Борис Черняков. С ней и о ней

Светлой памяти моей бабушки Сорэ-Двоси Дозорец, урожденной Есельсон

1.

Реб Берл Хейфец, близкий приятель деда и один из лучших собеседников моего детства, однажды в разговоре со мной обронил странную фразу:
— Родили тебя, конечно, папа с мамой, но живешь ты на этом свете только благодаря бабушке.
Потом решив, очевидно, что сболтнул лишнего (с ним такое случалось), добавил:
— А больше я пока ничего не скажу — с тебя и этого достаточно.
Как бы не так! Я тут же прибег к испытанному способу: пошел со своим вопросом к бабушке. Но она, всегда относившаяся к реб Берлу очень доброжелательно и даже, бывало, дополнявшая его многочисленные рассказы, на этот раз вообще промолчала. Я повторил вопрос. Бабушка вдруг расплакалась, что случалось с ней очень редко, прижала меня к себе и сказала:
— Выбрось это из головы. Реб Берл что-то путает…
Путает или нет — кто их, взрослых, разберет. Одно я понял твердо: касаться этой темы больше не следует. И только через много лет, когда мне было примерно столько же, сколько отцу в год моего рождения, узнал я наконец, что скрывалось за словами реб Берла.
Роды у мамы были очень тяжелые. Из Лиозно, небольшого нашего местечка, ее срочно увезли в Витебск; отец и бабушка поехали с ней. В родильном доме старик-акушер, выйдя из палаты, сказал дежурившему в коридоре отцу:
— Ну-с, родитель, мой долг предупредить вас: состояние вашей супруги таково, что мы можем оказаться перед выбором — мать или ребенок. Поэтому решайте, да побыстрее.
И услышал в ответ:
— Спасайте мать.
Так я оказался на попечении бабушки. Она меня и выходила: купанием в травных настоях, парным молоком.

2.

Окружающие звали бабушку по-разному: евреи — Сорэ-Двосе, остальные по имени-отчеству — Софья Борисовна. А еще, как и у большинства обитателей местечка, у нее было прозвище: Сорэ ди Философке. Реб Берл Хейфец объяснил мне происхождение этого прозвища в своей обычной манере — предварять ответ на любой вопрос какой-нибудь замысловатой фразой:
— Если тебя интересует, кто дал твоей бабушке это прозвище, можешь спрятать свой интерес в карман. Ты лучше спроси, почему ее так прозвали, — вот тут я имею кое-что сказать.
Садись рядом, слушай и не перебивай. Если человек сначала скажет, потом подумает — это, как ты понимаешь, далеко не философ. Запомнил? Тогда слушай дальше. Даже если человек сначала все-таки подумает, а потом скажет — он, чтоб ты знал, тоже еще не философ. Так кто же тогда философ, спросишь ты. И я отвечу: твоя бабушка. Она не только думает, что говорит, — она еще и объяснит, почему думает так, а не иначе. Теперь понял?
…В местечке жила одинокая пожилая женщина — Лиза Михайловская. Ходила она по улицам в каких-то немыслимых одеждах, всегда сильно накрашенная. Мы, мальчишки, постоянно дразнили ее. Застав меня однажды за этим малопочтенным занятием, бабушка, как всегда, не стала читать мораль. Она произнесла только две фразы:
— Умный человек сказал: «Не смейся над старостью того, чьей молодости ты не видел». Когда в следующий раз встретишь эту несчастную женщину — вспомни, что я тебе сейчас сказала.
…Зашел к нам мой сосед и одноклассник Николка. Он не был в школе, ему надо было переписать задание на завтра. Пока Николка занят этим делом, я спрашиваю о чем-то бабушку.Спрашиваю на идиш — ответ получаю по-русски. Повторяю вопрос — и снова бабушка отвечает мне по-русски.
Николка переписал задание и ушел. Бабушка говорит:
— Если тебе больше нравится разговаривать дома на идиш — пожалуйста. Но в присутствии постороннего человека ты должен говорить только на том языке, который ему понятен.
— Почему? — спрашиваю я.
— Подумай, — отвечает бабушка, — думать всегда полезно.
Это ее любимое выражение.
… Никогда не слышал, чтоб она произнесла: гой, гоим. Может быть, она считала, что в этих словах есть некий оттенок недоброжелательности? Не знаю. О людях, повседневно окружавших нас, — белорусах, русских, латышах, — она говорила: ди кристн — христиане.
…Однажды я не помог заболевшему однокласснику приготовить уроки. Учительница пожаловалась бабушке. Бабушка сказала мне:
— Возьми листок чистой бумаги и карандаш. Сейчас у тебя будет диктант.   Потом она продиктовала: «Если я не за себя — кто же за меня? Но если я только за себя — зачем я?».
Бабушка сказала:
— Выучи наизусть и запомни на всю жизнь. Особенно вторую часть.
Через много лет я обнаружил эти слова в одном из очерков Горького, и оказалось, что они принадлежат выдающемуся еврейскому мыслителю рабби Гилелю.
Бабушка никогда не воспитывала во мне поступки — она воспитывала принципы.

3.

В нашем доме, еще до моего появления на свет, несколько лет снимал комнату близорукий весельчак дядя Изя Иоффе. Прожил он в местечке довольно долго, здесь женился, но вскоре после этого уехал в Витебск. Однако, всякий раз, наезжая по делам службы в Лиозно, неизменно останавливался у нас.
…Яркий солнечный день, самый разгар лета. Мы сидим с дядей Изей на заднем крыльце и о чем-то беседуем. В дверях появляется бабушка. Осторожно спустившись по ступенькам, она идет в дальний угол двора, где на веревках, подпертых ухватами, сушится белье. Дядя Изя, дымя самокруткой, долго смотрит ей вслед сквозь толстые стекла очков в овальной металлической оправе.
— Твоя бабушка — удивительная женщина, — задумчиво произносит он. — Стоит немного побыть с ней — и становится так хорошо, словно сам Г-сподь Б-г по сердцу босиком пробежал. Можешь мне поверить, я знаю, что говорю.
Конечно же, я ему верю, потому что дяде Изе просто нельзя не верить, такой это человек. Но смысл сказанного до меня, увы, не доходит. Это верно, в местечке многие говорят, что бабушка — хороший человек, даже очень хороший. Но при чем здесь Г-сподь Б-г? Учительница Полина Денисовна и пионервожатая Хава в один голос утверждают, что Б-га вообще нет. Им я тоже не могу не верить. Но если это так — мог ли тот, кто вообще не существует, пробежать по сердцу дяди Изи, да еще и босиком? И почему от этой процедуры ему становится особенно хорошо? Нет, что-то здесь не так…
Очевидно, недоумение, вызванное обилием свалившихся на меня вопросов, столь явно отразилось на моей физиономии, что дядя Изя не удерживается и произносит одно из любимых своих выражений:
— Должен тебе заметить, друг мой Берл, что сейчас ты смотришь на меня точь-в-точь, как ребе на таблицу Менделеева.
Он широк улыбается, но тут же гасит улыбку и уже серьезно добавляет:
— Видишь ли, друг мой Берл, есть выражения, смысл которых нам дано постичь лишь тогда, когда мы становимся старше. А пока просто запомни: если человек произносит слова, похожие на те, что ты услышал от меня, значит, для него общение с другим человеком — праздник.
Я запомнил. И эти слова, и обращенный ко мне взгляд веселого мудреца дяди Изи.

4.

История, которую я собираюсь рассказать, произошла осенью последнего предвоенного года. Было мне в ту пору двенадцать лет.
В спальне, в дальнем углу большого старинного шкафа, стояла у нас Тора, укрытая изрядно потертым голубым чехлом с магендавидом, вышитым серебряными нитями. Мне очень хотелось развернуть ее, я был почему-то уверен, что увижу там нечто таинственное, может быть, даже волшебное, — но увы, свиток был довольно тяжел. К тому же, прояви я свое неуемное любопытство открыто — оно наверняка было бы неверно истолковано, и я вполне мог схлопотать от деда очередного леща. Дед давал его по своей методе: снизу вверх по касательной, и, что самое обидное, вроде и не больно — а летишь в противоположный конец комнаты.
Но однажды я все-таки не удержался и залез в шкаф. Распахнув дверцы настежь, навстречу дневному свету, аккуратно снял чехол. Под ним оказалось пожухлое пергаментное полотнище желтоватого цвета, местами сморщенное и кое-где надорванное по краям. Слегка развернув свиток, я не обнаружил там ничего таинственного, только красиво выписанные еврейские буквы. Я натянул чехол на место, закрыл дверцы шкафа — и наверняка забыл бы об этом случае, если бы со мной не приключился тот памятный эпизод.
Но сначала небольшое отступление.
В свое время в моем родном Лиозно было несколько синагог. Самая большая из них, на Колышанской улице, — ее посещал и дед, — представляла собой массивное двухэтажное здание под черепичной крышей, сложенное из потемневших от времени деревянных брусьев. Реб Берл Хейфец утверждал, что синагоге больше ста лет и построена она на средства знаменитого хасидского цадика из Любавичей рабби Залмана Шнеерсона. Не знаю, как насчет средств, но, по авторитетному свидетельству Еврейской энциклопедии Брокгауза и Ефрона, основатель любавичской династии рабби Залман Шнеерсон действительно довольно долго жил и проповедовал в Лиозно.
В синагоге, как и положено, каждый прихожанин имел свое, раз и навсегда определенное место. Это был особой конструкции стул с откидным сиденьем; в глубине его, в специальном ящичке, хранились молитвенники. Просто и удобно: не надо всякий раз носить их из дому. Но в начале тридцатых годов большую синагогу, как, впрочем, и все остальные молитвенные дома, закрыли, мебель переломали и выбросили, а само помещение превратили в склад льна. И теперь, отправляясь к пятничной вечерней и субботней утренней молитве в один из частных домов, дед укладывал в черный бархатный мешочек не только талес, но и молитвенник-сидур. Он-то и стал моим пионерским оружием в предстоящей антирелигиозной борьбе, к которой нас решительно призывала пионервожатая Хава.
Среди книг, стоявших на старенькой скрипучей этажерке, примостился невзрачный томик в безликом картонном переплете «под мрамор». Это был изданный еще до революции сборник сочинений Льва Толстого — «Хаджи-Мурат и другие рассказы». По виду книга сильно напоминала дедов сидур. Именно это обстоятельство и подсказало мне план действий. Улучив подходящий момент, я извлек из черного бархатного мешочка молитвенник, засунув туда вместо него книгу с повестью о мятежном кавказском абреке.
Наступил вечер пятницы. С нетерпением ждал я возвращения деда с Б-гослужения, уже заранее представляя себе картину: он спрашивает, зачем я подменил сидур, а я в ответ произношу заранее приготовленную речь, подкрепленную стихами Маяковского и Демьяна Бедного. Но дед, вернувшись домой, сильно меня разочаровал — сильно в буквальном смысле слова, потому что никакого вопроса не последовало, а последовал традиционнный увесистый лещ, после чего дед молча ушел в соседнюю комнату, громко хлопнув дверью.
Вскоре оттуда вышла бабушка. По выражению ее лица я сразу понял, что мне предстоит невеселый разговор. Бабушка присела к столу, поставила меня перед собой и некоторое время молча рассматривала, словно видела впервые. Взгляд ее светло-карих, слегка навыкате, глаз, лишенный обычной доброжелательности, был холоден и отчужден.
— Как ты мог? — спросила она. И еще раз повторила: — Как ты мог? Кто научил тебя этому?
— Никто, — ответил я. — И вообще все давно знают, что никакого Б-га нет. А кто верит в него, тот отсталый человек, так говорит наша пионервожатая Хава.
— Ах, вот оно что! — сказала бабушка. — Ну, тогда будь так добр и ответь мне, пожалуйста, от кого же мы с дедушкой отстали? От тебя? Или, может быть, от твоей умницы Хавы?
Я промолчал.
Бабушка встала, крепко взяла меня за руку, подвела к шкафу открыла его и, указывая на свиток в голубом чехле, спросила:
— Ты знаешь, что это такое?
— Конечно, знаю, — ответил я. — Это Тора, большая еврейская книга, свернутая в два рулона. Наша пионервожатая про нее рассказывала. А еще она говорила, что мы, пионеры, должны бороться с религией, как нас призывают великие советские поэты Владимир Маяковский и Демьян Бедный. Хочешь, я почитаю тебе их стихи?
— В другой раз почитаешь, — сказала бабушка. — И не великого поэта Демьяна Бедного, а просто Александра Сергеевича Пушкина. Договорились? А теперь послушай, что я тебе расскажу.
Услышанное в тот осенний вечер от бабушки запало в мою память на всю жизнь. Раньше я был уверен, что самая главная фамильная реликвия, хранящаяся в нашей семье, — георгиевская медаль «За храбрость». Принадлежала она моему прадеду по материнской линии реб Велвлу Дозорцу. В составе военно-санитарной команды он участвовал в обороне Севастополя: выносил раненых из-под огня. Медаль ему вручил перед строем сам главный хирург русской армии Николай Иванович Пирогов, чем реб Велвл особенно гордился.
А тут я узнал, что наша главная семейная реликвия — вовсе не медаль прадеда, а этот самый свиток Торы. По словам бабушки, надпись, сделанная на внутренней поверхности чехла, свидетельствует, что Тора была переписана по заказу богатой сефардской семьи, жившей в одном из испанских городов более пятисот лет назад. Указывалась и фамилия первых владельцев свитка, но я ее не запомнил. Когда началось массовое изгнание евреев из Испании и святейшая инквизиция отправляла на костер тех, кто, приняв христианство, продолжал тайно исповедовать веру отцов — эту Тору удалось спасти. Подвергая себя смертельному риску, люди передавали ее из рук в руки, из дома в дом, из города в город — и в конце концов она оказалась за пределами Испании.
Запись на изнанке чехла свидетельствовала, что в разные годы и столетия свиток побывал в разных странах, пока не попал наконец в Белоруссию, в еврейское местечко под Витебском. Со слов бабушки, реб Велвл получил Тору в наследство от отца. Когда в Лиозно построили большую синагогу, свиток торжественно внесли туда и поместили в арн-койдеш — ковчег Завета.
Конечно, сказала бабушка, теперь настали другие времена. Можно превратить синагогу в склад. Можно разобрать арн-койдеш на дрова. Но никакая сила не заставит истино верующего человека отвернуться от Б-га. И еще бабушка сказала: она надеется, что ее внук когда-нибудь поймет это.
…Свиток Торы погиб во время артиллерийского обстрела, от которого сгорел до тла и наш дом, и еще три четверти местечка. Утверждают, что обстрел вели отступающие части Красной Армии. И случилось это на двадцать пятый день войны.

5.

Немцы пришли в июле сорок первого. Очень скоро на улицах, кроме вражеских солдат, появились и полицаи из местных — в штатском, с винтовками и белыми нарукавными повязками. Всех евреев согнали в несколько домов. Выйти за пределы местечка и попасться им на глаза означало верную смерть: полицаи стреляли без предупреждения.
Даже мне, мальчишке, на которого никто не обращал внимания, добывать еду становилось все труднее. Но лето и осень мы продержались. Я собирал грибы, ягоды, облазил все заброшенные огороды вокруг пепелищ, добывая овощи и картошку. Однажды мне сказочно повезло: в рощице за Адаменским садом, в полузасыпанном, заросшем крапивой и лопухами блиндаже, я нашел два солдатских вещмешка, набитых под завязку пачками подмоченного гречневого концентрата.
Но с приходом первых зимних дней начался настоящий голод. Оставалось одно — идти с сумой по деревням. Мне было тринадцать лет, с самого раннего детства я усвоил слова бабушки: «Старайся ни у кого ничего не просить, обходись в жизни собственными силами. Никому не будь должен — пусть лучше тебе будут должны». Хорошие слова — но даже моя мудрая бабушка не могла предвидеть того, что случилось с нами в то горькое и страшное время.
У бабушки и особенно у деда начали опухать ноги, отекли лица — и я пошел по миру. Уходил и возвращался затемно. Окольными дорогами, а чаще по бездорожью добирался до дальних деревень. Многое забылось с тех пор, но до конца жизни не выветрится из памяти саднящее чувство горечи и стыда, охватившее все мое существо, когда впервые, тихо и неуверенно, я постучал в двери деревенской хаты…
К счастью, просить почти не приходилось. Я молча останавливался на пороге, и хозяйка так же молча протягивала мне кусок хлеба или несколько картофелин. Случалось, не давали ничего — и тогда я слышал неизменное:
— Ты уж прости, хлопчик, самим есть нечего…
Когда я рассказал бабушке о своем первом походе с сумой, она расплакалась:
— Хороших людей на свете всегда больше. Так было, так будет.
…В то пасмурное февральское утро сорок второго я, как всегда, еще до рассвета ушел из дома в поисках еды. Не помню почему, но возвращался рано, часов в двенадцать. Навстречу — сын наших соседей. Увидев меня, он еще издали замахал руками, закричал:
— Не ходи до хаты, не ходи до хаты! Там полицаи всех ваших забирают! Вон — гляди сам!
Дом, где мы жили, стоял в низине. Сверху, с пригорка, я видел, как всех его обитателей полицаи заталкивают в кузов крытого грузовика.
Я спрятался в заброшенном, стоявшем на отшибе сарае. Потом выбрался наружу. До сих пор не могу объяснить, почему не убежал из местечка, а пошел на звук первых автоматных очередей. Было это совсем рядом, в Адаменском саду. Я лежал в канаве, скрытой густым кустарником, в нескольких десятках метров от рва, где по команде немцев полицаи расстреливали моих земляков. Среди кричавших, метавшихся в смертном страхе людей я увидел бабушку. По ее движениям понял: она ищет в толпе меня. Потом подошла к деду, что-то сказала ему. Они обнялись… Дальше провал — очнулся уже в темноте…
Никто никогда не узнает, что вспомнили, о чем подумали дорогие мои старики за мгновенье до своей гибели. Но одно я знаю твердо: если что-то и придало им силы перед лицом неминуемой смерти, у врат небытия, — это сознание того, что в толпе обреченных они не нашли меня.
И сегодня, через пятьдесят с лишним лет, я слышу голос бабушки:
- Нэм зих нит ибер, Береле! Лэйф бэсэр афн гас мит лэбэдике фисэлэх! Лэйф! (Не капризничай, Береле! Беги-ка лучше на улицу веселыми ножками! Беги)

(Опубликовано в недельном приложении «Конец недели» к газете «Новости недели» 17.11.1994)


Рецензии