Старик Пётр

    Отец умер, когда мне было чуть больше года и бедная мать, которая единственное что сумела сохранить за собой – это титул графини, не имела ни богатого капитала, ни даже столь присущей тому времени светскости. Тем же не обладал и отец, обездоливший нашу семью во многих смыслах этого печального слова.
    Наше старенькое имение располагалось в Тверской губернии. Поговаривают, что дед мой, Максим Петрович, хотел наладить там какое-то производство, однако дела не шли, а уезжать не хотелось. Видимо, лежало на нас некое семейное проклятье, удерживающее всех моих предков от серьезного заработка. В этом имении нам приходилось жить круглый год.
    Зимой, когда три печки и огромный камин в гостиной пытались прогреть довольно вместительный дом, мы собирались всем семейством перед огнём, и мама читала вслух. Это было модно. А потом Дмитрий Алексеевич садился за рояль и начинал играть. Из-под невзрачного лакированного ящика доносились божественные звуки Моцарта, Бетховена и, чаще всего Штрауса. Да-да, именно Штрауса. Его я запомнил особенно, ибо незабвенная матушка, бывало, поднималась на цыпочки, слыша «Голубой Дунай», и начинала кружить по зале с воображаемым кавалером. Она могла бы танцевать и с настоящим, но в доме умели играть только двое – она и Дмитрий Алексеевич Рябин. 
    Князь Рябин был давним другом нашей семьи. Казалось, он был до моего рождения, во время моей жизни и, наверное, после моей смерти он тоже будет. И при этом никогда не менялся – такой важный господин, статный, высокий, красивый. Как сейчас вижу подарок мамы ему на день рождения – портрет, где Дмитрий Алексеевич сидит на резном, похожем на трон, кресле, положив ногу на ногу, держит в правой руке миниатюрное пенсне (которым никогда не пользовался, но, как водится, всегда носил с собой), а левая рука покоится на ноге. Его чёрные усы расходятся полукругом в разные стороны. Надо отметить, что Дмитрий Алексеевич не имел обыкновения постоянно поглаживать или накручивать их, как это делали другие господа. Он вообще почему-то отличался от многих.
    Князь имел твёрдый и решительный характер – во всяком случае, так ему казалось, и он очень желал, чтобы так казалось окружающим. Он не терпел возражений и всегда был готов стоять на своём; только, увы, это «своё» можно было без особого труда выбить у него из-под ног. Если человек не сдавался в первые минуты словесной дуэли, Дмитрий Алексеевич нередко пасовал. Тем не менее, он был честен, добр, пожалуй, благороден и имел специфическую особенность громко цыкать языком, если кто-то пустил в его сторону какое-то замечание или колкость. В целом, князь был хорошим человеком и, по правде говоря, только благодаря ему мы и существовали в те годы.
    У нас было всего пятьдесят душ. При этом пятеро или семеро из них прислуживали дома, остальные отделывались лёгким оброком. И то, если бы не тяжелейшее положение моей добрейшей матери, она бы вообще не заставляла несчастных крестьян оплачивать кабалу. Итак, в имении жили я, мама, её сестра Александра Фёдоровна, кухарка с забавным именем Левиафана, одноглазая горничная Ольга, да старик Пётр, который занимался тем, что попадался кому-нибудь из хозяев на глаза, чтобы исполнить любое, даже самое незначительное поручение. И, разумеется, к нам почти ежедневно захаживал Дмитрий Алексеевич.
    Отца, насколько мне известно, мама не любила, но благоволила перед ним, как верная жена. Однако спустя несколько лет после его смерти, она поняла, что не справляется с хозяйством одна, и стала искать себе нового спутника жизни. Дмитрий Алексеевич как никто другой подходил на эту заманчивую кандидатуру. Но даже когда она, не отрываясь, смотрела на него томным взором, даже когда она внезапно вставала и подходила к роялю, чтобы спеть вместе с ним грустный романс, Дмитрий Алексеевич лишь слабо улыбался и покачивал головой в такт мелодии. Иногда мне даже казалось, что он умалишённый.
    Левиафана – была типичным представителем своей диаспоры. Замечательно пухлая, розовощёкая, весёлая и мало чего умеющая. Я не помню ни одной котлеты, которая была прожарена до конца или каши, которая не была слишком пресной. Она любила петь, плясать и мыть посуду. Всё это, кроме, возможно, последнего, у неё получалось как нельзя плохо.
    Порою, поздним вечером спускаясь в столовую, чтобы найти там кувшин с водой, я с каким-то первородным ужасом замечал зловещее свечение в тёмном углу. Я отскакивал в сторону, тут же вспоминая сложный для меня в иных случаях «Отче наш», и готовился отдать душу Господу. Но это оказывалась Ольга, которая всегда замирала, заслышав чьи-то шаги, и отблеск тусклых свечей кидался на её одинокий глаз. Поговаривали, что она лишилась его, оскорбив некоего жандарма в не столь далёкие времена. В это я охотно верю.
    Старик Пётр был самым умилительным существом на земле. Вечно довольный и добродушный, он относился к разряду людей, у которых внешность скрывает нечто более сложное и многозначительное в глубине души. У него была белее снега борода клинышком, узкие тёмные глаза и пара волос на макушке. Когда он видел маму, тётю или меня, то медленно кланялся, снимая при этом затёртый картуз, и даже пристукивал каблуком, потому как где-то слышал, что так делают в других странах. 
    Казалось, моему милому старичку обе щеки зажали прищепками, и он не мог не улыбаться трогательной беззубой улыбкой. Я бы так и думал, если бы не одно-единственное происшествие: однажды мы позвали Петра, упавшего в нежные объятия Морфея. Старик подскочил с лавки, свесил ноги и некоторое время испуганный, в нерешительности, будто вспоминая, что он тут делает, осматривался вокруг. Увидев меня (а я взял на себя ответственность найти слугу), он тут же снова расцвёл, угостил чёрствым сухарём, и мы вместе пошли к маме.
    Так вот, по вечерам (а в ту пору мне было около девяти лет) я, мама, Александра Фёдоровна, Ольга, Левиафана и неотъемлемый Дмитрий Алексеевич сидели в гостиной, играли в лото, карты, пели или читали. Старик Пётр каждый раз кланялся и отказывался от присутствия в гостиной. Полагаю, всё дело было в его крепостническом воспитании, не позволявшем нарушать основы услужливости.
    Мы любили гулять, купаться и вышивать. От меня старательно скрывали, что Ольга иногда выезжала в город, чтобы продать наше рукоделие за довольно скромную сумму. Впрочем, отмечу ради справедливости, что лично я не особо чувствовал костлявую руку дворянской бедности, которая все плотнее сжималась вокруг шей мамы и тёти. Меня они берегли, как зеницу ока.
    Как-то мама получила случайное приглашение на бал. Судачат, что там она немного перебрала с шампанским и из-за неловкого отчаяния (а из-за чего же ещё!) стала флиртовать с каким-то офицером. Офицеру она, разумеется, приглянулась, и он стал наведываться к нам, приносить мне гостинцы, по-дружески здороваться с Дмитрием Алексеевичем, у которого при виде него начинал дёргаться правый ус, и играть с мамой на рояле в четыре руки, что получалось у него довольно-таки скверно.
    Изначально он мне понравился, как мог понравиться любому, чьё расположение было куплено сладостями и лаской. Понравился он своей галантностью и дамам, даже Ольге, которой он всегда говорил, что без глаза ей даже лучше, после чего бедняжка неловко краснела и убегала к себе. Звали офицера Овцов. Зато Петру и князю Рябину он сразу не приглянулся, и каждый раз после его ухода они, как обиженные дети, сидели на крыльце и дулись на деревья, дом и всё, что было рядом.
    - Мои милые мальчики, - с улыбкой говорила мама, - ну не обижайтесь. Он всего лишь друг, милый друг и никто не вычеркнет вас из моей жизни.
    - Помнится, - возражал Дмитрий Алексеевич, - был один такой друг у Отелло.
    Я не мог тогда понять, у какого такого Отелло был в друзьях Овцов. Но, как бы там ни было, «мальчики» верили ей, а она взяла и спустя месяц вышла за офицера.
    Овцов, судя по всему, был богатым человеком. Роскошь его дворцов, разбросанных по всему миру, была настолько недосягаема, что он переехал жить к нам, продал некоторую нашу «безвкусную» мебель, а деньги почему-то забрал себе.
    В один из дней к нам в гостиную вбежал крайне взволнованный Дмитрий Алексеевич и, оглянувшись по сторонам, спросил:
    - Этого нет?
    - Нет, – дружно ответили мы.
    - Опять играет, - загадочно проговорил он и упал на стул. – Вы знаете, милая Мария Фёдоровна, куда делись деньги с проданного вами трюмо и дивана?
Мама аккуратно закрыла крышку рояля и, повернувшись к Дмитрию Алексеевичу, мягко ответила:
    - Разумеется. Они пошли в банки на увеличение нашего совместного с мужем капитала.
    - Он так сказал? Нет, Мария Фёдоровна! – воскликнул князь и вскочил со стула, с тем, чтобы вновь сокрушенно упасть на него. – Они и правда пошли, только в другом направлении. На погашение его карточных долгов!
    Мама спокойно ответила, что быть такого не может, а если это и так, то он (г-н Овцов) знает, что делает. После слов сестры Александра Фёдоровна упала в обморок, из которого она потом вставала очень долго.
    Потом Овцов начал меня бить. Сначала тростью по заднему месту. Затем уже и кулаком. Я молчал, я был мужчиной. Мама узнала лишь тогда, когда он, вернувшись домой пьяный, как ямщик, прямо у входа дал мне подзатыльник такой силы, что я не удержался и свалился на колени. Мама в ужасе подскочила и закричала, что не потерпит подобного обращения в своём доме, на что Овцов заявил, будто засудит нас всех.
    - Вы не посмеете! – сказала мама. – Вы… вы просто не сможете!
    - Это я-то не смогу?! – взревел офицер и чуть ли не с разбегу ударил своим лбом о каминную доску.
    Мама упала в обморок. Александра Фёдоровна, вбежав в гостиную, последовала её примеру (вообще, мамина сестра, многие вопросы любила решать подобным образом), Левиафана кинулась к офицеру и принялась приводить его в чувства. Ольга помогала ей обтирать кровь и промывать рану.
    На следующий день Овцов исчез и вернулся к вечеру с судебным приставом, перебинтованный, будто вернулся с войны. Нашу неблагородную семью должников обвинили в издевательстве над честным офицером.
    Выяснилось, что честному офицеру удавалось играть и дебоширить в других губерниях, в то время как в Тверской его имя было совершенно не запятнано. Более того, говорили, что Овцов частенько и почти безвозмездно помогал чинить оконную раму одной богатой престарелой графине, жившей в Твери. Что характерно, чинил он всегда одну и ту же раму в её спальне.
Нас взяли под пристальное наблюдение.
    Дмитрий Алексеевич клялся «убить мерзавца», но случая не выдавалось. До одного прекрасного дня.
    Я сидел у пруда и читал Вальтера Скотта, когда сзади тихо подошёл Овцов и выхватил у меня книжку. Конечно, фамилия автора ему не приглянулась, и он отвесил мне удар тяжёлым сапогом по ноге. Я упал на землю и спокойно посмотрел на него, зная, что это не большее, на что он способен.
    - Тебе своих скотов мало? Вон, пятьдесят штук ходит, отчитывай – не хочу!
    И он захохотал этой весёлой шутке так, что я испугался за его погоны, которые тряслись из стороны в сторону.
    Овцов хотел было ударить меня опять, но его окликнул до радости знакомый голос. Он повернулся и получил точный удар в челюсть от Дмитрия Алексеевича. Овцов пошатнулся и повалился прямо в пруд.
    - Я, братец, - сказал князь, встряхнув кулаком, - тоже служил, на войне бывал. Доводилось своими руками и душить, если такая мразь, как ты попадалась.
    Для меня открылся новый Дмитрий Алексеевич. С шестью крыльями… С нимбом над златокудрой головой, хотя князь и был брюнетом.
    Овцов с крайне недоумевающей физиономией вылез из пруда и буквально завизжал:
    - Это как? Это как так произошло, пожалуйте! Да я вас за это к барьеру!
    - Извольте, - спокойно произнёс Дмитрий Алексеевич. – К вашим услугам.
    Овцов побледнел, как снег и завизжал ещё громче:
    - Нет, увольте, увольте! Руки ещё марать о вашу кровь! Я вас в суд! К судье потащу!
    Овцов побежал к дому. На ходу он пару раз упал, но продолжал выкрикивать какие-то страшные обещания.
    На следующий день Дмитрия Алексеевича куда-то увезли. Мы только потом узнали, что престарелая графиня, у которой постоянно ломалась рама, была кумой судебного пристава. Казалось бы, что провинциальный пристав может против князя, но, живя в России, мы готовились ко всему.
    Весь дом опустился в траур. Спокойствие и тишина, как в склепе. Мама хотела счастья, а получила Овцова. Все это осознавали. Даже я, казалось, тогда уже повзрослел. Почти весь день она сидела за роялем и играла реквием Моцарта. Играла настолько хорошо, что я даже жалел об этом.
    Вечером пришёл Овцов, довольный, как швед под Нарвой, схватил дубовую табуретку и ударил по крышке рояля, от которого мама еле успела отскочить.
    - Ненавижу Штрауса, - сказал Овцов сосредоточенно и со спокойным выражением лица направился в спальню.
    Я заплакал. Мама, глядя на сына, который не плакал уже много лет, разрыдалась тоже.
    Через два дня Овцов снял со стены портрет отца, вытащил его на улицу и стал прыгать на нём, как сумасшедший.Впрочем, не «как».
    - Вот вам! – кричал он. – Вы меня выгнать хотите, погубить, негодяи! Так глядите! То же будет и с вами! 
    Его боялись и презирали. Было очевидно, что этот, с позволения сказать, офицер, помутился рассудком. Но слова сказать поперёк не могли. Странные законы господствовали в этой стране. Правда почему-то была на стороне Овцова. Мама ушла в долги ещё бо;льшие, чем раньше. Ей даже пришлось залезть в отложенные мне на университет деньги, которые она хранила пуще собственной жизни. Он буквально пропивал моё будущее.
    Но вот однажды, собираясь по его же поручению на поиск дров, я пошёл в сарай за топором и увидел офицера лежащим ничком в навозе. Сначала я подумал, что он вновь мертвецки пьян. Но лицо Овцова настолько ушло вглубь, что он бы попросту задохнулся. А потом я пригляделся и увидел рядом с ним лопату. Никогда в жизни я не забуду тех чувств, что испытал тогда, потому что их просто не было. Пустота, словно дохлую мышь в лесу обнаружил.
Явились жандармы. Всех обитателей дома собрали в гостиной. Озлобленный капитан спросил, чьих рук это дело. Каково же было наше удивление, когда согбенный и древний, как дуб, старик Пётр шагнул вперёд и, пережёвывая что-то своей беззубой челюстью, с гордостью сказал:
    - Моя лопата, господин хороший. Моё дело.
    - Выходи, дед, - мрачно произнёс капитан.
    - Всё будет хорошо, барин, - подмигнул мне старик и последовал за конвоем.
    Петра сослали куда-то в Омск, что было, на наш взгляд, вполне человечно, в то время могло быть хуже. Он умер в ссылке спустя несколько недель, прислав через поверенного весточку, что счастлив и уходит, словно сделал то, ради чего исключительно жил.
    Дмитрий Алексеевич вернулся очень быстро, и, как оказалось, эти два события не были связаны между собой. Губернатор, наслышавшись о подвигах Овцова, отпустил князя практически сразу, подивившись, что тот вообще оставил негодяя в живых.
    Дмитрий Алексеевич вошёл в дом и тут же кинулся к маме, которая сидела на диване; он рухнул на оба колена, сжал её руку в своих и с жаром проговорил:
    - Дорогая моя, Мария Фёдоровна, Машенька! Одного дня в каземате мне хватило, чтобы понять, каким глупцом и трусом я был. Знали бы вы, что испытываю я к вам! Я уже ничего не боюсь. Как я виноват перед вами всеми, что был так не смел, что делал вид, будто не понимаю вашего благоволения! Я люблю вас, Мария Фёдоровна! Люблю! Ах, если бы я мог раньше признаться в этом!
    Дмитрий Алексеевич уронил голову маме на колени и расплакался. Мама растрогалась и положила свои руки ему на волосы. Так они сидели очень долго. Помню и я к ним подошёл и обнял их. Ольга с Левиафаной, дабы не нарушать семейной идиллии, ушли из комнаты, усиленно потирая глаза.
Затем Дмитрий Алексеевич поднял голову и, посмотрев вновь на маму, тихо сказал:
    - А ведь Пётр Михайлович мне теперь отец небесный. Я же ехал сюда с одной целью – убить это чудовище.

Июль, 30, 2009г.
 


Рецензии