Как я был водовозом... Из северных рассказов

Взялся за гуж – не говори, что не дюж
(Народная пословица)

В нашем посёлке, далеко за чертой, обозначающей на карте полярный круг, водопровода не было. Но, несмотря на это, воду разливали, как только и где только могли. И если зимой для материной стирки я набивал упругим, утрамбованным ветрами снегом большой трёхведёрный бак, и на раскалённой углем плите снег превращался в чистую мягкую воду, то летом с водой было посложнее, хотя она и хлюпала под ногами при каждом шаге. Можно было таскать её с губы, поднимаясь на достаточно крутой яр с полными вёдрами, давящими плечи поскрипывающим коромыслом – и высунуть язык уже после двух ходок. Можно было полоскать бельё прямо у берега, но наплывающая с верховьев Оби цивилизация всё чаще болталась бензиновыми  пятнами в  радужных разводах у самых мостков. И, наконец, можно было сделать всё легко и просто: заказать воду, поначалу всего за полтинничек, а уж позднее, после 61 года дело и до рубля дошло, и вычерпывать её из двухсотлитровой железной бочки, уложенной на специально приспособленную двухколёсную тележку. Бочка лежала  немного наклонно, на боку, в раме из четырёх мощных, но достаточно лёгких балок, с прорезанной сверху дырой, под хорошее ведро, а уж из неё воду наливали в свою, со срезанным верхом, стоящую на попа в доме. В каждом доме была такая бочка, а иногда и две. Они заготовлялись так: Бралась любая вместимая бочка из-под всяких там солярок бензинов масел и тому подобного (местным стандартом была всё та же двухсотка), давался трояк сварному, и он играючи отваливал раскалённым электродом ненужный верх. В бочке разводили костёр из берёзовых поленьев, время от времени его подтапливали – и вот уже в бочке никакого лишнего запаха, только красно-бурый налёт окалины. Потом бочку красили той краской, какая у кого имелась. Конечно самое лучшее, когда доставали нитрокраску, поэтому окрас поселковских бочек был всех оттенков цветового спектра: от тёмной ночи кузбасслака, до синевы летнего неба и от сурика, стекающего с кисти кровью подстреленной куропатки до гофрированной зелени листиков карликовой берёзки. У самых ушлых имелись даже розовые ёмкости, что у старожилов считалось непростительным баловством.  Всё это я удостоверяю с точностью фотографической, так как побывал в сотнях жилищ моих земляков. Побывал не как залётный гость, а как профессионал, как человек нужный, так как ко времени моего повествования все уже поняли, что намного проще и полезней для здоровья заказывать водичку у водовозов. Было их в посёлке всего четверо. В большинстве это были люди уважаемые, можно сказать, что по статусу своему принадлежали к касте свободных профессий, поэтому мужики долго на бочке не держались, они в прямом смысле с неё сваливались. И в основном лямку водовозов тянули женщины. Сам я в водовозы попал по чистой, а может и нечистой случайности. Вдруг в конце мая серьёзно заболела Сапуниха, самая устойчивая к недугам и соблазнам водовозка. Как передовика производства её срочно отправили в район на операцию. Вот тут и подвернулся моей матери завхоз из Рыбкоопа, отец одного из моих товарищей по школе. Мать, наверное, толковала ему про то, что мне вместе с его парнишкой надо ехать учиться в девятый класс, а у меня рубашки с протёртыми насквозь воротниками и костюм, из которого торчат мослы почти до самого локтя. Не знаю, что она ещё говорила, но меня официально пригласили на эту почётную, денежную и летом, не сказать, чтобы слишком тяжкую по нашему воспитанию должность.
На конях мы с друзьями работали возчиками уже после четвёртого класса. Нам тогда уже доверяли возить грузы от ящиков конфет и вафель до, сегодня страшно представить, одним одиннадцати-тринадцатилетним пацанам «белоголовую» целыми телегами. Так вот, запрягать я умел, с лошадью общаться приходилось и, при случае, мог даже проводить несложный ремонт телеги. Словом азы я знал. А тут: лошадь спокойная – других водовозам не дают – телега и не телега вовсе, а так, рамка на двух колёсах, с оглоблями и бочкой в прорехе меж брусками.
Оформляли меня ровно пять минут.
– Пришёл? – спросил дядя Петя.
– Ага,– ответил я ему.
– Лошадь и бочку сапунихины возьмёшь. И, значит так, с утра десять возок в пекарню. После обеда ещё заскочишь – доставишь – сколько скажут. Потом развезёшь по талонам, если я тебе их дам, а там уж, кто попросит – за наличные.
Он сделал грозный вид, но я видел, как он сдерживает смех:
–  И гляди у меня, только по пятьдесят копеек и не больше! Смотри, если что..!
Я кивал и повторял:
– Да ладно, Дядя Петь. Да понял я. Конечно, дядя Петь.
– Ну, иди, милостиво отпустил он меня, готовь сбрую. Там тебе конюх покажет где.
И вот я уже запрягаю пегую сапунихину кобылу. Она косит на меня жалостливым бабьим взглядом, а я, хорохорясь, покрикиваю на неё:
– Ну, ты, чего пузо-то распустила! Давай башку! – И я натягиваю её на голову хомут, перевернув вверх тормашками – иначе не надеть. – Я тя целовать не собираюсь, как Сапуниха, – говорю я лошади. Кобыла, вздыхает и машет мордой, словно соглашается с моими словами. Мне, конечно, хотелось бы другого конягу – мерина Князя или жеребца Орлика, благо с ними я уже поработал. Но конюх Федулыч, по прозвищу Турпан, наверное, из-за постоянной взлохмаченности, правда турпаны как сажей вымазаны, а этот белый вместе с усами и бровями, так он мне заявил, мол, это не его дело менять решения начальства – и вывел вислобокую кобылу. Вот я и обряжаю вечно брюхатую Муху, и она, не как все ранее знакомые мне лошади, не упирается, мордой не крутит, хвостом не хлещется, копытом стукнуть или зубами достать не норовит. Это меня почему-то злит:
– Неет, я тебе не Сапуниха…, – снова повторяю я и тыкаю кобылу в бок кулаком. Она вздрагивает и, теперь уже укоризненно смотрит на мои оскорбительные выходки. Мне становится как-то не по себе от её жалостливо-скептического взгляда. Стараясь не смотреть лошади в глаза, затягиваю супонь и проверяю ладонью под потником – не туго ли затянул.
– Ладно-ладно, успокаиваю я её. Ну, чего вылупила зенки? Понимаешь не подходишь ты мне, ведь смеяться парни станут. Холка кобылы вздрагивает, словно она, как человек пожимает плечами, – это видно по сдвинувшемуся к ушам хомуту, будто она говорит мне:
– А чем я-то могу помочь? Нам же воду возить, а не гонять вперегонки на телегах пока колёса не отлетят.
–Ты это брось,– обижаюсь я.– Это когда было, а ты и припоминаешь. Да и Князь, тогда как с ума сошёл, взял да и обогнал Витьку на Орлике, а ось не выдержала, лопнула. И вообще, чего перед тобой оправдываться,– возмущаюсь я и дёргаю подпругу так, что оглобли, с уже вставленной в гужи дугой задираются торчком.
Всё. Запряг. Осталось прицепить на защёлки вожжи. Вожжи-то я пристегнул, а вот сами удила вставить в рот Мухе сразу не смог.
– А ну, открывай пасть!
Но лошадь закрыла глаза и намертво сжала челюсти.
– Ах, ты так! Не таких видели!
Пытаюсь вложить два соединённых цилиндрическим шарниром металлических стержня – окатыша в рот лошади, складывая стержни углом, сую её в губы. Но кобыла не даётся, начинает пятиться, и тарантайка, громыхая в утробе пустой бочки ведром, оставленным Сапунихой, катится по застеленному плахами конному двору. Я злюсь ещё больше и вновь пытаюсь силой впихнуть железки – и опять безуспешно.
– Дура..! Ору я на лошадь и замахиваюсь на неё.
Муха, презрительно приотвернувшись, открывает рот, и я вкладываю в жёлтые, пахнущие прелой травой, стёртые зубы холодный металл. Довольный прощающе глажу широкий лошадиный лоб. Отхожу, сажусь на облучок, но чувствую – что-то не так. Слезаю, смотрю – она выплюнула удила и жуёт подобранный клок сена.
– У-у-у! Дёргаю за уздечку.
Кобыла отстраняется и испуганно косит выпуклым в синих жилках глазом. Я снова втискиваю удила на место. Она их выталкивает огромным бледно-розовым языком. Я подступаюсь снова, она отворачивается.
– Ух, ты ненормальная!!! Голошу я во всю глотку.
–  Сам ты недоумок…,– Это конюх Турпан.
– Дак, как я ей управлять-то буду?
– А она и без удила хорошо ходит. И не базлай на животину. Тоже доверяют лошадей живоглотам. Маленькие были – люди, как люди, а вырастут в Оглоблину, туда же тыкают её несчастную кулаком, топают, кричат. Вас чему в школе учут,– закончил свою тираду конюх.
– Это не твоё дело!– обиделся на Федулыча, хотя про себя и подумал, что лучше бы было сказать «не ваше». Мужик он добрый, и когда мы были малолетками, всех нас обучал обходиться с конём, помогал разобраться в упряжи и даже запрягал каждому, пока силёнок не набралось.
– Не твоё… Ишь, какие прыткие стали «ты» уже! Я, милок, с тобой свиней не пас! Умные стали, восьмилетку кончили, ёлы-палы, не на шутку раскипятился Турпан.
А Муха в это время скалила зубы, как будто ей и в самом деле смешно.
Я дёрнул своё брезентовое управление, длинной полосой опоясывающее лошадь вдоль по крупу.  Лошадь потопталась, словно решая, с какой ноги переступить, и двинулась без моего подгона, не быстро, но ходко к пирсу, туда, где электронасос подавал в чан воду, а уж оттуда надо было черпать самому. Через три дня мне надоело таскать тяжёлые вёдра через деревянный край чана. И, выпросив у слесарей кусок пожарного рукава с присоединительной муфтой, прикрепил её к уже имевшейся на другом конце, и стал тратить на наполнение бочки всего пару минут. Муха была всё умная лошадь – я это оценил сразу. Она словно, читая мои мысли, где надо было, поторапливалась, если я изображал подстёгивание, а где была необходимость, шла аккуратно, чтобы не опрокинуть бочку вместе со мной в вязкую, как замазка даже по цвету, грязь, плохо подсыхающую по всей ширине улицы. Я тоже стал платить ей пониманием. Свежий хлеб, полученный от пекарей в награду за расторопность, мы делили пополам. Но однажды я всё же кувыркнулся вниз головой со своего деревянножелезного пьедестала. В тот раз я очень наглядно понял смысл поговорки насчёт шлеи, попавшей под хвост. Хорошо ещё, что всё происходило не на пирсе – свалившись оттуда, мог бы и шею себе сломать. А может и нет…
Дело было так. Июньское солнышко к полудню припекло, и я, разомлев, покачивался на облучке перед бочкой на подложенном под мягкое место толстом куске пенопласта, с прибитым для тепла куском валяной кошмы. Вода ритмично булькалась под фанерной крышкой, не дававшей выплёскиваться из выреза для ведра, и шлёпала по ней недовольно на ухабах. Ведро в такт позвякивало на приваренном сзади к бочке крючке. Железные ободья  двух колёс перестукивались между собой на деревянных переездах через тротуары. Нет ничего более усыпляющего, чем это мерное побулькивание вкупе с периодичным перестуком в глухой тишине около серединки дня. Тащились мы с Мухой в дальний конец посёлка, вытянувшегося по поднятому над водой береговому яру: доставляли воду в один из недавно отстроенных домиков. Уже виднелся тот новый дом, блестя латунной свежестью ещё не посеревшего на ветрах бруса, особенно яркой на фоне сочной тундровой зелени. Оставалось лишь свернуть в проулок… Неожиданно бочка дёрнулась, и я сполз набок, но удержался и завопил: «Тпру-у-у! Тыр-р-р!! Стой-й-й!!!». Но было уже поздно. Кобыла, находящаяся  в интересном положении, летела, словно у неё прорезались пегасовы крылья, мимо нужного поворота через рытвины, канавы и переезды галопом, да ещё местами переходящим в карьер. Грязь ошмётками летела мне в лицо, и я дёргал поводья лишь одной рукой, другой, продирая заляпанные глаза. Удар до печёнки пробрал мои и так уже разболтанные за время скачки внутренности – и меня выбросило. Очутившись в жидкой и мягкой торфяной перине ещё не разъезженного болотца, не успев отойти от испуга, я услышал раскатистый треск – это Муха, резко дёрнув тарантайку, выдрала из переезда застрявшим колесом плаху и понесла дальше. Бочка с размаху тушей плюхнулась рядом со мной, окатив меня с ног до головы ещё ледяной в июне водой. Инстинктивно защищаясь от, как показалось мне, накатывающейся бочки, я упал на спину и по уши погрузился в коричневую жижу. Очнулся через какую-то секунду от негромкого всхрапывания и лёгкого прикосновения к щеке чего-то тёплого и мягко-шершавого. С опаской приподняв одно веко, я увидел: надо мной стоял известный в посёлке своим плохим поведением жеребец Орлик и губами искал чего-то у моего уха. Длинный конец недоуздка лежал на моей вымазанной и мокрой груди. Сообразив, что он опять оторвался и сбежал с конного двора, я накрепко ухватился за сыромятный ремешок. Жеребец рванул, но я знал его повадки и был зол, поэтому, быстро вцепившись пальцами второй руки у самых застёжек на шее, повиснул на ремнях недоуздка, чем заставил его стоять. И хотя он пританцовывал и мотал своей лихой чёлкой вместе со мной, но уже притих, недовольно раздувая ноздри. Я долго засовывал ему в пасть удила, за что он меня цапнул за рукав измазанной в тине фуфайки, затем, взобравшись на нашего с Мухой обидчика, шлёпнул его по крупу, направляя поводом в конюшню.
Там вокруг пустой тележки уже собрались возчики, гадая – с чего это тихоня Муха потеряла бочку и бравого водовоза. Кляли, конечно же, меня. Тем более, что некоторые подпускали парку – это водовозы: Одна из материных товарок тётка Варя, вечно укутанная, кашляющая старуха Аникеева, и жмот хохол Тутенько, никто не знал фамилия это или прозвание, потому что он постоянно приговаривал: «Тутенько быстро. Тутенько моментом». Мне понятны были их мотивчики. Нечаянно я напрочь стал отбивать у них клиентуру. Ну, во-первых, у меня была супер-бочка,  на двести пятьдесят литров, очень ценное приобретение Сапунихи, а платили мне те же деньги, выигрывая каждый раз четверть от всех обычных бочек. Во-вторых, я брал положенный полтинник, хотя мне и совали мятые-перемятые рубли. А в-третьих, я не мог вот так, нахально приклеиваться к завалинке и смотреть, как мечутся с ведром туда-сюда, как на дёргалке, торопливые женщины. Мужики на работе или ещё где подальше, а в иных семьях их вообще не имелось, дети не подросли до таскания полных вёдер. И вот уже старуха Аникеева рассупонилась, плачет от того, что её постоянные, ближние к пирсу покупатели, дальних она сама мне с удовольствием уступила, требуют от завхоза, чтобы воду привозил именно я. А тётка Варя стала намекать матери, что её парень, не дай бог, станет походить на Тутеньку. Тот день и ночь торчал на облучке и, привозя кому водичку, походя, поливал коллег по цеху, как только мог. Даже невозмутимая Сапуниха назвала его однажды «Хапалом». Жадность Тутеньки по меркам поселковской морали доходила до курьёзов. Каждый день за пятнадцать минут до закрытия почты он привозил заработанные честным, а иногда и не совсем праведным путём деньги на почту и там, расправляя измызганные в кармане рублёвки, составляя в столбики монетки разного достоинства, сдавал их в сберкассу, чем очень злил уже намылившихся домой кассирш. Если сумма была неровная, то у него всё равно принимали, иначе он устраивал мини скандал с визгливым причитанием:
– Тутенько усе мои силочки! Тутенько усё мое счасте!
Тутенька собирал на дом, который хотел построить где-то там далеко-далеко в западных украинских горах. Он додумался до того, что, когда ему давали рубль, но просили сдачу, прожженный жмот доставал все свои бумажки, тщательно их перебирал перед носом у опупевшей клиентки и ноюще повторял, передёргивая их в десятый раз:
– Тутенько ни одной монетки, усе дают карбованцы, сдавать нечого, мелкив нема. Тутенько не жадные людыны. Тутенько… И снова да ладом по кругу, пока не отбоярится от настырной бабы.
Талоны, которые жители могли купить в кассе бухгалтерии, выиграв при этом двадцать копеек с бочки, он вообще не брал, если только они были не от начальства, которое Тутенька панически боялся и втихую люто ненавидел. Талон стоил тридцать копеек – это для неизлечимого жмота было равносильно иголке, постоянно втыкающейся в его иссохшееся от жадности  сердце. И если тёткой Варей и бабкой Аникеевой я помирился, показав им приспособу для накачки воды в бочку, да ещё не стал брать заказы из центра от их старых клиентов, старухе и в самом деле было тяжко ездить по болотистым дорогам, то Тутенька готов был меня в дугу согнуть. В его узких блеклых глазах, обтянутых серыми морщинистыми мешочками я не раз замечал мутную, тёмную злобу. От его мимолётного взгляда у меня мурашки бежали по телу, и встречаться с его повозкой на бревенчатой мостовой один на один не хотелось, хотя я уже давно был физически сильнее этого заморившего себя фанатической скупостью огрызка. Он и семью не заводил, всё рассчитывая начать настоящую жизнь в каменном доме на родной полонине. Но время шло, и из молодого хитрого мужичонки Тутенька превратился в омерзительного жадного и подлого старичишку. У него по слухам давно было накоплено и на дом, и на железную крышу, и ещё на многое другое, но Тутенька, однажды закусив удила, всё таскал и таскал к окошечку кассы свои несчастные рубли.
Я тоже приносил домой кучки этих мятых рублей, но, как говаривала мать: «Слава Богу, не очумел от их проклятого духа», наверное, в этом и была её заслуга, а не только Всевышнего. Равнодушно складывая деньги в коробку из-под недавно купленных братишке ботинок, она постоянно выговаривала:
– Ты, сынок, не бери больше, чем положено. Сменял бы свои заказы на талоны у Аникеихи: у ей вон дочка одна с двумя детьми мается.
Я так и делал – для меня мать была авторитетом непререкаемым. Была, наверное, здесь лепта и тех, кто восемь лет на уроках, и всем своим непоказным, как мне казалось, красивым житьём на виду у посёлка доказывал, что главное не в деньгах и не в шмотках, и не в будущей райской жизни, где-то там вдалеке. Словом, микроб Тутеньки не привился, а я всё больше утверждался в правоте слов тех, кого уважал. За добро люди и в самом деле платили добром. Жалко только, что я тогда уже заметил, как некоторые приравнивали его к истасканному рублю, стараясь от чистого сердца облагодетельствовать меня, мальчишку. Благо вожжи моей души оказались в надёжных руках.
Как-то утром дядя Петя пришёл на конный двор и, весело подсмеиваясь, многозначительно перемигнувшись с Турпаном, спросил:
– Что работник, тянет?
– Во! – поднял заскорузлый палец конюх.– Лошадь накормлена, напоена. Мне помогает в яслях почистить, сена задать, овса подсыпать. Тележку смазывает. И Мухи характер понимает.
– Да ну, чё ты говоришь!?
– Вот как на духу,– забожился Федулыч.
Дядя Петя же, изобразив озабоченность, потёр лоб.
– Так ведь, это, Тутенька на него жалуется.
– А не бери в голову, Лексеич. Он на всё жалуется. Холку вон мерину стёр, говорит хомут тугой. Я ему новый дал, так там ему потник не понравился, жёсткий оказывается. А по мне сказать, так он и конягу, и себя уморит, и положим мы их, «усех уместе»,– передразнил Турпан водовоза,– в одну домовину, и ничего ему больше не надо будет.
– Ладно. Как думаешь, если мы ему поручим только по талонам развозить, справится? Всё же как-никак в основном руководству.
– А то, осилит,– уверенно закивал лохматой седой макушкой Турпан.
– Тогда получай,– и завхоз протянул мне все талоны, какие вчера поступили ему из конторы.
– Дак, а как остальные,– поинтересовался я, опасаясь обидеть тётку Варю и Аникеиху.
Ну, с ними я договорился, а Тутенька так даже рад. Ни пуха тебе, ни пера, двигай!
– И ещё больше месяца я гремел тарантайкой по посёлку, подкатывая, когда позволяла дорога, порожним рейсом братишку и его сопливых приятелей. Чем очень возрос в их глазах, а может и в глазах их родителей, постоянно слышавших от малышей о «всемогущем» Мишкином брате.
А потом приехала Сапуниха, побледневшая и ещё больше окостлявевшая от долгого лежания на больничной койке. В первый же день она припёрлась на пирс. Долго обнималась с Мухой, они как будто о чём-то перешёптывались, осмотрела тележку, зачем-то заглянула в бочку и, наконец, потыкав пальцем надутый напором воды рукав, всё с той же недовольной миной на лице пробубнила: «Молодец… Лошадь ухожена». И удалилась. А через три дня, когда я получал расчёт, то меня попросили зайти к председателю Рыбкоопа, и тот, пожав мне руку, при бухгалтере и завхозе торжественным, как на собрании голосом, зачитал приказ, о премировании меня наручными часами марки «Полёт» – "...за отличный труд и взаимовыручку в честь Дня кооперации".
Эти часы  уже никто не носит, хотя где-то в четвёртом классе их успел поносить мой сын, хотя никаких иных подвигов, кроме школьных, за ним не числилось.               

С. Сиротин


Рецензии