Плесень на лицах

 - Тебе бы хотелось, чтобы я однажды уснула на твоем плече и не проснулась?
Она абсолютно серьезна, только глаза печальны-печальны, словно океан в преддверии ноября; в их глубине, за самыми высокими горами и самыми широкими реками, плескается усталость и боль, а еще в них притаились крошечные слезинки, горькие-горькие и мутные. Меня передергивает, как от пощечины, но я только одобрительно и ласково улыбаюсь.
 - Глупая моя, хорошая. Зачем ты такое говоришь, а? – спрашиваю, заглядывая в ее бездонные медово-карие глаза.
 - Просто мне страшно, Венди, до невозможности страшно, – доверительно и немного сумасшедше шепчет она. Вокруг расширенного зрачка расплывается позолота, и я невольно любуюсь этим солнцем в сумрачной пустыни. – Что-то зарождается внутри меня, поднимается вверх и сдавливает клешнями горло. Что-то мерзкое, липкое, страшное. Я…
 - Ну что же ты… 
 - Обними меня, Венди… – вновь шепчет и бросается мне в объятия. Я не могу, не смею ей в этом отказывать. Но я совсем, совсем не хочу обнимать ее, такую хрупкую и дикую. – Мне страшно… Мне так страшно, пожалуйста. Обними…
 - Тише, девочка, тише. Все хорошо. Я рядом. Все хорошо, – я приглаживаю рукой ее короткие волнистые волосы. Они пахнут жареным кунжутом, полынью и мертвечиной.
Мне так стыдно и мерзко от своего безбожного вранья, что хочется плакать, но кто-то же должен молится за нее, кто-то же должен писать ей глупости по утрам и вот так гладить по голове. У каждого должен быть такой человек, который просто есть и все; о нем вспоминают ежеминутно и никогда одновременно, о нем спустя сотни лет слагают песни. И я готова пожертвовать всем, только бы стать для Венди таким человеком.
 - Я верю тебе. Пытаюсь верить. Иногда мне даже кажется, что у меня получается это делать, но… – отвечает она спустя много-много времени, но смолкает, так и не договорив. Ей, талантливой писательнице, иногда просто не хватает слов, чтобы выразить искристые и болезненные чувства, чтобы…
 - Молчи, – говорю и кусаю до крови верхнюю губу. Она бледнеет и отходит на несколько шагов в тень старого заброшенного дома. Ее не страшат ужасные истории об этом месте, но вид капли крови пугает ее до невозможности. И я не знаю, чего бы мне хотелось больше: защитить ее или уничтожить.
 - Помни, – шепчет. На ее лицо падают сливовые тени, а глаза мерцают, словно опалы. – Или ты молишься, или за тебя. Другого не дано.
 - Я не молюсь, – отвечаю нервно, а она лишь печально улыбается и смотрит на меня с такой нежностью, что перехватывает дыхание.

***

Смотрю сквозь время и пространство: под изумрудно-белой водой плавают крошечные русалки. Их лица покрыты гнилью и плесенью, а в волосах – драгоценные камни. И что-то невыносимо прекрасное и отталкивающее прячется в их скорбных улыбках и ожерельях из золотых костей.
Прислушиваюсь: кто-то играет на волынке и пастушьей свирели, кто-то поет на незнакомом прекрасном языке, а кто-то слушает – от него пахнет благоговейной тишиной. На воду бросают венки из фиалок и лютиков, из ромашек и клевера, зверобоя и одуванчиков, и русалки бросаются стайками к венкам. И плывут, плывут по воде изодранные в клочья лепестки, оседает на дно жирный лиловый пепел…
Возле воды маленькая девочка лепит фигурки из глины. У девочки белые-белые косы и желтые глаза, на коленях у девочки букет из лепестков роз и бутонов лилий, а голову украшает огромный венок из васильков. Она пачкает лицо, платье и руки глиной и травой, изредка лениво отгоняет надоедливых мух и комаров, ласково смотрит на крохотных русалок и улыбается.
Девочка так поглощена работой, что не слышит тихой печальной песни и рыданий свирели на другом берегу. На траве лежат темно-желтые фигурки, очень похожие на людей, только с крыльями; каждое перышко, каждую черточку рассмотреть можно. А еще фигурки пахнут ладаном и шиповником, настурциями и белыми лилиями. На прекрасных лицах застыло выражение радостной грусти или горького предвкушения.
Девочка бережно берет в руки одну фигурку, целует в высокий желтый лоб, любуется ней несколько долгих минут, а потом отрывает ей крылья. И из каждой маленькой ранки вытекает по капле крови, превращается в росинку и оседает на траву. Глиняные крылья падают в темную теплую воду и растворяются, оседают на лица крошечным русалкам и превращаются в гниль и плесень, зеленоватую и зловонную; а на другом берегу появляется еще одна фигура, стройная и бледная в сиянии полной луны, бросает на воду венок и поет, поет, поет…
И песне той не будет конца.

***

Она рисует что-то на мокром сером песке. Ее волосы пахнут базиликом, ромашкой и гранатами – слишком странный и безвкусный аромат, но я люблю ее короткие русые волосы, пушистые и непослушные. И ее, мне кажется, я люблю, но лишь иногда и слишком горько, чтобы назвать это счастьем.
 - Посмотри на эту реку. Разве бывает такая черная-черная вода, такой грязный колючий песок на берегу? Разве так дышат выброшенные на берег рыбы, розовые и блестящие? А, может, не существует ни реки, ни рыб, ни нас? Глупая шутка Творца, не более… – говорит она, не отрываясь от рисования.
Я молчу, лениво наблюдая за янтарными бликами на воде. Мне хочется слушать тишину, упиваться ней, переполняться тишиной, захлебываться… Ведь тишины осталось так мало в этом мире. Даже в лесах, мрачных и изумрудно-синих, ее не осталось ни капельки; и в горах, покрытых вековечным снегом, ее тоже нет: везде ступала нога человека, везде звучал его нелепый крик. Даже мысли, громкие и глупые, могли нарушить тишину, опорочить ее первозданную чистоту.
 - Ты любишь меня? – спрашивает. Мне кажется, она еще много чего говорила, просто я не слышала. И сейчас я снова молчу, наблюдаю за черной-черной водой. – Хорошо, не отвечай. Это не так важно.
Ее слова пахнут болью и смирением; на ее худой шее болтаются янтарные бусы и еще какие-то веревочки с монетками и разноцветными стеклышками. Ветер перебирает их осторожно и внимательно, касается солеными пальцами каждой грани, и есть в этом что-то волшебное и притягательное. Я улыбаюсь, а она смотрит на меня со злостью, и тогда я смеюсь, заливаюсь хохотом, не в силах остановиться.

Через час она пьет темное пиво в таверне, заедает его сухой рыбой и копченым сыром, и жалуется какому-то мужику на несчастную судьбу. Мне не хочется им мешать, потому что мужик красивый, да и глаза у него добрые, а она смотрит на него с такой благодарностью, какая мне и не снилась. Если бы у них что-то получилось, я была бы счастлива. Но вот мой взгляд цепляется за голую худую шею: ни янтарных бус, ни стеклышек на нитках, красных, синих и фиолетовых стеклышек…
 - Кристиана, – зову тихо, почти неслышно, на грани беззвучия, но она пугливо оборачивается и бежит ко мне. На ней синий свитер с оленями, мягкий и теплый-теплый, и юбка немного выше колен; и я вижу, что ее коленки еще красные и грязные от песка.
 - Почитаешь мне сказку, Венди? – шепчет мне в подбородок и обнимает слишком робко и нежно. Ее кожа пахнет пивом, сыром и мужским одеколоном. – Простишь меня?
 - Ты можешь делать, что хочешь, – говорю я, но быстро тащу ее к выходу, грубо обнимая за талию. Пусть делает что хочет, но рядом со мной.

***

Присматриваюсь и вижу в беловолосой девочке себя, уставшую, бесчувственную и одинокую. Платье ниже колена, босые ноги, остатки сливовой помады на белой щеке: матерь снова уходит ближе к ночи, натянуто улыбается и обещает скоро вернуться. Я плачу, но слезы не значат ничего – скорее, привычка, чем воплощение чувств. Девочка не видит меня, не чувствует моего присутствия. А пастушья свирель плачет, надрывно и громко, разливает звуки над водой.
Со дна поднимается что-то жуткое, что-то чуждое обыкновенному миру, который поставил табу на волшебство, но близкое и родное мне. Я тянусь маленькими ручками к темной мутной воде, цепляю пальцами серебристые и пурпурные блестки, пачкаю старое платьице илом и тиной и шепчу что-то, что уже не разобрать. А там, высоко и еще выше, выше ангелов и самого Бога, переливается и смеется солнце. Это оно бросает разноцветные блики на черную воду, это оно говорит звуками свирели, словами песни на незнакомом прекрасном языке.
И только русалки, бледные и уставшие, понимают меня, принимают мою боль в свои объятия. Голоса их текут и меняются, словно полноводная река, а огромные глаза цвета спелой ежевики смотрят сквозь меня, сквозь Солнце и Млечный Путь, пытаясь увидеть хоть на мгновение родину таких же, с крошечными лицами и драгоценными камнями в волосах. И их одиночество поет тысячами флейт и хрустальных скрипок.

***

Мы лежим на одной кровати, уставшие и довольные. Она перебирает тонкими пальцами бусины и стеклышки и смотрит в потолок, а я смотрю на нее и улыбаюсь, словно сумасшедшая. Теперь ее волосы пахнут морем, дешевым кофе и еще – совсем немножко – мной.
 - Скажи, – шепчет она и смолкает, словно все слова перестали в один момент иметь малейшее значение и превратились в стайки разноцветных птиц. Она кусает обветренные губы и нервно теребит монетку с дырочкой. – Ты веришь в реинкарнацию?
Я молчу. Мне кажется, что я прожила тысячи жизней, поменяла тысячи масок, но все они были белыми и скорбными, словно последний рассвет. Я молчу, потому что знаю: в каждом моем перевоплощении она была рядом, невидимая и ранимая; молилась за меня, как никто и никогда раньше не молился.
 - Просто у меня такое ощущение, что я знаю тебя тысячу лет, а может и больше. Не смейся только! – просит жалобно, а я и не смеюсь, только беру ее за руку и прижимаю к своей груди. Знает ли она цену таким объятиям? – Все думают, что я сумасшедшая, и ты… Но иногда мне кажется, что все вокруг – лишь сон, прекрасный и ужасный одновременно, а нас – нет. Не существует просто. И если бы я бросилась со скалы или выпила яду, ничего бы не изменилось, просто появилась бы новая копия меня, точь-в-точь такая же.
Я закрываю глаза, считаю до девяти, а когда открываю, то за окнами – лес. И сквозь тонкое стекло просачивается пьянящий аромат сосновой смолы, земляники и шафрана. Закатное солнце пробивается сквозь еловые ветки, скользит по пятнистому стволу молодой березы, царапает янтарными когтями стекло; а лес поет, то тихо и зловеще, а то – волшебно и радостно.
 - Кристиана, – едва разлепляю сухие губы, осторожно касаюсь пальцами ее обнаженного плеча. Она не двигается, она спит.
Она спит, а я смотрю на ее, будто на поверженного прекрасного ангела. Смотрю просто потому, что невозможно не смотреть. Эта родинка на левой щеке, крошечные гвоздики в форме трилистника, пушистые волосы, что падают на глаза…
Когда мы познакомились, она сказала:
 - Я хочу, чтобы меня похоронили на маковом поле. Тогда и я однажды прорасту цветком, белым-белым и прекрасным.
 - Но милая, – сказала я. - Дикие маки не бывают белыми!
 - Даже здесь меня должно преследовать одиночество. Даже после смерти.
Тогда-то я и поняла, что должна быть рядом, чтобы Кристиана не сошла с ума, не превратилась при жизни в прекрасный, но безразличный ко всему цветок. В тот день ее волосы пахли пылью, соленым ветром и спелыми сливами, и я совсем не хотела ее отпускать.

***

Тишина вибрирует, тишина злится и наполняется беззвучным нервным криком. Черная вода пенится и воняет прошлогодней тиной, а русалок смывает холодной сонливой волной. Девочка ломает ивовые прутья и бросается к воде; ее руки исполосованы, растерзаны в клочья, а под ногтями – жухлая бурая трава. И вместо крови у нее – сок жимолости и перетертой мяты.
На дне притаился пронзительный шепот, наполненный безмолвием и криками, наполненный гордым молчанием. О чем он? О ком? Я слушаю тишину, ласкаю ее, будто больную, умирающую старую кошку, и она успокаивается, зарывается в гнилой песок, чтобы снова уснуть на тысячелетия.
Пастушья свирель поет совсем близко, совершенно далеко – в маленьком детском сердечке, и каждая нота – это васильки в венке девочки, это звезды в аметистовом небе, это выжженная жаждущая земля. Маленькие глиняные фигурки –  бескрылые и печальные ангелы, которые никогда не станут людьми, озлобленные и уставшие люди, которые никогда не станут ангелами – тянутся к рукам девочки, цепляются крошечными глиняными пальцами за ее платье. А девочка в ужасе пятится от них, закрывает ладошками уши, отбивается от их молчаливого укора цветами и ивовыми прутьями…
Девочка боится тишины: она слишком часто оставалась одна, слишком часто ответом на ее отчаянную мольбу была тишина, вязкая, сладковатая и тошнотворная. Единственные ее друзья – русалки с изуродованными лицами; а она, хрупкая и вечная, все еще знает, что такое верность. Но она, всемогущая и жалкая, все еще не знает, что далеко не все возможно спасти…
Ивовые прутья поглощает черная вода и выплевывает на другом берегу, где бьются в извечной огненной агонии танцующие девушки, где травы изумруднее, а росы – чище, где все настоящее. Девочка смотрит на белые подвижные фигуры со скорбью и безразличием, царапает длинными черными ногтями кожу и разрывает в клочья платьице. Васильки на ее голове покрываются трупными пятнами и плесенью, а травы и камыши пылают багряным и лиловым огнем.
Девочка наклоняется к черной воде, близко-близко, и смывает с лица светло-коричневую глину.

***

 - Я хочу, чтобы вспоминая обо мне, ты плакала, – с надрывом говорит она и касается тонкими пальцами моего лба. Почти что прощальный поцелуй, почти что признание.
Она четвертый день ничего не ест, только улыбается и пишет что-то на грязных старых листах. Ее огромные аметистовые глаза постоянно слезятся, а из мелких ранок на шее и руках сочится вонючая смесь крови и гноя. Разноцветные стеклянные бусины быстро теряют цвет, превращаются в прозрачные хрустальные слезы и стекают по ее груди вниз, замирая между бедрами.
 - Я принесла тебе абрикосов. Ты же любишь абрикосы. И еще вот книги, Уитмена и Борхеса, Брэдбери и Данте. Хочешь, еще черничного варенья или…
 - Обними меня, – прерывает, едва разлепляя сухие от горячки губы. Ее волосы – пожухлые листья, ее руки – всего лишь линии на бумаге. Я обнимаю ее, невесомую и горячую, целую в мокрый лоб, острые скулы, шероховатые соленые губы; чувствую ладонями ее острые лопатки, выпирающие ребра, крошечные позвонки, и мне хочется плакать от бессилия и горечи.
Я вспоминаю, как еще год назад кривилась от ее объятий, как отвечала гордым молчанием на ее робкое и тихое «Люблю», как дарила другим цветы, ракушки и ласку. Мне почему-то вспоминается ее свитер с оленями, юбка выше колена, коленки, испачканные серым песком и то, как она смотрела на меня: понимающе, насмешливо и преданно. Знала ли она уже тогда, кто я?
 - Мне так хочется спать, Венди…
 - А как же абрикосы? – в моем голосе страх, и она чувствует его, вдыхает вместе с холодным воздухом, пачкает кожу и волосы моим страхом. На полу валяются крошечные ароматные солнца, а за окнами – море, и серые волны бьются об серые скалы под серым-серым небом. 
 - Оставь их птицам. Пусть они несут солнце сквозь сумрак, сквозь печаль, боль и войну. Ведь только они выше нас, птицы и солнце. И даже если нас нет… Нет и никогда не было, то скорбь, страдания и надежда есть. Должны быть…
Я слушаю, как медленно и тихо бьется ее сердце, как ее голос слабеет с каждым словом, а руки дрожат на моей талии. Кристиане девятнадцать лет, и никогда не будет двадцать. Она никогда не напишет книгу о синих китах и феях, не съездит в горы и не попробует сладких эклеров в Мадриде.
 - Спой мне. Или расскажи сказку, – просит она, улыбаясь самой теплой из всех своих улыбок, а я не знаю сказок и совершенно не умею петь. В ее глазах – нервное холодное море и лес, покрытый синим туманом, и волосы пахнут сосновой смолой, а не жареным кунжутом, полынью и мертвечиной. Сейчас она живее всех живых.

***

Девочка снимает белое платьице ниже колен и окунает свое тело в синий-синий густой туман. На другом берегу зажигаются огни и гулкими шагами звенят литавры, девушки в белых одеждах пачкают рукава и подол кровью. Небо черным-черно, небо бросает в воду огненные цветы и литавры поют громче, громче, громче…
На выжженной земле валяются изломленные и растоптанные глиняные фигурки, а на черной воде то тут, то там всплывают крошечные тельца русалок, покрытые илом и гнилью. Вода пахнет смертью, сеном и рябиной, вода плавится и покрывается стальным льдом, а девочка смеется и рыдает навзрыд, только чтобы не слышать тишину.
Она снимает с белой головы венок, и он рассыпается в ее руках на тысячи бабочек-бражников. Бабочки бросаются к глиняным фигуркам, цепляются лапками за острые скулы, огромные глаза, тонкие губы, а глина растекается под их напором, уродуя некогда прекрасные черты; бражники переползают на спину фигуркам, прогрызают в светло-коричневой глине насквозные дыры и заползают вовнутрь. И только их крылья, уродливые серые крылья цепляются за лопатки и прирастают к глиняным телам.
Девочка, обнаженная и грязная, плачет и бросает фигурки в воду, обжигая тонкие пальцы. Ее янтарные глаза-солнца наполнены ужасом и невозможной, вселенской печалью. А литавры все громче, все отчаянней их неистовый клич; на другом берегу кто-то кричит, и крик перерождается звериным ревом…
Глиняные фигурки с серыми причудливыми крыльями и пустыми глазами парят над черной водой. Их тысячи, бесполых и изуродованных, наполненных темным волшебством и дикой песней забвения. А вода переливается и светится, словно звездное небо или пещера дракона: самоцветы в волосах русалок образовывают созвездия и пути странников.
Девочка стоит на коленях и прикрывает маленькими ладошками наготу. У девочки белые-белые волосы и волосы цвета меда, а на голове корона из костей.
 - Это так ты хотела? – кричат литавры и обрываются на самой громкой ноте.
 - Такой твой замысел? – задыхаются белые танцующие фигуры на том берегу и падают в изумрудные травы.
 - Так ты нас защищаешь? – шепчут русалки и тянут тонкие руки к беззвездным небесам.
 - Где твои цветы, Девочка-Смерть? – молчит черная-черная вода, и огненные цветы пускают свои корни. Глиняные фигурки осыпаются лиловым пеплом на выжженную землю.

***

 - Тебе бы хотелось, чтобы я однажды уснула на твоем плече и не проснулась?
 - Ты уже спишь.


Рецензии