Книга третья - глава первая

                КНИГА ТРЕТЬЯ


                Белеет мой парус, такой одинокий,
                На фоне стальных кораблей.

                Юлий Ким
                (песня из фильма «Двенадцать стульев»)


       Голос Свидетеля Века (с грустью вопрошающего): Где же оно, ЛЕТО?..
       Я: С действительностью – не слилось!..       
       Голос моего Неизвестного Друга: У всех инстинкт самосохранения один и тот же. У каждого – свой. Его возможности ограничены. Он не делает нас вечными. Не предупреждает старение – это органическое «бегство» от жизни – хороша она или плоха – с фатальным исходом. Если же в ней и пробуждается самосохранение – в широком смысле – его пока недостаточно, чтобы быть одним для всех. Чтобы органической и духовной защитой полностью распознать и удалить из действительности ведущее живое к отмиранию – неизлечимому «бегству» от неё...

                Глава первая

       Пессимист: ...А долгие зимние ночи чередовались с короткими зимними днями, а короткие зимние дни – с долгими зимними ночами...
                __________

       Однажды я проснулся в хорошем настроении. То ли день обещал быть таким хорошим, то ли сон весёлый снился мне – и тем веселей после него было вставать, а может, и то и другое. В общем, настроение – как музыка.
       ...Но недолго длилась эта музыка!..
       Надо же было с ней что-то делать; в чём ей выразиться, проявиться? Чтобы хорошее настроение не развеялось быстро, словно его и не было...
       Кому позвонить, с кем поговорить?
       Не знаю.
       О чём говорить?
       Не знаю; всё о том же, о «своём»?
       А если так – что нового к уже поведанному об этом другим мне добавить?
       Нет, не так, чтобы позвонить было совсем некому. Аня, Инна, Алёша (тот, светлокудрый, с церебральным параличом), – несмотря на то, что «Центр имени Януша Корчака» закрылся, я продолжал иногда с ними перезваниваться. Алёша как-то сам мне позвонил, но услышал от меня лишь пару фраз, медленно произнесённых и не самых жизнерадостных, да моё от волнения прерывистое дыхание, пока я подбирал слова...
       Аня и Инна – уже зимой – однажды меня навестят, но и это оптимизма мне не прибавит.
       Зато вопросом: «Жить или не жить?»... то есть, без всякого худого намеренья – мысли вслух скороговоркой, – раз высказав их совершенно упавшим голосом Инне по телефону, страшно её перепугал, но тут же успокоил...
       А ещё – в один из дней поздней осени – когда проснулся не в очень хорошем настроении, одной из первых мыслей было: а стОит ли вообще в таком расположении духа вставать с постели?.. – С неохотой, но встал... В тот же день – уже вечером – я позвонил Александру Геннадиевичу: это я сделал сам впервые после моего знакомства с доктором, если не считать его собственных звонков. Позвонил и рассказал ему кое-что из того, о чём выше поведал читателю, во всяком случае попытался это сделать. Но выразился – ей-богу! – слишком трагикомично:
       – Я сегодня проснулся... когда проснулся – думал, не встану...
       – Ну-у, ба-а-тенька! – услышал я в ответ.
       А в декабре, – нынче с родителями в Киев я ехал поездом, – в последний раз побывал у нашей Марии. Но как это было непохоже на всё, происходившее со мной у неё дома раньше... Сейчас я не настраивался на что-то необыкновенное, ничего не воображал и не тянулся душой и телом к воображаемому, просто думал – увижу свет, как видел его в тот весенний мартовский день, когда у Марии был в первый раз и когда вёл себя точно так же. Но теперь... до света ли мне было?..
       Дома папа время от времени мне говорил:
       – Подыми свои глазки, я хочу посмотреть на них, – говорил, думая узнать, что же они (сразу от напряжения делавшиеся как стеклянные – точно боялись «глазки» слишком довериться) расскажут такого интересного...
       Или папа меня спрашивал:
       – Что у тебя в голове творится? – Вопрос, казавшийся папе риторическим, чтобы на него требовался ответ. «Идея фикс» – папа сам же на него и отвечал.
       ...О ты, холодная, из бутылок жадными глотками поглощаемая мною вода! Казалось, даже горло, которому ничего не стоит воспалиться, и то находило отдушину в этой прохладе; отдушину, которой я, – точно так же как если бы её ощутил в сердце своём от утоления жажды иной, – на короткое мгновение предавался и при которой меня сейчас никакая ангина приступом не взяла бы...
       А душ – когда я нехотя умывался, чистил зубы – лишь смотрел на меня да молчал, над ванной повисший печально; я не мылся уже больше недели... А электробритва – пора, пора уже ею воспользоваться – по-прежнему лежала нетронутой. Шестнадцать лет своей жизни я не брился, – теперь не могу привыкнуть к тому, что бриться надо начинать и продолжать это делать всю жизнь. Шестнадцать лет лицо не зарастало. Ну был себе лёгкий пушок. А тут – он как да разросся жёсткой щетиной.
       И только наша кошечка Маркиза руку мне лижет, лижет.
       Чувствую и думаю: «Как же... что же это будет? Где мой Берег, где мои Паруса? ЭТО, моё, кому-нибудь нужно? Родным и близким, одноклассникам, учительнице Ольге Павловне, докторам, Ане и Инне, моим вдохновителям «с экрана», – наконец, всем добрым людям? Нужно ли – так, как без этого мне самому (неужели одному на свете?) жизнь – не жизнь?..»
       Да, мне – даже такому, который порой смотрит на себя – на лицо небритое, на мышцы не накаченные – в зеркало, равнодушно и отрешённо. Будь я стариком, а не подростком, ещё чуть-чуть такой жизни, и молодого не молодящей, и от меня остались бы одни воспоминания...
       Но всё же – с затаённым порывом ранней юности – напевал я вполголоса, наедине с самим собой:

                Две капли сверкнут – сверкнут на дне [50]... –

уж это – даже в длинном тощем теле – кровь бурлит, а не вода...    
       Однажды, когда за окном Юлиной спальни сгущались сумерки, я, и чувствуя и думая столь нерадужно, лежал на кровати и глядел полуобречённо то в потолок, то в окно, выходившее на маленький тихий дворик...
       Вдруг – услышал колокольный звон.
 
       Голос моего Неизвестного Друга: По ЧЁМ звонит колокол? Что он нам пророчит?
   
       А может, спрашивал я себя, он, колокол, мне возвещал: что люди – «братья и сёстры»! – из тех, которые, сами того не подозревая, вверили мне «нечто», – что они, в один прекрасный день, подхватят это же как своё собственное, уже от меня?..
       Пока колокол не зазвонит – а звонит он и в будни, и в праздники – ему лишь суждено загадочно молчать, не отвечая на мой вопрос. Да и сейчас вместо ответа я слышал в медно-отлитом звенящем многоголосье только «дин-дон-дин-дон» – и так оно повторялось и будет повторяться изо дня в день, то мерно-убаюкивающее, как колыбельная, то звонкое, как песня жаворонка, с эхом небесным...
       ...Долго я не ложился спать – бродил от стенки к стенке при одиноком свете настольной лампы. С грустью вспоминал, как свет этой же лампы когда-то – ещё не так давно – покойному Изе на старости лет худо-бедно скрашивал унылость и скуку медленно ползущих вечерних часов, и как эта же лампа когда-то (всего-то год назад!) так тихо и так хорошо освещала моё письмо «Кате К.», девочке не отправленное... Во дворе бездомные кошки жалобно завыли столь пронзительными голосами, словно это грудные дети плакали. Гнетущие мысли, тягостное волнение всё не покидали меня... Не могла уснуть и уже начавшая беспокоиться за меня Юля. (После смерти Изи я теперь спал у неё – ночью иногда подносил ей лекарства и всё такое.)
       Одинокий, далёкий – с берега Чёрного моря – гудок маяка эхом тёмной ночи отозвался в мыслях этих, в волнении том...

 
50 Юрий Ряшенцев (песня из фильма «Д'Артаньян и три мушкетёра»).


Рецензии