Сукин сын
И вон еще черная туча надвигается — чернее черной драной кошки. Из нее, кудлатой,
когда б не град просыпался. С потемневшего окошка смотрит на Улиту старая-престарая бабка — седая, беззубая, вся в морщинках. Одни глаза еще живые, настороженные.
— Вот я тебе! — грустно вздыхает Улита. — Еще и не жила, вроде бы, а уже, считай, и нет меня...
По радио говорят, что лучше будет, а Улите всеравно. Как толклась на грядках да возле курочек, так и толчется. Если не работать, то только шиш иметь будешь. К примеру, вон дочки (их трое в городе), хотя и работают, а денег и в помине нет — не платят. Потому и везут Улите весной гусят. Она их выгуляет за лето, а там и дочки тут как тут, осенью порежут, в банки позакрывают. Потому и не голодные там, во многоэтажках...
За окном крупа зашелестела — говорила же, что не дождевая туча.
Вокруг пустыня. А вот летом на хуторок дачников как наприскакивает, словно блох! Из коренных жителей остались только две семьи — она да Балабаши. Балабашихе, правда, вчера девятый день отметили. Балабаш остался на хуторе своей смерти дожидаться, так как сын, по всему видно, не думает отца к себе в город забирать. Да он и сам не пойдет. Такой волчара, как напьется — сразу в драку лезет. Вон Улитыны дочки и добрые, и ласковые, а все равно она к ним не поедет — жизнь сейчас такая трудная настала, да еще и на голову слаба. Пусть лучше здесь Бог душу примет — похороны подешевле обойдутся. Она уже и гроб приготовила, и облачение хорошее подобрала, так оно и не страшно. Вынесут к вишенкам — там и покоиться ладно будет ей, бабке.
Уже и белые мухи закружились! Вот оно к чему всю ночь ногу крутило — на снег, вишь.
А дочки у нее прекрасные — Ганя, Тамара и Людмила. Всех их и любить, и жалеть надо. Игнат мальчика хотел. Да разве оно бывает так как хочешь? С войны покалеченным вернулся — ранение в голову, легкие прострелены. Так с осколками, бедолага, и умер. Сама потом детей нянчила и учила, как могла. Теперь хоть не в селе живут, в городе квартирами обзавелись.
На тебе! Балабаш тащится. Как на лыжах — не в силах уже и ног поднять. А когда-то, бывало, гонял по хутору, как жеребец. И та забеременела, и той ребеночка купил. А для себя только на одного собрался с силами, да и то на непутевого. Балабашиха только когда при смерти была, простила суженому. Что ни говори, а работал он, как вол: семьдесятсоток огорода, две коровы, четверо, а то и шестеро свиней, сотня гусей. Это же, мамочки, всех надо накормить и корма купить. Хотя и говорили, что, мол, все вокруг колхозное — все мое, а попробуй его на своем горбу или на велосипедике навозить: и бураков, и кукурузы! А потом наворованному еще и лад дать — почистить початки, просушить, помолоть. Это ж только разговорчики!.. Сыну помогал, внукам…
Сам же скряга несусветный — ничего никогда не давал взаймы. Сад имел огромный. Сейчас, правда, сын вырубил его, так как выгул для нутрий построил. Яблоками коров и свиней кормил, а чтоб кого-нибудь угостить — где уж там? Балабашиха, бывало, когда он из дому уйдет — натрусит в подол и принесет детям. А сын в отца. Вырубил все акации на
меже, когда место для нутрий оборудовал. Слезно просила хоть пару жердинок дать — виноград подвязать. Черта с два... Нажрется ли когда-нибудь?..
Балабаш долго топтался в темных сенях — щеколду искал.
«Ищи, ищи! — мысленно злорадничала Улита. — Все равно отворять тебе не разгонюсь...»
А ведь тогда чуть свет сам щеколду нашел. Она выходила посмотреть не отелилась ли корова и уже не стала закрывать двери на засов. Вот он и зашел по какому-то поводу, а когда провожала его из хаты, ухитрился-таки схватить ее в сенях. Случилось это уже после смерти Игната. Однако Улита тогда не подарок была — лопату, на которой хлеб в печь сажают, побила на бугае.
Балабаш все же зашел в комнату разутым — знал, что у бабки пол всегда чистый. Еще бы, три молодицы выросли в доме, было кому порядок наводить. Улита и до сих пор его поддерживает — вдруг дочки с зятьями нагрянут, да скажут, что, мол, бабка уже не
способна сама себя обслужить — надо ее кому-нибудь с собой забирать.
Балабаш подошел к образам и перекрестился.
«Давно ли таким богомольным стал?» — хотела подначить Улита, но сдержалась.
— А уже зима, соседушка, — сказал гость, мостясь на дубовой скамейке.
— Вижу. — И молчание.
— Знаешь ли, что я тебе скажу, Улита?
— Скажешь...
Именно так было заведено начинать важный разговор в селе. И Улита насторожилась, ожидая, в чем же дело. Балабаш откашлялся.
— Это мы теперь вдвоем остаемся на всюшну зиму...
— Так.
— Говорю, может бы, ты того... меня к себе приняла? Зачем две хаты топить? Это ж сколько топлива в трубу вылетит?
Улиту словно кипятком ошпарило. «Вишь, уже одной ногой в могиле, а все выгоды ищет!»
— Гляди ты... Седина в голову, а бес в ребро. Внучата скажут — свихнулась бабуля...
— Да я ж только на зиму, слышь?
— Не выдумывай, сосед.
И снова, молчание. Балабаш посопел-посопел и пояснил:
— Плохо, когда ни одной живой души рядом нет...А у меня и деньги есть, а, Улита? Эти... как их? Немецкие. Мне грешному, выдали за то, что в Германии всю войну спину гнул. Видишь? — он развернул еще новую женину косынку, а там розовые бумажки — вроде как сталинские облигации, только блестящие. — Я тебе их отдам. Задаром отдам, ты чего-то такого не думай. А то Степан все равно отберет... Сколько уже издевается надо мной за них. Я, говорю, впрок на похороны отдал — не верит. Бьет он меня, Улита. Вот смотри — вся рука синяя... А под рубашкой и все тело такое... К потолочной балке привязывал в хлеву. Пытал, как когда-то немцы, за то, что партизанам харчи носил. И грозил: не отдашь
марки — повешу... Покойница, отходя, предупреждала не отдавать ему. Говорила, что лучше первому встречному нищему сунуть, а не ему...
Балабаш вытирает концом косынки старческую скупую слезу.
— Мы ж всю жизнь ради них мозоли натирали. Ты ж знаешь. Квартиры в городе купили — и ему, и внукам. Машины захотели — нате вам! А вот теперь меня, немощного, не желают даже на зиму к себе взять. Говорят — стереги хозяйство... а деньги, Улита, за так возьми. У тебя сроду их не водилось...
— Боже избавь!! Зачем они мне? У меня дети и внуки — главное богатство.
— Бери, Улита. Бери. Я вечный должник перед тобой. Припоминаешь?.. Бери, — он завернул в косынку шуршащие бумажки и бросил ей в подол. Да и потащился в сени.
«И пусть себе, — решила Улита, — все равно погодя придет и заберет».
Балабаш еще никогда никому чужому ничего не давал просто так. А на сей раз пусть, хотя бы не надолго, побудут в Улитиной хате немалые деньги.
И снова тихо, как в склепе. Раньше, бывало, даже зимой, то какой-нибудь тракторишка протарахтит, то машина прогудит. А сейчас, словно вымерло село. А все оттого, что в колхозах нет теперь лишнего топлива. Разве что на полевые работы где-нибудь разживутся или на мясо выменяют — и вся недолга. И с какой стати тот бензин такой дорогой? Даже после войны, как ни тяжко было, на телегах от станции бензин, и солярку привозили, а теперь, вишь, не стало. За границу, что ли, все продали? Вон радио говорит — кризис. Но он, может, только в городе? Потому как кризиса этого здесь никто не видел. Если есть что пить-есть, так разве то не кризис?
Что там оно фырчит? Может, мой «брехунец» голос пробует? Нет, то по улице Балабаш-младший на мотоцикле протарахтел. На немецком, который старший у Оксена-полицая купил. Когда наши наступали, так он разобрал и смазал ту громыхалку с коляской, да и закопал в укромном месте. А когда отсидел свои десять лет, то собрал мотоциклетку и выехал на ней к выгону, а женщины его камнями забросали. Вспомнили, как над односельчанами издевался, как детей в Германию помогал отправлять. С тех пор и не
ездил больше. Громыхалка в хлеву стояла. Попозже, может, и использовал бы ее, да ноги отнялись. Видно, земля не захотела носить его. Года два помучился, да и преставился...
Ишь, младшенький-то протарахтел отцовские марки вымогать.
О, радио таки булькнуло и разумно заговорило. Так-то, «в страну уже пришла зима...» Можно подумать, что бабка слепая, ничего не видит. Синоптики те несчастные ничего наперед угадать не умеют.
Снежинки на стеклах тают. Подожди-ка, а кто это по двору тыняется? И шлем, как у танкиста... Война началась, что ли?.. В хату заходит... Тьху, так это же
сынок Балабаша. Прется в грязных ботинках по чистой ряднине. А глаза по хате встревоженно бегают, бегают. Рука полотенцем подвязана, окровавленная.
— Что с рукой, Степан? Никак нутрия кусанула?
— Нутрия, бабка... Вы ничего не слышали?
— А что случилось?
— Отец повесились... Не выдержали, бедные, материной смерти, на себя руки наклали... Вот только что с веревки снял... А они уже мертвый.
Перед глазами Улиты поплыли желтые круги...
— Вы уж, тут, соседушка… а я к участковому…
И так грохнул дверью, даже щеколда вылетела.
«Порешил-таки, сукин сын... — застучало в висках Улиты. — Это ж, Боже, родного отца за тридцать серебряников... Да тебя ж, палач, разорвать на куски мало. Пусть только та милиция появится — все расскажу. Мне уже нечего бояться».
Улита тяжело поднялась со скамейки, а марки из подола по хате рассыпались. Пособирала бумажки, оделась и перешла на соседскую усадьбу.
Нутрии бегали в просторном вольере — настоящий зверинец! Старый Балабаш лежал
в хлеву синий, как все повешенные, но, казалось, усмехался Улите.
Бабке было совсем не страшно — многое в жизни повидала. А опасаться нынче нужно
разве что живых...
Она подошла к мертвецу, расстегнула фуфайку, байковую сорочку и положила ему за пазуху косынку с марками.
Около остановившегося сердца еще сберегалось тепло.
Свидетельство о публикации №214122901859
Фёдоров -Северянин 05.01.2015 07:22 Заявить о нарушении