Красная кирпичная стена

         У него отменный удар с правой. Два года он качал бицепсы в своей идиотской секции. Однажды я видел, как он на спор разбивал кулаком кирпичи. За десять секунд – пять кирпичей. На руке не осталось никаких следов, кроме красной сухой пыли. Потом он сдунул пыль и аккуратно, словно драгоценность, спрятал кулачище в карман. Взгляд у него при этом был спокойный и ровный. И ходил он обычно медленно, еле волочил ноги. Он вообще двигался осторожно, как будто опасался невзначай расплескать упрятанное в могучее тело здоровье. Я знал, что эти медлительность и осторожность – напускные. В решающий момент он взрывался, и тогда рука, сжатая в кулак, как бомба летела в нужном направлении.
         Я знал это и всё равно стоял напротив него, сунув руки в карманы и посасывая давно потухшую сигарету. Гарик и Алька были тут же, около подъезда. Их длинные тени касались наших ног. Гарик и Алька тоже знали о его ударе с правой. Поэтому Альке именно сейчас необходимо было начать перекладывать свой дурацкий магнитофон в сумку Гарика. Я наблюдал за ними, а он наблюдал за мной. Со стороны могло показаться, что подвыпившие друзья никак не могут расстаться. От страха к голове начала приливать кровь. Больше всего на свете мне хотелось дать дёру. Гадко наблюдать за друзьями, которые делают вид, будто и не подозревают, что тебя сейчас будут бить.
        - Ну, что? – тихо спросил он. – Разбежались?
        Он давал мне шанс. И ждал, сволочь, что я ухвачусь за него, как утопающий за соломинку. Вот тогда уж он надо мной поизмывается!
        Я посмотрел ему прямо в глаза.
        - Оставь Риту в покое, сволочь! – сказал я и весь сжался, готовясь принять удар. Он переступил с ноги на ногу.
        - Не то что?
        Я понял, что он измывается. Вся беда в том, что я не могу бить по лицу первым. Надо бы съездить ему по морде, а я стою и треплюсь без остановки. Ух, как я ненавижу себя в такие минуты!
        - Не то что?
        - Оставь Риту в покое!
        - Хорош гусь!  - он сплюнул – С кем хочу, с тем и вожусь.
        - Тебе с сортирной дверью целоваться, подонок, а не с такой девчонкой, как Рита! – завопил я. Это было хуже всего. Не могу спокойно разговаривать с идиотами. – Распускаешь губы на каждую юбку, сволочь. Тебе, мразь, наплевать на девчонку. Лишь бы удовлетворить свою потребность, как дворовому кобелю. Ты, подонок, дружбу с любой девчонкой можешь превратить в публичный дом…
       Удара я не почувствовал. Просто опрокинулось изображение и луна затрепыхалась в ветвях, как пойманная в сети золотая рыбка. Я кое-как поднялся и скрестил руки на груди.
        - Ах, ты, гадёныш! – громко заговорил я. – У тебя всегда были повадки сутенёра. Ты, ублюдок, по причине своей тупости даже не можешь постичь, сколь ты га…
       В этот удар он вложил все силы. Я отлетел на несколько шагов и хлопнулся головой о бетонный забор. Подняться мне не удалось. В голове начался ужасный тарарам. Я уже не соображал, кто из нас стоит, а кто лежит. Я сел всё-таки, прислонился спиной к забору и вытер рукавом лицо. Сигарета каким-то чудом осталась торчать меж зубов. Я выплюнул её вместе с кровью, текшей, казалось, отовсюду, и сложил руки на коленях.
        - Падаль! – прошептал я. – Будет жаль, если ты прикончишь меня сегодня. Не то я пришёл бы на твои похороны, гад, чтобы отбить на твоём гробу чечётку.
        Он подошёл и, схватив меня за шиворот, поставил на ноги. Я показался себе необычайно лёгким. Таким лёгким, что мог стоять, лишь держась за его локоть. Он внимательно посмотрел мне в лицо. Очевидно, я побледнел или ещё чего-нибудь в этом роде, потому что он ухмыльнулся и уже собрался меня отпустить. Я чуть не взвизгнул от злости и плюнул ему прямо в глаза. Он замер – и вдруг шарахнул меня коленом в одно место. Я задохнулся, но не упал. Потом, он, кажется, ещё раз смазал мне по лицу, но это было ничто в сравнение с предыдущим ударом. Я корчился от тупой боли в паху, не мог вымолвить ни слова, а он уходил, вытирая рожу. Алька и Гарик расступились перед ним. Он, не глядя на них, прошёл мимо и скрылся в подъезде.
        Я растянулся на траве и уткнулся лицом в землю. Потом заплакал. В эту минуту я так ненавидел и его, и себя, и весь мир, что не мог выдумать ничего лучше, как пускать слёзы.
        - Лучше бы убил! – шептал я в исступлении. – Лучше бы убил!..
        - На фига ты с ним связался? – рассудительно сказал Гарик, переворачивая меня на спину. – Смотри, как он тебя разукрасил. Как ты завтра на выпускной вечер явишься?
        - Свет клином на Ритке сошёлся, что ли? – поддержал его Алька. – Она же на тебя и не смотрит вовсе. Очень ты ей нужен такой.
        - Какой? – спросил я. Но они, видно, не расслышали. Уж очень тихо я говорил. Гарик хотел помочь мне встать, но я отпихнул его руку. – Отойди!
        - Чего?
        - Проваливай, сукин сын! Сестру милосердия из себя разыгрывает! – с чего это я вдруг распалился? – Гуманист! Лев Толстой! Пьер Безухов долбаный! Отойди, пока я тебя кровью не облевал!
        - Чего ты орёшь?
        - Ничего! Мой внешний вид его беспокоит, мерзавца! За свою рожу трясёшься, подлец! Драться ведь не полез? А? Не полез? У, гад!..
        - Не ори, весь дом перебудишь. С чего это я должен был лезть драться? Лично мне на твою Ритулечку-красотулечку плевать с высокого дерева. Она ни меня, ни тебя в упор не видит.
        Тут я ему такое выдал, что у него чуть уши не завяли. Да ещё во весь голос. Он оторопел и глядит на Альку, будто помощи просит. А я ещё больше распаляюсь. Лежу себе на спине и крою их по-всякому, а изо рта слюна пополам с кровью брызжет. А они не знают, что со мной делать. Я их – по-всякому, а они только глаза таращат, идиоты несчастные!
        Не знаю, сколько ещё продолжалась бы эта идиллия, только внезапно раздался визг тормозов и по нам резанул свет фар. Потом завыла сирена. Может, они случайно сюда свернули, а, может, услышали, как я ору. Я ничего не успел подумать, только моё счастье, что я на земле лежал. Альку и Гарика они сразу засекли. Как заорут в усилитель на весь двор:
        - Стоять, пацаньё! Проверка документов!
        Куда там – проверка документов! Алька и Гарик задали такого стрекача, что тем пришлось сразу врубать третью  скорость. Только эти два идиота облегчили им работу, взяли  и сиганули в подъезд. Тут уж я сообразил, что моё дело швах. То, что эти болваны меня заложат, было ясно, как божий день. А отдавать своё истерзанное тело в руки ночного патруля у меня, честно говоря, не было никакой охоты. Поэтому я быстро, насколько мог, поднялся, перевалил через забор и на четвереньках пополз прочь. Изодрался я так, будто преодолевал проволочные заграждения. Руки и колени в ссадинах, из носа и изо рта текла кровь. Хотелось лечь и закрыть глаза. Но я знал, что не могу позволить себе такой роскоши. Я отполз метров на сто, потом поднялся и побежал. Бежал я довольно долго, плутал какими-то тёмными дворами, где как бешеные орали коты. Несколько раз я выскакивал на освещённые улицы, но тут же нырял в подворотни, опасаясь встречи с милицией. Вымотался я здорово. Да ещё живот болел так, словно в нём сидел кусок свинца весом с килограмм. В конце концов, пересекая очередной двор, я зацепился ногой за проволоку, натянутую заботливым садоводом, и, падая, крепко стукнулся головой о корень дерева. Это меня доконало. Подняться я не смог. Я лежал и прислушивался к своим ощущениям. Внутри у меня всё переворачивалось, словно там на полную мощь работала бетономешалка. Потом меня вырвало. Сначала показалось, что стало легче, и я попробовал подняться. Но только дело дошло до четверенек, как всё поплыло у меня перед глазами и, потеряв сознание, я хлопнулся наземь. 
        Придя в себя, я первым делом посмотрел на часы. Десять минут пятого. Значит, я провалялся тут около двух часов.  Хорош, нечего сказать! Обещал отцу прийти домой около часа ночи. Паршиво давать обещания, заранее зная, что они останутся невыполненными. Если бы я являлся домой вовремя, то львиная доля конфликтов с отцом исчезла бы. Но я, как последний подонок, вечно лезу на рожон. А потом, размахивая руками, отстаиваю идиотские принципы, вместо того чтобы просто подумать о близком человеке. Короче, чувствовал я себя хреново. Ненавидел от пяток до кончиков волос. Да ещё голова гудела, как бочка, брошенная в Ниагарский водопад. Пить хотелось страшно. Я поднялся и, борясь с головокружением, побрёл наугад. Долго шёл вдоль покосившегося забора, потом пересёк пустырь, превращённый в свалку. Неподалёку на бугре белели корпуса новостройки. Из-за домика строителей, выкрашенного в зелёный цвет, урча, выползал грузовик. Светало. До меня долетел шелест листьев – это проснулся гигантский тополь, оставленный на пустыре памятником покою, павшему в битве с прожорливой суетой. Мне стало невероятно грустно. Захотелось плакать. Со стройки тянуло запахом свежей штукатурки. Я тряхнул головой и зашагал вправо, держа курс на бензоколонку. Я шёл, не оборачиваясь, и считал шаги. Потом затянул песенку, мою любимую. Там есть такие слова: «В горах моё сердце, а сам я внизу…»
       Эту песню мне пела двоюродная сестра. А потом её сбил автобус…
       Впрочем, это к делу не относится.
        У бензоколонки я сел в такси. Шеф попался совсем молодой, всё рыскал глазами по сторонам, боялся проскочить какой-нибудь знак. Очевидно, он ещё не привык работать в ночную смену. Глаза у него были красные, как после парилки с пивом. Мне стало его жаль. Я вытащил сигареты, закурил и угостил его. Он, не оборачиваясь, нащупал пачку и выудил сигарету. Ладони у него были холодные и влажные. Затянувшись, он закашлялся и сказал:
        - Я не курю, вообще-то.  У нас в парке меня за сектанта считают. Баптистом обзывают и спрашивают, ем ли я по пятницам селёдку.
        - Люди – сволочи, - поддержал я разговор. – Нет им ни до кого дела.
        - Точно! Вертишься, как уж на сковородке, а толку? – таксист занервничал. Он даже не сразу продолжил мысль. Вцепился руками в баранку и молчит. Я тоже молчу. Пускаю кольца и молчу. Вдруг его как прорвало!
        - Понимаешь, шеф, мать у меня больна. Добрая такая старушенция. Врачи говорят: рак.  Я-то сам из Звенигорода. Больница у нас там ничего. Только вот, санитары матерятся при больных, а так – ничего. А начальник парка, иуда, не отпускает. У тебя, говорит, испытательный срок. Пока не пройдёшь – никаких отпусков!
        Парень так разнервничался, что перестал следить за дорогой. На каждой фразе он оборачивался и сверлил меня красными от недосыпанья глазами. Мне вдруг стало смешно при мысли, что мы сейчас ковырнёмся в столб и от нас останется лишь воспоминание. Меня одолел бес веселья. Я рассмеялся и констатировал:
        - Действительно – сволочь!
        Парень сплюнул в окно. Я перестал смеяться и сказал:
        - Слушай! – мне в голову пришла мысль. – Давай, гони в Звенигород. Пустым не будешь, дорогу оплачу в оба конца! – парень молчал. – Алло, шеф! Оглох, что ли? Говорю, жми до Звенигорода. Мне всё равно куда, а тебе ведь надо!
        - Нельзя, - изрёк он.
        - Что нельзя?
        -  До Звенигорода нельзя. Номер у меня московский. Гаишники накроют. А мне проколы ни к чему. Мне отпуск в августе нужен. Мы с моей шмарой на юга метим.
        - Чудило! Мать – она же одна на всю жизнь.
        - Это я понимаю.
        - Не мелочись, шеф. Сколько по счётчику настучит – отдам сполна.
        - Не в этом дело.
        - Чудак, гаишникам объясним, что к чему. Или они не люди? А вдруг ей совсем плохо? Знаешь, всё же мама – это такое… единственное…
       Меня самого проняло. У меня-то матери нет. То есть она, конечно, есть, но… Когда мне было двенадцать лет, она поссорилась с моим отцом. Насмерть. И ушла с одним… Короче, скучное, обычное дело!
        Я треплюсь, а сам соображаю: на кой чёрт я этого дурака уговариваю? В конце концов, ведь это его мать умирает в больнице.
        - А откуда у тебя столько денег? – вдруг спрашивает он. Я прямо подскочил на сиденье. Я вообще нервный, так что меня задеть – раз плюнуть.
        - Какое твоё дело? – спрашиваю.
        - Да никакое. Просто так спросил. Зелёнка ты ещё, а при таких деньгах!
        Я чуть не задохнулся от бешенства.
        - Ты едешь в больницу? – говорю. А сам чувствую, как руки начинают трястись.
        - Нельзя.
        - Говносос!
        Я думал, он в обморок хлопнется, услышав такое. Только я ошибся. У него же, говнососа, испытательный срок! И его, как слона, ничем пробрать было невозможно. Я откинулся на спинку и уставился в окно. Он долго молчал, а потом задал новый вопрос:
        - А чего ты ночью по улицам шатаешься, дома не сидишь?
        - Я – сексуальный маньяк, - говорю. – Охочусь на старушек.
        А до него, как до слона. Только плечами пожимает. Я всю остальную дорогу молчал. Ненавижу таких типов. С ними разговаривать, всё равно что дерьмо палкой ковырять. Чуть ткнёшь, а воняет уже на десять километров. Я даже хотел из машины вылезти. А потом думаю: какое мне дело до этого мерзавца? Я еду, он меня везёт, это его работа. Моё дело доехать и расплатиться. Если в каждого таксиста вникать, никаких нервов не хватит. А мне ещё жить да жить. Плюнул я на этого дурака и, честное слово, полегчало. Такое чувство, словно долго под водой плыл – и вдруг, наконец, вынырнул.
        Через полчаса, слава богу, доехали. Я расплатился, хлопнул дверцей и о таксисте забыл. У меня иногда получается, если очень захочу.
        Дверь мне открыл сам Боб. На нём был синий купальный халат и сеточка на голове. Вид у него был такой, будто он знал, что именно в этот день и в этот час я к нему приеду.
        - Боб, - просто сказал я, – мне надо выспаться.
        Он не стал расспрашивать. Ему было безразлично, какие причины привели меня к нему ранним утром. Ему было достаточно знать, что он может для меня сделать.
        - Проходи. Не топай так, мать услышит.
        Я просочился в переднюю, снял ботинки и посмотрел на себя в зеркало. Бог ты мой! Я был истерзан, как Архангел Гавриил в драке с Дьяволом из-за Девы Марии. Лицо моё напоминало этюд абстракциониста. Тот же легкомысленный набор цветов, та же смелость в их сочетании. Боб, как истинный мужчина, не стал расспрашивать о происхождении этого спектра. Он жил настоящим, а сейчас оно требовало от него гостеприимного поведения.
        - Иди в ванную. Полотенце возьми жёлтое. Йод в шкафчике у зеркала. Вата там же.
        Через три минуты я блаженствовал, по горло погрузившись в горячую ванну. Боб варил в кухне кофе. Через стену, убранную белым кафелем, мы думали друг о друге. Так здорово: ты один, и в то же время вас двое. Нет, в этом смысле мы не психи. Просто у нас с Бобом такая игра. Он думает обо мне, я о нём. Одновременно. Словами тоже не всё можно правильно выразить. А тут не ошибёшься. Знаете, как бывает у влюблённых? Они угадывают мысли на расстоянии. Вот и мы с Бобом вроде таких влюблённых. Только нормальных. Понимаете? Ну, в том смысле, что мы не эти… ну, не психи.
        Когда я вышел из ванной, Боб сидел за кухонным столом и читал газету. Он вечно читал эту дрянь, даже в туалете. У него вся квартира была завалена всякими «Правдами» и «Серпами по яйцам». Он всегда был в курсе политических событий и мог трепаться на эту тему часами. В этом смысле он был настоящий псих.
        - Боб, оторвись на минутку, - попросил я. – Мне надо кое-что тебе сказать.
        - Ну, - он отложил газету. – Я тебя внимательно слушаю.
        - Что ты скажешь, крошка Боб, если я сообщу, что хочу жениться?
        Боба бесило, когда я называл его крошкой.
        - Гнусное дело.
        - Это я знаю. Но, видишь ли, крошка Боб, я влюбился. Как последний идиот.
        - Тогда главное сейчас – не опоздать на поезд.
        - Отлично! Но дело в том, что у меня нет билета на этот поезд.
        Бобу девятнадцать лет. Однажды он мне сболтнул, что сделал предложение одной барышне-художнице, она согласилась, а через месяц повесилась. Когда он это рассказывал, у него вдруг начала подёргиваться кожа под левым глазом. Как теперь.
        - Не понимаю. В чём проблема?
        - Всё ты отлично понимаешь. Проблема в том, что проблемы нет. Давай так: есть вокзал, есть поезд, есть я. А билетов нет, кассы закрыты, взорваны, не знаю что ещё! Мне нужно сесть в поезд любой ценой. Что посоветуешь?
        - Бери силой.
        - А если лестью?
        Боб усмехнулся.
        - Угождать женщине – всё равно что садиться голой задницей на гвоздь. Вообще, поступай как знаешь. Мне, честно говоря, всё равно.
        - Ты порядочное дерьмо, крошка Боб. Если бы ты хоть раз поднялся над своими вонючими принципами, ты увидел, какое ты дерьмо.
        Слава богу, кожа у него под левым глазом дёргаться перестала.
        - Давай поговорим о чём-нибудь другом, - предложил Боб.
        - Давай, - согласился я.
        И мы промолчали около пятнадцати минут. Потому что я, как олух, полез с болячкой не к врачу, а к массажисту, который своими мослами только раззадорил боль.
        Боб выдал мне раскладушку. В его комнате мы врубили магнитофон. Боб крутил мою любимую песенку одной английской рок-группы. В ней пелось о том, как один тип за пачку денег продал умение плакать и смеяться, а потом сошёл с ума, потому что не мог словами передать смех или плач. Обалденная песенка! Мы с Бобом часа два курили, как лошади. И всё слушали без конца эту песенку. Боб даже начал подпевать по-английски. Он знал эту вещь наизусть. Я слушал Боба, песенку, думал о своём – пока не почувствовал, что зверски хочу спать. Я растянулся на раскладушке и как только закрыл глаза, тут же провалился в тоскливое одиночество, именуемое сном…

       "... Я долго поднимался по грязной лестнице, хватаясь за ржавые перила. Всем телом я чувствовал, как растёт высота. Я ужас как боюсь высоты! Умирал со страху, но всё равно поднимался. Холодный пот тёк по лбу и спине, со лба я смахивал его рукой, а на спине он впитывался в рубаху, делая её тяжёлой и липкой. На верхней площадке стояла Рита. На ней было длинное зелёное платье.   Ветер осторожно шевелил падавшую на лоб каштановую чёлку. Я остановился в двух шагах от Риты. Остановился и молчу. И она тоже молчит. А потом берёт меня за руку и тянет к себе. Я пытался что-то сказать, но губы словно залепило клеем. Подчиняясь, я сделал шаг Рите навстречу. Она положила руки мне на плечи, я обнял её и привлёк к себе. Объятия становились всё крепче и крепче, мне казалось, что наши тела переливаются одно в другое. Мы не целовались. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и слушали, как плывут и шепчутся наши тела. Мы понимали, что ВРЕМЯ теряет свою силу перед нашим любовным союзом. Мы проваливались в ПУСТОТУ – туда, где отсутствуют ВРЕМЯ и ПРОСТРАНСТВО, а есть только ОНА и Я. И ещё – наше знание ДРУГ О ДРУГЕ. «Я люблю тебя», - сказала Рита. Я ещё крепче прижал её к себе. Так, погрузившись в нашу тайну, мы стояли долго-долго… Наконец, Рита выскользнула из моих объятий и опять взяла меня за руку. Тряхнув ею, словно приводя меня в сознание, она сказала: «Пойдём в музей». Я чуть не задохнулся от счастья! Музей – это значило быть рядом с Ритой ещё несколько часов. Неважно, какой музей и почему именно музей! Главное, ещё несколько часов я буду держать Риту за руку и убегать от всевидящего ока ВРЕМЕНИ в царство ПУСТОТЫ. Рита отпустила мою руку и направилась к лестнице. Я оглянулся на секунду, стараясь оставить в памяти снимок всего того, что окружало меня в тот счастливый миг… как вдруг до моего слуха долетел странный шелестящий звук. Я резко обернулся. Площадка была пуста. Я кинулся к лестнице. Риты там не было. Я и сам понимал, что за такое короткое время она не могла спуститься вниз. Дрожа от страха, я опустился на четвереньки и подполз к краю площадки. Я очень боюсь высоты! Предстояло самое страшное: цепляясь ногтями за скользкий  кафель пола, вытянуть шею и посмотреть вниз. Я собрался с духом и перевесился через край.
        Кажется, я закричал. А может, и нет. Рита лежала внизу, на рваном одеяле битого красного кирпича. Левая рука у неё подвернулась неуклюже, как у манекена. Из-под растрепавшихся волос по кирпичу растекалась страшная чёрная лужа. Я отпрянул назад. В моё тело хлынула ПУСТОТА, разделявшая меня и мёртвую Риту. ПУСТОТА стремительно вытеснила все чувства, и я ощутил себя порожней ёмкостью, выброшенной на свалку. Потом ПУСТОТА стала расти, стремясь к реальным размерам пропасти, разделявшей меня и Риту. Я понял, что сейчас разорвусь на куски под давлением несравнимой ни с чем силы. Но я уже не мог да и не хотел противиться этому. У меня просто не было сил. Я был мёртв, хотя продолжал дышать и облизывать пересохшие губы… " 

        …Проснулся я около четырёх часов дня. Жутко болела голова и горло саднило, словно забитое горячим песком. С трудом поднявшись с раскладушки, я поплёлся в кухню и напился воды из крана. Мне показалось, что я почувствовал себя лучше. Вернувшись в комнату, я обнаружил на крышке магнитофона записку. Боб писал, что задержится в институте и что если я захочу, то могу его дождаться – он приедет часам к девяти. Записка напомнила мне, что я уже вторые сутки не показываюсь дома. И что никто не знает, где я. Когда я начал думать об этом, мне стало грустно. Захотелось позвонить отцу на работу, потрепаться с ним о моём гнусном поведении. Я отправился на поиски телефона. Найти его было нелегко, так как телефон принадлежал к той категории вещей, которые  в этой квартире не имели постоянного места. Во время поисков я обнаружил, что квартира совершенно пуста. Я был один в современной четырёхкомнатной ловушке. Это здорово меня угнетало. Я ненавижу одиночество, особенно среди роскошных, дорогих вещей.
        Телефон стоял в дальней комнате на диване, накрытый глупой ярко-оранжевой подушкой. Я опустился на пол и принялся размышлять о том, с чего бы начать разговор с отцом. Говорить правду не хотелось, а сочинить правдивую ложь в тот момент, когда раскалывается башка, довольно непросто. Честно говоря, как только я увидел телефон, мне вообще расхотелось куда-либо звонить. Мне показалось, что я настолько оторван от внешнего мира, что звонить туда, напоминать о себе было бы с моей стороны величайшей бестактностью. Поэтому я продолжал сидеть на полу в чужой квартире в одних трусах и курить. Когда я один, то курю, словно с цепи срываюсь. И при этом размышляю, размышляю до одури. Когда уже невозможно понять, то ли это я сижу и думаю, то ли это чьи-то чужие мысли плавают надо мной, как капельки воска в воде, а я их рассматриваю, леплю из них бессмысленные фигурки, а потом выбрасываю.
        Вот и сейчас я сижу и думаю о Рите. Потом перестаю думать о ней и думаю о девчонках вообще. О себе думаю. Мне вот, например, девчонки очень нравятся. Я могу часами слушать их болтовню, наблюдать, как они жеманничают, хихикают, причёсываются, строят глазки. Люблю трепаться с ними на всякие темы. Иногда даже романчики с ними закручиваю, правда, скромные и, главное, всегда коротенькие. Не люблю долгое время с одной и той же девчонкой валандаться. Мне тогда кажется, что она начинает на меня права предъявлять. А я этого не терплю. А чаще всего внутри что-то обрывается, словно стоишь на снежной горе и вдруг санки под тобой начинают скользить по склону – и вот уже летишь вниз и сердце подкатывает к горлу. И всё из-за пустяка какого-нибудь. Стоит мне о девчонке что-нибудь неприятное или неприличное подумать, как я уже не то что целоваться – за руку её взять не могу. Тошнит, и всё! Например, подумаю, что она зубы по утрам не чистит, и как вспомню эти нечищеные зубы, так больше к ней на пушечный выстрел не подойду. И потом, я в этих сексуальных делах ни черта не смыслю. Но иногда могу о знакомой девчонке такого навообразить, что даже если бы половина из этого правда была, меня за это к стенке поставить – самое разлюбезное дело.
        А Рита – она совсем другая. Я поэтому и люблю её безумно. Вы таких, как она, никогда и не видели, наверное. Лично я, когда рядом с ней нахожусь, совершенно обалдеваю. Двух слов связать не могу. Я одно время даже за руку её брать боялся. Любую другую девчонку я всегда пожалуйста, даже обнять могу, если только какую-нибудь гадость не воображу, а с Ритой – всё не так. Только один раз, в кинотеатре, я хотел ей что-то шепнуть на ухо и случайно коснулся губами её щеки. Поцелуем это не назовёшь, но я потом два дня ходил, как помешанный.
        Пока я сидел у телефона, накурился так, что меня начало тошнить, и пришлось бежать в туалет. После рвоты ноги стали ватные и тело затрясла мелкая дрожь. К тому же, я стал мёрзнуть. Я вытащил из тайника Боба плоскую бутылочку «капитанского» рома, завернулся в одеяло и лёг. Глоток за глотком я вылакал весь ром. В голове приятно загудело, в теле появилась горячая тяжесть. Свернувшись под одеялом калачиком, я прислушивался к своим ощущениям. Дрожь не проходила. Я старался расслабиться, но мне не удавалось. Холодный пот выступил на лице и подмышками, ощущение было не из приятных. Как-то незаметно я забылся. Это был не сон, а бред под влиянием алкоголя. Из тумана то и дело наплывало на меня лицо Риты, живое, но очень бледное, по волосам стекала густая чёрная кровь. Мерещилась в том же тумане стена из красного кирпича, уходящая вдаль. Рита бежала вдоль этой стены, падала, сверху сыпались кирпичи, и по земле растекалась кровавая лужа. Видение это повторялось несколько раз, пока я не отключился. Проваливаясь в липкую темноту, я попытался ухватиться за белую заломленную руку, торчавшую из-под груды кирпичей. Но вместо руки мои пальцы окунулись в тёмную лужу вязкой крови. Я закричал от ужаса, но крика не получилось – из горла выскочил тщедушный писк. И сразу же вслед за этим я потерял сознание.
        Очнулся я от того, что в соседней комнате громко разговаривали. Почти кричали. Я взглянул на часы. Время подходило к восьми вечера. Боб ещё не пришёл. Я вылез из-под одеяла, потихоньку оделся и вышмыгнул на улицу.
        На улице я прямиком зашагал к стоянке такси.  В кармане брюк у меня лежало шестьдесят два рубля, и я решил, что не вернусь домой, пока не истрачу всё до копейки. Я взял машину и погнал её в центр. Я плохо представлял, что буду там делать. Я принялся сочинять всякие варианты развлечений и, в конце концов, безжалостно всё отвергнув, обратился к таксисту.
        - Шеф! – как можно наглее сказал я. – Посоветуйте, куда деться человеку с деньгами в такой чудесный июньский вечер?
        Но мне опять не повезло. Всё время мне попадаются какие-то мерзавцы, что за напасть такая?
        - Ехал бы ты домой, к мамуле! – усмехнулся жирный таксист. – Ишь как разукрасили молодца! – он помолчал, рассчитывая, что после паузы его бред зазвучит весомее. – Не люблю таких вот сопляков с баблом. После школы я в армии два года такую, как ты, шантрапу дрючил, потом сразу в автопарк – сначала мойщиком, потом слесарем повысили. Своими руками себя кормил-одевал, ****ь! Чтоб в театр сходить или, там, в ресторан – об этом и не помышлял. Иногда в киношку мотался. На первый ряд, там билеты дешевле. Галстук впервые на свадьбу нацепил. А вы теперь принажопитесь – и в кабак. Или на дискотеку. И всё не знаете, куда себя приткнуть. Не рубите, где…
       - Дрючить, ****ь, - закончил я вместо него.
        Жирный таксист не ожидал и заткнулся. Называется, шоковая терапия. Мне Боб рассказывал. Но я всё равно сорвался.
        - Вы что, сговорились все? – заорал я. – Стой! У меня сегодня праздник. Стой, кому говорят! Никто человеку слова доброго не скажет. Думаете, сильно на меня ваша трепотня повлияла? Дудки! Я всех вас, сукины дети, вокруг пальца обведу. Идиоты!
        Я швырнул ему пятёрку и выскочил из машины. Думал, сейчас он обратно мои деньги кинет или хотя бы сдачу даст, поскольку на счётчике и рубля не настучало. Как же! Завёл он свой драндулет и уехал. Аккуратно сложил купюру, упрятал в карман – и уехал. Он и сейчас, мерзавец, в кино, небось, на первый ряд садиться, чтобы дешевле выходило.   
        И тут мне стало плохо. Сначала тело окатила волна жара, потом на лбу выступил холодный пот. Закружилась голова и во рту появился тошнотворный привкус меди. Шатаясь, словно пьяный, я добрёл до фонарного столба и привалился к его шершавому цементному боку. Меня начало познабливать. Ноги отказывались держать ослабевшее тело. Еле-еле я удержался, чтобы не грохнуться на асфальт.  Но самое противное было то, что никто из прохожих не обратил на меня внимание. Вот так и сдохнешь где-нибудь под фонарём, и всем будет наплевать. Я оттолкнулся от холодного цемента и поплёлся дальше, стараясь идти по прямой. С особым злорадством я думал о том моменте, когда растянусь посреди тротуара и все будут брезгливо перешагивать через моё тело, глубоко убеждённые в том, что я пьян как свинья! Наконец, меня скрутило так, что я и шагу не мог ступить. Стою, качаюсь и размышляю: лечь или не лечь? Миллион отдал бы тому, кто довёз меня до дому. А они лишь плечами толкают, да ещё выражают недовольство: мол, чего это я встал посреди дороги – и ни туда, ни сюда? Я чуть не заплакал от жалости к самому себе. А тут ещё сон вспомнил. Как я с Ритой обнимался, а потом она сорвалась с лестничной площадки. Настроение совсем поганым стало. И впрямь чуть не заплакал. У меня так иногда бывает: начнёшь что-нибудь вспоминать, и слёзы сами на глаза наворачиваются, а в горле противный ком застревает, как биллиардный шар в лузе.
        Но в этот раз до слёз дело не дошло. Какой-то потный мужик с двумя авоськами помидоров наперевес ткнул меня так, что я чуть не шлёпнулся ему под ноги.  Эти авоськи меня взбесили. Я взвыл и со всего маху треснул его по шее. Я даже вздохнуть не успел – всё тело пронзила жгучая боль, словно пуля прошла навылет. Колени подломились, и я опустился на асфальт. А этот дурак стоит надо мной и глазами хлопает. А потом как заорёт не своим голосом. И тут же начала толпа собираться. Глаза горят, рты разинуты – почуяли, что уличным скандалом пахнет. И этот помидоровладелец масла в огонь подливает, визжит как резанный.  Я, как только толпу увидел, сразу понял, что мне крышка. А только я это понял, меня словно живой водой окатили. Вскочил я, врезался в толпу, растолкал зевак и задал такого стрекача, что никто ничего и понять-то толком не успел. Бежал, пока не выбился из сил. В каком-то пустом дворе перескочил через низкую узорчатую оградку, шлёпнулся на газон и заполз поглубже в кусты. Отдышался скоро, но вылезать из укрытия не рискнул. Лежал там до темноты, пока в окнах не вспыхнул свет. Во двор выползли какие-то шакалы с гитарами, потом к шакалам присоединились девчонки в мини-юбках. Все девчонки были белобрысые, как на подбор, и смешливые донельзя. Только что от пальца не смеялись. Сначала они все вместе гнусные песни выли – о глазах, телефонах и первой любви. А когда совсем стемнело и  мамы уже не могли видеть, что их детишки на скамеечках вытворяют, эти шакалы отложили гитары в сторону и стали своих дульсиней щупать. Эти дуры только повизгивали, как душевнобольные, а сами всё норовили юбчонки повыше задрать. Настоящий дурдом! Была бы граната – не задумываясь, в них швырнул, а там пусть расстреливают!
        И опять я этот сон вспомнил. И заломленную руку, и чёрную лужу крови – всё отчётливо вспомнил. Меня снова в лихорадке затрясло. Лежу и думаю: ещё раз подобный сон увижу – точно рассудка лишусь. У меня всё же нервы, а не канаты. Вот женился бы я на Рите, стал бы счастливейшим человеком. Мне, в сущности, ничего и никого не надо. Эгоист я редкостный. Такого ещё поискать. В жизни я ни разу никем не интересовался. Как человек живёт, о чём думает, чему радуется – мне на это плевать с высокого дерева. Но вот Рита, Рита… Иногда я мечтаю: вот я делаю ей предложение, мы расписываемся, играем свадьбу. Живём вместе и я каждый божий день её вижу, треплюсь с ней до потери пульса. А потом у нас вдруг рождается ребёнок. Представляете, наш с Ритой ребёнок? Такой же милый и прекрасный, как Рита. И мы называем его каким-нибудь красивым именем. А по вечерам Рита в зелёном длинном платье сидит в кресле, а на руках у неё посапывает он… или она. И так грустно, что, вот, Рита совсем ещё девчонка, а это круглолицее пухленькое существо, укутанное в пелёнки – уже её ребенок!..
        Я поднялся и, превозмогая боль в животе, пошёл вперёд, наклонив голову. Так, наверное, какой-нибудь тяжело раненный солдат в последний раз поднимался из окопа со связкой гранат. И так же, наклонив голову, упрямо шёл на танк. Пока его не срезала пулемётная очередь…

        Пришёл я в себя от того, что кто-то жадно шарил по моим карманам. Открыв глаза, я увидел небритую рожу и мятую кепку. Хилую волосатую шею стягивал свитер, в ворсинках которого запутались хлебные крошки, табак и прочая дрянь. Рожа умильно улыбалась и любовно дышала мне в лицо едким перегаром. Я незаметно сунул руку в задний карман брюк. Слава богу, деньги на месте!.. Я собрался с силами и встал на четвереньки.
        - Ишь как нализался! – ухмыльнулась рожа. На вид ей было лет сорок-сорок пять. – А ещё при галстуке.
        Я поднялся и молча улыбнулся в ответ. Рожа протянула грязную лапу и ухватилась за мой галстук.
        - Меняю кепочку на этот язычок, - предложил алкаш, скалясь. Я, не снимая с лица улыбки, резко ударил его сверху по руке. Я, вообще-то, не люблю драться. Но, в крайнем случае, за себя постою. Хоть я и небольшого роста и на вид хиловат, но знаю парочку ударов, против которых может устоять только тренированный боксёр. И потом, я псих. Со мной и школьная шпана не любит связываться.
        На звук удара из темноты вынырнула ещё одна рожа. На кончике носа у неё висела громадная сопля. Меня чуть не вырвало, стоило мне это увидеть.
        - Кто это? – поинтересовалась вторая рожа.
        - Да вот, корешка встретил, - изрекла первая. – Хочет одолжить нам пару синеньких бумажек. Я думаю, в долг мы возьмём, Веня? Только, ёбть, в долг.
        И он положил мне руку на плечо. Я мягко высвободился и, сцепив руки в замок, сделал вид, что грею ладони. Потом я развернулся к нему правым боком, всем видом показывая, что собираюсь уйти. Он попался на удочку. Сделав шаг мне вдогонку, рожа сказала:
        - Ты куда это, кореш? Деловой разговор только начался.
        Лучше бы он этого шага не делал. Я перегнулся в поясе и движением профессионального дровосека изо всех сил рубанул его в висок сцепленными кулаками. Он отлетел на два шага и со странным хлюпаньем рухнул на землю. Потом он принялся кататься по траве, причитая: «Ёбть, больно! Ой, больно, ёбть!»
       Его приятель кинулся ко мне и попытался съездить мне по физиономии. Я увернулся и в ответ носком ботинка нанёс ему удар под коленную чашечку. Он охнул и осел на землю. Тут же он попытался встать, но нога у него подломилась и он неловко упал на спину. Я захохотал. Давно я так не смеялся! У меня аж слёзы на глазах выступили и меж лопаток стало покалывать. Насмеявшись вдоволь, я пошёл прочь, не оборачиваясь. А этот, с громадной соплёй, жутко матерился мне вслед. Как он только не называл меня, паскуда!
        Скоро я вышел на освещённую улицу. Здесь жизнь шла обычным ходом. Пробегали влюблённые парочки, скребли шинами такси, шли ребята с орущим магнитофоном подмышкой. На противоположной стороне улицы вспыхивали огни ресторана. Окна в нём были раскрыты настежь, и сюда долетали звуки джаза. Я добежал до табачного киоска и успел купить сигарет. Потом я сел на скамейку и принялся наблюдать. Я очень люблю сидеть в сторонке и подсматривать за чужой жизнью. Сидел я долго, пока не выкурил полпачки. Народу на улице становилось всё меньше. Сидеть и ждать, пока прошелестит обнимающаяся парочка, стало невероятно скучно. Я придумал, что мне нужно срочно позвонить. Я забрался в телефонную будку и стал соображать. Минут десять ничего не мог придумать и уже хотел вылезать обратно, как вдруг вспомнил об Алёше Фаерштейне.
        Алёше сорок восемь лет. Большую часть жизни он был обыкновенным преподавателем математики в школе. И, может быть, так бы им и остался, если бы однажды не вбил себе в голову, что должен писать рассказы. Алёша взялся за работу засучив рукава. Для начала он принялся оттачивать стиль. Он исписывал горы бумаги, с завидным упорством проводил за письменным столом по двенадцать часов подряд. Учительство он забросил. Чтобы не умереть с голоду и не считаться тунеядцем, ему пришлось устроиться на почту. Утром и вечером он разносил газеты, а днём писал, удивляя знакомых невиданной работоспособностью. Если бы Алёша не пил, как лошадь, он бы наверняка стал моим кумиром. Я ценю людей, посвятивших свою жизнь реализации какой-нибудь бредовой идеи. Пусть даже цель на девяносто девять процентов недостижима. Главное, всё-таки, вера. А я вот живу без веры, потому что слишком самолюбив и слабоволен. Я наверняка сделал бы из Алёши идола, если бы он не пил так много и не икал, что являлось, очевидно, следствием запоев. Но Алёшу я, в общем-то, здорово любил. Познакомились мы на почте. Как-то мне была нужна куча денег, и я тайком от отца устроился письмоносцем. Алёша был, что называется, не от мира сего, и мне приходилось его курировать. Однажды он решился прочитать мне один из своих рассказов. Мы купили вина и пошли к нему домой. Там Алёша, сидя на полу, прочитал мне свой рассказ. Я обалдел. На пяти страницах рассказывалось о том, как десятиклассница влюбилась в учителя физики, а он всё читал ей нотации о моральной чистоте, советовал не раскисать и думал, дурак, что поступает очень мудро. А десятиклассница однажды чуть не выпрыгнула из окошка прямо в школе. Я чуть не свихнулся от этого рассказа. Мы хлопнули бутылку, и я взялся убеждать Алёшу, что ему надо печататься. Я даже обещал помочь через какую-то дальнюю родственницу, работавшую в солидном журнале. Но Алёша покачал головой и сказал «нет». Я начал размахивать руками и орать, что он самовольно зарывает свой талант в землю, лишает человечество возможности узнать правду, открывшуюся ему после каторжного писательского труда… Короче, наговорил глупостей с три короба. Выслушав меня, Алёша достал из шкафа толстую рукопись, страниц в двести. Это был черновик его романа о мальчике с сердцем из золота. Алёша сказал, что все короткие рассказы, которые он написал и ещё напишет – это как бы разминка перед главным стартом. «После меня останется один-единственный роман, - сказал Алёша и глаза его засверкали таинственным, горячим светом. – Но этот роман спасёт людей от равнодушия. Это будет самая добрая и правдивая книга о человеке!» Вот каким был бывший учитель Алёша Фаерштейн. Самым настоящим психом!          
        Я отыскал в записной книжечке номер его телефона и позвонил. Алёша страшно обрадовался моему звонку. Оказывается, у него было предчувствие, что именно сегодня я ему позвоню. Я поинтересовался, как продвигается его роман. Он ответил, что никогда ещё не работал так трудно. «Каждый день я пишу по два-три предложения, - сказал он. – Это очень тяжело. У меня такое чувство, будто я схожу с ума». Я искренно посочувствовал Алёше. Я знаю эту породу фанатиков, сутки просиживающих над тремя предложениями. Над ними нельзя смеяться и им нельзя помочь. Это способ их существования. Никому ведь не придёт в голову стыдить годовалого ребёнка, писающего в штаны.
        В конце концов, я напросился к нему в гости. О том, что я не показываюсь домой вторые сутки, я не сказал ни слова. Алёша расстроился бы жутко.
        Ровно через час я сидел на ветхой тахте, покрытой одеялом ржавого цвета, и пил пшеничную водку. Алёша сидел в кожаном кресле напротив и внимательно меня разглядывал. В руке у него поблёскивал стакан с тем же неблагородным напитком. Кресло, на котором восседал Алёша, дышало на ладан. Одна задняя ножка у него была отломана, и вместо неё под угол подложена высокая стопка книг. Несмотря на этот дефект, Алёша держался, как римский патриций в сенате. Не хватало мраморных колонн, белых туник и почтительного гула голосов. Алёша правил гробовой тишиной и безмятежностью.
        - Итак, - сказал он, вертя в руке стакан, - в этом году ты получаешь аттестат, верно?
        Я тяжело вздохнул, как бы говоря: «Господи, поскорей бы!» Алёша светлой улыбкой ответил на мой вздох.
        - Как это прекрасно – семнадцать лет! Странно, но я не помню, о чём же я мечтал в свои семнадцать лет? Кажется, ни о чём. Непонятное было время. Ничего не помню.
        - Это хорошо, - сказал я. – Жаль, не могу похвастать тем же. Я обречён в старости постоянно проклинать дни своей идиотской юности.
        - Ты умный мальчик, - Алёша покачал головой, - а рассуждаешь, как последний кретин. Любой из нас обречён на воспоминания. Ты заблуждаешься, утверждая, что твоим уделом будут лишь самые неприятные из них.
        - Я не заблуждаюсь, - возразил я. – Я предчувствую. А меня предчувствия никогда не обманывают.
        Я помолчал, чтобы переварить проглоченную водку. Алёша прикрыл глаза и стал похож на кретина-следователя из кинодетектива. Я разоткровенничался:
        - Мои предчувствия делятся на несколько категорий. Перспективные – это те, которые сбудутся лет через десять-двадцать. На них я почти не обращаю внимания. Моё будущее меня не интересует. Другая категория – суточные. Я их презираю. И последний вид – мгновенные. Эти доставляют массу хлопот. Каждую минуту, каждую секунду я что-нибудь предчувствую. Например, что сейчас из-за угла появиться придурок-приятель, или раздастся телефонный звонок от какой-нибудь кривляки-подружки, или отец будет ругать за невычищенные ботинки. Короче, масса глупостей, не заслуживающих, вроде бы, внимания. Однако, приходится тратить на всю эту муру душевные силы и, порой, к концу дня чувствуешь себя, как лошадь пожарной команды наутро после пожара.
        - Всё это бездоказательно.
        Я пожал плечами:
        - Для вас – может быть, и так, а для меня это – способ существования.
        - Да? – Алёша открыл глаза и встрепенулся. – Интересно. У людей есть такая занимательная странность, - он щёлкнул пальцами. – Все они живут либо прошлым, либо мечтами о будущем. Редко кому удаётся прожить настоящим. Мне кажется, что это и есть настоящие счастливчики.
        - Кто?
        - Ну, те, которые живут настоящим. Им не надо тащить за собой воз воспоминаний, не надо толкать перед носом телегу с надеждами. Путь их светел и ясен. Наверняка, они не обременены заботами и их не волнует смысл жизни.
        - Следуя вашей логике, я живу прошлым. Но меня смысл жизни всё равно не интересует.      
        -  Значит, то, что ты наболтал тут о предчувствиях – чепуха.
        - Да нет же! – я вскочил с тахты и чуть не опрокинул водку себе на брюки - Алёша незаметно наполнил мне стакан. Я чертыхнулся и заметался в проходе между креслом и тахтой. – Нет! Я догадываюсь, что мои воспоминания и предчувствия как-то взаимосвязаны, но каким образом – этого я понять не в силах. Оттого-то я, наверное, такой псих!   
        Алёша улыбнулся.
        - Интересно. Что же ты предчувствуешь в данный момент? Из суточной категории?
        Я призадумался. И неожиданно для самого себя выпалил:
        - Я чувствую, что скоро попаду в сумасшедший дом. Там обязательно будут окна с решётками и здоровые санитары с потными руками и вонючими носками. А ещё вокруг больницы будет ограда. Красная кирпичная стена, метра два высотой, и на ней мелом будут нацарапаны всякие пошлости. А по вечерам будет слышно, как за стеной шумит дождь, смеются дети и воркуют влюблённые. А ещё…
       -  Ну, хватит! – сказал Алёша. - Допивай водку. А то уже половину пролил.
        Я опрокинул в себя водку и плюхнулся на ржавое одеяло. Алёша внимательно посмотрел на меня и опять покачал головой.
        - Вот что я хочу тебе сказать, - изрёк он. – Существует поганейший закон – закон сохранения энергии. За всё, что ты получил, надо расплачиваться. Чем раньше ты это поймёшь, тем будет лучше. Не только для тебя, но и для всех, кто с тобой рядом.
        - Это за что же платить? За папин сперматозоид? Вы не поверите, но я своего папу рожать меня не просил.
        В Алёше проснулся педагог. Он ни фига не слушал.
        - Все твои беды оттого, что ты хочешь оказаться вне закона. Тебя может оправдать только то, что ты вытворяешь подобные глупости по своему невежеству. Но, несмотря на это, тебе уже достаточно лет, так что с тебя уже начинают спрашивать. А ты всё ещё хочешь пока только получать. Это в корне неверно. Потому что ты уже в силах отдавать. И, хочешь не хочешь, надо подчиниться закону.
        - Мне нечем расплачиваться! – чуть не заорал я. – Дают на копейку, а спрашивают на рубль? К чертям собачьим такие законы! Я хочу жить свободно!
        - Милый мой, - Алёша развёл руками, - если все захотят жить свободно, нам, извини, нечем будет сходить в туалет, потому что нечего будет кушать. И потом, что такое свобода? Свобода от чего?
        - От идиотских принципов. От рутины, порождённой этими же принципами. От проституции во взаимоотношениях…
       - От морали.
        - Мораль отдельно, сама по себе, не существует. Она годится лишь как приложение к какой-либо конкретной ситуации. Мораль фригидна.
        - От любви.
        - Не перегибайте палку!
        - Да ты её уже сломал. Смотри! Ты же проповедуешь свободу, взращённую на сухарях схимника. Такая свобода влечёт за собой бесцельное существование – если ты не мистик, конечно. А бесцельность и есть не что иное, как безверие.
        - Вам хорошо рассуждать. У вас есть цель. Вы верите в себя как в писателя. А вы не задумывались над тем, например, что ваш роман абсолютно никому не нужен, что как литератор вы абсолютный ноль, что человечество так же прекрасно обойдётся без Фаерштейна-писателя, как оно прежде обходилось без Фаерштейна-почтальона? Или в ваше понятие веры этот аспект не включён?
        Алёша помрачнел. Лицо его словно высохло. Я его раньше никогда таким не видел. И я испугался: мне показалось, что Алёше плохо.
        - Ты слишком много выпил, - тихо сказал он. – Иди спать. Раскладушка стоит в кухне. Матрас в ванной, ты знаешь, в нижнем ящике.
        - Вам нехорошо? - спросил я.
        - Очень даже хорошо, - он улыбнулся. – Просто водка в последнее время очень сильно на меня действует. Иди спать.
        - А вы будете работать?
        - Да. Мы долго беседовали.
        - Вы бы ложились. На вас лица нет.
        Алёша задумался и вдруг спросил:
        - Знаешь, что смертельно больной Булгаков написал на рукописи «Мастера и Маргариты»? «Дописать раньше, чем умереть». Вот так.
        - Мастер, Мастер, - промямлил я, - где твоя Маргарита?
        - Цыц! – вяло огрызнулся Алёша. – Проваливай в кухню.
        - Слушаюсь! – я отдал честь и, цепляясь за стены, поплёлся в кухню. Странное выражение «отдать честь», думал я по дороге. Ну, когда девушка теряет честь, то есть, пардон, отдаёт её мужчине, это технически понятно. А вот когда мужчина отдаёт честь, что он тем самым совершает? Или когда он овладевает девушкой, он что, тоже теряет – тьфу! – отдаёт честь? Или, наоборот, овладевает девической честью, поскольку девушка ему её отдаёт? А спросить тоже, на фига ему девичья честь, коль у него есть своя, мужская? Или её наличие у нас, мужчин, ещё не доказано?
         Вопрос этот так меня взволновал, что я хотел пойти и задать его Алёше немедленно. И я бы пошёл, не растянись уже на раскладушке. Мне было лень подниматься и опять ползти по длинному коридору, хватаясь за стены. Я перевернулся на живот и сунул голову под матрас, чтобы не слышать, как стучит в комнате Алёшина машинка.
        Не знаю, сколько я спал, но когда проснулся, было уже довольно светло. Занавески на окне стали прозрачными. На улице шёл дождь. Капли, как сумасшедшие, колотили по карнизу. Сначала мне показалось, меня разбудил этот стук. Но когда сон совсем улетучился, я понял, что спать мне не дала одна из тех крохотных клеточек памяти, какие могут неделями сверлить мозг, напоминая о давно содеянном и давно забытом. И вот одна из таких клеточек принялась за работу. Она хотела напомнить о чём-то важном, но моя голова тупо реагировала на эти попытки. Я смотрел в потолок и пытался помочь ей разбудить в себе поток воспоминаний, но безрезультатно. Я промучился ещё с полчаса – и махнул рукой. Очевидно, воспоминание меня не касалось, иначе оно не ускользнуло бы из памяти.
        Мой взгляд упал на отрывной календарь на стене. Двадцать четвёртое июня. Нет, сегодня уже двадцать пятое. Я сорвал листок и положил его на стол. Двадцать третьего мы сдали последний экзамен, английский. Тем же вечером на квартире у Карандышевской была вечеринка. Я схлопотал по шее за Риту. Всю ночь с двадцать третьего на двадцать четвёртое я провалялся в каком-то дворе, где, как полоумные, орали коты. Двадцать четвёртого июня я весь день шатался по городу и, в конце концов, оказался у Алёши Фаерштейна. И вот я проснулся утром двадцать пятого и соображаю, на что у меня ещё хватит сил?   
        Стоп! Я подпрыгнул на раскладушке. Какая же я свинья! Копаюсь в своём дерьме и страдаю неизвестно по какому поводу. Забыл, что делается вокруг. Подонок! Двадцать четвёртое июня! Выпускной вечер в школе. Прощальный вальс. Девчонки в белых платьях. Мальчишки в галстуках и вычищенных, наконец-то, ботинках. Музыка, легальное вино, поцелуи в пустых классах. Рита и этот гнусный тип с бицепсами рядом весь вечер. Да что там вечер, всю ночь! Наверняка, уже поцеловались, и не раз. Я упал лицом в подушку и захохотал. Надо же так жестоко подшутить над собой. Влить в себя два стакана водки и завалиться спать, даже не вспомнив, что сегодня выпускной бал в ублюдочной школе! Прошляпить то, что бывает единственный раз в жизни! Интересно, что теперь подумают обо мне наши преподаватели и все ребята?
        А, пошли они куда подальше! Пусть думают, что хотят. И вообще, плевать на все эти идиотские ритуалы! Ушёл из школы – и всё. Жаль только, Риту в последний раз не повидал. Звонить я никому из наших не собираюсь, в гости ходить не хочу, так что всё равно уже никого не увижу. А с Ритой стоило бы проститься. Только ей-то, скорее всего, это уж точно по барабану…
       Опомнился я уже на улице. Я стоял у столба и читал какое-то гнусное объявление. Я посмотрел на себя со стороны и понял, куда мне надо идти. Я приказал тому, у столба. Он вытащил сигареты, закурил и решительно двинулся в нужном направлении. Я пошёл следом, стараясь не привлекать его внимания.
        Было около пяти часов утра. Из-за дождя город казался вымершим. Кое-где на перекрёстках, словно страдавшие тиком, моргали светофоры. Вымокшие тополя стояли многозначительные, как караульные у Мавзолея. Лишь иногда они шелестели листвой, вздыхая о бесшабашных деньках золотой юности.
        У дома, где жила Рита, мы остановились. Навстречу нам шла толпа ребят, в которых мы признали своих одноклассников. Я шмыгнул за дерево, оставив своего двойника одного. Пусть поступает, как ему заблагорассудится. Двойник стоял, широко расставив ноги, наклонив по-бычьи голову, и исподлобья разглядывал подошедших к нему ребят. Узнав в нём меня (ха-ха, спутав меня с ним!), эти идиоты принялись теребить его, расспрашивать, что да как? Перепугались, что я не пришёл на выпускной. Двойник натянуто улыбался и глазами искал кого-то в толпе. Я-то знал, кого он ищет. Я и сам, стоя за деревом, искал её. Но скоро мы убедились, что её здесь нет. Не было и самца-боксёра. Я понял, что он пошёл проводить её. Двойник тоже это понял и перестал улыбаться. Он молча слушал трепотню моих приятелей и изредка в знак согласия кивал головой. Кажется, они уговаривали его вернуться домой.
        Вдруг он увидел кого-то там, за толпой. Плечи его дёрнулись, он вырвался из круга и исчез из поля моего зрения. Я бросился за ним. Обогнув ребят, я снова его увидел. Он стоял и курил со слишком равнодушным видом. Я понял, почему: навстречу двойнику шёл он, самец-боксёр. Над головой у него покачивался чёрный зонт.
        Они остановились друг против друга.
        - Проводил? – спокойно спросил двойник. Самец кивнул. – Счастливчик.
        - А ты куда пропал? – изобразил заботу самец. – Тебя все ищут. С ног сбились.
        - Не твоё собачье дело, - тихо ответил двойник.
        - А-а, - противник повертел головой по сторонам, словно ему было невероятно скучно беседовать с этим типом. – Слушай, дай сигаретку.
        - На! – двойник вытащил правую руку из кармана и вдруг с разворота трахнул его в челюсть. То ли самец не был готов, то ли удар действительно получился сильным, только он выпустил зонт из рук и шлёпнулся спиной в лужу. Двойник не пошевелился. Самец кое-как поднялся на четвереньки и собрался уже встать в полный рост, но получил удар носком ботинка в грудь и опять оказался в луже. Двойник стоял с равнодушным видом, сунув руки в карманы. Самец-боксёр испугался. Он вдруг понял, что сейчас его могут убить. Очень уж спокойно стоял мой двойник.
        - Чуваки! – захрипел он из лужи. – Держите его! У него нож в кармане, я знаю. Он ещё позавчера прирезать меня хотел!
        Первыми ему на помощь кинулись не кто иные, как мои закадычные друзья Гарик и Алька. Двойник увернулся и смазал Гарику по уху. Алька отскочил в сторону сам. Неожиданно вся толпа шакалов как по команде бросилась им помогать. Двойник рванул наперерез, треснул кого-то по зубам и сиганул в кусты. Толпа повалила за ним.
        Я прислонился спиной к дереву и прикрыл глаза. Я решил ждать. Двойник должен был вернуться. Я знал, куда он пойдёт потом, для этого ему непременно нужно было вернуться. Я полез в карман за сигаретами, но их там не оказалось. Я обшарил все карманы, пока не вспомнил, что сигареты унёс двойник. Я рассмеялся.
        Словно привлечённый моим смехом, из-за угла дома, как пуля, вылетел двойник.
        Брюки у него были заляпаны грязью, локоть пиджака разодран, но галстук сохранил девственный вид, только съехал чуточку набок. Двойник отряхнулся, осмотрел двор и направился к Ритиному подъезду. Я бегом кинулся следом.
        В подъезд мы ворвались почти одновременно. Двойник не обращал на меня никакого внимания. Взлетев на третий этаж, он, задыхаясь, привалился к двери с табличкой «11». Я остановился на лестничном марше и опустился на ступеньки. Двойник отдышался и уверенно позвонил. Буквально через секунду раздался щелчок замка и дверь отворилась. На пороге стояла Рита. На ней было сногсшибательное белое платье, поразительно шедшее к её фигуре. И причёске. Рита ожидала увидеть кого угодно, только не моего двойника. Она слабо взмахнула рукой и отшатнулась, словно перед ней был призрак с того света. Двойник, наблюдая эту реакцию, шагнул навстречу Рите. Она опомнилась, бросилась вперёд и, вытолкнув его из квартиры и выскочив за порог сама, прикрыла за собой дверь. Некоторое время они, оба с удивлением, разглядывали друг друга. Рита была поражена, потому что я ни разу не приходил к ней прямо на квартиру, а мой двойник впервые видел такую красивую девчонку. К тому же, глядевшую на него с интересом. Пожалуй, Рита никогда ещё так мною не интересовалась.
        Наконец, двойник шевельнулся, словно приходя в себя, и сдавленным голосом сказал:
        - Я долгое время не мог разобраться, что со мной происходит. И лишь сегодня понял. Я не могу жить без тебя. Мне необходимо каждый день видеть тебя, иначе я сойду с ума. Я больше ничего не могу сказать. Просто… я люблю тебя.
        Он вздохнул и затравленно посмотрел на Риту. Она стояла, прислонившись к стене и красиво заложив руки за спину. Носком туфли она рисовала на полу замысловатый узор. Меня почему-то поразила затяжка на её колготках. Прямо под коленкой. Я готов был упасть в обморок от нежности.
        Рита низко опустила голову, словно боялась рассмеяться двойнику в лицо, и, кажется, улыбнулась.
        Я вскочил со ступенек и оказался на месте двойника. Рита действительно улыбалась. Снисходительно и разочарованно.    
        У меня было такое чувство, будто лёгкое прошила пуля, и мне осталось жить считанные секунды. В теле появилась поразительная лёгкость, какая возникает, наверное, перед смертью.
        - Вот и всё, - сказал я. – Я пошёл.
        - А где …? – она произнесла имя самца-боксёра. – Ты его встретил?
        - Я его убил. Он лежит там, в луже.
        У подъезда урчало свободное такси, появившееся здесь, видимо, по щучьему веленью. Я, не раздумывая, открыл дверцу и упал на заднее сиденье. Шеф включил счётчик и, не оборачиваясь, спросил:
        - Куда?
        - На вокзал, - брякнул я. Мне ужасно хотелось ехать как можно дальше, не останавливаясь. – Всё равно какой. Только быстрее.
        Мы молчали всю дорогу. Я забился в угол и курил. Думать не хотелось. Я понял, что минуту назад расстался со своей мечтой. И что я действительно никому не нужен.  Оставалось только сидеть и курить. Можно было ещё уехать далеко-далеко, к новым людям, начать жить совсем иначе… Вдруг я почувствовал, что по щекам у меня текут слёзы. Я испугался. Я наклонил голову, чтобы таксист не увидел слёз, и принялся тереть глаза грязным рукавом. Я пытался заставить себя не плакать, но напрасно. Всю дорогу меня душили рыдания и я, как кисейная барышня, из последних сил сдерживался, чтобы не разреветься.
        На вокзале я бросился в туалет и умылся холодной водой. Стало немного легче. Потом я пошёл в кассы и купил билет до какой-то идиотской станции. До отхода электрички оставался час с четвертью. Я купил в буфете бутылку портвейна и выпил её залпом. Затем приобрёл за трёшку у хиппового паренька в джинсе цветастый иностранный журнал и принялся его листать. Журнал оказался про кино. Там было полным-полно полуголых девиц в чёрных кружевных чулках и мускулистых ребят с лошадиными зубами. Все они либо улыбались, либо целовались, либо валялись в постелях, либо целились в кого-то из револьверов. Я чуть не завыл от тоски. Наконец, я улёгся на скамейку в зале ожидания и задремал. Очухался я буквально за минуту до отправления моей электрички. Выпитая бутылка давала о себе знать. Пошатываясь, я выбрался на перрон, залез в вагон и подсел к окну.
        Тут же картинка за окном дёрнулась, поехала назад, замелькали трубы, заводы, дома и мосты. Поезд, набирая скорость, летел вон из города.
        Показался лес. Деревья толпились, взбегали стаями на вершины холмов, стекали в лощины, окунали ветви в речки, похожие на сверкающие полоски фольги. Листья сплетались в одну сплошную крону, тянувшуюся до самого горизонта. Я любовался стеной леса, скользившей мимо поезда, и ни о чём не думал. Мне было хорошо…

       "…Я и Рита. Мы шли по летнему лесу, взявшись за руки. На Рите было её белое платье. Трава осторожно шуршала у нас под ногами. Совсем рядом, за белыми стволами берёз, плавали золотисто-коричневые пятна. Это гулял по лесу табун гнедых лошадей. Кони восторженно фыркали и провожали нас влюблёнными глазами. Мы вышли на опушку. Перед нами лежал пологий спуск к берёзовой роще. За ней поднималась стена дремучего леса. Я заметил, что табун осторожно следует за нами. Мне стало весело. Я что-то закричал, замахал руками, вспугивая лошадей, и побежал вниз по склону. Кони заржали и табун, гудя и сотрясая землю, ринулся за мной. Я очень долго бежал впереди, пока не выбился из сил и не рухнул в траву. Когда я поднял голову, то лошадей уже не было. На глазах у меня они превращались в юношей в белых рубашках и девушек, наряженных в такие же, как у Риты, платья. Юноши и девушки смеялись, я тоже стал хохотать. Среди этих красивых ребят я увидел Риту. Она смеялась, запрокинув голову, и глаза её горели колдовским огнём. Юноши и девушки взялись за руки и образовали длинную цепь, в конце которой оказалась смеющаяся Рита. Цепь, извиваясь, двигалась между деревьев по направлению к невысокой красной кирпичной стене, бог знает откуда появившейся в этом лесу. Я, ощущая смутную тревогу, кинулся вслед за Ритой. Ребята в белом бежали очень быстро, я никак не успевал за ними. Цепь вплотную приблизилась к стене и стала огибать её. По живой цепочке из людей побежала волна, вызванная резким поворотом. Размер волны увеличивался, к концу цепочки она достигла гигантского размаха. Рита не удержалась за руку юноши и её швырнуло на кирпичную стену. Рита ударилась всем телом о кирпич и, обливаясь кровью, упала. Я страшно закричал и бросился к ней на помощь. Я споткнулся о какой-то корень и упал рядом с Ритой.
        В ту же секунду раздался оглушительный хлопок, затем послышался треск, стена дрогнула и начала осыпаться. Всё произошло очень быстро. Через несколько секунд мы с Ритой оказались погребены под горой битого красного кирпича…"

        … В больнице мне объяснили, что у меня небольшое психическое расстройство. Какая-то депрессия. Мне прописали полный покой и засунули в отдельную палату.  Таблетки я жрать отказался. Но капельницы мне всё равно впаивали. После процедур я сидел в палате у окна и смотрел на ограду. Как ни смешно, но моё предчувствие сбылось. Я сидел в сумасшедшем доме, обнесённом двухметровой стеной из красного кирпича. Не знаю, были на ней пошлые надписи мелом или нет. После всей этой истории у меня ухудшилось зрение. И ещё, когда я теперь вижу кровь, мигом хлопаюсь в обморок. Мой лечащий врач говорит, что всё это чепуха и скоро пройдёт. Я ему не больно-то верю. Но мне, в принципе, чихать на всё «это». Мне «оно» нисколько не мешает.
        Психиатр приходил ко мне редко. И то почти ничего не делал, а лишь сочувственно кивал головой, слушая мою вялую болтовню, и нёс бред о моём скором выздоровлении. Ещё реже приходил отец. Накинув на плечи белый халат и сложив худые руки на коленях, он тихо сидел на стуле в углу и молчал. Мне его молчание слушать было ещё тяжелее, чем домыслы врача-психиатра. Когда приходил отец, я брал в руки какую-нибудь книгу, отворачивался к окну и принимался читать. Читал до тех пор, пока отец не уходил из палаты. Как только за ним закрывалась дверь, я валился на кровать, по несколько часов бессмысленно пялился в потолок и мечтал о самоубийстве.
        Через два месяца меня выпустили из больницы. Теперь я опять живу среди нормальных людей и ничем от них не отличаюсь. Раз в год меня водят на обследование. Психиатр задаёт мне всевозможные вопросы, на которые я обязан давать всевозможные ответы. Я могу говорить что угодно и в какой угодно форме. Врач слушает меня очень внимательно и в нужный момент понимающе кивает головой. Никогда прежде у меня не было такого классного собеседника.
        И вот тут я понял одну удивительно простую штуку. Все люди на земле немножко сумасшедшие. Только не у каждого есть такой внимательный доктор, которому можно выкладывать всё, что у тебя наболело. И который понимал бы тебя с полуслова. И при этом не перебивал, а лишь мудро кивал в ответ.





                1979 год, Москва


Рецензии
Семнадцать лет, а уже алкоголик... Хороший рассказ.

Роман Литвиненко   26.12.2014 09:56     Заявить о нарушении
Благодарю за высказанное мнение. С уважением, СБ.

Сергей Бурлаченко   26.12.2014 11:06   Заявить о нарушении