Покушение Каракозова
Пётр Кошель
История российского терроризма
Москва
Голос
1995
Тираж 10 000
ISBN 5-7117-0111-8
* * *
Россия примеряла на себя и «полицейский мундир» Петра I, и «шляхетский кафтан» Екатерины II, и военного образца «бюрократический вицмундир» Николая I.
К середине XIX в. стало ясно, что крепостной строй тормозит промышленное развитие страны. Капиталы почти не получали промышленного употребления, а накапливались в банках. Назревала смена натурального хозяйства меновым. Торговый сбыт земледельческих продуктов поднимал стоимость земли; малопроизводительный крепостной труд, вознаграждаемый земельным наделом, был земледельцу не в радость. Все явственнее звучала мысль о замене крепостного труда вольнонаемным. Необходимость крестьянских реформ была очевидной. По крестьянскому вопросу высказались все общественные группы. Отмена крепостного права в феврале 1861 г. явилась эпохальным событием.
Проведена была реформа суда — на началах отделения судебной власти от административной, гласности судопроизводства, введения института присяжных заседателей.
Был издан новый университетский устав, предполагавший самоуправление, отменена предварительная цензура для более объемистых книг и некоторых повременных изданий.
Россия и в дореформенную пору была богата разными кружками, а в 60-е годы их стало намного больше. Состояли они в основном из молодежи. В Москве выделялись два кружка — нефедовский и ишутинский, первый как типичный кружок самообразования, второй как политический, давший русскому терроризму человека, оставившего по себе в истории плохую память. Речь идет о Каракозове.
Чем же различались эти кружки? Анонимный автор очерка «Московский университет в 60-х годах» рассказывает:
«Лишенные права сходок, студенты образовали кружки. Цель их была саморазвитие посредством чтения и бесед. Каждую субботу собирались у кого-нибудь из членов кружка человек двадцать, слушали рефераты о том, что прочлось кем-нибудь из членов замечательного за неделю. Затем начинались прения при разливанном море чая с копеечными сухарями. О спиртуозных напитках в нашем кружке не было и помина, даже о пиве. Читали книги преимущественно серьезного содержания: исторического, философского, социального. Нашими излюбленными авторами были: Спенсер, Дарвин, Милль, Конт, конечно, в переводах. Учение Огюста Конта нам излагали в своеобразных рефератах студенты, знавшие французский язык и ходившие для чтения его в Румянцевскую библиотеку. Политикой студенты тогда не занимались. Беллетристикой мало интересовались, хотя делалось исключение для Щедрина, Достоевского. Сильные споры между нами возбуждал роман «Преступление и наказание», но самое большое впечатление произвел роман «Что делать?» Чернышевского. Рахметов был нашим идеалом. Кружок, к которому я принадлежал, назывался нефедовским, потому что душой его был теперь уже умерший этнограф Ф. Д. Нефедов. Осенью 1865 года он ввел в этот кружок своего земляка (сам он из Иваново-Вознесенска). Новый член был сын дворового человека графа Шереметева; ему было лет 18; при невзрачной фигуре глаза его блестели незаурядным умом, хотя манеры были угловаты. Готовясь в уездные учителя, он жил у Нефедова, посещал в качестве стороннего слушателя университет, отличался сдержанностью, редко вмешивался в разговоры на кружковых собраниях.
Любознательность и скромность вызывали симпатию к нему. Затем по выдержании экзамена, он уехал в Петербург, где получил место учителя в одном из городских училищ. Через три года этот скромный юноша стал героем нашумевшей в России и Европе трагедии: новый член, введенный в наш кружок Нефедовым, был Нечаев».
Это пример типичного кружка самообразования в XIX в. Иной характер носили собрания ишутинцев.
«Бабушка русской революции» Е. Брешко-Брешковская рассказывала:
«Задолго до выстрела Каракозова в Московский университет поступила группа юношей из Пензенской, Владимирской и других подмосковных губерний, рано окончивших гимназии, даровитых и решительных. Многие из них были детьми богатых помещиков, имели в Москве родных и знакомых с видным общественным положением и могли сразу же войти в широкие сношения с либеральными слоями общества. Они строили грандиозные планы: как и чем служить великому делу образования народа, страны. Одни готовились строить и открывать школы и идти учить в них, другие заводили библиотеки, третьи пытались обратить свои земли в образцовые хозяйства...
Тем большего внимания заслуживает молодая московская группа, сознавшая всю недействительность реформ и решившая составить из себя революционное ядро для постепенного образования партии, могущей вступить в борьбу...»
Главной задачей кружка ставится пропаганда в народе. Но начинаются споры: одни допускают только мирную пропаганду и медленную подготовку народа к социалистическому перевороту с помощью кооперативных организаций и широкого распространения просвещения, другие видят успех лишь в политической борьбе и наиболее успешной ее формой считают террористическую деятельность.
Ядром, о котором говорит Брешко-Брешковская, был составлен проект общества, названного «Организацией».
Согласно проекту, в Москве учреждалась центральная агентура из нескольких человек, каждый вел свою работу: сносился с поляками или набирал новых членов, поддерживал контакты с периферией, рассылал литературу и пр.
В провинции члены общества должны были организовывать отделы с такими же функциями по отношению к сельским агентам. Члены организации — учителя пропагандируют среди крестьян идею ассоциаций.
Конечной целью была революция с национализацией земли, заводов.
Уже начались переговоры о покупке ваточной фабрики в Можайском уезде для устройства кооперативного предприятия. Всерьез обсуждались способы освобождения сосланных в каторжную работу Чернышевского и Серно-Соловьевича. Члену общества Страндену, назначенному на это дело, были добыты яды и разные наркотические вещества, чтобы отравлять и усыплять стражу. Чернышевский, по замыслу заговорщиков, должен был возглавить революционный журнал. Другой член общества приобрел шрифт для будущей подпольной типографии. Добыть денег решили, убив купца Серебрякова и ограбив почту. Юный член общества Федосеев хотел отравить своего отца, чтобы капиталы пустить на дело революции.
Сторонников крайних действий, правда, было немного. Выделялся из них Ишутин.
Та же Брешко-Брешковская вспоминает:
«Хотя старше других,— ему было около 25 лет,— он горячился и увлекался, как юноша. Работа кипела в его руках. Знакомства приумножались, революционная атмосфера сгущалась, вопросы ставились решительнее и острее...»
В 1865 г. Ишутин ездил в Петербург, где узнал от литератора Худякова о существовании Международного общества рабочих и некоем европейском революционном комитете, рекомендующем в интересах революции убийство царских особ и членов правительства. Такими идеями загорелось всего несколько человек — они, обособившись, получили от своих товарищей насмешливое прозвище: организация «Ад».
«Приблизительно в это время группа познакомилась с двоюродным братом Ишутина — Дмитрием Владимировичем Каракозовым,— повествует далее Брешко-Брешковская.— Он охотно стал посещать кружок и по целым вечерам молча вслушивался в их рассуждения, споры и дебаты. Казалось, что этот высокий человек с ясными, голубыми глазами, выросший вблизи народа в одной из приволжских губерний, наслаждался новым для него миром вопросов и задач и в то же время разбирался в собственных чувствах и мыслях, дотоле дремавших в нем... Наконец Каракозов громко заявил своё решение убить Александра II.
В коротких словах он доказывал, что царская власть есть тот принцип, при наличности которого нечего и думать о коренных социальных реформах. Он говорил, что все усилия и жертвы революционеров будут напрасны, пока трон царский уверен в своей безопасности... Говорил он спокойно, сдержанно, страстно, всем глядя в лицо и ни на ком не останавливаясь, точно он громко отвечал себе на те глубокие запросы своей души, которые давно томили его, но все ускользали от понимания. Предложение Дмитрия Владимировича поразило всех, и все протестовали, кроме Ишутина. Все утверждали, что после убийства царя некому еще будет воспользоваться смятением, что надо сперва привлечь на свою сторону больше людей, соорганизовать революционные кадры. Говорили, что народ будет против, в его глазах царь есть освободитель и благодетель. Много сражений было дано Дмитрию Владимировичу.
Он терпеливо выслушивал ораторов, сдержанно отвечал им и только когда, отойдя в сторону, закрывал лицо руками и подолгу не шевелясь сидел в углу комнаты, полный горячих речей, можно было заметить, какая страстная и трудная борьба мучила этого человека».
По описанию можно понять, что Каракозов, скорее всего, был неврастеником, человеком крайне неуравновешенным. Высокая патетика революционных слов сильно повлияла на его разум.
Члены кружка убедили Каракозова, что их организацию нужно сберечь для пропаганды социалистических идей, и цареубийству сейчас не время. Они с помощью Ишутина вынудили Каракозова дать слово, что он отказывается от своего замысла. Тот простился с ними и уехал в деревню.
Кружок по-прежнему возился с открытием школ, мастерских, библиотек. Уже начали составлять первые прокламации.
Каракозов между тем сидел в деревне, и упорная мысль убить царя уже не оставляла его. Она, словно червь, точила мозг, стала навязчивой, доводила до исступления. Ранней весной 1866 г. Каракозов приезжает в Москву и решительно заявляет Ишутину, что намерен убить царя. Ишутин извещает об этом кружковцев, те ищут Каракозова, но его нигде нет. По-видимому, он поехал в Петербург. Решили отправиться на его поиски. Ишутин собрался ехать с Ермоловым, но на собрании Ишутина отклонили по свойству «изворачиваться и не ставить вопросы ребром», что в этом случае не годилось. Вместо него с Ермоловым отправили Страндена. А тот готовился в это время освобождать из ссылки Чернышевского и собирался в Сибирь. Он запасся ядом, которого хватило еще и членам кружка: они носили его в пуговицах на случай каких-либо покушений. Ишутин достал Страндену два фальшивых паспорта. Так как Страндену нужно было поговорить в Петербурге с друзьями Чернышевского, он и поехал с Ермоловым. Где искать Каракозова, они не знали, ходили по улицам, и вдруг кто-то у бегов, хлопнул Страндена по плечу.
Это оказался сам Каракозов. Они пришли в гостиницу, и Каракозов рассказал, что в Петербурге он собирается поступить на фабрику и вести пропаганду среди рабочих. Ему говорили, что это можно делать и в Москве, и прямо спросили, не оставил ли он свой замысел. Каракозов сознался в окончательном намерении убить царя. Странден с Ермоловым насели на него, приводя самые различные доводы против, и, наконец, вырвали у Каракозова обещание не готовиться к покушению и возвращаться в Москву. Они уехали домой, и действительно вскорости вернулся и Каракозов, но, пробыв в Москве дня два-три, исчез. Он вообще действовал под влиянием минуты порыва. Как-то в Москве Каракозов шел по улице и натолкнулся на будочника, колотившего нерадивого извозчика. Ничего не говоря, он схватил будочника за шиворот, потряс его и бросил в сторону. Потом крикнул: «Всех бы вас перевешать!» А уже через пять минут после подобных выходок он лежал неподвижно на кровати и мрачно думал о чем-то.
Петербургский ишутинский приятель Худяков досадовал: «Зачем вы прислали ко мне сумасшедшего, с этим дурнем как раз влопаешься».
А Каракозов опять направился в Петербург, остановился в гостинице и виделся с ишутинскими знакомыми — одним медиком и с упомянутым начинающим литератором-учителем Худяковым. Зачем Каракозов приехал в столицу, они не знали.
И вот, когда император Александр после прогулки с племянником герцогом Лейхтенбергским и племянницей принцессой Баденской садились в коляску, Каракозов выстрелил в него почти в упор. Но оказавшийся рядом картузник Осип Комиссаров почти инстинктивно ударил Каракозова по руке, и пуля пролетела мимо.
Люди, стоящие вокруг, бросились на стрелявшего, и он был бы просто растерзан, если б не полиция.
Современник-историк говорит, что совершенно случайно предотвращено страшное пролитие крови, которое могло привести России неисчислимое зло, восстановив только что освобожденное царем крестьянство против привилегированных классов, которое в убийстве царя-освободителя легко отметило бы акт мести дворянства царю именно за лишение его прав рабовладения.
Когда Каракозова задержали, он, сопротивляясь преследователям, кричал: «Дурачье! Ведь я для вас же, а вы не понимаете!..» Его подвели к императору и тот спросил, русский ли он. Каракозов отвечал утвердительно и, помолчав, добавил: «Ваше величество, вы обидели крестьян».
Стрелявший был отведен в III Отделение и там обыскан. У него нашли письмо без адреса к некоему Николаю Андреевичу, воззвание «Друзьям-рабочим», порох, пули и яд. На другой день Каракозова передали особой следственной комиссии, занимавшейся делами о прокламациях, антиправительственной пропаганде и пр. Каракозов имени своего не открывал. «Преступника допрашивали целый день, не давая ему отдыха; священник увещевал его несколько часов, но он по-прежнему упорствует»,— докладывали царю.
Кропоткин вспоминает рассказ одного встретившегося ему в Сибири жандарма о Каракозове.
«Хитрый был человек,— говорил жандарм.— Когда он сидел в крепости, нам велено было не давать ему спать. Мы по двое дежурили при нем и сменялись каждые два часа. Вот сидит он на табурете, а мы караулим. Станет он дремать, а мы встряхнем его за плечо и разбудим. Что станешь делать? Приказано так. Ну, смотрите, какой он хитрый. Сидит, ногу за ногу перекинул и качает ею, и хочет показать нам, будто не спит, сам дремлет, а ногой все дрыгает. Но мы скоро заметили его хитрость. Ну и стали его трясти каждые пять минут — все равно, качает он ногой или нет. И продолжалось это больше недели».
Каракозов упорствовал. Но 7 апреля содержатель гостиницы сообщил полиции, что неизвестный, снявший у него номер, не возвращался. Комнату осмотрели и нашли принадлежавшую Каракозову шкатулку и конверт с московским адресом Ишутина. Арестованные Ишутин и товарищи, жившие с ним, были доставлены в Петербург, где в неизвестном, называвшем себя Алексеем Петровым, признали Каракозова.
После того как его опознали, Каракозов дал о себе сведения: родился он в 1842 г. , учился в пензенской гимназии, после поступил в Казанский университет, но в том же году его исключили за участие в студенческих беспорядках. Он жил в деревне у родных, а также работал письмоводителем при мировом судье Сердобского уезда. В 1864 г. снова зачислен в Казанский университет, и вскоре переводится на юридический факультет в Москву.
Молчаливый, сосредоточенный ипохондрик; по словам его товарищей, он не делился ни с кем своими заботами, душевными переживаниями. За несколько месяцев до покушения Каракозов перенес болезнь. По отзывам тюремных врачей, он с 27 мая стал обнаруживать «некоторую тупость умственных способностей, выражающуюся медленностью и неопределенностью ответов на предлагаемые вопросы».
Каракозов обратился к Богу. Он по нескольку часов простаивал на коленях в своей камере, молился.
В первые дни после 4 апреля все разговоры неизменно сворачивались на покушение. Много было сказано нелестного в адрес полиции. Ходили слухи, что генерал-губернатор князь А. А. Суворов в конце великого поста получил письмо от лежавшего в больнице Ножина с просьбой приехать и выслушать важное сообщение. Суворов передал письмо в канцелярию, не обратив на него особенного внимания. После покушения он вспомнил о письме и послал в Мариинскую больницу справиться о больном Ножине: кто он такой и в каком положении. Оказалось, Ножин умер в тифозном отделении 3 апреля. Из следствия по делу Каракозова выяснилось, что Ножин проживал на квартире с одним из членов кружка.
На Красную площадь выкатили винные бочки и поили народ. Н. Г. Рубинштейн ходил с оркестром впереди большой толпы — беспрерывно исполнялся гимн. На улицах возникали стычки — задирали студентов. Все почему-то считали, что стрелял поляк. Их гнали с квартир, отказывали от места.
Шеф жандармов князь В. Долгоруков явился к царю и попросил уволить его. «Я этого не сделаю,— отвечал Александр,— ты на своем месте и имеешь мое доверие».— «Я утратил доверие России»,— сказал князь. По его требованию в приказе не было сказано «уволен по прошению», а просто «уволен от должности».— «Пусть вся Россия знает, что я уволен за неумение охранять моего государя».
Находящийся в эмиграции Герцен отправил Александру II письмо:
«Государь!
Было время, когда Вы читали «Колокол»,— теперь Вы его не читаете. Которое время лучше, то или это, время ли освобождений и света или время заточений и тьмы — скажет Вам ваша совесть. Но читаете Вы нас или нет, этот лист Вы должны прочесть. Вы кругом обмануты, и нет честного человека, который смел бы Вам сказать правду. Возле Вас пытают, вопреки Вашему приказанию, и Вы этого не знаете. Вас уверяют, что несчастный, стрелявший в Вас, был орудием огромного заговора, но ни большого, ни малого заговора вовсе не было; то, что они называют заговором, это возбужденная мысль России, это развязанный язык ее, это умственное движение... Вас приведут к гибели заговорщики, в самом деле Вас окружающие, не потому, чтоб они этого хотели, а потому что им это выгодно...»
Так говорилось на берегах Темзы, а на берегах Невы М. Н. Муравьев, назначенный начальником следственной комиссии, заявил: «Я счастлив, что поставлен государем во главе учреждения, которое должно служить к открытию злого умысла и преступника. Я скорее лягу в гроб, чем оставлю не открытым это зло,— зло не одного человека, но многих, действовавших в совокупности».
А. Тройницкий, в то время товарищ министра внутренних дел и вместе с тем член совета Павловского института, узнав в шестом часу вечера от своего сына, служившего в Государственной канцелярии, о счастливом избавлении императора от смерти, немедленно поехал в Павловский институт, где в присутствии воспитанниц отслужен был благодарственный молебен, а затем составлено приветственное письмо на имя Александра II. Оно было представлено царю на следующее утро и оказалось первым письменным поздравлением. В тот же день Александр приехал в институт лично поблагодарить за теплые слова. Потом несколько лет он навещал Павловский институт, каждый раз вспоминая письмо воспитанниц.
Знаменитый русский писатель И. А. Гончаров рассказывал, что 4 апреля 1866 г. вечером он пошел по обыкновению прогуляться в тот раз по Дворцовой набережной; кое-где дома были иллюминированы, по тогдашнему обычаю, выставкою плошек вдоль внешней линии тротуаров и свечей на окнах некоторых квартир. На набережной было более обычного народа, который иногда принимался кричать «ура». Все это вызвало в Гончарове мысли о том, что, очевидно, празднуется день тезоименитства или рождения кого-нибудь из великих князей и что пора бы прекратить выражение по таким поводам радости расстановкою плошек, которые своим чадом портят воздух, а главное подвергают риску платье пешеходов. С такими мыслями Гончаров воротился домой и лег спать. На следующее утро его лакей, войдя в спальню, чтобы взять одежду для чистки, вместо обычной ходьбы на цыпочках вошел несколько шумливою походкой, подвинул стул с платьем. Это было не совсем обычно, и потому Гончаров спросил его, почему он топчется и шумит. Слуга отвечал вопросом: «А вы, барин, к обедне не пойдете?» — «Да разве нынче воскресенье или праздник?» Слуга возразил: «Все господа в церковь идут. Вчера в государя стреляли, но он жив и здоров, вот и в газетах прописано». Он подал Гончарову газеты, в которых тот прочитал о происшествии и понял, что виденные им плошки и народное ликование имели особую причину.
Барон Вейнберг в этот день навестил поэта Аполлона Майкова. Они мирно беседовали, когда в комнату вбежал Федор Михайлович Достоевский. Он был бледен: «В царя стреляли!» Голос его прерывался. «Убили?»— закричал Майков каким-то нечеловеческим голосом. «Нет... спасли... благополучно... Но стреляли... стреляли...» Они выбежали на улицу. Повсюду виднелись взбудораженные кучки народа. Вейнберг и Достоевский стали слушать разговоры, а Майков, воодушевленный народным патриотизмом, отправился домой сочинять стихотворение по этому поводу.
А имя спасителя царя разнеслось по всему Петербургу. Вчера еще неизвестный никому картузник стал отечественным героем.
«Этого Комиссарова,— вспоминает современник,— мне довелось видеть три-четыре раза. Его худенькая, тщедушная, испитая фигурка в длинной чуйке мастерового вызывала жалость. Государь возвращался во дворец с благодарственного молебна в Казанском соборе. За каретой бежал народ, махал шапками и кричал «ура». Вскоре в зале появился государь, по правую его руку была императрица, по левую — наследник. Бурные восторги продолжались несколько минут, наконец государь поднял руку кверху, требуя молчания. Все затихли. Государь взволнованным голосом спросил: «А где же мой спаситель?» Толпа генералов и офицеров расступилась, и перед государем появился худенький человечек. За ним стоял генерал-адъютант Тотлебен. Государь положил руку на плечо мастерового и прерывающимся голосом с расстановкою произнес: «Я... тебя... делаю... дворянином! Надеюсь, господа,— добавил он,— что вы все этому сочувствуете». Могучее «ура» потрясло своды дворца. Императрица склонилась на плечо Комиссарова и заплакала, плакал и наследник».
Но тут же появился в Петербурге анекдот. Встречаются два немца.
; Вы слышали, в русского царя стреляли.
; Да, слышал. А не знаете ли, кто стрелял?
; Дворянин.
; А спас кто?
; Крестьянин.
; Чем же его наградили за это?
; Сделали дворянином.
Через несколько дней в Мариинском театре шла опера «Жизнь за царя». Зал был полон. В середине первого акта в ложу вошли Комиссаров с женой в сопровождении плац-адъютанта. Все встали и разразились рукоплесканиями. Зазвучал гимн. Комиссаровы, совершенно обалдевшие, кланялись. Послышались крики: «На сцену! На сцену!» И вот Комиссаров в своей чуйке оказался рядом с Сусаниным.
В антракте на сцену вышел Майков и с большим чувством прочитал стихотворение:
Кто ж он, злодей? Откуда вышел он?
Из шайки ли злодейской,
Что революцией зовется европейской?
Кто б ни был он, он нам чужой,
И нет ему корней ни в современной нам живой,
Ни в исторической России!
Петербургская аристократия наперебой приглашала Комиссаровых к себе. Его возили в каретах из дома в Дом, угощая такими деликатесами, о которых он и не слыхивал никогда. На балу в Дворянском собрании Комиссаров был уже в мундире, при шпаге и с треугольной шляпой. Говорили, что ему купили большое имение в Костромской губернии, откуда он был родом; услужливые придворные даже произвели его в потомки Сусанина, спасшего царя Михаила Федоровича. Потом Комиссаров куда-то пропал, ходили слухи, что запил. Зачертил, как говаривали мастеровые. От пьянства и скончался.
Муравьев взялся за дело не на шутку. Он положил себе не только исследовать причины покушения, но и взглянуть на этот случай под более широким углом: в свете нарастания либеральных веяний в обществе и антимонархических тенденций.
Один из участников ишутинского кружка так потом объяснял причины, побудившие его принять участие в сходках: «Я благоговел перед государем после освобождения крестьян, я тогда плакал от радости, но скоро стали говорить, и писать, что эта реформа ничего не стоит. «Современник» прямо проводил эту мысль: не ждите от правительства ничего хорошего, ибо оно не в состоянии дать его; хорошее можно взять только самому. Добролюбов, Чернышевский, Писарев и прочие — всякому известно, что говорили эти люди, как разбивали все старое и на какие средства и цели указывали... Эти журналы — «Современник» и «Русское слово» — стали какими-то евангелиями у молодежи, в них прямо говорилось, что без экономического переворота нет спасения миру, всякий честный человек должен стараться об участи своего народа. Вот почему, живя посреди таких мнений, невольно проникаешься ими, подвигаешься на противозаконную деятельность... И вышел я несчастным порождением своего времени, да еще к тому же бесхарактерным, одним из тех многих, которые уже заплатили за свои увлечения...»
Издатель либерального «Современника» Некрасов, поэт «мести и печали», почувствовал, что дело плохо и предпринял попытки примирить Муравьева если не с идеями своего журнала, то хотя бы с его сотрудниками. Когда в Английском клубе после обеда Муравьев вышел на балкон и закурил свою любимую трубку, Некрасов приблизился к нему и попросил позволения прочесть стихотворение, сочиненное в честь графа:
Бокал заздравный поднимая,
Еще раз выпить нам пора
Здоровье миротворца края...
Так много ж лет ему... ура!
Пускай клеймят тебя позором
Надменный Запад и враги:
Ты мощен Руси приговором,
Ее ты славу береги!
Мятеж прошел, крамола ляжет,
В Литве и Жмуди мир взойдет;
Тогда и самый враг твой скажет:
Велик твой подвиг. .. и вздохнет.
Вздохнет, что, ставши сумасбродом,
Забыв присягу, свой позор,
Затеял с доблестным народом
Поднять давно решенный спор.
Нет, не помогут им усилья
Подземных их крамольных сил,
Зри! Над тобой, простерши крылья,
Царит архангел Михаил!
Прочитав, Некрасов обратился и Муравьеву: ; Ваше сиятельство, позвольте опубликовать.
; Это ваша собственность,— сухо ответил граф,— вы можете располагать ею, как хотите.
; Но я бы попросил вашего совета.
; В таком случае, не советую.
Некрасов даже выступил на одном из обедов в честь Комиссарова:
Сын народа! Тебя я пою!
Будешь славен ты много и много,
Ты велик, как орудие Бога,
Направлявшего руку твою...
Но, увы, журнал «Современник» по настоянию Муравьева был закрыт.
Следственная комиссия, закончив работу, передала дело в высший уголовный суд. Очевидец вспоминает:
«Перед открытием заседания князь Гагарин сказал мне, что он будет говорить Каракозову «ты», потому что такому злодею нет возможности говорить «вы». Мне удалось, однако, убедить князя как человека в высшей степени разумного, что выражать таким образом негодование против подсудимого, каково бы преступление его ни было, для судьи совершенно неприлично и что в настоящем случае существенно необходимо подавить в себе негодование к преступнику и говорить с ним, не нарушая обычных форм... Первым был введен Каракозов. В залу вошел высокий белокурый молодой человек, видимо, смущенный и не знавший ни куда ему идти, ни где ему стать. За ним вошли два солдата с обнаженными тесаками.
«Каракозов, подойдите сюда»,— сказал председатель дрогнувшим голосом.
Каракозов подошел к столу и стал против председателя, не смотря, впрочем, ни на него, ни на кого другого прямо. Так он себя держал во всех заседаниях, подергивая, кроме того, свои усики и говоря обыкновенно сквозь зубы.
«Вы вызваны в суд,— сказал ему председатель,— для выдачи вам обвинительного акта о том страшном преступлении, в котором вы обвиняетесь. Допрос вам теперь не делается, но если вы сами желаете сделать показание, то оно будет принято».
Каракозов: «Преступление мое так велико, что не может быть оправдано даже тем болезненным нервным состоянием, в котором я находился в то время».
Каракозова обвиняли в покушении «на жизнь священной особы государя императора и в принадлежности к тайному революционному обществу».
Клиника Московского университета, освидетельствовав обвиняемого, определила, что его умственные способности нормальны, никаких припадков болезни, приводивших бы его в умоисступление, не обнаружены.
Суд постановил: именующегося дворянином, но не утвержденного в дворянстве Дмитрия Владимирова Каракозова, 25 лет, по лишении всех прав состояния, казнить смертью через повешение.
Каракозов стал писать прошение о помиловании, но никак не мог его кончить. Он исписал несколько листов бумаги. Наконец, его защитник убедил Каракозова написать коротко и сильно.
«Каракозов,— сказал князь Гагарин,— государь император повелел мне объявить вам, что его величество прощает вас, как христианин, но как государь простить не может».
Лицо Каракозова вдруг потемнело, стало мрачно. «Вы должны готовиться к смерти,— продолжал Гагарин,— подумайте о душе своей, покайтесь».
Несчастный стал говорить что-то о голосах и видениях, но Гагарин снова предложил ему готовиться, и Каракозова увели.
Ишутина, как зачинщика замыслов о цареубийстве, уличенного в незаявлении правительству о известном ему преступном намерении Каракозова и как основателя обществ, действия коих клонились к экономическому перевороту, с нарушением прав собственности и ниспровержением государственного устройства, решено было лишить всех прав и казнить смертью через повешение. Приговор в последнюю минуту заменили на каторжные работы.
Остальных сослали в Сибирь на поселение и в каторжные работы на рудниках, приговорили к различным тюремным срокам. Шестерых освободили.
Сосланного в Сибирь Ишутина внезапно вернули с дороги для дачи новых показаний. Брешко-Брешковская рисует такую картину:
«Раз ночью раздался шум в коридоре, загремели железные засовы, и в маленькой камере рядом с большой, где помещались каракозовцы, послышался таинственный шум, шептавшиеся голоса. Потом дверь затворилась, люди ушли, и снова тишина и безмолвие. Большую камеру от маленькой отделяла дощатая стена, плохо сколоченная. Молодые силачи стали сверлить дыры, прокладывая щели, но, когда они услышали в ответ на зов знакомый голос, быстро сообразили, как вынуть одну из досок, и через несколько минут стояли против Ишутина. Он задрожал, отскочил и закричал: «Это не вы, неправда, это не вы... вас давно нет в живых... вас замучили... неправда, это обман, вас нет, вас нет!» Бледный, измученный, с горящими глазами, он был страшен собственным ужасом, ужасом человека, увидевшего перед собой людей с того света. Мало-помалу ласковые слова товарищей, их приветливые лица успокоили Ишутина.
Он стал рассказывать, как его вернули с дороги, привезли в Шлиссельбургскую крепость, пустынную, мрачную, сырую; как заковали в кандалы и держали при самом жестоком режиме. Мертвая тишина окружала его каменный гроб, и только вначале к нему входили чиновники, требовали дальнейших откровенных показаний о заговоре и грозили новыми ужасами. К нему принесли изодранную окровавленную одежду, в которой он узнал платье своих товарищей по суду, говоря, что и с ним будет поступлено так же, если он не откроет всей правды. Но ничего нового Ишутин сказать не мог, да и жандармам все было известно из показаний других участников дела...»
Скончался он, почти сумасшедшим, в 1878 г. на Каре.
Последний день и последнюю ночь Каракозов о чем-то угрюмо думал, никаких писем родным писать не стал.
Утром 3 сентября 1866 г. его привезли из Петропавловской крепости на Смоленское поле.
Секретарь уголовного суда, обязанный по должности присутствовать при исполнении приговора, вспоминал:
«Несмотря на ранний час, улицы уже не были пустые, а на Васильевском острове сплошные массы народа шли и ехали по тому же направлению. При виде наших карет пешеходы просто начинали бежать, вероятно, из опасения опоздать. Смоленское поле буквально было залито несметною толпою народа.
Наконец мы подъехали к месту казни. Между необозримыми массами народа была оставлена широкая дорога, по которой мы и доехали до самого каре, образованного из войск. Здесь мы вышли из экипажа и вошли в каре. В центре был воздвигнут эшафот, в стороне поставлена виселица, против нее устроена низкая деревянная площадка для министра юстиции со свитой. Все выкрашено черною краской.
Скоро к эшафоту подъехала позорная колесница, на которой спиной к лошадям, прикованный к высокому сиденью, сидел Каракозов. Лицо его было сине и мертвенно. Исполненный ужаса и немого отчаяния, он взглянул на эшафот, потом начал искать глазами еще что-то, взор его на мгновение остановился на виселице, и вдруг голова Каракозова конвульсивно и как бы непроизвольно отвернулась от этого страшного предмета.
А утро начиналось такое ясное, светлое, солнечное. Палачи отковали подсудимого, взвели его на высокий эшафот и поставили к позорному столбу. Министр юстиции обратился ко мне: «Господин секретарь, объявите приговор суда». Я взошел на эшафот, остановился у самых перил и, обращаясь к войску и народу, начал читать: «По указу Его Императорского Величества»; после этих слов забили барабаны, войско сделало на караул, все сняли шляпы. Когда барабаны затихли, я прочел приговор от слова до слова и воротился к министру.
На эшафот взошел протоиерей Полисадов. В облачении и с крестом в руках он подошел к Каракозову, сказал ему последнее напутственное слово, дал поцеловать крест. Палачи стали надевать саван, который совсем закрывал Каракозову голову, но у них не получалось, потому что не вложили рук его в рукава. Полицмейстер, сидевший верхом на лошади возле эшафота, сказал об этом. Палачи сняли саван и надели уже так, чтобы руки можно было связать длинными рукавами назад. Это тоже, конечно, прибавило горькую минуту осужденному, ибо, когда снимали с него саван, не должна ли была мелькнуть в нем мысль о помиловании? Впрочем он, скорее всего, потерял всякое сознание и допускал распоряжаться собою, как вещью. Палачи свели его с эшафота, подвели под виселицу, поставили на роковую скамейку, надели веревку...
Я отвернулся и простоял за министром юстиции боком к виселице все 20 или 22 минуты, в продолжение которых висел преступник... Наконец министр сказал мне: «Его положили в гроб». Я обернулся к виселице и увидел у ее подножия простой гроб, который обвертывали веревкою. Тут же стояла телега в одну лошадь. На телегу положили гроб, и правосудие свершилось!»
Надежды, возлагаемые Каракозовым на покушение, не сбылись, Выстрел не только не всколыхнул народ, напротив — как бы сплотил все российское общество. Взрыв патриотизма был неслыханный. В народе же сложилась легенда, что Каракозова послали дворяне, желающие отомстить царю за освобождение крестьян.
Свидетельство о публикации №215020100989