Никанорович
тарахтит.
А время вроде бы остановилось. Хотя если внимательно присмотреться, то все вокруг суетливо движется: и сизоватые облачка по небу, и машины по автотрассе, и прохладный ветерок по кронам молодых деревьев носится (видать, где-то град выпал). Бурьяны одурманивали — совсем недавно цвет выбросили.
А вот для Никаноровича время остановилось. Практически с той поры, когда сюда, в «бабдом», перебрался. Оно-то, правда, и в детстве день годом казался. Однако прекрасно, что уменьшило бег колесо времени — до смерти пусть себе совсем не крутится. А с переездом тоже ладно получилось: не надо заботиться о хлебе насущном и хлопотать о топливе. Когда председатель сельсовета с собесом приходили упрашивать, он ни в какую не хотел идти жить в тех домах, что за селом. Их раньше держали для шабашников и студентов, которых из города ежегодно привозили. А теперь хозяйство и само управляется: много меньше под бураки площадей засевают. Повсюду подсолнечники. А в приют он не торопился. Там нужно было в рот кому-нибудь заглядывать, чтоб покормить соизволили, а он привык все делать сам. Вон Параски уже десять лет как нет, а он до недавнего времени и корову сам доил (без молока и дня не мог прожить), и стряпал, и стирал, и гладил. Вот уж великая премудрость! У них с женой никогда не было дележки на мужскую и женскую работу. Смотря по времени, и за коровой ухаживал, и за свиньями, и птице початки лущил, а бывало, курицу или гусыню подловит: топориком голову — тюк, общиплет, на газплите осмалит. И так оно чисто и хорошо получается! И пока Параска от сельмага дотелёпается и вдоволь наговорится, у него уже и борщик свеженький, и жаркое готовы.
Всю жизнь они прожили вдвоем. Парася не могла подарить ему ребенка, так как побывала в немецких концлагерях, а там — холод, голод, побои. Никаноровичу повезло — его никуда не взяли. Ни в армию, ни в Германию. Одна нога была немного тоньше и короче. Девчонки его брезгливо сторонились — калека. Хотя после войны мужской пол был в цене — лишь бы мотня. Никанорович мог бы и порасторопней жену себе подыскать, но рассудил так: пусть и незавидная, зато куражу меньше будет. И не прогадал. Как в воду глядел — за всю жизнь Парася и слова ему поперек не сказала. Он во всем хозяином гляделся. И все у них складно выходило...
«Бабдом» ему сразу пришелся по душе, А почему бы и нет! Это же в родном селе, где тебя все знают, и ты всех. И уважают, ибо заслужил. Никого никогда не обманывал, не обворовывал, не обижал.
Как инвалида, Никаноровича после войны определили на легкую работу — заготовителем в потребсоюз. Может, и не удалось бы ему протиснуться на тепленькое местечко, тогда безруких и безногих хоть завались было, но Параска в районе родственника имела. Хрюшку закололи, колбас и сальтисонов понаделали. Ну и прибрал он к рукам гешефтное дело. И получалось у него. А почему б и не получаться? Мануфактуры той и днем с огнем не найдешь. Да и не было нужды ему кого-то околпачивать или обдирать — оно само по себе набегало, когда перевешивал и пересчитывал. В его ведении было около шести сел, пока объедешь все на телеге — дня три пройдет. А в каждое село нужно было или утречком, или под вечер попадать, когда женщины не в поле. Ситчик обменивал на яйца, сушенину, гильзы от снарядов, тряпье...
А как прекрасно было у той учительницы во дворе: цветы на клумбах лозиной обложены, хата побелена, окна покрашены. К тому ж и красивой была: личико беленькое, глаза темные, как колодезь, губы полные... Яйцами за мануфактуру рассчитывалась, чистыми — одно в одно. И приодета щеголевато: городская юбочка, светленькая кофточка. Он поймал себя на мысли, что разглядывает и оценивает ее, как обычный товар.
Но она ведь живой человек.
— Так, может, зайдете поужинать? — спросила, видно, ради приличия.
И Никанорович это, разумеется, понял, но взгляд ее не давал покоя, и он не сумел, как это всегда случалось, отказаться от предложения. Сливая ему на руки, она уже держала приготовленное полотенце — белое-белое, накрахмаленное до хруста. Синяя жилка на ее шее взволнованно пульсировала.
Сало нарезала тоненькими кусочками и рыбные пахучие консервы открыла. Водочка в графинчике с цитрусовой коркой. Никанорович и по праздникам не употреблял этого зелья, а на работе тем паче. Потому что ответственность немалая — товар, деньги.
А учительница и себе в чарочку капнула, потому грех отказываться. И раз, и по второй.
... Разбудила его, когда еще и куры не проснулись: пора. После этого при случае еще не раз приезжал в гости, но вдруг как обрезала: не нужно! А он в тот раз ей и косынку газовую, и беретик городской, и парфюмерии привез. Ничего не взяла. И вот это «не нужно», как морозом пронзило его на холодном осеннем ветру.
С тех пор никогда ни у одной молодухи не оставался, хотя и приглашали частенько. Не потому, что Параски боялся или сплетен людских (за такое и не осуждали тогда). Просто чувствовал, что никогда больше не возвратятся те мгновения, когда на душе так
хорошо и покойно, что даже слышно как дышит мир, а от ветки отрывается и падает на землю похолодевший и пожелтевший лист.
Никанорович приобрел себе в городе обновы: хорошую курточку, штаны, картуз — председатель потребсоюза так не одевался. Парася даже не любопытствовала, зачем такая парадность нужна. Думала: раз появилась в кармане копейка, пусть покупает, для
кого же те деньги копить?
А Никанорович, куда б ни ехал, обязательно мимо хаты учительницы путь держал. Останавливался на перекур (портсигар блестящий для форсу приобрел) или соскакивал с телеги, чтобы упряжь на коне поправить. Так хотелось увидеть ее, хотя бы издалека. Но
почему-то не попадалась она ему на глаза ни осенью, ни зимой. Только позднее селяне подсказали, что она матерью готовится стать. Эта новость его не могла не взволновать. Что делать? Душу свою открыть он мог разве что Йоське. Они задружили с той поры,
когда Никанорович его под свою защиту взял. Тогда фронтовики с культями и протезами всячески насмехались и издевались над Йоськой за «пятую графу», прямо сожрать хотели.
Йося все внимательно выслушал и взялся помочь. Вскоре пришел веселый и успокоил Никаноровича.
— Хорошая молодуха. Любит тебя и отцом своего будущего ребенка признает, но семью разбивать не хочет. А ты меня, старого еврея, послушай: перебирайся к учительнице. Парася и сама найдет для себя выход. Ребенку отец край нужен. Йоська тебе плохого не посоветует. А пока не родит, ты к ней и носа не показывай. Продукты разные я ей доставлять буду, чтобы бабы языками не болтали. Сам знаешь, какие они. Думаешь, отцом так просто быть? У меня спроси, Никанорович. Шестеро по хате бегают. Нужно не только накормить, но и уму-разуму научить. Вей-вей, как трудно отцом быть... — Йоська
вдруг замолчал и погодя добавил: — И шмотье свое праздничное на показ не выставляй — зачем людям глаза колоть? Бабы нас раздетыми больше любят. Сам знаешь...
Солнце с утра жжет немилосердно. Раньше вроде бы оно так и не перегревалось, как в аду, разве что на дождь. Так он уже второй месяц стороной ходит. Голова болит. Может, снова давление поднялось? Нужно зайти к медсестре — пусть померяет. Она, Аленка, такая заботливая: в кресло деда посадит, рукав на рубашке расстегнет, руку обернет и пыхтит резиновой грушей. А когда отпускает, то легче становится. Глаза у Аленки тоже темные и большие. И губы полные...
... Сколько не пережевывай мысли — их не пережуешь. Вот сегодня Мыкола придет, а он ему сразу, как в той книжке: я же таки отец твой. Оно, может, и не следовало б прямо сейчас. Но уже вон второй раз, говорят, приезжают бритоголовые долги выколачивать. Вот сына и надо выручать. Отец наизнанку
выворачивался для кого? Для него. Не побрезгует, пожалуй?.. На кой черт ему та коммерция сдалась? работаешь в школе — и работай! Пусть уже я те тряпки несчастные продавал да обменивал, но тогда такое время было, да и на большее просто не способен
был. А Мыкола все ж таки директор... Ничего... накопленного добра хватит еще на десять таких сопливых кризисов. Пусть вспоминает, что родной отец у него все же был...
Боже, как долго тянется время! Вон, смотри, сливы на веточках уже синеют. Хоть бы поскорей поспевали — это его наилучшие плоды. Жевать не нужно и живот слабит... Сторож предупреждал, что Мыкола с утра придет, а на часах уже девятый. Далеко не утро. Они еще должны с сыном поехать на брошенную усадьбу, захватив с собой лопату, и откопать под ясенем то, что отец для сына припас.
— Никанорович, идите поешьте хоть! — позвала Светлана, санитарка. Тоже одиночка. Живет и работает в приюте.
— Не хочется, сестричка...
— Ну, как знаете, Никанорович. Проголодаетесь — я вам кашу в момент разогрею...
Да и пошла себе. А Никанорович так и остался в лебеде стоять, словно аист сгорбленный.
«Интересно, он машиной или на велосипеде приедет? Как мы тогда до усадьбы доберемся? — путался в догадках. — Хорошее авто имеет, если не отобрали за долги. Ох и времена настали!.. Демократия сплошная. Хорошо, что отец есть».
... Они с Йоськой как-то до солнца в медпункт заглянули. Баба Павлыха им ребеночка вынесла. Даже в полумраке Никанорович узнал знакомые черты. И слезы сами долу: кап- кап-кап. А потом ручьем — поди, останови! Никогда так в жизни не плакал... А погодя долиной шли, и соловьи, проснувшись, рулады рассыпали. И было так легко-легко на душе, словно сам наново родился.
И завелись в то время у Никаноровича деньжата. Все же строиться тогда кинулись. Если по секрету, то на одних только гвоздях можно было в ту пору неплохо подлататься. А у Йоськи всюду свои люди — на базах, на складах. Как- то он дал Никаноровичу такой совет, за который он и поныне благодарный.
— Деньги — это бумажки, дунь — разлетятся, — говорил он. — Не годятся для долгого хранения. Но на тех же бумажках значится, чем они в банке обеспечиваются — металлами благородными, драгоценностями. Ото деньжищи!
И уже в какой-то день привез ему червонцев царской чеканки две горсти. Потом они с Йоськой железо для крыш начали доставать. Вагонами перегоняли то добро...
С учительницей так и не сошелся — все отнекивалась, а потом приезжего киномеханика к себе приняла. Никанорович тогда нешуточно обиделся, хоть бы на что-нибудь путное поменяла, а то тоже на ногу припадает, да еще и выпить не дурак... Но про Мыколу не забывал: на одежду, обувь отстегивал и гостинцы вкусные передавал. А когда сын в институт поступал, то Никанорович загодя профессоров улещал, чтобы приняли Мыколку и учили. К слову, сын и сам был разумный и хваткий во всяком деле. Выучился. Учителем стал, а со временем и директором поставили. А Никанорович как раз тогда и загремел под фанфары. И откуда, черт возьми, тот Тихон взялся? Такое верное дело, говорит, что только пальцем пошевели — дурные деньги сами в карман повскакивают. Платишь меньше — берешь больше. Оно, конечно, неплохо выходило, да не долго — прокуратура не дремала. Это сейчас коммерсанты только таким и занимаются и им за это ничегусеньки. А тогда Никаноровича — за решетку. Тихон, правда, сухим из воды вышел — ни единой подписи своей нигде не ставил. Никаноровичу в «дядькиной хате» не так уж и плохо жилось: никакой нормы выполнять не заставляли, прикрепили к скотине ночным сторожем, чтоб какая-нибудь корова, Боже упаси, ночью не отвязалась да сослепу не покалечилась. А днем он в бараке опочивал, когда все работали. И молочка ему
доярки в условленном месте оставляли. Да и на волю Никаноровича раньше срока отпустили.
После тюрьмы работал сторожем в колхозе. Через день. В остальное время хозяйствовал дома: по два бычка в год выкармливал, а еще свиньи, корова. Для отвода глаз старался, чтоб не думали, что на краденые деньги живет. А запас у него получился приличный. Даже когда туговато с тем золотом стало, переплачивал, но покупал, лишь бы не бумажки...
Вон сколько их у людей «гавкнулось» — и так, и на книжках. А у него кое-что осталось... «Часы сегодня как никогда: секундная стрелка едва двигается. Могли и сломаться, потому что ныне на заводах делают так, чтобы побыстрее ломались».
Никанорович поглядывал на две стороны. Сын мог подъехать и от села, и от шляха, который ведет мимо колхозного сада. Голова болела все сильнее, просто раскалывалась. Сердце колотилось. Пора уже не только давление измерять, но и уколы какие–нибудь делать.
Он давно не видел сына с глазу на глаз и так и не поговорил с ним как следует. А очень хотелось. И на свадьбе край надо было побывать, так в «допре» в то время сидел. Деньги Йоська передал. Если бы раньше встретились да по душам поговорили, глядишь,
и Мыколка б не попал в переделку, может, в город бы выехал и какую-нибудь повыше должность занял. В селе выше директора не поднимешься. Да пусть делает, как знает. Время еще есть.
Ага. Вон фигура какая-то со стороны села приближается. Он?.. А кто же еще?.. Пешком?.. Скорее всего, те, стриженные, отобрали у Мыколки заграничное авто.
Боже, глаза словно кто-то клещами сцепил. Больно. Свет померк... Никанорович лежит в узенькой палате. Тяжело дышать... Так придушило, что ни рукой, ни ногой нельзя пошевелить. И Мыколки рядом нет. А он так нужен ему. Вот бы прямо сейчас
и пошли бы туда, где под ясенем закопано все, что нужно. Зачем его так быстро в больницу забрали? Не дали даже с сыном поговорить.
Вон Йоська стоит возле окна и усмехается. Но ведь он же давно умер. Да все равно...
— Скажи Мыколке, что там, под ясенем, деньги закопаны... не бумажные, а те... Йоська... Скажешь? —
Никонорович произносит свою просьбу только мысленно — язык и губы стали непослушными. Но Йоська его понимает так, как всегда понимал.
Никаноровичу вдруг становится радостно, как тогда в медпункте, когда у него сын родился.
И уже идут они с Йоськой по глубокому снегу, холодные искорки сыпятся ему в теплые валенки.
А хата учительницы белая-белая. И цветы хорошие.
Никаноровичу становится все легче и легче на душе.
Совсем легко.
Свидетельство о публикации №214122100154