Лакримоза

ЛАКРИМОЗА.
Повесть.

1. Зайчатники.

В декабре сумерки наступают рано. В три часа дня, при затянутом сплошной облачностью небе, освещение быстро падает, и уже через каких–то полчаса, день резко переходит в ночь. Вечером пошел снег, густой и тяжелый. Легкий вначале ветерок начал крепчать, и, вскоре, смешавшись со снегом, превратился в настоящую пургу.
— Ну, вот и поохотились! — с иронией произнес Степан Михайлович,
возвращаясь со двора. Он весь был облеплен снегом, хотя и пробыл на улице каких–то минуты полторы. Мы с Петром Алексеевичем удивленно смотрели на вошедшего, а хозяйка — веселая Глафира Андреевна нарочито серьезно заявила:
— Снег–то мог бы и в сенях оставить…
Мы дружно рассмеялись, а сконфуженный Степан Михайлович попятился в еще незакрытую дверь, и стал хлопать ладонями по своей одежде, стряхивая снег.
За окном выла разгулявшаяся непогода.
— Обычно в декабре стоят морозы, а тут, прямо, февральская метель разыгралась, — заметил Алексей Иванович — хозяин дома.
Мы, городские охотники, частенько приезжали в глухие семеновские леса, побродить и подышать чистым воздухом после смога большого промышленного города. Побродить по лесу — да; поохотиться в лесах нашей полосы удается редко: ни зверя, ни птицы не встретишь, порой, неделями шастая по лесу. Все давно выбито и вытравлено.
— Мне летом один деревенский парень хвастался, что в Краснобаковском районе много глухаря развелось, — продолжал Петр Алексеевич прерванный разговор, — и он набивает их за весну по двадцать и более штук…
— Врет, поди, — засомневался Алексей Иванович, в молодости тоже сильно увлекавшийся охотой.
— Нет, я ему верю. Он рассказывал про большое болото, в которое опасно
соваться. Я знаю это болото. Он делает большой крюк на мотоцикле, объезжая его с противоположной стороны, где не ступала нога человека, и бьет непуганых птиц. Место глухое, выстрелов почти не слышно, охотоведы туда нос не суют. Вот он и жирует.
— Есть у нас еще такие глухие места, — сказал Степан Михайлович, на минуту перестав отхлебывать из эмалированной кружки горячий чай, — но, к сожалению, их можно перечесть по пальцам: современный охотник на авто и мототехнике может проникнуть в любой затаенный уголок.
— Да, что твои автомобили и мотоциклы, — заторопился, взволнованный
разговором, Петр Алексеевич. Он всегда болезненно воспринимал случаи браконьерства на охоте. — Я весной попал с приятелем на Сяву — это поселок на севере области. Нас друзья на моторной лодке отвезли по небольшой речке Какше за тридцать пять километров в глубь тайги. Мне приятель рассказывал о глухарином токе, которому, по словам старых охотников, лет сто, а то и более. Прожили мы там неделю, и что бы вы думали?.. Друзья на моторной лодке забрали нас пустыми. Оказывается, как проговорился потом один из местных охотников, они за неделю до открытия охоты взяли на этом току тридцать шесть глухарей!..
Гнетущее молчание нарушалось лишь шумным отхлебыванием горячего чая из наших кружек. Говорить не хотелось. Да, и о чем говорить? О нашей тупости и ненависти (иначе не назовешь) ко всему живому на земле.

Самый старый из нас троих – Петр Алексеевич. Он давно уже на пенсии. Ему не спится. Полшестого он встал, сходил на двор, «пошептался» со своей собакой Альфой — русской гончей, и тихонько вошел в избу; в темноте зацепился ногой за рюкзак, оставленный с вечера у порога, и чуть не упал. Все это он проделывал, как ему казалось, тихо, и от этого «тихо», начиная с перешептывания с собакой, ночующей в сенях, и радостно повизгивающей от общения с хозяином, и его закрывание двери, и «танец» по хате с рюкзаком на ноге, все быстро поднялись с постели. Хозяева — тоже. Кстати, хозяйка даже обрадовалась, что ее разбудили: надо было идти доить корову, разжигать плиту, кипятить воду.
Электрический чайник гудел, готовый вот–вот закипеть.
— Ляксеич, ты пошто свет не включил? — допытывалась хозяйка, хлопоча у плиты.
— Ну, как же? — застенчиво оправдывался Петр Алексеевич. — Спят, ведь, все. Неудобно как–то…
— Неужто удобнее по темну шарахаться? За нас не беспокойся: мы с Алешей рано встаем. У нас тут не то, что в городе, рабочий день ни свет, ни заря начинается.
— Скотинка требует внимания, — вставил Алексей Иванович, деловито разливая чай по кружкам. — Кажний день, считай, нужно из хлева навоз убрать и старую солому заменить новой. Сегодня думаю в лес на тракторе съездить. С осени никак хлысты не вывезу. Жду, когда подморозит. Пришло, кажись, время–то…
— Да, уж, — не утерпела Глафира Андреевна. — Давненько ты собирашься. Зима–то быстро пролетит… Смотри!
— Ну, что Вы! Зима только началась! — успокаивал Степан Михайлович.
— Деньки зато, глянь, каки короткие. Так и летят, так и летят! — не унималась хозяйка.
— Полно, Глаша, волноваться–то. Сказал, седня съезжу! — добродушно
оправдывался Алексей Иванович.
Настенные часы дребезжащим звоном отмерили семь ударов.
— Пожалуй, пора собираться, — сказал Степан Михайлович, отодвигая от себя кружку. — Хватит! Хорошенького помаленьку...
— Темновато еще, – засомневался Алексей Иванович.
— Ничего…пока соберемся, пока до Боровых покосов дойдем, оно, глядишь, и посветлеет, — успокоил хозяина Петр Алексеевич.
На деревенской улице стояла тишина — время, когда не надо никуда спешить. Доярки, несмотря на выходной день, давно уже на ферме, что на краю деревни; вон свежие следы на вновь выпавшем снегу: видно из каких домов и сколько работниц вышло на ферму.
Чистый воздух источал запах свежего снега. Кое-где во дворах негромко взбрехивали собаки, и глухо перекликались петухи. Пурга утихла ночью, и утренняя тишина ничем не напоминала о вчерашней непогоде.
— Градуса три–четыре, наверно, — в полголоса произнес Степан Михайлович, словно его могли услышать в соседних домах.
— Пожалуй, так, — ответил Петр Алексеевич, заряжая стволы своего «бокфлинта» нулевкой.
При свете фонаря, под которым мы оказались, я увидел номер дроби на патронах, которые вставлял в стволы мой сосед по городской квартире.
— Петр Алексеевич, на кого будем охотиться?
— Я на зайца! — не ожидая такого вопроса, быстро ответил Петр Алексеевич. — А ты на кого? — уже немного с иронией, в свою очередь спросил он меня.
— Я тоже на зайца. Только я зайца всегда бью пятеркой.
— Опять охотничьи байки начались.
— Да, нет же, вот посмотрите…
Я достал из стволов оба патрона, на картонных прокладках которых стояла цифра «пять».
— Такой дробью на пятнадцать метров стрелять, и то не убьешь.
— Ну, почему же? Я и на сорок стреляю.
— А я на восемьдесят и более! — не без гордости заявил Петр Алексеевич.
Степан Михайлович внимательно прислушивался к нашему разговору. На охоту по зайцу он выезжал редко, и ему интересно было знать мнение, как мое, так и Петра Алексеевича по поводу зарядов. И все же, приняв мою сторону, он рассказал случай, с ним произошедший:
— Лет пятнадцать тому назад я с сыном Алексея Ивановича — Колей пошел в конце декабря побродить по лесу. Гончий пес, что увязался за нами, не внушал мне доверия: на дворе было минус двадцать восемь градусов, а гончая до минус пятнадцати, ещё, куда ни шло, работает. «Бестолковое дело» — решил я, но промолчал: не хотелось обижать хозяина собаки. Коля же в своем друге души не чаял. Даже разрешал спать в ногах на своей кровати. Через год Коля должен был идти в армию служить. «Что будет с собакой?» — волновался он за своего англо–русского Буяна. Даже уговорил меня, чтобы я почаще приезжал к ним в деревню и охотился с Буяном, пока он будет служить в армии… Пошли мы, значит, побродить по лесу: об охоте и речи быть не могло. Сразу за деревней наткнулись на малик. Зайчик пробежал, видно, под утро, так как Буяна след, явно, заинтересовал. Мы, с Колей весело болтая, пошли по следу убегающей собаки, и почти не отставали от Буяна, распутывающего вздвойки заячьего письма. След завел нас в молодой ельник, настолько густой и колючий, что, продираясь сквозь него, мы думали, как поскорее выбраться из этого «чертополоха», а, выйдя из него, я отправил Колю в дол прямо, а сам  взял левее. Пройдя метров сорок вдоль соснового молодняка, посаженного лет шесть тому назад, и уже подросшего, я, перейдя небольшую поляну, очутился на краю леса. В это время Буян подал голос редкий и грубоватый, как мне показалось. Я стал перебирать в голове, на кого он может так лаять… Голос доносился с одного и того же места. Если бы он гнал зайца, — мысленно рассуждал я, — то голос или удалялся или приближался бы ко мне. Томясь в долгом ожидании, и, слушая, как бухает на одном месте Буян, в последний момент я увидел в двадцати метрах от себя большую серую собаку… Волк! — мелькнуло в голове. Мой охотничий костюм из серого шинельного сукна слился с деревьями и кустами. Волк меня не видел. Он шел на махах, и даже заметь меня, не смог бы увернуться от выстрела. Я спокойно поднял ружье и нажал на спусковой крючок. Волк видел, как я поднимаю ружье, целюсь. В его взгляде не было ни испуга, ни ненависти. Он не понимал своей участи. В морозном воздухе выстрел прозвучал приглушенно. В следующий момент серый разбойник сел на снег, и стал выгрызать из своего бока что-то ледяное и колючее. Говорят, волк крепкий на рану. Предо мной сидел беспомощный зверюга с пятым номером дроби в животе. Скорость волка я не рассчитал, и заряд вошел не в грудь, как я целил. Волк посидел несколько секунд, поднялся на ноги, и тихо поковылял от меня прочь. Теперь я убедился в крепости волка на рану. Это был двухгодовалый самец. Чтобы, не дай бог, он не ушел, я сделал контрольный выстрел ему по ногам. Теперь хищник лег и, как мне показалось, окончательно… Буян по-прежнему бухал на одном месте. Я стал кричать Колю, и подзывать собаку. На какое-то время волк остался без моего внимания. Покричав с минуту, я не увидел свой трофей на месте, где ему надлежало быть. След уходил круто влево, откуда прибежал волк. В десяти шагах от меня рос куст жимолости. Под ним и залег серый разбойник. При моем приближении он встал и попытался уйти в сторону. Я был от него в трех шагах, и уже не боялся, что он бросится на меня. После третьего выстрела в шею я понял, что грызни с собакой не будет… Буян перестал лаять, но ко мне не спешил. Привязав волка за задние лапы, я перекинул веревку через плечо, и потащил его волоком по снегу. Когда прошел метров двадцать, увидел, как по волчьему следу машет Буян. Я остановился, и начал наблюдать за поведением собаки. Буян подбежал к убитому зверю, зарычал, ощетинил шерсть на холке и крупе, недоверчиво обнюхал и схватил волка за глотку. Он трепал зверя, который был ростом с него, как половую тряпку. Мне смешно было смотреть, а Буяну не до смеха: он, казалось, вымещал на этом сером разбойнике всю накопленную вековую злобу за погубленных собак, телят и овец.
Пришел Коля и рассказал, что видел трех волков. Он наблюдал издалека, как Буян на расстоянии двадцати метров облаивал волков, а те не решались броситься на него. Потом один убежал, а когда раздался выстрел, и остальные исчезли. После этого рассказа я понял, что коварные хищники готовили смелому псу западню. Буян, по их мнению, должен был бежать за одиноким убегающим волком. Тот же, сделав круг, пробежит мимо залегших собратьев, и они сделают свое черное дело. Но Буян оказался умнее.
Мы с Петром Алексеевичем настолько были увлечены рассказом Степана Михайловича, что не заметили, как отмерили, по занесенной снегом дороге, полтора километра до леса. Я понял, что рассказ был в мою пользу, так как доказывал, что не только зайца, слабого на рану, но и волка можно бить «пятеркой».
Лесной массив, тянувшийся между полями: арефьевским и клюкинским, мы в самом узком месте пересекли минут за пятнадцать. Слева остались деревни, а справа сплошной стеной стоял лес, и лишь узкая полоска дороги разрезала его до самых Боровых покосов.
Свежих следов не было видно, и наш охотничий пыл понемногу ослабевал. Альфа плелась на поводке, тычась носом в след хозяина. Но вот Петр Алексеевич остановился, вынул из рюкзака ошейник, на котором красовались привинченные через отверстие для капсюля металлические головки от папковых гильз, разложил его на поваленной ветром ели, всыпал в каждый обрубок гильзы маленькую щепотку дымного пороха, и поджег от спички. С шипением разлетелись снопы ярких искр, и сизый дымок приятно защекотал в носу, отдаленно напоминая запах испорченных яиц.
Есть много различных запахов, приятных для людей разных профессий, Для охотника запах сгоревшего пороха особенно приятен. Он всегда возбуждает, как бы человек не был до этого спокоен.
— Зачем это? — удивился я.
— Такой ошейник, одетый на гончую собаку, отпугивает волков, желающих полакомиться собачатинкой… Это проверено на практике.
Петр Алексеевич любовно погладил Альфу.
— Охотники–промысловики, — продолжил он, — да и любители тоже, частенько оставляют разделанную тушу медведя, кабана или лося на ночь в лесу. Бывает, что зверя взяли поздно вечером, до дома идти далеко, нести тяжело, вот и оставляют, а чтобы никакой зверь к мясу не притронулся, на тушу кладут отстрелянную гильзу. Зверь боится запаха сгоревшего пороха…
— Я видел ошейник с торчащими стальными шипами…
— Можно и с шипами, — терпеливо объяснял Петр Алексеевич, — только собака, преследуя косого, порой в такую чащобу забирается, что тебе и не снилось. Зачем же создавать ей лишние трудности, когда и без ошейника тяжело продираться.
Сколько всяких хитростей узнаешь, порой, от опытных старых охотников, — думал я, — не зря говорят — век живи, век учись…
Наконец, Альфе дали свободу, и она легкими прыжками замелькала между могучими, но редкими елями и соснами.
— Рассыпались, или как? — спросил Степан Михайлович.
— А до покосов далеко? — в свою очередь поинтересовался Петр Алексеевич.
— Нет, вон опушка видна. Метров сто, не более…
— Пошли туда. Там увидим. Как Альфа взбудит, так и решим, кому куда.
Боровые покосы оправдывали свое название: шла лесная дорога, и, вдруг, раздвинулся глухой бор, и в него ровными квадратами, шириной стороны около ста метров, врезаны ровные поляны. Они идут чередой, их много. С давних времен лесники не засевают их молодыми саженцами, давая возможность крестьянам косить отличную траву. Земля здесь мягкая и влажная. С одной стороны могучий бор не дает ветрам высушить землю, с другой — широкий дол, в котором круглый год журчит веселый ручей, превращающийся в весеннее половодье в довольно внушительную речку. Сейчас ручей притих под тонким льдом и метровым сугробом. В долу снега скапливается особенно много, словно его сюда магнитом притягивает. В лесу же и в поле можно ходить довольно легко. Но к середине апреля в лес лучше не соваться: везде снег стаивает, а здесь лежит, порой, до начала мая.
Вскоре собака взволнованно взвизгнула. Петр Алексеевич приложил палец к губам, дав нам понять, что мы должны вести себя тихо, чтобы не подшуметь зверя.
— Натекла на жировку! — прошептал он в нашу сторону, и снова навострил слух и зрение туда, где взлаяла Альфа.
Дыхание у всех троих участилось, а свое сердце я мог даже слышать: оно колотилось страстно, азартно.
Сколько раз замечал я за собой, как, после долгого и, казалось, бесцельного ожидания, вдруг раздастся вопль собаки, и ты, словно наэлектризованный, лихорадочно бегаешь глазами, понимая, что заяц может выскочить в любую секунду и где угодно; весь напружиненный, готов сорваться с места, если собака погнала зверя от тебя, и постараться встать там, где был побужен косой, ибо он, сделав круг, обязательно пробежит через место своей лежки, или около нее. Этот умный зверек знает, что, пробежав второй раз по своему следу, он, наверняка, запутает собаку, и та начнет тратить время на распутывании этой хитрости. Потерянного собакой времени достаточно, чтобы заяц успел заложить вздвойки и тройки, заставляя гончую делать перемолчки и сколы. С годами собаки набираются опыта, называемого мастерством. Но если гончая паратая, то косому становится не до вздвоек. Сделав небольшой круг, он понимает, что шутки плохи, и, порой, километр–два летит по прямой, зачастую, не возвращаясь в родные места.
Альфа обладала и тем и другим качеством: была паратой и мастером своего дела.
Мои пожилые напарники быстро выбрали позиции, и замерли в ожидании зайца. Я же топтался в нерешительности: идти за ними, или нет. В конце концов, решил не мешать им, и, войдя в лес шага на три, стал ждать, уверенный в том, что заяц пробежит где-то рядом.
Ждать пришлось недолго. Я отчетливо слышал, как гон приближался в нашу сторону. Заяц вот-вот должен мелькнуть между деревьями. Ружье вскинуто на изготовку; глаза лихорадочно бегают в поисках белого пушистого комочка; сердце стучит, и нет сил его унять.
Удивительная вещь — азарт. Охотничий азарт, вообще, вне понимания. Взять хотя бы бекаса. Птичка весом сто грамм со всеми, как говорится, потрохами и перьями, но, сколько трепетного волнения доставляет легашатнику поиск с собакой этой птахи и меткий выстрел. А сколько гордости испытывает охотник за себя и своего четвероногого друга, принеся домой добычу из двух–трех, похожих на воробьев по своим размерам, пичуг. А, если родные и близкие отнесутся к трофеям без иронии, то охотник оказывается на седьмом небе, и долго будет ходить по дому, напевая «трум–турурум», пока на столе перед ним не окажутся, вкусно пахнущие, похожие на три кусочка гуляша, зажаренные комки мяса, И есть он их будет с таким видом, будто каждый кусочек — совсем не кусочек, а солидный кусок мяса.
Как ни ожидал я зайца, а все же выскочил он неожиданно. Глаза всегда стараются охватить большую площадь леса, и взгляд устремлен в глубь. Косой же выскочил, как говориться, из–под носа, мелькнул в семи шагах от меня. Чудом успел я сделать выстрел вдогонку, но заяц, как летел, так и исчез на огромной скорости. Подбежавшая собака учуяла мой запах и, дойдя до места, где дробь вонзилась в рыхлый снег, остановилась, посмотрела на меня, и, неторопливо вышла из леса на поляну. Что за чертовщина? — подумал я. — Что случилось? Неуверенный, промахнулся, или нет, я подошел к месту, где остановилась собака. На снегу отчетливо выделялось решето от дроби и мелкие брызги крови.
— Что молчишь? — услышал я недовольный голос Степана Михайловича. Петр Алексеевич тоже укоризненно смотрел на меня:
— Мы же договорились: убил зайца, кричи — «дошел!»
— А я не убил…
— Почему тогда Альфа замолчала?
Петр Алексеевич посмотрел на поляну в сторону собаки. Она сосредоточенно зализывала больную лапу. Два года тому назад свинья сильно поддела пятачком, пробегавшую мимо стада молодых кабанов, собаку. Альфа долго хромала после этого, и теперь, после напряженной работы, травма давала о себе знать.
— Петр Алексеевич, я сам не пойму, почему Альфа прекратила гон. Посмотрите,  вон кровь!
— Чья это? — удивился Петр Алексеевич, и, поняв, что я ранил зайца, быстро позвал собаку, и поставил ее на след, который продолжался через полтора метра. Такой скачок совершил заяц после моего выстрела, чем и сбил собаку с толку. На мой удивленный взгляд он сказал:
— Альфа решила, что ты забрал зайца, и, даже обиделась, не получив от тебя пазанка в награду за труд.
По «горячему» следу наша выжловка продолжила азартный гон.
— Ну, теперь неизвестно, куда стреканул подранок. Подождем немного,
послушаем, — сказал Петр Алексеевич.
Подошел Степан Михайлович и сообщил:
— Там на следах много крови, — и показал кивком головы в направлении, куда умчалась собака.
— Далеко не должен уйти, — убежденно заявил Петр Алексеевич.
— Дай-то бог! — откликнулся Степан Михайлович.
Я решил идти по следу. Мои друзья согласились с таким решением.
Гон все удалялся и удалялся. Порой приходилось напрягать слух до звона в голове, чтобы услышать лай собаки. Идти лесом было легко. Снежный покров наполовину задержался на кронах могучих елей, отчего ветви сильно провисли, и малейшее неосторожное движение, и много килограммовая лавина готова накрыть холодным сухим душем. Порой приходилось так нагибаться, что оказывался на четвереньках. Гон то сходил со слуха, то возобновлялся. Когда заяц несся по вырубке, голос собаки как бы растекался по широкой тарелке, и становился тонким, и каким-то детским. Когда гон продолжался в лесу, голос Альфы делался неузнаваемо грубым и низким. Занесенные снегом деревья, иногда, как ватным одеялом, накрывали собачий вопль, отчего, звучал он, как «бу–бу–бу», а иногда и совсем пропадал, на что охотники говорят в таком случае: «гончая сошла со слуха». Я торопился по следу, уже не надеясь на слух. Особенно тяжело было бежать по вырубкам. Они заросли мелким березняком и осинником, а снега было вдвое больше, чем в лесу. От такой беготни голова под шапкой взмокла, а из–за пазухи валил пар, как от ломовой лошади. Суконную охотничью куртку пришлось расстегнуть до последней пуговицы. Да, ведь это Журавижное.  Надо же! — удивился я.— Отмахал четыре километра! Какой спортсмен выдержит такие нагрузки? Тепло одетый, три с половиной килограмма ружье, три — патроны, три — рюкзак с разными мелочами, необходимыми на охоте. Говорят, иголка через несколько километров становится «пуд весом».
Следы снова увели в лес, на этот раз темный и мрачный. Подлеска не было. С каждым прыжком зайца крови становилось все больше и больше. Я не мог понять, куда попал мой заряд. Лай давно стих, и мне приходилось ориентироваться по следам. В лесу снега было меньше, но усталость уже давала себя знать, и только неодолимая охотничья страсть упрямо вела меня вперед. Уперев взгляд в землю, чтобы не упустить направление, по которому шел гон, на гудящих от усталости ногах, медленно продвигался я к месту, где голос собаки окончательно затих. Каково же было мое удивление, когда я случайно вскинул взгляд, и увидел перед собой Альфу, в пасти которой был заяц. Перехваченный поперек, он свисал по краям собачьей морды.
— Альфочка! Милая собачка! — обрадовался я, и взял у не зайца. Альфа
недоверчиво посмотрела на меня, и, как мне показалось, с неохотой отдала трофей. Одной задней ноги у зайца не было. Больше я не нашел на теле зверька ни царапины. Пока я решал, угостить собаку пазанком или нет, Альфа исчезла.
Шнурком из капроновой веревки я привязал зайца одним концом за передние, другим — за задние ноги, и повесил зверька через плечо так, что он оказался у меня под мышкой и  направился в сторону друзей: назад. Через некоторое время услышал голос Альфы. Она снова гнала зайца. Я вспомнил, что наш гонный след пересекал другой, совсем свежий. Очевидно, шумовой заяц проскочил у Альфы под носом, и теперь она натекла на его след, и снова занялась работой, которую поучила ей «Мать — природа». «Вот что значит — мастерство, — думал я. — Не зря на полевых испытаниях судьи поставили Альфе «за верность отдачи голоса» высший бал, и с тех пор хозяин гордится дипломом первой степени, полученный собакой».
Гон был совсем рядом, и я лихорадочно соображал, где встать, Небольшая полянка с маленький пятачок, невысокая елочка, словно белый бугор (до того ее засыпало снегом), и я посередине. В этой ситуации застал меня голос собаки, который был, буквально, в тридцати метрах от моей полянки. Заяц припрыгал к елочке — бугорку, повернулся ко мне спиной, и стал ждать появления собаки. Стрелять сидячего, да еще в пяти метрах от тебя — это не спортивно. К тому же, дичь можно разбить. Не стрелять — партнеров оставишь без трофея. Мысли торопились, да и время не ждало. Решил стрелять по ушам. Две три дробинки, попавшие в голову, не дали мучиться зверьку, а, подбежавшая собака, схватила зайца поперек туловища, и так прикусила, что дух из косого вышел моментально. Альфа поняла, что я хозяин трофея, вежливо положила зайца на снег, и села рядом. Взгляд ее красноречиво говорил: Не плохо было бы и пазанком угостить. Я отрезал заднюю заячью ногу, вложил ее в пасть собаке, и, пока она сладко хрумкала, дробя кости, приторочил второй трофей под мышку другой руки. Теперь я стал вдвое шире. Таким меня и увидели мои друзья, шедшие по нашим с Альфой следам.
— Извините, Петр Алексеевич, мы с Михалычем давеча не поверили, когда Вы говорили, что Альфа приносит зайцев в зубах… Иду по следу, а навстречу Альфа… Я, аж, оторопел, когда увидел, что она несет в зубах.
На лице Степана Михайловича можно было прочитать удивление от рассказанного мной, и сожаление, что я не сдержался, и сообщил о нашем недоверии старому охотнику.
И, все же, удивительно: гончая собака апортирует зайца. Чаще сталкиваемся с тем, что до прихода хозяина собака или сжирает, или прячет зайца, закапывая в снег зимой, и заваливая ветками и опавшими листьями осенью. Уж больно вкусна зайчатина, и собаке, порой, трудно удержаться от соблазна, полакомиться такой вкуснятиной, тем более что хозяин где-то долго задерживается.
Петр Алексеевич сиял от моего признания, но все же нарочито обиженно произнес:
— Неужто я похож на обманщика?
Взгляд его потеплел, когда я вручил ему матерого зайчину. Без трофея оставался пока только Степан Михайлович. Но он не расстраивался: впереди еще два дня охоты.
— Я свою норму возьму: за меня не беспокойтесь, — предупредил он наши сожалеющие взгляды. — Заяц в этом году есть.
Можно было еще походить и поискать заячьих следов, но время давно перевалило за полдень, и мы решили идти домой.
— Если собака побудит, и мы до темна не возьмем из-под нее зайца, — высказал сомнение Петр Алексеевич, — то она будет гонять всю ночь. Тогда пойди, попробуй, сними ее с гона. Такое уже случалось не раз…
Мы охотно согласились, и повернули домой. Впереди по тропе шел Петр Алексеевич с собакой на поводке, которая безучастно плелась сзади него, затем я, и замыкал шествие Степан Михайлович. До дома ходу около часа, и, чтобы скоротать время, я предложил каждому рассказать какой–нибудь охотничий эпизод из своей жизни, вроде того, что утром рассказал Степан Михайлович.
— Вот ты и начинай! — поймал меня на слове Петр Алексеевич.
— Надо бы по–старшинству, — скаламбурил я.
—А мы, давай, по–младшенству, — передразнил меня Степан Михайлович.
— Ладно! — согласился я, нарочито обиженным тоном. — От вас не отвяжешься.
— Ха!.. Сам навязался с рассказами, а теперь в кусты! — не поняв моего юмора, съехидничал Степан Михайлович.
Я был среди них — пенсионеров самым молодым. На днях мне исполнилось сорок два года, и жена ко дню рождения дала мне денег на покупку нового ружья с вертикальными стволами двенадцатого калибра. Сегодня я обновил его, и, довольно, удачно. Счет трофеям открыт! Работая в городской поликлинике массажистом, зарабатывал не ахти какие деньги, и помощь жены, которая заведовала терапевтическим отделением здесь же, оказалась решающей в вопросе покупки столь дорогого подарка.
Охотничий стаж у меня невелик. Как-то попал ко мне в руки один больной, (хирург поликлиники направил его с растяжением голеностопа на массаж). Разговорились о рыбалке, а закончили охотой. Он оказался заядлым охотником. С десяти лет пристрастился ходить с дедом по лесу. Тот и «натаскал», объясняя и рассказывая о жизни и повадках зверей и птиц, о деревьях и растениях. Одним словом, слил его с природой. Мой пациент оказался настолько азартным охотником, что его биотоки заставили меня, буквально, вибрировать. В тот же год я поехал с его друзьями в Просек на утиную охоту. В десяти километрах от города Лыскова, вниз по Волге, огромная территория занята лугами, как две капли похожая на Артемовские луга, с той лишь разницей, что Просекские луга сплошь изрезаны озерами и протоками с выходом на Волгу. Охота была, на удивление, увлекательна. С вечерней зарей, как только взвилась сигнальная ракета, возвещая о начале охоты, поднялась такая канонада, что в кино про войну не услышишь такого грохота. Утка вся поднялась на крыло, набрала высоту, недоступную для дробовиков, и охотники в азарте, попросту, «жгли патроны». Утки было много!
Каждый год на открытие летне–осенней охоты выезжаем мы в Просек, и с каждым годом замечаем, как все меньше и меньше становится птицы, несмотря на то, что охотников ездить туда, мало. А причина простая — вороны и лисы. Если лисе удается разорить гнездо, то это случайно. В основном, она ловит утиный молодняк, который частенько выходит на берег за сбором мелких камешков, необходимых для перетирания пищи в зобу. Открытие охоты для лисы не меньший праздник, чем для охотников. Собак на эту охоту редко кто берет, и все подранки — лисьи трофеи. Раненая утка сразу спешит выбраться на берег, и забиться в траве или кустах. В противном случае, на воде она истечет кровью. Вот тут–то лисы и ястребы, которых в лугах предостаточно, делят добычу. Но самый большой урон, доходящий до девяноста процентов, терпят утки от ворон. Часами может сидеть серая воровка, где-нибудь в кроне дерева, и зорко наблюдать за малейшим шевелением в траве или кустах. И, не дай бог, если кто-то вспугнет птицу с гнезда. Ворона сразу приметит это место, и, вскоре прилетит проверить, в чем дело. Согнать утку с гнезда для вороны — раз плюнуть. И тут уж начинается пир горой! Быстро налетают собратья, и через мгновение в гнезде остается одна скорлупа. Если какой-то очень осторожной утке удастся вывести птенцов, то, поведя своих пискунов к воде, она рискует, совершенно, лишиться выводка. Как бы она не кричала, и не ругалась, воронье крепко почистит утиное поголовье.
Частенько, на рыбалке, поздним летним вечером можно увидеть маму — утку с одним–двумя птенцами, оставшимися от двенадцати–восемнадцати отложенных яиц.
Ворон с каждым годом становится все больше и больше. Ворона выводит птенцов в апреле. Три–пять голодных ртов ежедневно требуют пищи. Вот тут-то и нужны яйца других птиц, как самое калорийное и удобоваримое питание. Достается от ворон не только уткам, но и маленьким птахам, которые к этому времени: в середине мая начали высиживать птенцов. Знали бы вы, сколь птичьих слез проливается ежегодно от этих коварных хищников по имени — ВОРОНА! А потомство растет и скоро станет на крыло. Теперь пища молодым воронятам требуется более серьезная. В меню уже идут вылупившиеся птенчики различных птиц, а также мелкие животные, вроде зайчат. Будущая ворона должна знать вкус свежего мяса! Урон лесному хозяйству от серых ворон огромен, как и от волков, уничтожающих все живое.
Лису можно сравнить с сорокой. Обе хитрые, и прожорливые. Уничтожают все похлеще ворон и волков. Но они нравятся людям за свой наряд, поэтому пользуются в народе благосклонностью. Вред же от них не меньший, а порой, больший, нежели от серых разбойников — волков и ворон.


2. Митяй.

— Поехали мы с товарищем весной в Ягодное на вальдшнепиную охоту, — начал я свой рассказ. — Дни стояли теплые, а главное — безветренные, что редко бывает в середине апреля.
—Сережа, прости, я тебя перебью. Ягодное — это остановка перед Шонихой, кажется?
— Да, Степан Михайлович, Шониха — следующая после Ягодного…
— Моя сестра получила там садовый участок в трех километрах от станции.
Говорит, место чудесное: озеро, грибы, ягоды… Хочу летом съездить и посмотреть — может, охота какая–нибудь есть на зайцев, тетеревов.
— Охота там хорошая: лось, кабан, лиса, заяц, тетерев, — начал я перечислять. — А недавно волки объявились. Несколько собак с гона сняли. Охотники говорят, что это проходящие волки.
Выдав Степану Михайловичу исчерпывающую информацию, я продолжил
свой рассказ:
— Приехали мы в Ягодное около шести часов вечера. Лет вальдшнепа начинается в сумерки, где–то без двадцати девять, и мы не спеша, пошли на нашу, облюбованную зимой, во время охоты по зайцу, вырубку. Лес, наполненный весенним ароматом, бурные ручьи в долах, веселое пение лесных птиц. Все радовало нас. Спешить на место предстоящей охоты не хотелось. Тем не менее, четыре километра от станции мы прошли незаметно для себя. До начала охоты оставалось около часу времени, и мы посвятили его сбору березового сока в двухлитровые бутылки из–под «пепси».
— Уже полдевятого. Пора готовиться! — предупредил Виктор, так звали моего товарища. — Я пойду на тот край вырубки, — показал он кивком головы направление, куда собирался идти, — а ты стой здесь, на перекрестке дорог. Смотри во все стороны: вальдшнеп может появиться откуда угодно.
В этот момент кто–то громко позвал: «Митяй!», и, через некоторое время, снова, «Митяй!».
— Вот и поохотились! — огорчился я.
— Странно! — удивился Виктор. — Сколько не охочусь, никогда здесь никого не бывало. Пойду посмотрю…
Он ушел, а я еще несколько раз слышал, как кто–то кого–то звал по имени Митяй.
Сумерки наваливались с каждой минутой, и я увидел, как первый вальдшнеп промелькнул в ста метрах от меня над молодыми березками и осинками, быстро осваивающими территорию вырубки. Я вспомнил советы бывалых охотников, быстро снял с головы темно–коричневый берет и подбросил высоко над собой. Вальдшнеп, от которого не ускользает ни одно движение на земле, посчитал, что это самочка приглашает его на любовное свидание, развернулся, и полетел прямо на меня. Небольшая пушистая сосенка, рядом с которой я стоял, хорошо скрадывала все мои движения, и вальдшнеп не видел, как я  приготовил ружье к выстрелу. Он упал у моих ног. «Королевский выстрел!» — вспомнил я выражение Виктора, когда на утиной охоте он отдуплетил по стае, летящей на него «в штык», и две утки упали прямо ему под ноги.
В той стороне вырубки, куда ушел Виктор, прогремело несколько выстрелов, и я посчитал, что ему испортили вечернюю зорьку другие охотники.
Быстро стемнело. В девять часов навалилась ночь. Мы с Виктором быстрым шагом, при звездном небе с половинкой ущербной луны, по лесной дороге спешили на станцию. Скоро должна была подойти последняя электричка в сторону города. Задыхаясь от быстрой ходьбы, я взахлеб рассказывал в мельчайших подробностях о первой моей охоте по вальдшнепу. Виктор поздравил меня «с полем!», и тихонько завидовал моим трофеям: в ягдташе у меня лежали три вальдшнепа.
— А, я, — посетовал Виктор, — так мазал сегодня, так мазал…всего одного взял.
— Так тебе, наверно, мешали охотиться, — засомневался я.
— Кто? — удивился он.
— Как, кто? — в свою очередь удивился я. — А «Митяй»?
— А–а! — рассмеялся Виктор. — Это маленькая пичуга кричала. Я ее вспугнул,  когда мимо проходил.
— Ну и ну! — удивился я. — Громко так… Человеческим голосом… и кто бы мог подумать, что это всего–навсего маленькая птичка.
— Надо же! — усмехнулся теперь уже Степан Михайлович. — «Полна, полна чудес могучая природа…», — пропел он из оперы «Снегурочка» Римского – Корсакова.
Петр Алексеевич тоже улыбнулся:
— Митяй!.. Надо же!
— Мы с Виктором договорились на завтра провести вечернюю зорьку на той же самой  вырубке, — продолжил я свой рассказ. — На этот раз я сместился немного в сторону, откуда вчера вылетели все три вальдшнепа и, стоя на пеньке спиной к лесу, стал ждать лёта. Стоял тихо, не шевелясь. Вдруг, на край вырубки припрыгал белый заяц. Вот несчастное создание, — подумал я, — Все тебя видят на голой земле, и ястреб, и сова и лиса с волком. Заяц, словно услышав меня, не стал задерживаться на открытом месте, и не спеша, запрыгал в чащу мелколесья, которым заросла вырубка. Стрелять зайца весной, впрочем, как и рябчика, — это браконьерство, поэтому я даже не шелохнулся, и никак не отреагировал на неожиданный «трофей». В следующее мгновение мне пришлось еще крепче замереть, и я теперь боялся даже вздохнуть, чтобы не выдать своего присутствия. Сердце колотилось по–сумасшедшему, и готово было выпрыгнуть из груди: на поляну вышла огромных размеров лосиха. Она кралась осторожным шагом, чутко прислушиваясь, вертела своими ушами–локаторами во все стороны. Запах человека, несмотря на безветрие, распространился по поляне, и это насторожило лосиху. Брюхо у ней было безразмерное: она готовилась стать матерью.
От задержки дыхания меня распирало, словно я находился целую минуту под водой. В конце концов, я вынужден был сделать новый вздох, и, как мне показалось, сделал я это очень тихо. Но чуткий зверь уловил посторонний звук и шарахнулся в сторону убежавшего зайца. Я очень расстроился, что заставил будущую мамашу лишний раз поволноваться. Ну, а лосиха с необычайным шумом и треском быстро исчезла в глубине вырубки. Шум вскоре стих, и снова появился заяц. Он сделал круг, прибежал на то место, где сидел минуту назад, и, тяжело дыша, смотрел в глубь вырубки. Заяц прял ушами, чутко прислушиваясь к малейшему шороху. Он никак не мог понять, что за страшное существо его так напугало.
Мне было смешно смотреть на этот неожиданный спектакль. Душил смех, и я с огромным трудом сдерживал себя. В это время налетел вальдшнеп. Я прозевал его, и стрелять пришлось из неудобного положения, когда цель оказалась прямо над головой. От сильного ружейного грохота заяц высоко подпрыгнул, и тут же упал. В вальдшнепа я промахнулся: это было видно по его полету. Странно, — думал я. — Стрелял в вальдшнепа, а попал в зайца. Только барон Мюнхгаузен так умел. Я подошел к зайцу, и поднял его за задние ноги, как учил меня Виктор. За уши зайца брать нельзя: раненый, он может задними ногами сильно травмировать руку неосторожного охотника. На шерсти косого я увидел капли крови. Что за ерунда такая? Я считал, что заяц умер от разрыва сердца, тогда откуда взялась кровь на шерсти? Во время этих рассуждений Я услышал, как в двадцати шагах от меня в лесу хрустнула ветка. Вскоре подошел Виктор, и я рассказал ему о случившемся.
— Ты одновременно с браконьером выстрелил, а тот, очевидно, тебя не заметил, — решил Виктор. — В морду бы натыкать этому мерзавцу дохлым зайцем! — в сердцах выпалил он.
Мы оставили зайца лежать на поляне и на совести негодяя и хапуги, а сами
заторопились на станцию. Я шел пустой. Единственный вальдшнеп, который за весь вечер пролетел надо мной, и в которого я промазал, достался Виктору
— Много еще мерзавцев среди охотников, — посетовал Петр Алексеевич. Он понял, что я закончил свой рассказ, и спешил высказать свое возмущение по поводу браконьерства.
— А все оттого, что неделями можно пропадать в лесу, и не увидеть никакой дичи. — Откликнулся Степан Михайлович на возмущение Петра Алексеевича.
— Но тогда и зайцев осенью не будет! — не успокаивался Петр Алексеевич.
Мы подошли к дому засветло, и Алексей Иванович приветствовал нас по–охотничьи «С полем!». Он возился около трактора, отцепляя трос, на котором приволок из леса хлысты:
— Слыхал, слыхал, два раза стреляли. Пошли обедать. Хозяйка заждалась вас, — разглядывал наши трофеи Алексей Иванович.
Мы шумно ввалились в дом усталые, но довольные.
— Намяли ноги–то, поди? — приветствовала нас улыбчивая Глафира Андреевна. — Ноне зайчищко–то должон быть: лето–ть было теплое.
— А зайцы прямо в дом к вам заходят. Я в сенях сейчас двух встретил. Капуста, видать, свежая им там понравилась, — серьезным тоном шутил Степан Михайлович. Он находился в каком–то дальнем родстве с Алексеем Ивановичем, и в доме был — свой человек.
— Неужто с трофеем? — почувствовала подвох Глафира Андреевна, и пошла в сени. — Ну, молодцы, молодцы! — восхищалась она за дверью.
— Это все Сережа! — доложил Степан Михайлович вошедшей хозяйке.
Глафира Андреевна поощрила меня взглядом, отчего я почувствовал себя неловко, и стал оправдываться:
— Да, так уж вышло, случайно…
— Ладно, скромничать, — пробасил Степан Михайлович. — Молодец, одним словом! За это мы сейчас выпьем! — сказал он, доставая из рюкзака моментально запотевшую пол–литровку «Столичной». — Вот!.. Хотел «на кровях», в лесу, да пенька подходящего не нашлось.
Все дружно рассмеялись, и, шумно двигая стульями, расселись вокруг стола. В тарелках благоухали деревенские щи из зеленой капусты.
На следующее утро, по совету Алексея Ивановича, мы пошли на Калиниху. Вчера он ездил туда на тракторе за хлыстами, и  видел много заячьих следов. Три километра легко преодолели по укатанной накануне трактором дороге. Достаточно было съездить Алексею Ивановичу туда и обратно, как дорога стала наезженной.
Вчера вечером была последняя лунная фаза. Я давно заметил, что перед началом  новой фазы на сутки погода успокаивается. Получается что–то вроде передышки. Вот и вчера, как только началась последняя четверть, сразу подул, сначала легкий, а затем упругий ветерок. Температура воздуха сразу упала градусов на шесть–семь, и, подсохший снежок стал хрустеть под ногами. В лесу ветер ощущался только на вершинах высоких сосен и елей, отчего снег постоянно осыпался с ветвей, сверкая блестками и радугой на, выглянувшем из-за макушек деревьев, солнце.
Когда до Калинихи оставалось около километра пути, Петр Алексеевич остановился, и стал рассматривать ровный глубокий след, уходящий в глубь леса. Подошедший Степан Михайлович сообщил:
— Там прошел волк, — показал он рукой вправо от дороги.
— И не один! — добавил Петр Алексеевич. — Видите? — обратился он к нам, замеряя глубину следа концом сломанной ветки. — Один так не продавит наст. Шла группа… След в след.
Не долго думая, он разрядил в воздух оба ствола, и стал громко кричать, как порскают гончих:
— Ай–ай–ай!.. Ай–ай–ай!..
В утренней морозной тишине эхо звонко прокатилось по верхушкам заснеженного леса, растаяло вдали, и  снова наступила первозданная тишина, нарушаемая лишь дятлом,  деловито постукивающим клювом по коре давно высохшего дерева. Я хотел спросить у Петра Алексеевича о мотиве его действий, но он, поняв мой красноречивый взгляд, опередил:
— Зайца этим не испугать, а волк, если он где-то рядом, уйдет далеко, от греха подальше.
По узкой тропе Альфа всегда ходила сзади хозяина, а на широкой дороге норовила забежать вперед, чтобы первой обнаружить след желанного зверька. Вот и сейчас, увидев на снегу малик, она ткнулась в него носом, и сильно потянула хозяина, державшего ее на поводке, в сторону недавно пробежавшего зайца. Петр Алексеевич хотел пройти еще с километр, но собака, буквально, легла на след и даже, как мне показалось, тихо застонала. След, по-видимому, был горячий. Петр Алексеевич это понял. Он вынул из рюкзака свой знаменитый ошейник, который сегодня был, как никогда, кстати, более тщательно насыпал и поджег порох в каждой обрезанной гильзе, и также тщательно закрепил его на шее Альфы. Собака волновалась и торопила хозяина, но тот был сегодня особенно сосредоточен, и не торопился, дабы не упустить какую-нибудь мелочь, за которую потом дорого придется расплачиваться: вплоть до потери собаки.
Вырубка, где мы остановились, была заболочена, и не успела зарасти чепурой, как охотники называют молодую поросль березы и осины, сквозь которую, порой, невозможно продраться.
— Ну, с богом! — вздохнул Петр Алексеевич, пуская собаку с поводка. — Ай–ай–ай!.. Ай–ай–ай! — громко запорскал он в след убегающей собаке.
Альфа помчалась, повторяя заячьи зигзаги.
— Хорошо, что волчий след уходит в противоположную сторону, — прошептал Степан Михайлович.
— Чш!.. Разговоры отменяются! — в свою очередь шепотом скомандовал Петр Алексеевич.
Звенящая тишина нарушалась только стуком желны по сухой ветке дерева, напоминающим пулеметную очередь. Оказывается, этот черный, крупный дятел получает громадное удовольствие оттого, что после сильного удара клювом по сухой ветке, та вибрирует, и часто–часто, стучит ему по клюву, как боксерская груша после удара по ней кулаком. Какое наслаждение! Какой кайф испытывает дятел! — подумал я, и тут же истошный лай собаки заставил меня забыть обо всем. Низко пригнувшись к дороге, которая была на метр ниже обочины (лесовозы сильно продавливают грунт), я заторопился вперед, где Альфа уже гоняла косого. Она подняла его с лежки, и поэтому гон сразу стал горячим, азартным. Пробежав метров двести, я остановился около небольшой, засыпанной снегом, сосенки, выбрался из глубокой колеи на обочину, и стал зорко следить, где на огромной вырубке появится заяц.
Вокруг было много заячьих следов, и зверек мог проскочить по ним, чтобы запутать собаку, но Альфа гнала по запаху: верхним чутьем. Мороз в десять градусов не позволял собаке долго принюхиваться к следам, и я вскоре увидел, как из леса выскочил белый, пушистый комок, по открытой местности на огромной скорости сделал большой крюк, и стал приближаться ко мне. Первым выстрелом я промахнулся. От второго отказался, так как заяц был уже в пятидесяти метрах от меня, и быстро удалялся. Альфа летела галопом, срезая крюк, заложенный зайцем. Вот что значит — мастерство! — подумал я, с гордостью за собаку. — Умница!.. Слов нет!
Вскоре грохнул выстрел там, где остались стоять мои старички. Степан Михайлович взял таки свою норму, как и обещал. «Дошел, дошел!» — дважды прокричал он, давая нам понять, что зверь добыт, и можно расслабиться после нервного напряжения, в ожидании белого беглеца.
Я уже сошел с обочины на дорогу, чтобы двинуться дальше в поисках свежих следов, как услышал тот же голос: «Шумовой!» Собака пробежала мимо Степана Михайловича, и с голосом ушла в лес. Я снова встал на свое утоптанное место в надежде, что заяц пробежит по прежнему своему следу.
Так оно и случилось. Все внутри меня возликовало, когда я увидел мелькнувший белый комок, несущийся в мою сторону по своему же следу. Выждав момент, и, сделав правильное упреждение, плавно нажал на курок. Заяц перекувыркнулся в воздухе, и пропал. Подождав несколько секунд, я пошел посмотреть, что случилось. Из рыхлого снега торчали две светло–коричневые ступни заячьих ног. Подбежавшая Альфа ткнулась мне прямо в ноги, где лежал косой. Тяжело дыша, она схватила зайца поперек, и сильно прикусила, что бы, не дай бог, не убежал; положила его рядом со мной, и уселась в ожидании награды.
— «Дошел»! — крикнул я, теперь уже уверенный на сто процентов, что заяц не шумовой; угостил собаку пазанком, и убрал зайца в рюкзак.
Альфа быстро расправилась с заячьей лапкой, и снова убежала в лес. Где только что гоняла зайца. Минуты через полторы раздался ее звонкий голос, нарушивший зимнюю тишину леса… Альфа гнала!.. Гнала азартно!.. Видимо, шумовой перебежал ей дорогу, как случилось во время вчерашней охоты. Менять место было поздно, и я замер у своей сосенки, так хорошо скрывавшей меня.
— Эх, поздно! — прошептал огорченный Петр Алексеевич, неслышно подошедший ко мне сзади. Я понял, что он хотел проделать тот же маневр, о котором я только что  подумал. Неожиданный гон Альфы застал его врасплох, и теперь он не знал что делать: остаться рядом со мной, и помешать охоте, или идти дальше по дороге, и подшуметь зайца.
— Петр Алексеевич, — сжалился я, — оставайтесь на моем месте, а я побегу вперед.
—Спасибо, Сережа! Извини, что так получилось! — благодарил меня старик.
Я низко пригнулся, и быстро побежал по глубокой колее лесной дороги; метров через двести встал около маленьких березок, успевших вырасти на недавней вырубке. Березки меня немного скрывали, и теперь моя фигура не так резко выделялась на фоне белого безмолвия. Затихший, было, вдалеке гон, с приближением к нам, становился все жарче. Альфа рыдала совсем близко. Она чуяла горячий запах зайца, но никак не могла догнать, и от этого голос ее переходил в какой–то тоскливый плач. «Такие вкусные и хрустящие пазанки ускользают из–под носа!.. Ну, не обидно ли?» — можно было прочитать в ее голосе.
Заяц выскочил в том же месте, где и предыдущий: прямо напротив меня. До леса, откуда выскочил косой, было метров восемьдесят, и я, лишь, взглядом проводил беглеца. Заяц шел по следу своего предшественника, и закладывал ту же дугу. Через мгновение прогремел выстрел, затем, другой. Петр Алексеевич «пропуделял», подумал я.
Альфа шла точно по следу зайца. Два глухих выстрела прогремели в углу вырубки. Это отдуплетил Степан  Михайлович. Вскоре стало ясно, что и второй старик промазал, так как собака продолжала гон. Голос Альфы то исчезал, то снова появлялся на слуху. Заяц удирал по вырубкам и полянам, снова нырял в лесную чащу, отчего гон сходил со слуха.
Минут десять стояли мы на своих местах, чутко вслушиваясь в отдаленное собачье пение, и втайне надеялись, что заяц повернет в нашу сторону. Но гон продолжался вдалеке. Петр Алексеевич молодцевато свистнул, несмотря на свои семьдесят лет, и мы собрались около него.
— Заяц сюда больше не прибежит, — уверенно сообщил он нам. — Надо
подваливать ближе к гону.
— Давай, Сережа, вперед! — скомандовал Степан Михайлович. — Ты у нас самый молодой!..Валяй, тропи!
Мы гуськом двинулись по следу зайца и собаки. На вырубках и полянах, где снег был глубокий, я шел, волоча ноги, чтобы колея была удобной для стариков. Если идти широким шагом, то старикам придется, как и мне, высоко задирать ноги, а они и по ровной-то дороге ходят с трудом. К тому же, оба были в подшитых валенках. В лесу идти было легче, но, попадая в густой ельник, который сильно разросся на лесных опушках, приходилось оберегать глаза и лицо от жестких, колючих веток. Через два километра нелегкого пути все трое взмокли и тяжело дышали. Гон был отчетливо слышен; до него метров двести–триста.
— По–моему, к Альфе еще какая–то собака подвалила, — высказал я свое
предположение Петру Алексеевичу. — Слышите второй голос?
Старый охотник хитро улыбнулся, и, заговорщитски, сообщил:
— Это Альфа двоит. Русские гончие этим славятся. Порой, даже на три голоса поют. Ради таких голосов наши деды и прадеды выходили на охоту не для того, чтобы, что–нибудь добыть, а чтобы послушать и насладиться пением своих собачек… На полевых испытаниях, — закончил он, — за голос Альфа получила высший бал.
Для меня рассказанное было полной неожиданностью. Я, по–прежнему, слышал голоса двух собак, и поспешил убедиться в этом. Через поле побежал большими скачками. Изрядно устав, достиг кромки леса, и замер. Двигаться дальше было рискованно: гон был совсем рядом. Глаза лихорадочно бегали. Так как никогда не знаешь, откуда выскочит белый комок, справа или слева.
Как всегда, сколько ни жди, заяц выскочил неожиданно, и вдоль кромки леса помчался ко мне. До него было метров двадцать — «Идеальное расстояние! Сомнений нет: он мой!» Стволы прыгают: я так и не справился с дыханием после резвой пробежки по полю: на это не осталось времени. После первого выстрела заяц продолжал бежать на меня. Метров десять оставалось до цели, когда я разрядил второй ствол. Заяц пробежал в трех метрах от меня, цел и невредим. Через несколько секунд мимо пробежала рыдающая Альфа, ругая, очевидно, меня, на чем свет стоит. Я собачий язык не понимаю: только догадываюсь. Но не понятна мне и причина промаха.
По полю, сквозь сугробы, продирались мои старички.
— Ну, как? — спросил Петр Алексеевич.
— Промазал, — ответил я, не поняв вопроса.
— Я спрашиваю насчет собак…
— Каких собак? — опять не понял я, находясь под впечатлением своих промахов.
— Ты говорил о двух.
— А-а!.. Вон Вы о чем, — наконец, дошло до меня. — Действительно, одна собака… Но почему я все–таки промазал?.. Не пойму…
— Когда заяц идет на тебя, надо целить в кончики передних лап, а когда от тебя — в кончики ушей, — понял мою ошибку старый охотник. — Я тоже в молодости частенько мазал, пока не приучил себя к хладнокровию. Вся беда в том, что удержать себя не умеешь! Торопишься! Вот и мажешь!.. Век живи… — вздохнул он, — ладно, пошли. Надо собаку как–то с гона снять. Темнеть скоро будет.
Пока мы беседовали, Степан Михайлович грохнул из своего «Зауэра» где–то совсем рядом.
— Дошел! — прокричал счастливчик.
Мы поспешили на выстрел. Успели вовремя, так как Альфа догрызала пазанок, и готова была снова уйти в полаз. Для гончей собаки сутками бегать за зайцами — это великое наслаждение; это жизнь, которую она не променяет ни на что, даже на теплую городскую квартиру и сытную, с ежедневною сахарной косточкой, еду, и ежедневные, ежечасные ласки хозяев. Вот, что такое охота на зайцев для гончей! А запахи?.. Запах леса, поля, дорог, зверей, птиц… Разве это передать словами? Запахи щекотят обоняние, возбуждают, напоминают о каких-то далеких временах, когда ее (собачьи) предки гоняли, чуяли, радовались, голосили!.. Одним словом — гончие псы! А сколько радости и наслаждения доставляют они своим хозяевам – охотникам незабываемыми, неповторимыми голосами!
Сегодня настроение у нас приподнятое. Все трое торопимся пересказать волнительные моменты охоты, порой, мешая, и перебивая друг друга, словно боимся упустить какой–нибудь фрагмент, кажущийся для каждого из нас очень важным, а на самом деле — незначительным. Утолив голод долгого молчания во время охоты, и основательно выговорившись, гуськом пробираемся по сугробам в направлении дома. Сегодня рассказ Степана Михайловича.

3. Фляжка воды.

Сначала шли полем около полукилометра. Снега по колено. Могло быть и больше, да ветры не дают улежаться сугробам. Вот и собирается снег в балках да оврагах. Там–то уж можно по уши ввалиться в сугроб. Я, словно бульдозер, пробиваю старикам колею. Такая уж моя участь — молодого и здорового. Наконец, вышли на дорогу. Степан Михайлович жадно затянулся папиросой.
— Курить — здоровью вредить! — не удержался Петр Алексеевич.
Каждый раз, как только Степан Михайлович закуривал, звучала одна и та же реплика, изрядно надоевшая курильщику, на что он неизменно отвечал:
— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет.
Эта каламбурия превратилась у них в какой–то ритуал. Сделав еще пару затяжек, Степан Михайлович швырнул окурок далеко в снег.
—Все!.. Бросил курить! — картинно заявил он, и мы пошли по наезженной
дороге: я впереди, старики — сзади, рядом. Втроем на узкой дороге не поместится. Когда разговаривают сзади тебя, слышимость всегда лучше. Так уж устроен наш слуховой аппарат.
Степан Михайлович начал неожиданно, и я сразу не понял, что он рассказывает свою историю из охотничьей жизни; сегодня была его очередь согласно нашей договоренности:
—До войны я был страстным охотником. У нас в Тюменской области зверя
всякого было предостаточно, и я  с промысловиками уходил в тайгу, порой, месяца на два–три: в двадцать лет силенки было, хоть отбавляй.
Степан Михайлович на минутку умолк. Глаза его смотрели вдаль, но взгляд был невидящий. Сейчас перед ним проносились картины его далекой молодости. Глубоко вздохнув, словно сожалея о чем–то, Степан Михайлович продолжил:
— На фронте я воевал в пехотном полку. Мне, как сибиряку, сразу вручили ручной пулемет, с которым я не расставался в течение года. Штука, я вам скажу, довольно тяжелая, и очень неудобная. Особенно доставалось спине, когда приходилось таскать его на себе. А таскать приходилось ежедневно.
Было это пятнадцатого июля 1942 года. Жара стояла неимоверная. В десять часов вечера, а скорее, ночи: на юге темнеет раньше, чем у нас в средней полосе, нас, не успевших отдохнуть от дневных боев, командир роты — молодой лейтенант, построил на инструктаж. «За ночь мы должны, — сказал он, — сделать марш–бросок в тридцать пять километров. В пять часов утра будет светло, как днем, поэтому, мы должны до рассвета укрыться в лесу… А теперь, быстро наполните фляжки водой, досыта напейтесь, и через пять минут выступаем».
Тридцать два человека — все, что осталось от нашей роты, построились в колонну по четыре. Впереди командир роты, сзади — старшина. По команде «рысцой марш!», мы тронулись в путь. Конечной точкой нашего пути был небольшой городок Серафимович на правом берегу Дона. Раскаленная от дневного июльского зноя, земля дышала теплым и терпким степным запахом полыни, отчего во рту у всех нас быстро пересохло, и, уже на исходе первого километра, некоторые солдаты начали прикладываться к своим фляжкам. Когда позади остался первый десяток  километров, у всей роты фляжки были пустыми. С меня пот лил градом. Во рту было липко и горько. Из охотничьей практики я знал: если перетерпеть, можно открыть в себе «второе дыхание», и тогда все пойдет, как по маслу.
Бедные ребята!.. На них больно было смотреть: горящие, расширенные глаза, готовые выскочить из орбит; пылающие жаром рты, готовые прильнуть к любому мало–мальски влажному предмету… Но все было высушено в этой степи, и оставалось только одно — лизать прохладный металл своих винтовок, и этим, хоть как-то, обманывать затуманенное сознание, вызванное сумасшедшей жаждой. Если на пути встречалась какая–нибудь, не до конца высохшая, грязная лужа, все набрасывались на нее, и пытались жидкой грязью утолить жажду.
Лейтенант был родом из этих мест, и роту вел точно по намеченному маршруту. На втором десятке километров и он опорожнил свою фляжку. Словно автомобильный спидометр, отмерял он километры, и каждый раз сообщал: «Прошли столько–то». 
На двадцать пятом километре мой напарник, который нес в своем вещмешке три полных диска к ручному пулемету Дегтярева, в общей сложности около пуда весом, повис на мне, не имея сил двигаться самостоятельно. Я переложил диски в свой вещмешок, и напарник сразу повеселел… Я — тоже. Мне легче было тащить на себе лишний пуд, чем пуд с напарником.
На этот каламбур мы с Петром Алексеевичем отреагировали улыбкой, а Степан Михайлович, довольный нашей реакцией, продолжал:
— Последние километры нашей роте дались особенно тяжело. За четыре часа пути мы преодолели двадцать пять километров без остановок для отдыха, и за два с половиной часа должны пройти оставшиеся десять.
Была черная ночь. Полчаса тому назад луна окончательно спряталась за горизонтом, и «дорогу» нашу освещали теперь лишь звезды, да Млечный путь. Воздух становился прохладней: сказывалась близость реки, которая распространяла туманную прохладу вокруг себя на несколько километров. В балках и низинах идти было легче, так как влажность и разность в температуре здесь была значительной. Идти приходилось в строжайшей тишине. Справа и слева от нас двигалась техника, а чья — неизвестно. Нам казалось, что мы быстро продвигаемся вперед. На самом деле, мы еле волочили ноги.
— Не зря командиры заставляют своих подчиненных бегать по десять километров в полном боевом снаряжении: с винтовкой, патронами, противогазом, с фляжкой воды, со скатанной шинелью через плечо, с вещмешком, в котором сухой паек и прочие мелочи, необходимые в солдатской жизни, — перечислял я, так как все это застал во время недавней, по сравнению с моими старичками, службы в армии.
— У нашей роты такой подготовки не было, — продолжил прерванный рассказ Степан Михайлович. — Из военкомата все сразу попали на фронт. Позже, правда, были организованы лагеря по подготовке молодых солдат, где, за месяц–два, успевали научить людей стрелять, ползать по–пластунски, преодолевать различные препятствия, кататься на лыжах, если это было зимой, и многим другим вещам, необходимым для солдат.
— А я, Степан Михайлович, в сорок третьем попал в такие лагеря. Золино,
знаешь?
— Ну, как же, конечно, знаю… около Гороховца…
— Правильно! Они поэтому и называются Гороховецкими.
На Петра Алексеевича тоже нахлынули воспоминания. Он готов был поделиться ими, но вовремя опомнился:
— Извини, Степан Михайлович, перебил…
«Удивительное дело, — подумал я. — Как только встретятся вместе, особенно за столом, да еще за рюмкой вина, участники войны, так сразу находят общий разговор о боях, ранениях, наградах… И всегда воспоминания сопровождаются сильным волнением, зачастую оказывающимся для стариков очень нежелательным».
— Впереди виднелась спасительная рощица, до которой нужно было добраться, как можно, скорее, — продолжил рассказ Степан Михайлович, — так как с каждой минутой становилось все светлее и светлее. Из–за дикой усталости мы добирались, чуть ли не на карачках. Рота из трех десятков человек растянулась метров на триста, и лейтенант все больше нервничал, поглядывая, то на спасительную рощу, то на «хвост» нашей роты, где бедный старшина со слезами на глазах уговаривал солдат самыми ласковыми словами. Командир боялся, что роту заметят. Тогда уж пощады не жди! Нас можно было брать голыми руками.
Но вот последний солдат упал ничком на траву, не имея сил двигаться больше. Деревья и густой кустарник схоронили нас. Командир долго и внимательно  рассматривал в бинокль местность, Его интересовало, нет ли где  какого движения, не заметил ли кто нас. Убедившись, что все в порядке, выставил часовых из наиболее выносливых солдат. Меня трогать не стал, так как знал, что я, кроме своих двадцати килограммов, нес пуд своего напарника.
Наконец, я сбросил с себя свою ношу, сел под дерево, прислонился к нему горячей, стертой в кровь спиной, и вытянул ноги. Посидел так минут пять. Когда успокоилось дыхание, снял с ремня фляжку с водой, и начал лить в широко открытый рот, громко булькающую жидкость. На мгновение оторвался от фляжки, чтобы перевести дыхание, поднял отяжелевшие веки, и увидел вокруг себя сидящих и лежащих солдат с широко раскрытыми от удивления глазами. Это была немая сцена их гоголевского «Ревизора». Подошедший лейтенант остолбенел от увиденного. Он остановился около меня, и наблюдал, как в клокочущем горле исчезает «живительная влага». «Это ты столько терпел?» — только и смог вымолвить командир роты. Он был потрясен.
Мы с Петром Алексеевичем молчали. Степан Михайлович понял наше настроение, и, горделиво подняв голову, торжественно шествовал по деревенской улице. Мы шли сзади, и молча переглядывались, покачивая головами в знак удивления.
— Ну, охотнички, как седня дела? — встретил нас вопросом Алексей Иванович.
— Иди, в сенях посмотри, — интригующе ответил за всех Степан Михайлович.
Глафира Андреевна опередила мужа и сразу запричитала:
— Ой! Вся стена белая! Ай–ай!…
— Эх, ты! Вот, настукали! — в свою очередь восхитился Алексей Иванович, а, войдя в хату, заметил, — Зайца ноне много…
Плотно пообедав, все, кроме хозяйки, легли отдохнуть. Через несколько минут дом заполнился антимузыкальным произведением для трех контрафаготов с нюансами от пиано до фортиссимо, с постепенными крещендо и диминуэндо. Под такую музыку я не мог заснуть, и долго лежал, глядя в потолок, где одинокая  муха, так и не уснувшая с первыми холодами, без всякого жужжания летала под потолком, и где воздух был особенно теплый.
Все дышало покоем. Рассказ Степана Михайловича не выходил у меня из головы. Хоть и стоический поступок совершил он, но так грубо и открыто пить воду, издеваясь над несчастными людьми, помирающими от жажды — это уж слишком. Восхищения поступком у меня не было.
В шесть часов вечера Глафира Андреевна начала греметь чайной посудой. Это был сигнал к подъему. Электрический чайник только что вскипел, и по комнате поплыл дразнящий аромат свежезаваренного чая. Продирая на ходу глаза, мы быстро уселись за стол.
— С устатку по маленькой! — поднимая свою стопку с домашним вином (настойка калины на меду), произнес тост Алексей Иванович.
Мы дружно чокнулись, и начали блаженно смаковать «произведение искусства» и хвалить хозяина: «Лекарство! Нектар! Божественно!» — слышались одобрения.
Алексею Ивановичу было приятно узнать мнение настоящих ценителей.
Местные жители, заходившие в гости, предпочитали что–нибудь покрепче, позадиристей: крепость шесть–семь градусов — это не для них.
Хозяйка сняла крышку со сковороды, что стояла посреди стола, и у нас потекли слюнки от, вкусно пахнущей, картошки. Плошка с белыми, хрустящими груздями мгновенно опустела, и Глафира Андреевна, сходив на кухню, быстро вернулась с, доверху наполненной, миской экзотической, для нас, горожан, закуски.
— Сто лет не ел соленых грибов! — промямлил Петр Алексеевич с полным ртом. — Хороши!..
— Под такую закуску не грех и лекарство принять! — разливал, как хозяин, вино по нашим стаканам Степан Михайлович.
В семь часов вечера ужин закончили и болтали о том, о сем.
— А чем ты после войны занимался? — неожиданно спросил Петр Алексеевич у Степана Михайловича.
— Войну я закончил в звании капитана, — сразу переключился Степан Михайлович на новую, так приятную для него, тему.
«Наверно, на чужих несчастьях сделал себе карьеру, — подумал я, и неприятный холодок пополз по спине. — Наверно, в каком-нибудь СМЕРШЕ участвовал».
Его рассказ про фляжку с водой не выходил у меня из головы.
— Сразу, после демобилизации в сорок восьмом году в военкомате я познакомился с одним капитаном парохода, плавающим по маршруту Горький–Москва. Мы разговорились, и он предложил мне работу зав. производством в ресторане на его пароходе. Я сразу согласился. Жилья у меня в Горьком не было, а на пароходе своя каюта, и «нос в табаке». Так я и проплавал до самой пенсии. Николай Ефимович, капитан парохода, оказался заядлым охотником, и это еще больше сдружило нас. Вскоре я женился на молодой поварихе, у которой был маленький сын на руках, и небольшая квартирка в центре города, где жили они втроем с матерью. Через год мать померла, и ребенка пришлось на все лето брать на пароход. Когда ребенок подрос, я стал втягивать его в охоту, отвлекая тем самым от улицы и «друзей».
«Неплохо устроился в голодные послевоенные годы, — подумал я. — У самой кормушки!»
Все более накапливалась у меня неприязнь к этому самодовольному человеку. Не расскажи он про флягу с водой, все было бы проще: мы неплохо контактировали с ним до этого, даже в преферанс частенько резались по вечерам. Теперь мне становилась понятной его жадность к вистам во время игры. «Нет хода, не вистуй!» — частенько напоминал я ему прописную истину этой захватывающей игры.
— А, знаете, — прервал мои мысли Петр Алексеевич, — я, пожалуй, прочту сегодня вам свой рассказ. Он запланирован мной на завтра, но я хочу, чтобы Алексей Иванович с Глафирой Андреевной тоже услышали его. Мне интересно ваше мнение, —обратился он к хозяевам дома.
Петр Алексеевич внимательно оглядел нас, и, поняв по нашим лицам одобрение его решения, вынул из внутреннего кармана пиджака, сложенную вдвое, ученическую тетрадку, расправил ее, и начал читать…

4. Лакримоза.

Хозяин появился неожиданно, хотя это трудно было назвать неожиданно¬стью: скорее всего, шофер слишком расслабился. Очевидно, весна подействовала на его молодой, сильный организм. Про таких, как он, говорят — «кровь с молоком». Пока адъютант закутывал ноги Хозяина в теплый плед, сырой воздух промозглого мартовского вечера заполнил салон автомашины. Пригревшийся шофер незаметно поежился, чтобы ничем нечаянно не выказать своего неудовольствия. «Вечно копается, подхалим», — подумал про адъютанта шофер, и в этот момент не расслышал, что буркнул Хозяин. По–моему, «на дачу», — решил шофер. Машина мягко тронулась, и помчалась по улицам города. Маршрут был уточнен после обеда, и это утешало шофера, но мысль — «на дачу» или нет, не давала покоя, и от этого вел он сегодня машину как–то неуверенно. Впрочем, это казалось только ему, а у непосвященного, поехавшего с ним впервые, наоборот, создалось бы впечатление, что за рулем водитель высшего класса. Но Хозяин чувствовал скованность шофера, и, когда выходил из машины, на лице его была мина, как после съеденной недоспелой ягоды алычи или кизила. Другой адъютант, принимая Хозяина «с рук на руки», хмуро взглянул на шофера, и его тяжелый взгляд красноречиво сказал: «Тебе что, паскудна, башку оторвать?» Эту фразу шофер уже однажды слышал от громилы, и он невольно втянул голову в плечи, в ожидании страшного удара.
Хозяин ушел, а за ним и адъютанты, даже не удосужившись закрыть дверцу автомашины, как бы говоря: «Сейчас мы к тебе вернемся!» Шофер в мгновение взмок и сидел некоторое время красный, как рак. Вспомнилось босоногое деревенское детство на берегу Волги, ежедневные соревнования с приятелем, кто больше раз за день искупается. Вспомнил, как на пристани, перед отходом парохода, прятались за уборной дебаркадера, и, в момент отчаливания парохода, прыгали на него, а когда до берега было метров двести, ныряли и, весело перекликаясь, плыли к берегу, где долго, лежа на горячем песке, загорали и обсуждали очередной «заплыв». Вспомнил, как однажды матрос на пароходе, схватив полено, предназначавшееся для растопки парового котла, побежал на корму парохода, чтобы прогнать назойливых пацанов, посыпавшихся, как горох, в воду. Вспомнил, как занырнул поглубже, чтобы полено не угодило в голову, а когда стал выныривать, то попал в слой воды, быстро смещавшийся от крутившегося колеса парохода, и его развернуло в обратную сторону. Глаза в воде всегда сильно зажмуривал и поэтому ориентироваться не мог. Быстро работая руками и ногами, неожиданно ударился головой о дно. Поняв, в чем дело, открыл глаза, и увидел сквозь толщу воды желтое пятно — солнце. Воздух в легких кончился. Руки и ноги отчаянно работали. Задыхаясь, уже решил открыть рот: воля была парализована. Глубоко вздохнул и… О, чудо! В грудь ворвался свежий воздух. От нервного напряжения вступило в шею, будто в нее загнали огромный ржавый гвоздь.
На пристани взволнованно переговаривались провожающие, и никак не могли досчитаться еще одного пловца. Их захватила картина погони матроса за мальчишками, и они с интересом и волнением ждали развязки. Матрос промахнулся. Полено пролетело мимо, никого не задев. Все ждали, когда вынырнет последний. «Вот он!» — с облегчением сказал один из наблюдавших из числа провожающих пароход. Поняв, что это о нем, медленно и устало, поплыл к берегу. Около часа лежал на песке, и никак не мог согреться.
Сколько так просидел он в воспоминаниях — не помнит. Почувствовал, как стало холодно в машине, а пальцы рук посинели оттого, что намертво вцепился в баранку. Быстро вышел из машины, мягко и плотно закрыл заднюю дверцу, сел за руль, завел мотор, и отогнал машину в гараж.

— Почему, холодно? — раздраженно буркнул Хозяин, и прошел к себе в кабинет.
Адъютант злобно посмотрел на часового и истопника в одном лице. Тот ответил спокойным кивком головы на висевший термометр. Взглянув, куда показывал часовой, такой же громила, как и адъютант, увидел на термометре двадцать три градуса — любимая температура Хозяина. На всякий случай, постучал ногтем по красной капельке. Результат тот же.
Тем временем, часовой быстро разжег печку, для которой все было готово
заранее, и она загудела веселым пламенем.
Весна в этом году началась раньше обычного. В середине февраля пошли мелкие дожди, которые с каждым днем медленно и терпеливо осаживали огромные сугробы, насыпанные дедушкой–Морозом и бабушкой–Зимой. Уже в конце февраля от снега почти ничего не осталось. Дни, как и ночи, были серые и промозглые. Изморозь, словно туман, стояла сутками, и настроение  от этого было подстать погоде. В народе говорят, что в такое время умирают легочники и сердечники. Нехватка витаминов, и плохое питание косили каждую весну массу людей. Эта весна ничем не отличалась от десятка предыдущих.
— Тадада, тадада, тадада, та, та. Тумда, тумда, тадуда! — отбивая руками и губами замысловатую чечетку, исполнил Хохол самодеятельный номер, приготовленный специально для Хозяина. Красная, круглая и улыбчивая физиономия ждала оценки своего умения.
— Пшел вон! — негромко, но брезгливо процедил сквозь зубы Хозяин.
Хохол сразу почувствовал, что попал в немилость. «Теперь, кажется, основательно» — подумал он, и поспешил в прихожую, где находились на своем посту часовой и адъютант. Внимательно посмотрев на их лица, Хохол пытался понять — слышали они что–нибудь, или нет? Лица были безразличные и скучные. От сердца немного отлегло. «Да, и как они могли услышать шопот из–за тяжелой, плотно прикрытой двери», — рассудил Хохол.
— Нездоровится, — Негромко сказал он, мотнув головой в сторону двери, из–за которой только–что выскочил. — Может, врача ему вызвать?..
Хохол тихо, но быстро вышел наружу, одевая по пути снятые с вешалки шапку–ушанку и полушубок. Сердце колотилось, готовое вырваться из груди. Быстро подъехала его машина. Это адъютант позвонил в гараж, и предупредил водителя.
—Домой! — коротко отрубил Хохол, и окунулся в серые мысли. — «Чего стоим?» – подумал он, и, посмотрев в окно автомобиля, увидел свой дом. — Все! Свободен! — опять отрубил он шоферу, быстро вышел наружу, и легко взбежал по лестнице в свою теплую квартиру.
Родной запах домашнего уюта немного успокоил Хохла.
— А мы тебя к ужину не ждали, — негромко сообщила жена, и тут же насторожилась. — Что–нибудь случилось?
— Нет, нет, ничего. Пожевать, найдется?
— Пошли в гостиную, — пригласила жена, и мягко поплыла впереди. Она давно уяснила, что надо сначала накормить мужчину, а потом… он все сам расскажет.
После ужина, за которым Хохол был особенно молчалив, жена так и не дождалась никаких рассказов от мужа. Он ушел к себе в кабинет, включил радио, и, провалившись в глубокое, мягкое кресло, стал анализировать свои отношения с Хозяином в последние дни. Притворяться и скрывать свои чувства с каждым днем становилось все трудней. Он постоянно чувствовал изучающий взгляд Хозяина. Чтобы «втереть мозги» при соприкосновении с этим хитрым и коварным стариком, требовались невероятные усилия воли. «До чего уж тонкое лезвие бритвы, а и по нему надо пройти уверенно, как по паркету… А он все смотрит и смотрит — этот проклятый старик!»
— Чтоб ты сдох! — в возбуждении выпалил Хохол, и сразу же испугался своего голоса. Возбуждение было слишком велико; руки стали ледяными, ноги — тоже, левое веко противно задергалось. Вспомнил, как знакомый врач говорил: «Правую сторону парализует от непогоды, левую — от тяжелой, неуверенной жизни. Короче, не бери в голову!»
— Сука! Сволочь! Когда ж ты, наконец, сдохнешь! — уже не сдерживал себя Хохол. Он боялся и злился, ругался и дрожал, плевался и стучал от бессилия кулаками по подлокотникам кресла. Это был приступ паники. Он понял, что завтра все кончится, а может,.. сегодня,.. сейчас…
В комнату вбежала взволнованная жена.
— Что с тобой? Ника, милый, что случилось?
— Все в порядке, — с трудом произнес он.
Нина никогда еще его таким не видела, и не на шутку перепугалась. Губы задрожали, и она разревелась громко, отчаянно, стоя на коленях, и, уткнув лицо в рукав его пиджака. Он, бледный и прямой, продолжая сидеть в кресле, чувствовал всю безысходность, и, ласково, как ему казалось, на самом деле грубо, по–мужски, впервые в жизни гладил жену по голове и, как попугай, повторял одну и ту же фразу:
— Все в порядке, все в порядке…
Ему казалось, что он успокаивает жену; на самом деле интонация его голоса наводила на жену ледяной ужас, который парализовал все члены ее нежного женского тела.
Телефонный звонок рявкнул, как набат Царь–колокола, хотя, этот «набат» ни одна душа во всем мире не слышала. Звонок повторялся снова и снова. Оцепеневшие Ника и Нина насчитали пять длинных и один короткий. Кто–то на другом конце провода понял бесполезность ожидания, и на полугудке положил трубку на аппарат. Несколько минут продолжалось оцепенение; дыхание у обоих было коротким и частым; слезы на лице Нины высохли; супруги крепко держали друг друга за руки, и от этого испуг их был разделен ровно надвое, ровно пополам.

Адъютант, красный от волнения, и распаренный от жарко натопленной печки (в помещении было уже 27 градусов С), осторожно (он тоже чувствовал что–то неладное) приоткрыл дверь, желая спросить: «Не угодно ли чего» Хозяину, но тот спокойно лежал в теплой комнате на своей жесткой, из досок (вместо пружин) и ватного матраца, солдатской койке и, как показалось адъютанту, тихо спал. Так же, бесшумно, не скрипнув, закрылась дверь. Часовой зло посмотрел на адъютанта: открывать дверь без вызова Хозяина строго запрещено, и, зная это, адъютант, как нашкодивший щенок, опустил глаза, и, словно оправдываясь, прошептал:
Спит,.. — и, немного подумав, добавил. — Уж не заболел ли?
Подойдя к телефону, адъютант набрал номер.
— Принесите ужин мне и часовому! — сказал строго, и положил трубку.
Хоть и различные были звания (он офицер, часовой — солдат) тем не менее, их права на даче были равные: и тот, и другой строго следили и отвечали за, раз и навсегда, установленным порядком, нарушение которого влекло за собой самые тяжелые последствия, и, чтобы как–то сгладить свой промах, адъютант решил поиграть с солдатом в демократию. Это словечко в последнее время все чаще и чаще витало в воздухе, хотя, многие не могли понять это иностранное слово, и что за ним кроется.

Хозяин лежал на спине. Руки покоились на груди, и, чтобы они не сползали, пальцы были переплетены. Он любил так вот, одетый, отдыхать и делал это все чаще, и чаще, даже у себя в кремлевском кабинете на диване; подставлял стул, и клал на него ноги. Хоть, сапоги и были чистыми, но, тем не менее, он не изменял этой привычке: подставлял стул. Так и отдыхал: сам на кровати, ноги на стуле. Годы заставляли делать такие несколькоминутные передышки. Восьмой десяток давно был разменен. Крепкого сна, как правило, не получалось, но, провалившись в короткое забытье, он вставал чуть свежее и бодрее. Вот и сейчас, ровное дыхание не было прервано открывшейся дверью. Сон, на этот раз, был глубоким. Целый день у него раскалывалась голова. Таблеткам он не очень доверял, боясь отравления, хотя, личный врач был предан, «как собака». Сердце тоже, какой уж день, колет. Хозяин считает, что это от частой смены погоды. Весна!..

Сон.

В полутемной, душно натопленной, бревенчатой избе, при свете керосиновой лампы, за грязно–серым столом сидит щуплый фельдфебель неопределенного возраста. То ли двадцать пять, то ли сорок пять лет ему от роду — в полумраке определить трудно. Прыщи на его бледной, крысиного вида, физиономии при свете лампы ярко выделяются. Они такие же крупные, как и его маленькие глазки. Порой, кажется, что лицо у фельдфебеля без глаз: одни прыщи. Все это кажется молодому, черноволосому, худенькому пареньку, сидящему в двух шагах от стола. Сидит он еле–еле на самодельной, шаткой табуретке, превозмогая дикую усталость последних бессонных ночей, а также, голод и побои. Руки связаны за спиной концом грязной пеньковой веревки. Фельдфебель постоянно зевает: ему тоже не дали поспать, и теперь он всячески старается выместить зло на ком угодно, даже на своем помошнике.
— Ярмо! — негромко, но командно говорит фельдфебель. — Этот энтэлэгэнт нэ хочит с нами апщаца.
Фельдфебель продолжает издеваться над арестованным, ловко копируя выговор своей жертвы. Солдат Ярмов, которого, как бы невзначай, зацепил ехидный фельдфебель, назвав ярмом, тоненько хихикнул в темноте. Это был детина огромный, сильный и глупый, но исполнительный, и пресмыкающийся. Все это никак не вязалось, но таким уж он был этот Ярмов.
— Разрешите, Ваше благородие? — неторопливо спрашивает Ярмов.
— Давай! — брезгливо отвечает фельдфебель. Он знает, что сейчас произойдет, и мысленно наслаждается несчастьем жертвы, и громилы, ибо, несчастье последнего в том, что он, теряя все человеческое, превращается в отвратительное животное, и орудие в руках фельдфебеля.
Ярмов встал перед арестантом, и ждет, когда тот поднимет, опущенную, на
исхудалую грудь, голову. Парень сидит еле–еле; глаза устало и плотно закрыты; голова твердо уперлась, обросшим жесткой щетиной, подбородком в грудь. Он полудремлет. В голове носятся обрывки и клочки событий последних часов: «Как все удачно складывалось!»… После сильных морозов резко потеплело, и повалил такой густой снег, что в двух шагах все исчезло в белой пелене. Около двух часов, как ему казалось, гонки он скатился с крутого берега вниз к реке. «Енисей!» — мелькнуло в голове. Снег так же неожиданно прекратился, как и начался. В кромешной темноте позднего вечера он увидел маленькую светящуюся точку в километре от себя. «Это на том берегу», — решил он, и пошел по, запорошенному снегом, льду реки. Усталость была смертельная, но воля — железная воля(!) Была еще сильней. От голода кружилась голова, и сердце колотилось, как птица в клетке, впервые туда посаженная. Уняв дрожь в усталых, от долгого бега, ногах, пошел по огромному полю замерзшей реки. Снега на льду было меньше из–за частых и сильных ветров, гулявших по широкой дороге — Енисею. Когда до берега осталось, каких–то, метров десять–пятнадцать, ноги, вдруг, не чувствуя опоры, ушли в какую–то вату. Прорубь, в которой жители деревушки полоскали выстиранное белье, была предательски занесена свежим снегом. Легко выскочив из проруби, сразу побежал к деревне. Начавший крепчать мороз моментально превратил его в существо, похожее на какого-то рыцаря в ледяном панцире. С трудом выбравшись на крутой берег. Подкрался к первому, запрятанному в сугробах, дому. Это был небольшой трактир уютный, и теплый. Заходить во внутрь было безрассудно. Постояв несколько мгновений у входа, тихонько приоткрыл дверь. В нос ударил запах захудалого трактирчика, где смешалось все: людской пот, перегар от вина, дешевая закуска, и много других запахов, составлявших букет этого заведения. Очутившись в сенях, и прикрыв за собой дверь, в темноте на ощупь, стал искать закуток, где можно было бы спрятаться на случай, если откроется дверь во–внутрь помещения, и он может оказаться в полосе света, пусть даже не ярких керосиновых ламп. Окоченевшие руки нащупали толстую жердь. Это оказалась лестница–стремянка. Не раздумывая, стал подниматься наверх. Голова уперлась в люк. Поднял его, и, не теряя осторожности, словно кошка на охоте, пробрался на чердак. С вытянутыми вперед руками, как при игре в жмурки, мягко ступая в ледяных, тяжелых сапогах по песку, насыпанному для утепления потолков, вскоре ощутил тепло дымохода и печной трубы. Оттого, что постоянно подогревалась пища, в трактире целый день, поддерживался огонь на плите, и в печи. Не теряя ни секунды, начал стаскивать с себя всю, в ледяной корке, одежду, и раскладывать на дымоходе. Когда немного расслабился от такого неожиданного подарка судьбы, заколотила сильная нервная дрожь. Прижавшись спиной к горячей кирпичной трубе, и сидя на дымоходе, как на сковородке в аду, никак не мог согреться, и трясся, словно малярийный больной.
На чердаке, несмотря на то, что труба и дымоход были горячими, было холодно. Спина еле терпела жару, тогда как грудь, и, особенно, коленки были ледяными. О ступнях ног и говорить было нечего, их надо было усиленно растирать после ледяной ванны. Пришлось пошарить на чердаке. В углу оказались какие-то корзины, прикрытые полуистлевшими, вонючими, ватными одеялами. Взяв их в охапку, сделал на горячих кирпичах нечто вроде лежанки, закутался с головой, и вскоре заснул. Проспав около суток, увидел короткий сон, как, подбегая к Енисею, прыгает с высокого берега в сугроб, очень долго летит, и попадает в холодную воду, оказавшуюся под снегом, и никак не может выбраться наружу. Снега намело очень много, и он все осыпается и осыпается, мешая дышать.
Проснулся на холодном чердачном песке, и никак не мог понять: где он, и что произошло. Перед ним стоял здоровенный детина с винтовкой — охранник с ближайшего острога. Рядом вертелся невысокий, пухленький мужчина, Это был хозяин трактира. Он поминутно, словно оправдываясь, повторял одно и тоже:
— Поднялся я на чердак вяленой рыбки взять, а корзины–то раскрыты… Гляжу, а на дымоходе куча тряпок… Шмотки чьи–то валяются… Чердак я запер, а тут и вы вскоре…
— Ладно, ладно… слыхали уже, — прогудел охранник.
— Он бы у меня все равно никуды не убёг, — не унимался трактирщик.
Охранник бесцеремонно столкнул прикладом ружья кучу тряпья с дымохода. В этом положении на чердачном полу и был прерван тяжкий сон беглеца. Отдохнувший, он быстро оделся в, просохшую за сутки, одежду, и, после охранника, стал спускаться по стремянке вниз. Последним спустился хозяин трактира, подобострастно повторяя один и тот же рассказ, чтобы не подумали, будто он укрывает каторжан.
Тяжело вздохнув, огорченный неудачным побегом, парень на секунду поднимает голову, и, в этот момент, стоявший перед ним Ярмов, вложивший в удар всю свою богатырскую силу, огромным кулаком бьет, ничего не подозревавшую, жертву по лицу. Удар, неожиданный и сумасшедший по силе, отбрасывает худое тело арестанта к самой стене, до которой от табурета метра три. При таком страшном ударе полусонный фельдфебель вздрагивает, и по его затылку начинают бегать противные мурашки. Хоть и ненавистна ему эта жертва, но, в какой–то момент он жалеет несчастного парня, представив, как будто его, фельдфебеля, ударили по лицу. «Зверюга!» — почти вслух подумал он.
Весь вид громилы, и его хищный взгляд говорит: «Так и с тобой будет, крыса, если не отстанешь от моей жены Дашки». Словно поняв его мысль, фельдфебель опускает глаза вниз, будто собирается что–то писать в своих бумагах.
— А, если не очухается? — наконец, бурчит фельдфебель себе под нос. — Придется отчет составлять,.. неприятностей куча…
И в то же время страшно пошевелиться: в помещении их двое, не считая лежащего на полу парня, то ли живого, то ли… Наконец, стряхнув оцепенение, фельдфебель неуверенно произносит:
— Прибил, наверно. Посмотри, дышит аль нет?..
— Он железный. Про него все так говорят…
— Не железный, а стальной, — поправил фельдфебель, радуясь, что оцепенение прошло окончательно, и на лице снова появилась скучающая мина, действующая на охранника гипнотически.
— Я слыхал, вроде — Сталин… — опять заискивающе повел себя громила перед фельдфебелем.
— Правильно, Сталин… Сколько у него еще этих кличек?..
А Коба (так звали его близкие друзья и соратники) лежал на полу, лежал навзничь, безжизненно раскинув худые руки, лежал, потеряв сознание. Кулачище, огромный по размеру, накрыл все его худое лицо, начиная ото лба, и кончая подбородком. И все это, называющееся лицом, превратилось в сплошной синяк, все более чернеющий с каждой минутой.
— Унеси! — брезгливо просипел фельдфебель.
Ему не хотелось думать об арестанте: скорей бы в теплую постель, и спать, спать…
Ярмов одной рукой сгреб одежду на груди, другой — на животе, легко, словно пушинку, поднял, и понес свою жертву в коридор; открыл тяжелую дверь арестантской комнаты, и швырнул парня на кучу соломы к, лежащим на ней, еще двум арестантам, закрыл на тяжелый засов дверь, и навесил не менее тяжелый замок.
Лишь под утро пришло сознание. Коба лежал между двух арестантских тел, пытающихся своим теплом согреть бедного парня. Ночью в темноте они не видели, что с ним; ощупав липкое лицо, поняли, что оно все в крови; сердце очень тихо и редко билось в худой груди.
Сознание возвращалось медленно. Всплыла ехидная, крысиная рожа в мундире фельдфебеля, и тут же, рядом, огромное жирное хайло бегемота в солдатской форме. Крыса гогочет басом, а бегемот тонко пищит и шипит. Глаза не открываются. Корка от засохшей крови крепко сцепила ресницы. Нос бесчувственный, и не дышит. Во рту сухо. Язык деревянный. Стал постепенно вспоминать события предыдущего дня. «Крыса» ведет допрос, а громила топчется за спиной, из–за чего постоянно ждешь какой–нибудь пакости. Так и есть: «Крыса» взглянул поверх головы своей жертвы, встретился взглядом с громилой, и легонько мотнул головой, как бы говоря «давай!» Громила давно ждал этого сигнала. Последовал с оглушительным, как из пушки, треском удар по уху, и Коба, теряя сознание, летит с табурета на пол. Его снова водворяют на место, и, несколько раз встряхнув, добиваются того, что он может сидеть без посторонней помощи. В голове страшный шум. Ухо, как большой нарыв, зудит и наливается кровью. Поднять голову нет сил, и она упирается подбородком в грудь. Свет от керосиновой лампы заслоняется чем–то огромным. Оно тяжело дышит. Коба с трудом поднимает голову и…
Еле шевеля пальцами, ощупал сначала свои ноги, затем, лежащих рядом. Стал вспоминать, где он. Это они, два товарища по несчастью, которым тоже досталось тумаков, когда Коба сбежал. Охранники слишком поздно хватились, и всю злобу выместили на «попутчиках»–арестантах. Затем, рука потянулась в сторону головы. На лице что–то такое, что не дает пошевелить ни одним мускулом рта, щек, носа. Глаза не открываются. Рука нащупала распухшее месиво с гладкой, глянцевой коркой из высохшей крови. Резкая боль пронзила все тело, и Коба опять стал куда–то проваливаться. Все вокруг заполнилось ярко–красным светом. «Это красное знамя! Какое оно большое! Это наше знамя!»
Знамя закрыло все небо, превратив его в огромный костер, и уже трудно понять: знамя это, или огонь. Становится жарко. Очень жарко! Да, это огонь! Все сжигающий, все пожирающий огонь! Все очищающий! А вокруг лица! Лица друзей, товарищей по общему делу! Великому делу! Но почему они такие скорбно–торжественные, и почему «Смело товарищи в ногу» поют очень медленно? А огонь уже вокруг! Все красное! Земля тоже красная от огня! Но, куда исчезли лица? Почему стихла песня?
Музыка… Осталась одна музыка… Какая знакомая, и какая сладостная! Она заполняет все пространство вокруг, и Коба растворяется в ней. Это звучит «Лакримоза» Моцарта. Однажды услышанная, она так глубоко запала в его душу, что вытеснить ее ничем невозможно. Сейчас она разрослась в гимн. «Но это не гимн! Это же — «За упокой»! Почему мне «За упокой»? Я жить хочу!.. Ах, как сладостна, как прекрасна эта музыка!»
Становится нестерпимо жарко. Огонь уже жжет все нутро, добирается до сердца. «Ох, как жарко! Невыносимо жарко! Ужасно жарко!» Сердце бьется птицей в клетке, а огонь все жжет, и жжет. Дышать тяжело…

Полежав немного с открытыми глазами, Хозяин тяжело встал с кровати. В комнате жарко натоплено. Открыл форточку, и вдохнул свежего, сырого воздуха. Сердце не унималось, и колотилось в груди. Упершись дрожащими руками в подоконник, Хозяин прислонился лбом к прохладному, от влаги, стеклу, и заставил себя расслабиться. Помогло. Сердцебиение стало постепенно утихать, зато ноги стали ватными. Не закрывая форточки, с трудом добрался до кровати, и лег. К, только что увиденному, страшному сну возвращаться не хотелось, и некоторое время лежал с открытыми глазами, зная, как только закроет их, сон обязательно продолжится. Так бывало уже не раз.
Часовой в звенящей тишине уловил сквозь толщу стен шорохи, похожие на ходьбу, и подумал: «Опять не спит. Видно, старость пришла». Вспомнил, как бабка по отцовской линии раньше всех ложилась, просыпалась «ни свет, ни заря», и шастала по хате в домашних хлопотах и заботах. Адъютант развалился на стуле, и, уронив голову на грудь, крепко спал.

Сон с трудом, но все же одолел уставшее тело старика. Война и послевоенное восстановление истерзанной страны отняли остаток сил. Сухой, крепкий тип конституции, присущий народам Кавказа, позволил до недавнего времени оставаться бодрым, выносливым, и не лишал ясного ума. Он и сейчас, в свои семьдесят четыре года, все отлично помнил из своей революционной молодости, работе в подполье, руководящей деятельности времен революции, и гражданской войны. Дальнейшую жизнь он мог бы рассказать по минутам. Ему, порой, становилось жгуче стыдно за свои промахи, грубость, обиды, нанесенные кому-либо. И каждый раз, устыдясь, он оправдывался тем, что того, или иного уже нет в живых, и не стоит по этому поводу принимать близко к сердцу тот или иной эпизод из жизни, тем более, что сердце-то как раз и начало сдавать первым из всего крепкого организма. Сегодня оно особенно расходилось. А все мозг со своими думами. Думы, думы, думы…
Глаза незаметно сомкнулись.

Коба лежит с широко открытыми глазами. В помещении, где они втроем лежат на полу, покрытым соломой, темно и холодно, несмотря на то, что одна сторона печи выходит в темную комнату для арестантов. Три другие стороны печи там, где жарко, и мучают. За стеной тихо. Товарищи по несчастью лежат с боков, и тоже не подают никаких признаков жизни. «Наверно, спят, думает Коба, или берегут силы: стараются лишний раз не напрягать ни один мускул».
— Коба!.. Ты тут, а твои товарищи на свободе… Их никто не бьет… Им тепло, и они сыты… Какого черта, ты дал втянуть себя в эти дела?..
Коба ясно слышит эти слова. Голос очень знакомый, а кто это — вспомнить не может. Этот кто–то стоит в изголовье, и спокойным, тихим голосом продолжает:
— Сдалась тебе эта революция. И будет ли она когда–нибудь? А какие тебе задания дают? Все связано с воровством, бандитизмом, и прикрывается все это одним словом — экспроприация… Люди тяжелым трудом наживали, а ты у них отнимаешь… Экспроприатор!..
Коба мучительно вспоминает: «Чей это такой знакомый голос? Кто может стоять в головах, если головы всех троих находятся у самой стены?.. Кто это?..

Через некоторое время стали съезжаться участники очередной ночной попойки. Хозяин вышел к гостям несколько посвежевший, но все обратили внимание на землистый цвет лица. Вида никто не подал, и все уселись за стол для вечерней трапезы. Хозяин, вскоре почувствовал себя некомфортно, и гости, видя это, не очень настаивали на тостах, а, поужинав, и посидев немного для приличия, стали извиняться, и просить разрешения уйти, что было очень кстати, так как Хозяин не решался закончить ужин раньше обычного: под утро, дабы друзья не поняли истинную причину недомогания. Когда все удалились, Хозяин положил отяжелевшую голову на, сложенные перед собой на столе, руки, и просидел так некоторое время. Адъютант, желая узнать, не нужно ли чего, приоткрыл дверь, и увидев, что Хозяин сидит за столом с опущенной головой, тут же закрыл ее, и не позволил никому входить: ни официантам, ни прислуге для уборки помещения.
Хозяин отдыхает!.. Это священно для всех!.. Жизнь вокруг должна замереть!..
Прошел час, второй… Тишина в зале насторожила прислугу, и все стали гадать, какое решение им принять. Если отдыхать, то надо уговорить Хозяина пойти к себе в спальню, а если болен, не сообщить ли доктору. Адъютант приоткрыл маленькую щелочку, и в то же мгновение плотно закрыл дверь. По бледному лицу его все поняли: случилось что–то неладное. Приложив палец к губам (жест, символизирующий полное и безоговорочное молчание), прогнав всех по своим местам, адъютант быстро подбежал к телефону, и вызвал самого верного «соратника», чью инструкцию он сейчас в точности исполнял. Тот вскоре явился. Вдвоем они раскрыли дверь, и постояли с минуту, не входя в зал. Так же, молча закрыли дверь, и, уходя, «соратник» тихо сказал адъютанту:
— До утра не трогать! Охраняй дверь, чтобы ни одна душа… Завтра утром
приеду… — он посмотрел сквозь пенсне таким глубоким, и ледяным взглядом, что у адъютанта мороз пошел по коже.

В зале на полу лежал, сползший со стула, Хозяин. Дыхание было слабым, и поверхностным; сердце билось тихо, и неровно; голова раскалывалась, и Хозяин иногда стонал от очередного приступа дикой головной боли; но это был не стон, а, скорее, мычание настолько тихое, что нужно было низко склониться над ним, чтобы услышать этот стон.

Уже сутки лежит на полу «Учитель всех народов» без всякой помощи, и нет ни одной души в мире, желающей помочь ему. Вот уж действительно — «От великого, до смешного — один шаг». Нет, нет! Желающих помочь много, но есть другой человек! Этот другой не хочет, чтобы помогли беспомощному «Учителю всех народов». Этот другой — «Соратник», сам жаждет стать «Учителем», и ждет, когда его жертва испустит дух.
Хозяин лежал на правом боку. Парализованное тело не подавало никаких признаков жизни. Конец мог наступить раньше, упади он на левый бок. Тогда сердце, зажатое расслабленными легкими, с трудом бы справлялось со своими обязанностями. Жизнь продолжала теплиться в дряхлом теле глубокого старика. Сознание то приходило, то уходило, оттого, что на воспаленный мозг наваливался огромный, и тяжелый темно–серый пузырь. Он давил своей массой, обволакивая, и затуманивая сознание. Вот и сейчас…

В огромном полутемном кабинете особенно неуютно. Хозяин сидит за столом. Мысли его рассеяны. Он опять ожидает «Гостя», который за последнее время все чаще навещает его. «Гость» всегда является неожиданно, и каждый раз заставляет Хозяина вздрагивать. «Гостю» это нравится.
— Дрожишь, сукин сын! — раздается за спиной голос «Гостя».
Голос такой знакомый, но что–то мешает, не дает вспомнить, кому он принадлежит. Это злит Хозяина, и он резко поворачивает голову назад, хотя, знает заранее, что видение исчезнет тем быстрее, чем резче повернет он голову. Так и есть!.. При слабом свете настольной лампы с зеленым, стеклянным абажуром трудно различить, исчезающее в темном углу, лицо «Гостя».
— Сейчас я их приведу! — ехидно говорит «Гость» из темной глубины.
Хозяин загипнотизировано смотрит в угол, хотя и знает, что видение больше не появится. Он также знает, что, сев прямо, он столкнется лицом к лицу с ними. Они уже в кабинете. Они заполнили все пространство, и смотрят, ждут, когда он повернет голову, и встретится с ними взглядом.
Хозяин вспомнил гоголевского Вия, и видит себя в роли Хомы, который очертил мелом волшебный круг, непроницаемый для нечистой силы. В этом спасительном круге он, как в клетке, которая не пускает никого внутрь. И безопасно, и страшно одновременно. В конце концов, Хозяин поворачивает голову к пришедшим, и сразу ехидничает в адрес одного из них:
— А–а!.. Уржумчик!.. Мальчик из Уржума!.. — затем, резко поворачивает голову в ее сторону, и злобно шипит, — С–с–сука!
Надежда Константиновна съеживается от его наглого и злобного взгляда, но продолжает презрительно смотреть прямо ему в глаза. Он снова, как и тогда, оскорбляет ее площадной бранью. Все присутствующие, словно в защиту хрупкой женщины, делают решительный шаг вперед. Теперь Хозяин лучше видит их лица.
Суровые и спокойные взгляды уперлись в него, и от этого Хозяину становится не по себе. Через мгновение он справляется с заминкой, понимая, что это всего лишь мертвецы: все те, кто капризничал, своевольничал, умничал, не желал подчиняться, и претендовал на ЕГО место.
Стены кабинета расширились. Теперь Хозяин уже в огромном полутемном зале, а перед ним ОНИ, плотной массой тел, и с потухшими взорами.
— Боже мой, как их много!.. Да ведь это цвет нации!.. Неужели это все я своими руками? — шепчет Хозяин и волосы на голове шевелятся, и поднимаются.
Перед ним стоят генералы, маршалы, инженеры, ученые, писатели, государственные деятели. Среди пришедших выделяются головы Горького, Зиновьева, Рыкова и многих других, кого в полумраке трудно разглядеть. Впереди, прямо перед ним Бехтерев, Каменев, Бухарин, Крупская… Его взгляд снова и снова возвращается к Бехтереву. Хозяин пристально смотрит на ученого.
— Неужели ты прав? Может, я и в самом деле параноик? Я всегда кого–то, и чего–то боялся… Я боялся, что мне сделают больно, как тогда, в «Петропавловке»… Вот он — надзиратель, детина с красной рожей!.. Вот он топчет каблуком огромного кирзового сапога мою больную левую руку! Я до сих пор чувствую эту боль!..
От этих воспоминаний у Хозяина кровь ударила в лицо, отчего оно стало
бардового цвета: «почернело от злости», — как говорят в народе. Его прерывает Киров, делая шаг вперед. В руках у него ведро.
— Попил ты нашей кровушки, вампир!.. Вот тебе остатки!.. — с этими словами Сергей Миронович выплеснул содержимое ведра в лицо Хозяину.
Холодная, липкая жидкость темно–коричневого цвета в первое мгновение ошпарила кожу лица, но тут же Хозяин почувствовал ледяной, подземельный холод. Жидкость попала за расстегнутый воротник кителя, и неприятно потекла по телу. Мгновенно прошиб озноб, и мелко задрожали руки. Хозяин застонал от бессильной злобы.

Иосифа Виссарионовича подняли с холодного пола, и положили на диван. Консилиум врачей тихо перешептывался. Каждый боялся ответственности за, лично поставленный, диагноз. Каждый хотел, чтобы диагноз, а значит, и ответственность, были коллективными.
Тихий стон умирающего обрадовал всех присутствующих. «Живой!» — пронесся облегченный шепот. Единственный, кого из присутствующих не радовало воскрешение Хозяина — это Берия. Он подошел к Сталину, нагнулся, и громко, чтобы услышали все присутствующие, сказал:
— Товарищ Сталин!.. Здесь находятся все члены Политбюро… Скажи нам что–нибудь.
Подождав некоторое время, и не получив никакого ответа, Берия встал с колена, пожал плечами, и отошел к группе товарищей: Хрущеву, Маленкову, Ворошилову и Кагановичу.

Снова огромный, серый пузырь, заполненный жидкостью, опустился на голову Хозяина, и парализовал сознание…
За окном Кремлевского кабинета слышен шум начинающейся демонстрации в честь Первомая. Все ждут появления на трибуне «Отца и Учителя всех народов». Он сидит за своим рабочим столом. Но вот появляется пешеходная дорожка прямо из окна его кабинета на трибуну мавзолея. Она вся устлана дорогими коврами. Хозяин встает из-за стола, и, в мягких «кавказских» без каблуков сапогах, бесшумно идет по ковровой дорожке.
Первыми на параде идут войска. «Но, что это?»… На его глазах военные становятся маленькими, словно оловянные солдатики. Откуда–то появляется солдатский, кирзовый сапог, и в отверстие в пятке сапога начинают исчезать игрушечные солдатики ротами, батальонами, полками… Они все идут и идут в отверстие в сапоге, отчего тот начинает расти и распухать. Хозяин спешит с мавзолея вниз, на площадь. Он хочет остановить это «безобразие». На влажной, от прошедшего ночью дождя, брусчатке Хозяин поскользнулся и падает лицом вниз. Он пытается подняться, но тяжелая шинель прилипла к мостовой. Руки тоже в чем–то липком. Только теперь он замечает, что все вокруг в крови: густой, липкой и холодной. А сапог все растет. В него уже идут демонстранты, такие же маленькие, как перед этим солдаты. Сапог, выросший до неимоверных размеров, поднимается, чтобы шагнуть… Вот уже сделан шаг, второй…вот он встал на каблук, и сейчас опустится на голову Хозяину. Уже отчетливо виден протектор нового солдатского сапога — кружочки на подметке. Кружочки эти выросли до огромных размеров, и один из них попадает прямо на голову. Хозяин чувствует постепенный, и неотвратимый нажим сапога. Голову не удается убрать, и сапог вот–вот раздавит череп. В ужасе кричит он, откуда–то взявшейся, женщине с двумя малыми детьми:
— Па–ма–ги!.. Па–ма–гии!..
Женщина смотрит спокойным, презрительным взглядом, прижав к себе
испуганных детей.
— А ты помог мне, когда я валялась у тебя в ногах, умоляя за мужа?.. — с этими словами она плюет ему в лицо.
Раздается слабый хруст костей, как если бы случайно наступить на майского жука… Череп раздавлен… Разгоряченный мозг расползся по брусчатке, но продолжает свою работу : думать. Ему очень холодно от липких, по-весеннему холодных камней брусчатки, и он — мозг, вспоминает, как жарко было ему после удара в лицо огромным кулаком жандарма Ярмова. Тогда все было пронизано жарким пламенем революционной борьбы… Второй раз это красное пламя было только на миг обжигающим, а, затем, холодным, когда Киров плеснул из ведра остатками крови, собранной по капле у серых, словно обсыпанных мукой, ИХ, что явились в кабинет по воле…«А–а! Вспомнил!.. Троцкий!.. Злой гений!.. Конечно же, ты!.. Мерзавец!»
В третий раз: сегодня это красное пламя оказалось ледяным, и гимном этому пламени служит «Лакримоза»… «Как сладостно слышать ее сейчас!.. Как громко звучит она!.. Это гимн!.. Это мой гимн!.. Мой!.. Мой!!!»

Петр Алексеевич умолк. Мы сидели тихо, боясь пошевелиться. Настолько сильно захватил нас этот рассказ.
— Сережа! — обратился ко мне Петр Алексеевич — Ты у нас самый молодой, и глаза у тебя поострее. На–ка, дочитай. Я что–то устал.
Он подал мне тетрадку, где оставались еще три исписанные страницы. Почерк у Петра Алексеевича ровный, и читать легко. Небольшое мое волнение вскоре улеглось, и я окрепшим голосом дочитал до конца. Это был эпилог.

Эпилог.

По Александровскому саду вдоль кремлевской стены по аллее идет невысокий человек; лицо землистого цвета, изъеденное оспой, с отсутствием всяких признаков жизни. На голове фуражка с белым чехлом, из–под которой видны густые волосы, неестественной белизны. Белые китель и брюки не глаженные, но и не мятые, будто их вынули из сундука, где они долгое время аккуратно хранились. Черные ботинки начищены до блеска. Человек идет прямо, голову держит высоко, левая рука полусогнута, и держит курительную трубку, пальцы правой: указательный, средний и безымянный заложены за борт кителя между пуговицами. Кучка людей стоит у кремлевской стены, и все ждут спокойно идущего человека. Походка его, не привыкшего суетиться, и все делать обстоятельно, выработана в молодые годы, когда ему, не достигшему сорока лет мужчине, доверили высокий партийный пост. Уже тогда он стал подумывать о приемственности деяний Петра Первого, а в дальнейшем возомнил себя Иваном Грозным, и постоянно искал себе в помощники «Малюту Скуратова», на чью должность перепробовал несколько негодяев. «Загребать жар чужими руками» — вот лозунг его долголетия. Он знал о существовании Великого, который следит за каждым существом на Земле; следит ревностно, внимательно. Чем больше человек приносит зла своим сородичам, тем скорее Великий убирает злодея со сцены жизни. Поняв эту истину, можно обмануть Великого, творя зло чужими руками. Следят помощники, и ему, Великому, ежедневно докладывают о поведении того или иного существа: ползающего, плавающего или ходящего по планете Земля. Эту систему Великий ввел в обиход землян с давних времен, когда впервые заселил планету различными тварями.
Человек в белом шел, и, сдвинув брови, рассуждал: «Декан биологического факультета университета дает задание студентам последнего курса для защиты диплома. Кому–то достались мыши, кому–то кролики, кому — кошки, кому — собаки; не забыты насекомые, птицы, рыбы… Даны точные задания: что надо делать, когда и какие эксперименты проводить, указаны промежутки времени, через которые надо вводить инъекции, давать препараты, и наблюдать, наблюдать, наблюдать и все тщательно записывать. Из наблюдений сделать выводы, и представить экзаменационной комиссии для защиты диплома. Это первое звено в науке. Аспиранты используют материалы нескольких дипломных работ, суммируют полученные знания, и защищают диссертацию. Эта работа требует более подготовленных людей, способных мыслить творчески. Второе звено тоже оформилось. Третье звено — кандидаты наук, четвертое — доктора наук. Это уже ученые мужи. Собирая материалы своих помощников––аспирантов, и кандидатов наук, они делают более глубокие обобщения, порой, вытекающие в определенные законы природы. Эти доктора наук сидят на вершине этой самой науки: руководят различными НИИ (научно–исследовательскими институтами). Сидя на верху научной пирамиды, они вынуждены постоянно думать о новом направлении в науке, дают подчиненным задания, и. по мере их выполнения, анализируют, дополняют новыми идеями, и выпускают в свет научные труды, дающие получить звание академика. А что же дальше?.. Выше есть кто–нибудь?.. Да! Это Великий!.. Создатель!.. Бог!.. Называй, как хочешь. И стоит он над всем этим, что называется наукой, и вся Земля, все мы находимся под экспериментом многие миллионы лет. Народы, страны и континенты сталкиваются друг с другом, и наблюдают за всем происходящим «студенты», «кандидаты», «доктора» и «академики» (не наши) — помощники Великого. Как наши студенты–биологи сталкивают различных насекомых или животных, и наблюдают за их поведением, так и с нами со всеми происходит нечто подобное.
Старшее поколение помнит паровозы и пароходы (то, что ходило при помощи пара). Помнят пожилые люди, сколько черного дыма валило из труб этих монстров, от сгорания каменного угля в топках, сколько шума было от громоздких машин. А как тихо, бесшумно трогается современная электричка! Как легко уносится вдаль речное судно типа «Ракета», «Метеор» и им подобные! Какие скорости! С каким ревом и шумом запускает человек космические корабли! Сколько при этом сгорает топлива! Как гробится при этом окружающая природа!.. Но, как плавно, бесшумно подлетают к Земле инопланетные корабли, как незаметно они исчезают! До каких же высот поднялась наука у наших соседей по космосу! Как бы не считали мы себя умными, и высокоразвитыми, летающими даже(!) в космос, находимся мы в самой низшей (первой) стадии развития. Вторая стадия позволит нам летать в космосе так же, как это делают НЛО. А всего стадий — десять! Существа, населяющие планету, находящуюся в наивысшей стадии развития, могут себе позволить руководить «низшими» планетами, и проводить на них любые эксперименты.
За последнее столетие наука и техника землян сделала огромный скачок, но этого пока мало, и потребуется еще три столетия, когда на земле официально приземлится космический корабль наших соседей, и будет налажен контакт. Будет оказана техническая помощь, и тогда наши потомки смогут перейти во вторую стадию развития. Но для этого необходимо, чтобы на Земле был один хозяин, который смог бы примирить, и сплотить все народы и государства на Земле… Ильич мечтал об этом… Я осуществлял на деле его мечты… К сожалению, не все удачно было, и не так, как мечталось…»
— Так Вы считаете, что НАТО продолжает Вашу идею объединения? — вставил свою мысль Леонид Ильич.
Человек в белом — Иосиф Виссарионович, давно поравнялся с компанией товарищей по партии, и, не спеша, все прогуливались вдоль Кремлевской стены. Каждый, проходя мимо своего захоронения, умилялся мягкой улыбкой, гордясь тем, что похоронен на главной площади страны. Шли и разговаривали, не открывая ртов; говорили мысленно, и этого было достаточно, чтобы слышать друг друга.
— Идея у них неплохая, — отвечая на реплику Леонида Ильича, продолжал Иосиф Виссарионович, — и если они ее осуществят, то многим агрессивным народам из южных стран придется нелегко.
А, почему из южных? — не утерпел Семен Михайлович.
— Я не имею в виду юг нашей страны. Бери южнее. Персия… И не в том виде, в каком она сейчас, а в том, в каком она была когда–то, — спокойно продолжал Иосиф Виссарионович. — Народы юга континента тупы от жары, и помыслы их низменны… Народы центральной полосы прогрессивны и высококультурны. Если южане не хотят окончательно затормозить свое развитие, уподобившись дикарям, то им придется начать с того, что, войдя в помещение, надо снимать головной убор… Тем более, в театре или музее.
— Театр начинается с вешалки, — сумничал Климент Ефремович.
— Вечно ты лезешь с цитатами, и перебиваешь! — огорчился Иосиф Виссарионович.
— Но Вы имеете в виду не только Багдад? — осторожно вставил Андрей Александрович, чтобы смягчить гнев Хозяина.
— Персия, — продолжал Иосиф Виссарионович, — это огромная территория, включающая в себя Афганистан, Пакистан, Иран, Ирак, Турцию, и много других мелких государств Ближнего Востока, а также Азербайджан и некоторые автономии Северного Кавказа. Мусульманское братство сильно, и как бы они (мусульмане) ни ссорились, всегда сплотятся при наличии общего врага… Пока, правда, враждуют друг с другом из–за клочка земли.
— Но, ведь, НАТО — агрессивный блок! — не унимался Леонид Ильич.
Он считал себя значимой фигурой в этой компании: как–никак, почти двадцать лет стоял у власти в этом огромном государстве, и уступал только Иосифу Виссарионовичу, который правил страной более трех десятилетий.
— Это ты всегда так думал и считал!.. Не был ли ты сам агрессором?.. Что тебе надо было в Афганистане?.. Зачем полез в Чехословакию?.. Что вам с Хохлом надо было в Венгрии, Польше?.. А Куба для чего понадобилась?.. А?
От такого напора у Леонида Ильича отвисла челюсть.
— Это я–то агрессор?.. Да, я продолжал Вашу политику — «расширять и укреплять!»
— Расширять! Укреплять! — ворчал Иосиф Виссарионович. — Я там многое передумал, — показал он глазами вниз, — и тебе не мешает подумать!..
Леонид Ильич бросил последний козырь:
— Но НАТО расширяется для того, чтобы продавать свое оружие!
— Если бы не было таких, как ты…
— И, как Вы! — обозлился Леонид Ильич, не дав договорить Хозяину.
Таким ретивым Иосиф Виссарионович его еще не видел. Он молча сунул трубку в зубы, и затянулся… Трубка не знала огня с пятьдесят третьего года, а сейчас на дворе было начало нового столетия.
— У меня тоже не все получилось, — продолжал примирительно Леонид Ильич. — Не хотят многие народы объединяться под эгидой России. Где–то мы ошибку допустили.
— Что?.. На меня намекаешь? — не выдержал Иосиф Виссарионович. — Меня поставят в один ряд с Петром Первым и с Иваном Грозным!.. Вот увидишь!.. Дай время!.. Они тоже наломали дров!.. Ой, сколько!.. Но я, как и они, всю свою жизнь стремился расширять границы России, и укреплял государство!..
В это время по аллее проехала небольшая, словно игрушечная, мусороуборочная машина. За рулем сидел молодой мужчина. Хоть мусора и не было, но, порядок — есть порядок, и ежедневно в пять часов утра, когда город еще досматривает последние сны, уборщик ревностно объезжает свои владения. Подъехал он бесшумно, и прогуливающиеся по аллее не заметили, как уборщик наехал на них, гурьбой бредущих к своим захоронениям. Проезжая сквозь «кучку людей», уборщик испытал непонятное ощущение, словно что–то пыталось его задержать. «Каждый раз одно и то же, и в одном и том же месте», — подумал он, почесал затылок и закурил сигарету.

*    *    *

За окном разыгралась вьюга. Надежда на то, что она утихнет, не оправдывалась.
— Это дня на три! — заявила Глафира Андреевна утром, рано вставшему с постели Степану Михайловичу, который со словами:
— «Брр! Какая мерзость!» — вошел с улицы в дом.
Охота на этом закончилась.
Последний раз сели мы за стол, плотно поели, напились парного молока, и, тепло попрощавшись с гостеприимными хозяевами, быстро собрались в обратный, неблизкий путь.
«Как ни хорошо в гостях, а дома — лучше», — думал я, отмеривая на своем вездеходе «Нива» километры пути. В теплом салоне дремали мои попутчики.

ПРИМЕЧАНИЕ.
(по алфавиту)
Апортирует (от слова «апорт») — подача собакой битой дичи охотнику.
«Бокфлинт» — охотничье ружье с вертикально расположенными стволами.
Вздвойка — след зайца, когда он, повернув назад, идет по своим следам.
В штык — стрельба по птице, летящей прямо на охотника.
Выжловка — так в породе гончих называется сука.
Горячий след — след только что пробежавшего зверя.
«Дошел» — крик охотника извещает, что зверь взят.
Контрафагот — деревянный духовой музыкальный инструмент низкого строя.
«Лакримоза» — заупокойное пение. Одна из частей «Реквиема» Вольфганга Моцарта.
Легашатник — охотящийся с легавыми собаками.
Малик — след зайца на снегу.
«На кровях» — отметить выпивкой удачную охоту возле только–что убитого зверя.
Натекла на жировку — по следу зайца пришла к месту его кормежки.
Нулевка — дробь № 0 (диаметр дробины — 4,25 мм)
Отдуплетил (дуплет) — сделал два выстрела подряд, почти без паузы.
Пазанок — нижняя часть ноги зайца.
Папковые гильзы — бумажные.
Паратая — быстрая при преследовании гонного зверя.
Перемолчка — перерыв в отдаче голоса гончей до одной минуты.
Пиано — тихо (муз.)
Порскать — криком натравливать гончих на зверя.
Пятерка — дробь № 5 (диаметр дробины — 3 мм)
Скол — перерыв в отдаче голоса гончей более одной минуты.
«С полем» — поздравление охотника с первым добытым трофеем.
СМЕРШ — смерть шпионам.
Тройка — след зайца, когда он после вздвойки третий раз идет по своему следу.
Ущербная луна — убывающая с каждым днем в своих размерах после полнолуния.
Фортиссимо — очень громко (муз.)
Хлысты — срубленные деревья вместе с вершинами, очищенные от сучьев.
Шумовой — вспугнутый охотниками или собакой, но не гонный.
Ягдташ — охотничья сумка для дичи.

«Уржумчик. Мальчик из Уржума» — Киров Сергей Миронович (государственный деятель).
Андрей Александрович — А.А. .Жданов (государственный деятель)
 Климент Ефремович — К.Е. Ворошилов (государственный деятель)
Семен Михайлович — С.М. Буденный (государственный деятель)
Надежда Константиновна — Н.К. Крупская (государственный деятель)
Леонид Ильич — Л. И. Брежнев (государственный деятель)


Рецензии