Память

Взгляд со стороны внука.

 Я вошел в комнату. Скудно. В комнате много фотографий и полок с книгами. Все пыльное и бесцветное. Провел рукой по столу. Снова пыль. Сколько ее, Боже. На краю стола стояла тарелка с печеньем. Печенье было не очень… Пыльное, что ли, песочное. Однако, даже нравилось. Мне, в сущности, все нравилось. Особенно окно, шторы болотные, толстые. Хлопнешь по ним, - брызжет пыль. Дед как-то рассказывал, что это и не пыль вовсе, а маленькие человечки, типа фей, которые летают и живут совсем недолго.  Мы с братом все время пытались их поймать. Ловили в руки, смотрели, а их там нет. И все по-новой.… Прошелся глазами по застекленным полкам. Дед все по рукам бил, читать их не давал. Так мы с братом ночью потом из шкафа воровали читать, ни черта не понимали, но все равно рады были. Хе-хе… Духота стояла невообразимая. Зной зудел, опрыскивал испариной лоб. Развалился в кресле. Не мог оторвать глаз от деда. Сидит в свой кровати. Именно сидит, не лежит! Прислонившись к стене, колени подобрал. Подушечку за спину заложил. Одеяло и плед, чередуясь, обертывали его как конфету. Он молчал уже пятый день, вроде… Или четвертый. Не важно! Главное, молчал. Сидел в кровати, пялится в стену целый день. Санитар убирал за ним, кормил с ложки. Меня сюда закинули родители и уехали. Не то чтобы меня заставили, конечно… В такой-то гроб, конечно, без пинка, - Боже, упаси. Но, на деле, я скучал по тому деду. Деду, который воспитывал. Читать учил. Рассказывал о семье нашей… Раньше у деда шевелюра, как у меня была. Теперь полысел. Думаю, тоже полысею потом. Но обязательно отращу бороду. Дедушка-то так и не отрастил. Эх. Ему бы пошло.
Еще этот "новый" дед как-то обрюзг и пожирнел, что ли. Взгляд такой. Белесый, стеклянный.
От нечего делать стал бродить по комнатам, фотографии смотреть, играл на древней дедовской мандолине. Надо будет забрать потом себе. Все равно здесь ей только пылиться. Родители еще в машине наказали мне не докучать дедушке. Я так и делал. Но после двух часов молчания и присутствия тени "того" деда, от тиши становилось не по себе, как-то…
 -Деда! - я подошел к кровати. - Я тут два часа. Ты даже не поздоровался. Эх… Сидишь такой, шумный, огромный. Давишь на меня, дед. Тенью своей поганой… От чего ругаюсь? Да просто научили. Зол я. Где ты? Что с тобой? Слышишь ли ты меня? - дедушка все молчал. Не смотрел. Все сидел.  - Давай почитаю тебе что ли… - пододвинул кресло, сел. -  Маяковского любишь? Я обожаю… Хе-хе. Попробуй теперь на меня наехать, что книги твои беру! Видишь? Послушай, как переплет хрустит. Хе-хе… Да иди ты! Ладно. Прости. 
 Я прочел деду пьесу "Владимир Маяковский"; "Облако в штанах" прочел; затем еще пару стихотворений. Потом позвонили родители. Сказали, что едут за мной. Спросили, как дед поживает. Ответил, что все прекрасно, - молчит. 
 -А знаешь? У меня все плохо… Не знаю, как тебе, но мне плохо. Может тебе, старик, и славно сидеть так… Неподвижно, спокойно. Кормят, поят. А ты сидишь, мечтаешь, играешь там, в своем мире, на мандолине в ожидании того света, который тебя не особо и ждет… Как ты не понимаешь, я тебя жду! Мама, папа! Даже чертов Маяковский и тот! А ты лежишь на своем "троне из чистого навоза". Меня из университета выгнать хотят… Знал же, когда поступал, что физика не мое. Еще я с девушкой расстался. Знал бы ты, как любил. Хотя, может, и не любил вовсе. Кто его знает, раз  уж расстались. Знаешь, дед, бывает очки сломаешь и ходишь себе по улицам, по проспектам, через мойку по Зеленому мосту . Смотришь на людей. Их много. Чертовски. Лица красивые, одинаковые. У кого борода, у кого губы накрашены. Сам невидим. А потом очки новые заказал, получил, одел. Идешь по тому же проспекту, мосту, улице, а люди грустные, тяжелые, хотя и легких видел, бывало. И, главное, все смотрят на тебя! Все! На кого ни посмотри, - все взгляды к тебе. Борода смотрит, губы… Так же у меня и с девушкой было. Одел очки, а у нее борода, губы. Но, оказалось, не смотрит на меня совершенно. В другую сторону смотрит. В сторону Москвы. Хе-хе… Вася уехал учиться за границу, к тому же. Некому поплакаться, понимаешь? Один теперь в комнате живу. Вася в ней хоть убирался иногда. А лучше бы остался и молчал, как ты; пусть даже и не убирался бы… Хотя, чего это я? Вернется же! Следующим летом… Что бы потом уехать… Долго до лета, дед. Долго… Ой, звонят. Приехали. Ладно, дед, к тебе папа на ужин заедет. Ха-ха! До скорого. О! Вот уже сиделка в дверь звонит. До скорого. 
 
Взгляд со стороны дедушки.

 Вспышка. Музыка.
Парад. Такие дела. Вернулся домой в Ленинград. На перроне людей море. А среди них никого… Никого… Папа и мама давно на дне. Брат погиб. Таскаю, как проклятый, томик Маяковского. Нашел в вещах убитого Володырина. Парад. Ура! Все пьют! 
 "Все пьем за здоровье… "; "Заброский, Лизанов, Иванченко!"; "Спасал жизни! Погиб! Герой! Ура!" - напилися. 
Опять взрывы, крики, "ура" дурацкое. Тот же бег. Бегу во сне, бегу, бегу, автомат превращается в змею, она жалит, боль адская, - осколок. Володырин лежит, глаз открыт, второй сгорел что ли… Просыпаюсь, вспотевший, в крике. 
 -Привет, внучок. Давненько не навещал. - ответил я какому-то парнишке, который заглянул в мою каморку на крик. Мальчик записки разносил, газеты за плату умеренную. Заморыш. 
Вот я справляюсь у знакомых на счет Мариночки. Никто ничего не знает. Говорят, в блокаду осталась. Говорят, в блокаду вывезли. Говорят, жива! Черт бы побрал этих знакомых, этих друзей, которые разъехались кто куда, кто откуда. Два-три товарища остались. Один покончит с собой через тринадцать дней, - застрелится. Второй встретит девушку и уедет с ней в Москву через месяц. Третий… Третьего уже не помню. Помню, как иду к нему домой. Разговорились, напились, "ура", "за победу". Говорю ему о Маринке. Он мне о садоводстве, промышленности. Жены нет у него, детей тоже. Ах да, он отравится самогоном через пять месяцев и двадцать дней. Все военные товарищи в итоге умрут не своей смертью. "А музыкант не может вытащить рук/ из белых зубов разъяренных клавиш." 
 
 Вспышка. Молния. 
Вспоминаю, как уезжал на фронт. Пошел сам.. Расстались тогда с Мариной. 
 -Знаешь, Витя, - говорю товарищю. - Бывает очки сломаешь и ходишь себе по улицам, по проспектам, мосту через мойку. Смотришь на людей. Их много. Лица красивые, одинаковые. У кого костюмчик новый, у кого губы накрашены. Сам невидим. А потом очки новые заказал, получил, одел. Идешь по тому же проспекту, мосту, улице, а люди грузные, тяжелые, хотя и легких видал, бывало. И, главное, все смотрят на тебя! Все! На кого ни посмотри, - все взгляды к тебе. Идет мужик, "весь - борода" и смотрит. Вот костюмчик прошел, туфли за ним. А там губы накрашенные шагают. И все смотрят… Так же у меня и с Маришей было. Одел очки, смотрю, а за ней по пятам борода, губы. Оказалось, не смотрит на меня абсолютно. 
 Вспышка. Гром.
Город еще не в блокаде. О войне говорят. Слухи, вроде. Она идет под руку со мной. Ночь. Войны нет, только Ленинград, да ночь; ночь да набережная. Цитирую ей всяких поэтов. Она слушает, улыбается странно. Потом глядит в небо. Как вскрикнет, за локоть тянет. "Смотри-смотри, говорит, звезды!" Я умиляюсь, смотрю на нее, светлую. В деревне, откуда я, звезд мириады. Здесь же штук десять, ну и луна тоже… Читаю ей "Облако в штанах", - смеется.
 Вспышка. Музыка. 
Опять послевоенное время. Та же каморка. Уже родная. Ищу имя в справочнике. Рязанова Марина Вячеславовна. Какой справочник старый, боже. Странно, что в топку не пошел, может, кто хранил и умер… Нужно искать знакомых. Пока шел на поиски работы встретил знакомого. Оказалось, его жену и детей вывезли второй волной. Говорит, жена знала Марину. Иду к ним на ужин… 
 Возвращаюсь, шатаясь, после ужина домой по набережной. Лечь бы в опожаренном песке. Споткнулся раз, второй. Облокотился на что-то. Закрыл глаза. "Обернул лохмотьями души своей дрожащее тельце,/ понес домой,/ чтобы вставить в голубенькую рамочку." Хе-хе. Закрыл лицо рукой. Автомат превращается в змею. Жалит. Осколок. Ур-р-ра, товарищи! Победа, товарищи! Гоним фашиста! 
Брат мертв. Папа, мама, - все мертвы. Володырин, его единственный глаз, убит. Маяковский тоже умер. Эх… Мариночка… Блокада… 
 "Ах да! Марина Рязанова! - жена приятеля забавно растягивала слова. - Ужас, ужас, конечно… В сарае каком-то нашли. С голоду-холоду померла, бедная. Все пайки раздавала детишкам всяким. Не знаю где похоронена. Да тогда и не хоронили особо никого… А вы ее друг? Очень жаль, о-очень…" 
 Мариночка… Война. Фашисты. Наши. Тьма. 
 Вспышка. Ветер шумит. 
Просыпаюсь ночью. Форточка открыта, от туда машины и свет золотистый. Пытаюсь вспомнить. Помню, как лечился. Как встретил Дашу в санатории. Потом Ваня родился. Помню, как уезжал в деревню каждый год, подальше от проклятого города со своим девятым мая. На неопределенный срок уезжал. Вспоминаю успехи сына. Рождение первого внука; второго внука. Смотрю на руки. Потом слышу тиканье часов над кроватью. Смотрю, скоро рассвет. Потом Даша на руках умерла, и года не прошло. Так была непохожа на Марину… Прямая противоположность просто. Эх, Марина. Сарай… Голод… Блокада… Война. Снова, все та же тьма. 

 Взгляд со стороны отца.

 Семейный ужин из двух человек.

 -Эх, дорогая. Не знаю, что делать с папой… 
 -Послушай, Ваня… - жена не успела договорить, как муж ее перебил.
 -Врачи говорят - сошел с ума или что-то вроде того, не знаю. - мужчина взял салфетку и стал ее комкать, уставившись в клечатую скатерть.
 -Может клинику для него хорошую найти? Хотя, знаешь, врачам-то откуда знать? Они же не психиатры, просто… врачи. По крайней мере, те, которые его осматривали. Не знаю какие, но точно не связанные с психиатрией. Ты чего не ешь?
 -Я ем…
Минуту длилось молчание. Мужчина не ел.
 -Сегодня, вообще, какое число? - спросил он.
 -Эм, шестнадцатое.  
 -Вот… - Ваня опустил глаза и основательно принялся за салфетку. Руки его лежали на столе. Нервные. Длинные. - Он превратился в такого своеобразного овоща неделю назад. Девятого мая. Сколько себя помню, он всегда ненавидел День Победы. Он наводил на папу воспоминания о войне. Ведь, каждый год он на дачу уезжал, пока празднование не стихнет. Помню, как-то не смог он уехать, что-то помешало. Так он стал похож на увядшее растение со стеклянными глазами… Были какие-то зачатки теперешнего его… поведения. Но тогда мама всегда была на чеку, успокаивала, что-то без конца ему твердила на ухо… Папа был всегда очень впечатлительный и нервный. Бывало стоял на набережной, а солнце садится. Так он все стоит. Дрожит, вроде как, от холода. Как солнце сядет, повернется ко мне, улыбнется и шагает домой. Я за ним. Или захожу к нему в комнату без стука, а он пластинки слушает или книгу читает, а у него слезы в глазах… - Ваня помолчал, будто что-то припоминая. Даже беспокойные руки его остановились. - Боже, как он ненавидел войну… Как ненавидел все, что о ней напоминает… 
 -Ты говоришь так, будто твой отец уже мертв. 
Ваня поднял глаза. Они были серые, почти белесые и стеклянные. Брови вопросительно вскинуты. Рот приоткрыт.
 -А? Ты что-то сказала? - и только его жена набрала воздуху, чтобы что-то сказать, он воскликнул, - Я же не знаю, уехал ли он на День Победы! Он говорил, что собирается куда-то, но добавил, мол, неуверен, выйдет ли… Мамы с ним нет теперь, значит если не вышло уехать, он дома просидел. Один. На улицу не вышел бы, точно. А радио? А телевизор? Он точно смотрел все… Никогда даже не говорил, почему так ненавидит войну. Хотя, он воевал ведь. Столько ужасов насмотрелся… 

 Жена смотрела в большие холодные глаза мужа с большим беспокойством. Она встала, подошла к мужу, вынула из его рук остатки салфетки. "Пойдем спать," - она взяла его руку и повела за собой. Пол ночи Иван не мог сомкнуть пустых глаз, а она без конца твердила ему что-то на ухо.


Рецензии