Ницше и поэзия фашизма

НИЦШЕ И ПОЭЗИЯ ФАШИЗМА
Вдохновленный идеями о сверхчеловеке и его мировом господстве, А. Шикьльгрубер писал:
"Я должен освободить мир от его исторического прошлого. Нации - это наглядные формы нашей истории. Значит, мне следует переплавить эти нации в образования высшего порядка, если я хочу стряхнуть с себя хлам превратившегося в абсурд исторического прошлого. И для этого мне вполне подходит понятие породы... И я начну новый отбор - по всей Европе и по всему миру; пример такого отбора уже продемонстрировал германский национал-социализм. Во всех нациях, даже в самых древних и прочно сбитых, разыгрываются процессы распада и перераспределения. Активная часть нации, нордическая, готовая к борьбе, восстанет вновь и станет господствующим элементом над этими торгашами и пацифистами, этими пуританами и делягами. От этой революции, которая будет прямой противоположностью Французской революции, демократов не спасет никакой еврейский бог... Но для этого нужно, чтобы между разноязыкими представителями единой породы господ существовало взаимопонимание".

Необходимо еще раз внимательно проследить влияние Священных писаний на восприятие Гитлером и его идеологами той проблемы, какую представляли собой "недочеловеки" для мирового господства «сверхчеловеков».
"Два мира вступили в противоборство! Люди Бога и люди Сатаны! Еврей - это враг рода человеческого, античеловек. Еврей - создание иного бога. Он вырос из другого корня человечества". Эти слова нам что-то напоминают, не правда ли? "Ваш отец диавол, и вы хотите исполнять похоти отца вашего; он был человекоубийца от начала и не устоял в истине, ибо нет в нем истины; когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи..." - слова Иисуса Христа, сказанные почти за две тысячи лет до Гитлера и относящиеся к тому же народу.

Антихрист – проклятье……..

Книга «Бытие» начинается так: «В начале сотворил Бог небо и землю Земля была безвидна и пуста и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою». - Прежде над землей господствовал Дух Божий, то есть матриархальная иерархия, так как в Святой Троице Бог-Дух олицетворяет матриархальную иерархию, Бог-Отец – патриархальную, а Бог-Сын – гармоническую.
В своем "Антихристе" Ницше замалчивает самое главное: Иисус рожден от непорочного зачатия, то есть без участия мужского начала. Он является символом умирающего патриархата, примиряющего мужское и женское начала в равновластии. Иисус страдает за грехи своего Бога-Отца, то есть за все зло человечества патриархального этапа эволюции, и это - акт примирения мужского и женского при переходе к равновластию. Именно гармоническая сущность христианства противна Ницше, стороннику абсолютной диктатуры патриархата. Отсюда весь пафос сокрушительной критики служителей церкви и жреческого сословья как паразитов, лгунов и угнетателей народа. Ницше действует тоньше Альфреда Розенберга, избегая обсуждения гендерного аспекта христианства. Он не освещает патриархально-матриархальную сущность религии, а просто подвергает уничтожительной критике христианство как конкурента в борьбе за мировое господство.   
Ветхий завет – это кодекс воинственного патриархата, который стал соблазном и примером для поэзии Ницше о сверхчеловеке и мировом господстве новых сверхчеловеков, которые ставили задачу, прежде всего, избавиться от уже имеющихся богом избранных конкурентов. А равновластие – это «Црство Божие» на земле и внутри нас, ибо есть истина абсолютная и любовь, и прощение грехов. Вот почему христианство поглотило в себя учения и обряды всех подземных, теллурических, матриархальных и дионисийских культов imperii Roman.
Но чтобы создать условия временного убежища и оттока для упорных воинственных адептов патриархата был запущен проект ислама, как сообщающийся сосуд христианства и иудаизма. Все три сообщающиеся сосуда созданы иранскими и кавказскими волхвами-магами. Христианский проект создавали два царственных близнеца-Митридата: Евпатор и Хрестос. Митридат Евпатор сорок лет воевал с наглеющим фашизмом Римской империи. А Митридат Хрестос с помощью волхвов Ахеменидской династии и кавказских жрецов Прометея боролся с Римом на идеологическом фронте. Пригодились обиженные римлянами евреи, историю которых вписали в Библию, создали трупу актеров евангелических спектаклей-мистерий, сценаристами и режиссерами которых были иранские и кавказские центры гармонической иерархии. Евреям в случае неудачи восстания гарантировали политическое убежище в Иране и на Кавказе. Понтиец Митридат-Хрестос со своими земляками готовил грандиозный спектакль, в котором не последнюю роль сыграл Понтий Пилат.
Апофеоз спектакля – распятие Христа, вовсе не было загадкой для современников. Тысячи лет до этого времени  на кресте распинали шкуру освежеванного козла вместе с головой, принося жертвы Дионису и Пану. Распятие на кресте – это языческий символ жертвы бога, плоть и кровь которого является пищей жрецов и народа. В этом смысл христианского тезиса: Бог (Зевс) отдал своего Сына (Диониса, разорванного и съеденного обманутыми титанами) для искупления грехов, как жертву. Христианское распятие символизирует возврат по кругу к гармонической религии Диониса в монотеистической форме и отвержение патриархальной диктатуры Зевса-Яхве и Аполлона.
Но вот на сцене появляется поэт вечноцветущего патриархата или фашизма:
Итак, только это — мои читатели, мои настоящие читатели, мои предопределённые читатели: что за дело до остального? Остальное — лишь человечество. Надо стать выше человечества силой, высотой души — презрением...
Что хорошо? — Всё, что повышает в человеке чувство власти, волю к власти, самую власть.
Что дурно? — Всё, что происходит из слабости.
Что есть счастье? — Чувство растущей власти, чувство преодолеваемого противодействия.
Не удовлетворённость, но стремление к власти, не мир вообще, но война, не добродетель, но полнота способностей. Слабые и неудачники должны погибнуть: первое положение нашей любви к человеку. И им должно ещё помочь в этом.
Что вреднее всякого порока? — Деятельное сострадание ко всем неудачникам и слабым — христианство.
Христианство взяло сторону всех слабых, униженных, неудачников, оно создало идеал из противоречия инстинктов поддержания сильной жизни; оно внесло порчу в самый разум духовно-сильных натур, так как оно научило их чувствовать высшие духовные ценности как греховные, ведущие к заблуждению, как искушения.
Сама жизнь ценится мною, как инстинкт роста, устойчивости, накопления сил, власти: где недостаёт воли к власти, там упадок. Я утверждаю, что всем высшим ценностям человечества недостаёт этой воли, что под самыми святыми именами господствуют ценности упадка, нигилистические ценности.
Исходя из инстинкта жизни, можно бы было в самом деле поискать средство удалить хирургическим путём такое болезненное и опасное скопление сострадания, какое представляет случай с Шопенгауэром (и, к сожалению, весь наш литературный и артистический decadence от Санкт-Петербурга до Парижа, от Толстого до Вагнера)... Нет ничего более нездорового среди нашей нездоровой современности, как христианское сострадание. Здесь быть врачом, здесь быть неумолимым, здесь действовать ножом, — это надлежит нам, это наш род любви к человеку, с которой живём мы — философы, мы — гипербореи!..
Христианство — это ненависть к уму, гордости, мужеству, свободе; это — libertinage ума; христианство есть ненависть к чувствам, к радостям чувств, к радости вообще...
Христианству нужны были варварские понятия и оценки, чтобы господствовать над варварами: такова жертва первенца, причащение в виде пития крови, презрение духа и культуры, всевозможные — чувственные и сверхчувственные — пытки, помпезность культа.
Христианство хочет приобрести господство над дикими зверями; средством его для этого является — сделать их больными. Делать слабым — это христианский рецепт к приручению, к «цивилизации».
«Бог прощает тому, кто раскаивается»; по-немецки; кто подчиняется жрецу. —
Но чувство моё возмущается, отвращается, как только я вступаю в новейшее время, в наше время. Наше время есть время знания... Что некогда было только болезненным, теперь сделалось неприличным — неприлично теперь быть христианином. Вот тут-то и начинается моё отвращение. — Я осматриваюсь вокруг: не осталось более ни одного слова из того, что некогда называлось «истина», нам просто невмоготу уже одно только выговаривание жрецом слова «истина». Даже при самом скромном притязании на честность, должно теперь признать, что теолог, жрец, папа, с каждым положением, которое он высказывает, не только заблуждается, но лжёт; что он уже не волен лгать по «невинности», по «незнанию». Жрец знает так же хорошо, как и всякий, что нет никакого «Бога», никакого «грешника», никакого «Спасителя», — что «свободная воля», «нравственный миропорядок» есть ложь: серьёзность, глубокое самопреодоление духа никому более не позволяет не знать этого... Все понятия церкви опознаны за то, что они есть, т. е. за самую злостную фабрикацию фальшивых монет, какая только возможна, с целью обесценить природу, естественные ценности; сам жрец признан таковым, каков он есть, т. е. опаснейшим родом паразита, настоящим ядовитым пауком жизни... Мы знаем, наша совесть знает теперь, какова вообще цена тех зловещих изобретений жрецов и церкви, для чего служили эти изобретения, при помощи которых человечество достигло того состояния саморастления, вид которого внушает отвращение: понятия «по ту сторону», «Страшный суд», «бессмертие души», сама «душа» — это орудия пытки, это системы жестокостей, при помощи которых жрец сделался господином и остался таковым... Каждый это знает; и, несмотря на это, всё остаётся по-старому. Куда девались остатки чувства приличия, уважения самих себя, когда даже наши государственные люди, в других отношениях очень беззастенчивые люди и фактически насквозь антихристиане, ещё и теперь называют себя христианами и идут к причастию? Юный государь во главе полков, являясь в своём великолепии выражением эгоизма и высокомерия своего народа, признаёт без всякого стыда себя христианином!.. Но тогда кого же отрицает христианство? что называет оно «миром»? Солдата, судью, патриота, всё, что защищается, что держится за свою честь, что ищет своей выгоды, что имеет гордость... Всякая практика каждого момента, всякий инстинкт, всякая оценка, переходящая в дело, — всё это теперь антихристианское: каким выродком фальшивости должен быть современный человек, если он, несмотря на это, не стыдится ещё называться христианином!..

Только смерть, эта неожиданная позорная смерть, только крест, который вообще предназначался лишь для canaille, — только этот ужаснейший парадокс поставил учеников перед настоящей загадкой: «кто это был? что это было?»
Бог отдал своего Сына для искупления грехов, как жертву. Очистительная жертва, и притом в самой отвратительной, в самой варварской форме, жертва невинным за грехи виновных! Какое страшное язычество!
Шаг за шагом в тип Спасителя внедряется учение о Суде и Втором Пришествии, учение о смерти как жертвенной смерти, учение о Воскресении, с которым из Евангелия фокуснически изымается всё понятие «блаженства», единственная его реальность, в пользу состояния после смерти!.. Павел со всей наглостью раввина, которая так ему присуща, дал этому пониманию, этому распутству мысли, такое логическое выражение: «если Христос не воскрес, то вера наша тщетна». — И разом из Евангелия вышло самое презренное из всех неисполнимых обещаний, — бесстыдное учение о личном бессмертии... Павел учил о нём даже как о награде!..
Во что не верил он сам, в то верили те идиоты, среди которых он сеял своё учение. — Его потребностью была власть; при помощи Павла ещё раз жрец захотел добиться власти, — ему нужны были только понятия, учения, символы, которыми тиранизируют массы, образуют стада. Что единственно заимствовал позже Магомет у христианства? Изобретение Павла, его средство к жреческой тирании, к образованию стада: веру в бессмертие, т. е. учение о «Суде»...
Евангелия неоценимы, как свидетельства уже неудержимой коррупции внутри первых общин. То, что позже Павел с логическим цинизмом раввина довёл до конца, было лишь процессом распада, начавшегося со смертью Спасителя
В христианстве, как искусстве свято лгать, всё иудейство, вся наистрожайшая многовековая иудейская выучка и техника доходят до крайних пределов мастерства. Христианин, этот ultima ratio лжи, есть иудей во второй, даже третьей степени...
Люди всего лучше водятся за нос моралью! — реальность заключается в том, что здесь самое сознательное самомнение избранников разыгрывает скромность: себя, «общину», «добрых и справедливых» раз навсегда поставили на одну сторону, на сторону «истины», а всё остальное, «мир», — на другую... Это был самый роковой род мании величия, какой когда-либо до сих пор существовал на земле: маленькие выродки святош и лжецов стали употреблять понятия «Бог», «истина», «свет», «дух», «любовь», «мудрость», «жизнь» как синонимы самих себя, чтобы этим отграничить от себя «мир»; маленькие евреи в суперлативе, зрелые для любого сумасшедшего дома, перевернули все ценности сообразно самим себе, как будто «христианин» был смыслом, солью, мерой, а также последним судом всего остального... Вся дальнейшая судьба предопределилась тем, что в мире уже существовал родственный по расе вид мании величия, — иудейский: коль скоро разверзлась пропасть между иудеем и иудейским христианином, последнему не оставалось никакого иного выбора, как ту же процедуру самоподдержания, которую внушал иудейский инстинкт, обратить против самих иудеев в то время, как иудеи обращали её до сих пор только против всего не иудейского. Христианин есть тот же еврей, только «более свободного» исповедания.
Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, — для того, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом» (Павел I к Коринф. 1, 20 и далее).
— Не то отличает нас от других, что мы не находим Бога ни в истории, ни в природе, ни за природой, но то, что мы почитаемое за Бога чувствуем не как «божественное», но как жалкое, абсурдное, вредное — не как заблуждение только, но как преступление перед жизнью... Мы отрицаем Бога как Бога... Если бы нам доказали этого Бога христиан, мы ещё менее сумели бы поверить в него. — По формуле: deus, qualem Paulus creavit, dei negatio. Религия, которая, подобно христианству, не соприкасается с действительностью ни в одном пункте, которая падает тотчас, стоит только действительности предъявить свои права хоть в одном пункте, — по справедливости должна быть смертельно враждебна «мудрости мира», другими словами, науке, — для неё будут хороши все средства, которыми можно отравить, оклеветать, обесславить дисциплину духа, ясность и строгость в вопросах совести, духовное благородство и свободу. «Вера», как императив, есть veto против науки, in praxi ложь во что бы то ни стало... Павел понял, что ложь, что «вера» была необходима; церковь позже поняла Павла. — Тот «Бог», которого изобрёл Павел, Бог, который позорит «мудрость мира» (т. е. собственно двух великих врагов всякого суеверия, филологию и медицину), — это поистине только смелое решение самого Павла назвать «Богом» свою собственную волю, thora, — это сугубо иудейское. Павел хочет позорить «мудрость мира»; его враги — это хорошие филологи и врачи александрийской выучки, — им объявляет он войну. Действительно, филолог и врач не может не быть в то же время и антихристианином. Филолог смотрит позади «священных книг», врач позади физиологической негодности типичного христианина. Врач говорит: «неизлечимый», филолог: «шарлатан»...
«Женщина по своему существу змея, Heva», — это знает всякий жрец; «от женщины происходит в мире всякое несчастье», — это также знает всякий жрец. «Следовательно, от неё идёт и наука»... Только через женщину человек научился вкушать от древа познания.
— Мораль: наука есть нечто запрещённое само по себе, она одна запрещена. Наука — это первый грех, зерно всех грехов, первородный грех. Только это одно и есть мораль. — «Ты не должен познавать»; остальное всё вытекает из этого.
Жрец знает только одну великую опасность — науку: здоровое понятие о причине и действии. Но наука в целом преуспевает только при счастливых обстоятельствах: нужно иметь избыток времени и духа, чтобы «познавать»... Следовательно, нужно человека сделать несчастным: это всегда было логикой жреца. — Можно уже угадать, что, сообразно этой логике, теперь явилось на свет: «грех»... Понятие о вине и наказании, весь «нравственный миропорядок» изобретён против науки, против освобождения человека от жреца... Человек не должен смотреть вне себя, он должен смотреть внутрь себя: он не должен смотреть на вещи умно и предусмотрительно, как изучающий; он вообще не должен смотреть: он должен страдать... И он должен так страдать, чтобы ему всегда был необходим жрец. — Прочь, врачи! Нужен Спаситель. — Чтобы разрушить в человеке чувство причинности, изобретаются понятия о вине и наказании, включая учение о «милости», об «искуплении», о «прощении» (насквозь лживые понятия без всякой психологической реальности): всё это покушение на понятия причины и действия! — И покушение не при помощи кулака или ножа или откровенности в любви и ненависти! Но из самых трусливых, самых хитрых, самых низменных инстинктов! Покушение жреца! Покушение паразита! Вампиризм бледных подземных кровопийц!.. Если естественные следствия перестают быть естественными, но мыслятся как обусловленные призрачными понятиями суеверия («Бог», «дух», «душа»), как «моральные» следствия, как награда, наказание, намёк, средство воспитания, — этим уничтожаются необходимые условия познания — над человечеством совершается величайшее преступление. — Грех — это форма саморастления человека par excellence, — как уже было сказано, изобретён для того, чтобы сделать невозможной науку, культуру, всякое возвышение и облагорожение человека; жрец господствует, благодаря изобретению греха.
Если теперь ещё нет недостатка в таких, которые не знают, насколько неприлично быть «верующим», или что это служит признаком decadence, искалеченной воли к жизни, то завтра они уже будут знать это. Мой голос достигает и тугих на ухо. — Кажется, если только я не ослышался, у христиан существует критерий истины, который называется «доказательство от силы». «Вера делает блаженным: следовательно, она истинна».
Но откуда имеем мы право утверждать, что именно истинные суждения доставляют более удовольствия, чем ложные, и что, в силу предустановленной гармонии, они необходимо влекут за собой приятные чувства? — Опыт всех строгих и глубоких умов учит нас обратному. Каждый шаг в сторону истины надо было отвоёвывать, нужно было за него пожертвовать всем, чем питается наше сердце, наша любовь, наше доверие к жизни. Для этого нужно величие души. Служение истине есть самое суровое служение.
Христианство нуждается в болезни почти в такой же мере, как Греция нуждалась в избытке здоровья: делать больным — это собственно задняя мысль всей той системы, которую церковь предлагает в видах спасения. И не является ли сама церковь — в последнем идеале католическим сумасшедшим домом?
«Высшие состояния», которые христианство навязало человечеству как ценность всех ценностей, — это эпилептоидные формы. Церковь причисляла к лику святых только сумасшедших или великих обманщиков in majorem dei honorem...
Мы, другие, имеющие мужество к здоровью и также к презрению, как можем мы не презирать религию, которая учила пренебрегать телом! которая не хочет освободиться от предрассудка о душе! которая из недостаточного питания делает «заслугу»! которая борется со здоровым, как с врагом, дьяволом, искушением! которая убедила себя, что можно влачить «совершенную душу» в теле, подобном трупу, и при этом имела надобность создать себе новое понятие о «совершенстве», нечто бледное, болезненное, идиотски-мечтательное, так называемую святость; святость — просто ряд симптомов обедневшего, энервирующего, неисцелимого испорченного тела!..
Христианство, опираясь на rancune больных, обратило инстинкт против здоровых, против здоровья. Всё удачливое, гордое, смелое, красота прежде всего, болезненно поражает его слух и зрение. Ещё раз вспоминаю я неоценимые слова Павла: «Бог избрал немощное мира, немудрое мира, незнатное мира, уничиженное мира»: это была та формула, in hoc signo которой победил decadence. — Бог на кресте — неужели ещё до сих пор не понята ужасная подоплёка этого символа? Всё, что страдает, что на кресте, — божественно... Мы все на кресте, следовательно, мы божественны... Мы одни божественны... Христианство было победой, более благородное погибло в нём, до сих пор христианство было величайшим несчастьем человечества...
Так как болезнь относится к сущности христианства, то и типически христианское состояние, «вера», — должно быть также формой болезни, все прямые честные, научные пути к познанию должны быть также отвергаемы церковью как пути запрещённые. Сомнение есть уже грех...
«Верой» называется нежелание знать истину. Ханжа, священник обоих полов, фальшив, потому что он болен: его инстинкт требует того, чтобы истина нигде и ни в чем не предъявляла своих прав.
«Закон», «воля Божья», «священная книга», «боговдохновение» — всё это только слова для обозначения условий, при которых жрец идёт к власти, которыми он поддерживает свою власть — эти понятия лежат в основании всех жреческих организаций, всех жреческих и жреческо-философских проявлений господства. «Святая ложь» обща Конфуцию, книге законов Ману, Магомету, христианской церкви; в ней нет недостатка и у Платона. «Истина здесь» — эти слова, где бы они ни слышались, означают: жрец лжёт.
Кого более всего я ненавижу между теперешней сволочью? Сволочь социалистическую, апостолов чандалы (каста неприкасаемых), которые хоронят инстинкт, удовольствие, чувство удовлетворённости рабочего с его малым бытием, — которые делают его завистливым, учат его мести... Нет несправедливости в неравных правах, несправедливость в притязании на «равные» права... Что дурно? Но я уже сказал это: всё, что происходит из слабости, из зависти, из мести. — Анархист и христианин одного происхождения.
Известная нам imperium Romanum была достаточно крепка, чтобы выдержать скверных императоров. Но она не могла устоять против самого разрушительного вида разложения — против христианина... Этот потайной червь, который во мраке, тумане и двусмысленности вкрался в каждую отдельную личность и из каждого высосал серьёзное отношение к истине, вообще инстинкт к реальности; эта трусливая, феминистская и слащавая банда, шаг за шагом отчуждая «души» от грандиозного строительства, отчуждала те высокоценные, те мужественно-благородные натуры, которые чувствовали дело Рима как своё собственное дело, свою собственную нешуточность, свою собственную гордость.
Павел, сделавшийся плотью и гением гнева чандалы против Рима, против «мира», жид, вечный жид par excellence... Он угадал, что при помощи маленького сектантского христианского движения можно зажечь «мировой пожар» в стороне от иудейства, что при помощи символа «Бог на кресте» можно суммировать в одну чудовищную власть всё, лежащее внизу, всё втайне мятежное, всё наследие анархической пропаганды в империи. «Спасение приходит от иудеев». — Христианство, как формула, чтобы превзойти всякого рода подземные культы, например Осириса, Великой Матери, Митры, и чтобы суммировать их, — в этой догадке и заключается гений Павла. В этом отношении инстинкт его был так верен, что он, беспощадно насилуя истину, вкладывал в уста «Спасителю» своего изобретения те представления религий чандалы, при помощи которых затемнялось сознание; он делал из него нечто такое, что было понятно и жрецу Митры... И вот перед нами момент в Дамаске: он понял, что ему необходима вера в бессмертие, чтобы обесценить «мир», что понятие «ад» даёт господство над Римом, что «потустороннее» умерщвляет жизнь...
И всё это завалено не через какую-нибудь внезапную катастрофу! Не растоптано германцами или иными увальнями! Но осквернено хитрыми, тайными, невидимыми малокровными вампирами! Не побеждено — только высосано!.. Скрытая мстительность, маленькая зависть стали господами! Разом поднялось наверх всё жалкое, страдающее само по себе, охваченное дурными чувствами, весь душевный мир гетто!.. Нужно только почитать какого-нибудь христианского агитатора, например св. Августина, чтобы понять, чтобы почувствовать обонянием, какие нечистоплотные существа выступили тогда наверх. Совершенно обманулись бы, если бы предположили недостаток ума у вождей христианского движения: о, они умны, умны до святости, эти господа отцы церкви! Им недостаёт совсем иного. Природа ими пренебрегла, — она забыла уделить им скромное приданое честных, приличных, чистоплотных инстинктов... Между нами будь сказано, это не мужчины... Если ислам презирает христианство, то он тысячу раз прав: предпосылка ислама — мужчины...
Христианство погубило жатву античной культуры, позднее оно погубило жатву культуры ислама.
Крестоносцы позже уничтожали то, перед чем им приличнее было бы лежать во прахе, — культуру, сравнительно с которой даже наш девятнадцатый век является очень бедным, очень «запоздавшим». — Конечно, они хотели добычи: Восток был богат... Однако смущаться нечего. Крестовые походы были только пиратством высшего порядка, не более того! Немецкое дворянство, в основе своей — дворянство викингов, было, таким образом, в своей стихии: церковь знала слишком хорошо, как ей быть с немецким дворянством... Немецкое дворянство — всегдашние «швейцарцы» церкви, всегда на службе у всех дурных инстинктов церкви, но на хорошем жалованье... Как раз церковь, с помощью немецких мечей, немецкой крови и мужества, вела смертельную войну со всем благородным на земле! В этом пункте сколько наболевших вопросов! Немецкого дворянства почти нет в истории высшей культуры, и можно догадаться почему: христианство, алкоголь — два великих средства разложения...
Я не понимаю, как немец мог когда-нибудь чувствовать по-христиански...
Здесь необходимо коснуться воспоминаний, ещё в сто раз более мучительных для немцев. Немцы лишили Европу последней великой культурной жатвы, которую могла собрать Европа, — культуры Ренессанса. Понимают ли наконец, хотят ли понять, что такое был Ренессанс? Переоценка христианских ценностей, попытка доставить победу противоположным ценностям, благородным ценностям, при помощи всех средств, инстинктов, всего гения... До сих пор была только эта великая война, до сих пор не было постановки вопросов более решительной, чем постановка Ренессанса, — мой вопрос есть его вопрос: никогда нападение не было проведено более основательно, прямо, более строго по всему фронту и в центре! Напасть в самом решающем месте, в самом гнезде христианства, здесь возвести на трон благородные ценности, я хочу сказать, возвести их в инстинкты и глубокие потребности и желания там восседающих... Я вижу перед собой возможность совершенно неземного очарования и прелести красок: мне кажется, что она сверкает всем трепетом утончённой красоты, что в ней искусство действует так божественно, так чертовски божественно, что напрасно мы искали бы в течение тысячелетий второй такой возможности; я вижу зрелище, столь полное смысла и вместе с тем удивительно парадоксальное, что все божества Олимпа имели бы в нём повод к бессмертному смеху, — Чезаре Борджа папа... Понимают ли меня?.. Это была бы победа, которой в настоящий момент добиваюсь только я один: тем самым христианство было уничтожено! — Но что случилось? Немецкий монах Лютер пришёл в Рим. Этот монах, со всеми мстительными инстинктами неудавшегося священника, возмутился в Риме против Ренессанса... Вместо того, чтобы с глубокой благодарностью понять то чудовищное, что произошло, — победу над христианством в его гнезде, он лишь питал этим зрелищем свою ненависть. Религиозный человек думает только о себе. — Лютер видел порчу папства, в то время как налицо было противоположное: уже не старая порча, не peccatum originale, не христианство восседало на папском престоле! Но жизнь! Но триумф жизни! Но великое Да всем высоким, прекрасным, дерзновенным видам!.. И Лютер снова восстановил церковь.
— Ах, эти немцы, чего они уже нам стоили! Напрасно — это всегда было делом немцев. — Реформация, Лейбниц, Кант и так называемая немецкая философия, войны за «свободу», империя — всякий раз обращается в тщету то, что уже было, чего нельзя уже вернуть назад... Сознаюсь, что это мои враги, эти немцы: я презираю в них всякого рода нечистоплотность понятия и оценки, трусость перед каждым честным Да и Нет. Почти за тысячу лет они все сбили и перепутали, к чему только касались своими пальцами, они имеют на своей совести все половинчатости — три восьминых! — которыми больна Европа, они имеют также на совести самый нечистоплотный род христианства, какой только есть, самый неисцелимый, самый неопровержимый — протестантизм... Если не справятся окончательно с христианством, то немцы будут в этом виноваты...
— Этим я заканчиваю и высказываю мой приговор. Я осуждаю христианство, я выдвигаю против христианской церкви страшнейшие из всех обвинений, какие только когда-нибудь бывали в устах обвинителя. По-моему, это есть высшее из всех мыслимых извращений, оно имело волю к последнему извращению, какое только было возможно. Христианская церковь ничего не оставила не тронутым в своей порче, она обесценила всякую ценность, из всякой истины она сделала ложь, из всего честного — душевную низость. Осмеливаются ещё мне говорить о её «гуманитарных» благословениях! Удалить какое-нибудь бедствие — это шло глубоко вразрез с её пользой: она жила бедствиями, она создавала бедствия, чтобы себя увековечить... Червь греха, например, таким бедствием впервые церковь обогатила человечество! — «Равенство душ перед Богом», эта фальшь, этот предлог для rancunes всех низменно настроенных, это взрывчатое вещество мысли, которое сделалось, наконец, революцией, современной идеей и принципом упадка всего общественного порядка, — таков христианский динамит... «Гуманитарные» благословения христианства! Выдрессировать из humanitas само противоречие, искусство самоосквернения, волю ко лжи во что бы то ни стало, отвращение, презрение ко всем хорошим и честным инстинктам! Вот что такое, по-моему, благословения христианства! — Паразитизм, как единственная практика церкви, высасывающая всю кровь, всю любовь, всю надежду на жизнь своим идеалом бледной немочи и «святости»; потустороннее как воля к отрицанию всякой реальности; крест как знак принадлежности к самому подземному заговору, какие когда-либо бывали, — заговору против здоровья, красоты, удачливости, смелости, духа, против душевной доброты, против самой жизни...
Это вечное обвинение против христианства я хочу написать на всех стенах, где только они есть, — у меня есть буквы, чтобы и слепых сделать зрячими... Я называю христианство единым великим проклятием, единой великой внутренней порчей, единым великим инстинктом мести, для которого никакое средство не будет достаточно ядовито, коварно, низко, достаточно мало, — я называю его единым бессмертным, позорным пятном человечества...


Воля к власти

Со страхом и ненавистью относится Ницше к социализму, основой которого является равновластие мужчин и женщи. Но еще больше он боится и ненавидит следующий за социализмом коммунистический матриархат.
Идея сверхчеловека и фашизм – это патриархальная реакция на матриархальный тренд мировой социалистической революции!
 
Презираю социализм — как до конца продуманную тиранию ничтожнейших глупейших, т.е. поверхностных, завистливых, на три четверти актеров.
В учение социализма плохо спрятана «воля к отрицанию жизни»: подобное учение могли выдумать только неудавшиеся люди и расы. И на самом деле, мне бы хотелось, чтобы на нескольких больших примерах было доказано, что в социалистическом обществе жизнь сама себя отрицает, сама подрезает свои корни.
Социализм может представить нечто полезное и целительное; он
замедляет наступление «на земле мира» и окончательное проникновение добродушием демократического стадного животного, он вынуждает европейцев к сохранению достаточного ума, т.е. хитрости и осторожности, удерживает их от окончательного отказа от мужественных и воинственных добродетелей, — он до поры до времени защищает Европу от угрожающего ей marasmus femininus.


Так говорил Заратустра

      Мужчина для женщины средство; целью бывает всегда ребёнок. Но что же женщина для мужчины?
      Кого ненавидит женщина больше всего? Так говорило железо магниту: я ненавижу тебя больше всего, потому что ты притягиваешь, но недостаточно силён, чтобы перетянуть к себе.
      Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет. Ибо только тот, кто достаточно мужчина, освободит в женщине женщину.

       Дай мне, женщина, твою маленькую истину! сказал я. И так говорила старушка:
       Ты идёшь к женщинам? Не забудь плётку!
Счастье бегает за мной. Это потому, что я не бегаю за женщинами. А счастье - женщина.
      Ибо от всего сердца любят только своё дитя и своё дело; и где есть великая любовь к самому себе, там служит она признаком беременности, так замечал я.

В мире самые лучшие вещи ничего ещё не стоят, если никто не
представляет их; великими людьми называет народ этих представителей.
      Плохо понимает народ великое, т. е. творящее. Но любит он всех представителей и актёров великого.
      Вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир незримо вращается он. Но вокруг комедиантов вращается народ и слава, таков порядок мира.

      В сторону от базара (от рынка) и славы уходит всё великое: в стороне от базара и славы жили издавна изобретатели новых ценностей.

      Беги, мой друг, в своё уединение: я вижу тебя искусанным ядовитыми мухами. Беги туда, где веет суровый, свежий воздух!
      Беги в своё уединение! Ты жил слишком близко к маленьким, жалким людям. Беги от их невидимого мщения! В отношении тебя они только мщение.
      Не поднимай руки против них! Они бесчисленны, и не твоё назначение быть махалкой от мух.
Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим назначением выносить их ядовитое насилие!
      Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость их похвала.
Они хотят близости твоей кожи и твоей крови.
      Они льстят тебе, как богу или дьяволу; они визжат перед тобою, как перед богом или дьяволом. Ну что ж! Они льстецы и визгуны, и ничего более. Также бывают они часто любезны с тобою. Но это всегда было хитростью трусливых. Да, трусы хитры!
      Они много думают о тебе своей узкой душою подозрительным кажешься ты им всегда! Всё, о чём много думают, становится подозрительным.
      Они наказывают тебя за все твои добродетели. Они вполне прощают тебе только твои ошибки.
      Потому что ты кроток и справедлив, ты говоришь: Невиновны они в своём маленьком существовании. Но их узкая душа думает: Виновно всякое великое существование.
      Даже когда ты снисходителен к ним, они всё-таки чувствуют, что ты презираешь их; и они возвращают тебе твоё благодеяние скрытыми злодеяниями.
      Твоя гордость без слов всегда противоречит их вкусу; они громко радуются, когда ты бываешь достаточно скромен, чтобы быть тщеславным.
      То, что мы узнаём в человеке, воспламеняем мы в нём. Остерегайся же маленьких людей!
      Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение.
      Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила их покидала их, как дым покидает угасающий огонь?
      Да, мой друг, укором совести являешься ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. И они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь.
      Твои ближние будут всегда ядовитыми мухами; то, что есть в тебе великого, должно делать их ещё более ядовитыми и ещё более похожими на мух.
      Беги, мой друг, в своё уединение, туда, где веет суровый, свежий воздух! Не твоё назначение быть махалкой от мух.
      Так говорил Заратустра.

Ты принуждаешь многих переменить о тебе мнение это ставят они тебе в большую вину. Ты близко подходил к ним и всё-таки прошёл мимо этого они никогда не простят тебе.
      Ты стал выше их; но чем выше ты подымаешься, тем меньшим кажешься ты в глазах зависти. Но больше всех ненавидят того, кто летает.
      
Одинокий, ты идёшь путём созидающего: Бога хочешь ты себе создать из своих семи дьяволов!
Я люблю того, кто хочет созидать дальше самого себя и так погибает.
      Так говорил Заратустра.

      Не о ближнем учу я вас, но о друге. Пусть друг будет для вас
праздником земли и предчувствием сверхчеловека.
      Я учу вас о друге, в котором мир предстоит завершённым, как чаша добра, о созидающем друге, всегда готовом подарить завершённый мир.
      Будущее и самое дальнее пусть будет причиною твоего сегодня: в своём друге ты должен любить сверхчеловека как свою причину.
       Умерли все боги; теперь мы хотим, чтобы жил сверхчеловек такова должна быть в великий полдень наша последняя воля!
      Так говорил Заратустра.

Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты сбросил ярмо с себя.
      Являешь ли ты собой новую силу и новое право? Начальное движение?
Самокатящееся колесо? Можешь ли ты заставить звёзды вращаться вокруг себя?
      Вы, сегодня ещё одинокие, вы, живущие вдали, вы будете некогда народом: от вас, избравших самих себя, должен произойти народ избранный и от него сверхчеловек.

Ходатай Бога я перед дьяволом. Я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека дьяволом! Кто я такой? Я жду более достойного; я не достоин даже разбиться о него.
      Так говорил однажды мне дьявол: Даже у Бога есть свой ад это любовь его к людям.
      И недавно я слышал, как говорил он такие слова: Бог мёртв; из-за сострадания своего к людям умер Бог.

      Некогда говорили: Бог, когда смотрели на дальние моря; но теперь учил я вас говорить: сверхчеловек.
      Бог есть предположение, но я хочу, чтобы ваше предположение
простиралось не дальше, чем ваша созидающая воля.
      Могли бы вы создать Бога? Так не говорите же мне о всяких богах! Но вы несомненно могли бы создать сверхчеловека.
      Быть может, не вы сами, братья мои! Но вы могли бы пересоздать себя в отцов и предков сверхчеловека; и пусть это будет вашим лучшим созданием!
      Но я хочу совсем открыть вам своё сердце, друзья мои: если бы существовали боги, как удержался бы я, чтобы не быть богом! Следовательно, нет богов.
      Бог есть предположение; но кто испил бы всю муку этого предположения и не умер бы? Неужели нужно у созидающего отнять его веру и у орла его парение в доступной орлам высоте?
      Бог есть мысль, которая делает всё прямое кривым и всё, что стоит, вращающимся.
      Злым и враждебным человеку называю я всё это учение о едином, полном, неподвижном, сытом и непреходящем!
      Всё непреходящее есть только символ!
   Даже в познании чувствую я только радость рождения и радость становления моей воли; и если есть невинность в моём познании, то потому, что есть в нём воля к рождению.
      Прочь от Бога и богов тянула меня эта воля; и что осталось бы созидать, если бы боги существовали!
      Но всегда к человеку влечёт меня сызнова пламенная воля моя к созиданию; так устремляется молот на камень.
      Ах, люди, в камне дремлет для меня образ, образ моих образов! Ах, он должен дремать в самом твёрдом, самом безобразном камне!
      Теперь дико устремляется мой молот на свою тюрьму. От камня летят куски; какое мне дело до этого?
      Завершить хочу я этот образ: ибо тень подошла ко мне самая молчаливая, самая лёгкая приблизилась ко мне!
      Красота сверхчеловека приблизилась ко мне, как тень. Ах, братья мои!Что мне теперь до богов!
      Так говорил Заратустра.

Всякая истина крива, само время есть круг.
Уже давным-давно пришёл конец старым богам, и поистине, у них был хороший, весёлый божественный конец!
Это случилось, когда самое безбожное слово было произнесено одним Богом-слово: Бог един! У тебя не должно быть иного Бога, кроме меня! Старая борода, сердитый и ревнивый Бог до такой степени забылся:
      И все боги смеялись тогда, качаясь на своих тронах, и восклицали:
Разве не в том божественность, что существуют боги, а не Бог!
      Имеющий уши да слышит.
      Так говорил Заратустра в городе, который любил он и который
прозывался: Пёстрая корова.
Кто первенец, тот приносится всегда в жертву.
      В нас самих живёт ещё он, старый идольский жрец, он жарит наше лучшее себе на пир.
      Всё, что у добрых зовётся злым, должно соединиться, чтобы родилась единая истина, о братья мои, достаточно ли вы злы для этой истины?
      Рядом с нечистой совестью росло до сих пор всё знание! Разбейте, разбейте, вы, познающие, старые скрижали!

Зачем так твёрд! сказал однажды древесный уголь алмазу. Разве мы не близкие родственники?
Все созидающие именно тверды. И блаженством должно казаться вам налагать вашу руку на тысячелетия, как на воск, блаженством писать на воле тысячелетий, как на бронзе, твёрже, чем бронза, благороднее, чем бронза. Совершенно твердо только благороднейшее.

      Кто же должен некогда прийти и не может не прийти? Наш великий Хазар, наше великое, далёкое Царство Человека, царство Заратустры, которое продолжится тысячу лет.

Вы, высшие люди! Так возражает толпа. - Не существует высших людей, мы все равны, человек есть человек, перед Богом мы все равны!
Но перед толпою мы не хотим быть равны.
- Перед Богом! Но теперь умер этот Бог! Вы, высшие люди, этот Бог был вашей величайшей опасностью. С тех пор как лежит он в могиле, вы впервые воскресли. Только теперь наступает великий полдень, только теперь высший человек становится господином!
      Ну что ж! вперёд! высшие люди! Только теперь гора человеческого будущего мечется в родовых муках. Бог умер: теперь хотим мы, чтобы жил сверхчеловек.
      Всё женское, всё рабское, и особенно вся чернь: это хочет теперь стать господином всей человеческой судьбы о отвращение! отвращение! отвращение!

      Они неустанно спрашивают: как лучше, дольше и приятнее сохраниться человеку? И потому они господа сегодняшнего дня.
      Этих господ сегодняшнего дня превзойдите мне, о братья мои, этих маленьких людей: они величайшая опасность для сверхчеловека!
      Превзойдите мне, о высшие люди, маленькие добродетели, маленькое благоразумие, боязливую осторожность, кишенье муравьёв, жалкое довольство, счастье большинства!
Это добродетель только маленьких людей: у них говорят:
один стоит другого и рука руку моет; у них нет ни права, ни силы для вашего эгоизма!
      В эгоизме вашем, вы, созидающие, есть осторожность и
предусмотрительность беременной женщины! Чего никто ещё не видел глазами, плод, он охраняет, бережёт и питает всю вашу любовь.
      В ребёнке вашем вся ваша любовь, в нём же и вся ваша добродетель!
Ваше дело, ваша воля ближний ваш; не позволяйте навязывать себе ложных ценностей!

      Вы, созидающие, вы, высшие люди! Кто должен родить, тот болен; но кто родил, тот не чист.
      Спросите у женщин: родят не потому, что это доставляет удовольствие.
Боль заставляет кудахтать кур и поэтов.
      Вы, созидающие, и в вас есть много нечистого. Это потому, что вы должны быть матерями.

Толпа это всякая всячина: в ней всё перемешано, и святой, и негодяй, и барин, и еврей, и всякий скот из Ноева ковчега.
(Но тут случилось, что и осёл также заговорил: но он сказал отчётливо и со злым умыслом И-А.)

      Однажды в первый год по Рождестве Христа
      Сивилла пьяная (не от вина) сказала:
      О, горе, горе, как всё низко пало!
      Какая всюду нищета!
      Стал Рим большим публичным домом,
      Пал Цезарь до скота, еврей стал Богом!

Кто хочет окончательно убить, тот смеётся.
И кто сумел бы отгадать, какие мысли бежали тогда по душе
Заратустры? Но видно было, что дух его отступил от него, бежал впереди и находился где-то в широкой дали, блуждая, как сказано в писании, над высокой скалой, между двух морей (на Кавказе).
Одним словом, как гласит поговорка Заратустры:
ну так что же!

Сумерки идолов

“У злых людей нет песен”. — Отчего же у русских есть песни?

Как мало нужно для счастья! Звук волынки. — Без музыки жизнь была бы заблуждением. Немец представляет себе даже Бога распевающим песни.

Формула моего счастья: Да, Нет, прямая линия, цель…


Казус Вагнер

Я вполне понимаю, если нынче музыкант говорит: я ненавижу Вагнера, но не выношу более никакой другой музыки. Но я понял бы также и философа, который объявил бы: Вагнер резюмирует современность. Ничего не поделаешь, надо сначала быть вагнерианцем...

Переводя на язык действительности: опасность
художников, гениев, а ведь это и есть вечные жиды, кроется в женщине: обожающие женщины являются их гибелью. Почти ни у кого нет достаточно характера, чтобы не быть погубленным спасённым, когда он чувствует, что к нему относятся как к богу он тотчас же опускается до женщины. Мужчина трус перед всем Вечно-Женственным; это знают бабёнки. Во многих случаях женской любви, и, быть может, как раз в самых выдающихся, любовь есть лишь более тонкий паразитизм, внедрение себя в чужую душу, порою даже в чужую плоть ах! всегда с какими большими расходами для хозяина!


Как становиться самим собой

«Дионис против распятого….» - это запоздалая жизнеутверждающая формула антихристианства у Ницше. На деле же христианство шло на смену дионисийству, поглощая его гармонические элементы, заменяя буйные пьяные оргии на смирение и святость. То есть «Распятый против Диониса», а не на оборот.
Ницше безмерно возвышает патриархальные ценности, хотя и знает, что «все приходит на круги своя».
Но никто из великих умов не смог сформулировать закон эволюции, как смену патриархально-матриархальных этапов с двумя переходными этапами равновластия. - На смену патриархату спешит гармонический этап равновластия, за ним - этап матриархата, потом наступает второй переходный этап равновластия, за которым, завершая цикл, следует новый патриархат, - и так по кругу.
Весь цикл олицетворяется главным божеством времени, а этапы цикла – четырьмя второстепенными божествами.
Причина этих циклов находится в космических ритмах, в зависящей от этих ритмов геофизике земли с ее инверсиями магнитного поля нашей планеты.  Количественные параметры этих четырех этапов пытались вычислить египетские жрецы, приятели Солона, по рассказам Платона.
Циклический закон эволюции Ницше и его герой Заратустра называют «вечным возвращением»:
 
Учение о "вечном возвращении", стало быть, о безусловном и бесконечно повторяющемся круговороте всех вещей, - это учение Заратустры могло бы однажды уже существовать у Гераклита.
Та новая партия жизни, которая возьмёт в свои руки величайшую из всех задач, более высокое воспитание человечества, и в том числе беспощадное уничтожение всего вырождающегося и паразитического, сделает возможным на земле преизбыток жизни, из которого должно снова вырасти дионисическое состояние.

Мои читатели, должно быть, знают, до какой степени я считаю диалектику симптомом декаданса.
Чего я никогда не прощал Вагнеру? Того, что он снизошел к немцам - что он сделался имперсконемецким... Куда бы ни проникала Германия, она портит культуру. Если взвесить все, то я не перенес бы своей юности без вагнеровской музыки. Ибо я был приговорен к немцам. Если хочешь освободиться от невыносимого гнета, нужен гашиш. Ну что ж, мне был нужен Вагнер. Вагнер есть противоядие против всего немецкого par exellence - яда, я не оспариваю этого... С той минуты, как появился клавираусцуг Тристана - примите мой комплимент, господин фон Бюлов! - я был вагнерианцем. Более ранние произведения Вагнера я считал ниже себя - еще слишком вульгарными, слишком "немецкими"... Но и поныне я ищу, ищу тщетно во всех искусствах произведения, равного Тристану по его опасной обольстительности, по его грозной и сладкой бесконечности. Вся загадочность Леонардо да Винчи утрачивает свое очарование при первом звуке Тристана.
Я думаю, я знаю лучше кого-либо другого то чудовищное, что доступно было Вагнеру, те пятьдесят миров чуждых восторгов, для которых ни у кого, кроме Вагнера, не было крыльев; и лишь такой, как я, бывает достаточно силен, чтобы самое загадочное, самое опасное обращать себе на пользу и через то становиться еще сильнее; я называю Вагнера великим благодетелем моей жизни. Нас сближает то, что мы глубоко страдали, страдали также один за другого, страдали больше, чем люди этого столетия могли бы страдать, и наши имена всегда будут соединяться вместе; и как Вагнер, несомненно, является только недоразумением среди немцев, так и я, несомненно, останусь им навсегда.
Я никогда не допущу, чтобы немец мог знать, что такое музыка. Те, кого называют немецкими музыкантами, прежде всего великими, были иностранцы, славяне, кроаты, итальянцы, нидерландцы - или евреи; в ином случае немцы сильной расы, вымершие немцы, как Генрих Шютц, Бах и Гендель. Я сам все еще достаточно поляк, чтобы за Шопена отдать всю остальную музыку.
Недаром поляков зовут французами среди славян. Очаровательная русская женщина ни на одну минуту не ошибется в моем происхождении.
Цирцея человечества, мораль, извратила - обморалила - все psychologica до глубочайших основ, до той ужасной бессмыслицы, будто любовь есть нечто "неэгоистическое"... Надо крепко сидеть на себе, надо смело стоять на обеих своих ногах, иначе совсем нельзя любить. Это, в конце концов, слишком хорошо знают бабёнки: они ни черта не беспокоятся о бескорыстных, просто объективных мужчинах... Могу ли я при этом высказать предположение, что я знаю бабёнок? Это принадлежит к моему дионисическому приданому. Кто знает? может, я первый психолог Вечно-Женственного. Они все любят меня - это старая история - не считая неудачных бабёнок, "эмансипированных", лишённых способности деторождения. - К счастью, я не намерен отдать себя на растерзание: совершенная женщина терзает, когда она любит... Знаю я этих прелестных вакханок... О, что это за опасное, скользящее, подземное маленькое хищное животное! И столь сладкое при этом!.. Маленькая женщина, ищущая мщения, способна опрокинуть даже судьбу. - Женщина несравненно злее мужчины и умнее его; доброта в женщине есть уже форма вырождения... Все так называемые "прекрасные души" страдают в своей основе каким-нибудь физиологическим недостатком, - я говорю, не все, иначе я стал бы меди-циником. Борьба за равные права есть даже симптом болезни: всякий врач знает это. - Женщина, чем больше она женщина, обороняется руками и ногами от прав вообще: ведь естественное состояние, вечная война полов, отводит ей первое место. Есть ли уши для моего определения любви? оно является единственным достойным философа. Любовь - в своих средствах война, в своей основе смертельная ненависть полов. - Слышали ли вы мой ответ на вопрос, как излечивают женщину - "освобождают" её? Ей делают ребёнка. Женщине нужен ребёнок, мужчина всегда лишь средство: так говорил Заратустра. - "Эмансипация женщины" - это инстинктивная ненависть неудачной, т. е. не приспособленной к деторождению, женщины к женщине удачной - борьба с "мужчиной" есть только средство, предлог, тактика. Они хотят, возвышая себя как "женщину в себе", как "высшую женщину", как "идеалистку", понизить общий уровень женщины; нет для этого более верного средства, как гимназическое воспитание, штаны и политические права голосующего скота. В сущности, эмансипированные женщины суть анархистки в мире "Вечно-Женственного", неудачницы, у которых скрытым инстинктом является мщение... Целое поколение хитрого "идеализма" - который, впрочем, встречается и у мужчин, например у Генрика Ибсена, этой типичной старой девы, - преследует целью отравление чистой совести, природы в половой любви... И для того, чтобы не оставалось никакого сомнения в моём столь же честном, сколь суровом взгляде на этот вопрос, я приведу ещё одно положение из своего морального кодекса против порока: под словом "порок" я борюсь со всякого рода противоестественностью или, если любят красивые слова, с идеализмом. Это положение означает: "проповедь целомудрия есть публичное подстрекательство к противоестественности. Всякое презрение половой жизни, всякое осквернение её понятием "нечистого" есть преступление перед жизнью, - есть истинный грех против святого духа жизни".
Глубокое враждебное умолчание христианства на протяжении всей книги. Оно ни аполлонично, ни дионисично; оно отрицает все эстетические ценности - единственные ценности, которые признает "Рождение трагедии": оно в глубочайшем смысле нигилистично, тогда как в дионисическом символе достигнут самый крайний предел утверждения.
Вагнер в Байрейте": во всех психологически-решающих местах речь идет только обо мне - можно без всяких предосторожностей поставить мое имя или слово "Заратустра" там, где текст дает слово: Вагнер.
У самого Вагнера было об этом понятие; он не признал себя в моем сочинении.
Всё в этом сочинении возвещено наперед: близость возвращения греческого духа, необходимость анти-Александров, которые снова завяжут однажды разрубленный гордиев узел греческой культуры...
С двумя продолжениями "Человеческое, слишком человеческое" есть памятник кризиса. Оно называется книгой для свободных умов: почти каждая фраза в нём выражает победу - с этой книгой я освободился от всего не присущего моей натуре. Не присущ мне идеализм - заглавие говорит: "где вы видите идеальные вещи, там вижу я - человеческое, ах, только слишком человеческое!.." Я лучше знаю человека... Ни в каком ином смысле не должно быть понято здесь слово "свободный ум": освободившийся ум, который снова овладел самим собою. Тон, тембр голоса совершенно изменился: книгу найдут умной, холодной, при случае даже жестокой и насмешливой. Кажется, будто известная духовность аристократического вкуса постоянно одерживает верх над страстным стремлением, скрывающимся на дне. В этом сочетании есть тот смысл, что именно столетие со дня смерти Вольтера как бы извиняет издание книги в 1878 году. Ибо Вольтер, в противоположность всем, кто писал после него, есть прежде всего grandseigneur духа: так же, как и я. - Имя Вольтера на моем сочинении - это был действительно шаг вперед - ко мне...
«Так говорил Заратустра» - книга для всех и ни для кого. Теперь я расскажу историю Заратустры. Основная концепция этого произведения, мысль о вечном возвращении, эта высшая форма утверждения, которая вообще может быть достигнута, - относится к августу 1881 года: она набросана на листе бумаги с надписью: "6000 футов по ту сторону человека и времени".
Какой-нибудь Гёте, какой-нибудь Шекспир ни минуты не могли бы дышать в этой атмосфере чудовищной страсти и высоты, Данте в сравнении с Заратустрой есть только верующий, а не тот, кто создаёт впервые истину, управляющий миром дух, рок, - поэты Веды суть только священники, и не достойны даже развязать ремни башмаков Заратустры.
Пусть соединят воедино дух и доброту всех великих душ: и совокупно не были бы они в состоянии произнести хотя бы одну речь Заратустры. Велика та лестница, по которой он поднимается и спускается; он дальше видел, дальше хотел, дальше мог, чем какой бы то ни было другой человек. Он противоречит каждым словом, этот самый утверждающий из всех умов; в нём все противоположности связаны в новое единство.
До него не знали, что такое глубина, что такое высота, ещё меньше знали, что такое истина. Нет ни одного мгновения в этом откровении истины, которое было бы уже предвосхищено, угадано кем-либо из величайших. Не было мудрости, не было исследования души, не было искусства говорить до Заратустры; самое близкое, самое повседневное говорит здесь о неслыханных вещах. Сентенция дрожит от страсти; красноречие стало музыкой; молнии сверкают в не разгаданное доселе будущее. Самая могучая сила образов, какая когда-либо существовала, является убожеством и игрушкой по сравнению с этим возвращением языка к природе образности.
Здесь в каждом мгновении преодолевается человек, понятие "сверхчеловека" становится здесь высшей реальностью, - в бесконечной дали лежит здесь всё, что до сих пор называлось великим в человеке, лежит ниже его.
"Во все бездны несу я своё благословляющее утверждение"... Но это и есть ещё раз понятие Диониса.
Даже глубочайшая тоска такого Диониса всё ещё обращается в дифирамб.
Так никогда не писали, никогда не чувствовали, никогда не страдали: так страдает бог, Дионис. Ответом на такой дифирамб солнечного уединения в свете была бы Ариадна... Кто, кроме меня, знает, что такое Ариадна!.. Ни у кого до сих пор не было разрешения всех подобных загадок, я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь даже видел здесь загадки.
Я хожу среди людей, как среди обломков будущего, - того будущего, что вижу я.
И над великим отвращением к человеку стал Заратустра господином: человек для него есть бесформенная масса, материал, безобразный камень, требующий ещё ваятеля.
Прочь от Бога и богов тянула меня эта воля: и что осталось бы созидать, если бы боги - существовали! Но всегда к человеку влечёт меня сызнова пламенная воля моя к созиданию; так устремляется молот на камень. Красота сверхчеловека приблизилась ко мне, как тень. Что мне теперь - до богов!.. Для дионисической задачи твёрдость молота, радость даже при уничтожении, принадлежит решительным образом к предварительным условиям. Императив: "станьте тверды!", самая глубокая уверенность в том, что все созидающие тверды, есть истинный отличительный признак дионисической натуры.
Бог улёгся в конце своего трудового дня, подобно змее, под древо познания: так отдыхал он от обязанности быть Богом... Он сотворил всё слишком прекрасным... Дьявол есть только праздность Бога в каждый седьмой день...
Если хотят вкратце составить себе понятие о том, как до меня всё стояло вверх ногами, пусть начинают с этого сочинения. То, что называется идолом на титульном листе, есть попросту то, что называли до сих пор истиной. Сумерки идолов - по-немецки: старая истина приходит к концу...
У меня впервые в руках масштаб для "истин", я впервые могу решать. Как если бы во мне выросло второе сознание, как если бы "воля" зажгла во мне свет для себя над кривою тропой, по которой она до сих пор спускалась вниз...
Непосредственно за окончанием только что названного произведения и не теряя ни одного дня приступил я к чудовищной задаче Переоценки, с чувством царской гордости, с которым ничто не может сравниться, каждую минуту сознавая своё бессмертие и высекая с уверенностью рока знак за знаком на медных скрижалях.
Я любил Вагнера. – Его музыкой вдохновлено мое нападение на становящуюся в духовном отношении всё более и более трусливой и бедной инстинктами, всё более и более делающуюся почтенной немецкую нацию, которая с завидным аппетитом продолжает питаться противоположностями и без расстройства желудка проглатывает "веру" вместе с научностью, "христианскую любовь" вместе с антисемитизмом, волю к власти (к "Империи") вместе с evangile des humbles... Это безучастие среди противоположностей! Эта пищеварительная нейтральность и это "бескорыстие"! Этот здравый смысл немецкого нёба, которое всему даёт равные права, - которое всё находит вкусным...
Я знаю свой жребий. Когда-нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чём-то чудовищном - о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести, о решении, предпринятом против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что считали священным. Я не человек, я динамит. - И при всём том во мне нет ничего общего с основателем религии - всякая религия есть дело черни, я вынужден мыть руки после каждого соприкосновения с религиозными людьми... Я не хочу "верующих", я полагаю, я слишком злобен, чтобы верить в самого себя, я никогда не говорю к массам... Я ужасно боюсь, чтобы меня не объявили когда-нибудь святым; вы угадаете, почему я наперёд выпускаю эту книгу: она должна помешать, чтобы в отношении меня не было допущено насилия... Я не хочу быть святым, скорее шутом... Может быть, я и есмь шут... И не смотря на это или, скорее, несмотря на это - ибо до сих пор не было ничего более лживого, чем святые, - устами моими глаголет истина. - Но моя истина ужасна: ибо до сих пор ложь называлась истиной. - Переоценка всех ценностей - это моя формула для акта наивысшего самосознания человечества, который стал во мне плотью и гением. Мой жребий хочет, чтобы я был первым приличным человеком, чтобы я сознавал себя в противоречии с ложью тысячелетий... Я первый открыл истину через то, что я первый ощутил - вынюхал - ложь как ложь... Мой гений в моих ноздрях... Я противоречу, как никогда никто не противоречил, и, несмотря на это, я противоположность отрицающего духа. Я благостный вестник, какого никогда не было, я знаю задачи такой высоты, для которой до сих пор недоставало понятий. При всём том я по необходимости человек рока. Ибо когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас будут сотрясения, судороги землетрясения, перемещение гор и долин, какие никогда не снились. Понятие политики совершенно растворится в духовной войне, все формы власти старого общества взлетят в воздух - они покоятся все на лжи: будут войны, каких ещё никогда не было на земле. Только с меня начинается на земле большая политика.
- Вы хотите формулы для такой судьбы, которая становится человеком?
- Она проставлена в моём Заратустре.
- И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности. Так принадлежит высшее зло к высшему благу, а это благо есть творческое. Я гораздо более ужасный человек, чем кто-либо из существовавших до сих пор; это не исключает того, что я буду самым благодетельным. Я знаю радость уничтожения в степени, соразмерной моей силе уничтожения - в том и другом я повинуюсь своей дионисической натуре, которая не умеет отделять отрицания от утверждения. Я первый имморалист: поэтому я истребитель par excellence.
- Меня не спрашивали, меня должны были бы спросить, что собственно означает в моих устах, устах первого имморалиста, имя Заратустры: ибо то, что составляет чудовищную единственность этого перса в истории, является прямой противоположностью мне.
У Заратустры больше мужества в теле, чем у всех мыслителей вместе взятых. Говорить правду и хорошо стрелять из лука - такова персидская добродетель. Понимают ли меня?.. Самопреодоление морали из правдивости, самопреодоление моралиста в его противоположность - в меня - это и означает в моих устах имя Заратустры.
В сущности в моём слове имморалист заключаются два отрицания. Я отрицаю, во-первых, тип человека, который до сих пор считался самым высоким, - добрых, доброжелательных, благодетельных; я отрицаю, во-вторых, тот род морали, который, как мораль сама по себе, достиг значения и господства, - мораль decadence, говоря осязательнее, христианскую мораль.
Заратустра был первый, кто понял, что оптимист есть такой же decadent, как и пессимист, и, пожалуй, ещё более вредный; он говорит: "Добрые люди никогда не говорят правды. Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и окутаны ею. Добрые всё извратили и исказили до самого основания". К счастью, мир не построен на таких инстинктах, чтобы только добродушное, стадное животное находило в нём своё узкое счастье; требовать, чтобы всякий "добрый человек", всякое стадное животное было голубоглазо, доброжелательно, "прекраснодушно", или, как этого желает господин Герберт Спенсер, альтруистично, значило бы отнять у существования его великий характер, значило бы кастрировать человечество и низвести его к жалкой китайщине. - И это пытались сделать!.. Именно это называлось моралью... В этом смысле именует Заратустра добрых то "последними людьми", то "началом конца"; прежде всего он понимает их как самый вредный род людей, ибо они отстаивают своё существование за счёт истины, равно как и за счёт будущего. Ибо добрые - не могут созидать: они всегда начало конца, они распинают того, кто пишет новые ценности на новых скрижалях, они приносят себе в жертву будущее - они распинают всё человеческое будущее! Добрые - были всегда началом конца... И какой бы вред ни нанесли клеветники на мир, - вред добрых самый вредный вред.
Заратустра, первый психолог добрых, есть - следовательно - друг злых. Когда упадочный род людей восходит на ступень наивысшего рода, то это может произойти только за счёт противоположного им рода, рода сильных и уверенных в жизни людей. Когда стадное животное сияет в блеске самой чистой добродетели, тогда исключительный человек должен быть оценкою низведён на ступень злого. Когда лживость во что бы то ни стало овладевает для своей оптики словом "истина", тогда всё действительно правдивое должно носить самые дурные имена. Заратустра не оставляет здесь никаких сомнений; он говорит: познание добрых, "лучших" было именно тем, что внушило ему ужас перед человеком; из этого отвращения выросли у него крылья, чтобы "улететь в далёкое будущее", - он не скрывает, что его тип человека есть сравнительно сверхчеловеческий тип, сверхчеловечен он именно в отношении добрых, добрые и праведные назвали бы его сверхчеловека дьяволом... Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! в том сомнение моё в вас и тайный смех мой: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека - дьяволом! Так чужда ваша душа всего великого, что вам сверхчеловек был бы страшен в своей доброте... Из этого места, а не из какого другого следует исходить, чтобы понять, чего хочет Заратустра: тот род людей, который он конципирует, конципирует реальность, как она есть: он достаточно силён для этого - он не отчуждён, не отдалён от неё, он и есть сама реальность, он носит в себе всё, что есть в ней страшного и загадочного, только при этом условии в человеке может быть величие...
- Но ещё и в другом смысле я избрал для себя слово имморалист, как мой отличительный знак, как мой почётный знак; я горд тем, что у меня есть это слово, выделяющее меня из всего человечества. Никто ещё не чувствовал христианскую мораль ниже себя; для этого нужна была высота, взгляд в даль, до сих пор ещё совершенно неслыханная психологическая глубина и бездонная пропасть. Христианская мораль была до сих пор Цирцеей всех мыслителей - они были у неё в услужении. - Кто до меня спускался в пещеры, откуда несётся кверху ядовитое дыхание от этого рода идеала - клеветы на мир? Кто хотя бы только осмеливался предчувствовать, что это пещеры? Кто вообще до меня был среди философов психологом, а не его противоположностью, "мошенником более высокого порядка", "идеалистом"? До меня ещё не было никакой психологии. - Здесь быть первым может оказаться проклятием, во всяком случае это рок: ибо и презираешь, как первый... Отвращение к человеку есть моя опасность...
Поняли ли меня? - Что меня отделяет, что отстраняет меня от всего остального человечества, так это то, что я открыл сущность христианской морали. Поэтому я нуждался в слове, которое имело бы значение вызова всем. Что здесь не раскрыли глаз раньше, я считаю это величайшей нечистоплотностью, какая только имеется у человечества на совести, самообманом, обращённым в инстинкт, принципиальной волей не видеть ничего происходящего, никакой причинности, никакой действительности, фабрикацией фальшивых монет in psychologicis, доведённой до преступления. Слепота перед христианством есть преступление par excellence - преступление против жизни... Тысячелетия, народы, первые и последние, философы и старые бабы - за исключением пяти-шести моментов истории и меня, как седьмого, - все стоят друг друга в этом отношении. Христианин был до сих пор "моральным существом", curiosum вне сравнения, а как "моральное существо" был более абсурдным, более лживым, более тщеславным, более легкомысленным и более вредным самому себе, чем это могло бы присниться даже величайшему из презирающих человечество. Христианская мораль - самая злостная форма воли ко лжи, истинная Цирцея человечества: то, что его испортило. Не заблуждение как заблуждение возмущает меня в этом зрелище, - не тысячелетнее отсутствие "доброй воли", дисциплины, приличия, мужества в духовном отношении, которое обнаруживается в его победе: меня возмущает отсутствие естественности, тот совершенно невероятный факт, что сама противоестественность получила, как мораль, самые высокие почести, осталась висеть над человечеством как закон, как категорический императив!.. В такой мере ошибаться, не как отдельный человек, не как народ, но как человечество!.. Теологи учили презирать самопервейшие инстинкты жизни; выдумали "душу", "дух", чтобы посрамить тело; в условии жизни, в половой любви, учили переживать нечто нечистое; в глубочайшей необходимости для развития, в суровом эгоизме ( - уже одно это слово было хулою! - ), искали злого начала; и напротив, в типичном признаке упадка, в сопротивлении инстинкту, в "бескорыстии", в утрате равновесия, в "обезличивании" и "любви к ближнему" ( - одержимости ближним!) видели высочайшую ценность, что говорю я! - ценность как таковую!.. Как! значит, само человечество в decadence? и было ли оно в нём всегда? - Что твёрдо установлено, так это только то, что его учили лишь ценностям декаданса, как высшим ценностям. Мораль самоотречения есть мораль упадка par excellence, факт "я погибаю" перемещён здесь в императив: "вы все должны погибнуть" - и не только в императив!.. Эта единственная мораль, которой до сих пор учили, мораль самоотречения, изобличает волю к концу, она отрицает жизнь в глубочайших основаниях. - Здесь остаётся открытой возможность, что не человечество в упадке, а только паразитический класс людей, священников, которые благодаря морали долгались до звания определителей его ценностей, которые угадали в христианской морали своё средство к власти... И на самом деле, моё мнение таково: учителя, вожди человечества, все теологи были вместе с тем и decadents: отсюда переоценка всех ценностей в нечто враждебное жизни, отсюда мораль... Определение морали: мораль - это идиосинкразия decadents, с задней мыслью отомстить жизни - и с успехом. Я придаю ценность этому определению.
- Поняли ли меня?
Всё, что до сих пор называлось "истиной", признано самой вредной, самой коварной, самой подземной формой лжи; святой предлог "улучшить" человечество признан хитростью, рассчитанной на то, чтобы высосать самое жизнь, сделать её малокровной. Мораль как вампиризм... Понятие "Бог" выдумано как противоположность понятию жизни - в нём всё вредное, отравляющее, клеветническое, вся смертельная вражда к жизни сведены в ужасающее единство! Понятие "по ту сторону", "истинный мир" выдуманы, чтобы обесценить единственный мир, который существует, чтобы не оставить никакой цели, никакого разума, никакой задачи для нашей земной реальности? Понятия "душа", "дух", в конце концов даже "бессмертная душа" выдуманы, чтобы презирать тело, чтобы сделать его больным - "святым".
Наконец - и это самое ужасное - в понятие доброго человека включено всё слабое, больное, неудачное, страдающее из-за самого себя, всё, что должно погибнуть, - нарушен закон отбора, сделан идеал из противоречия человеку гордому и удачному, утверждающему, уверенному в будущем и обеспечивающему это будущее - он называется отныне злым... И всему этому верили как морали! - Ecrasez l'infame!
- Поняли ли меня? - Дионис против Распятого...

Веселая наука

Как гласит старая поговорка: “Три гордых зверя делят трон – гордый дух, павлин и конь”.

Будда говорит: “Не льсти своему благодетелю!” Пусть повторят это речение в какой-нибудь христианской церкви: оно тотчас же очистит воздух от всего христианского.

Самооправдание гласило: “Не я! не я! но Бог через меня!”


Заключение
По одной из версий Заратустра родился на территории исторической области Бактрия, в окрестностях города Балха (современный Афганистан). По другой версии — в Радесе, сейчас пригород Тегерана Рай (Rayy) и жил на востоке Большого Ирана ориентировочно между VI и первой половиной V века до н. э. (возможно, в 628—551 годах до н. э.). Существуют и иные точки зрения касательно времени и места рождения пророка. По традиционной пехлевийской хронологии, он жил «за 258 лет до Искандара» (Александра Македонского) в VII—VI вв. до н. э. Лингвистический анализ «Гат» — самой священной части «Авесты» позволяет отнести эпоху деятельности Зороастра к XII—X вв. до н. э., что дает зороастризму статус одной из древнейших религий мира. Аристотель же утверждает, что Зороастр жил за 6000 лет до Платона. В Книге тридцатой «Плиния Старшего» («Естественная история»), написано: «Есть и другая школа магии, идущая от Мосеса (Моисея), Ианна, Лотапа и иудеев, но появилась она многими тысячелетиями позже Зороастра». То есть, если принимать авторитет этих древних книг, то Зороастр жил за много тысяч лет до Моисея, основателя иудаизма.
Некоторые средневековые мусульманские историки (Аль-Бируни, Аль-Балазури, Аль-Казвини, Аль-Хамави и др.), цитируя поздние зороастрийские источники, указывали, что Зороастр родился в Атропатене, на территории нынешнего Иранского Азербайджана. Другие, как Мэри Бойс или Бал Гангадхар Тилак, утверждают, что Заратустра родился на территории нынешней России (В качестве примера Бойс упоминает городище Синташта на территории Челябинской области). В Гатах же сказано, что Заратустра родился на территории туранских племен, откуда бежал, не будучи принятым соотечественниками, на территорию нынешнего Ирана к вождю (кави) Виштаспе, который стал его верным последователем.
По данным дагестанских историков Заратустра родился в Дагестане на горе ЗЕЙБУН 21 марта 906 года до н.э. Но по данным Рудольфа Итса (“Шопот земли и молчание неба”, М. 1990 г.): “... Теперь установлено, что он (Заратустра) жил в азиатских степях к востоку от Волги 1500 - 1200 лет до р.х. Он был на шесть столетий старше будущего Будды, и более чем на тысячелетие - Христа, возможно чуть меньше Яхве и чуть ли не на два тысячелетия - Аллаха”.
     Заратустра был сородичем предков современных таджиков.


Рецензии