До диез и после
А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Ставки – Бог их прости –
От пятидесяти
До ста,
И выигрывали
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом
Однажды играли в «Угадай мелодию» у конногвардейца Нарумова.
Собравшись часу в восьмом, лениво тешились шампанским, болтали о лошадях и знакомых дамах, курили трубки. Садальский забавлял присутствующих последними анекдотами из Генерального штаба. Сурин, сидя у камина, по обыкновению задумчиво колол орехи, совершенно не заботясь о том, куда упадут скорлупы. Томский, пользуясь случаем, периодически вынимал из атласа своей жилетки миниатюрный камертон, украдкой давал ему легкий щелчок и, склонив свою красивую голову, слушал. Нарумов на правах хозяина распоряжался вечером, предлагая гостям очередные пустяки: контрабандный турецкий табак с добавлением индийского дурману, к шампанскому устрицы с лимоном, новую коллекцию австрийских серебряных шпор, годных на любой без исключения сапог, диковинный изумрудный абсент в толстом хрустале пузатого графина, свежую сплетню о княгине Езерской, перченые ломти розовой английской ветчины...
Германн, к чему все давно привыкли, занял позицию наблюдателя – скрестив по-наполеоновски руки, он задрапировался тяжелым бархатом гардин и замер, присев на подоконник. Живыми оставались одни глаза. Табак, шампанское и абсент молчаливый молодой человек вежливо игнорировал.
Когда пробило одиннадцать, добавили темноты – перед камином выставили экран, и половину канделябров унесли. На тех, что остались, убавили свечей, дав возможность одиноким языкам пламени необременительно для глаз бороться с окутавшим гостиную мраком.
- Ну-с, господа... – вопросительно провозгласил Нарумов и улыбнулся, - а не пора ли нам призвать гармонию музыки?
«Музыки» он протянул на распев, очаровательно выделив ударное «зы». Томский блеснул зубами:
- Кого ж о сию пору призывать? Не княгиню же Мартынову?
Все засмеялись. И этот общий одобрительный смех послужил сигналом – чубуки, шампанское и устрицы были отброшены, общество тотчас заняло места у клавикордов, Нарумов сел за инструмент, а Сурин устроился у ломберного стола для записи ставок. Не обладая достаточным слухом, вместо клавиш он довольствовался мелом, получая от этого не меньшее удовольствие, как, если бы, музицировал сам.
Играли по маленькой, начав с двадцати символических рублей. Нарумов, снисходя к Болотникову, не мудрил, внятно наигрывая арии из опер, которые всеми угадывались, стоило ему сделать два - три вступительных аккорда. Это веселило и вызывало оживленный шум. Зато доставалось Сурину – его обязанностью было точное и нелицеприятное определение самого первого, выкрикнувшего правильное название – как повелось, вначале ограничивались только названиями произведений, без указания сочинивших их композиторов.
Отгадавший получал весь банк. И тотчас садился за клавикорды. И не успев, как следует разыграться, уступал место следующему счастливцу. Баловство длилось не более часа, в течение коего уже обозначились лидеры. Красивый улыбающийся Томский и сосредоточенный мужественный Нарумов, никак не показывающий своего нетерпения.
Но Германн, так и не оставивший своего места у окна (в темноте его словно не было в гостиной), видел, что Нарумов волнуется. Видимо, он приготовил публике сюрприз и ждет своего времени, когда можно блеснуть и сорвать весь банк, возросший благодаря беспечности Садальского и самоуверенности Рюмина до четырехсот рублей ассигнациями...
Правила игры были столь несложны, сколь и безжалостны. Музицирующий, соразмерно своим силам, ставит четную сумму. Привилегия назначать размер банка принадлежит ему. Все, кто принимают участие в туре, принимая вызов, отвечают той же ставкой.
Когда всякое движение замирает и все обращается в немой слух, сидящий за клавишами для порядка интересуется:
- Готовы, господа?
- Готовы, просим! - отвечает за всех Сурин, записав фамилии игроков и величину кона.
Играющий в среднем темпе предлагает свою музыкальную фразу и останавливается. Время, ушедшее на исполнение, равно времени, отводимому на отгадывание. Может быть, на два-три такта меньше. Его, по закону игры, должно хватить для поиска верного ответа. Если таковой не находится, то желающий повторения загадки уведомляет об этом собрание, теряя тем самым половину поставленных на кон денег – они теперь независимо от результата, принадлежат исполнителю.
Если и после второй попытки правильный ответ не найден, повторение мелодии следует только после того, как уже каждый из участвующих расстанется с одной второй своего вклада. Отсюда всегда четное число, для удобства счета заканчивающееся нулем.
Третьей попытки нет.
Если выиграл музыкант, он, пожинает аплодисменты и остается у инструмента. Но следующая его ставка не должна превышать размер ставки, принесшей победу.
Вот, собственно, и все. Остальное – дело памяти, Фортуны и виртуозности исполнения. Для усложнения задачи, когда начинается настоящая игра по-крупному, допустимы некие вольности. Например, изменение тональности, легкие импровизации и вариации с темпом. Это лишь добавляет огня и удесятеряет удовольствие от выигрыша. Когда играют по-крупному (Томский, Нарумов, Григорович, Белов...) «названием» не довольствуются - композитор, произведение, в нем конкретная часть. И инструмент, для которого данная вещь была написана. Голос тоже считается инструментом.
Для сложности и азарта иногда (только иногда, когда забава перестает быть забавой, а становится поединком) границы снимаются. Можно играть все. Абсолютно все: любые жанры, любых эпох, любых концов света. Кроме «вещиц» собственного сочинительства...
Германн смотрел на Нарумова и проникался его нетерпением. Что?
Пока играли всей компанией, Нарумов и Томский резвились, или делали вид, что резвятся, предлагая внимающей непритязательной публике «Барыню», арию Донны Анны, «Осень» Вивальди, «Неоконченную симфонию» и тому подобный вздор, узнаваемый Германном молниеносно. Чувствуя, как в нем вскипает отравленная азартом кровь, он с отвращением смотрел на Болотникова, Рюмина и остальных, изображающих или действительно находящихся в тихой задумчивости от услышанного. Неужели это трудно? Неужели над этим нужно думать?! Проще загадок уже не придумать – лесть, сплошная лесть. И Рюмину, неумело и дергано предложившему сюиту Генделя, и Болотникову, сбившемуся на своей «Пасторали». Несчастный Джальмонто!
К трем ночи забавы и угодливая дань вежливости уступили место серьезному состязанию. За клавикорды сел Томский. Он уже не улыбался. Безжалостно собирая с каждого рискнувшего с ним сыграть половинную дань, Томский поражал всех виртуозностью исполнения. Его тонкие пальцы едва касались клавиш и те, чутко им поддаваясь, производили нежный отклик внутри лакированного музыкального ящика, отражающего плавающий по крышке язык пламени. Волшебные мгновенья! Ровно столько, чтобы услышать, ровно столько, чтобы начать вспоминать, и недостаточно для того, чтобы вспомнить! Ни с первого раза, ни со второго.
- Я, господа, пасс, - сдался, наконец, упрямый Рюмин, последним из гостей перешедший в почтенный разряд сторонних слушателей и наблюдателей. – Сегодня Томский у нас в ударе. Так блефовать! Браво!
Чтобы скрыть досаду, он принялся подкручивать свои безупречные усы:
- Сдаюсь. Finita, mes amies! Нынче удача, положительно, сопутствует другим.
- Ну что ж, продолжим, - кивнул головой Томский. – Но прежде... Нарумов! Прикажи внести шампанское. Я, кажется, иссяк. Хочу освежиться игривым напитком.
Шампанское оживило не только Томского и начавшее дремать собрание. Оно вдохновило Нарумова.
Доселе его игра не шла. Нарумов не успевал.
- Ну, господа? – спрашивал тишину Томский, когда стихал утробный струнный звон.
- Пахельбель... – отвечал в себе Германн.
- Иоганн Бах? – предполагал Нарумов.
- Нет, Нарумов. Почти. Но не Бах. Хотя и Иоганн. Ну? Повторить?
- Пасс.
- Это школа, мой дорогой. Пахельбель. Иоганн Пахельбель. Помнишь, в прошлом году Колодин на Святках выиграл у Орлова пятнадцать тысяч? Кем, как ты думаешь? Пахельбелем. Я еще не поленился и выучил ноты. Неужели забыл?
- Да! Пахельбель, чорт меня возьми. Сегодня точно – твоя игра!
Теперь же, после бокала шипящего «Brut» Нарумов отыгрывался.
Три к ряду раза он отгадывал и повышал ставки. И три раза его снова сменял Томский, сводя выигрыш Томского к ничтожной мелочи, на которую вовсе не стоило убивать ночь.
- Андре Резон! Орган. Воскресная месса! – крикнул Нарумов, едва Томский взял обеими руками торжественное начало.
- А я думал, Штейдт, - удивился Германн, радуясь тому, что не участвует.
- Браво, Нарумов! Браво. А я, признаться, устал.
- Но ты не откажешь мне в удовольствии...
- Нет, Бог с тобой! Изволь!
- По четыреста рублей? Ты, брат, в барыше.
- Идет. Господа, тишина! Внимаем, господа. Сурин, потерпи – сейчас все кончится.
Что? Сердце Германна сдвинулось с места. И он, следуя внутреннему толчку, подался вперед, выскальзывая из душных бархатных объятий. Что?
Нарумов на секунду замер, потом поправил свечной огарок и замер снова:
- Иду ва-банк.
Он поднял правую руку и заиграл.
Одной рукой. Спокойно и сдержанно. Закрыв глаза. Один раз... И без просьбы беспомощного Томского еще раз... и, завершив куплет, еще...
- Итак?
- Позволь...
- Это?
- Нарумов, я...
- Господа, помогите Томскому.
- Сдаюсь! - засмеялся Томский и вскочил. – Твоя взяла. Кто?
- Отгадай. – Нарумов взялся за бока и повел плечами. Рубиновые запонки блеснули в кружеве батиста.
- Неужели... – Томский захохотал, - Ах, ты хитрец! Ах, ты шулер. Браво! Шампанского! Господа выпьем за музыку! Любовь – и та музыка! Не знаешь, право, что лучше.
И снова очаровательно выделилось протяжное ударное «зы».
- Шампанского, Нарумов, не тяни! – подхватили все, поднимаясь с кресел.
Ужинать сели в пятом часу утра.
Насытив голод, снова принялись шутить, уже с легкостью вспоминая игру, не завидуя Нарумову и не грустя о проигрыше.
- Но каков наш молодой инженер! - сказал Садальский, указывая на Германна, - Отроду не садился за клавикорды, отроду не отгадал ни одной мелодии, а до пяти часов сидит с нами и смотрит на нашу забаву.
- Ваша игра меня занимает сильно. А Томский просто великолепен, - несколько холодно ответил Германн, рассматривая изгибы теней на скатерти, - но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее.
- Однако! – Садальский собрался продолжить, но его перебил Томский:
- Германн немец: он расчетлив, вот и все. А вот кто для меня не понятен, так это моя grand-mere графиня Анна Федотовна.
- Как? Что? У тебя все еще есть бабушка?! – закричали все, предвкушая развлечение.
- Не могу постигнуть, - продолжал Томский, - каким образом моя бабушка не играет в «Отгадай мелодию»?
- Да что ж тут удивительного, - Нарумов вытер губы и отложил салфетку, - что осьмидесятилетняя старуха не играет в «Отгадай мелодию»?
- Так вы ничего про нее не знаете?
- Нет! Право ничего!
- О, так послушайте...
Томский, дразня нетерпение, встал из-за стола и медленно раскурил трубку. Затем пустив облако ароматного дыма качаться над креслом, уселся в него и, сделав еще одну затяжку, начал:
- Надобно заметить, что моя grand-mere ездила лет шестьдесят тому назад в Париж и была там в большой моде. Народ, можно сказать, бегал за нею только чтобы увидеть собственными глазами la Venus muscovite; и бабушка уверяет, что даже Ришелье за нею волочился и чуть было не застрелился из-за ее жестокости.
В то время как таковой «Отгадай мелодии» еще не было. В салонах иногда мучили клавесины и клавиры, демонстрируя свою музыкальную эрудицию и энциклопедизм, но так чтобы всерьез, до страсти... Словом, еще не доросли. Но уже иногда и невзначай кто-нибудь да озадачивал poublique музыкальной штучкой. И ставил заклад, что ни один из слушающих не отгадает. За отгадку приз. Так у них тогда назывались крупные ставки. Мелкие, замечу entre nous, считались моветоном. Так вот, однажды при дворе увлеченная порывом и излишком бургундского моя бабушка решила блеснуть, сразив герцога Орлеанского исполнением телемановского «Пассиона». Тот, притворившись невеждой, заплатил за фант и в свою очередь предложил grand-mere свой «сущий пустяк». Назначив фантастический приз. Бабушка не устояла, согласилась и проиграла. Как я ни пытался узнать, она так и не может вспомнить, что же ей тогда сыграл умелый обольститель. И уже, должно, не вспомнит никогда.
Приехав домой, бабушка, отлепливая со щечек мушки и расшнуровывая корсет, объявила дедушке о своем проигрыше и велела заплатить. Дабы избежать и тени того, что мы называем позором.
Покойный дедушка Константин Евграфович, был чем-то вроде бабушкиного мажордома. Он боялся ее, как огня, но услышав о размере проигрыша, вскричал:
- Как?! За ваше треньканье на клавире мы вынуждены теперь разориться?! Только за то, что герцог Орлеанский осчастливил Вас своей божественной игрой, я должен идти по миру?! Никогда!
Он вышел из себя. Он бросал на пол свои пыльные книги, перья, чернильницу и египетские статуэтки, до которых был весьма охоч. Он топал ногами, звонил в колокольчик, созывая испуганных слуг, а потом принес счеты. И, уже не горячась, математически доказал расстроенной и удивленной упорством мужа бабушке, что в полгода они издержали полмиллиона. Что под Парижем у них нет ни подмосковной, ни саратовской, ни пензенской губерний. И что весь Венский симфонический оркестр вместе с дирижером, если его выписывать в Петербург, не будет стоить проигранной суммы. Нет! Никогда!
Бабушка дала Константину Евграфовичу пощечину и легла спать одна. В знак крайней немилости.
Наутро дедушка был призван в спальню. Но оказалось, что домашнее наказание на него не подействовало – дедушка оставался непоколебимым. Утром, днем и вечером. Впервые бабушка снизошла до рассуждений, пытаясь без гнева объяснить упрямому супругу, что долг долгу рознь, и что есть разница между портным и принцем. Куда! Дедушка бунтовал, отвергая коротким «нет» все бабушкины доводы.
Grand-mere не знала, что предпринимать.
С нею - каким образом это случилось, остается тайной - был коротко знаком один человек. Очень замечательный человек, имя которому граф Сен-Жермен. Вам, конечно, знаком этот персонаж сказочных семейных историй. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя эликсира молодости, обладателя магического кристалла, прорицающего будущее и прочая. Чудесного придумано много. Философский камень, чтение мыслей, магнетизм... Над ним, как над всем загадочным смеялись, называли шарлатаном, а Казанова в своих Записках называет его шпионом. Впрочем, наружности Сен-Жермен был очень почтенной и в обществе человек чрезвычайно любезный. Grand-mere до сих пор любит его без памяти и негодует, когда о Сен-Жермене говорят без уважения. Бабушка слышала, что Сен-Жермен обладает большими деньгами и решилась к нему прибегнуть. А решившись, написала записку с просьбой немедленно к ней приехать.
Старый чудак явился незамедлительно и застал бабушку в ужасном горе. Не жалея мрачных тонов, она описала варварство мужа, свое в связи с этим щекотливое положение и заявила, что всю надежду полагает на его, Сен-Жермена любезность и дружбу. Тот задумался.
- Я могу услужить Вам указанной суммой, но знаю, что Вы не успокоитесь, пока не возвратите мне долг, - сказал он, - а мне бы не хотелось вводить Вас в новые хлопоты. Вы можете отыграться.
- Но любезный граф,- отвечала бабушка, хрустнув веером, - говорю же Вам, что у нас совсем нет денег.
- Деньги тут не нужны, с мягкой улыбкой возразил Сен-Жермен, извольте выслушать... И он открыл ей секрет, за который всякий из нас, господа, дорого бы дал.
Томский затянулся, но к тому времени трубка потухла. Все смотрели на Томского, пытающегося высосать из длинного чубука немного дыма. Садальский хитро улыбаясь (он старался дословно запомнить новый анекдот, который обязательно будет иметь успех); Рюмин, накручивая ус, Болотников, застыв с двузубцем лимонной вилки между своих тонких пальцев; Нарумов, нахмурив брови, отчего он казался сердитым; Сурин по-детски подперев кудрявую голову рукой. Остальные тонули в непроницаемой тени, пробиться сквозь которую свечному пламени не удавалось. Германн сидел в конце стола. Ему достался прыгающий на мундир каминный отсвет. Глаза Германна блестели.
Сурин, желая услужить товарищу, подал Томскому новую трубку и угли.
- Voila, - продолжил Томский, окутав себя турецким дымом, - В тот же вечер бабушка явилась в Версаль. Герцог Орлеанский сидел за клавиром, пытаясь уловить в свои сети очередного простака из приезжих иностранцев. Grand-mere принесла извинения, что не привезла своего долга, обрамив их в маленькую правдоподобную историю, в которой были замешаны черкесы, медведи и московские будочники. Затем, неотразимо улыбнувшись, испросила позволения сесть к инструменту. Герцог благоволил. Бабушка исполнила три мелодии, «призы» за отгадку которых составляли сумму ее баснословного долга. Она отыгралась совершенно! И больше за клавир не садилась никогда. А как виртуозно музицировала...
- Случай, - сказал молчаливый Пашков.
- Сказка! – заметил Германн.
- Может статься, эти мелодии сочинил сам Сен-Жермен? – спросил Рюмин.
- Не думаю, - улыбнулся Томский, - Говорят, старик при всех своих чудесных дарованиях был музыкально глух, как глухарь. Да простит мне бабушка такое сравнение и каламбур.
- Как! У тебя есть бабушка, владеющая волшебными мелодиями, а ты до сих пор не удосужился узнать, какие они?! – сказал Нарумов, - Я не говорю о партитуре, но хотя бы мотив. Или если не мотив, то имена композиторов. Вот это ты, действительно, Томский, удивил!
- Да чорта с два! – вскричал Томский, – у ней было четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четверо отчаянные игроки в «Угадай мелодию»! И ни одному из них она не открыла своей тайны. Ни одному! Хотя это могло бы пойти на пользу и им, и даже мне. Но вот, господа, что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич, и в чем он уверял меня своей генеральской честью. Покойный Чаплицкий, Царство ему Небесное, тот самый, который умер в страшной нищете, пустив на ветер миллионы, однажды в молодости проигрался. Кажется, Зоричу около трехсот тысяч. Люди тогда были горячие, «Угадай мелодию» только вошла в моду и кружила головы не хуже хмеля, состояния доставались легко и так же легко уходили. Так что триста тысяч Чаплицкий мог проиграть вполне. Но триста тысяч, господа! Он был в отчаянии. Он кусал себе локти, рвал из парика волосы и не смыкал глаз ночами. Бабушка, которая всегда была строга к шалостям резвой юности, почему-то сжалилась над беднягой и назвала ему эти три мелодии, указав имена композиторов и порядок исполнения. Порядок их звучания тоже имеет значение в этой сказке. И взяла с Чаплицкого честное слово впредь уже никогда не играть. Ни публично, ни для себя. Ни на клавире, ни на скрипке, ни на гитаре. Никогда и ни на чем. Чаплицкий явился к своему победителю. И после бала, когда остались настоящие ценители музыки, он отыгрался полностью. И еще остался в выигрыше, поскольку многие просили повторить мелодии Сен-Жермена...
- Однако пора спать: уже без четверти семь.
В самом деле, уже светало. Сквозь прорехи неплотно задернутых гардин в гостиную лез утренний свет. Уставшие свечи, теряя последнюю силу, капали воском на скатерть, вновь обретающую дневную белизну.
Молодые люди допили свои бокалы и разъехались.
2
-Il parai que monsier est…
- Вы, кажется, решительно предпочитаете клубнику.
- Что делать, сударыня? Она слаще.
Светский разговор.
Старая графиня *** сидела в своем будуаре перед trumeau, многократно отражающем ее давно увядшую красоту. Рядом бесшумно суетились девушки, снаряжающие госпожу на прогулку. Одна держала тяжелую коробку румян, другая ореховую чашу полную шпилек, третья расправляла атласный розовый чепец с пунцовыми длинными лентами. Графиня стойко сохраняла привычки своей молодости, остановившись на моде семидесятых годов, и одевалась так же тщательно и долго, как шестьдесят лет назад. У окошка за вышивкой сидела ее воспитанница.
- Здравствуйте, grand-maman, - сказал вошедший молодой офицер, предваривший свое появление легким кашлем, - Бонжур, мадмуазель Лизе. Grand-maman, я к вам с просьбою, прошу простить.
- Что ты хочешь, Paul?
- Позвольте мне представить Вам одного из моих приятелей и привезти его к вам в четверг на бал?
- Привези мне его прямо на бал, там и представишь. Был ты третьего дня у ***?
- Как же! Веселились до пяти утра. Танцы, фанты и снова танцы. Особенно неотразима была Елецкая!
- О, мой милый! Что ты в ней нашел? Такова ли была ее бабушка, княгиня Екатерина Петровна?... A propos, чай она уже постарела, княгиня Екатерина Петровна?
- Как постарела?! – отвечал Томский, - она уже семь лет как умерла...
Воспитанница оторвалась от пялец и сделала Томскому знак – от графини скрывали смерть ее ровесниц. Томский смутился.
- Умерла... А я и не знала. Мы вместе были пожалованы фрейлинами, и когда мы представились, то государыня спросила нас: «Вы сестры?», «Нет, Ваше величество, мы не сестры» - ответила княгиня. «Но Вы, Ваше Величество, наша мать!» - добавила я, и все засмеялись. А теперь помоги мне встать. Лизанька, где моя табакерка? Вели закладывать карету.
И графиня в сопровождении девушек удалилась за ширмы завершать свой туалет. Барышня отложила рукоделие и бросилась в переднюю.
- А кого вы хотите представить? – слегка запыхавшись, спросила она, когда вернулась.
- Нарумова, Лизавета Ивановна. Вы его знаете?
- Не помню... Нет, не знаю. Он военный или статский?
- Военный.
- Инженер?
- Не угадали, кавалерист. А вам хотелось, чтобы Нарумов был инженером?
Елизавета Ивановна засмеялась, но не ответила.
- И все же?
Но разговор закончился – из-за ширм требовательно донеслось:
- Поль! Помоги же, наконец, нам выйти! Так целый день пройдет, пока мы соберемся на воздух. Лиза! Ты где? Сколько мне тебя еще ждать? Ты что, мать моя, оглохла? Когда же мы поедем?!
В этот момент вошел слуга и подал книги, принесенные от князя Павла Александровича.
- Вот это хорошо! – сказала графиня, - Сколько их! Лизанька, возьми вот эту красную и почитай мне вслух.
Графиню усадили в кресло, а барышня с книгой встала рядом.
- Простите, grand-maman, мне надобно спешить, - Томский коротко поклонился и звякнул шпорой.
- А все- таки, Лизавета Ивановна, почему вам хотелось, чтобы Нарумов был инженером? – улыбнулся он и вышел.
- Ну! А ты что стоишь, мать моя? - обратилась графиня к покрасневшей девушке, - бери скамеечку, садись рядом и читай. Надеюсь, это не из современных романов. Ужасно боюсь утопленников и самоубийц. Читай, мать моя.
Лизавета Иванова прочла полстраницы.
- Громче, моя дорогая! Ты не себе читаешь. До меня доносятся только окончания. Будь любезна, внятней и не так быстро. Мы не на пожар спешим.
Лизавета Ивановна медленно и громко прочла графине еще две страницы. Графиня зевнула:
- Брось эту книгу. Какую чепуху пишут французы. Отошли книги обратно князю Павлу и вели благодарить. Что же карета?
Лизавета Ивановна выглянула в окно:
- Карета готова.
- Так что же ты не одета? – спросила графиня, - Это несносно. Всегда надобно тебя ждать! Или по тридцать раз просить. Одевайся!
Лиза побежала в свою комнатку. Через две минуты на весь дом стали разноситься звонки – графиня требовала прислугу. Три девушки, камердинер и лакей вбежали на зов.
- Сколько можно звонить? Вас не докличешься. Где вы прячетесь? Скажите Лизавете Ивановне, что я ее жду!
В комнату вошла Лизавета Ивановна в капоте и в шляпке.
- Эк! Наконец, мать моя, – сказала графиня, - но что за наряд? Вуаль, перчатки. Кого прельщать? Зачем это? А какова погода? Мне кажется, с Невы дует ветер.
- Никак нет-с, ваше сиятельство, - отвечал камердинер, приподнявшись на цыпочках, - Тихо-с. На Неве штиль-с...
- Вы всегда говорите наобум. Отворите форточку... Так и есть! Ураган. Лизанька, мы никуда не едем. Отложите карету. Раздеваемся. И нечего было так наряжаться, мать моя!
«И вот моя жизнь...» - подумала грустно Лизавета Ивановна. Жестка чужая постель, говорил Данте, и кисло чужое вино, а кому как не воспитаннице знатной старухи не знать горечь зависимости?
Графиня ***, конечно, не была злонравной и жестокой. Но имела капризный нрав, ставший с годами невыносимым. Как женщина, некогда избалованная светом, она отличалась своенравием, изуродованным скупостью и холодным эгоизмом. Как и все старые люди, уже отлюбившие в свой век, графиня оставалась совершенно равнодушной к настоящему и его обитателям, воспринимаемым ею персонажами собственных снов. Она участвовала во всех суетностях большого света, таскаясь на балы и в модные салоны, где сидела в углу, разрумяненная, напудренная и неподвижная, как фарфор. Ее воспринимали, как дорогое, но уродливое украшение залы, иметь которое необременительная честь: к ней подходили с поклонами, представляли детей и внуков, поздравляли, с чем необходимо поздравить и отходили. Чтобы графиню забыть и до следующего бала о ней не вспоминать. Старуха, соблюдая этикет, принимала у себя весь город, при этом не узнавая никого в лицо. А те, кого она могла узнать - увы, находились в состоянии, исключающем любые визиты.
Многочисленная прислуга, большей частью скучающая и жиреющая от скуки, наперерыв обкрадывала умирающую графиню, давно потерявшую счет своим расходам. Лизавета Ивановна была для графини чем-то вроде одушевленной игрушки, призванной принимать упреки, отвечать на вопросы, следить за камином и форточкой, читать, сопровождать графиню на прогулках и прочее. Ей было назначено жалованье, которое всегда недоплачивали, а между тем, графиня требовала от нее, чтоб одета Лизавета Ивановна была, как и все - то есть очень немногие. В свете Лизанька играла самую незавидную и жалкую роль. Все ее знали, и никто не замечал. Легкий кивок, скользящая неживая улыбка, а порой наведенный лорнет – вот и все знаки внимания, уделяемого ей светом. Не пропуская с графиней ни одного бала, Лизавета Ивановна танцевала лишь тогда, когда не хватало vis-;-vis, а дамы соизволяли взять ее под руку лишь для того, чтобы дойти до уборной, где она помогала им поправить что-нибудь в их наряде.
Она была горда и трезво самолюбива, остро чувствуя свое положение и его безысходность. Она ждала избавителя и внимательно глядела вокруг себя, надеясь найти его в среде ветреной блестящей молодежи. Но избавитель не появлялся – расчетливые молодые люди не удостаивали Лизавету Ивановну своим снисхождением, предпочитая ей холодных и наглых невест, возле которых они увивались. Хотя Лизавета Ивановна была во сто крат милее многих из них.
Сколько раз она плакала, оставив пышную, но скучную гостиную, запершись в своей маленькой комнатке, едва вмещающей комод, ширмы, зеркальце и крашеную кровать. Сколько вздохов приняла ее подушка, пропахшая нежным, изысканным ароматом духов, запах которых никого не подвигал на комплимент. Сколько робких стонов и всхлипываний утонуло в полумраке ее оклеенной бумажными обоями келье, уныло освещаемой сальной свечой в позеленевшем медном шандале. Бедная Лиза...
Однажды, - это случилось через два дня после первой главы – однажды Лизавета Ивановна сидела у окошка с пяльцами, вышивая очередную, никому не нужную пастораль. Нечаянно взглянув на улицу, она увидела неподвижно стоящего молодого инженера, устремившего глаза в ее сторону. Сама неподвижность молодого человека исключала случайность обращенного на Лизавету Ивановну взгляда. Она опустила голову и продолжила вышивание, но минут через пять снова взглянула в окно – офицер стоял на том же месте. Имея предубеждение против кокетства с прохожими офицерами, Лизавета Ивановна углубилась в работу и больше в окно не смотрела. Так прошло два часа. Подали обедать. Убирая в корзину пяльцы и нити, она нечаянно выглянула на улицу и... опять увидела офицера. Он так и стоял на прежнем месте. Это показалось Лизавете Ивановне чрезвычайно странным. Вкус кушаний остался ею незамеченным. После обеда она с некоторым беспокойством подошла к окну, но загадочного офицера уже не было. И Лизавета Ивановна о нем забыла.
Через два дня, садясь с графиней в карету, она опять увидела его. Офицер стоял у подъезда, спрятав лицо в бобровый воротник, из-под низко опущенной шляпы сверкали его черные глаза. Лизавета Ивановна пришла в трепет и села в карету с чувством испуга. Возвратясь после прогулки и передав графиню заботам девушек, она подбежала к окну. Офицер стоял на давешнем месте и, не отрываясь, смотрел на Лизавету Ивановну своими черными глазами. Она отошла, волнуемая любопытством и неким совершенно новым для нее чувством.
С того времени день не проходил без того, чтобы под окном Лизаветы Ивановны не появлялся бы неизвестный молодой. В определенное время и всегда на определенном месте. Между ними завязались отношения. Их характер определялся прозрачностью оконного стекла и расстоянием, с которого офицер бросал Лизавете Ивановне многозначительные взгляды. Сидя за вышиванием, она чувствовала его приближение и подымала голову. И все долее и долее смотрела на него. Офицер, казалось, был за то благодарен - Лизавета Ивановна подмечала румянец, вспыхивающий на его бледных щеках, когда их взоры встречались. Через неделю она ему улыбнулась...
Когда же Томский просил позволения представить графине своего приятеля, сердце Лизаветы Ивановны забилось. Но узнав, что Нарумов конногвардеец, а не инженер, она пожалела, что неосторожным вопросом высказала насмешливому Томскому свой секрет.
Германн.
Германн был сыном обрусевшего немца, после которого остался незначительный капитал и старый клавесин со стертыми клавишами, когда-то вывезенный из Эйзенаха. Стремясь упрочить свою независимость, Германн жил одним жалованьем, не касаясь, как капитала, так и с него процентов. Не позволяя себе ни малейшей, вводящей в расход прихоти. Чтобы избежать соблазнов, он вечера напролет просиживал дома, коротая время игрой на клавесине. В чем за несколько лет весьма и весьма преуспел. Когда же через Томского он был введен в кружок страстных любителей «Отгадай мелодии», его музыкальное рвение усилилось пропорционально желанию когда-нибудь стать в этой игре первым. Впрочем, свои мечтания и честолюбивые порывы Германн хранил при себе. И тихо жил, упражняясь на клавесине, экономя, в чем только можно, и укрощая бури страстей, поднимающихся в его пылкой душе. Он никогда не садился за инструмент для игры в «Угадай мелодию», считая невозможным при его состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее. Однако ночи напролет мог сидеть и слушать, как играют другие, тренируя свою музыкальную память. Очень часто он угадывал, но никогда не позволял себе об этом публично заявить, полагая, что еще не готов для настоящих баталий, несущих значительные выигрыши.
Анекдот Томского о трех мелодиях Сен-Жермена сильно подействовал на воображение Германна. Целую ночь история не выходила у него из головы, рождая дразнящие образы. «А что, если старая графиня откроет мне свою тайну?! - думал он, бродя вдоль набережной у Летнего сада. – И назовет эти три мелодии? Почему бы не попытать счастия? ... Через Томского представиться ей, сдружиться или иным образом сблизиться с нею, пожалуй, стать ее любовником... На все это требуется время, а ей восемьдесят семь лет. Восемьдесят семь! Она может умереть через месяц. Да, что через месяц – через неделю, а то и через два дня!.... Да и самый анекдот? Томский и не такое может придумать, чтобы позабавить и позабавиться самому. Можно ли ему верить? Нет! Трудолюбие, мастерство и память – вот мои три верные мелодии! Вот что однажды утроит, удесятерит мой капитал и доставит мне независимость и покой!»
Германн не заметил, как давно уже удалился от Фонтанки и очутился на одной из главных улиц Петербурга возле старинного дома с колоннами, подпирающими его невысокие этажи. Улица в обе стороны была заставлена каретами, к освещенному подъезду с цоканьем подкатывали новые экипажи.
- Чей это дом? – спросил Германн у углового будочника.
- Графини *** - ответил будочник.
Герман вздрогнул. В воображении возникла красавица, сидящая за клавиром в окружении камзолов и шпаг. Рядом с нею на столике блестят груды золотых монет, драгоценных камней и ожерелий. Звучит музыка... Какая? Германн принялся ходить около дома, поглядывая на освещенные окна, за которыми находилась обладающая чудесной способностью хозяйка.
Вернулся к себе Германн поздно. Легши, он долго не мог заснуть, томимый навязчивыми образами. А когда уснул, они не оставили его и во сне: Германн ударял по клавишам, извлекая фантасмагорию звуков, блестело золото, с шелестом сыпались ассигнации, пылали люстры, под которыми кружилась разряженная толпа. Ему аплодировали, стопки ассигнаций росли, и к россыпи золотых вновь прибавлялись начищенные как пуговицы монеты...
Проснувшись поздно, он долго не мог подняться с постели, пытаясь таким образом удержать у себя призрачное фантастическое богатство. После он вновь бродил по городу и вновь очутился перед домом графини ***.
Он остановился и стал смотреть на окна, пытаясь понять, какая сила привела его сюда. В одном из окон увидел он очаровательную темную головку, какие мастерски писал Брюллов. Девушка была склонена над книгой или рукоделием. Внезапно головка поднялась – Германн увидел милое личико и черные глаза. Эта минута решила его участь.
3
Vous mecrivez, mon ange, des…
Вы, мой ангел, умудряетесь написать мне ответ раньше, чем я успею задать вам вопрос.
Переписка.
Не успела Лизавета Ивановна снять перчатки, капот и шляпу, как графиня послала за ней, велев подавать карету. Через минуту они садились. Когда же два лакея приподняли отяжелевшую от уличного платья старуху и с предосторожностями принялись усаживать ее на сиденье, Лизавета Ивановна увидела у самой дверцы своего инженера. Офицер схватил ее руку, и не успела Лизавета Ивановна опомниться от испуга, как он исчез, точно и не появлялся. Письмо осталось в ее руке...
Она спрятала его за перчатку и всю дорогу оставалась в оцепенении, мешавшем ей видеть и слышать. Графиня имела обыкновение каждую минуту задавать вопросы: кто это с нами встретился и поздоровался? как зовут эту церковь? почему на вывеске нарисована лошадь? отчего так трясет? Лизавета Ивановна пыталась отвечать, но все невпопад, чем сильно рассердила графиню:
- Что это за столбняк на тебя нашел, мать моя! Что с тобою сделалось? От тебя слова не дождешься! Или я картавлю и заикаюсь? Слава Богу, говорю пока понятно и из ума еще не выжила! Вон там, кто сейчас проскакал?
Лизавета Ивановна графиню не слушала - ее влажная ладонь ощущала плотность свернутой бумаги. От чего сердце стучало почти синхронно цокоту копыт. Вернувшись домой, она сразу убежала к себе и вынула из перчатки письмо – оно было не запечатано. Это послужило толчком, и Лизавета Ивановна, не раздеваясь, письмо прочла. В нем содержалось признание в любви, дословно переписанное Германном из немецкого романа. Почтительно, нежно и немного сдержанно. Елизавета Ивановна по-немецки понимала плохо и осталась письмом довольна. Но при всей приятности оно ее смутило – впервые Лизавета Ивановна входила в столь тесные сношения с молодым мужчиною. Его безрассудная дерзость Лизавету Ивановну ужасала. Она упрекала себя в легкомыслии, давшем повод такому посланию. Что делать дальше? Перестать сидеть у окна, охладив тем самым охоту молодого офицера преследовать ее и в дальнейшем? Отослать письмо назад? Ответить? Как? Холодно и решительно? Или дав понять, что письмо ей не безразлично?
Лизавете Ивановне не с кем было посоветоваться в столь деликатном и щепетильном вопросе, и она решилась отвечать. Сев с пером и бумагой за письменный столик, Лизавета Ивановна задумалась. Несколько раз она принималась писать, но написанное тотчас рвала: то оно казалось ей слишком сухим и безжалостным, то излишне снисходительным и томным. Но все же ей удалось набросать несколько строк, которыми она осталась довольна. «Я уверена, - писала Лизавета Ивановна, - что Вы не хотели оскорбить меня этим необдуманным поступком и не имеете лукавых намерений. Но знакомство наше не должно состояться подобным образом. Возвращаю Вам ваше письмо с уверенностью, что не буду впредь иметь причины жаловаться на незаслуженное неуважение...».
На следующий день, завидев идущего Германна, Лизавета Ивановна отбросила пяльца, быстро вышла в залу и, отворив форточку, кинула ему письмо. Ее надежда на ловкость офицера оправдалась – с проворством фехтовальщика молодой человек подхватил послание и скрылся в кондитерской лавке.
Нетерпеливой рукою сорвав печать, Германн нашел свое письмо, в которое был вложен ответ Лизаветы Ивановны. Случилось так, как он и ждал. Довольный интригою Германн возвратился к себе и вечер провел за клавесином.
Три дня спустя быстроглазая девица из модной лавки принесла Лизавете Ивановне записку. Предвидя требование долга, она открывала записку не без беспокойства, но вдруг узнала руку Германна:
- Вы, душенька, ошиблись, - произнесла она, розовея, - эта записка не ко мне.
- Нет, сударыня, - ответила бойкая мамзель, - Точно к вам! Извольте прочитать!
Лизавета Ивановна прочла. Германн требовал свидания! Герман искал rendezvous!
- Не может быть! – воскликнула Лизавета Ивановна, изумленная, как поспешностью требований, так и способом, употребленным для их предъявления. – Это писано верно не ко мне!
И разорвала записку в клочки.
- Коли письмо не к вам, - улыбнулась мамзель, - зачем же вы его разорвали? Я бы вернула его тому, кто его посылал.
- Прошу вас, душенька! – Лизавета Иванова, залилась румянцем, - Впредь не носите мне подобных записок. А тому, кто послал, передайте, что ему должно быть стыдно за подобный поступок...
Но Германн не успокоился. Каждый день и самым неожиданным образом Лизавета Ивановна получала от него письмо. Его письма уже не были переведены с немецкого - Германн, охваченный манией, писал их сам. Письма, отличавшиеся неким сумбуром, несли в себе страсть, которой дышала каждая строка. В них чувствовался холодный вкус непреклонного желания. Они обжигали, передавая Лизавете Ивановне жар безумствующего воображения влюбленного.
Лизавета Ивановна письмами упивалась. Она уже не думала их отсылать, она на них отвечала. И записки ее раз за разом становились все нежнее и пространнее. Наконец (Германн торжествовал), она бросила в окошко следующее письмо:
«Нынче бал у *** посланника. Графиня будет там. Мы останемся часов до двух – вот Вам случай увидеть меня наедине. Как скоро графиня уедет, ее люди разойдутся, и в передней останется один швейцар. Но и он по обыкновению уйдет в свою каморку. Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Коли Вас заметят, спросите дома ли графиня. Вам скажут нет, и тогда делать нечего – возвращайтесь. Но вероятно, вы минуете прихожую беспрепятственно. Девушки сидят у себя в комнате, лакеи выезжают с графиней, камергер спит в коморке рядом с кухней. Из передней сразу ступайте налево и идите до графининой спальни. Вот вам знак – на двери пристроен херувим с луком. В спальне за ширмой увидите две узкие двери. Одна в кабинет, куда уже давно никто не ходит, вторая в коридор, заканчивающийся короткой винтовой лестницей. Лесенка ведет в мою комнату».
В ожидании назначенного времени Германн метался, как лев в тесной клетке. В десять часов вечера он уже стоял у дома графини, слившись с синей тенью, образуемой выступом подъезда. Все ополчилось против него: завывал ледяной ветер, бросая с разных сторон пригоршни мокрого снега, тусклые фонари мигали и, раскачиваясь, тоскливо скрипели. Но Германн не замечал ни фонарей, ни снега, его облепляющего, ни ветра, продувающего насквозь тонкий офицерский сюртук.
Наконец к подъезду подали карету. Германн видел, как в нее усадили разряженную графиню, укутанную лакеями в соболью шубу. Вслед за сгорбленной старухой в экипаж скользнула воспитанница. На Лизавете Ивановне был холодный плащ, голова ее украшалась букетом свежих цветов, затрепетавших от порыва непогоды. Дверцы кареты захлопнулись, и она, увязая в рыхлом снегу, покатилась по пустынной улице. Швейцар щелкнул замком, окна в доме померкли. Германн стал ходить вдоль опустевшего дома. Отмерив восьмую сотню шагов, он подошел к фонарю – часы показывали двадцать минут двенадцатого.
Герман вступил на крыльцо, нажал ручку и вошел в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Не останавливаясь, Германн взбежал по лестнице. Затем твердым бесшумным шагом миновал уснувшего в кресле слугу, повернул налево, и через темную анфиладу помещений, едва оживляемую блеском лампад, достиг спальни графини. Германн вошел. Перед киотом потрескивал огонек. Серые штофные кресла и золоченые серые диваны с пуховыми подушками выстроились вдоль стен, обитых причудливыми китайскими обоями. Уличный неровный свет падал на два портрета, висящих напротив окон. Один изображал мужчину лет сорока, полного и румяного, перепоясанного лентой со звездой. С другого на Германна смотрела красавица с орлиным носом, в пышном парике с розой, устроенной в буклях. На полочках, шкафчиках и поставцах были расставлены не поддающиеся счету фарфоровые фигурки, коробочки, веера и разные дамские штучки. Все они были изобретены в конце канувшего столетия вместе с Месмеровым магнетизмом и Монгольфьеровым шаром.
Германн прошел за ширмы. За ними пряталась маленькая железная кровать; справа белели узкие створки дверей. Германн отворил одну, увидел темный ход коридора и часть винтовой лестницы, не известно как освещаемой. Германн направился, было, в комнату Лизаветы Ивановны, но... вернулся и вошел в кабинет.
Казалось, время остановилось, растворившись в сонной тишине дома. Но вот в гостиной тяжело и медленно пробило двенадцать. По всем комнатам часы на разные голоса повторили отсчет, и вновь все смолкло. Германн стоял, прислонившись к холодным изразцам печи. Руки его были скрещены, подбородок ушел в воротник. Он был спокоен. Сердце его билось с ровной натугою, как у человека решившегося на опасный, но необходимый шаг. Часы бегущей волной пробили первый, а затем второй час утра. И вот он услышал дальний стук кареты. Некоторое волнение овладело Германном, он вслушался – карета остановилась. Раздался хлопок опускаемой подножки, в доме засуетились, раздались голоса и подъезд осветился. И скоро Германн увидел в щелку, как камердинер внес огонь, и в спальню три девушки втащили полуживую графиню. Едва ее опустили в вольтеровы кресла, как мимо прошла Лизавета Ивановна. Германн услышал ее торопливо удаляющиеся легкие шаги. Вот им отозвалась лестница, и они стихли. Нечто подобное укора совести коснулось сердца Германна, но сразу отлетело – он окаменел.
Графиню стали раздевать перед зеркалом. Начав с чепца, унизанного розами, и обсыпанного пудрой парика, снятых с седой, плотно стриженой головы. Действие сопровождалось шелестом булавок и шпилек, дождем сыпавшихся на пол. Затем желтое, шитое серебром платье упало к безобразным распухшим ногам старухи. Германн прикрыл глаза, чтобы не быть свидетелем отвратительных таинств туалета графини, а когда их открыл, то нашел ее облаченной в спальную кофту и кружевной ночной чепец. Что было более свойственно ее годам - в накидке и колпаке она казалась менее безобразной и ужасной.
Как все дожившие до последней старости люди, графиня страдала бессонницею. Сняв наряды, она приказала придвинуть кресло к окну и выслала девушек из спальни. Свечи вынесли, и комната, на мгновенье сжавшись в темноте, опять осветилась лампадным огоньком. Графиня сидела вся желтая и, раскачиваясь вправо и влево, шевелила отвислыми губами. Темные впадины глаз лишали лицо живого выражения, и можно было подумать, что качание старухи происходит под действием скрытого гальванизма, а не при участии разумной воли.
Вдруг это мертвое лицо исказилось. Губы замерли, блеснули в испуге глаза, старуха вздрогнула – перед нею стоял незнакомый мужчина.
- Не пугайтесь! Не пугайтесь меня, ради Бога! – молвил он тихим внятным голосом. – Я не имею намерения вредить вам. Я дерзнул появиться здесь у вас в такое время, в такую минуту только для одного - умолять вас о милости. Милости, которая для вас может оказаться малозначимым пустяком, а для меня является ценою жизни. Сжальтесь!
Графиня молча, застыв как древний божок, смотрела на Германна – казалось, она не слыхала его слов. Он решил, что она глуха. Наклоняясь к самому ее отвратительному уху, кажущемуся на маленькой голове чудовищным несоответствием пропорций, Германн повторил то же самое. С еще большим чувством и интонацией. Старуха оставалась недвижима.
- Умоляю. Только вы можете изменить судьбу мою. И это совершенно ничего не будет вам стоить, - продолжал Германн, вцепляясь в высокую спинку вольтеровых кресел графини, - я знаю, что вам известны три мелодии. Волшебство которых состоит в их полной невозможности быть опознанными...
Германн прервался – старуха будто поняла, чего от нее добивались, и искала слова для ответа.
- Это была шутка, - прошамкала она, - клянусь вам, это была шутка!
- Этим не шутят! Тем более, что «шутка», не вызывая смеха, передается из поколения в поколение, точно это долговой вексель, - сердито возразил Германн, - вспомните Чаплицкого, который благодаря вам отыгрался.
Сморщенное лицо графини изобразило нечто вроде смущения. Но карикатура быстро исчезла и черты приняли прежнюю мертвенную неподвижность.
- Можете ли вы, - продолжил Германн, склоняясь еще более, - назвать мне эти мелодии?
Графиня молчала.
- Для кого вам беречь эту тайну? Для внуков? Они богаты и без того и не могут знать подлинной цены деньгам. К тому же, только Томский обладает способностями к музыке. Моту и расточителю не помогут ваши три мелодии. Кто не умеет беречь отцовское наследство, тот неизбежно умрет в нищете, и никакое чудо его не спасет. Тот же Чаплицкий, вспомните. Но я, - Германн почти касался губами сухой, как кора старухиной кожи, - я знаю цену деньгам. Я не мот, и ваши три мелодии для меня не пропадут. Ну же...
Он остановился, с трепетом ожидая ответа. Графиня пребывала в немой неподвижности.
- Если когда-нибудь, - Германн опустился на колени и коснулся своими пальцами костлявой кисти графини, - сердце ваше переживало восторги любви, если вы хоть раз умилились плачу новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось когда-нибудь в груди вашей, то чувствами матери, жены, любовницы – всем что ни есть святого! Умоляю – откройте мне свою тайну! Что вам в ней? Какой теперь от нее вам прок ... Но, может, она сопряжена с дьявольским союзом, пагубным грехом вечной муки? Подумайте, жить вам осталось недолго, а я готов взять ваш грех. И взвалив его на свою душу, тем самым облегчу вашу. Ну? Только откройте мне вашу тайну. В ваших руках судьба другого человека. Осчастливьте его, сходя в могилу, и Бог с радостью примет вас в свои чертоги. А я, мои дети, внуки и правнуки, все мое потомство будем благословлять вашу память и чтить ее, как святыню...
Графиня не отвечала. Она сидела, вдавившись своей спиной в кресла, без единого движения. Герман поднялся с колен. Графиня неподвижно молчала. И если бы Германн не стоял в вершке от нее, то решил бы, что старухи в спальне нет.
- Так я заставлю тебя говорить, старая ведьма, - прошептал он сквозь стиснутые зубы и вынул из кармана пистолет.
При виде пистолета, холодно блеснувшего стволом, графиня выказала сильное движение чувств – она приподнялась в креслах, приоткрыла рот и закивала головою, которую пыталась закрыть от выстрела поднятой прозрачной рукой... Потом старуха откатилась навзничь и... замерла.
- Перестаньте ребячиться, - Германн коснулся ее плеча,- Спрашиваю последний раз: назовете вы мне три мелодии? Да или нет?!
Графиня ответить не могла – Германн увидел, что она мертва.
4
7 Mai, 18**. Homme sams…
7 мая 18**. Человек без руля и ветрил.
Переписка.
Лизавета Ивановна сидела в своей комнате, погруженная в глубокие размышления. В бальном платье, не сняв перчаток и не освободив свои темные волоса от жемчужной нитки их скреплявшей.
Приехав от ***, она сразу устремилась к себе, чая найти у себя Германна и моля Бога, чтобы это не произошло. С первого взгляда Лизавета Ивановна с облегчением удостоверилась в отсутствии настойчивого офицера, дошедшего в своем упорстве влюбленного до возможности тайного свидания в ее покоях. Возблагодарив судьбу, устроившую препятствие их встрече, Лизавета Ивановна села и стала вспоминать обстоятельства, сумевшие в такое короткое время так далеко ее завести. Прошло всего три недели с той поры, как Лизавета Ивановна впервые увидела в окошко молодого офицера, и вот уже она с ним в переписке! И вот уже он вытребовал у нее ночное свидание! И вот уже она испытывает нечто вроде заглушаемой совестью досады, не найдя его у себя! Она никогда не слышала его голоса, никогда с ним не говорила, а имя его было известно ей лишь потому, что стояло подписью под некоторыми из писем. Странное дело! На бале Томский, желая отомстить княжне Полине, кокетничавшей вопреки обыкновению не с ним, позвал Лизавету Ивановну и танцевал с ней бесконечную мазурку. Он все время шутил над ее пристрастием к инженерным офицерам, намекал, что ему известно о сем предмете гораздо более, чем можно предполагать. Некоторые из острот Томского были так удачно направлены, что несколько раз Лизавета Ивановна с испугом думала, что ее тайна ему известна.
- От кого вы все это знаете? – спросила она, пряча за улыбкой и смехом свою растерянность.
- От близкого приятеля одной известной вам особы, - отвечал Томский, - человека очень замечательного!
- И кто же он?
- Его зовут Германн.
При этом имени руки и ноги Лизаветы Ивановны похолодели.
- Этот Германн, - продолжал Томский, - истинный романтик. Молчун, мечтатель, мизантроп. У него профиль Моцарта, а душа Сальери. Натура страстная, но волевая, обладающая темпераментом и холодным рассудком, что как известно, является соединением самым опасным. Поэт и математик! Мне кажется, mademoiselle Lise, на совести Германна, по крайней мере, три кровавых злодейства и не одно разбитое женское сердце. Как вы побледнели!
- Здесь душно, у меня разболелась голова. И что же говорил этот, как бишь его... Германн?
- О! Я не вправе злоупотреблять чужим доверием, но замечу - вы пользуетесь успехом. Я полагаю, что и Германн имеет на вас некоторые виды, но по его словам, поступал бы совершенно иначе. Ваша красота, сударыня, не оставила равнодушным и его.
- Но, где же он меня видел?
- На гулянье, в церкви, на балу. Бог его знает. А может быть, в вашей комнате, во время вашего сна. Не удивляйтесь – с него станет...
Подошедшие дамы вопросом «oubli ou regret?» бесцеремонно прервали разговор, ставший для Лизаветы Ивановны мучительно интересным. Томский поклонился и позволил себя увлечь в танцевальную залу, где под шумный гавот успел объясниться с княжной Полиной. Вернувшись, он уже не помнил ни об изнемогающей от любопытства Лизавете Ивановне, ни о Германне. Как ей ни хотелось продолжить беседу, она не возобновилась – старая графиня, восседавшая в нише, очнулась от дремы, и они уехали.
Слова ветреного Томского, заронившиеся в душу Лизаветы Ивановны, были ничем иным, как пустой мазурочной болтовней. Пошлый портрет Германна, бездумно набросанный Томским, сходствовал с изображением, составленным ею самой. Причиной тому служили новейшие романы, читаемые Лизаветой Ивановной без всякого разбору. Уже более часа она сидела, будучи не в силах расстаться с пленившим ее неискушенное воображение фантомом.
Вдруг открылась дверь, и вошел Германн. Лизавета Ивановна вздрогнула.
- Вы?! Так вы пришли? – тихо спросила она, охваченная мистическим трепетом.
Германн молчал. Он склонил голову, и на миг Лизавете Ивановне показалось, что его бледное лицо исказилось гримасой отчаяния.
- Боже мой! – Лизавета Ивановна вскочила и, схватив брошенный на кровать платок, прикрыла им свои обнаженные плечи. – Ужели вы решились проникнуть в дом в такое время, рискуя вызвать переполох и быть замеченным?
Его глаза блеснули, а губы неопределенно шевельнулись. Но он оставался безгласен.
- Что с вами?! Не мучайте меня своим молчаньем!
Германн сел на окошко, скрестил на груди руки и глухо произнес: «Sein oder nicht sein das ist hier die Frage...». Вымолвив эту загадочную фразу, он прикрыл глаза и замер. Лизавете Ивановне показалось, что он уснул. Безотчетный страх обездвижил и ее. Так они сидели в тягостном молчании, и ни один звук не решался его нарушить. Но вот, через неопределенное время в глубинах дома начали бить часы, передавая из комнаты в комнату свою механическую эстафету.
Часовые удары словно пробудили загадочного гостя Лизаветы Ивановны. Он вздрогнул и прошептал:
- Я не хотел ее смерти. Пистолет мой не заряжен.
- Что? – очнувшись, как от обморока спросила Лизавета Ивановна.
- Как мне выйти из дома? – спросил Германн, поднимаясь.
- Я бы могла провести вас через потайную лестницу, но надобно идти через спальню графини, а я боюсь, что мы разбудим ее.
- Ваш страх напрасен. Скажите, как мне эту лестницу найти, и я более не буду вас беспокоить. Я выйду сам.
Лизавета Ивановна поднялась, вынула из комода ключ, и, дав подробные наставления, вручила его Германну. Он кивнул и бесшумно вышел.
Спустившись по витой лестнице, Германн опять оказался в спальне графини. Мертвая старуха сидела окаменев. Лицо ее, уже успевшее навеки измениться, выражало глубокое спокойствие. Германн встал перед нею и, как бы желая удостовериться в необратимой истине, долго смотрел на застывшее тело, утратившее последние следы жизни. «Das ist hier die frage...» - пробормотал он и вошел кабинет. Там, найдя за обоями дверь, он толкнул скрипнувший лаз и стал сходить по темной лестнице. Внизу его ждала еще одна дверь, которую он отпер ключом: за нею начинался холодный сквозной коридор, выведший его на улицу...
Лизавета Ивановна, когда ушел ее посетитель, решилась погасить догорающую свечу и лечь. Бледный свет наступающего утра, помог ей немного справиться с волненьем. Страх миновал, но она так и не заснула, терзаемая вопросом, а не пригрезилось ли ей все? Ответ не приходил, сколько Лизавета Ивановна ни крестилась и ни вздыхала, глотая слезы. Ее сердце точил укор – она не могла простить себя за то, что позволила греховному мороку с такой убедительной достоверностью придать желаемому реальные черты действительного.
5
В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон V**. Она была вся в белом и сказала мне: «Здравствуйте, господин Фандорин!»
Шведенборг.
Через три дня после роковой ночи Германн отправился в Сампсониевский монастырь, где было назначено отпевание усопшей графини. Раскаяния он не чувствовал. Но однако, совершенно заглушить голос совести не мог. «Ты убийца старухи!» - периодически поднималось в нем, лишая равнодушного покоя.
Имея мало настоящей веры, Германн имел множество суеверных предрассудков. Он был убежден, что мертвая графиня будет иметь вредное влияние на его жизнь, и потому решился посетить похороны, чтобы испросить у ней прощения.
Собор был полон. Германн насилу пробрался через множество народа, охваченного скорбью, убывающей по мере отдаления от пьедестала, на котором был водворен гроб. Катафалк под бархатным балдахином утопал в цветах. Усопшая в белом атласном платье и белом крахмальном чепце, сложенные на груди руки держали золотой образок. Вокруг в траурном порядке стояли слуги в черных кафтанах с гербовыми лентами на плечах. Родственники – дети, внуки, правнуки - со свечами в руках образовывали первый, довольно многочисленный ряд, отделенный от остальной массы гостей аналоями и кадилами. Никто не плакал, но каждому нашлось, о чем грустить. Графиня была так стара, что ее смерть не могла вызвать сердечного надрыва, и тем не менее, ее жалели, как жалеют всякого совершившего переход в потусторонний мир. Молодой статный архиерей произнес надгробное слово. Проникновенное, приличествующее рангу покойной графини и в меру короткое. «Ангел смерти обрел ее – звонко, пуская под сводами эхо, сказал оратор, - бодрствующую в помышлениях благих, сокрушающуюся о грехах, пребывающую в молитве и ожидающую жениха полунощного» Дамы вынули платки. Мужчины склонили головы. Невидимый хор тихо зарыдал. «Ты дождалась! Жених пришел! Покойся с миром...» – архиерей осенил тело, и служба началась. По ее окончании начали прощаться. Первыми к телу графини поднялись родственники, за ними все остальные. После них ко гробу допустили домашних и слуг. Две молодые девушки подвели старую барскую кормилицу, ровесницу покойной. Она не в силах была отдать графине земной поклон, но одна из всех пролила несколько горьких слез, поцеловав холодную руку своей бывшей барыне. После нее ко гробу решился подойти Германн. Он пал ниц и несколько минут лежал на усыпанном ельником холодном полу, нимало не беспокоясь о том, как это воспримет публика, все еще пребывающая в церкви. Поднявшись бледен, как сама покойница, Германн взошел на возвышение катафалка и наклонился...
В эту минуту показалось ему, что усопшая насмешливо на него взглянула, прищуривая своим стеклянным глазом. Германн отшатнулся назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подняли. В это время Лизавету Ивановну вынесли на паперть – с нею приключился обморок. Этот эпизод своею двойственностью смутил торжественность мрачной погребальной церемонии – поднялся глухой ропот. А худощавый камергер, кузен Томского шепнул на ухо стоящему подле рыжему англичанину, неизвестно как оказавшемуся на похоронах, что молодой офицер побочный сын графини. На что получил холодное «Oh!»
Оставшийся день Германн пребывал в чрезвычайном расстройстве. Обедая в уединенном cafe, он против обыкновения много пил, пытаясь заглушить в себе внутреннее волнение. Но крепкое вино еще более Германна разгорячило, неотвязные образы теснились в голове его, не давая забыться; страшный прищур старухи грезился ему повсюду: в снежном блеске, рассыпанном вдоль мостовой, в отражении солнечного луча, преломившегося в оттаявшей луже, в лошадиной упряжи проносившихся мимо карет. Возвратясь домой, он, едва скинув шинель, бросился на кровать и сразу уснул.
Проснулся он уже ночью: комната медленно плавала в зеленом лунном свете. Германн взглянул на часы: было без четверти три. Он сел на кровать и стал думать о похоронах графини. В это время кто-то заглянул с улицы в окно, бросив подобие тени на светлое пятно на полу. Германн не обратил на то никакого внимания - мысли его были далеко. Через минуту он услышал, как осторожно отпирают дверь в передней комнате. Герман решил, что это пьяный денщик его вернулся с ночной прогулки. Но походка вошедшего была Германну незнакома: кто-то шел, тиха шаркая туфлями.
Дверь отворилась, женщина вся в белом и туманном вошла в его комнату. Германн, еще не отошедший от рассеянности, принял ее за свою старую кормилицу и удивился странному визиту в такую пору. Белая женщина, бесшумно скользнув, очутилась почти вплотную перед ним, и он узнал в ней графиню! Тот же чепец, платье, по которому скользил лунный свет и сложенные крестом руки, прикрывающие грудь.
- Я пришла к тебе против своей воли, - сказала она с твердостью, неподобающей ее смутному жуткому образу. – Но мне велено твою просьбу исполнить. Итак, подчиняясь высшим силам, открываю тебе тайну трех мелодий. Это Domenico Scarlatti, Georg Bohm и Guillaume Dufay. Ноты и названия ты найдешь в комнате Лизы, в тайнике, устроенном в половицах, закрываемых умывальником. Играй. Но с тем, что больше ты никогда и ни под каким принуждением не сядешь за клавиши. Также ты никому и ни за какие клятвы не передашь секрета, даже детям своим, если они у тебя будут. Я прощаю тебе мою смерть с тем, чтобы ты женился на Лизавете Ивановне. Это условие моей милости и успешной игры твоей...
С этим она повернулась и тихо вышла, шаркая мягкими туфлями, в которых ее клали в гроб. Германн слышал, как в сенях мягко хлопнула дверь, и кто-то опять заглянул к нему в окошко.
Он долго не мог опомниться. Сердце его билось сильнее, чем пронимавшая его дрожь. Совладав с собой, Германн вышел в соседнюю комнату: денщик спал на полу. Насилу добудившись его, Германн не добился от пьяного слуги никакого толка. Дверь в сени оказалась запертою. Герман быстро возвратился в свою комнату и записал видение: Графиня, Доменико Скарлатти, Георг Бём, Гийом Дюфаи, Лиза...
6
Atande!
Как вы смели сказать мне atande?!
Ваше превосходительство, я сказал - следите за игрой-с...
Две неподвижные идеи не могут с равной силой занимать внимание ума, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно место – образ умершей графини очень скоро был заслонен загадкой уже наполовину отгаданной: Скарлатти, Бём и Дюфаи. Скарлатти, Бём и Дюфаи - шептал Германн с нетерпением, ожидая рассвета. Он нервно расхаживал по комнате, пытался разжечь камин и несколько раз садился за клавесин, пытаясь вспомнить хотя бы несколько аккордов. Скарлатти и Бём были ему отчасти знакомы, имя Дюфаи он узнал впервые. Мелодии не складывались. Тогда Германн бросил пустое занятие и принялся перерывать нотные тетради, беспорядочно скопившиеся на пыльной полке. Скарлатти, Бёма и Дюфаи не нашлось, как ни тешил себя собственным обманом Германн.
На колокольне пробили к заутрене, и Германн не в состоянии держать себя в заточении, накинув шинель, бросился вон. В церкви было темно и холодно. Несколько старух били перед распятием поклоны. Заспанный дьячок раскладывал книги. Скарлатти, Бём и Дюфаи. «Как часто они ходили на молитву, выпрашивать себе вдохновения? – бормотал невнятно Германн, - Как часто благодарили Бога за оказанную милость? «Sabat Mater», страдания Девы, страдания Вертера. Нет! То Перголези или Гете, а что же написал Скарлатти? А Дюфаи? Нет! Довольно гадать – к старухе!»
Дом графини еще не просыпался: ни в одном окне не виделось света, лишь в коморке швейцара розовело слабое движенье, и дворник ленивою метлой гладил перед подъездом седые камни. Старик мрачно посмотрел на Германна и продолжил свое неторопливое занятие. «Рано! – с досадой подумал он. – Меня заметят. А Дюфаи был также бородат, как этот старец? Как медленно ползут минуты!». Германн поворотил на Гороховую, затем направился к Летнему саду, но не дойдя до Михайловского замка повернул назад.
Когда он вновь оказался перед домом, нетерпение взяло верх над благоразумием, и Германн уже не сдерживая себя, устремился по потайному ходу к черной лестнице. Ключ был при нем. Дрожащей рукой он шевельнул в скважине и через несколько мгновений оказался за стенкой кабинета. Прислушавшись, он отворил дверь и шагнул внутрь. Его взору предстал беспорядок: сдвинутые шкафы, открытые сундуки, из которых в беспорядке свисали рукава и лезли каркасы фижм, темное бюро с откинутою крышкой и выдвинутыми ящиками, стопки книг, стоящих на полу. В спальне еще пахло ладаном, вольтеровы кресла вынесли, на столике опрокинулся витой подсвечник, статуэтки и пастушки исчезли. Германн поспешил к Лизавете Ивановне, готовя между быстрыми шагами объяснение. Но объяснение не состоялось – Лизаветы Ивановны не было, и Германн понял, что она съехала. Девичью кровать ее покрывала одна тонкая перина, гардероб был распахнут и зиял пустотой. На коврике у туалетного столика белел клочок бумаги.
Сбросив шинель и треуголку, Германн подошел к умывальнику и сдвинул его тяжелый лакированный корпус. На полу, в пыльном квадрате следа виднелась кнопка. Он надавил и половица отскочила, открыв значительное углубление. В нем, завернутой в сафьян лежала шкатулка. Где-то раздались голоса. Германн схватил сокровище, быстро придвинул умывальник на место и на носках вышел из комнатки. Затем дождавшись удобного момента, миновал спальню и кабинет. Оказавшись на улице, он выбросил ненужный ключ в канаву и, не веря еще своему счастию, поспешил домой.
Скарлатти, Бём и Дюфаи. Пожелтевшие ноты лежали под пачками писем, перетянутых лентой и сломанным китайским веером, бумажная труха которого сыпалась с легкостью табачных листьев. Скарлатти, Бём и Дюфаи – три мелодии, записанные посветлевшими чернилами на линейках нотной бумаги. Скарлатти, Бём и Дюфаи. Доменико Скарлатти – «Silianas», Георг Бём – «Mon Bijou», Гийом Дюфаи – «Sanctus papale»...
Запершись, Германн задернул занавесь, снял мундир и сел за клавесин. И не вставал несколько дней и ночей, пренебрегши службой, едой и сном. Несколько раз за ним присылали. Через слугу, который не был подпускаем даже к порогу музыкальной кельи, Германн сослался на тяжелое нездоровье, и его оставили в покое. Германн учился: играть мелодию с закрытыми глазами, бегло читать с листа и подхватывать тему с любого произвольно выбранного места. Вначале, когда он только разбирал произведения, они показались ему очень знакомыми. Не все и полностью, а только первые несколько аккордов вступлений. Некая догадка мелькнула в нем, но он, увлеченный работой, не заметил слабый голос интуиции. А когда мелодии были выучены и заиграны до такой степени, что пальцы, исчерпав свою беглость и силу, требовали отдыха, Германн уже не мог вспомнить, что именно его поразило в этих несложных, но гармоничных композициях. Скарлатти, Бём, Дюфаи – вся музыка сосредоточилась для Германна в них. Они заслонили для него иные, более великие имена и звучали в нем, не позволяя возникнуть иным мелодиям.
В Москве составилось изысканное общество любителей «Угадай мелодии» под председательством славного Чекалинского, проведшего полвека за клавиром и своей изящной инкрустированной фисгармонией, с коей не расставался никогда. В музыке он был полубог. Его музыкальные находки изумляли профессоров, его легкая, мастерская игра собирала десятки праздных зрителей, приходящих на «Угадай мелодию» только для того, чтобы его послушать. Будучи виртуозным музыкантом и человеком неистового азарта, Чекалинский нажил миллионы, проигрывая, как это случалось в его молодости, векселя и отыгрывая чистые деньги. Долговременная опытность в игре, щедрость, с которой он делился своими музыкальными познаниями, снискали ему доверие и уважение товарищей. А неунывающая веселость, открытый дом, повар-француз в совокупности с коллекцией изысканных вин приобрели уважение публики.
Чекалинский приехал в Петербург. Играть, а заодно послушать в Большом театре восходящую Мартынову. Молодежь, забыв о картах, балах и скачках к нему нахлынула. Предпочтя «Угадай мелодии» соблазнам волокитства.
Нарумов привез к нему Германна. Они прошла ряд великолепных зал, наполненных учтивыми официантами. Несколько равнодушных к музыке генералов и тайных советников лениво играли в вист. Молодые люди с грустными лицами сидели на диванах, курили трубки и ели мороженое, перебрасываясь замечаниями о своей неудачной игре и неподражаемом мастерстве хозяина. Уже издали ухо Германна отличило отрывистую игру, короткие россыпи которой прерывались аплодисментами. Они вошли. Посередине уютного зала, освещенного тысячью свечей в хрустале, стоял длинный инструмент, известный под названием Gravicembalo Кристофори – предмет зависти многих любителей музыки, предпочитающих ее исполнять, нежели просто слушать. За gravicembalo сидел человек лет шестидесяти, почтеннейшей наружности, дышащей свежестью и радушием. Вокруг на стульях сидело человек двадцать, среди которых Германн узнал Томского, Белова, Болотникова и усатого Рюмина.
Чекалинский только что выиграл у высокого господина во фраке с насупленными бровями и блестящей плешью, своим видом очень похожего на дирижера. Произведя расчет за отдельным столиком, уставленным пачками ассигнаций, Чекалинский с улыбкой подошел к Наумову. Германн был представлен.
- Господа, я пасс, - сказал Чекалинский, - мне требуется пауза. Кто желает провести тур?
- Позвольте мне, - выкрикнул Томский, опережая Белова и Рюмина, не успевших выставить себя в кандидаты.
- Прошу! – Чекалинский вынул платок и принялся вытирать им свои пухлые пальцы.
Томский сел:
- Ставлю две тысячи. Кто входит?
После небольшой заминки деньги поставили Нарумов и Рюмин.
- Позвольте и мне, - глухо произнес Германн.
- О! – воскликнул Томский, - наш мизантроп решил себя показать. Браво, Германн!
Когда все сели, Томский посерьезнел и тихо, как бы издалека, начал играть нежную мелодию, характерную удивительной согласованностью партий левой и правой рук. Сыграв положенный размер, Томский остановился.
- Итак, господа. Ваше мнение?
Он посмотрел на Чекалинского, тот, смеясь, мотнул головой.
- Кто?
- Вы не могли бы повторить, - попросил Рюмин и потянулся к portmonnaie.
- Иоганн Готфрид Вальтер, - хрипло назвал Германн, - Орган, «Nun komm der heiden Heilamd». Ты забываешь, что я немец.
Томский удивленно привстал:
- Браво, Германн. Не нужно быть итальянцем, чтобы знать Пирро Альбергати. Ты меня удивил. Садись, желаю счастливого начала.
Германн, покрывшись мраморной бледностью, подошел к инструменту:
- Ставлю сорок восемь тысяч.
- Сколько?! – воскликнули почти все.
- Сорок восемь тысяч, - повторил Германн.
Он сошел с ума! - подумал Нарумов.
- Позвольте вам заметить, что ваша игра сильна, - сказал Чекалинский, приближаясь, - Никто здесь более пятнадцати не ставил.
- Что ж? – возразил Герман, - Вступаете?
Чекалинский с видом смиренного согласия поклонился:
- Я хотел только вам доложить, сказал он, галантно улыбаясь, - что, будучи удостоенным доверенности товарищей, я не могу играть иначе, как на чистые деньги. С моей стороны я уверен, что довольно вашего офицерского слова, но для порядка игры и счетов прошу вас поставить деньги у господина Мохова.
И Чекалинский кивнул на сидящего с мелом молодого человека, которому Германн несколько минут назад положил свои две тысячи, заявляя свое право на отгадку мелодии Томского.
- Охотно! – Германн вынул из кармана банковский билет и подал его Чекалинскому.
Тот еще раз поклонился, принял деньги и передал их Мохову, присовокупив свою часть к сумме Германна.
Германн сел. Чекалинский сел рядом и закрыл глаза. Все застыли в ожидании.
Германн в среднем темпе, очень отчетливо исполнил начало «Silianas» Скарлатти. Когда он закончил, было слышно, как стихают струны.
- Итак?
Чекалинский улыбнулся:
- Бах Иоганн. Инвенция номер шесть. Клавесин. Она редка в исполнении, но узнаваема по первым трем нотам.
- Вы ошиблись, сударь. Это Скарлатти. Хотя только сейчас я понял, как они похожи. Скарлатти, «Silianas», - и Германн доиграл пьесу до конца.
Поднялся шепот. Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас вернулась на его лицо:
- Извольте получить?
- Изволите продолжить?
- Охотно. Прошу.
- Ставлю девяносто шесть тысяч! – Германн посмотрел в глаза Чекалинскому. Тот принял взгляд, уже без улыбки кивнул и сделал знак Мохову.
Германн быстро, как ему казалось, в соответствии с замыслом Бёма наиграл начало его «Mon Bijou».
- Прошу вас, - обратился он к Чекалинскому, опуская на колени руки.
- Мне кажется... Да! Вы изволили исполнить Моцарта. Его детскую сонату, если не ошибаюсь, Фа мажор.
- Прошу меня простить, - задыхаясь от волнения сказал Германн, - но и на этот раз вы не угадали. Я сыграл вам Георга Бёма, «Mon Bijou».
И в полной тишине, охватившей изумленное собрание, Германн доиграл начатое «Mon Bijou».
- Поздравляю вас, - выдавил из себя Чекалинский и вытер со лба проступивший пот. – Начало обеих пьес идентичное. Это изумительно. Никогда бы не подумал, что великие не гнушаются идеями себе подобных. Изволите совершить расчет?
Чекалинский направился к столику с деньгами.
- Если позволите, - остановил его Германн, - предложу вам последний вопрос, поставив на все, что я только что выиграл. Согласны?
Несколько мгновений Чекалинский колебался, но поймав на себе насмешливые взгляды, тряхнул волосами и воскликнул: Браво, Германн. Вам невозможно отказать. Играем.
Пока Германн не начал, в залу прокрался посторонний звук - в дальнем зале кто-то смеялся.
Но третьей мелодии случилось событие: Чекалинский его остановил:
- Довольно, молодой человек. Я восхищен вашей музыкальной эрудицией. И в знак моего восхищения объявляю – это Гийом Дюфаи. А именно его «Sanctus papale»... Угадал?
У Германна потемнело в глазах. Вместе с этим померкли свечи, играющие с разноцветным хрусталем люстр. Раздался чей-то сдавленный кашель.
- Я угадал, господин Германн?
Чекалинский вновь улыбался, предвкушая громкую победу. Улыбался и Рюмин, и еще один человек с лорнетом, блеснувшим в ослепшие глаза Германна. Ему вдруг вспомнился стеклянный прищур умершей старухи.
- Я... он замолчал, не решаясь продолжить. И в этот миг отгадка тайны этих мелодий предстала во всей своей простоте. Германн узнал, что ему напоминал «Sanctus papale» Дюфаи.
- Я, - он облизнул губы – польщен вашей похвалой. Но, должен вас огорчить. Произведение, только что мною исполненное не что иное, как «Песни ратников» Дмитрия Бортнянского, звучащие на любом кавалерийском параде. Я лишь немного изменил темп. Вот послушайте...
Заключение.
Чекалинский сошел с ума. Его тонкая натура не вынесла публичного fiasco. Всю дорогу до Москвы он разбирал на своей фисгармонии мелодии Германна, ища в них соответствия со множеством иных мелодий. Их находились десятки. Чекалинский, пока ему продолжало служить рассуждение, никак не мог понять, каким образом Германну удалось найти столь универсальные мелодии. Это нерешенное обстоятельство окончательно расслабило великого игрока, и уже в Москве, после припадка бешенства, от которого пострадали его перламутровая фисгармония и домашний орган, его заключили в дом скорби, где он пребывает до сих пор. Плача по ночам и прося к себе в 17-й нумер флейту.
Томский произведен в ротмистры и готовится связать себя узами брака с княжной Еленой, превзошедшей своими дарованиями княжну Полину.
Нарумов связался с декабристами.
Германн женился на Лизавете Ивановне и вышел в отставку. У них родились четверо сыновей и дочь, названная в честь графини**. У них воспитывается бедная родственница.
Неудовлетворенная страсть к музыке и стремление Германна обеспечить семейство надежным будущим имели своим результатом появление на 11 линии Васильевского острова мануфактуры, изготавливающей гитары, мандолины и балалайки. Германн организовал фабрику на капитал, выигранный в тот памятный вечер у Чекалинского. Часть хрупкой продукции отправляется в Германию, где в Берлине, Кёльне и Баден-Бадене открыты музыкальные лавки. Особенно бойко идет торговля на целебных водах, где особым спросом пользуются балалайки и блины, предлагаемые вместе с рябиновым квасом посетителям соседствующей с магазином харчевни. Что до балалаек, то спрос на них вызывает понимающие улыбки у русских вельмож и членов их многочисленных семейств, проводящих в Баден-Бадене курортное лечебное время. Казалось бы – всего три струны, но какие восхитительные звуки можно извлечь из этого несложного инструмента прикосновением умелых, бойких пальцев!
Свидетельство о публикации №214122801073