То, что происходит дальше, очень смазано запечатлевается в моей памяти. Наверное, сказываются нервное напряжение последних дней, сумбурные поначалу поиски пейотля, опросы множества людей и нелюдей, выведшие меня, в конце концов, к косому Карлосу; продолжающая оставаться неизвестность результатов этих усилий… я вдруг чувствую, что обливаюсь холодным п;том так, что капельки скатываются с кончиков пальцев рук; ноги вмиг становятся ватными, темнеет в глазах и звенит в ушах. Невольно присев на пол, я прислоняюсь к чему-то у себя за спиной и впадаю в забытье…

Прихожу в себя оттого, что некто пытается засунуть мне что-то в рот.

Открыв глаза, вижу индейца, присевшего передо мной, назвавшегося  –  помню это вкупе с его звучным голосом,  –  Мендозой. Не раздумывая, отталкиваю его руку и только потом вижу, что он держит перед моим носом деревянную тарелку с какими-то кругляшками.

Немного отдышавшись, прошу у Мендозы воды.

Густые сумерки указывают на то, что давно наступил вечер. Возле главаря индейцев стоит плошка, а в ней горит лучина. Не свеча, не фитиль, питаемый маслом, а именно, судя по потрескиванию и исторгаемому чаду, настоящая сухая лучина. Один из призраков, которому Мендоза что-то просвистел, довольно проворно ползёт в нашу сторону и, не вставая с карачек, подает мне… граненый стакан. Двухдневная жажда заставляет меня залпом проглотить мутную, солоноватую жидкость, не вникая, была ли то вода.

Повертев в руке столь известный мне по жизни на другой планете предмет, поднимаю глаза на Мендозу. Приосанившийся индеец сидит передо мной на мусульманский манер, сложив под собой ноги, с деревянной тарелочкой на чреслах.

«Эти кругляки в тарелке, - думаю я, - и есть нарезанный и приготовленный пейотль. Наконец-то. In peyote veritas?»

Протягиваю руку к тарелочке, беру одно колёсико и кладу себе в рот. Со стороны, наверное, кажется, что, запустив руку в штаны Мендозы, выуживаю оттуда что-то для себя.

«Жевать или не жевать?» - размышляю я.

Прожевав шайбообразное тельце пейотля, горькое, как и всё мексиканское, глотаю мезгу.

После второй шайбочки дар зрения перемещается в рот. Нетщательно разжеванный кругляшек огурца превращается в глаз. Вижу, постепенно смещающиеся вверх, гладкие стенки пищевода. Желудок оказывается совершенно необъятным по размеру местом, поэтому, очутившись в кишках, «глаз» ощущает себя много комфортнее. Путешествуя по собственным кишкам, вижу так называемые «карманы», заполненные затвердевшими массами. «Так вот зачем нужна колонотерапия!» – осеняет меня. Вновь открывшееся, благодаря пейотлю, интроспективное зрение импонирует мне ещё и возможностями ранней диагностики: в самом конце прямой кишки, в преддверии ануса, я вижу красноватые прожилки и узелки – предвестников будущего геморроя.

Выпав из ануса, «глаз» обнаруживает вокруг себя яркий солнечный день, и я вновь становлюсь самим собой, но уже без тела. Вернее, моя телесная ипостась теперь состоит из песчинок. Голова, шея, руки, грудь, туловище – всё состоит из песка. Между песчинками имеется микроскопическое, но строго фиксированное расстояние. Сила, держащая песчинки на определённом расстоянии по отношению друг к другу, сродни закону, управляющему знаменитыми «пустышками» из повести братьев Стругацких «Пикник на обочине».

Теперь предметы попадают в поле моего зрения только сообразно издаваемым ими звукам. Теперь я остаюсь неподвижным, а говорящие или производящие какой-либо иной шум предметы, сами прибывают в фокус моего зрения. Например, человекообразный индеец начинает что-то выговаривать мне. Его лицо с шумом прибывает ко мне откуда-то слева. Смотрю в провал его рта, пересчитываю гнилые зубы, но не чувствую дурного запаха. Я вообще перестаю ощущать запахи, будь то аромат или зловоние. Внезапно начинает говорить Мендоза – и его лицо с шелестом прибывает справа, вытесняя, как это делает биллиардный шар, лик первого индейца в фокусе моего зрения. Оно… слева… с мэжду прочим ба-а-а-льшой скоростью… смесения… смятения. Хайратуль Аброр. Маст му; ашжоридин абвоб ан;а, ;у;баи тарсо ;оши ме;роб ан;а… врата обители сей сбиты из древес, коим поклоняются вечно пьяные язычники, свод же молельной ниши подобен изгибу бровей христианской дщери, склонной к блуду… блюду… буду… уду… ду… ду бист айн швайн… Du bist ein Schweinchen… глюкоза… гугузя… кукуня… ша… айша… айша… айша… айша… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… наташа… .

Когда, наконец, появляется косоглазый Карлос, он говорит, что прошло уже четыре дня. Ещё он говорит, что я должен вылечить сына его кумпадре.
Я залезаю в бричку, Карлос пинает мула, и мы снова пускаемся в путь.

Вот я и познал пейотль… Привычный моим предкам алкоголь не так сильно разрушает в человеке человеческое, как этот мескалин. Слово имеет ацтекское происхождение. Латинское  название психоделического кактуса: Lophophora williamsii. Ареал произрастания – юг штата Техас и север Мексики.
Магические ритуалы с применением пейотля наблюдали ещё испанские конкистадоры. Тогда пейотль явился серьёзной помехой распространению христианства в Новом Свете. Этот галлюциноген составлял основу ритуалов и церемоний, впоследствии оформившихся в религиозное движение Аборигенной американской церкви.

29 июня 1620 г. инквизиция Новой Испании обнародовала запрет на любое использование лофофоры в ритуальных целях. Но запрет не возымел должного действия и «пиотизм» - оригинальное верование, связанное с культом пейотля, - получил распространение на севере Мексики, в частности в провинциях Гуичоль и Тарахумара.

Коренные жители юга США познакомились с культом пейотля около 1880 г., когда их, в качестве возможных союзников против воинственных индейских племён, поселяли близ испанских миссий. Когда же белые техасцы начали изгонять своих «союзников» из Техаса, липанские апачи, оставив окрестности Ларедо, нашли прибежище в стане команчей и других племён тогдашней территории индейцев. В результате, после 1880 г., и команчи, и киова были обращены в пиотизм.

В период между 1886 и 1932 гг. Бюро по Делам Индейцев, под эгидой христианских церквей, упорно и всеми средствами пыталось искоренить пиотизм. Но запреты, предпринятые на федеральном уровне, не возымели действия, и противникам пиотизма пришлось перенести кампанию на уровень штатов.
Между 1899 и 1937 гг. юрисдикции 14 штатов объявили пейотль вне закона. Однако пиотисты, которые ещё в 1918 г. официально зарегистрировали своё верование в Оклахоме в форме учреждения Аборигенной американской церкви, получили право использовать кактус в «ритуальных целях». В борьбе, продолжавшейся вплоть до 80-х годов прошлого века, ими было выиграно множество судебных тяжб, возбуждённых против потребления пейотля, в таких штатах, как Аризона, Оклахома, Техас, Колорадо, Калифорния и Вашингтон.
В конце концов, федеральное законодательство объявило о том, что использование пейотля в религиозных целях выводится из-под действия санкций свода законов о злоупотреблении наркотиками.

Паства Аборигенной американской церкви верит в то, что пейотль – это священное растение, которым Господь Бог одарил коренных жителей Америки, дабы утешить их в их страданиях. Они называют пейотль Божественным наставлением, целительно орошающим души истинно верующих знанием об Иисусе Христе. (Извращённейшее кощунство – объявлять растение источником знаний о Боге!)

Иисус часто упоминается в гимнах и молитвах пиотистов. При этом алкоголь Аборигенная американская церковь объявляет злом.

В настоящее время не менее пятидесяти общин коренных американцев поклоняются пейотлю. Пиотизм исповедуется в церквах всех индейских резерваций, кроме двух. Только у племени навахо число последователей культа резко возросло, хотя именно среди навахо между 1940 и 1967 гг. пейотль был вне закона. Ныне более половины многочисленного племени навахо – пиотисты. Общее число приверженцев пиотизма превышает, таким образом, четверть миллиона человек.

А меня пейотль навсегда оставил существом, разрозненным на песчинки…

Невидимые дороги в пустынях Мексики пролегают Бог весть по какому маршруту, извиваясь между кактусами. Вот и теперь мул, полный наития, останавливается у совсем уж неприглядного холмика, отличающегося от других разве тем только, что над ним, на расстоянии менее чем в пятнадцати сантиметрах от земли, на вялом полуденном ветерке развевается полинявшая от дождей тряпица неопределённого цвета. Флагштоком служит тонкий, но, видимо, прочный прутик.
Не спешиваясь, перевожу взгляд на Карлоса, и впервые, в течение нескольких дней нашего знакомства, замечаю на косоглазом лице индейца улыбку.

- Мой кумпадре, - говорит Карлос, продолжая мечтательно улыбаться, - настоящий пейотеро.

Меня передёргивает. Чувствую позыв тошноты. Но Карлос вдруг становится серьёзным и бодро соскакивает с брички на землю. Я, нехотя, следую за ним.
Обогнув холмик, обнаруживаем за ним канаву, которая, постепенно углубляясь, превращается в тёмный зев пещеры.

Последняя мысль, прежде чем, согнувшись, войти в пещеру вслед за Карлосом: «Неужели мул так и останется, запряженным, стоять под солнцем».

Спёртый воздух и пещерный мрак обступают меня с первых шагов в этой дыре. Сжимая в руках шляпу, которую я благоразумно снял с головы прежде, чем войти в пещеру, протискиваюсь вслед за Карлосом и успокаиваю себя мыслью, что некоторое время всё, что стану делать, должно явиться своеобразным выражением благодарности косому индейцу, поспешествовавшему моему знакомству с пейотлем.

Как ни странно, но по мере нашего продвижения вперед, стенки грота расширяются, дышать становится легче, а слабый свет, заметный ещё при входе в пещеру, усиливается. Наконец мы вываливаемся в обширную яму прямоугольной формы.

Едва оказавшись в яме, Карлос, ссутулившись, ковыляет в дальний от нашего входа угол, встаёт на четвереньки и исчезает в оказавшемся там небольшом лазу.

Подивившись такой проворности индейца, осматриваюсь вокруг.

Б;льшая сторона прямоугольника составляет метров восемь. В яме можно выпрямиться во весь рост, и тогда в двух-трёх сантиметрах над головой обнаруживаются жёрдочки и ветви, крестообразно наброшенные на рытвину. По импровизированному чёрному потолку, небрежно, там и сям, разбросаны большие листья лопухов, приобретшие от времени оттенок табачного цвета. В яме, как и в обиталище Мендозы и К;, царит полумрак. Дневному свету, чтобы проникнуть сюда, следует найти зазор между листьями.

Осмотревшись ещё раз, понимаю, что нахожусь в настоящей кумирне пейотистов. На земляном полу валяется вся атрибутика адептов этого верования: погремушки из тыквы-горлянки, веера из птичьих перьев, свистульки, сделанные, как утверждают, из костей орла. В дальнем от входа углу ямы разведён ритуальный костер из кедровых благовоний в форме прямого угла.

О том, что пейотисты придают большое значение воскурению благовоний, я знаю из литературы. Но различать ароматы, равно как и зловоние, не могу. Чувство обоняния полностью атрофировано допейотльским периодом моей жизни.

В довершение интерьера ямы в противоположном к костру углу лежит водяной барабан, возле которого и находится лаз, куда скрылся Карлос.

В ожидании Карлоса приседаю на корточки, не отходя от входа в яму и не спуская глаз с лаза, где исчез индеец.

Через некоторое время, из лаза, пятясь задом на четвереньках, выползает некая фигура.

Фигура выпрямляется, поворачивается ко мне, и, несмотря на скудное освещение, вижу, что это мужчина средних лет, низкого роста, правильного телосложения. У него неожиданно кудрявая голова, но взгляд неприятен: на вас, по-рыбьи холодно, не мигая, взирают глаза навыкате, ввёрнутые в как бы медное лицо.
Затем в дыре показываются подошвы ног и в яму, пятясь задом, выползает Карлос. За собой он выволакивает из лаза, как мне тогда показалось, большую коробку из-под туфель.

На коробке, навзничь, свесив ноги и голову, лежит до неприличия раскормленный ребёнок. Приподнявшись с земли и зачем-то, отряхнувшись, Карлос бросает на меня быстрый взгляд и начинает пересвистываться о чём-то со своим, как я понимаю, кумпадре. При этом оба, исподлобья, бросают на меня хмурые взгляды.
«Надо будет, - думаю я, - спросить позже у Карлоса, какое такое племя говорит, …вернее свистит на этом языке».

Я гляжу на посвистывающего Карлоса и ясно вижу, что в нём, как и в Мендозе, проявляются черты измождённого, измотанного жизненными невзгодами кентавра. Только это косоглазый кентавр…

Оба индейца поворачиваются ко мне. Я подхожу к ним и замечаю, что мужчины морщатся. Наверное, из-за смрада, которым должно быть полна яма.

- Мальчик не может стоять, говорить, ходить… - морщась  и указывая на ребёнка пальцем, обращается ко мне Карлос. – Только лежать.

Родственники расступаются.

Совершенно голый мальчик трёхлетнего возраста лежит, свесив ноги и запрокинув голову, на маленькой колыбельке, которую я сначала принял за коробку из-под туфель. Ребёнок вовсе не раскормлен – он болезненно распух.

Из бессвязного рассказа Карлоса, который, не заботясь о доступности изложения, перемежает испанские слова с пересвистом, скорее всего следует, что сразу после рождения мальчик был водворён в пресловутую люльку, рос в ней, перерос её, редко открывал глаза, не выражал никаких эмоций, и ни разу не пошевелился. Почему-то Карлос считает нужным отметить, что теперь за ребенком убирает некая Алена. Так, по крайней мере, он произносит её имя. Может быть, он говорит о мужчине?

Присев перед мальчиком на корточки, я беру его за руку. Пульс не прощупывается. Даже нитевидный. Но ребенок, несомненно, жив – рука тёплая.

Про себя диагностирую водянку.

Из-под полы шляпы вытягиваю шесть длинных, полых иголок для акупунктуры, которые повсюду ношу с собой.

Две иголки ввожу ребёнку в пах. Ещё две – подмышки обеих рук. Предпоследнюю, из двух оставшихся иголок, я втыкаю под кончик носа мальчика, прямо между ноздрями. И, наконец, последняя иголка глубоко вкалывается под нижнюю губу несовершеннолетнего пациента, чуть выше ямочки на его подбородке.

К иглоукалыванию мальчик остаётся совершенно безучастным, как если бы манипуляции производились не с ним, а с тряпичной куклой, лежащей рядом.

С трудом распрямив мгновенно затекшие ноги, не глядя на индейцев, произношу в их сторону: «Quince minutos de paciencia, por favor».

Затем подхожу к ближайшему краю ямы, раздвигаю жёрдочки у себя над головой, провоцируя при этом дождь из пыли и засохших листьев лопуха на дно рытвины, подпрыгиваю, подтягиваюсь и оказываюсь на поверхности земли.

Оказывается, рытвина примыкает к небольшой лощинке, невидимой из-за холмика с той стороны, откуда мы прибыли с Карлосом, и где остался стоять, не распряженным, мул.

Осмотревшись, отмечаю про себя, что в лощине относительное, видно из-за близко подошедших к поверхности грунтовых вод, изобилие трав и пустынной растительности.

Блаженно растягиваюсь в тени оказавшегося рядом огромного куста американского алоэ. Мясистые листья растения надо мной как будто полны влаги. Хочется сорвать их, размять в руке, наполнить ими рот, разжевать…

«Если листья не очень горькие… » - додумать мысль до конца не позволяет шум, донёсшийся со стороны ямы.

Все ветви и жёрдочки, уложенные друг на друга и составляющие несущую конструкцию для листьев крыши над рытвиной, в мгновение ока обваливаются вниз вместе со всеми лопухами. Над краем ямы появляются последовательно макушка с прилизанным чубчиком, косые глаза, а затем и рот Карлоса, растянутый в широченную, от уха до уха, улыбку.

С ловкостью обезьяны индеец выскакивает из ямы, подбегает ко мне и начинает исполнять замысловатый танец с множеством восклицаний, неприличных жестов и междометий. Счастливый дядя, узревший исцеление любимого племянника!

«Если мальчик и не бегает по дну ямы, - думаю я, - он уж точно не лежит, а, по крайней мере, сидит в своей люльке».

Я встаю с земли, намереваясь уйти, так как считаю оконченной свою миссию эскулапа. Разумеется, я не собираюсь посвящать Карлоса в то, что для полного излечения больного необходим, хотя бы, двенадцатидневный курс иглоукалывания.

Увидев, что я встаю, Карлос тотчас перестаёт кривляться, приближается ко мне и укоряющим, чтобы не сказать угрожающим, тоном начинает быстро выговаривать одно только слово: «Fiesta! Fiesta! Fiesta! Fiesta!».

«Да какая фиеста?!» - восклицаю я по-русски. Будто поняв меня, Карлос улыбается, разводит руки в стороны, очерчивает ими в воздухе два полукружья, и, затем, как бы в истоме закрыв глаза, утыкается носом в самый центр воображаемой фигуры.

Полукружья, очерченные в воздухе, коль скоро автором выступает косоглазый Карлос, несомненно, символизируют аппетитную, по мнению художника, сдобу женских ягодиц. Должно быть, индеец по-своему желает отблагодарить меня за чудесное, как он думает, исцеление племянника.

«Фиеста, так фиеста» - думаю я и начинаю искать под кустом алоэ, желая набрать охапку листьев мулу на пропитание.

Карлос тянет меня за рукав по направлению к яме, но я жестами показываю ему, что намерен пройти до холмика поверху, не спускаясь в пещеру. Слишком хорошо знаю, сколько мочи отходит от больного водянкой в начале лечения.

Некоторое время индеец тупо смотрит себе под ноги. Насупившись и отводя взгляд, он демонстрирует своё непонимание и неодобрение моего нежелания спускаться с ним в яму. С таким же успехом он мог бы глядеть мне прямо в глаза – обращённый к собеседнику косой взгляд всегда бывает исполнен осуждения; нелегко читать мысли человека, отмеченного косоглазием.

Спустя минуту, будто вспомнив что-то, быстро жестикулируя (взаимно не удовлетворенные нашим знанием испанского языка, мы, незаметно для самих себя, переходим к использованию первой сигнальной системы общения, выработанной человечеством), он даёт понять, что будет ждать меня около мула. С тем и спрыгивает в яму.

Желание обеспечить мула провиантом быстро испаряется. Листья алоэ, скорее всего, будут горчить, да и ведомо ли мулу чувство благодарности? Почему мула Карлоса должен кормить я? Может быть, на фиесте перепадёт еды и нам, и мулу? Словом, в очередной раз мне удаётся подавить в себе неведомо откуда берущиеся импульсы к сотворению того, что принято величать «добрыми поступками».

Кстати, отсутствие у меня лично чувства голода и чувства обоняния, сопровождающее меня в моих скитаниях по американскому континенту, воспринимается мною как благо: многими заботами меньше…

Когда я подхожу к мулу, Карлос, нетерпеливо ёрзая, уже сидит в телеге.

Вскочив в бричку и усевшись на узкую скамеечку, я ожидаю вновь увидеть штурманский пинок Карлоса. Вместо этого, мгновенно успокоившийся индеец, с нежностью, как мне кажется, похлопывает своего мула ладонью по грязному крупу, поднимая при этом облако пыли и распугивая каких-то насекомых. Явно не привыкший к такому обращению мул, пускается в путь, прядая в задумчивости ушами и как-то церемонно забирая ногами влево… Видно, нам предстоит не совсем обычный маршрут.

Теперь уже без спроса я хватаю давешнюю бутылку Карлоса, пьяно катающуюся по дощатому дну брички, откупориваю и опрокидываю в себя  не менее трёхсот граммов маслянистой, горячей словно кипяток, жидкости терпкого сивушного (разумеется, предположительно) духа. Если это текила, то, конечно, самого низкопробного сорта.

Следящий за мной боковым зрением Карлос, сует руку себе в ширинку и ловким движением фокусника подаёт мне на закуску лайм зелёного цвета.

«Однако - думаю я, - ширинка этого парня полна лимончиков…»

Проходит немного времени. Мул, а за ним и бричка с Карлосом и мною, не спеша пробирается среди чахлой растительности, и вот, – посреди раскалённой мексиканской пустыни, подобно тому, как это не раз бывало в Москве, на снежных просторах России, в Чимгане, отрогах Тянь-Шаня, в Крыму, – везде, где я искал смысл жизни и, не находя его, откупоривал бутылку вина или водки, – по жилам разливается блаженное чувство опьянения…

«Прав Шекспир, – думается мне, когда я вновь прикладываюсь к бутылке Карлоса, - …мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться…»

Лежу на дне маленькой брички, водрузив сложенные ноги на беспокойно двигающийся круп мула. Совсем близко, спиной ко мне, сидит Карлос, свесив ноги с облучка. Время от времени мы, попеременно, то плачем, то смеёмся, потому что недавно докурили самокрутку из травки, упомянутой на первой странице этой правдивой повести…

Чтобы не разбить голову о дико дёргающуюся корму брички, – иной подставы для головы в бричке нет, – подкладываю шляпу.

Лежу, трясясь и ожидая момента, описанного Набоковым в «Лолите», когда алкоголь, сдобренный понюшкой cannabis vulgaris, надёжно разворошит центр удовольствия в мозгах и реальность этого мира будет благополучно отменена. Эта ли не цель, о которой одно время рассуждал Гамлет? Желанная? Улететь? Забыться?

Какая разница, что делать в этом мире? Читать ли книгу, целовать девушку, пить водку, смотреть в микроскоп, смотреть в телескоп, рожать, принимать роды, летать, плавать или спать? Какая разница, с кем спать? Какая разница? Если итог известен заранее. Если экзистенциалисты и Сирин уверенно предрекают: из тьмы будущего с каждым сердцебиением ближе нам становится только один предмет, в самодовольной косности своей схожий с колыбелью, – гроб…

Зачем я здесь? Ищу кактус? Пейотль? Прибыл для общения с Мендозой? Я любви ищу...

А что есть любовь? Где её источник? В сердце моём? Там – пусто, это всегдашнее моё ощущение… любовью одаривает Бог? Тогда причём здесь я? Я готов нести по жизни равно: и дар, и проклятие. Но где они? Не обоняю…

По своему обыкновению, неожиданно, останавливается бричка Карлоса. Я тотчас пользуюсь этим и ныряю в забытьё.

Кошмарное, удушливое забытье.… По пустыне текут реки крови, я лежу на резиновом плотике на берегу кровавой, пузырящейся реки, повсюду прыгают рогатые жабы, бухается о землю и высоко вверх подлетает, словно мяч, больной водянкой мальчик, подкравшийся Карлос вытаскивает у меня из шляпы пятьдесят песет, девушка с клоунской шапчонкой на голове весело говорит о том, что её зовут Наташей, я пытаюсь спустить воду в унитазе, но, сколько ни дёргаю за цепочку, воды нет, от иссиня-чёрных, цвета вороньего крыла, волос девушки исходит запах прогорклого кислого молока …

И тут кто-то сует мне в рот кусок стекла.

Мгновенно очнувшись от забытья, но, не открывая глаз, я, языком, выталкиваю стекло изо рта…

Осторожно открыв глаза, вижу, что сверху на меня, улыбаясь, с добрым выражением лица смотрит Наташа – девушка моего сна. Она, подогнув ноги, сидит у моего изголовья, я же лежу навзничь прямо на земле.

Почмокав губами, несколько раз открыв и закрыв глаза, провожу, пробуя, рукой по шее. Сильно болит голова, мучительно хочется пить, – во рту, почему-то, сладкий, мятный привкус. С трудом подтягиваю ноги в перепачканных пылью и жухлой травой джинсах и, кряхтя, опираясь на руку, усаживаюсь на земле против девушки.

Оглядываюсь. Стоят светлые сумерки. На девушке видавшее виды пончо, на голове маленькая нефункциональная шляпка, из тех, что носят жительницы боливийских высокогорий. Она всё время улыбается.

Ищу глазами Карлоса.

Метрах в двадцати от места, где я сижу на земле с девушкой, на небольшом пригорке, на фоне вечернего, светлого неба имеется следующее: отчётливо виден мул с понуро опущенной головой, упирающийся расставленными ногами в землю всякий раз при напоре сзади. Ввалившиеся бока скотины жадно обхватывает своими оглоблями прильнувшая к мулу бричка. За корму брички, о которую ещё недавно нещадно колотилась моя голова, теперь держится руками полусогнутая  девушка. Карлос пристроился к ней сзади, и вся конструкция колышется в такт его фрикциям.

Я медленно откидываюсь назад, отворачиваюсь, как бы выискивая что-то позади себя, и вдруг резко, подавшись всем корпусом вперед, изо всех сил бью Наташу кулаком в лицо. Она молча, не отводя от меня взгляда, валится на землю. Будто в замедленном фильме вижу, как меркнет улыбка на её лице, взор становится грустным и удивлённым.

Тогда, вскочив на ноги, я своими острыми техасскими сапогами начинаю пинать её по этим удивлённым и, одновременно, скорбным глазам, стараясь объяснить ей, избыть из неё это ожидание любви и ласки от окружающих людей, от первого встречного… «Только мать! – задыхаюсь я, работая ногами, - только мать любит своего сына бескорыстно, понимаешь?»

Задыхаясь, останавливаюсь перевести дух. Лицо девушки теперь представляет собой месиво из грязи, крови и слёз. Она не рыдает, только всхлипывает, оттирая слёзы детскими кулачками и перекладывая что-то из руки в руку. Полагая, что она украла из моей шляпы пятьдесят песет, я, стоя на коленях, хватаю её за руку и вырываю из её пальцев … голубой леденец с налипшими на него волосками.

«Так вот что девочка протолкнула мне в рот, пока я спал. – Думаю я, рассматривая леденец. – Леденец. Хотела, чтобы мне было сладко…»

Встаю. Поворачиваюсь спиной к девочке, к мулу, к Карлосу, к Мексике, к планете Земля. Не оборачиваясь, будто выполняя условия сказки, ухожу от них. Разумеется, в никуда. Какая разница? Ведь рождению человека предшествует такая же чёрная вечность, как и та, что пребудет после его смерти. Отчего же первой черноты мы страшимся меньше, нежели второй?

Иду по пустыне. Желая сладкого, сую в рот леденец, отобранный у девочки. Конфета оказывается солёной. Наверное, из-за девичьей крови и девичьих слёз. «Вот он истинный вкус любви!» - думаю я, и в тот же миг лопаются зубы и кости. Грандиозный, ни с чем несравнимый, стонущий скрежет ниспадает с зияющих космических высот, обнимает меня, Наташу, Карлоса, мула, всю Вселенную.

То – рык и хохот цикад, превратившихся в Железную Саранчу.


Рецензии
яркая и убедительная картина путешествия...) хорошо написали, интересно...) понравилось) спасибо!) творческих находок вам!)

Диана Свердловская   01.07.2018 17:37     Заявить о нарушении
Ваша оценка важна для меня! Благодарю за отклик!

Тимур Гулямов   02.07.2018 19:39   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.