Чашка кофе

Когда у моей жены случился выкидыш, я поклялся, что никогда больше не рискну оплодотворить ни одну женскую особь на этом чертовом шаре. Так и случилось. Иногда, сидя перед  маленьким решетчатым окошком, я аккуратно, боясь вспугнуть собак, томящихся на привязи моей памяти, пробираюсь к тому серому зданию, где люди обычно находят счастье, а я нашел боль. Роддом номер пять запомнился мне, прежде всего тем, что я никогда в нем не был. Я каждый осенний день стоял под назойливым дождем, который, как будто зная о моих планах, усиливался с каждой выкуренной мною сигаретой. Иногда мне казалось, что в этом есть что-то роковое и, если хотите, мистическое, однако не курить я не мог. Я любил свою жену настолько сильно, что, не имея возможности видеть ее милое лицо, ласкать ее шелковистые волосы и наслаждаться ее сладким голосом, я испускал всю свою истомившуюся, измаявшуюся любовь в сигарету. Я вдыхал никотин, представляя себе, что ласкаю ее нежные губы, представляя, как наше с нею дыхание превращается в один неделимый поток, который несется сквозь голые ветви деревьев, сквозь пасмурный город, сквозь поток машин, сквозь наше с нею горе…
Я вовсе не трус, но порою, оказываясь один на один с правдой, этой величественной и безжалостной Амазонкой, я чувствую, как мои руки начинают дрожать, голос трескается, как хрусталь, выроненный нерадивой служанкой, а зрачки, подчиняясь закону об упругом соударении, бросаются в разные стороны – подальше друг от друга. Этим беднягам неизвестно, что дальше пределов моих голубых глаз им не вырваться.
Я узнал об этой страшной новости по телефону. Во время родов, как я уже упомянул ранее, я находился на улице, пытаясь сопротивляться непогоде. Голос медсестры не выражал ни одной эмоции, он был настолько безучастным, что на секунду мне показалось, будто бы она знала, что мой ребенок родится мертвым, будто бы она каждый день после работы захаживает в небесную канцелярию, и там подвыпившие ангелы выдают ей список тех, кто не должен появиться на свет, кто должен остаться в этом мистическом зазоре между серым городом и серым небом.
Все последующие дни после смерти нашего ребенка моя жена разрушалась, как замок построенный из песка. Безнадежно и стремительно. Она часами сидела на кресле, пытаясь осилить бокал кофе, который я приносил ей с той же регулярностью, что почтальон приносит почту, но стоило ее губам коснуться керамической поверхности, как она тут же застывала, так и не делая глоток. Ее мысли, как самоубийцы, повисали на тонком шнуре отчаяния, который отличался особой прочностью, ибо ни одна из моих попыток по приведению моей жены в чувство не увенчалась успехом. Наша с нею «совместная» жизнь проходила в гробовой тишине и такого же качества унынии. Мы просыпались в девять утра. Я отправлялся себе заваривать чай, а ей – варить кофе. Она около часа лежала в кровати, бездумно глядя на неровный потолок, который я несколько месяцев назад с особым упоением приводил в порядок, наивно убежденный в том, что наше чадо должно жить в самой прекрасной квартире в городе, да что там городе – в целом мире.
В те дни я путал решительно все, начиная с того, что где лежит, заканчивая тем, кто я такой. Впрочем, мои помехи были замечены только мной, ибо моя жена погрузилась настолько глубоко в омуты своего женского сознания, что она вообще навряд ли замечала мое присутствие. Она вставала со своего любимого кресла только для того, чтобы справить нужду, причем чаще всего она делала это в моем сопровождении. Я пол дня глядел в окно, за котором особо мужественные литься не жалели покидать полюбившиеся за весну и лето ветки, они стойко выдерживали молниеносные порывы ветра, но, как и всякое живое существо, вскоре сдавались под натиском холода, тисками сжимающего их хрупкие коричнево-желтые телеса. К обеду я делал ей пюре из яблок и бананов, которое она с завидным постоянством не ела, а лишь нехотя изучала вилкой консистенцию моего кулинарного шедевра. Сам я тоже ничего не ел, разве что пил кипяченую воду, к которой в иные дни не притрагивался не при каких обстоятельствах.
Выводя эти строчки, я пытаюсь дистанцироваться от тяжести тогдашних дней на максимально возможное расстояние, однако шок был такой силы, что до сих пор, даже спустя четыре года, я ловлю себя на мысли, что в моей жизни не было ничего страшнее этой потери. Мои воспоминания нестабильны. Они то расплываются, как силуэты предметов в глазах плохо видящего человека, то обретают невозможную четкость, стоит этому человеку нацепить очки. Я не знаю, что мне больше нравится – бесцельно блуждать в этом тумане образов, или же помнить каждую каплю дождя, упавшую в тот день, каждый листик, невольно ушедший из жизни, каждую минуту, растворившуюся в горечи утраты. Впрочем, глагол «нравится» звучит немного дико, вернее будет сказать - что меньше задевает мою израненную (о, как высокопарно!) душу.
Вечера были еще тяжелее. Вместе с сумраком накатывались слезы, которые я хоть и пытался сдерживать в пределе глазных яблок, но получалось не очень успешно. Иногда, закрыв туалетную комнату на шпингалет, я садился на унитаз и рыдал, как единственный выживший солдат рыдает, оставшись на поле боя, усеянном трупами его товарищей. Я никогда не был так одинок. Я никогда не чувствовал себя настолько ничтожным созданием. Каждое невинное движение мизинцем давалось мне с неимоверным трудом, а сопровождалось такой болью, что хотелось не то что кричать, но выть бесконечно долго и глухо. В один из таких вечеров я даже подумывал о том, чтобы свести счеты с жизнью. Но мне стало стыдно перед собственной женой, которую я любил больше жизни, больше себя и даже больше нашего не родившегося ребенка. Жить было мучительно трудно. Иногда я пытался найти во всем этом безобразии проблески света, проблески надежды, но стоило мне открыть глаза и в очередное утро встать с постели, как я все острее чувствовал пустоту. Боже, как я был бессилен… Мой читатель даже не представляет себе, как ужасно я себя чувствовал. Все, что мне оставалось – это сжалиться над моей супругой. Я видел, что она, как цветок, не поливаемый в течение месяцев, увядает, и я ничем не мог ей помочь. Во мне не было желания жить, но любовь я сохранил. Я никогда не расставался с любовью, которая давала мне те скромные силы, которых мне хватило на то, что я сделал. И все из-за любви.
(Прежде чем перейти к следующей части моего рассказа, замечу, что чем дальше я продвигаюсь в своем повествовании, тем скомканней и небрежней становится мой язык, а что поделаешь – треклятая боль еще не унялась, все грызет мое ноющее сердце, все танцует свое танго на треснувшем паркете надежд…)
Пятого декабря моя жена как обычно проснулась в девять. Я пожелал ей доброго утра, она еле заметно кивнула. В те дни она была совсем плоха: не говорила, не ела, лишь изредка пила. Бессонница ее мучала страшная. Я буквально чувствовал ее боль, которая стала третьей в нашей постели. И обнимая жену, я ловил себя на мысли, что обнимаю наше с нею погибшее счастье, весну, безжалостно раздавленную цементным небом. Но вернемся к утру пятого декабря. Я отправился варить кофе, а себе – заваривать чай. Но тут снова стоит немного свернуть с намеченной мною дороги, чтобы уточнить некоторые обстоятельства. Мой двоюродный брат, славный малый и по совместительству врач. Незадолго до пятого числа, я наведывался к нему. Я просил цианистого калия. Я не буду вдаваться в подробности произошедшей тогда беседы, но скажу лишь, что я получил то, что хотел.
 Я добавил смертельный яд в чашку моей жены. Я хотел, чтобы это кошмар кончился. Говорят, выход есть всегда, но отчего никто не уточняет, куда именно выходить. Я хотел, чтобы моя супруга закрыла свои чудные глазки, а я бы целовал их безумно, беспамятно, беспардонно… В то утро я не плакал. Все мои слезы уже были выплаканы. Мне оставалось только насладиться последним аккордом этой жизни, мне оставалось только расписаться в собственном бессилии. Когда я вошел в комнату, она сидела в кресле. Я был удивлен, что она встала сама. Обычно все ее передвижения не выполнялись без моей помощи, но тогда я не придал этому особого значения. Мое сознание было уже далеко за пределами моего высохшего тела – оно уже нашло свой монолитный покой, выкрашенный так же небрежно как потолок в гостиной.  Я протянул ей чашку. Сердце мое билось необычайно сильно и встревожено. Мне так хотелось поцеловать ее, но я не рискнул. Я чувствовал, что она больше не любит меня. Она не могла меня любить. Ее любовь была предана этим миром. Мы с нею были преданы. Возможно, самими собой. Мне тяжело да т незачем об этом говорить. Мои попытки описать то чувство, которое я испытывал к моей жене, сравнимы с попытками пить вместо пресной воды – соленую.
Она сделала глоток и улыбнулась. В ее глазах, кажется, забрезжил блеск. Я уже позабыл, как она улыбается. Это причудливое изменение контуров лица – это скромное, наивное движение губ. Мои руки тряслись еще сильнее. Казалось, я протянул чашку не своей жене, но надежде - я отравил свою надежду. Жена спросила меня, люблю ли я ее. Впервые за четыре года она заговорила со мной. Тем самым голосом, который я слышал в день нашего знакомства, тем детским голосом, который был невесомее пуха… Я спросил «что», и она закрыла глаза, выронив кружку с кофе.  Я бросился к ней. Я бил ее по лицу, я целовал ее в лоб, я умолял ее очнуться, но она умерла. Она умерла. Около часа я просидел на коленях возле ее еще теплого тела, напевая колыбельную, которую так хотел петь моему ребенку. В какой-то момент меня покинули всякие чувства, всякое зерно разума покинуло меня. Я взял ее тело и перенес в спальню. Я раздел ее, нежно и подобострастно. Я аккуратно, боясь нарушить мертвый покой, снял с нее мягкие тапочки, чуть приподняв ее тело, стянул тоненькую блузочку, а в самом конце освободил ее хрупкое беззащитное тело от трусиков и лифчика. Я целовал ее нестиранное белье, не помня себя. Я лизал ткань, рассчитывая на какую-то взаимность. Я нюхал ее одежду, наполняя свои легкие вожделенным ароматом. Я снова заплакал. В последний раз. Потом я разделся сам. Мой половой орган был возбужден, как никогда. Я лег на ее тело, целуя зашитый живот, гладя ее реснички, облизывая ее плечики. И я бы все сделал, но вдруг какая-то невесомая боль рухнула на мое сердце. Казалось, небесный крановщик перепутал рычаг – и пустота, рассёкши мою жизнь на «до» и «после» накрыла мое сознание. Накрыла… Не очень удачный глагол. Она затмила всякий свет, который, несмотря на свою лживость, был все-таки светом, пускай таким же равнодушным и холодным, как свет энергосберегающей лампы. Но это был свет!  Я моментально спрыгнул с кровати и забился в угол, и просидел в нем до самой ночи. До самой темной ночи.
Около полуночи я немного пришел в себя. Она все еще лежала на кровати в той позе, в которой я ее оставил. Я всей душой надеялся на то, что это был сон, чертовски реалистичный, но все-таки сон. Как жестоко я ошибался. Все, что я делал в этой жизни – ошибался. С минуту я бродил по комнате, все еще раздетый, разговаривая вслух. Никто не отвечал. Все молчали. Все семь миллиардов молчали. Им было все равно. Они не знали моей боли. Они не хотели ее знать. Что я чувствовал тогда? Сначала ненависть, потом сожаление, а в конце – отвращение.
Я принял душ. Вода была холодной, но я не мерз. Более того – мне было жарко. Я чувствовал, как моя кровь прожигает вены, как она рвется наружу… Но что ей делать снаружи? Дура-кровь и не подозревает о том, как гадко здесь – снаружи. В пять часов утра я позвонил в полицию, обстоятельно изложив им выше изложенные события. Удивительно, но они поверили. Я-то думал – мне придется их убеждать, ибо история моя – сущий бред, который отчего-то случился именно со мной. Кто знает, может, это рок? А, может, случайность? Из меня плохой философ. Бесполезный – точно.
Я сижу в камере около двух месяцев. Одиночка. Здесь довольно-таки паршиво, но все же лучше, чем дома. Ночами мне снится жена. Еще бы, она не снилась. Целую ее закрытые глаза, ласкаю холодные руки. Только это и остается. Скоро придет адвокат. Этот полноватый улыбчивый мужчина обещал отнести мою писанину, куда следует. Сейчас около семи вечера. Спать не хочется, но и писать тоже желания нет.
Как закончить мое краткое повествование? Точкой. Самый верный вариант. Жирной-прежирной точкой. Кажется, только ради нее, госпожи-точки, я и затеял свой рассказ. Где-то в глубине души я надеюсь на то, что этот пунктуационный знак поможет мне простить… Нет, на прощение я точно не надеюсь. И, черт возьми, я даже не желаю его. Сейчас эти четыре стены выглядит вполне закономерным итогом моих исканий, чаяний, надежд…. И здесь так темно, так темно, как в чашке кофе, недопитом моей женой.


Рецензии