Последний выстрел

Вы ошибаетесь, когда с уверенностью говорите, что все радостные события в детстве непременно происходят в солнечные дни. Такова уж аберрация человеческой памяти: она, как художник, должна подать картину в единой цветовой гамме, чтобы краски не спорили меж собой, как это видится обыкновенному, неискушённому в живописи глазу, не кричали, а пели в унисон, поскольку только так они и существуют в гармонии, однажды заведённой самой Природой. Я навсегда запомнил свой побег из детского сада, над которым зависало уральское серое небо, в наш солнечный двор, благо он был неподалёку, живущий самостоятельной вольной жизнью, полный друзей, тут же принявших меня в свою несанкционированную игру. Ах, какое яркое солнце светило над нашим двором, такое солнце я не припомню над прямоугольником детсадовской территории, сурово очерченной линией штакетника, кое-где спрятавшегося в лопухи (они-то и сподвигнули меня на побег). Уж очень меня угнетали коллективистские формы бытия. Я, вероятно, с младых ногтей был ярым индивидуалистом. Поэтому одним из самых знаменательных дней в моей жизни по сию пору считаю тот день, когда мама совершенно неожиданно мне объявила: «Ты больше не пойдёшь в детский сад». – «Никогда-никогда?!» – ещё не успев поверить в своё счастье, воскликнул я. Но – странно! -  я точно помню, что это было утро, заволокшее окно коммунальной кухни, где происходил этот радостный разговор, мрачной пеленой, и ни один солнечный лучик не пробивался сквозь неё. Выходит, детская фантазия, радужно скрашивающая наши детские воспоминания, тут ни при чём. Моя, воспитанная на соцреализме память, запечатлела краски, как они есть: если в Свердловске (ныне Екатеринбурге), где происходили упоминаемые мною события, небо было преимущественно серым, провисшим от ещё непролившегося дождя, то я так и пишу: небо было серым, невзирая на солнечные события, иногда происходящие под его низко натянутым небелёным холстом.

И если я утверждаю, что День Победы в Свердловске был необыкновенно солнечным и ярким, то можете не сомневаться – так оно и было. Как будто специальные самолёты потрудились над городом и по заказу разогнали тучи, как это случается теперь, много лет спустя, в Москве, по случаю важных празднеств. Представляете? Праздничное солнце весь день, и весь день несмолкающие, гремящие из репродукторов солнечные марши, отсверкивающие отдраенными духовыми инструментами. У меня и теперь звучат в ушах те прекрасные марши. И на лицах – словно отсверк то ли солнца, то ли тех маршей. Только и слышно было искрящееся, восторженное: «С Победой!» Помню лишь это одно слово. А о чём люди говорили в тот день – не могу сказать. А может, они и не говорили вовсе. Потому что в слове «Победа» было сказано всё. Всё, что было пережито задолго до того немеркнущего дня. И я своим детским незаскорузлым чутьём в постоянно звучащем в тот день, в сверкающем улыбкой поздравлении улавливал даже нечто вроде наигрыша: а то мы не знали, что победа – за нами, мы же только и жили, всей душой ожидая её, а 9 мая – лишь монтажный крест в затянувшейся киноэпопее войны. Но отсвет этого яркого кадра, запечатлевшего день 9-го мая, ещё долго отражался в иных днях, которые принято называть буднями. И всё же то были необыденные будни. Они приносили лично мне самые новые, неповторимые впечатления. И тянулись они, наверное, с год.
Возле нашего дома стала останавливаться почти игрушечная легковушка, на маленьких колёсах, чуть ли не вдвое уступавшая привычным «эмкам». Знатоки называли её «Мерседес». Говорили, что на ней приехал сосед, который до демобилизации был комендантом одного из немецких городов. В темноте на её приборной доске таинственно горели зелёный и красный огоньки, уводя в иные просторы разыгравшееся мальчишеское воображение… Я так мечтал прокатиться на этой подошедшей мне по росту машине, да так вот и не пришлось…

И совсем рядом с домом пленные немцы начали рыть траншею для прокладки телефонного кабеля. До этого я немцев видел лишь на газетных карикатурах – уродливых, крысоподобных. Откуда я тогда всё-таки догадывался, что они внешне похожи на людей? – даже как-то по этому поводу заспорил с соседским мальчишкой Алькой, и чтобы разрешить спор пошли к его дедушке, который и подтвердил мою правоту. Алька с дедушкой ещё до Дня Победы вернулись в свой Ленинград, а я очень жалел, что не могу ему преподнести наглядный урок, чтобы в следующий раз со мной не спорил… Немцы были тихие и, вероятно, недокормленные. Разогнувшись над траншеей, кто-нибудь из них доставал из кармана ещё неизношенного мышино-зеленоватого френча открытку с изображением незнакомого города и протягивал её, тоскливо повторяя: «Брод…» Странно, но почему-то мы их жалели. Как-то я попросил у мамы хлеб для немца, и она отрезала ломоть. Я вовсе не рассчитывал на обмен, но с тех пор в нашем семейном альбоме, сколько я помню, лежала скромная одноцветная открытка, убористо исписанная на обороте чётким интеллигентным почерком. Не могу теперь понять, почему я не попросил маму, достаточно владевшую немецким, перевести её. Или же содержание этой открытки было сугубо бытовым, и потому не запомнилось мне? Только помню, что мне потом всегда было не по себе, поскольку я завладел свидетельством чужой личной жизни, да и немец мог поделиться им с незнакомым мальчишкой, только подталкиваемый голодом.

Из той же поры запомнилось. Моя одноклассница, красивая девочка в короткой, по-взрослому аккуратной причёске, живущая на военведе (так у нас назывался посёлок, где стояли дома военных, НКВД и помещался лагерь для военнопленных) на перемене рассказывала нашей учительнице Юлии Евгеньевне со слов папы-офицера, служившего при лагере: «Немец спрашивает: когда вы нас домой отпустите? – Когда вы отстроите то, что разрушили», - лаконично и предельно убедительно отвечал отец.

 Немцы уже восстанавливали разрушенное, а мы продолжали играть в войну. Как именным оружием гордился тот из нас, кто имел «поджиг». Поджиг – это замечательное изобретение мальчишек военной поры. На него бы следовало выдать патент как на пиротехническое средство, созданное из простейших подручных материалов – тонкой медной трубки, гвоздя, резины от противогаза и спичек. Трубка одновременно служила и дулом, и рукоятью: её загибали под углом, и всё, что было не дулом, расплющивали. Гвоздь использовался вместо бойка. Его тоже нужно было загнуть. Затем он вставлялся в трубку и натуго притягивался резиновым кольцом, в одной точке охватывающим гвоздь, в другой – подобие рукоятки. В трубку загонялась соскобленная со спичек сера. Во взведённом состоянии гвоздь (боёк), несколько выдвинутый из дула, упирался остриём в его стенку. Спускался боёк лёгким ударом шляпки гвоздя о любой подвернувшийся предмет. Остриё срывалось со стенки, растянутая резина вгоняла его в серу, и раздавался громкий выстрел, по звуковому эффекту не уступавший выстрелу из нагана. Если вы в этом сомневаетесь, я расскажу вам случай из моей послевоенной жизни.

Это было время, когда победители возвращались по домам – не только рядовые, но и многие офицеры, по сути, штафирки – так прежде принято было называть людей, далёких от армейского призвания. Однажды мама объявила, что к нам в гости придёт её сосед по двору, оставленному в городе детства, участник всех игр, которым мама пыталась учить и меня. Но я предпочитал играть в войну. Её друга детства почему-то звали Дуська, и я, будучи с ним знаком только по маминым рассказам, относился к нему не без сочувствия, а может, даже и с сожалением – имя к этому располагало. И вдруг к нам является человек мужественного вида, в золотых погонах капитана (я в свои семь лет хорошо разбирался в воинских званиях), при портупее и кобуре. Он был усажен за стол, накрытый празднично-белой скатертью и уставленный какой-то послевоенной снедью. Я сел возле него, гордый таким соседством. У него были большие печальные глаза. Он был немногословен и грустен. Они с мамой вспоминали давно покинутый двор. Дуська возвращался в него (в нашем городе он находился проездом). Шла неторопливая беседа. О своих фронтовых подвигах он не рассказывал вовсе. И мне стало скучно. Я вышел из-за стола, спустился во двор. Но и во дворе было так же скучно, как за нашим столом – непонятно, куда разбрелись все мои приятели. Я вернулся в подъезд, но прежде чем подняться домой, нащупал в кармане своё оружие, с которым расставался только на ночь. Растянул резину и зафиксировал гвоздь в выдвинутом состоянии. Движением, похожим на то, каким сбивают ртутный столбик в термометре, ударил шляпкой гвоздя о перила. Щелчок – и никакого результата. Осечка. Я повторил необходимую манипуляцию раз, другой – и каждый раз – осечка. Должно быть, серы мало набил – решил я, вернулся в нашу единственную комнату и сел на своё прежнее место возле Дуськи. Родители продолжали с гостем свой скучный разговор.
– Дуся, а что ты везёшь из Германии в подарок жене? – спросила мама.
– Флакончик духов, – разочаровав  всех, ответил гость.
Мы-то знали, что соседка получает из Германии посылки, в содержимом которых с трудом ориентируется: женскую полупрозрачную ночную сорочку она носит вместо платья, а постельное покрывало кладёт на стол. Так что ложная скромность Дуськи не могла не удивить нас.
– Эти вещи чаще всего – добыча мародёров, – спокойно пояснил он, глядя печальными глазами куда-то вдаль.

Нет того, чтобы спросить у него, сколько он фашистов уничтожил, за что получил свои ордена… Я же был воспитанный мальчик и не влезал в разговоры взрослых. В конце концов, мне стало ужасно тоскливо в этой компании. Мне совсем нечем было развлечь себя в нашей тесной, заполненной людьми комнате. Я извлёк из кармана поджиг, и за скатертью, как за ширмой, «взвёл курок». Делал я это машинально, просто мне нужно было занять руки, я вовсе не желал произвести впечатление: заведомо же знал, что мой поджиг даёт осечку. Также машинально, коротким движением ударил шляпкой гвоздя о край стола. Неожиданно раздался оглушительный выстрел. Я помню округлившиеся, на пол-лица, мамины глаза и полные ужаса печальные глаза нашего гостя. Вмиг рука его оказалась на кобуре. Это была немая сцена. Все в этой истории кроме меня, и даже капитан с орденами на груди, выглядели трусами. Как он потом признался, ему в голову пришла жуткая мысль: по непонятной причине разрядился его пистолет!

…Я не знаю дальнейшей судьбы капитана. Только могу предположить, что вернувшись в родной город, он снял погоны и сдал своё табельное оружие. А мой поджиг ещё долго служил мне, оглашая выстрелами наш мирный двор.


Рецензии