Похороны
Теперь так и будет – собственные болезни перемежаются чьими-то похоронами, прочими событиями, не столь печальными, а иногда и просто радостными, пока и моя смерть не соберёт кого-то вместе на краткий миг на очередную рутинную процедуру проводов в царство Аида. Но я об этом уже не узнаю, хотя, может, пойму в последний момент, но мне будет уже всё равно.
Или не всё равно? Дед Василий накануне своей смерти сидел на крыльце своего дома, смотрел на красивый деревенский закат и сказал: «Как умирать не хочется!». Как чувствовал, что не проснётся следующим утром. Может, он ещё что-то говорил в тот вечер, даже, наверняка, что-то ещё говорил, но запомнилось именно это.
На его похоронах мы с моей двоюродной сестрой несли впереди процессии портрет деда Васи и было нам по-детски ужасно смешно, так же смешно мне было только на ещё одних похоронах – когда я учился в военном училище и попал в числе других в состав почётного караула, наряженного сделать три выстрела залпом холостыми патронами в знак признательности заслуг перед страной того полковника, которого мы тогда провожали на погост.
И на прочих похоронах я был иногда весел, и позволял себе шутить самому и смеяться шуткам других, но это был другой смех, в рамках понимания его неуместности.
О том, что Лена умирает, я узнал от родителей за две недели до того, как её сердце сделало последний удар, отправив последнюю порцию крови в артерии и вены в надежде, что всё ещё наладится. Тогда же узнал и о том, что полтора года назад она лечилась от рака, успешно, да вот, не уследила, болезнь снова догнала её и отыгралась за ту, первую неудачу, притаилась, поднакопила сил, и вспыхнула внезапно и всюду.
Ненавижу выражать соболезнования, дядька летом умер, а я и не позвонил, родители просто замучили: «Позвони! Позвони!», а я ни в какую. Я не знаю, что можно сказать – выразить соболезнование? Почему-то, мне кажется, что я никак не могу ни утешить человека в этом деле, ни помочь; и не вижу смысла, ибо понимаю, что буду фальшивить и оттуда, с того конца мне, если и не закричат, как Станиславский: «Не верю!», то я сам себе буду противен за это враньё.
А, может, так не просто принято, может я смогу утешить кого-то? Как? Если я сам в это не верю? Они ведь поймут, почувствуют, и будет только хуже! Нет! Пусть думают обо мне всё, что угодно, но лучше отмолчусь.
И в этот раз я не звонил и надеялся, что всё это пройдёт мимо меня, но не тут- то было! Родители решили ехать, они не могли не ехать, они были слишком близки, и меня берут с собой, причём таким тоном мне отец это говорит, что я понимаю, возражений он не потерпит. Да и, честно говоря, в последнее время отношения с женой такие, что лучше лишний день провести врозь, чем мучиться вместе.
Смотрю прогноз в инете и глазам своим не верю: самый тёплый год за всю историю наблюдений и середина октября этого года обещают мне четырнадцать градусов мороза на ту самую субботу, ну, да ладно, родители едут только на отпевание и похороны, переживу, туда и обратно, на часик делов-то, по моим прикидкам; плюс дорога туда-обратно, часа на два с небольшим лишком в общей сложности.
К родителям приезжаю с двадцатиминутным опозданием, они уже сидят в машине и ждут, отец нервничает; увидев меня, просто срываются с места и укатывают за угол, медленно паркуюсь на их место и выхожу из машины. Если бы курил, то закурил бы, самое время, иду за угол и не вижу их машины, телефон вздрагивает и начинает играть мелодию вызова, понимаю, что они остановились уже где-то на дороге и думают, что я поеду за ними.
Мама. Объясняю, что не понял замысла и узнаю, что они метрах в двухстах уже на шоссе, как раз в этот момент выхожу на трассу и вижу их, видимо, и они меня увидели, машина пытается сдать назад, но как-то неуклюже, выворачивая то влево, в поток машин, заставляя их испуганно шарахаться всем потоком, то тыкаясь в бордюр. Но я быстро дохожу до них и ныряю в заднюю дверь, всё, поехали.
Отец затягивает свою любимую песню про то, что я его не слушаю, поэтому всё делаю неправильно, ну, да ладно, нет никакого желания возражать и спорить - неправильно, так неправильно; не понял, так не понял; главное – мы едем на похороны, куда я ехать совсем не хочу и еду только потому, что обстоятельства сошлись на том, что надо ехать.
По дороге родители рассказывают, что мест на кладбищах нет и Андрей купил участок на этом близком к Москве кладбище за сто семьдесят тысяч рублей, что для меня странно: оказывается, умереть ничуть не дешевле, чем жить, а потом ещё и квартплату нужно платить за могилу - и за ней будут ухаживать, и, как в квартире, будут делать ремонт, если что-то придёт в негодность, оградка или сам памятник.
Доезжаем очень быстро, делаем круг почти что вдоль всего кладбища: везде одностороннее движение и не находим места на маленькой парковке, останавливаемся у края дороги чуть в стороне от входа на территорию. С другой стороны от дороги парк, там кто-то бегает, гуляет с детьми, с собаками, с одной стороны над всем этим нависает современный многоэтажный массив, как сюда попало кладбище?
Родители выходят и направляются ко входу, где поперёк ворот стоит небольшой автобус с надписью «РИТУАЛ», иду за ними, когда подхожу к автобусу, отец уже здоровается с Андреем, подхожу и тоже жму ему руку.
- Вот и нет моей Леночки, вот она и ушла от нас.
Меня аж передёргивает, но так и не могу выдавить из себя ни слова. Андрей и раньше называл её Леночкой, и, насколько я мог видеть их жизнь, всячески потакал её желаниям, но тут мне резануло ухо это уменьшительно-ласкательное, и я задумался, а что бы я говорил в подобной ситуации? Но долго думать об этом не пришлось, было очень холодно и родители потянули меня к машине, чему я был только рад.
Мы сидели в машине и я старался не сказать ничего лишнего, это для меня Лена троюродная сестра, седьмая вода на киселе, а для родителей - близкий человек; они много общались, ходили друг к другу в гости, собственно, если бы Лена с Андреем не ходили к родителям на разные празднования всего подряд, я бы никогда и не узнал об их существовании. И впечатление о них у меня сложилось исключительно по этим встречам: мимолётным, редким и обильным не столько разговорами, сколько тостами и алкогольными возлияниями. Да, ещё дети, мы приезжали со своими, они со своими, причём, они лет на десять старше нас и дети соответственно, сначала были их, потом наши, а встречались все со всеми детьми так и вообще раза два за все годы.
Я сидел в машине на заднем сиденье и отчищал кепку от разных мелких катышков, всё времени не было, а тут вон его сколько – вагон, чисти, сколько угодно.
- Вот, ведь, только Миша умер, а теперь ещё и Лена! – отец уже, где-то в третий раз проговорил эту фразу.
- Да, уж, не думала, что мы будем Лену хоронить, это она должна была нас туда провожать! Неправильно всё это, - поддержала его мать.
Я не вмешивался, и так всё понятно, что тут говорить? Мало того, что пришлось приехать, так ещё и говорить об этом! Нет уж, увольте! Отец только недавно вернулся с похорон своего зятя из Самары и всё это время наседал на меня, чтобы я позвонил и выразил своё соболезнование. А я так и не позвонил, зачем? Ну не считаю я смерть человека горем, это нормально – родиться, жить и умереть, а, раз нормально, то какое же это горе? Часть жизни, пусть и завершающая, последняя для того, кто умер, печальная, но все мы умрём, раз родились, чего уж тут горевать-то? Так можно и при рождении ребёнка уже начинать горевать: «А ведь он умрёт!» И не рожать вовсе детей, чтобы не множить горе.
Лена за свою жизнь успела всё, что надо было успеть: детей двоих родила, выкормила, вырастила, на ноги поставила, а, что для себя мало пожила, так все мы под Богом ходим. Вот внуков не увидела, это да, жаль, но разве кому об этом вслух скажешь? Внуки, это, как окончательное подтверждение, что жизнь на Земле прожил не зря и вот эти маленькие ангелочки сделают то, чего ты не доделал и увидят то, что тебе не дано, обязательно надо увидеть внуков и умереть спокойно: да, вот теперь можно умереть, всё, что мог сделать, я сделал, теперь вы, давайте, вперёд, а мне пора туда, к праотцам, рассказать им про вас. А без внуков о чём я им буду рассказывать? Про моих детей им уже мои родители расскажут, если всё правильно сложится в этом мире.
- Смотри, автобус уезжает! – отец показал в заднее левое окно, где большой Мерседес в чёрно-белых тонах со строгой надписью «РИТУАЛ» выехал из ворот кладбища и стал маневрировать на небольшой стоянке, стараясь пристроиться среди пары десятков легковушек.
- Похороны, наверное, начались, - заволновалась и завертела головой в надежде что-то увидеть позади себя мать.
- Да нет, они бы нас позвали, - я усомнился в том, что так могло произойти, мы стояли метрах в двадцати от въезда на кладбище и вполне разумно рассчитывали, что кто-то обязательно нас позовёт, но нет, не позвали.
Отец вышел первый, следом мать, уже потом я, всё ещё не веря, что мы забыты остальными родственниками Лены. Так и пошли: впереди отец, мать чуть сзади, и следом я. К часовне подошли молча, у входа стояла крышка гроба, прислонённая к стене, чуть поодаль тележка, на которой, как я сразу понял, гроб и перевезли от автобуса к часовне.
Отец проскользнул внутрь, следом мать и, когда я распахнул дверь, то совсем не ожидал увидеть плотную стену человеческих спин, мне казалось, что родители легко вошли, а мне места совсем не было, но, нет, чуть потеснились и я втиснулся. Отец стаскивал с головы шапку и я вспомнил, что да, в церкви лицам мужеского пола надобно голову обнажать, а женского – покрывать, снял кепку и свернув её, засунул в карман.
Какая-то женщина передала мне церковную свечку, все уже стояли с такими в руках, у некоторых свечи были продеты сквозь небольшие бумажки, женщина что-то объясняла стоящим вокруг неё и разрывала лист бумаги на маленькие клочки, передавая их тем, кто только вошёл и ранее вошедшим, но до сих пор такими бумажками не осчастливленным. По обрывкам фраз вокруг стоящих стало понятно, что батюшка опаздывает, но вот-вот будет. Кто-то радостно объяснял, что это тот самый батюшка, который крестил его недавно родившегося ребёнка, он из той церкви, возле их дома, а сюда только на такие службы приезжает. Рядом стояла пара с сыном, и я так и не понял, об этом ребёнке шла речь или о другом. Его отец постоянно то брал его на руки, то опускал вниз, пацанчик маялся в ожидании больше других.
Часовня была разделена на две части перегородкой, в той, ближней к иконостасу, части скопились самые ближние родственники, они обступили гроб со всех сторон, но сам гроб мне за спинами стоящих передо мной виден не был, я догадался о его расположении по пустоте, которая в этой ситуации не могла образоваться ни по какой иной причине, кроме как присутствия там покойницы в её челне, том, который поплывёт вскорости по Стиксу в Аид.
Встретит его Цербер, откроет сей странный челн, обдаст зловонным дыханием Лену, убедится, что она мертва, прибыла по назначению и возвращению не подлежит, и только с того момента можно будет точно знать, что она там навсегда. Навсегда-навсегда, навсегдее просто не бывает, а всё остальное на время, даётся нам в аренду, а оплачиваем мы этот лизинг жизни своими мучениями, которые принимаем за наказание Божье, а это всего лишь плата за право жить. Бог не наказывает, он нас любит.
В этой части часовни стояли те, кто был родственниками подальше в родстве, знакомые семьи, ещё, наверное, кто-то, я никого и не знал, кроме Андрея и его детей, его и Лены. Логичным завершением всего этого человеческого ранжира стоял я в дверном проёме, уже почти на улице: самый дальний, если не по родству, то по общению с покойницей точно.
Когда духота сгустилась уже почти до состояния желе, дверь позади меня распахнулась и, обернувшись, я увидел живое и почти даже весёлое лицо батюшки, но это только в первую секунду, при виде нас лицо стало скорбным, но деловитости не убавилось, оно так и осталось на всё время его работы деловито-скорбным, в общем, рабочим в соответствии с ситуацией. Думал, что придётся выйти, чтобы пропустить его к гробу, но люди без слов расступились, и я вместе с ними, и батюшка легко прошёл к гробу.
Только тут я увидел, что Лена лежит ногами к иконостасу, лицом к Богу, чтобы он мог увидеть её, узнать, вычеркнуть из списков живых, тех, кто под его защитой, и внести в другие списки, тех, кому его покровительство уже ни к чему. Люди снова сомкнулись за спиной у батюшки, тот, добравшись до своего места, уточнил, кто кому и кем приходится, что-то указал, кто и что должен сделать, как встать.
Пока он что-то рассказывал стоящим у гроба, его помощница, которая раздавала нам свечи и бумажки, зажгла эти самые свечи стоявшим около неё и люди стали передавать этот огонь друг другу, пока у всех в руках не оказались горящие свечи. Эстафета скорбного огня почти мгновенно разнесла по небольшому помещению и специфический запах горящих церковных свечей, хорошо, что дверь отрывали и воздух в часовне заметно освежился. Ребёнок срочно запросился снова на руки, поближе к огню, хоть какое-то развлечение; служба началась.
Батюшка заголосил басоподобным голосом свои православные мантры, его помощница что-то подпевала, слушалось это красиво, но было совсем не понятно, о чём речь. Многие слова были знакомы по корням, но остальные части речи коверкали их нещадно, делали непонятными, а несколько слов, связанные в предложения, не имели совсем уж никакого смыла, с таким же успехом я мог бы слушать муллу, раввина и любого другого служителя любой другой церкви мира, смысл был, в общем, понятен: да упокоится душа твоя с миром, иди и не волнуйся - мы догрешим за тебя! Но, всё-таки, хотелось бы понимать в подробностях. Воистину: двух таджиков, говорящих на своём родном и вставляющих иногда наши матерные слова я бы понял куда лучше.
Помощница, подпевавшая батюшке, иногда вскидывала руку, крестясь, видимо в те самые моменты, когда и было положено креститься. Волна крестящихся рук разбегалась от неё в разные стороны, как недавно разошлась волна скорбного огня, но только более скорая. Отец держал свечку в правой руке и каждый раз перекладывал её в левую, чтобы перекреститься, а потом обратно, слегка отставая от всех, пока мать не сказала ему тихонько:
- Свечку держат в левой руке.
Он переложил свечку в левую руку и уже оставил её там до конца службы. Я оглянулся вокруг, у всех свечки были в левой руке, отец уже тоже был, как все, а моя свеча оставалась в правой руке, я не крестился и свечу перехватывать не стал, зачем? Бог любит всех, и тех, кто крестится, и тех, кто нет.
Ребёнок всю службу просидел у своего папы на руках, зачарованно глядя на свечи, впрочем, всё было не так, чтобы долго, думаю, что к всеобщему удовлетворению. Закончив, батюшка спросил, кто из присутствующих ходит в церковь, глядя в первую очередь в ту сторону, на ближайших родственников, кто регулярно причащается. Ответом ему было гробовое (прости Господи!) молчание.
- А у кого есть Псалтырь? – в его голосе уже не было никакой надежды.
- У меня есть.
Кто это сказал, я не видел, только разобрал, что этот молодой женский голос прозвучал из той, первой части часовни, которая с иконостасом, покойницей и близкими родственниками, может дочь? А батюшка обрадованно заговорил скороговоркой о необходимости до сорокового дня читать какие-то молитвы и что-то ещё делать, хоть капля бальзама на его церковную душу в этом скопище формально верующих безбожников!
Помощница приказала всем загасить свечи и прощаться с умершей, батюшка вставил в руки Лене маленькую дешёвую иконку и положил на её лоб полоску, разъясняя, что надо проститься с покойницей, поцеловав иконку и полоску на лбу. Самые близкие простились первыми и остались в той комнатке, а остальные подходили, выражали соболезнование, целовали Лену в указанные места и выходили на улицу. Ребёнок стоял у изголовья гроба и его голова была сантиметрах в двадцати от головы Лены, он пристально смотрел ей в лицо, если бы я точно не знал, что она мертва, мог бы подумать, что они играют в гляделки.
Я был в числе последних, когда зашёл в ту часть часовни, что с иконостасом и гробом, было совсем свободно, подошёл к Андрею, сыну, пожал обоим руки, кивнул через гроб дочери, но сказать ничего не смог, я не знаю, что сказать, просто дежурно выразить соболезнование? Не могу!
Я снова зажёг свечку, которую вертел в руках и не знал, куда её деть после того, как приказали погасить, а тут нашёл: перед иконостасом стояли несколько горящих свечей, и я зажёг свою, подплавил её низ и вставил в одно из пустующих гнёзд. Только после этого я повернулся к Лене и сразу не узнал её. Понятно, что рак не красит человека и высасывает все соки, но не так же! Сколько, года три – четыре назад я её видел, она была, как и всегда полновата, весела и жизнерадостна, а тут в гробу лежала не она, какое-то совершенно чужое лицо, худое, измождённое, незнакомое. Меня и до этого не вдохновляла перспектива целоваться с покойницей, а теперь и подавно расхотелось, я запахнул полы пальто, выскользнул боком мимо гроба и на свежий воздух, ух!
У часовни, снаружи, хорошо, кислородно, вот только холодно не по-октябрьски, достал кепку и надел на голову, пошёл по рядам между могил, не знаю, почему, но с детства люблю пройтись, почитать эти нехитрые однообразные надписи, ещё с самого детства мы с пацанами постоянно ходили на местное кладбище в Ростове-на-Дону, я всё время придумывал тем, кто лежит где-то в земной глубине, их жизни и обязательно – как они умерли.
Вот, дедушка с бабушкой лежат под одной плитой с одинаковой фамилией, тут всё понятно: сначала он умер от болезней старческих, а через год и она вслед за ним ушла, зачем дальше жить, если не за что держаться в этом мире? Хорошая, долгая жизнь и смерть правильная, по человеческим понятиям, только подпись портит впечатление: «Вечная память!»; никакой фантазии, могли, хотя бы, написать: «Любим! Помним! Скорбим!». А, может, и не любят, не скорбят?
Вот самый большой памятник по центральной аллее, генерал, отец сказал, что в Чечне погиб, он то ли его знал, то ли про него что-то знал. Правильно умер, как и подобает воину – на войне, и жизнь успел прожить, не то, что тысячи мальчиков, полёгших в той бойне в самом начале пути, а у многих из них и могилы- то нет, не знают их матери и отцы, где и как умерли их любимые, кровиночки их, те, кто должны были нарожать им внуков и продлить эту цепь жизни дальше. А кто-то из них до сих пор лежит в ростовском морге и зовёт родных: я здесь, найдите меня, похороните, как это у нас принято, замёрз я здесь, хочу в землю в родной деревне лечь, туда, где все мои бабки, деды, прадеды лежат. Но никто их уже не заберёт домой, к родным берёзкам, истечёт срок хранения их праха и закопают их в общих безымянных могилах под ничего не значащими номерами.
А вот какой-то ребёнок, мальчик, наверное, утонул, я с самого детства всегда представляю себе, что, если ребёнок, то утонул, хоть и мой самый лучший друг в ростовском детстве умер от лейкемии. Я до сих пор иногда во сне езжу с ним вдоль парка Плевена на велосипедах и никак не могу обогнать. Он занимался велосипедным спортом, Юра Зимин, и любил на мне потренироваться, я всегда ему проигрывал, но не злился, что странно, мы с ним серьёзно дружили и не помню, чтобы ссорились. И мать его постоянно стоит у меня перед глазами, маленькая сухонькая женщина с пучком на голове, а отца его я не помню.
В Тбилиси окна моей комнаты выходили на улицу Черноморскую, сейчас, наверное, переименовали её. Жили мы на третьем этаже и ежедневно под окнами проезжали похоронные процессии: медленно ползущий по асфальту грузовик с открытыми бортами, по центру открытый гроб, утопающий в цветах, за грузовиком идут и едут многочисленные или не очень родственники. И обязательно оркестр!
Заслышав печальную музыку, я невольно выглядывал в постоянно открытое окно и всегда натыкался на лицо покойника, обращённое прямо ко мне. Видимо, в это время Богу было хуже видно возвращающегося к нему путешественника, а я уже не мог оторваться от лица умершего и заворожённо глядел на него, пока машина не скрывалась за поворотом. Со стороны могло показаться, что я играл с ними в гляделки (точь –в- точь, как тот самый пацанчик, о котором я рассказал чуть выше), последний раз для них, скрашивая им тоску всей процедуры прощания. Странно, но я до сих пор помню некоторые из детских лиц тех ежедневных игр в проклятые гляделки, взрослых не помню ни одного, а детские въелись в память намертво.
Так, а здесь у нас лежит почти что мой ровесник, наверное, цирроз печени, иначе с чего бы ему в сорок три года умереть? Жена всё время пилит, что я скоро помру от этой болезни, с её точки зрения я слишком много пью, а мне кажется, что по российским меркам я и вовсе не пью. Пытаюсь нащупать, где она у меня, эта несчастная печень.
- Андрей!
Оглядываюсь и вижу, что все уже давно мелькают где-то далеко за часовней, мама чуть отстала от всех, кричит мне и машет рукой, быстрым шагом иду в ту сторону, проходя мимо здания вижу, что крышки гроба у входа нет, тележки для перевозки тоже, что вполне объяснимо.
Догнать уже никого не успеваю, подхожу, когда батюшка заканчивает очередную церемонию, холодно, чёрт, здесь, как будто ещё и веет оттуда, из-под земли, и холодно вдвойне. Снимаю кепку и голова будто деревенеет, почему женщинам такое послабление?
Гроб уже заколочен и готов к спуску; вдоль ямы на каркас из реек натянута красная материя, со всех сторон от ямы набросана земля. Совсем уже никого не слушаю, Андрей с детьми стоят обнявшись, все трое плачут, а рядом стоит … Лена! Вот же она! Она совсем не умерла, вот она, люди добрые, оглядываюсь, только я её вижу? И тут соображаю: это её сестра из Калининграда приехала, а Лену опускают в глубину земли, рабочие отрывают материю и ломают каркас, кто-то говорит:
- Кидайте землю.
Люди подходят и бросают мёрзлые комки, не вижу, как они падают, но отлично слышу гулкие удары о пустоту гроба, сначала их было мало и можно было различить каждый в отдельности, а потом всё это слилось в единый гул, в конце снова единичные удары и всё, тишина! Я так и не подошёл, не хочу!
Рабочие начинают кружить вокруг могилы, прикидывая, за что браться и с чего начинать, поспешно натягиваю кепку и опускаю уши, наверное, я это сделал первый, но вслед за мной и все натягивают на головы шапки, кепки, шляпы и береты: раз кто-то надел, значит и всем можно. Ребёнок истошно закричал:
- Папа, я хочу ещё покидать!
Все молчат, никто и голову не повернул в его сторону, словно не слышали сказанного, отец взял малыша на руки и потащил куда-то в сторону, что-то ему при этом говоря, а рабочие, словно ждали этого крика, схватились за лопаты и начали закидывать яму, которая поначалу так же гулко отзывалась, как и когда все кидали комья в могилу, потом всё глуше, глуше и в конце только звуки ударов мягкого по мягкому.
Лопаты у могильщиков с удлинёнными совками, я таких ни разу не видел, последнюю землю прикрепляли к холму резкими ударами со всех сторон, холм получился большой – не меньше метра в высоту, последние комки мёрзлые и не вдавливались друг в друга. Земля оказалась сырая и лёгкий пар поднимался на морозе кверху в тех местах, где рабочие тревожили кучи, и в конце уже весь холм парил, как будто душа обрела видимость и отлетала так наглядно, чтобы было понятно, что вверх, в рай, покойница отжила праведницей. Всё обложили венками и цветами, один из рабочих воткнул крест, долго пристраивали портрет, да, на портрете была Лена, тут её легко было узнать. К часовне первым пошёл кто-то другой, но я с удовольствием присоединился к этому образующемуся потоку, было очень холодно.
У часовни батюшка со своей помощницей торопливо запирали помещение, потом пошли по аллее к боковому выходу, мать решила сходить в туалет, и я поспешил за батюшкой, воспользовавшись паузой. Он шёл неспешным шагом и весело переговаривался со своей собеседницей, словно и не по кладбищу шли и не человека только что хоронили. Не скажу, что это меня покоробило, понимаю, для них это ежедневная работа и нет разницы, крестины это, венчание или отпевание, сделал дело – гуляй смело, смейся – не хочу. На отпевании -то он не смеялся! Это всего лишь работа! После работы он не обязан ещё работать!
Так и иду за ними до самого выхода и уговариваю себя, что это нормально, а там, всё, как я и ожидал: батюшка сел в Инфинити, его помощница пошла по своим делам пешком, а я спешу обратно.
- Ну, где ты ходишь? Холодно здесь стоять! – отец сильно раздражён, мать уже давно вернулась и они так и стоят около часовни, ждут меня.
- Так, надо было кое-что посмотреть, - отвечаю неопределённо, чтобы не углубляться в подробности, куда и зачем ходил.
- Мы отстанем сейчас, потом потеряемся.
- От кого отстанем?
- От них.
- А зачем нам за ними ехать?
- Мы решили ехать на поминки.
- Вы же не хотели.
- Нехорошо как-то, решили поехать, - это уже вступает мать, все вместе быстро идём к машине, очень холодно.
Набираю Катин номер и сбрасываю, потом позвоню и скажу, что задерживаюсь.
- Ты отвезёшь нас обратно? – отец спрашивает нерешительно уже на подходе к машине.
- Нет, - не люблю ездить на чужих машинах, непривычно, о чём и хочу сказать, и тут вспоминаю, что вовремя права оставил в своей машине, - у меня прав с собой нет.
Мать даже обрадовалась, для убедительности хлопаю себя по всем карманам, отец сильно расстраивается, что хорошо видно по его лицу. Мы дружно ныряем в машину и отец включает двигатель, тело распрямляется в тепле салона, автобус трогается, и мы за ним.
Огибаем кладбище ещё раз почти полностью, как будто это тоже часть ритуала прощания и сразу утыкаемся в почти мёртвую пробку. Если в России две проблемы – дураки и дороги, то мы сразу чувствуем на себе обе: я бы даже сказал, что в Куркино дороги строили не просто дураки, а круглые идиоты, метров пятьсот проезжаем минут за сорок, теряем в пробке автобус и я включаю навигатор. Андрей говорил адрес на Ленинградке, понимаю, что нужно уточнить, шоссе или проспект, но делаю логический вывод, что это должно быть ближе к кладбищу и это наверняка шоссе.
Когда разворачиваемся на шоссе и подъезжаем к дому, я сразу понимаю, что мы не туда приехали, никаких примет из тех, что называл Андрей, звоним ему и начинаем путь уже к такому-же адресу, но уже на Ленинградском проспекте, суббота и поэтому и туда доезжаем быстро, на парковке ни одного свободного места, собственно, это и не парковка, мини-карман, утыканный машинами.
Здесь нас встречает кто-то из родственников не то Андрея, не то Лены, и мы сразу находим, куда идти, ресторан мудрёно замаскирован в полуподвале, отец хочет оставить машину чуть не поперёк выезда, но тут отъезжает кто-то и мы паркуемся и уже спокойны – не заденут и не эвакуируют, не оштрафуют и не процарапают в злобе гвоздём по борту.
Вовремя раздаётся звонок и я успокаиваю: мы поехали на похороны, да, буду позже, вероятно, уже ближе к вечеру, так даже лучше, а то я не знал, с чего начать, а тут всё так легко разрешилось.
В ресторане раздеваемся на входе и мать говорит, что мы на поминки, девушка показывает нам на ступеньки вниз – полуподвал полуподвала, будем поминать Лену на одном с ней уровне, где-то под землёй, примерно в двух метрах от поверхности.
Спускаюсь вниз и первое, что вижу – смеющегося Андрея, он весело обсуждает что-то с сыном, встретившись со мной взглядом, осекается и надевает маску скорби, с которой и я вошёл в зал. Мне показывают наши места и я спешу наверх, в туалет, помыть руки. Ресторан украинский и стены увешаны американизированными украинками во фривольных позах, ничего не имею против украинок и США, но слияние их выглядит диковатым, наверное, староват я для понимания этого.
Возвращаюсь в зал: ничего не изменилось; сажусь на своё место и по обрывкам фраз понимаю, что кто-то совершил ту же ошибку, что и мы – перепутал Ленинградское шоссе и Ленинградский проспект. Ждём долго, я начинаю уставать ждать и потихоньку моё лицо наливается краской, я это не вижу, а чувствую - всегда так реагирую на нехватку кислорода. Чуть не напротив меня стоит на полке портрет Лены, точно такой же, как и тот, что оставили на могиле. Слышу от кого-то, что ещё один портрет висит где-то позади, оглядываю зал, нахожу портрет и почти под ним сестру Лены, точную копию с этого портрета, только живую. Удачно не встречаюсь с ней взглядом и поспешно отворачиваюсь.
Родители с маленьким пацанчиком сидят прямо напротив нас, и его ужимки слегка скрашивают ожидание, его кормят, больше к еде никто не притрагивается, в зале стоит лёгкий гул, ничего разобрать не могу, да и не пытаюсь, честно говоря, задумался о нас, что было бы, если бы Катя умерла, а я остался с детьми один. Сто раз уже думал, что наступит и наше время умирать, и всегда хотел, чтобы я умер первым среди всех, чтобы все эти хлопоты с похоронами – мимо меня! Помру и сами там разбирайтесь, что со мной делать.
Собственно, похороны – не самое сложное, что бы предстояло тому, кто останется; смерть, это бегство с поля боя, слабость - я помер, а вы тут крутитесь и платите по всем этим бесконечным счетам; растите детей и внуков; ремонтируйте свои машины, дачи, квартиры; мойте посуду, готовьте, убирайтесь, стирайте; получайте свои кипы справок и предъявляйте их, куда требуется; ходите по поликлиникам и больницам, пейте упаковки таблеток и капсул в надежде продлить всё то время, что вы сможете быть полезными на этой земле; в общем, живите всей той полной забот жизнью, что и сейчас, а я устал, ухожу, на меня больше не рассчитывайте.
Тут появляются опоздавшие и чуть приглушённый гул застольных разговоров взрывается всеобщей радостью предстоящего начала поминок и завершения бесцельного сидения за столом. Насколько я понимаю, это родственники Андрея, они рассаживаются рядом с нами, заполняя все оставшиеся места за столом, нам приходится двигаться, напротив нас люди тоже двигаются и тут встаёт Андрей:
- Начинаем поминать нашу Леночку! Тут вам сейчас всё расскажут, как правильно делать, я в этом не очень-то и разбираюсь. – и садится.
Встаёт дочь:
- Сначала берём кутью, кладём на блинчики и мажем мёдом. С этого надо начать, а всё остальное уже потом.
Мать подсказывает, что кутья это рис, блинчики я и сам вижу, с трудом нахожу розетку с мёдом, соединяю все три продукта, ну, так себе вкус получился, не знаю, что он означает и почему стал символом смерти.
Когда-то давно, в моём советском детстве, когда мы хоронили деда Васю, на поминках в столовой сначала подали рис с изюмом. До сих пор помню, как я запихивал в себя это невкусное варево и не мог понять, почему именно это нужно есть, если человек умер. Я вообще не понимаю, почему надо на похоронах есть, ведь мы по каждому поводу едим: на днях рождения, на свадьбах, на новосельях, на Новый Год, на 9 мая, на День Рыбака, в конце концов. И пьём. А он, или она, кого мы провожаем в последний путь, не могут с нами выпить и закусить, и смотрят укоризненно с портрета с чёрной ленточкой в уголке на всё это пиршество: «Как же так? Почему вы пьёте и едите без меня? Ведь ещё вчера мы делали это вместе! Давайте не сегодня! Давайте я уйду и не буду смотреть на это! Ведь мне тоже хочется посидеть с вами: выпить водочки, повеселиться, послушать анекдоты, рассказать, в свою очередь, свеженький, только вчера в инете вычитанный ужасно смешной анекдот! И салатика вон того мне положите, безумно люблю крабовый салат!»
Чёрт, я очнулся от того, что мать толкает меня локтем – все поднимают рюмки, судорожно наливаю морс в стакан и не чокаясь опаздываю пригубить из него. Впрочем, это не важно и всем не до того, пьют не чокаясь, как и положено, а тут невозможно опоздать выпить. По центру стола садится Андрей и я понимаю, что он только что говорил что-то хорошее про Лену, а я это прослушал. Жаль, да ладно, что же поделаешь, ведь не просить же Андрея повторить сказанное отдельно для меня.
Все начинают накладывать себе разное и вкусное, я стараюсь не отстать, избегая крабового салата и налегаю на свежее – огурчики, зелень, помидоры, перец, впереди обещают горячее и первое, если забить желудок тяжёлым, горячее пойдет не в удовольствие, а по надобности. Снова сталкиваюсь взглядом с Леной на портрете и невольно пытаюсь оглянуться на её сестру, но недооглядываюсь и снова смотрю на портрет перед собой.
Вот, интересно: всё время в детстве я дико боялся смерти, считал, сколько мне лет и до скольких лет люди живут, успокаивая себя, что впереди ещё десять таких же жизней, что уже прожил; ах, нет, уже пять осталось; да нет, ещё до середины жизни время есть; а, может я до ста дотяну и середина жизни вовсе не позади? И с годами боязнь смерти сменилась привычкой к тому, что я умру, и, если я и не могу долго уснуть, то вовсе не от страха перед этой старухой с косой, а от того, что что-нибудь болит, сегодня одно, а завтра уже другое. А иногда проскальзывает мысль, что неплохо бы уже и помереть, пока боли не стали ежедневными и повсеместными.
Я всё время думал, как умру, хотелось бы во сне, чтобы без боли и мучений, просто не проснуться однажды и всё. Ведь так хорошо не знать, что завтра тебя не будет, вечером провалиться в сон, свой прекрасный сон про лифт без стен, поднимающийся снаружи небоскрёба на огромной скорости на самый верхний этаж. А небоскрёб такой высоты, какой и не бывает – где-то внизу белеют альпийские вершины (почему-то я знаю, что это именно Альпы); я прижимаюсь к той стороне, что ближе к стене здания и мне всё страшнее и страшнее. Я боюсь упасть и умереть.
Мне часто снится этот сон и в свою последнюю ночь тоже хочу увидеть именно его. Однажды в этом сне прекрасная обнажённая девушка, намазанная каким-то маслом, бесстрашно танцевала на самом краю пропасти и в один момент просто соскользнула вниз. Все ахнули, я подполз к краю платформы и увидел, что она висит на двух пальцах одной руки на самом краю, как в голливудском фильме, и весело улыбается – в её глазах не было и капли страха. Она легко перемахнула через меня, не совсем понятно, как именно, сначала подтянувшись на этих самых двух пальцах, которые удерживали её от падения, перехватившись двумя руками и продолжила свой опасный танец.
Я хочу, чтобы в мою последнюю ночь она снова танцевала для меня в последний раз, нет, нет, не её последний раз, а мой последний раз, если ей захочется после моей смерти станцевать ещё для кого-то, я не против, но этот последний приват-танец очень хочется заказать у Бога, ибо кто ещё сможет мне это организовать?
- Дай мне икры.
Снова резко возвращаюсь из сплава по реке своих мыслей – соседка слева захотела икру и почему-то именно эта фраза прервала мои размышления.
- Здесь нет икры, - наверняка это её муж, я узнал его по интонациям: я точно так же отвечаю своей, когда она хочет чего-то: хоть икры, хоть шубу, хоть новое колечко на день рождения.
Прямо передо мной на огромном блюде намазана небольшая горка красной икры, всё остальное блюдо очистили от съестного и не увидеть эту горку невозможно. Видимо, именно наличие этой горки удерживало официанта от того, чтобы унести это блюдо – икра всё же. Берусь за край этой тарелки, приподнимаю и проношу над всем остальным в левую сторону стола.
- Спасибо! – не отвечаю и даже не смотрю в ту сторону: всё равно благодарный взгляд жены компенсируется ненавидящим взглядом мужа, баланс не нарушится.
Итак, в свой последний вечер я закрою глаза, минут через десять мои мысли спутаются со сном, переплетутся, потеряют логический смысл и перестанут быть мыслями, сновидение победит, я зайду в свой «любимый» небоскрёб, каким-то образом попаду в лифт, начну бояться его стремительного подъёма вверх, успокоюсь, когда девушка начнёт свой танец и всё, finita la commedia.
Мечты, мечты, может меня трамвай переедет, когда я буду брести за своей ничтожной пенсией, содрогаясь от кашля холодным зимним вечером? Впрочем, всё равно, главное, чтобы быстро и без боли.
Лене не удалось умереть без боли, ей пришлось напоследок помучиться, опухоль в голове, представляю, что за адские страдания ей пришлось испытать; судя по тому, как постоянно уходят в мир иной добровольно те, у кого происходит нечто подобное, даже обезболивание не очень-то и помогает. Она входила в беспамятство постепенно, ежедневно сокращая своё сознательное присутствие в этом мире, последний раз пришла в себя, попросила пить, а, когда принесли, она снова была там; выходит, не исполнили её последнее желание.
Нет, всё должно быть не так: обязательно нужно сказать что-нибудь глобально важное напоследок, чтобы через века прошло. Вот, как Левша, например: «Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят …» И ведь сказали, все государи с тех пор про это знают, даже если и звались генеральными секретарями чего-то там. Только вот понять эту фразу мало кому из них удалось, да, почитай, никому. Может и нет смысла говорить что-то такое умное? Всё равно не поймут, может, лучше попросить воды и дождаться, пока принесут, чтобы их совесть не мучила: что я попросил, а они не принесли.
Нет, так тоже не пойдёт, всё-таки, надо сказать что-то умное, чтобы передавали из поколения в поколение и гордились. Надо будет заранее написать свои последние слова, запомнить и хорошенько отрепетировать, чтобы со стороны не смотрелось смешно, а то ухи просить придётся или требовать, чтобы после моей смерти считали меня коммунистом, как в большинстве наших фильмов. Нет, не обязательно именно коммунистом, но, как бы в бреду не потребовать зачислить меня в либерал-демократы, вот смеху- то будет!
А, вот самый лучший вариант: я лежу в постели, окружённый многочисленными родственниками, дрожащей рукой подписываю завещание, нотариус заверяет его и сразу начинает зачитывать. Замок в Лангедоке с виноградниками отходит младшенькой дочери, металлургические заводы в Руре – сыновьям в равных долях, сеть отелей в Италии – жене, а двушку на Арбате – горничной, не подумайте чего плохого, но хороший и самоотверженный труд должен щедро оплачиваться.
В последнем варианте есть одна большая проблема: нет у меня замка с виноградниками в Лангедоке, металлургических заводов в Руре, сети отелей в Италии. Вот двушка есть, правда не на Арбате, а в Люблино, и живёт нас здесь так много, как сельдей в бочке и как её поделить между всеми, я не знаю. Впрочем, мне всё равно: помру, а вы сами разбирайтесь, обойдётесь без завещания.
Официант спросил у меня что-то, а я недоумённо уставился на него: что тебе нужно, брат, зачем отвлекаешь от мыслей?
- Ты борщ будешь или куриную лапшу? – это мать озвучила не услышанные мной слова официанта?
- А вы что заказали? – чуть было не попросил уху, но, вдруг, решил, что рановато, поживём ещё, однако.
- Мы лапшу.
- Ну и я лапшу, - лицо у официанта скисло, чуть позже я понял, почему – все вокруг заказывали лапшу, а они приготовили поровну и со сбытом борща получалось не очень хорошо.
А соседи слева пожалели его – все заказали борщ, чтобы выручить беднягу, и он рассыпался взглядом в благодарностях, так и не озвучив их. Вот сейчас, когда я пишу эти строки, я бы с бОльшим удовольствием поел бы борщеца, а тогда хотелось именно лапшу, и не в последнюю очередь, думаю, именно потому, что официанту хотелось, чтобы я заказал борщ.
Почти и не попробовал салатов, поэтому лапша просто провалилась в меня, хотя обычно я холоден к первым блюдам. Позади раздался голос «Лены», это были самые трогательные и откровенные слова, которые я услышал на этих похоронах, по моему разумению, она из всех присутствующих больше всего любила покойницу и переживала так, что я даже побаивался за неё.
Когда хоронили деда Васю, баба Поля, жена его, в то время, как выносили гроб из дома, потеряла сознание, упала на траву - маленькая, сухонькая, как девочка; кто-то подхватил её на руки, положил на лавочку у входной калитки лицом вверх, сложил руки на животе и хоть в гроб к деду Васе её клади, так позеленела она в один момент и у всех сердце ёкнуло: но нет, минут через десять баба Поля ожила.
Смотрю я на «Лену» и вижу, что она близка к этому состоянию, перевожу взгляд на потрет Лены и отворачиваюсь. Не буду писать, что она сказала, хотя и помню, не хочу, чтобы вы плакали.
Нет, лучше ничего не говорить перед смертью, просто уснуть и не проснуться. Ведь мы каждый день ложимся спать и никто точно сказать не может: проснётся он назавтра, или не повезёт. Жизнь, она, как сериал – от сна до сна по одной серии. Причём, кому-то на роду написано посмотреть всего одну-две серии, а кому-то больше ста лет это наблюдать изо дня в день. Причём, что интересно, и тому, и другому не дано знать: с чего всё началось и когда и чем закончится.
Каждый смотрит только ему одному отведённую часть этого большого мегапроекта, спродюсированного Богом, со специально отведённого ему места с индивидуальным звуком и изображением. И никто и никогда не узнает: ЗАЧЕМ ВСЁ ЭТО? Кто мы? Зачем мы здесь? Откуда взялись и куда уходим? Самое интересное, что каждое новое знание, которое, казалось бы, должно отвечать на вопросы, да, отвечает на тот вопрос, который мы решали, но ставит сотни новых. Может, нас потому и становится на Земле всё больше и больше: чтобы решать эти вопросы, а мы отвлекаемся – воюем; страдаем из-за любви; из-за того, что нет любви; от того, что нет детей; от тех проблем, что создают дети; от вечно ломающейся машины; от того, что нет денег на машину, да мы от всего страдаем!
Чёрт! Люди! Вы занимаетесь ерундой! Ответьте мне: зачем меня родили на свет и в чём моя миссия? Зачем я живу и что будет после? Не зря ли я прожил свою жизнь? Что я должен был сделать и не сделал? Или, наоборот, что я сделал такого, что не должен был? Кто-нибудь знает это?
Кошусь на родителей, вот интересно, до того, как у меня появились свои дети, я не понимал, что они чувствуют по отношению ко мне, понятно, что любовь-морковь, но отношение родителей к своим детям совсем другое – особенное чувство, оно совсем не похоже на встречное, или это просто я такой бесчувственный чурбан?
Ведь за детей можно жизнь отдать и хочется, чтобы у них было всё хорошо, в первую очередь, и всё равно, что происходит в твоём собственном сериале. С этой точки зрения я родителей сильно подвёл, нет у них уверенности, что мы с сестрой твёрдо стоим на ногах и сможем прожить без них, нельзя им уходить сейчас, когда всё не так, как им хотелось бы. Вот, кажется понял: не так важно, когда и как уйти, главное знать, что ты уходишь, а здесь всё оставляешь в порядке. Чтобы, хотя бы твоя часть сериала закончилась хэппиэндом.
Тут справа, за родителями, поднимается сослуживец Андрея и бодро рассказывает, как познакомился с Леной, как встретился с ней первый раз, как она прогнала его с порога, проклиная всех тех, кто спаивает её хорошего мужа. Ну, вот, теперь никто не сможет ему помешать. Нет, это не он сказал, это я за него додумал. А, может, и не я один.
Вот интересно, Андрей сейчас что чувствует на самом деле? Он потерял или освободился? Я почти совсем ничего не знаю об их отношениях, так, по обрывкам фраз составил некоторое мнение и оно говорит в пользу того, что Андрей расстроится, но не так, чтобы, как баба Поля, чуть не умереть на похоронах мужа. Или, как сестра Лены.
Да ладно, Андрей, а что бы я в этой ситуации чувствовал? Вот, умри сейчас жена, что бы я делал? Радовался, как тот грузин из анекдота? Строил бы грустное лицо, радуясь глубоко в душе? Нет, если бы радовался, то явно не в душе, ибо, разве есть душа у того, кто радуется смерти близкого человека? Или искренне горевал? Мы с Андреем находимся в разной ситуации – его дети уже давно вылетели из гнезда и на нём лежит ответственность только за его собственную жизнь, а на мне (вот, чёрт, я уже вживаюсь в роль вдовца), нет, на нас висят ещё двое мало разбирающихся в жизни человека маленького возраста.
Вот лет через десять! Прости Господи, да что же за мысли лезут в мою голову? Срочно надо отвлечься! Чем там все заняты?
Смотрю налево: едят и вяло переговариваются ни о чём, то есть, обо всём на свете. А вот справа всё гораздо интереснее: однокашник Андрея горячо доказывает, что в семье должен быть главный, и это должен быть мужик, а его визави напротив отстаивает демократию в семье и необходимость приходить к компромиссу. Потом деспот и тиран начинает рассказывать, как трудно удержаться от того, чтобы не наесться от души, когда представилась такая возможность и про своего друга детства, который в течение дня мог съесть пять печенюшек, а он сам вот не мог удержаться и съедал их за минуту.
Всё, как в государстве – в нашей большой семье всегда находится главный, он восседает где-то там, наверху, и всё не может удержаться, чтобы не съесть в один присест всё то, что другому и на месяц бы хватило.
Тут приносят горячее и споры гаснут в свинине с картошкой. Вкусно!
Я даже доесть не успел, а родители тянут на выход, по какому-то одному им известному признаку надо срочно ехать, а я и не против: надо, так надо, тем более, что я сюда и не собирался приезжать.
Вырываюсь на свежий воздух, щёки горят от недостатка кислорода, жадно дышу, всё закончено. А Лена так и осталась в земле, она больше никогда не вырвется из своего подземелья и её щёки навсегда останутся бледными, а лёгкие никогда не наполнятся свежим воздухом. Идём все вместе к машине и молчим, мороз уже даже приятен своей свежестью.
В машине снова включаю навигатор, с Ленинградки через Мневники долетаем до Рублёвки очень быстро, по дороге обсудив предстоящий переезд сюда Госдумы: вот нельзя ничего строить, нельзя - заповедник, а Госдуму можно; словно они впишутся в заповедник, как родные, как зайчики и белочки, выпущенные на волю, вольются в окружающий мир природы, а их здания станут лишь естественным дополнением поймы Москвы-реки. Просто «Аватар» какой-то!
У родителей около дома совершаем обратную рокировку машинами, и я сразу еду домой, отказавшись подниматься к ним наверх, настроения нет совсем. Похороны – штука печальная, не хочу, чтобы меня хоронили и закапывали в землю по египетскому обычаю. Идеально – чтобы, как в «Овсянках»: положили на два-три наката брёвен и сожгли и следа не оставив моего на планете. Был – не был такой имярек, поди, разбери. Но не дадут ведь, законы сейчас в стране не те – нельзя, как хочется, надо, как положено.
В морг повезут, вскроют, причину смерти установят и обратно отдадут – хороните. Не хочу! Сожгите меня, не в поле, не в лесу, так в крематории, чёрт с ними, с правилами, положено так сжигать, ну и пусть будет так. И не закапывайте, отдайте меня обратно – природе. И никаких церковников! Не хочу, чтобы он на своём Инфинити отъехал от кладбища пару километров до ближайшей заправки и теми самыми деньгами, что вы отдадите ему за отпевание моего тела и проведение церемоний по определению моей души в рай, заправил бак и сжёг его вместе с моей душой, не хочу вылететь в выхлопную трубу его внедорожника! Не вздумайте покупать участок на кладбище или подселять меня к кому-то, я не хочу мешать вам жить!
Развейте мой прах в любом месте, но только так, чтобы в этот день был ветер и я разлетелся по миру, чтобы я был везде. Не хочу, как Антон Буслов, чей прах развеяли над Волгой, впасть в Каспийское море. Не хочу остаться в Москве, как Стругацкие остались в Санкт Петербурге, хочу облететь весь мир и быть повсюду, поэтому, не торопитесь, дождитесь такого ветра, чтобы уж точно я поднялся высоко в небо, посмотрел оттуда на вас и растворился в земной атмосфере, пролившись дождями над Европой и Африкой, разбежавшись по самым дальним уголкам Азии с попутным ветром, выпал с нежданным снегом в Австралии и Южной Америке, чтобы птицы разнесли меня на своих крыльях по Северной Америке, чтобы я таял с ледниками Антарктики, распространяясь с течениями по океанам. Дождитесь такого ветра!
И никаких церемоний! Ни траурных речей, ни кутьи, ни лапши, ни крабового салата! Просто дождитесь ветра и отпустите меня в путешествие по миру. И в аквапарк с детьми! А на те деньги, что не потратили на участок, купите новую машину, побольше той, что у вас сейчас, и родите ещё одного человечка, может ему удастся разгадать эту загадку: зачем мы здесь? И никогда не ходите на кладбище! Детям там не место! Никому там не место, найдите на те дни, что другие давятся в пробках по дороге на кладбище более интересное занятие, да хоть на коньках покатайтесь, грибы пособирайте, на лыжах пройдитесь, а я, где бы вы ни были, всегда буду рядом, ведь я везде!
Сколько я стою около дома, так и не могу понять, я даже припарковался, а не помню: ни, как доехал, ни, как машину втиснул между двумя большими внедорожниками. Выхожу из машины и оглядываю соседние машины – всё в порядке, никого не задел, и, судя по тому, что добрался сюда, и доехал без приключений. Я так надеюсь.
Набираю номер мамы и докладываю, что у меня всё хорошо, чуть задержавшись перед лифтом, чтобы разговор не прервался. Захожу домой, слегка мандражируя, уезжал- то я на пару часов, а получилось, что на целый день.
- Привет! У тебя всё в порядке?
- Да, милая! Я тя лю!
- И я тебя!
Нет, рано нам ещё расставаться, так приятно раствориться в этих объятиях и почувствовать, что нужен кому-то, кроме налоговой и гаишника.
Свидетельство о публикации №215012601825