Годовой. Начало глава 1

                ГОДОВОЙ. Начало   
                (глава 1)
Назначенное на утро годовое отчено-выборное собрание, не проводившееся ни разу за всю последнюю пятилетку, отодвинули на обед. К годам сом¬нительного восторга, разочарований и затерявшихся возможностей прибавились еще полдня туманного весеннего ожидания.
Последняя колхозная весна ударила резким ранним теплом и захандрила; вытягивающиеся дни быстро остыли. Вернулись погостить, и гульнули на прощание ночные заморозки. Распустившиеся почки и вся ранняя поросль, отхлёстанные ускользающим морозным хвостом за торопливое рвение к разбуженной жизни, вяло почернели.  Дневная оттепель омерзительно разжижала на дорогах и тропинках осевший наст. Липкое болото нахально приставало к обуви, нагнетая серую тоску в растерянных душах селян. Оставленные без былой организующей цепкости некогда пространно колышущихся колхозов, брошенные прежним строем колхозные люди, черствели чуткостью ума. Чтобы смыть беспросветную истому мысли и чахнущие с каждым днём ожидания истины, чтобы загнать в стойло прошлого очумевшее  время, они растерянно топили расстройство мозга мутным самогоном и вторичным  пикетом вина. Чистое вино зрело в редкие подвалы, оно томилось как забытый трепет сердца в мертвецком хаосе нахлынувших подделок. Винная переделка без разбора пожирала - труд и печень - мускульно-напрягающегося сословия. Ка¬жущееся ощущение жизни мерялось стаканами выпитого обмана, приоткрывающего ворованное раздолье усталому сердцу, ощущались стенания в утешной несобранности души. Время мерялось остротой шатких раздумий и отрешённым чутьём в надвигающемся угрюмом  одиночестве.
Собравшийся народ одновременно взвыл, и начал хмуро расходиться.
Зашарпанное с самого рассвета хилыми подошвами колхозного простонародья галдящее длинное крыльцо Культурного Дома, неохотно обнажи¬лось мозаичными цветастыми символами уходящего социализма. Избирательные ноги спу¬стились по ступеням на серую бетонную площадку и разбрелись в разные стороны села, - запеленатого дребезжащей мглистой тишиной.
Уставшие от отсутствия поисковых столкновений и затейливых  наклонностей, наученные удобной бестолковостью колхозного строя, без определения загнаные в новую формацию: ветеринарный врач - Ученый Петя, бульдозерист - Коля Пятак, завгарманом - Антон Фетов и ездовой - Ванчо Нягулов направились идти по заваленной подстилочными огрызками и давним навозом, не проездной овражной улице, тянущейся к «горной винно-самогонной точке», которую давно держит корчмарка Лора Мозар – женщина низкая и сварливая, крикливо утопив¬шая в заплывшем жиру все свисающие  дамские выпуклости.
Коротко стриженные черные волосы на голове Лора, обычно накрывала вязанной  сетчатой шапочкой со свисающими ушками. Было в ней что-то общее с бродившей по двору с малыми поросятами, двухцентнерной..., - оно и неудобно как-то сравнивать… В общем Лора,  обычно подвязывалась в середине сбитого объема огромной шалью свисающей на один бок, там же где-то прятала выручку. Другую сторону  давно нестиранной юбки – видно для проворной равнозначности про-порций тела, она подкалывала опояском. Раздавшаяся дама любила громкий порядок! Её всегда закатанные рукава обнажали короткие, набитые как кувалды, руки. В морозец кувалдочки дышали розовым паром - из-за лишнего тепла. Часто бывает, подбоченившись  левой рукой в узел шали, она правым кулаком водит под чей-то нахальный нос, - воспитывает бранным причитанием всех, чьё поведение не лазит в испепеляющий надзор её дворового порядка. Ходит она по своему хозяйству твердо и тяжело. Всё остальное кроме неё самой, теряет значимость времени. Заболтавше¬муся у пустого штофа она сипло говорила: - У меня дети территорию имеют не для того, чтобы слушать упрёки твоей глупой судьбы! – узкие битые губы и гневные глаза, выражали лютое недоверие к любой плаксивой жалобе.
В отличие от колхозного ларька, где случались заскоки сухих дней, «точка» Лоры Мозар работала бесперебойно – как и вся её клокочущая страсть к каждодневному навару. Муж Лоры – колхозный продавец Пантелей Васи¬льевич – для личного спокойствия в семейном порядке, возил жене бес¬перебойную долю колхозного вина, и восстановленного в правах самогона из перебродивших виноградных выжимок. Скрипучая деревянная калитка ее дворовой корчмы пела с утра до ночи, поднимала бездельную страсть в серые облака новой сельской жизни. У примыкающих к калитке ворот в эту зиму часто слонялся закутавший в лохмотья рубцы несобранности, бывший винзаводской бондарь, - Толик Буруков. Лишивший себя подвижной воли и предметов осмысленного проживания, кроме содержания до конца изученной винной бочки, он дрожал, усердно помогая всем приоткрывать певучую калитку: видно, что человек тоскует по делу. Он даже как-то предложил Лоре смазать петли, но она... Впрочем, Толик не любит вспоминать, что она ему посоветовала смазать.
…В отворенный проем калитки вошли Ученый, Пятак, Антон Фетов и Нягулов. Толик попридержал дверцу для идущего вслед бригадира Дровяного, но Геннадий Филиппович не собирался входить. Он только прикрикнул вошедшим:
– Вы у меня не очень-то там…, а то... Годовой!
Проводив взглядом рассеянной надежды разминувшихся, Толик остался отбивать щербатыми металлическими челюстями дрожь безысходности, душащую невостребованное рвение дворецкого человека. Немного туговатый на ухо Пантелей Васильевич, уходил из дому, приучено выглядывая улицу. Направляясь делать доход колхозу, он для постоянной памяти бубнил свои заблаговременные цифры. Поздоровавшись задранными бровями с бондарем, корчмарь уголком рта соглашался с Толиком, что жена его баба твердолобая и злая, зато преданная, и взял он ее мудрено целеустремленную.
Подперев распаренные «кувалды» в бока, словно залитая кипятком кадка, Лора неподвижно следила за уходящим мужем. Калитка проскрипела, и хозяин направился идти вниз дорогой через мутную, лениво струящуюся речушку, шёл  в центр села - к своей колхозной корчме.
 Презрительным взглядом, скосив Толика как вышедший из обихода пятак, Лора наставническим окриком догнала мужа:
– Пентю… Пентю… Пентю-юша-а-а-а! Смотри хорошо мне, как там мостик переходишь, на нем доска одна отбита… и поручни, поручни тоже шатаются! Осторожно переходи, очень осторожно!
 Пантюша спускался привычно медленно, шею только вытягивал.
– Будь внимательным, если стадо гонят, иди к столбу что возле ежевичной ограды, а то знаю я наших сельских коров – забодать могут! И шапку, шапку на голову напяль, что ты нахарахорил ее, словно жених невостребованный. Сам знаешь что не, слава богу, продует, потом… - куковать будем!..
Отвлекаясь от повсечасной заботы о муже, корчмарка ткнула клиентуре не дергаться и дожидаться её, молча, на деревянной лаве. Сама же, почувствовав слабость, упитанной ладонью кольнула бурчащий живот и, мотая заранее вздернутым подолом, тяжело побежала в сторону гармана.
…Укрощёно дождавшись заказанной выпивки, Ученый рассчитался за графин вина и почти на равных спросил у хозяйки:
- Поросята от моего хряка?
Лора посмотрела на жирную свинью с поросятами, на Ученого, на улицу – и промолчала.
– Чего это,  Бураков трусится у ворот, икочет перегаром и не заходит?
– Дурак, вот и трусится. Он меня обманул! – вишневые щеки Лоры, колыхнули капризом, – сто грамм выпил, а как платить – закозлился. Так и будет трястись, пока не заплатит с лихвой!
– Да-а-а! – почесал бугристый нос Ученый, – выходит, Лора, ты сама осталась дуррой, раз он тебя обманул. – Ветеринар положил остаток новых денег в карман тужурки и прихлопнул снаружи длинными черствыми пальцами.
– Я буду дура, когда меня дважды обманут! А он только раз, потому сам дурак! и пусть теперь долго тру-у-у… Кыш-кыш! – Мозар вытерла руки о пазуху и пошла кнутом, разносить проворных курей, заскочивших в приоткрытую дверь коридора.
Ученый снял со штакетника потемневший необычно большой опрокинутый стакан, ополоснул вином ссохшиеся остатки, и вылил на землю.
– Что же ты колеровку переводишь? – возмутился Пятак, – лучше бы Толику дал. Для его тошного состояния и глоток мути может составить укрепление организму.
Ветеринар, рад большому объёму сосуда, как рассудительный виночерпий, выпил первым, сморщился, зарядил по кругу: Фетову, Нягулову, Пятаку и попечительно глянул в сторону «сиротской матери» - холодящей сквозняком улицы.
– А что, может действительно согреть трясуна? Подведи-ка его, Коля, сюда к нам, – распорядился Ученый.
- Ты что? Подведи!? Хочешь, чтобы Мозариха нас, как кур пархатых прогнала? Ты налей, а я туда отнесу.
…Прокручивая в иссушенной памяти дубовый винодельческий жбан, Толик дрожащим вытянутым ухватом мизинца и большого пальца закрепил стакан и мастерски, сухо вылил в горло.
– Никто так подготовлено не пьет, как задвинутый на прозябание бондарь, – заключил Пятак, вернувшись с пустым стаканом.
– Там нечего пить, я вот могу весь урожай года под крышей спрятать, как и каждая вещь тоже не сердитая – заплел обычный вздор, выпивший Фетов, – вот на току, или полевом стане ребята мне наливают, - пью, а зарезать курицу как Лора - не могу. И другая торговка - Шура Узунова, тоже знаешь, сварливая тётка, не лучше Мозарихи, – он скрёб ногтём пустой графин, показал ветеринарному доктору, что надо бы доукрепится,  для увода нахального соображения принялся вспоминать, с какой стороны молния подпалила гнилую скирду в Кулак-поле, когда село еще разъединялось четырьмя колхозами.
…Опорожнив второй графин, годовойщики не стали при пустой таре выяснять, где все-таки горела скирда – в Кулак-поле или Катрабучане, а двинулись со двора, договорившись, что скирду все же подожгли с двух сторон сразу, уже при одном колхозе, но они сегодня же разделят его на четыре.
Толик равномерно лихорадил у калитки.
– Вроде бы дважды выпил, а все трусишься? – обиженно удивлялся Пятак, имея своё понятие о любой выпивке.
– Трясусь, пока холодно и трясусь! Летом что ли буду трястись? – без тона благородности огрызнулся Буруков, подтянул веревку, опоясывающую ветхую фуфайку, и снова застучал зубами.
Медленной шатающейся походкой, последним волочился Антон Фетов, он замешкался в своей постоянной неопределённости.
– Ах, да! – остановился Антон возле Толика. – Хорошо, что вспомнил, – вплотную приблизился к бондарю и подтянул за его поясную веревку; Толик слёзными глазами крутил зрачки, пыхтел взглядом, продрог, а тепло где-то вдали потерялось за неведомыми летами.
 – Слушай, Толян, у меня дома четыре толстых бревна акации, по метра так полторы - два в длину: большие, ровные, все комлевые, я их себе сам отбирал. Как еще подсохнут, ты летом склепай мне бочку на вёдер этак 55,  добротную, - …чтоб я тебя помнил. Не за так, конечно. Я непременно, за такое дело литр, может стаканчика так себе 2-3 налью! Почерпаю. Я тоже… знаешь, не хочу за просто, чтобы, так… что бы совсем это даром!..
Толик затерянными бодяковыми глазами смотрел вдаль своего  забытого прошлого, думал: хорошо было бы снова ту даль найти.
А подкоптившие цену новому дню годовойщики уходили. Не спеша перешли через тот самый рыхлый мостик, вернулись на плитобетонную площадку Дома Культуры, и влились в колышущуюся толпу людей. Задутые исторической неустойчивостью поседевшего края, словно отжившие замшелые стебли, они догрузили тяжестью греха, тот самый саженый пласт земли, под которым грешно закатали бывший церковный погост.
Отстроенный на месте некогда самой большой церкви края, Большой Клуб продолжал пустовать из-за отсутствия мысли у вымученного старыми идеями второсортного начальства. В пустоте строения, наполненного леденящей тишиной, где-то затаилось предчувствие стыда, источающегося из глубины забытой тайны.
Растерявшиеся организаторы последнего колхозного Годового - пустословили, не решаясь раздразнить плутоватые вызовы судьбы. И годовой собор перенесли еще на три часа. Стоны, намеревавшиеся закоптить колхозный клуб, поднялись клубом раздражения над притомившимся народом, и пропали из-за бесполезности возмущения.
– Я так и знал, что загаженным лисьим хвостом начнут расписывать  околесицу, – проревел бычьим басом Ванчо Нягулов, боданул уродливым пальцем в бок бригадира Дровяного, игриво убрал зрачки и покосился на него красно-жильными белками не трезвеющих глаз…
– Ну что, Бугор, по 166 - без разбега?
Бригадир с устоявшейся колхозной надменностью нахлобучил подзатыльником ягнячью папаху Нягулова: – Вижу… тыква не варит, Годовой, тебе сказано будет! Столько лет ждем! Начальники собираются земледелие переосмыслить, ты не вздумай народное волнение нетрезвым состоянием засветить, быть в пьяном виде не вздумай.  Понял!
Часто мигая, Дровяной выпучил живот, затянутый в хромовой кожанке, поправил ондатровую шапку, продувая нос, дернул плечами, ухватил Ванчо за свисающую пуговицу тужурки и с непреходящей двадцатилетней злостью еще раз рявкнул:
- Не вздумай!
…Когда-то, в расцвет колхозного строя, в арбузный сезон, Ванчо Нягулова поставили на межевой баштан помогать охранникам, отбиваться от соседства назойливых калчевских мотоколясок. Так сложилось, что в Кальчево неприлично кататься без коляски. Не признававшие одиночные мотоциклы, проворные калчевцы, если кто не тянул на заводскую мотоколяску: К-750, «Урал» или хотя бы на «Иж-Планету», обыкновенно приспосабливали к своему одиночному мотороллеру лоханку, или какой-нибудь расколотый газовый баллон, как боковой прицеп своего желания соразмерно делиться с  общеколхозным урожаем. Главное, что бы с поля долю своего труда умыкнуть, …а хоть бы на чём.
Бригадиру вскоре пожаловались, что появление Нягулова звучно участило ночное бренчание соседних мотоциклов. Очень строгий в то время Геннадий Филиппович, как честный коммунист, решил лично застукать соучастие Нягулова, в уворовываний крупных кавунов бригадного баштана. Однако на бидарке, которой он пользовался, не угонишься за доказательствами. Как раз в то время, по решению «сверху», для приближения отсталых колхозных специалистов к техническому перевооружению и, очевидно, для более действенной борьбы с частными средствами вывоза, отстающих бригадиров пересадили с коня на мотороллер «Минск». Филипповича дольше всех учили управлять мотоциклом. Учила вся бригада, и уже дважды видело село, как он набок перекошенный, торчал на мотороллере, скованно вцепившись в руль, без надобности переключал передачи, смотрел в ноги на рычаг и сигналил всем, кто за два квартала не расступался, чтобы дать ему широкую дорогу.
…В то прохладное утро, как-то затемно чувствуя тягучую обиду за обворовывание сна, перекликаясь с далекими чужими моторами в раздирающей утренней тишине, бригадир вострил злобу на сторожей спешил, разрезал трескотнёй малого двигателя прохладу первого осеннего тумана в низине огородных полей.
На перекрестке в просеке лесопосадки, откуда длинномерные грузовики вывозили для государства богатую в том году бахчу, он как-то не рассчитал поворот и врезался в разросшийся зеленый ствол софоры. Перекрикивая раздирающийся поршень бригадир, ощутил, как гудит кость его зажатой ноги и всё ужатое туманное пространство, он взвыл с ужасным, неимоверно отчаявшимся криком...
Первым на вой подбежал Миша Чаланов. Быстро заглушил мотор и взялся поднимать начальника, но мотоциклист не двигал повреждённой ногой, не мог встать, гневно ругал всю индустрию мотоциклетов. Миша побежал в ближайший сторожевой шалаш, где с перепоя храпел не трезвеющий от кальчевского самогона - Нягунов.
– Вставай! – разбудил он его. – Идем быстрее, там Геннадий Филиппович на мотоцикле ногу сломал.
Ванчо тяжело поднял голову и сморщился.
– Как сломал?
- Обыкновенно, врезался мотоциклом в дерево.
- А нога отброшена в стороне?
– Как это отброшена… – торопил Миша, – может вывих, просто человек ходить не может.
– А-а-а, – зевнул Ванчо, – это не ломание, – и продолжил досыпать мутный пьяный сон.
Коварный случай снова пересадил бригадира в бидарку, сломанную ногу выпрямлял полгода, возил стянутую двумя дощечками. С тех пор и пошел - Дровяным…
– Пока собрание организуют, – прохрипел Нягулов, – арбузы созреют, а меня, как Бурукова, знобить начнет, – и он взял надежную сторону потерявшихся за углом приятелей, осколка передовых людей, готовых бессрочно ждать начало перенесенного собрания.
Все, кто хотел слушать, уже знали, что Ученый продал вчера своего хряка. Тогда решили, кто знал, почему бы свою обглоданную разочарованиями жизнь не залить купонами обглоданного в мясокомбинате на сухую колбасу старого хряка, и намеренно свернули на точку Шуры Узуновой, но кем-то глупо расхваленное кислое вино тетушки Шуры оказалось вовсе не «тысячником», а так себе – мутной переделкой старого бочкового осадка. Все на деле обязанные хряку, как достойному производителю поросячьей породы села, засомневались в равноценном соответствии вторично сброжженной промывки, - и возможно уже отмоченного в тузлуке, завяленного с чесноком бекона. Передовой осколок Ученого дал трещину и пополз к новому просторному бару Зиновия Монтавы.
Несравнимая разница в перемене бывшего ужатого порядка, позволила всем расслабляющимся непринужденно разместиться в торце монтавинного зала. Сдвинули три стола и для углубления содержания вынужденного ожидания заказали, что было: недорогой поддельный местного производства иностранный коньяк, пиво, и на закуску, вяленую тараньку с солёными сухарями. Разговор сначала сыпался надуманный, рыхлый и бестолковый, пока Пеня Шатров не объявил определенно, что после годового тоже сдаст своего пятнами облинявшего осла на колбасу и всем собравшимся здесь лучшим людям села, района или даже…, он замахал руками и, вопрошающе морща лицо, пытался обнять что-то более огромное. Долго мычал, чуть ли не по ослиному заревел, пока не подсказали, что над районом стоит область.
– Да, лучшим в области, – спустил напряженное сомнение измученных внутренностей Шатров, и особенное предпочтение окажет он товарищу Ученому, в обширном ослином магарыче, который будет поставлен за здоровье увезенного хряка.
Заздравная Шатрова наполнилась возгласами практически пригодного восторга. Лучшие в полутысяча километровой области высказали огненное согласие поднять предварительную тризну заодно и облезлому ослу.
Растроганный до слез Ученый повторил заказ, и даже добавил еще кое-что из креплённого контрабандного вина, сделанного у примкнувших к чужой вере, отделившихся всем государством соседей. Поддался  совету,  знающей вкус народа, смазливой кельнерши.
Задушевное единство сдвинутых столов поползло сплошным завыванием, расторопно притягивало обделённых друзей и родственников со всего бара. Здоровенный Витя Ищенко и коротышка Ваня Сердце затащили на тризну, закупавшую из пенсии дешевые сигареты для сына бабку Кассиопею.
Уважительно щедрый к любой старости Ученый, усадил обширную, сытую далекой красотой старую матерь, поцеловал ей с необыкновенной сердечностью руку и сказал слова, после которых старая Кассиопея длинно и жалостливо заохала:
- О-оу-оу! Ох-ох-ох! Петька, что тебе сказать, – она сняла с подбородка надвинутый чумбер, прикрывающий обиду разлагающейся морали, и снова простонала, - «Мученик! Мученик! Сердечный живет в бесконечном мытарстве. Работает, работает днем и ночью: детей прокормить, выучить, направить, а их ни много, ни мало, легко ли сказать – шесть. Каждому хлеб укажи. С тех пор, как старый умер, увязли мы туго, туго и туго. А она-а-а-а… она, невестка… - бабка потресканными руками утерла влажные морщинистые складки рта, недоверчиво оглядела галдящих за столом, и  наклонилась к ворсатому уху ветврача…
Ученый, сжав челюсти, длинно и протяжно прострекотал крепкими зубами, ударил кулаком по столу и, мотая головой, крикнул разносчице:
– Юлечка, а ну-ка принеси мне и тете Кассиопее лимонного ликерчику по сто грамм. Давай, дочка, это тебе никто другой, а сам дядя Петя Учёный просит.
Проплакав обиду безысходности, старые губы Кассиопеи обозначили тягостное уныние неразрешимости жизни. Она еще раз простонала истому и наклонила голову в пустоту воцарившегося безучастия времени. Краем шали утерла слезы, выражая невыразимое томление души.
– Таких людей, как ты, Петька, большая редкость, дай Бог тебе здоровья, чтобы было уважение, добро, почет и правда, а правда, правду, где ты сыщешь, на дне моря и там ее нет – большая рыба ест малую ! О-ох! Ох-ох-ох-ох! – она выпила лимонный и облизнулась – Хорошая ракия, – похвалила она, – и сладкая, и кисленькая.
– Я, тетя Кассиопея, – распрямился Ученый, – кого уважаю, знаю, что заказать! Я человек, испытавший в жизни сведущие уважения!
– Вот поплачусь еще тебе, – голосом тоскливой обиды и разочарования бабка Кассиопея продолжала вздыхать. – Недавно осенью ее брат, - невесткин.  Ты всех знаешь!
Знаю, как не знать. Когда его корова гвоздь проглотила, я ее вскрывал.
– Гвоздь! Лучше бы он гвоздем подавился, прости меня, Господи, снова грешу. Это такие люди, что готовы человека: одной просфорой удавить, на одном волоске повесить, и в одной капле воды утопить. Опасный народ, самодивы. Заливал он, значит, в низине у реки чамур, саманом лепить гараж вздумал… Созвал родственников на толоку, как это у нас водится. Ну, и Бося пошел – ты знаешь, какой он у меня работящий: работает и кожа работает. Залили они, значит, чамур я тебе скажу – 20 креперов бордовой глины. Что это за гараж такой – целый иридром! Все уже умылись, а Босик, бедный, соломой мокрой еще накрывает, как затем обычно делается. Как знаешь, чтобы глина набухла хорошо, не сохла, отмокала бы вся. Ну и прямо там, у чамура, не намерились даже в дом людей пригласить – при сумерках вечера закуску привезли какую-то, и самогоном благодарили, как имеется по порядка. На круг набралось человек с десяток что были, работали; наливает сват стаканчиком небольшим, черпает по положенному.
- Небольшим?.. – уточнил Ученный.
Баба Кассиопея махнула головой, - наперсник… По порядку продолжала: - Обошел всех дугой два-три раза; люди устали, надо силу вернуть, хотя не все работали; закусывают, ну и сколько у них было, разливают на полных шесть рядов, по дуге людей – неплохой, говорит, самогон из винограда. Они на краю живут им удобно колхозное тащить, расширяться на готовое. Грешить нечего: шесть-шесть, никто больше не просит. Нет, наливают седьмой круг, доходит он до Боси, и что ты думаешь? Как будто его и нет, обходят его шпиёнски. Бося, сердечный, руку уже протянул, ну и поскользнулся..., кругом мокрота…, а его пропускают, пропускает его шуря, будто бы так и надо. Как сказал мне на другой день, сердце заболело. Не обидно ли мне, как матери? Я его что – на улице нашла, разве ли, чтобы его обходили причащением? Было бы их несколько, а он один у меня, сердечный, в самой Горловке родился, и такое вот… Обидно, обидно и обидно…
– Что верно, то верно, – подтвердил Ученый. – Я с Борькой давно за столом не пригощался, с тех пор как мы в Катлабуге полевым лагерем стояли, бычков - тёлок тогда откармливали. Да-а!..  Не одну тёлочку мы испекли в турецкой печи. Как вспомню – одно объедение. Сколько их списал! Отнесу в кладовую огузок со шкурой и долой с подотчета. Я вот еще сынка своего, Ваську, одними патрошками тогда вскормил. Высмотрел его себе на жаренной  печоночке, на почечках, на всём вкусненьком… – Ученый крутанул пятерней патлатую, изумительно откормленную голову сидящего рядом сытого детину. Вот он, Васек, тоже, бедняга, остался сердечный один. Оставила его неблагодарная жена.
Васек надул щедрые щеки, запивал пивом из бутылки. Бесполезная сила распирала тесную его одежду. Он посмотрел на всех расплывчатым бычьим взглядом; вместо смысла, в его глазах отразилось желание поглощать всё подряд, стаканом водки он тут же бессодержательно залил давно переварившийся утиль былого колхозного непостоянства.
Бабка Кассиопея соучастной голосистой обидой прокряхтела:
– Не те невестки нынче, не те снохи, не те жёны, не те, что были. Да представить себе невообразимо: я слышала будто бы какая-то молодая – забыла, кто такая – прячется и курит. Боже! Женщина – и курит! Бедный мой свекор, да простит Господь его грехи. Я думаю, что он все-таки не в аду. Помню, мы как-то с золовкой белиться вздумали. Намазали лица мешаниной из овечьего йогурта с огурцами, чтобы в лето белыми остаться. Как… застал нас свекор – две качалки и прялку-хурку поломал о наши головы. А теперь?.. И ничего сделать нельзя, разве что поплачешься близкому человеку – полегчает на время.
…Гуляющая время отложенного собрания толпа, подогретая  подделанными напитками и растянутым ожиданием, снова загалдела невообразимым задором, теперь приглашали к столу огородного бригадира. Пожалевший, что некстати наведался в бар, изучающий новый быт Дровяной, сердито кусал губы, часто мигал веками и продувал нос. Пережёвывая шум несерьезности, он вызывающе дал спину доброй половине, некогда прошедших через его подчинение, распустившихся колхозников, и заказал у стойки стакан минеральной.
Шофёр единственного в колхозе ЗиСа Шатров, дернул его за рукав, удивляясь несообразительности бригадира, вызвал раздражение Дровяного - он сердито развернулся:
– Что перепела, перепились, один день стерпеть не можете?! – прикрикнул бригадир. – Шесть лет ждем новое руководство, ждем настоящие важные вопросы…
– Какие они перепела – свиньи пьяные, – переоценила толпу выходящая из бара серовато одетая, случайно зашедшая женщина.
Привычный к поддержке простонародья Дровяной, остался доволен, что он даже в бадеге находит опору своим мыслям. Всегда правый, он поправился:
– Разумеется, свиньи, годовой через час начнётся, а они стаканы слюнявят.
…И действительно, через час кинозал колхозного клуба наполнился заждавшимися собрания колхозниками. В президиуме на сцене сидели присмиревшие: старый председатель и члены правления, о чём-то ещё шептались они, а народ уже ждал.
 Собрание, как впрочем и все предыдущие четверть века, вел главный инженер колхоза товарищ - Нет… Впрочем, нет! Все знают его как Главный. Выпускник Бауманского ВТУ – мастерской скачущей технической мысли, Главный все эти годы снисходительно смотрел на прочих колхозных вышистов, сошедших, как он выражался, с конвейера всего-навсего Мелитопольского сельхозвуза. И только поэтому он – неконкурентный Главный мастер колхозного техпрогресса сдержанно подождал, пока стихнет зал и, поставленным, собранным голосом партийного молота, правящего серп: объявил, что первый этап предварительного отчетно-выборного собрания, в котором примут участие члены правления и все специалисты колхоза, состоится сегодня. Завтра в десять утра, откроется всеобщее отчетно-выборное годовое собрание всех без исключения колхозников и приглашенных из района. Одним словом, - Годовой завтра! - подытожил Главный, доходчиво приглашая лишних людей покинуть кинотеатр.
 - Кина не будет! – знакомо загалдел сельский кинозал.
Не специалисты и не члены правления застучали коленями о скамейки, пробирались сквозь тесные ряды к выходу. Кто-то, явно метивший в единоличники, под общее настроение громко заявил:  - Остаются решать, как нас дальше дурить!
 – И это после того, как Главный уравнял их всех с приглашенными из района.
Но тут Главного вряд ли можно упрекнуть в идеологическом промахе. Вопрос в том, что селян, в отличие от прочих сословий и социальных пород, вообще невозможно обмануть. Нет! Их, конечно, можно заставить принять вид обманутых и даже заигравшихся в ложь. Их можно: выселять, ликвидировать, принуждать, обирать – степной народ всегда готов делиться, но в блуд поверить – это уж, позвольте, им самим поразмыслить своим почвенным умом. Разумеется, речь идет о крестьянах истинных, а не об отдельных «выскочках», как некогда выражался самый Первый Организатор всех коллективных крестьян. Уж до чего был Стратег! Все сословия присягнули  ему! Всех ввергнул в свою веру! Всех приручил! От трепета его уса дрожали континенты, но только не запаханные нивы, родящие всему жизненное обновление. Удалившееся, от признания лживого торжества сумасбродству село, конечно, со временем наполнилось поселенцами, творившими выдающиеся достижения, передовиками всех успехов, но это уже не были люди рыхлившие землю жизни, а так себе – население, перемолотое измученным социальным урожаем села, избродившее тесто, из которого слепили могучий каравай коммунизма для украшения изобильного стола лично партийных секретарей.
Для организации нужного распределения всенародного пропитания в государстве Первый Организатор колхозов, мастерски усовершенствовал старую барщину удобным коллективным строем и никак не мог понять, что мешает решению важной продовольственной программы.  Присматривая над континентами, он тайно убедился в своем бессилии управлять клочками нив, и доверился в этом вопросе Главному Агроному всесоюзных колхозов, народному академику; с неугасимой запальчивостью и энтузиазмом пропагандировавшему эксперимент улучшенного наследия приобретенных признаков. Первый признак наследия выявился в том, что трон Выдающегося Организатора унаследовал его первый Шут. Как следствие – страшная нехватка продовольствия. Первый Шут, нагнетая начётническое глупачество, все же остался под гипнозом беспартийного Агронома всех колхозов, однако, недовольный тем, что тот с унаследованным селянским упорством отказывался примкнуть к его бесперспективно блеклым миллионам  партийных кадров, начал выходить из повиновения академику, - запорол горячку. Распахал целинные земли, засеял весь пахотный простор страны кукурузой, урезал участки селянам, чуть не организовал третью голодовку, но его вовремя турнули с трона.  Последующие партвожди поменяли лысенковскую идею приобретенного качества, на вавиловское генетическое количество. Завихрения безудержной мысли нуждались в честном времени, а его не оказалось. Тогда вновь вспомнили об улучшенном наследии и решили из колхозного комбайнерского прицепщика вывести новый сорт организатора. И «организатор» тот оказался с явными признаками фальши. Опозорил всё крестьянство.  Ка-а-…ак он опозорил крестьян! До сих пор стыдно…
…Только рядовые колхозники покинули зал, начальники пересели в первые ряды. Фетов и Ученый остались сидеть на месте. Их порядком развезло и они захрапели. Главный  с опаской, строго и взволнованно объявил:
– Товарищи, нас хотят ликвидировать, что значит упразднить колхоз. Земля уже не формально, а юридически закреплена за каждым в отдельности. По отдельности ее скупят новоявленные помещики, а мы, если не сохраним систему, превратимся в батраков. Поэтому надо чётко оговорить принципы согласованных действий, чтобы на законных основаниях продолжить ведение хозяйства коллективно.
– Я не понял! Что значит «на законном основании»? –  прерывая Главного, с места поднялся Дровяной.
– Геннадий Филиппович, присядь, пожалуйста. Все по порядку, – успокоил его Главный. - Итак, наша задача нейтрализовать всяких там рвачей, хапуг, крикунов, шарлатанов не терпящимся заграбастать коллективную землю. Поэтому мы будем оперировать теми главами Указа, которые позволяют на новых принципах сохранить общественный метод хозяйствования. Отныне политика села будет определяться не свыше, как раньше, а на местах, непосредственно руководством колхоза.
– Одну минуточку, - вскочил снова Дровяной, – почему именно руководство колхоза, а бригадиры?
– Бригадиры тоже руководящее звено колхоза! Товарищ бригадир, неужели это не ясно? Итак, – подытожил Главный, – наша задача завтра не поддаваться никаким провокационным уговорам и байкосказаниям. Мы должны организованно поддержать и направить в нужное русло коллективные устремления колхозников, не дать крикунам распылить землю и во что бы то ни стало сохранить колхоз и его органического защитника – нынешнее колхозное руководство.
– Не понял! – Дровяной опять вскочил со своего места, он подошел к самой сцене. – Может, я с бригадой хочу взять огороды с поливными землями и организовать свой овощеводческий колхозик…
– Колхозик! – съязвил Главный. – И вообще, чего это ты, Дровяной, раскричался, мешаешь правлению работать. Напился, понимаешь! И хулиганишь, смущаешь всех! Вот посмотри хотя бы на товарищей Ученого и Фетова. – Главный указал на дальние ряды скамеек. – Люди трезвые, спокойные, внемлют рассудительному ходу собрания, а ты изображаешь нам свои непрошеные хмельные вопли. Что за вызывающее поведение!?
- Я, я…
- Что ты!? А ну марш! Не  даёшь приподнято работать, сбиваешь с хорошей мысли, понимаешь.  Марш из зала пьянь замшевелая… Прочь! Вон!– прокричал Главный, - дай переживающим людям, без тебя, защиту сведущему народу нести!.. Дай колхозной правде открыто в глаза всем смотреть…
Вон! – из зала Дровяной.  И из колхоза вон!


Рецензии
Чудесно! Реально верю в происходящее. Есть интрига, герои очень живые, особенно Лора Мозар. Интересно и красиво. Так держать!

Юрий Бондарь 2   05.02.2015 11:43     Заявить о нарушении