Из бесед с фарфоровой кошкой

Ты перестанешь бояться, если и надеяться перестанешь.
Гекатон
1
Уверяют, будто пессимист считает, что зебра черная с белыми полосками, а оптимист полагает наоборот. Мир стал так суетен и запутан, столь отошел от основ, постулированных в «Дао Дэ Дзин», что я не знаю, какого цвета моя кошка. Голубые цветы и листики вязью покрывают белый фон. Будем считать ее белой. Она стоит на письменном столе. Я уже потому оригинал, что сохранил письменный стол – ужасный и бессмысленный анахронизм ХХ века, неуместный в эпоху безбумажных технологий.
И книги. Они занимают слишком много места, собирают пыль, и жизни моей не хватит уже, чтобы прочитать их. И никому после меня они уже не пригодятся – книги нынче не в цене, томик, из-за прав сдать за который двадцать килограммов макулатуры, ссорились в обществе книголюбов – не стоит ничего. Наследники выносят домашние библиотеки на помойки и деликатно складывают книги в стопку рядом с продранными диванами, разбитыми шкафами и вырванными из ниш оконными переплетами. Бродяги и мусорокопатели нечасто берут книги. Их растаскивают те, кто побыл «колеблющейся прослойкой»: пожилые инженеры, сентиментальные пенсионеры и прочие, так или иначе «социально обиженные».
Перед каждой беседой я опускаю в фарфоровую кошку монетку. Полагаю, с одной стороны это действие честным и современным (кто же согласится выслушивать глупости даром). С другой стороны в нем усматриваю неразрывную связь с прошлым, с этими мраморными слониками, деревянными копилками, орденами и медалями. И глубже, дальше в прошлое – с мелкими купчиками, домовладельцами, мещанами – с их высмеянными классиками русской литературы засаленными халатами, пеларгониями, коньяком в чайнике и безоглядной верой в Бога, Царя и Отечество.
Когда-нибудь кошка наполнится, и я останусь без слушателя. Хуже того, придется ее разбить. Бессмысленно хранить наполненные копилки.
На стол вывалится кучка монет, превращенная инфляцией в бесполезную мелочь. Все, что кажется ценным сейчас, не следует копить и надеяться сохранить на будущее.
2
Звук опускаемой в копилку монеты удивителен. Для ценителя и знатока – настоящего мелочного скопидома, не заглядывающего вдаль и инстинктивно, изо дня день подчиняющегося патологии, ставшей основой душевного здоровья. Поколения забытых стяжателей за моей спиной – жертв вечной неустроенности и безнадежности быта. Инстинкт, в пределе переходящий в совсем уж непотребное, ущербное занятие – коллекционирование. Масштаб не Гобсека, скорее – господина Прохарчина.
Всегда безосновательно хотелось ожидать, что человек «в среднем» как-то лучше, наполненнее, изящнее, чем рассчитываешь, опираясь на скудный житейский опыт. Надеяться и верить. А для веры не нужно ничего, кроме потребности в ней? Отчего тогда я ни во что не верю? Почему мое прошлое не маячит перед глазами в исключительных красках, донимая подробностями – привилегия любого склеротика? Зачем мне удалось столь безнадежно позабыть все, не придать ничему значения, не сохранить ни фотографий, ни бумаг? Почему-то я посчитал все свое прошлое не достойным памяти. Я не коллекционировал воспоминаний. Нечем похвастаться даже перед самим собой, не то, что перед кошкой.
Заурядному человеку труднее всего дается одиночество. За спиной персонажей Кафки и Дюрренматта маячила не только абстрактная совесть, но и уродливо преломившееся общество. Общество, приглядывающееся к человеку с опасливым, извращенным и парадоксальным вниманием и патологическим интересом.
Пропасть в самом себе – вот что не наполнить. Одиночество – причина, по которой совершают поступки странные и нелепые. И даже страха одиночества достаточно, чтобы решиться на что-нибудь совсем тебе чуждое, чего от себя и сам не ожидаешь. Например, завести домашнее животное. А это означает перестать быть готовым в любую минуту уйти из жизни. К чему, суммируя опыт поколений, всегда должен быть готов самый заурядный человек, рискнувший заметить нелепости современного ему общества.
Теперь не присылают повесток в суд и не предлагают бессмысленной борьбы. Нас не будут судить ни современники, ни потомки. И мы сами не сумеем судить себя – для этого нужно смотреть на жизнь менее трезво.
Теперь к писателям не приходят по карнизу пожилые палачи, состоящие на государственной службе. Не философствуют. Палачи ныне не аллегорические философы, а скромные труженики. Это свидетельствует о выздоровлении карательной системы, которой суждено жить дольше, чем будет существовать общество. Общество отмирает, палачи остаются.
Теперь время двигаться дальше. Увы, очевидная скромность достижений не позволяет ни любоваться собой, ни предлагать что-либо окружающим. Нынче в цене не мысли, а алгоритмы.
3
Сколько ума и искусства потрачено на изобретение способов вынимать из копилки некогда опущенные монеты!
Если культура – некий абстрактный храм, стоит он на пепле и костях. Строители и жрецы этого храма даже гордятся зыбким и антигуманистическим его основанием. Полагают, будто жертвы являются необходимыми. Не только приглашают жертвы приносить, но иногда и сами приносят в жертву что-нибудь, или кого-нибудь. И вовсе не всегда за последним актом стоит самолюбование.
В самом деле, это гипотетическое здание не предназначено для каких-то «избранных». «Избранные» претендуют разве что остаться в памяти, удачно собрав некие черты, наболевшие до типичности, или вопросы, донимавшие многих. Но этим самым «избранным» не нужно абстрактное здание, вряд ли они станут задумываться о нем и его судьбе. Оно нужно нам, рядовым потребителям, чтобы окончательно не оскотиниться!
Хорошо, если мы переживаем кризис идентичности. Страшнее, если мы его уже пережили и обрели идентичность новую, начисто отвергающую всяческую лирику, усердно накопленную романтиками далекого прошлого и раздутую идеологами прошлого недавнего. Конечно, скверно, что испокон веков религия старательно примиряла рядового человека с упорным несовершенством окружающего мира, а в недавнем прошлом такое бремя взвалила на себя культура. Что всякого рода зрелища и заблуждения призваны были отвлечь от повседневных мерзостей, затереть неприятно острые грани и отложить под каким-нибудь предлогом «приличий» расправу с текущей несправедливостью. Христианская церковь превратила паству в толпу обреченных попрошаек. Советская культура вырастила из таких как я неспособных ни к чему, кроме колебаний и сомнений рабов. Но впереди золотой век – век равнодушных эгоистов, времена, лишенные всякой надежды и на сомнения, и на колебания и на развитие чего бы то ни было, кроме темпов потребления.
Стенать по этому поводу бесполезно. Бесполезно и указывать слепым на пропасть, к которой они идут сплоченными рядами. И глупо бесноваться перед этими рядами, пытаться предотвратить естественное или, того хуже, спасти от химеры, которая немногим-то и мерещится.
Но должно ли меня заботить то, что приключится с другими? Какое мне дело до тех, которые будут после? Неужели во мне воспитано заблуждение, будто ничто достойное не пропадает совершенно, остается в памяти людей и когда-нибудь поможет им сделать жизнь лучше?
Или просто советы давать любит тот, кому нечем поделиться?
4
Кормление домашнего животного должно осуществляться систематически, даже если это животное выполнено из фарфора. Нельзя в этом деле допускать непредсказуемости и творчества. Поэтому я опускаю монетки даже тогда, когда не разговариваю с кошкой.
Нет, я не писатель. Написанное писателем читают. Я пишу лет десять или пятнадцать и могу перечесть по пальцам своих читателей. Вряд ли дело только в том, что я плохо пишу, или в том, что каждый теперь (как и четыре тысячи лет назад) мечтает написать книгу. Важнее другое. Слово обесценено, писатель не имеет доступа к умам. Книги теперь не сжигают – в этом нет нужды.
Даже издаются теперь не книги, а литературная продукция. Главное назначение ее – быть покупаемой. Покупаемой массово. И это неизбежно и эффективно отфильтровывает все, что не востребовано массовым потребителем. Чтобы уничтожить литературу, понадобится не цензура. Нужны равнодушие, безнаказанность и бесконечное потакание массовому потребителю. Мода на мысль прошла, поскольку лозунгом эпохи стала кажущаяся вседозволенность.
Всякие рамки, в которые загоняют мысль, только провоцируют ее развитие. Но станет ли развиваться мысль, утопленная в шумном и обильном потоке пошлости? Разглядит ли кто-нибудь ее в этом потоке? А главное – станет ли искать? Мне не жаль «нерожденных» авторов, в мире и так слишком много книг. Мне жаль, что нет более читателя. И собрания сочинений классиков выпускаются только в подарочных вариантах, которые продаются через Интернет на радость снобам.
У одной моей престарелой родственницы, патологического библиотафа, какие-то знакомые просили взаимообразно полтора квадратных метра книг – украсить шкаф по случаю приема гостей.
В библиотеках читатели спрашивают детективы современных авторов. Несомненно, это – триумф издательского бизнеса, блестящее достижение маркетологов. Из того, что сам я эти книги не могу читать, я не делаю вывода, что они плохи. Я еще не дорос до них. Каким бы кривым не было зеркало, отражает оно действительность.
В художественной библиотеке Политехнического университета в Петербурге лет семь назад я пытался разыскать «Фауста». Решил, что не справился с поиском и обратился к скучавшей даме, охраняющей каталог. Библиотекарь оскорблено и лениво удивилась. Но попыталась мне помочь. «Фауста» мы не нашли.
Хочется согласиться с забытым Сартром, и надеяться, что под произведением искусства нет основы и автор должен убеждать современников в его ценности. И автор не должен идти на поводу у публики, и опускаться до уровня читателя. Что не нужно сперва заслужить место и имя проституцией, и только потом получить возможность говорить то, что думаешь. Пронесешь ли через такие безобразия хотя бы память? Хотя, Дюма и Бальзак, как оказывается, не брезговали ни плагиатом, ни пошлостью, ни «желтыми» газетами. Вероятно, они и не стали бы без этой повседневности такими, как их помнят. Но кому нужна дорога, проторенная гением? Даже, если она ведет на костер?
Правильнее теперь соглашаться с давно забытым Сомсом Форсайтом – ценность произведения определятся ценой, цена появляется после признания произведения торговцами. Впрочем, если бы Достоевский взялся бы раскрутить историю о психиатре-людоеде, это получилось бы у него гораздо лучше, чем у Томаса Харриса. Да если подумать – Федор Михайлович писал отличные детективы, правда, несколько отягощенные посторонними рассуждениями. И мы еще увидим на полке в газетном ларьке адаптированных «Бесов».
Когда сажусь за письменный стол, я понимаю, что мне нечего сказать людям, а им незачем меня слушать.
5
Одни подкармливают профессиональных нищих в метро или у часовни, мимо которой приходится ходить на работу. Мелкими, но регулярными пожертвованиями откупаются от собственной оскорбленной добродетели. Другие покупают на барахолке фарфоровую кошку сомнительного происхождения, вываривают ее в кипятке и ставят на подоконник или на стол.
Какой-то не в меру мудрый еврей писал, что в старину устои общества охранял палач, а в ХХ веке – профессор из университета. Устои нынешнего общества не нуждаются в охране. Мы как никогда приблизились к золотому веку – к недолговечному периоду гармонии, когда дурным устремлениям человека безоговорочно потакают, пресекая лишь экстремистские выходки. Идеальное общество должно опираться на самые естественные потребности, с которыми столько тысячелетий боролись цивилизации, порождая в этой борьбе разнообразие культур. Сколько сил было отдано тому, чтобы насадить искусственную, совершенно противную массовому человеку, «культуру». И она оказалась нежизнеспособной, недолговечной.
Сбылась просьба Реда Шухарта. Счастье доступно всем, практически даром (по дешевке) и никто не уйдет обиженным… Ведь мы сами виноваты в том, что получаем именно то, чего хотим? Краски нынешней жизни отнюдь не серы. Не считайте меня дальтоником только потому, что я не хочу различать эти разнообразные оттенки и цвета. Они скучны, я смотрю на них совершенно без интереса и нередко просто игнорирую. Возможно, я изуродовал себя, лишил возможности быть с толпами, радоваться простым вещам. Но не нужно думать, будто днями я сижу у окна и вздыхаю, придавленный несовершенством мира.
Наконец наступил период редкой гармонии отношений рядового человека и государства. Прав ли тот, кто затеет бороться с гармонией и переть против устремлений эволюции? Можно ли дать людям, которые не хотят брать?
То ли наступило естественное расслабление после страшных масштабных экспериментов. Похмелье после пиршества идеологов. То ли нас все-таки победили какие-то невероятные враги в некой абстрактной «холодной войне».
Легко жилось в Советском Союзе! Никто из нас не являлся врагом государства – это государство было всеобщим врагом. Одновременно оно было где-то недоступно далеко, но оставалось близко. Любое действие могло спровоцировать бдительный его интерес. Обыватель не мог пожаловаться, что о нем забыли. Все пространство жизни, как паутина, пересекали сложноупорядоченные нити запретов. И, маневрируя между этими запретами, исхитряясь в житейской мудрости, мы росли уродами. Обилие запретов упрощает выбор. Когда тебе все вокруг постоянно указывает, что ты даже не винтик сложной системы, как-то легче осознать себя личностью. Истинные ценители свободы – рабы. Да и кто, кроме истинного раба сподобится выстроить свой компактный и комфортный мирок свободы между всеми имеющимися запретами.
В нашей стране «народ» – нечто аморфное, бесправное, некое стадо. И государство – совершенно народу чужое, противоположное, отделенное перегородкой понадежней перегородок кастовой системы.
С годами государственная машина не становилась ни справедливее, ни гуманнее, ни снисходительнее. В сущности, перед ней не вставало новых задач. Задача оставалась всегда одна – самосохранение. А методы, которыми достигается решение этой задачи, меняются по текущей ситуации.
Пожалуй, очень неплохо, что машина государства – уродливая, опасная для людей, успешно функционирует теперь, в гражданах совершенно не нуждаясь. Даже в качестве электората. От давних восточных традиций она унаследовала умение оставаться верховным собственником, абсолютно безнаказанным и неуправляемым. От «западных» соседей переняла видимость «демократического правления», оборачивающуюся безликостью управляющего аппарата и маниакальным сцеплением с властью. От адептов оруэлловского «олигархического коллективизма» наших анонимных управителей отличает в основном более мягкое отношение к человеку. Оказывается, для решения главной задачи необязательно тратить силы на борьбу с гражданами.
Карательный рефлекс нашего государства нетрудно спровоцировать. По-видимому, это доступно каждому. Уничтожение инакомыслящих и инакочувствующих практикуется. У государства еще недостаточно мощи для того, чтобы оставлять их в живых.
Мелкие и будничные казни порождают равнодушие толпы. Но наше государство напоказ «гуманно» и исповедует мораторий на смертную казнь. Наши чиновники неумолчно зудят глупости о каком-то «правовом поле», границы которого они сами же устанавливают и изменяют по потребности. И каждый день, без суда, специально обученные люди убивают осмелившихся пойти против государства. Как-то не по себе от постоянных сообщений новостей о том, что где-то уничтожено бандформирование или ликвидирован главарь террористов. Ведь где-то снова попросту убиты люди, неугодные правящему режиму.
Не стоит считать, что это государство сделало нас столь черствыми и иррационально равнодушными к чужим трагедиям. Что мы передали государству все функции, вплоть до права на самозащиту. Нет, мы только поступаем так, как нам выгодно. И абсолютному большинству при этом не приходится даже игнорировать совесть.
6
Конфуз. Сегодня к вечеру у меня не оказалось монеты. Так, мелочь, какие-то гривенники… Тоже интересный штрих – большинство моих знакомых не знает уже, что такое гривенник. Слово «пятиалтынный» же ставит их и вовсе в нелепое положение, и они запрашивают комментарий у «Яндекса». Хорошо, благодаря подражанию американской монетной системе, мы утратили пятиалтынный и двугривенный. Но гривенники-то еще остались! Мы утрачиваем связь с прошлым, но взамен не приобретаем будущего.
Под кошку положу бумажку с высокохудожественным изображением плотины Красноярской ГЭС.
Бокен – деревянная имитация самурайского меча, катаны. В своем роде муляж, которым при некотором искусстве или везении, тем не менее, можно убить человека. В основном применяется, как оружие для тренировочных боев. Хотя легенды уверяют, что крутые профессионалы выходили с бокеном на поединок.
При попытках самоидентификации я осознаю себя именно воином, вооруженным деревянным мечом. Вечным учеником, которому судьба не даст в руки боевое оружие.
Да я и не стремлюсь. Более комфортно и безопасно нынешнее мое состояние философствующего обывателя, замаскированное идеями умственного и духовного роста, вечного ученичества. Доморощенный философ у нас – как правило, зануда, которому чужая мудрость заменила ум.
Сенека за Сократом повторял, что знания, которыми не можешь поделиться – бессмысленны. А уж затем перепевали эту простую и здравую мысль на все лады…
Мои знания бессмысленны. Также не имеют смысла и дальнейшие их систематизация и наращивание. Ибо, хотя кругом имеется сколь угодно невежд, ничего, кроме насмешек или удивления, ожидать не приходится. Всюду меня считают человеком неискренним, кичащимся бесполезными познаниями, как своего рода аксессуарами. А я не коллекционер знаний. Я так живу.
Приятно было бы подвизаться сенсеем, но и без учеников можно сберечь гордыню. Настоящее тщеславие не нуждается ни в учениках, ни в зрителях. Оно даже не заставляет человека присматривать место на кладбище.
Недурно, кажется, считать себя наследником ленинградских интеллигентов, вымирающего поколения дворников и сторожей. Увы. Я не только примитивен и бесталанен, но еще и чужд духу этого поколения. Как иностранец, по своему разумению изучающий русскую литературу по книгам, я пребываю в суете заблуждений и фантазий.
Кстати, нигде больше в мире, кроме как в Советском Союзе, не имелось понятия «интеллигенция». Вероятно, в офисах интеллигенты не приживаются.
Нет, мне не пристать уже ни к кому и самому не возглавить толпы учеников. Мне не повезло: у меня никогда не было учителя. Свою мозаику опечаток и недомолвок я собирал и упорядочивал сам. А учитель нужен – это связь с миром, который можно сколько угодно критиковать, не признавать, покидать, бороться Я же могу перед учеником разверзнуть двери склепа. И в хорошем еще случае окажется, что открылся не затхлый склеп, а непрерывно расширяющаяся, бесконечная бездна…
7
Сегодня проблем с монетами нет. Можно опустить несколько штук. Деньги отложены еще с утра. Извращенная забота о кошке привязывает меня к быту, воскрешая наивную обывательскую дальновидность.
Не стоит думать, что если я опускаю несколько монеток подряд, то пытаюсь выделить что-то отличное от повседневности или особенно важное.
Уинстона Смита не просто наблюдали. Его целенаправленно взращивали, над ним работали, не жалея сил и средств.
Уинстон Смит удостоился чести, как и писатель у Дюрренматта – предстать перед палачом-философом, в любви к своей работе доходящим до садизма по отношению к жертвам. Наверное, такой финал следует трактовать, как признание и уважение к заслугам вынужденного бунтаря. Ведь «бунтари» – тоже элемент системы, они совершенно необходимы для соблюдения некоего энергетического баланса. И если их недостает, их необходимо выращивать и развивать. Их деятельностью нужно руководить, с тем, чтобы в наиболее выгодный момент (с точки зрения руководителя) – пресечь.
Изменилась ли ситуация?
Проверить это чрезвычайно просто: достаточно разбить фарфоровую кошку.
Пригоршня разнокалиберных монет: до чего щедрой бывает жадность. Осколки. Ничего более: ни микрофона, ни проводов.


Рецензии