Солнечная пыль или Дочь кинолюбителя

 Полковника внутренних дел Виктора Волкова боль покидала как только он впадал на поле колосящейся, перезревшей пшеницы.
Они шли вместе с женой Ириной под летним, высоким, застывшим небом.
Лицо само улыбалось, взгляды их пересмеивались.
Сменив Ирину, рядом шла первая любовь - Вероника, одноклассница.
Такая пьяная любовь, с драками за гаражами, в которых - мордой об щебенку,
а первая кровь - насмерть.
Стоило поднять голову в белесую синеву, рядом начинала прыгать девчонка из дачного детства в зеленых сбитых тапочках и платьице в красный горошек.
Холод открывал глаза полковника на неизвестной ему вершине Кавказского хребта.
Бок серой кобылы, идущей рядом, был мокрым и от него шёл пар.
И тут спускался бездыханный туман, и в голове Виктора вырастал вмиг визг пилы,
спасение от которого было в одном направлении - выскочить в знакомую боль тела, прикованного к липкой и серой простыне больничной койки.
Он не кричал от боли. Никогда. Трещала эмаль зубов. Он кусал губы и язык. Рычал на боль.
Приходя в себя, нащупывал зубы, блуждая распухшим языком, и смеялся про себя.
Смеялся от того, что никогда раньше не мог представить: дни вкуса крови незаживающих ран во рту.
Три раза за это лето его забирала скорая помощь.
Один раз - из рабочего кабинета, второй раз - упал на улице. Тогда, в самом деле, чудом спасли. Третий раз – две недели назад, через три дня после предыдущей выписки.
А дело-то в тромбе. Хрень какая-то, вошь кровяная блуждала по телу, подкрадывалась к сердцу, сидела там, доводила до комы, а потом срывалась тихо и уплывала к легким. И такое веселье начиналось с ночными удушьями, что мама не горюй.
Сейчас, лежа в пустой гостевой комнате своей двухкомнатной квартиры, Виктор еле слышно беспомощно повторял: «Дела. Мама не горюй.»
Нет, комната была наполнена так, что можно сказать: она была забита битком, доверху.
Югославская стенка с поминальным хрусталём, стол дубовый, овальный, и два
грязно-желтых, пыльных кресла, несоразмерных двадцати метрам комнаты.
Журнальный столик впритык к постоянно ущемляющего его раздвижному, тяжелому, натуральной кожи дивану завершали топографию гостевой комнаты.
Когда диван раздвигался, то брал пространство в клинч.
Сопротивляться было бессмысленно. Это все понимали. И Виктор понимал это первым, перенося сломанный за двадцать лет дух комнаты на свой опыт борьбы с тромбом.

Последние дни Виктор тихо плакал. Детские слезы сами лились из глаз.
И на сердце в эти часы было как-то странно торжественно, скорбно и сладко.
В такие часы Виктор просил кого-то забрать его. Он говорил кому-то только одно слово: “Забери. Забери.”
В комнате было пусто. Сквозь шторы сочилась тишина летнего дня, а в щели танцевала солнечная пыль. Солнечная пыль детства, солнечная пыль покоя, солнечная пыль всей отснятой его жизни.
В полумраке гостевой комнаты Виктор направил свои серые глаза на потрепанные корешки видео-кассет, что поднимались от пола до потолка в строгом хронологическом порядке.
Но до корешков взгляд не дошел, он застыл где-то между пляшущей пылью и ничто, - полковнику ответили.
А в это время...
В душной проекторной малого зала киномеханик Дарья застыла над подвявшей обложкой Cahiers du Cinema 1961 года выпуска.
Застыла её рука с сигаретой над правым виском. Застыл дым сигареты.
Застыл луч света из амбразуры проекторной.
Застыл кадр, на котором Збигнев поднял вверх пальцы в знаке виктории.
"Бедный мой папка. Папка-растяпка. Бедный мой, родненький папулька."- крутилось по застывшему кругу в голове Дарьи.


Рецензии