Борис Черняков. Наталья
1.================
Очень долго не мог я свыкнуться с мыслью, что этой женщины больше нет в живых. Припоминаю, как вскоре после похорон, отвечая на какой-то сугубо литературоведческий вопрос одного из своих приятелей, машинально сказал: «Не знаю. Это надо будет выяснить у Долининой» — и даже не вдруг сообразил, почему мой собеседник смотрит на меня каким-то странным взглядом. Несколько раз ловил себя на том, что набираю номер ее телефона…
После гражданской панихиды в Доме писателей я не смог поехать на кладбище в Комарово и выбрался туда только через несколько недель. Стоя у могилы, оглянулся вокруг, и, помню, на какое-то мгновение почудилось, что холмик, укрытый ветками мокрой от осеннего дождя хвои, мраморная доска в изголовье — все это имеет отношение к какой-то другой, незнакомой Долининой. А та, что без малого два десятилетия дарила меня своей дружбой — та Долинина по-прежнему живет на Петроградской стороне, на шестом этаже приметного дома дореволюционной постройки, в заставленной книжными стеллажами квартире. И когда бы я ни пришел сюда, меня встречают с неизменно сердечным, веселым и несуетным радушием. Мы, как обычно, идем на кухню, хозяйка ставит на огонь чайник, усаживается напротив, закуривает сигарету и я уже знаю, что сейчас последует первый — традиционный — вопрос:
— Ну-с, дорогой товарищ Черняков, как идут дела на вашем сильно орденоносном Кировском заводе? По-прежнему ли там куют что-то железного и что говорит рабочий класс?
…Своим знакомством с Натальей я обязан двум письмам, сходным по смыслу, но отправленным разными людьми и разным адресатам. Суть дела сводилась к следующему. Учительница французского языка, недавняя выпускница Герценовского института, обратилась в редакцию ленинградской молодежной газеты «Смена», прося защитить ее доброе имя от кампании клеветы, затеянной группой педагогов этой школы во главе с завучем. Примерно о том же написали в редакцию «Известий» бывшие сокурсники учительницы. «Смена» поручила проверку письма мне, ее нештатному корреспонденту; точно такое же задание в «Известиях» получила Долинина.
В те давние времена я был рабочим Кировского завода, а Долинина преподавала литературу в старших классах. Имя ее уже тогда пользовалось известностью и не только в учительских кругах. Статьи и очерки Долининой, регулярно появлявшиеся на страницах ленинградской и московской периодики, имели, как принято было выражаться, немалый общественный резонанс.
Школа, где работала Наталья Григорьевна, помещалась на набережной Фонтанки, наискосок от Дворца пионеров. В учительской мне сказали, что Долинина на уроке и предложили подождать в коридоре. Впрочем, ждать пришлось недолго. Вскоре прозвенел звонок, из классов в коридор повалила ребятня. Пережидая, пока схлынет этот неуправляемый поток, я отвернулся к окну. Кто-то коснулся моего рукава. Обернувшись, я увидел перед собой невысокую, довольно полную женщину, примерно моих лет. Веснушчатое лицо, каштановые волосы, небольшие карие глаза. Одежда — юбка, домашней вязки свитер с высоким воротом, простые темные туфли.
— Если вас интересует Долинина, — сказала женщина весело и просто, — так это я и есть.
Так мы встретились.
Между тем, когда в отделе учащейся молодежи «Смены», где я сотрудничал, стало известно, что делом учительницы французского языка заинтересовалась еще и большая московская газета, было решено собственный материал не готовить, ограничившись обычной в таких случаях процедурой пересылки письма в «соответствующую инстанцию» — для принятия мер. Узнав об этом, Долинина сразу же предложила мне написать совместную статью — для «Известий». Я согласился.
Не стану пересказывать в подробностях суть дела, которым пришлось нам тогда заниматься. Коротко: все, о чем написали в редакции двух газет учительница и ее институтские друзья, оказалось сущей правдой. Проверяя эти письма, мы попали в такую круговерть неприкрытой зависти и лицемерия, победительного чванства и какой-то изощренной подлости, что, вспоминая потом наиболее характерные эпизоды той давнишней истории, я еще долго не мог избавиться от ощущения некой ирреальности происходящего на наших глазах действа.
Однажды, когда, закончив, наконец, многочисленные и многочасовые беседы с основными персонажами будущего газетного материала, мы возвращались вечером из школы, Долинина сказала:
— Ну-с, дорогой товарищ Черняков, как Вам показался сей, с позволения сказать, педагогический коллектив? По совести говоря, будь моя воля, я бы просто-напросто разогнала всю эту кунсткамеру при помощи метлы с известным Вам прилагательным. В общем, не заглядывая вперед, как там получится с публикацией нашей статьи, ибо предвижу некоторые возможные осложнения, заголовок к ней я уже нашла. Нашла у столь дорого моему сердцу Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина: «Применительно к подлости». Не возражаете? Эпиграфом же предлагаю поставить старый анекдот о ханже-гувернантке, каковая, если помните, твердо считала, что любой встреченный на улице мужчина — неприличен, ибо под одеждой он всегда совершенно голый.
А со статьей действительно вышла история — Долинина, как в воду глядела. У меня сохранился текст ее записки, он все объясняет:
Дорогой Борис Вульфович!
Только вчера, наконец, выяснилось, что «Известия» готовы опубликовать наш материал, однако при одном непременном условии: если мы определенным образом сместим акценты. Чисто технически эта процедура весьма проста: надо убрать четыре абзаца полностью и еще несколько фраз в разных местах. Всего и делов. Однако, прочитав статью без упомянутых выше четырех абзацев и нескольких фраз (я отметила их красным карандашом), Вы, полагаю, сразу поймете, что нам предлагают, перефразируя Павла Когана, вместо угла изобразить овал.
Давайте вместе поразмыслим, стоит ли, как говаривали в старину умные люди, продать наше первородство за чечевичную похлебку?
Неотложные литературные дела требуют моего личного присутствия в Москве. Вернусь дня через три-четыре, сразу же позвоню Вам, тогда и решим все окончательно.
Ваша Н.Долинина
То обстоятельство, что статье не суждено было появиться в газете, ничуть не обескуражило Долинину. Напротив, это только удвоило ее энергию. Я был поражен, с каким умом, с какой настойчивостью и хладнокровием использовала она все права и возможности, предоставленные ей журналистским удостоверением, чтобы добиться полной и безоговорочной реабилитации оклеветанного человека. Справедливость, в конце концов, была восстановлена, а порок — наказан, хотя, к сожалению, далеко не в тех масштабах, в каких это следовало сделать.
А у меня, как память о давнем событии, приведшем к нашему знакомству, сохранилась надпись на титульном листе повести «Мы с Сережкой близнецы». Надпись, гласящая, что книжка эта подарена «дорогому соавтору», хотя, признаться по совести, участие «дорогого соавтора» в подготовке совместного газетного материала было невелико: всю основную литературную часть работы Долинина проделала сама.
2.================
Дочь погибшего в сталинском застенке ученого-филолога с европейским именем, создателя одной из самых плодотворных литературоведческих школ, профессора Ленинградского университета Григория Гуковского, она и сама была личностью яркой и необычайно одаренной. Полтора десятка лет преподавала русскую литературу в школе, сотрудничала в «Известиях» и журнале «Юность», много и успешно работала для кино, радио и телевидения. Ее перу принадлежит несколько мастерски написанных литературоведческих книг: «Прочитаем «Онегина» вместе», «Печорин и его время», «По страницам «Войны и мира»», «Предисловие к Достоевскому». В учительской среде эти книги считались лучшими методическими пособиями по русской литературе девятнадцатого столетия и через несколько дней после выхода очередной работы Натальи Долининой ее уже невозможно было найти в магазинах.
Как-то она вдруг попросила, чтобы я как можно подробней рассказал ей о своем ремесле — ремесле разметчика-машиностроителя.
— Ставлю Вам одно условие, — сказала Наталья, — постарайтесь изложить мне все это таким образом, словно я — ваша ученица и меня надо во что бы то ни стало убедить в неоспоримых преимуществах разметочного дела перед любой другой профессией Это будет, как сказал бы Станиславский, Вашей сверхзадачей.
Поразмыслив, я стал рассказывать. Моя собеседница слушала с большим вниманием; она, надо попутно заметить, вообще в совершенстве владела редким и потому особенно ценным искусством — умением слушать.
Но, как я ни старался, рассказ мой, очевидно, показался ей не очень убедительным, потому что она еще долго расспрашивала меня об особенностях ремесла разметчика. Кое-что, помню, пришлось даже изобразить на бумаге — для большей наглядности. Когда же, наконец, с разговорами на сугубо профессиональные темы было покончено, я все-таки поинтересовался у Натальи, зачем ей понадобился весь этот ворох чисто технических подробностей? В ответ она весело хмыкнула — была у нее такая симпатичная привычка, сразу превращавшая солидную женщину в озорную девчонку-школьницу, и сказала:
— Пригодится…
Зачем пригодится — это я понял много позже, через год или два, когда вышла в свет повесть «Разные люди». (В основу книги лег литературный сценарий семисерийного телевизионного фильма под тем же названием). Об одном из героев своей повести автор пишет: «Григорий был разметчиком высокого класса, работал при конструкторском бюро…». Дойдя до этих строк, я сразу вспомнил наш разговор о разметочном ремесле. Но самое примечательное во всей этой истории я обнаружил, когда прочитал повесть до конца. Оказалось, что если о прочих сторонах жизни Григория было рассказано довольно широко и подробно, то сугубо профессиональным его делам посвящена всего одна приведенная выше фраза.
Получая в подарок надписанный экземпляр повести, я не преминул поинтересоваться у Натальи, неужто весь наш длинный разговор о разметочном деле понадобился ей ради одной-единственной строки?
Ответ был короток и предельно ясен:
— Для того, чтобы назвать профессию героя, понимаете, даже только назвать! — я должна хотя бы в общих чертах предметно представить ее себе. Прошу прощения за банальную истину, уважаемый товарищ Черняков, но тут вопрос принципа, вопрос не столько писательской технологии, сколько писательской этики. Для меня — во всяком случае.
О своей литературной работе, о писательской технологии она говорила скупо и неохотно. Расхожие выражения типа «творческая лаборатория», «творческие планы» воспринимались ею с нескрываемой иронией. Зато, прочитав хорошую новую книгу уже известного писателя или открыв для себя интересное имя в литературе, Долинина говорила об этом с такой подкупающей доброжелательностью и в таких выражениях, словно речь шла об успехе очень близкого ей человека. Например, так:
— Вы что-нибудь слышали о писателе Юрии Давыдове? Неужели не слышали? Так вот, сообщаю для Вашего сведения, что в свое время имела удовольствие прочесть его книгу «Март» — это о народовольцах, о первомартовцах. Теперь вышел новый роман Давыдова и тоже о народовольцах — «Глухая пора листопада». Настоятельно рекомендую прочесть — честное слово, не пожалеете! Серьезный историк и талантливый беллетрист — такое сочетание встречается нечасто, уж можете мне поверить!
Или еще:
— Вы, помнится, мне говорили, что отец Ваш в молодости был военным летчиком — я не ошиблась? Очень хорошо! А не называл ли он Вам такую фамилию: Коллинз? Да нет же, не автор «Лунного камня» и «Женщины в белом», а летчик-испытатель начала тридцатых годов, американец. Не припоминаете? Значит, мне повезло больше — книгу Коллинза я читала в седьмом или восьмом классе, но, представьте, помню до сих пор. А говорю Вам это все к тому, что записки Коллинза ассоциируются у меня с другой книгой, только что прочитанной. Написал ее тоже летчик-испытатель, причем, смею Вас заверить, с большим литературным дарованием. Живет он в Москве, величают его Марк Галлай, а книга называется «Через невидимые барьеры». Запомнили? Настоятельно рекомендую.
Как-то она мне вручила тоненькую книжицу в скромном бумажном переплете — сборник стихов Хаима-Нахмана Бялика в переводе Владимира Жаботинского.
— Читали?
Я ответил, что имена эти мне известны, но читать до сих пор не приходилось.
— Даю на несколько дней, — сказала Наталья. — Мне стихи Бялика в свое время порекомендовал отец, он считал, что это — большая поэзия, а у него, как вы несомненно догадываетесь, был довольно-таки неплохой литературный вкус.
Впрочем, если ей что-то не нравилось — она и в этих случаях выражала свои суждения столь же ясно и определенно, хотя облекала их порой в такую форму, воспроизвести которую довольно сложно. Но я все-таки рискну.
Вот, скажем, такой монолог:
— Приходит ко мне на днях наш дорогой племянник Митя Долинин и произносит следующий текст: «А скажи-ка мне, тетка Наталья, «Король Лир» — это что?» — «»Король Лир», — отвечаю я ему, — это, чтоб ты знал, такая пьеса, которую по слухам сочинил некий старорежимный англичанин по имени Вильям Шекспир. Утверждают также, что старик Вильям написал ее в жанре высокой трагедии». Но племянник Митя Долинин не успокаивается, он, наша птичка, глубоко так вздыхает и тихо говорит: «Значит, я ничего не понимаю, потому что фильм маэстро Козинцева «Король Лир» — это, тетка Наталья, совсем не то, о чем ты здесь толкуешь». — «Митя, — успокаиваю я его, — ты только, ради Б-га, не волнуйся, все обойдется». И знаете, что он мне отвечает? Вот послушайте: «Боюсь, что уже не обойдется, потому что глубоко уважаемый мной Григорий Михайлович Козинцев сделал из высокой трагедии мелодраматическую историю про то, как один легковерный старичок сдуру выписался со своей жилплощади — и что из всего этого получилось». Как Вам это понравится? Мне — понравилось, в Митиных словах что-то есть.
Остается только пояснить, что «наш дорогой племянник Митя Долинин» уже тогда, почти двадцать лет тому назад, был одним из самых одаренных кинооператоров «Ленфильма».
3.================
Однажды мы шли с Натальей по набережной Невы от Дворцового моста к университету. Прервав начатый разговор, она остановилась и спросила:
— Вы хорошо видите мужчину, идущего нам навстречу?
— Не только вижу, но и знаю, — ответил я. — Это профессор Борис Соломонович Мейлах. Личным знакомством похвастаться не могу, но лекции профессора по психологии литературного творчества слушал неоднократно и всегда с большим интересом. Правда, по собственной инициативе, потому что у нас на заочном отделении факультета журналистики он не преподавал.
Мы прошли несколько шагов. Наталья сказала:
— А я, в отличие от вас, знакома с ним лично, причем очень хорошо. — И секунду помолчав: — Теперь будьте внимательны. Как только увидите, что достопочтенный профессор, доктор наук, лауреат и прочая со всей возможной резвостью переходит на противоположную сторону — значит, заметил меня.
— Очевидно, взял взаймы некую сумму? — пошутил я. — Должен — и до сих пор не отдает?
— Должен? — она повторила это слово серьезно, не приняв моей шутки. — Пожалуй, можно сказать и так. Только долг этот — он у него, как горб, так при нем и останется до конца жизни.
А Мейлах действительно довольно шустро перешел на противоположную сторону и тут же свернул на широкую аллею, ведущую к БАНу — Библиотеке Академии Наук.
— Я сейчас вспомнила эпизод из моей учительской практики, — сказала Наталья. — Как-то в моем десятом «а» зашел разговор о книге Петра Вершигоры «Люди с чистой совестью». Встает один из мальчишек и выдает примерно такой текст: «А что, Наталья Григорьевна, вот было бы хорошо создать книгу «Люди с нечистой совестью». Я бы туда самой первой записал нашу соседку по коммуналке: она бьет исподтишка родную мать и выживает старуху из комнаты». Идея классу понравилась, началось бурное ее обсуждение. А я, слушая ребят, подумала: у меня тоже есть несколько кандидатов в эту книгу и вальяжный профессор Мейлах — один из них.
…Шел июнь пятидесятого — пожалуй, самого тяжелого года в ее жизни. Отец арестован и, по распространившимся в университете слухам, обвинен в космополитизме и сионизме. Судьба его неизвестна. Многие из тех, кого Наталья считала друзьями дома, перестали здороваться, делая вид, что вообще не знакомы с дочерью безродного космополита Гуковского. Мейлах, преподававший на ее курсе историю русской литературы, здоровался еле заметным кивком и тут же отворачивался. А ведь совсем недавно человек этот сидел за их обеденным столом, пил вино, пел старинные студенческие песни и со снисходительной доброжелательностью шутил с юной студенткой — дочерью человека, которого он называл своим учителем.
Теперь все это в прошлом. Ко всем бедам, свалившимся на Наташу и ее мужа, Костю Долинина, тоже студента, прибавилась еще одна: двадцатидвухлетняя беременная женщина (у нее родятся близнецы — Таня и Юра) чувствовала себя далеко не лучшим образом и с трудом сдавала сессию.
…В день сдачи экзамена по истории русской литературы Наташе с самого утра было как-то особенно не по себе. С трудом добралась до филфака. Подошла к Мейлаху, попросила перенести экзамен на другой день, отдельно от группы.
— Вы прекрасно знаете, Гуковская, — сказал профессор (теперь он называл ее только по фамилии и только на «вы» ), — что порядок для всех одинаков. Впрочем, если деканат даст письменное разрешение, я приму у вас экзамен отдельно, но для этого вам придется прийти ко мне на службу.
В назначенный день и час Наташа была в старинном доме на набережной Адмирала Макарова, где и сегодня располагается Институт русской литературы — Пушкинский дом. Профессор оказался на месте. Она протянула ему зачетку и бумажку из деканата. Мейлах молча разложил перед ней экзаменационные билеты…
Когда она ответила на все вопросы, хозяин кабинета встал из-за стола, подошел к окну и некоторое время изучал записи в зачетке. Потом глубоко задумался, как человек, которому предстоит принять трудное решение. Наконец снова сел к столу и, пряча взгляд куда-то вглубь приоткрытого верхнего ящика, сказал:
— Не отрицаю хорошего знания вами всего материала, но больше тройки поставить не могу. Надеюсь, вы понимаете, почему.
Эту историю я и услышал из уст моей собеседницы тогда, на Университесткой набережной. Правда, Наталья не упомянула одну существенную деталь, ставшую мне известной несколько позже: «тройка» в зачетке означала лишение на весь следующий семестр тоже грошовой, но все же большей, чем обычная, повышенной стипендии. И Мейлах, естественно, не мог этого не знать.
4.================
Еврейка по отцу (ее мать, Наталья Викторовна Рыкова, близкий друг Анны Ахматовой, умерла при рождении дочери), Наталья всегда поражала меня не просто активным, но прямо-таки воинствующим неприятием любого проявления антисемитизма. Как-то я заметил ей, полушутя-полусерьезно, что тут в ней больше еврейского, чем во мне самом.
— А Короленко?
Вопрос прозвучал не без некоторой доли ехидства.
— Что — Короленко? — не вдруг сообразил я.
— А то, все с той же чуть насмешливой интонацией уточнила она, — что куда в таком случае вы определите Владимира Галактионовича? Уж он-то, как вам должно быть известно, вообще не был евреем ни с какой стороны. И тем не менее.
Наталья закурила, сделала несколько глубоких затяжек и сказала:
— Впрочем, у этой неумирающей проблемы есть для меня и еще одна грань. Вы Надсона читали?
— Два или три стихотворения, — честно признался я.
— Не густо, — сказала она. — Между прочим, чтоб вы знали, Семен Яковлевич Надсон писал хорошие стихи. Был он сыном крещеного еврея и русской женщины и, хотя в его стихах нет и намека на какие-то еврейскик мотивы, однажды он написал вот что…
Разговор наш происходил летом шестьдесят седьмого. Точнее — в десятых числах июня. Мы сидели за столом, уставленным традиционнным натюрмортом: двумя чашками дымящегося кофе, сахарницей, надтреснутым блюдцем, заменяющим пепельницу и пачкой болгарских сигарет. Сидя на стареньком табурете и откинувшись спиной к стенке, Наталья читала:
Я рос тебе чужим, отверженный народ,
И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнет
Мне чужд, как и твои ученья.
И если б ты, как встарь, был счастлив и силен,
И если б не был ты унижен целым светом,
Иным страданием согрет и увлечен, -
Я б не пришел к тебе с приветом.
Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнешь чело свое и тщетно ждешь спасенья,
В те дни, когда одно название «еврей»
В устах толпы звучит, как символ отторженья,
Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, -
Дай скромно стать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою!
— Как видите, помню наизусть, — произнесла Наталья с некоторой даже гордостью. — Это потому, что с тех пор, как в студенческие годы впервые прочла стихотворение, перечитывала его не однажды. Как-то очень уж оно мне на сердце легло. Голос крови, что ли?
И вдруг, переменив тему (впрочем, никакого «вдруг» не было, логическая цепочка ее размышлений проступала достаточно явственно), она весело спросила:
— Ну, что сегодня сообщают нам забугорные голоса? Как чувствует себя наш большой друг и по совместительству Герой Советского Союза Насер? Этот одноглазый еврейский Кутузов его уже окончательно ухайдакал или самый главный араб еще пускает пузыри?
…На моей памяти произошел однажды случай, о котором могу с уверенностью сказать, что ни до него, ни после я Наталью такой не видел. За восемнадцать почти лет нашей с ней дружбы знал ее веселой и печальной, деловитой и безалаберной, одержимой и отчаявшейся, подтрунивающей над другими и безжалостно иронизирующей над собой, — но никогда не предполагал, что в ее словах, в самом тоне, каким они были произнесены, может содержаться заряд ледяного презрения такой силы.
Произошло это в майский день на улице Воинова, недалеко от Дома писателей, куда я попал по приглашению Долининой: она позвонила накануне, пообещала, что будет интересный доклад.
И он действительно оказался интересным: речь шла о принципиально новом подходе ко всей системе преподавания литературы в средней школе. Помню и фамилию докладчика: Билинкис — сейчас он известный литературовед, доктор филологических наук. Доклад вызвал шумную реакцию аудитории: из зала посыпались вопросы, начались споры. Уже выйдя на улицу, Долинина продолжала приводить доводы за и против выдвинутой Билинкисом теории. Была очень оживлена, смеялась, рассказала какую-то веселую историю из собственной учительской практики. И вдруг резко оборвала начатую фразу, вся как-то сжалась, крепко взяла меня под руку.
Навстречу шел человек; ни возраста, ни лица его совершенно не помню; в памяти почему-то сохранился сногсшибательно модный портфель. Поравнявшись с нами, человек остановился и поздоровался с Долининой. Она посмотрела ему прямо в глаза и, вместо ответного приветствия, произнесла негромко, отчеканивая каждое слово:
— Литература, господин хороший, делается чистыми руками. Понимаете: чис-ты-ми! Попробуйте, если сможете, на практике усвоить себе эту истину — вот тогда я и подам Вам руку. Но не раньше. Слышите — не раньше!
Я тогда не знал ни имени встреченного нами человека, ни тем более причины, побудившей Наталью сказать ему то, что сказала. И поскольку сама Наталья о случае на улице Воинова никогда не вспоминала, я, естественно, не считал возможным расспрашивать ее. Лишь через десяток лет, когда Натальи уже не было в живых, я совершенно случайно узнал, что владельцем сверхмодного портфеля оказался человек с забавным сочетанием имени и фамилии: Вильям Козлов. Числился он по разряду прозаиков и незадолго до памятного разговора, свидетелем которого я оказался, был публично уличен Натальей в весьма неблаговидном поступке, к тому же еще и с откровенным антисемитским душком. Впоследствее, насколько я помню, Козлов и словесно, и печатно поддерживал юдофобствующих литераторов Куняева, Белова и Распутина.
5.================
Года за полтора до кончины Наталью свалил в постель тяжелейший недуг, от которого она так и не смогла полностью оправиться. Через два-три месяца поднялась, начала понемногу ходить, но движения еще долго были неуверенными, а речь — затрудненной. Когда ей становилось полегче, кто-нибудь из родных или друзей гулял с ней.
Навсегда запомнил одну из таких прогулок.
…Мы медленно выходим из дому и идем по направлению к старому парку — мимо кинотеатра «Великан» и станции метро «Горьковская». По дороге я расспрашиваю Наталью о ее новой книге (Эта книга — «Предисловие к Достоевскому» — была подписана к печати через несколько дней после того, как ее автор ушла из жизни). В парке у памятника морякам эсминца «Стерегущий» садимся на скамью. Разговор о книге продолжается еще несколько минут.
Потом просто сидим молча, наблюдая за играющими детьми. Наталья первая нарушает молчание. Каким-то отстраненным голосом, от которого у меня на мгновенье перехватывает дыхание, она тихо произносит, медленно подбирая слова:
— Сегодня утром прочла у Маршака:
Не надо мне ни слез, ни бледных роз,
Я и при жизни видел их немало.
И ничего я в землю не унес,
Что на земле живым принадлежало.
…Наталья Григорьевна Долинина умерла в сентябре семьдесят девятого. Ей шел пятьдесят второй год.
(Очерк составлен на основании двух редакций: из домашнего архива и опубликованного в газете «Новости недели» 6.04.1995)
Свидетельство о публикации №215010301755