Ася

Сквозь бесконечную черноту теней, оплетающих безликую землю и бесцветное небо, пробивается белый свет.
Здесь нет ничего осязаемого, только тени и ночь ползают вокруг, ненастоящие, неживые, и черные, как дно старого колодца. Вдалеке, сквозь их изменчивые силуэты, мне подмигивает яркий свет. Тени покорно сдвигаются в стороны, будто готовясь отступить. Но ночь остается у власти. Белый свет меркнет, путаясь в прожорливой черноте.
Я тяну к нему руки. Безнадежно. Я пытаюсь всплыть, но тени смыкаются вокруг частоколом.
От белого света остается лишь тающий уголек. Как заблудший светляк, он погибает один, растворяясь в море иссиня-черной полуночи. Я проваливаюсь в пустоту, успев заметить белый силуэт, затаившийся где-то среди теней.
Я открываю глаза. В деревне наступает новый день.
***
- Как прошло твое утро? – спрашивает Ваня, раскладывая вокруг вещи из дорожной сумки. В моей голове рождаются воспоминания-образы.
Летним утром, в поле, раскинувшемся зеленым прибоем до горизонта, что слабо изгибается в дугу, сам Мир с загадочной улыбкой шепчет сказки. Я, конечно, ни слова не понимаю, ведь уже давно забылся тот язык, предшествовавший всем остальным. Но понимать его и не нужно, достаточно просто слушать.
Тон Мирового голоса всегда разный: или легкий летний бриз, застенчиво ласкающий траву,  или неожиданно наскочивший порыв ветра, баловень и дуралей, стремящийся сорвать с тебя шляпу. Услышав, как заговорил Мир, покорно пригибается трава, словно кланяясь Ему и солнцу, взошедшему на свой престол. Один за другим просыпаются участники большой магической сказки, которая вот-вот зазвучит где-то рядом с тобой.
Над головой раздается щебет, хрупкий, хрустальный - в голубом лоскуте неба вьется неизвестная мне птица, подхватывает темп, заданный ветром. И сказка уже рассказывается в два голоса, совсем скоро подключается и третий.
Я слышу! В траве суетится ящерица, перебирает когтистыми лапками, прижимается брюшком к теплой земле. И пусть они совершенно не похожи, но все три голоса звучат одинаково, повторяя все те же слова, которые я давно разучилась понимать. И я остаюсь здесь, еще на несколько минут, и внимаю шепоту Праотца, его древнему языку, на котором больше никто не говорит на этой Земле.
Далеко внизу, где, подпирая друг друга старыми досками, ютятся деревенские домики, раздается ржание и топот копыт. Это лошадей выпустили на пастбище, и самые прыткие и хулиганистые из них сейчас беспокойно топчут добрую, мягкую землю. Едва ли они догадываются, что тоже участвуют в сказке мироздания, как и каждый из нас. То ли эта мысль слишком страшна, то ли слишком прекрасна, чтобы в нее поверить - вот люди и полагают, что они малы и бессильны перед Миром,  занятым своим веретеном. И, тем не менее, без вечного круга наших рождений, действий и смертей Его веретено давно бы остановилось.
Я вслушиваюсь в чудесную сказку, что шепчет мне на ушко Мир, и улыбаюсь давно взошедшему солнцу, улыбаюсь траве, обрывкам облаков, лошадям, ящерице, птице, домикам, кривой тропинке, золотой воде в ставке. Я улыбаюсь Старейшему, тяну к нему руки, прошу разрешения спеть вместе с ним, и он медленно, величественно кивает, и я, вдохнув пьянящего летнего воздуха, начинаю свою песню.
Все мое тело наполняется теплом, сладким, как свежий мед с пасеки; по спине и рукам бегут мурашки - в четыре голоса мы распеваем балладу о жизни. Она не прерывается из века в век, ее запевают молодые юноши и девушки, а после их дети, а после дети их детей. Время идет, и дети становятся стариками и старухами, передавая песню другим поколениям, которые, не зная этого, разучивают ее и поют, каждый день и каждый час. Не прерываясь, баллада жизни раздается над нами то громче, то тише, но чем больше лет проходит с первой прозвучавшей ноты, тем труднее ее расслышать. Поздно ночью, когда я наедине сама с собой, в голове, бывает, тихо раздается мелодия, далекая и неизвестная. Я игнорирую ее, впуская рой мыслей, жужжащих, словно разозленный улей; и мелодия стихает, забывается, исчезает, чтобы потом снова напомнить о себе. Она робко верит: однажды я внимательно вслушаюсь в нее и вспомню все, что когда- то знала.
Есть ли в мире что-то кроме этой песни? В данный момент - вряд ли. Я чувствую - нет, слышу! - как радуется песне моя Душа, как ее греет расплавленное золото лучей, проникающее сквозь легкое белое платье и загоревшую кожу. Солнце поселилось у меня в груди, и  тепло всегда ощущается так явно, так проникновенно, что мне кажется: внутри меня тоже расцвело лето, тонущее в невесомых запахах полевых цветов.
Мир - удивительно маленькая шкатулка с драгоценностями. Стоит мне вытащить одну интересную вещицу, как вскоре из ее глубин появляется вторая, третья, и каждая еще более захватывающая, чем предыдущая. Набрав полные руки, не нужно жаловаться, что чего-то не хватает. И я осторожна: не уследив за одной вещью, есть риск навсегда потерять ее в таинственной темноте бездонного Мира.
Много его чудес я еще не видела, да и никогда не увижу: громадные серебряные водопады, деревья, впивающиеся в небо, безбрежные озера, танцующие леса, города-муравейники, сияющие ослепительными звездами башни, мосты с тысячами замков. По правде сказать, мне совсем не жаль. Здесь, совсем рядом, таятся никому неизвестные, но самые прекрасные места на планете: родная деревня, поле, лес и озеро, что прячется за его деревьями-стражами.
Бывает, я сяду на мягкую траву в лесной глуши, закрою глаза и вдохну прохладу леса. Тут же где-то начнет распеваться птица, скрипнет тонкая ветвь, или белка перепрыгнет с сучка на сучок. Лес дышит, говорит со мной, говорит и со Старейшим, а тот слушает как всегда внимательн, и кивает, и улыбается только глазами.
Где-то вдалеке крадется в траве осторожный лис. Только мелькнет его рыжая шерстка среди зеленеющей травы, и вот он уже в другой стороне, машет на прощанье хвостом. А сверху, сквозь густые кроны падает на тропинку одинокий луч - в его свете копошатся пылинки-бриллианты. Кора деревьев в глубоких гноящихся ранах - недавно рядом бушевал огонь. Но природа исцеляет быстро, и там, где чернели угли, теперь радостно пробивается молодая трава.
Если идти дальше сквозь притихший лес, огибая колючие кусты и избегая змеящиеся в стороны тропки, можно выйти к большому озеру, подсвеченному сверху факелом солнца. Когда-то это был жуткий, глубокий карьер, гнойная рана на гладкой коже Земли. К счастью, люди помогли ей затянуться, и теперь здесь слышен тонкий смех воды.
 Кажется, будто блики на поверхности поднимаются откуда-то со дна, а не опускаются с неба на тонких нитях. Разувшись, я спускаюсь к очарованной воде, и осторожно опускаю в нее ноги. Она с любовью целует их, как любящая мать целует крошечные пальчики своего ребенка. Блики рассыпаются в стороны, разбегаются со смехом, а вода только легко колышется, будто улыбаясь.
Говорят, нет чудес рядом, все они далеко, куда добираться только поездами-самолетами. Я знаю иначе: волшебство, то, что рядом, с охотой открывается каждому, шепчет на ухо тайны, ведет за руку туда, где не бывал никто еще, кроме Старейшего.

Я пожимаю плечами и улыбаюсь, как бы говоря: «ничего особенного».
Ваня тоже улыбается, что-то бормочет себе под нос, достает стопку открыток из сумки и рассматривает их.
- Видишь, Молчунья, какие пирамиды? Огромные! А людей там сколько! А жара какая! На закате, когда солнце уже прячется за горизонт, в его свете они такие таинственные, такие...- он останавливается на секунду, пытаясь подобрать слова, - величественные! Сразу чувствуешь себя маленьким, незначительным, и очень-очень скоротечным. Ты же знаешь, что такое скоротечный?
Я киваю и протягиваю руки к открыткам, он отдает их мне, усмехнувшись. Разглядывая тысячи ступеней, сделанных из древнего камня, я вспоминаю только свое озеро и с разочарованием думаю, что никаким пирамидам, даже самым большим и старым, не сравнится с красотой утреннего солнца, тонущего в его воде.
Протягиваю открытки обратно, а он только качает головой:
- Эх ты! Так быстро просмотрела, будто в этом ничего интересного.
Я только улыбаюсь и снова пожимаю плечами.
Не могу отвести от него взгляда. Он напоминает тополь или клен в самый их расцвет – высокий, сильный, жизнь в нем так и бьет тысячей водопадов. Ваня работает летчиком, живет в большом, шумном и ярком городе, далеко-далеко отсюда. Приезжает в нашу деревеньку он пару раз в год, только чтобы навестить маму и поболтать со старыми друзьями детства. Он, как и я, вырос здесь, среди покошенных домов и полотен-полей. Но он уже видел столько красот и столько земель, что ничем его больше не удивишь.
Однако того самого озера он не видел.
Я киваю ему на прощанье, он машет рукой и улыбается так, будто позирует для фотографии. У него всегда такая улыбка - широкая, уверенная, немного шаловливая. Несмотря на его притворную беспечность, он очень умен и проницателен, и знает, наверное, больше историй, чем любая толстая книжка. Ваня часто рассказывает о своих полетах, о том, как они пролетали над горами Кавказа в страшном тумане, как садились с одним отключившимся двигателем, как рухнули на небольшом самолетике в болото и чудом выжили. Он любит говорить о самолетах, объяснять, какая деталь за что отвечает, какие бывают неполадки и как их исправить, какими самолетами он управлял, а о каких только слышал от других пилотов. Из-за его страстной любви к небесам мне иногда кажется, что в прошлой жизни Ваня был птицей. Или ангелом.
Я выхожу на улицу, пыль разлетается над ухабистой проселочной дорогой, окрашивая дрожащий над ней воздух в светло-желтый цвет. Солнце заключает меня в объятия, проводит руками по моим волосам и плечам, зовет пробежаться босиком по нежной траве, но я с сожалением отказываюсь: нужно вести коров на водопой, и мне сейчас не до игр.
Позади, у ворот одного из домов раздается высокий, резкий смех. Внутри меня растет болезненное напряжение, руки и ноги теперь будто из дерева, походка становится неловкой, вдруг мое тело забывает, как правильно двигаться. Я стараюсь не слушать, о чем шепчутся мальчишки, но слова сами садятся ко мне на плечи: сначала приглушенные, тихие, затем голоса смелеют, переходят на дерзкий крик, и сейчас каждое слово приобретает свою законченную и острую, как бритва, форму.
Ругательства, как град, обрушиваются мне на голову, а за ними – смех, едкий и ядовитый. После кто-то из мальчишек швыряет небольшой камешек, хорошо прицелившись –  я чувствую его быстрый укол в правое плечо. Второй камень, побольше, пролетает мимо. Я упорно смотрю на свои ноги, и отчаянно пытаюсь выглядеть равнодушной.
Все четверо радостно вопят мне вслед:  «Корова!», а после с хихиканьем убегают.
Я растерянно разглядываю свое белое платье, загоревшие руки и босые ноги.
Конечно, моя фигура никогда не была гибкой и миниатюрной. Я понимаю, что в их глазах красота выглядит иначе, что для них мое тело неприглядно и неприятно для глаз. Но я всегда любила свои изгибы и плавные линии, я любила пухлость и мягкость своего тела, его широту и крупные размеры. Мое тело - мой единственный постоянный дом. Как можно не любить то, что с такой радостью было подарено тебе? Как можно отвергать и сердиться на подарок, так мастерски вылепленный из глины? Пусть есть формы и лучше, чем моя; есть прекрасней волосы, стройнее ноги, округлее плечи и выразительней глаза. Но мое тело лишь одно на весь этот мир. Больше не встретить никого, чьи пальцы повторяли бы форму моих, чьи шрамы прочерчивали бы кожу так же, как мои, чьи брови изгибались бы под тем же аккуратным углом. Каждое тело - искусный и тонкий подарок, проработанный в небесных чертежах до мельчайших деталей, изготовленный самым опытным и преданным своему делу мастером, наполненный невидимым светом звезд и песней райских птиц. Как можно не любить тот шедевр, что был дан каждому из нас абсолютно бескорыстно?
Горячие камешки под ногами весело покусывают пятки. Как приятно чувствовать дорогу, ощущать кожей каждый шаг, каждую трещину и каждую ямку. Тепло земли с любовью припадает к моим запачканным ногам, и ощущение, будто идешь по солнечным лучам, не исчезает весь путь. Ветер, пробегая мимо, ласково развевает платье, ерошит листву на деревьях, закрадывается во дворы и гоняет там парочку листиков, что по неосторожности обронили деревья. Лето. Далеко, в конце дороги, сияет слепящей лампочкой рыжее солнце, разливая по умиротворенной земле мед, призывая чувствовать любовь и благодарность, пока есть еще время.
Одно слово, в котором таится новая, обновленная, воскресшая жизнь.
Ле-то.
***
Приподнимая завесу духоты, Праотец позволяет глотнуть свежего вечернего воздуха, ощутить смешавшийся в нем аромат согретой на солнце коры, полевых трав и теплого домашнего молока. После долгого рабочего дня, после утомительной ходьбы и выпаса коров, после всей тысячи мелких дел, что необходимо было сделать, отдых на тихой опушке, скрытой от чужих глаз, кажется самым справедливым и заслуженным подарком. В вышине расползается звездами иссиня-черное небо, обрушивается водопадом черноты за горизонт. За темнеющими ветками деревьев вырисовывается серебристо-медный силуэт молодого месяца; на нем золотятся поводья. Сказка, которую читает нам Старейший, стихает, и все живое медленно отходит ко сну.
Люди боятся ночи и таящихся в ней опасностей. Однако ночь служит или сну, или мысли. Если сон не приходит по какой-то причине, в голове возникают идеи и образы, один за другим заполняют ее, ожидая, чему ты научишься в этот раз, к чему приведет тебя твой лабиринт размышлений.
Не всегда бывают такие ночи полезны, но здесь приходит на помощь мать-природа.
То тут, то там раздается песнь кузнечиков; изредка приглушенно отзовется из лесов сова. Невидимой арфой журчит где-то в глубине леса ручей, а далеко-далеко внизу, в деревне, разносится эхом лай сторожевых собак. Кажется, будто бы слышно мерное дыхание засыпающих, неспокойное мяуканье дворовых кошек, шорох мышей в прохладных подвалах. На своей лунной колеснице Старейший въезжает на чернеющее небо, как на усыпанный звездной росой холм, и осматривается, никем незамеченный.
Все так прекрасно и так просто в эту минуту. Спутанные мысли уходят прочь, позволяя кристально ясному осознанию занять их место. Моя жизнь так же проста, как и лунный свет у моих ног: не нужно смотреть на него с разных углов, подвергать его сомнениям, тестировать на прочность - он итак красив в своей изначальной форме.
Я снова и снова говорю себе: не испытывай тех чувств, которых не хочешь испытывать. Не говори слов, которые не хочешь говорить. Не придумывай себе трудности. Не закрывай глаза на истинную красоту вокруг тебя. Не забывай о том, что ты - человек.
Я не чувствую различия между собой и природой: не существует ни меня, ни мира отдельно. Все превращается в один организм, который дышит землей и реками, приветствует приходящих в этот мир шуршанием молодой травы и пением скворцов. Я чувствую осторожность притаившегося в глубине леса дикого зайца, спешку никогда не спящего муравья, сосредоточенность стучащего клювом дятла, свободу ветра, который то проводит рукой по мягким водам далекого безбрежного озера, то прыгает по гребням гор.
Любая причиненная боль забывается, как заживает разбитая коленка.
Будущее расстилается передо мной легкой лунной дорожкой, нервно трепещущей на поверхности озера. Нужно сделать только один шаг, и начать движение к свету. Но рано или поздно чудесная дорожка растворится в темной воде, и больше не останется определенного пути - придется идти наугад, прислушиваясь к голосу леса и вглядываясь в молочно-белый туман, застилающий мой путь. Главное, повторяю я себе,  это не бояться. Оступлюсь в холодную воду - вернусь к прежнему размеренному шагу. Перестану различать, в какую сторону иду - буду ориентироваться по звездам. Услышу вой диких зверей - разожгу костер, чтобы отпугнуть их.
Страх парализует, не дает в полной мере наслаждаться тем, что нам уже дано, заставляет хотеть большего и цепляться за то, что неминуемо уйдет. Страх - не враг и не лукавый, он только неумелый поводырь. Не слушай, хотя его доводы кажутся убедительными, иди тем путем, который, как ты знаешь глубоко в душе, верен и правдив. Пусть только для тебя одного. Не останавливайся.
Что говорит мне ночь? Прежде всего, она учит меня ценить покой. Сколько ненужных действий мы совершаем за день, сколько ненужных слов говорим, сколько обдумываем бесполезных мыслей! Куда-то бежим, боясь опоздать, кого-то о чем-то спрашиваем, боясь пропустить важное, отчаянно перечисляем невыполненные дела, что-то записываем, перечитываем, считаем...
Я смотрю на грациозные острые пики, возвышающиеся силуэтами далеко на горизонте. Что им мы и наши дела? Через сотни лет после моей смерти мир преобразится неузнаваемо, исчезнет все, чем жила я, никого из знавших меня лично не останется в живых, а те острые вершины так и будут возвышаться там, непоколебимые, стойкие, равнодушные. А над ними, как нимб над святым, поднимется сияющее солнце, чтобы начать еще один день, чтобы дать жизнь одному и забрать ее у другого.
- Какая же я маленькая! – вдруг  восклицаю я. Шепотом поднявшегося вдруг ветра, шелестя задумчиво листвой, отвечает мне Праотец:
- Если мала, то как весь мир.
***
Куры недовольно что-то кудахчут, пока я рассыпаю перед ними зерно из старой, поржавевшей кастрюльки. Двор уже выстелен в светлые ковры утренних лучей, пара-тройка облаков затерялась на безбрежной лазури летнего неба. За калиткой слышно мычание и звон колокольчиков - коров гонят на пастбище.
Подметая дом, слышу, как гремит калитка, будто кто-то изо всех сил молотит в нее кулаками. Улыбаясь, осторожно снимаю с теплого хлеба кухонное полотенце и нарезаю хлеб медленно, аккуратно, чтобы ломти были одинаковой толщины. В кухне витает любимый запах свежей выпечки. Выхожу во двор и вижу два любопытных голубых глаза, подглядывающих в дырку в калитке.
- Идет, идет, - слышится беспокойный шепот.
Выхожу на улицу и протягиваю детям ломти еще горячего хлеба. Они хватают их с радостью, пихают в рот, пытаясь пережевывать маленькими, только сменившимся зубками, улыбаются жизнерадостно. В глаза не смотрят, впрочем, как и всегда. Боятся. Наверное, уже тысячу раз моя мама говорила им, что я не опасна, я не сумасшедшая, не слабоумная, я все осознаю и все умею делать, просто не разговариваю, но в них все равно таится обычный человеческий страх, страх непонимания. Они не понимают мое молчание, не понимают, почему я такая и отчего, а потому боятся. Но вкусный, свежий хлеб сильнее всякого страха передо мной, и потому каждый день они барабанят в калитку, хватают хлеб и убегают, как только поймут, что добавки не будет.
Сегодня привычная рутина нарушилась. Застенчивый рыжеволосый мальчик, внук одной из наших соседок, протягивает мне маленькую глиняную статуэтку:
- Молчунья, это Вам. Я его сам слепил, - кладет ее в протянутую ладонь, быстро-быстро смотрит в глаза, и убегает, раскрасневшись. Остальные следуют за ним, пара ребятишек, еще чавкая, восклицает "Спасибо!".
Я машу им на прощанье и возвращаюсь в дом.
Фигурка, которую мне подарил Гриша, изображает белоснежного коня. Даже не знаю, где он взял такие яркие белые краски, на солнце они почти слепят глаза своей чистотой. Конь стоит, вскинув голову к небу, будто ожидая чего-то. Он кажется почти живым, вот-вот сорвется с места и ускачет прочь, в степь.
Кроме мамы, мне никогда никто не дарил подарков. Я ставлю статуэтку на подоконник, и грива коня будто бы переливается на солнце. В душе моей рождается благодарность. Гриша пачкал пальцы о непослушную глину, аккуратно лепил голову, гриву, крепкое туловище, стройные ноги и хвост, подправлял неровности и шероховатости, выжидал нужное время, чтобы глина в печи затвердела, но не расплавилась. Он где-то раздобыл красивые белые краски, и потратил много своего времени, чтобы так аккуратно раскрасить коня. И он делал это не для себя.
Где мне взять хотя бы часть того человеколюбия, что таится в Гришином сердце? Где найти достаточно слов благодарности, если я не произношу ни одного?
Я глажу гриву коня указательным пальцем, в глазах у меня стоят слезы. Я вспоминаю и вспоминаю его быстрый, смущенный взгляд, робкий, как лесная синица. Я удивляюсь тому, что у него возникло желание заглянуть мне в глаза, увидеть не мои жесты, не мое тело, а душу, что скрывается внутри. Сквозь страх перед неизвестным, сквозь робость перед незнакомым его провело любопытство, желание знать, что таится там, за потупившимся взглядом Молчуньи.
И он увидел. Не соседку, не местную диковинку, не сумасшедшую, не одинокую, не слабоумную, не толстуху, не изгоя.
Наверное, впервые в жизни на него взглянула не привычная всем Молчунья, а кто-то другой, кто-то новый и незнакомый. Кто-то, кого он никогда не встречал, и у кого с Молчуньей не было ни капли общего.
Ася.
Для других Аси больше не существует. Есть Молчунья, застенчивая, медленная, неповоротливая толстушка, что пасет коров да помогает матери по дому. Молчунья когда-то была болтливой девочкой, взбиралась на деревья, пугала малышей, гоняла собак, воровала яблоки у соседей и кормила ими местных лошадей. Но после того, как ее впервые посадили на коня, а тот встал на дыбы и сбросил ее, Молчунья больше не говорит ни слова, хотя все понимает и все слышит. "Так бывает", - говорят они. "Ударилась головой, когда упала, и с тех пор - ни бэ, ни мэ", - и с жалостью глядят на Молчунью.
Есть Ася. Ася любит наблюдать за людьми и звездами, пасти коров, танцевать и петь. И Ася говорит, и говорит много. Ася говорит с солнцем и небом, с животными, с Праотцом. Ася пытается познать мир, и принять его, понять людей и их поступки. Ася никогда не боялась лошадей, и  все еще украдкой носит им яблоки с дерева, выращенного собственными руками. Ася не теряла речи, Ася просто хранит секрет, и потому ни с кем не говорит. В отличие от Молчуньи, она перестала разговаривать с другими не после падения с лошади. Это случилось несколько раньше, просто не было никого, кто смог бы заговорить с ней в тот момент, и все прояснить.
Есть такие секреты, о которых приходится молчать всю жизнь. Приходится молчать, в страхе ожидая снова услышать тот хриплый голос, почувствовать мерзкое дыхание и увидеть обезумевшие глаза. И хотя я слышу тихий голос разума, шепчущий мне о том, что его больше нет, что он давно мертв, и я снова могу разговаривать, я не могу заставить себя сказать хоть слово. Я боюсь, что слова ослушаются меня, и только я открою рот, чтобы произнести какую-нибудь банальную фразу, секрет выскочит наружу, выльется несвязным потоком букв, сотрясет меня, как цунами, и он восстанет из могилы, чтобы наказать меня за то, что я выдала его тайну. Я не смогу умолчать о его секрете, а потому и предпочитаю не говорить вовсе. Стоит только одному слову сорваться с моих губ, и меня будет не удержать. Я не хочу снова видеть его лицо. Я не хочу чувствовать липкий страх, заползающий в грудную клетку. Я не хочу вспоминать ту ночь, я не хочу чувствовать его цепкие руки, не хочу смотреть в алую воду.
Белый конь, которого вылепил Гриша, вселяет в меня непривычное спокойствие. Воодушевление. Страх уползает в темные углы, сворачивается под печью, прячется в корнях деревьев. Я слышу топот копыт, под которыми в стороны разлетается влажная земля. Освещенный только взошедшим солнцем, белый конь несется навстречу рассвету, развевается на ветру его белоснежная грива. Им невозможно не любоваться - сила, благородность и пронзительный ум таятся в этих глазах, красота животного вызывает слезы восхищения, грациозность завораживает так, что перехватывает дыхание. Боюсь пропустить хоть малейшее его движение, трогающее струны души, как нежные руки музыканта с трепетом касаются арфы. И вдруг кажется, будто в его облике спустился на землю сам Праотец, освещаемый не рассветными лучами, а собственным могуществом.
До тех пор, пока белый конь рядом, я ничего не боюсь.
Я крепко сжимаю в кулаке фигурку из глины, и говорю в тишину пустого дома:
- Твое присутствие мешает страху жить,
 Мешает ему править беззаконно.
 Его ни избежать, ни удушить...
 Ты оставайся здесь - с Тобою мне спокойней.
Открывается входная калитка. Я прячу фигурку в карман фартука, и берусь за дело. Беру в руки то старые тарелки, то потемневшие ложки и вилки, сито, скалку, потрескавшийся мерный стакан. В воздухе эхом висят прозвучавшие слова, почти ощутимые, звонкие, как трели утренних птиц. Но мама, зайдя на кухню, не замечает ничего. Начинается еще один хлопотный день.
***
Во второй половине дня, когда на нашей кухне стихает суета, а на улицу после дневного сна выбегают ребятишки, я заворачиваю остатки хлеба в чистое полотенце, набираю в бутылку воды, складываю все в старую бабушкину котомку, и отправляюсь в путь. Мама просит быть осторожней, но я знаю, что со мной ничего не случится. Под покровом раскинувших руки сосен, закутанная в шаль природной тишины, царящей над незнакомыми доселе опушками, где-то в самом сердце дикого леса я нахожу себя, снова и снова сталкиваюсь лицом к лицу с Асей. И только она дает мне ответы, уговаривает бросить роль Молчуньи и подняться с колен, найти в себе силы и взглянуть в глаза страху, что завел меня не туда, и покинул, оставив сидеть, заливаясь слезами, в кромешной тьме.
Нет в мире большей радости и большего благословления, чем быть в полной гармонии с самой собой, принимать свои ошибки, избавляться от недостатков и уважать собственное мнение. Только ты сам любишь себя больше, чем все тобой жившие, прощаешь себе самые тяжелые грехи, вытаскиваешь себя из грязи, веришь себе до последнего. Найди себя - и больше не будет места одиночеству в твоей душе. Найди себя - и найдешь в себе отражение целого мира, неизведанного и прекрасного, как райские сады. Но сказать - это всегда просто, как просто обещать и нарушать обещания, клясться в верности и бросать на произвол судьбы, уверять в правде и лгать без остановки, говорить о любви и оставаться равнодушным. Слова - переоценены, и больше нет от них никакого толку, кроме как запутать, запугать, заманить. В этом Ася согласна с Молчуньей, для которой мир лишен слов, но наполнен до самых краев чувствами и мыслями, а уж они-то обладают куда большей силой. Между "сказать" и "сделать" лежит огромная пропасть размером в трое небес, и пересечь ее можно только попросив Праотца подать руку. Ему и решать, перейдешь ли ты на другую сторону, или так и останешься топтаться на чернеющем обрыве сказанного, но никогда не сделанного.
Быть с природой наедине лучше любых наслаждений, даже самых долгожданных и несбыточных. Как будто ты заглядываешь за мировые кулисы, и вдруг видишь, какое притворство разыгрывалось перед тобой до этого, замечаешь декорации, сваленные в углу, актеров, смывающих грим.  Все обретает свой настоящий облик, или же вовсе исчезает в пыльных каморках и подсобных помещениях. Под тысячей слоев вранья и неправды сверкает, как бриллиант в черной грязи, истина - непостоянная и хрупкая. Не трогай ее и не бери в руки, а наблюдай. Ты удивишься, узнав, как много можно понять, просто наблюдая и не преследуя за этим никаких целей.
Я прохожу мимо знакомых домов, пересекаю дорогу, неспешным шагом иду через поле. Миную развалившиеся амбары, вступаю в прохладный лес. Спотыкаюсь о корни, раздвигаю ветки, греюсь в лучах солнца, заливающих фонтаном опушки. Поднимаюсь по холму вверх, прохожу босиком через холодный ручей, сворачиваю на усыпанную мелкими камешками тропинку и через несколько минут оказываюсь на вершине большого водопада, яростно молотящего кулаками о дно реки. Я сажусь на ковер из мягкой травы, уходящий вдаль, за частокол деревьев, и пропадающий где-то на границе с полем. Достаю хлеб и воду. Прохлада тонкой ладонью прикрывает меня от жарких касаний солнца. Притихнув, мы наблюдаем за шедевром единения природы. Зелень крон плавно перетекает в бурость коры; пенящаяся белизна у подножия водопада разглаживается в стремительный прозрачный поток; небо тонет где-то на задворках полей, растянутых, как желто-зеленые паруса.
Я знаю: если обернутся, можно увидеть Праотца, скользящего между деревьями неясной тенью. Его присутствие ощущается ни чувством и ни разумом, а только Душой, которая намного их выше, сложнее, надежней. Праотец не видит наших лиц, не знает, как выглядят наши тела, не слышит голосов, не замечает надетых на нас масок; Он обращается к самой нашей потаенной сути, запрятанной так глубоко, что мы сами редко в состоянии услышать ее даже при полнейшем безмолвии. Отпуская нас в этот мир, Он не видел тел младенцев, которыми мы должны были вскоре стать, Он видел только свет, из которого мы состоим. И в каждом он сияет различно, и нет на этой Земле двух одинаковых, но есть похожие: редко выпадает Душе удача найти в другом свет, который сияет почти теми же цветами, что и ее собственный. Найдя же друг друга, Души навсегда остаются рядом, становясь все похожей и все ближе, и вскоре уже ни одна из них не помнит, какими цветами сияла до встречи с другим: так сильно и крепко переплетается их свечение. Слово "навсегда" Души понимают иначе, чем разум - смерть для них не окончание и не начало, а продолжение долгого совместного пути.
Смерть есть конец, - утверждают те, кто Праотца не слышит. Смерть есть конец, в котором заключено начало, - утверждаю я, надеясь, что правильно услышала Его слова. И под смертью я никогда не подразумевала только увядание человеческого тела. Смертью заканчиваются времена года, смертью заканчиваются новые начинания, смертью заканчиваются неосуществленные идеи, невысказанные чувства, непригодившееся человеколюбие, неоконченное произведение, неумеренное счастье, неоправданная печаль... Словом, все, что способно подойти к концу.
Думая об этом, я поворачиваю голову вправо и вглядываюсь вдаль: за волнующимся морем неровных верхушек леса, далеко отсюда, разворачивается лесоповал. Выкорчеванные, стонущие, израненные деревья поедает визжащая бензопила. Там, где однажды был молодой и густой лес, теперь осталось только безжизненное пятно светло-коричневой земли, на которой суетливо копошатся тракторы и экскаваторы. Люди, возомнившие себя властителями леса, перетаскивают освежеванные трупы деревьев на грузовики и прицепы. Пни сиротливо торчат из разрытой земли.
И хотя мне больно смотреть на гибнущие деревья, и я хочу отвернуться и наблюдать за веселой рекой, что-то заставляет меня задержать взгляд. Люди сгрудились у огромного, пышного, дышащего жизнью дуба. Его крона, наверное, отбрасывает внушительную тень, и маленьким людям внизу кажется, что он заслоняет солнце. Ветви его тревожно дрожат - люди распиливают крепкий ствол. Долго тянутся минуты, шатается крона, скрипит зубами пила, и, в конце концов, дуб валится на бок, как подстреленный медведь, задевая соседние деревья, опускается  на землю с оглушающим грохотом. Люди уже подгоняют машины, обрубают ветви, а листва его все еще переливается таинственным изумрудом, дышит нынешним летом и сотней прожитых лет, вспоминает птиц, что пели на его ветвях, хватается за остатки летнего тепла, спадающего на него вуалью. Одиноко возвышается в небесах солнце, с укором глядит на происходящее. Любая жизнь, даже самая великая, подходит однажды к своему завершению, как бы ни хотелось сделать для нее исключение.
Внутри у меня вместе с печалью просыпается чувство тихого и благоговейного восторга. В любом окончании есть что-то прекрасное, как в недавно горевшем до небес костре, от которого сейчас остались только слабо тлеющие в темноте угли. Окончание естественно и природно, но не всегда безболезненно. Тем не менее, за любым концом следует неразрывно связанное с ним начало. На месте спиленного дуба рано или поздно вырастет новый, и он будет сильнее, крепче и прекрасней предыдущего, а люди, срубившие его предшественника, к тому времени уже давно перестанут ходить по этой Земле. Природа циклична, и движение ее никогда не останавливается, повторяя каждый этап через определенный промежуток времени. Змей снова и снова кусает себя за хвост.
В тот промежуточный момент между концом и началом, когда я принимаю, что ушедшее уже не вернуть, а новое пока не спешит показаться, у меня всегда захватывает дух, и я с нетерпением жду того, что только ожидает меня, прячется в неясном тумане будущего. Так и весь лес затаил дыхание, пораженный кощунством, что совершили над гигантским дубом маленькие люди, и в то же время терпеливо ожидающий, пока ветер принесет на эту пустую землю новые семена, которые однажды превратятся в величественные деревья, волшебные своей красотой.
Праотец смотрит на маленьких людей не с укором, но с печалью. Не тому он учил, но нет его вины в непослушании глупых учеников. Еще секунду погружено его лицо в скорбь, а затем по нему разливается свет. Прощение спасительно. Без него невозможно ни забыть причиненные обиды, ни принять собственные ошибки. Без него нельзя найти покой, и, что еще важнее - где заканчивается прощение, там заканчивается любовь. Об этом уже написано во всех священных книгах, но от того, что я прочитаю простые слова, я не научусь этим мудростям. Их нужно продумать, к ним нужно прийти. Я вспоминаю, как пыталась научиться плавать, наблюдая за тем, как плавают другие. Войдя в воду, я тут же возвращалась на берег, понимая, что все вроде бы крепко запомнившееся напрочь вылетело из головы. С мудрыми словами из мудрых книг чаще всего приключается то же самое.
Еще раз взглянув с печалью на поваленный дуб, я решаю, что пришло время возвращаться домой. Солнце слегка сместилось в сторону, и тянет свои длинные руки к горизонту, лежащему так далеко. Я вприпрыжку сбегаю вниз по тропинке, слушаю грохот водопада, напевы реки, бормотание ветра, который снова и снова путается в листве, скрипучий смех деревьев. Я ложусь на берег и смотрю в зеркальную воду: здесь течения почти нет. Мои русые непослушные волосы развеваются из стороны в сторону, весело блестят голубые глаза, на пухлых щеках играет румянец. Отражение счастливо улыбается. Я вскакиваю на ноги, подбрасываю котомку с остатками хлеба вверх, ловлю ее и кружусь в диком танце. Далеко-далеко раздается неясный гром. А может быть, это тихо смеется вместе со мной Старейший.
***
- Ты лошадей кормить? - добродушно спрашивает меня конюх по имени Лавр. Он сильный, храбрый, умный, настоящий герой. Мне рассказывали, что как-то раз в лесу на него напал волк, и он сумел отбиться без ножа и ружья. Несмотря на его огромный рост и руки толщиной со ствол небольшого дерева, Лавр очень вежливый и мягкий. Больше всего в мире он любит своих лошадей. По всему телу у него растут густые черные волосы, и из-за этого он похож на очеловеченного медведя.
Я застенчиво киваю и слегка покачиваю пакетом яблок. Лавр машет рукой, приглашая внутрь.
В конюшне светло и чисто, видимо, Лавр как раз закончил уборку. Почти все денники пусты, только из двух или трех доносится фырканье и легкое ржание.
- Почти все лошади в поле, но Август и Зоря остались здесь. За ними сейчас глаз да глаз, - Лавр подводит меня к одному деннику, где тревожно мотает головой красивый крупный конь, рыжий, как летнее солнце. - Это Август. Больной он какой-то в последнее время, мало ест и почти ничего не пьет, - Лавр с грустью похлопывает Августа по широкой шее. Август шарахается в сторону, наклоняет голову и начинает принюхиваться к чему-то на полу. Мы с удивлением смотрим вниз, Лавр начинает смеяться.
- Сейчас съест все твои яблоки!
Сквозь дырку в двери денника Август с любопытством нюхает мой пакет с яблоками.
- А ну-ка, дай ему одно, - просит Лавр.
Я протягиваю рыжему жеребцу крупное, спелое яблоко, порезанное на четыре аккуратных дольки. Он хватает сначала одну, потом вторую, потом проглатывает две оставшихся. Я беззвучно смеюсь, Лавр в недоумении чешет затылок:
- А с моих рук не ест... Еще дашь?
Я с энтузиазмом киваю, Август нетерпеливо тыкается мне в плечо мордой. Еще яблоко, и еще... Проходит совсем немного времени, а полпакета яблок уже как ни бывало. Лавр гладит успокоенного коня по густой гриве.
- Вот странность. То от меня шарахается, то с чужих рук ест... Загадочный ты конь, Август, ох загадочный, прям как твоя мамашка!
На мой вопросительный взгляд Лавр поясняет:
- Мама Августа - мы ее Пламенной называли - та еще кобылица была. Дикая, неприрученная, мы ее нашли в лесу, видно, сбежала от кого-то. Ох и намучались мы с ней! Возить телеги она не хотела, на спину себе никого не брала, ела только из корыта, и никогда - из рук. А выпусти ее на пастбище, так носилась весь день, еще потом с веревками за ней бегали, чтобы обратно в конюшню вернуть. А потом сбежала как-то, сломала забор, которым мы пастбище обнесли, и пропала в поле, - Лавр улыбается, вспоминая то время. - Мы тогда плечами пожали да и забыли про нее: кому такая кобыла нужна, коли от нее в хозяйстве никакого толку. Прошло время, года этак полтора. Я рано утром шел в конюшню, в темноте увидел коня перед воротами. Ну, думаю, караул, кто-то моих лошадей ни свет, ни заря ворует. Подхожу ближе, а это она стоит, Пламенная, хвостом машет. А к ногам жеребенок жмется, напуганный, крохотный, худой-худой. Я их осторожно в конюшню завел и ахнул: Пламенная вся в шрамах была, кто-то сильно над ней издевался. Я руку протянул, чтобы ее погладить, и про себя молю, хоть бы не дичилась - а она мне мордой в лицо тыкается, будто прощения просит. С тех пор она у нас самая послушная кобылка была, все делала как надо, и всегда следила, чтобы мы за ее сыночком хорошо ухаживали.
Я киваю, показываю пальцем на Августа, слегка качаю ладонью над его головой, как бы указывая на что-то крупнее его, потом непонимающе осматриваюсь вокруг и пожимаю плечами. Лавр сначала смотрит в недоумении на пустые денники, а потом хлопает себя по лбу:
- Ты спрашиваешь, где теперь Пламенная?
Я снова киваю.
- Да ее нет уже давно, волки загрызли. Мы как-то в лес пошли за дровами, ну и Пламенную с собой взяли, телегу везти. А Август всю неделю до этого как бесноватый был, ржал, скакал, шарахался от всех, есть не хотел. Чувствовал, видимо, что что-то не так пойдет. Мы в лес углубились, набрали дров, возвращаемся, а на Пламенной уже волки сидят, грызут. Мальчонка, которого мы с ней оставили, волков испугался, бросил ружье и сбежал. Молодой еще слишком был. А Пламенная хорошая лошадь была, таких теперь ищи-свищи... Жаль ее, конечно. Но что поделаешь, - Лавр пожимает плечами и, заметив печаль в моих глазах, поспешно добавляет: - Давай я лучше тебе Зорю покажу.
Мы проходим немного дальше, из больших чистых окон на нас падают крупные снопы света, покрывавшие конюшню необычным узором. Сквозь одну из решеток на нас смотрят с любопытством настороженные голубые глаза.
- А это Зоря, - Лавр подносит лошади несколько яблочных долек. Зоря - крупная, даже массивная белоснежная лошадь с густой вьющейся гривой, длинными ногами, и сероватым хвостом.
- Хорошая лошадка, рабочая, трудолюбивая. И такая красивая, хоть городским показывай! - Лев с любовью гладит Зорю по носу. - Ласковая очень, ребятишек любит катать, особенно если они ее морковкой угощают. Все конюхи любят с ней в поле выходить, очень уж у нее характер покладистый. Вообще, знаешь, Молчунья, сколько лет работаю с лошадьми, все замечаю, насколько они добрее и благородней нас. Капризные, да, непослушные попадаются, или даже озлобленные. Но в животных этой мерзкой подлости нет, как в людях бывает. Да и любят они искренне. Иногда мне кажется, - он задумчиво смотрит на Зорю и треплет ее по холке, - что в жизни они куда лучше смекают, чем мы. Работай много, ешь сколько необходимо, спи, когда устаешь, люби тех, кто о тебе заботится - и будет у тебя простая, но счастливая жизнь. Мы так не умеем... Нам все время нужно еще и еще. Все нас не устраивает, все нам не так. А лошадь только в поле выпусти, морковку дай, и больше ей для счастья ничего не нужно.
Я согласно киваю. Лавр еще несколько минут думает о чем-то своем, и вдруг спохватывается:
- Мне еще двор убрать нужно, прежде чем остальные вернутся. Ты пока с Зорей побудь, покорми ее, пообщайся... Ты ведь лучше других знаешь, что чтобы другого узнать, много разговаривать не обязательно, - он весело подмигивает мне и спешит прочь.
Зоря тревожно фыркает, увидев, что Лавр уходит, но все таки соглашается есть из моих рук. Я глажу ее по морде, гриве и шее, и думаю о том, как бы мне снова хотелось прокатиться на лошади верхом. Но никто этого не допустит, ведь все думают, что я испугаюсь, если лошадь поведет или она будет неспокойна.
Никто не знает правды. Когда столько лет назад лошадь сбросила меня со своей спины, я, хоть и испугалась, но не слишком пострадала от этого, просто слегка ушибла спину и голову. Я по-прежнему так же сильно люблю лошадей, как и много лет назад. Но мне даже не разрешают подходить близко к пастбищу. Нет возможности объяснить остальным, что та лошадь не причинила мне вреда. Мама каждому в деревне запретила подводить меня к лошадям. Она боится, что у меня может начаться истерика. А ведь на самом деле все наоборот: лошади наполняют мое сердце любовью.
Так и получается, что из-за недопонимания меня лишают радости. Недопонимание - вообще одна из страшнейших стен, что возникает между людьми. Выясняй все до конца, не закладывай молчаньем ее кирпичики, иначе только себе сделаешь хуже. Человеческое восприятие очень разное и очень отличное. Что для меня плохо, то для другого лучше не сыщешь. Чего мне в жизни не понять, другой раскалывает, как орех. Что я считаю низким, то другому - благородство. Случаи, когда люди друг друга до самой глубины души понимают, очень в этом мире редки. Скорее я  неправильно истолкую слова чужого, чем догадаюсь, как для него звучит то простое, что он произнес. Говори, спрашивай, объясняй, и главное - ничего не бойся, ведь все мы люди, все мы не понимаем других. И себя, бывает, тоже не понимаем.
Красивее лошади, чем Зоря, я еще не видела. Белая, как нетронутый лесной снег поутру, даже чище.  Кажется, будто от нее исходит слабый свет, будто где-то внутри нее живет маленькое солнце, или крохотная звезда. Лошадь задумчиво смотрит куда-то в конец конюшни, и взгляд ее кажется поникшим и грустным.
- Не грусти, Зоря, - шепчу я, - твоя болезнь скоро пройдет, и ты сможешь выходить в поле, помогать другим, катать детей, кушать сахар, бегать по пастбищу под заходящим солнцем. Недолго тебе осталось здесь томиться. Лавр за тобой присмотрит, тебя вылечит, и ты снова будешь на свободе.
Зоря все же отказывается от последнего яблока. Тяжело вздохнув, я еще раз глажу ее по густой мягкой гриве, шепотом прощаюсь, и отхожу к Августу. Август с удовольствием лопает оставшееся яблоко и отходит к окну, заметно успокоенный. Решив не дожидаться Лавра, я направляюсь  к выходу.
Он, конечно, был прав насчет доброты и искренности животных. Характеры у них бывают разные, разным бывает и настроение. Они бывают агрессивны, обидчивы, хитры, непослушны, эгоистичны и требовательны. Но подлость, месть, лицемерие - эти черты скорее присущи человеку. А есть такие животные, что от плохой жизни только добрее становятся. Их предают, а они верят, им причиняют боль, а они прощают, их оставляют в одиночестве, а они снова привязываются. Кто кого на самом деле учит, человек животное, или животное человека – тот еще вопрос.
Я выхожу в залитый вечерним солнцем двор конюшни, слышу, как Лавр напевает себе под нос, размахивая влево-вправо большим потрепанным веником. Я улыбаюсь, машу ему на прощанье. Он почему-то смеется весело и машет в ответ. Далеко в поле видны движущиеся фигурки всадников, лошадей, тянущих телеги, собак и коров: с пастбищ и полей односельчане возвращаются домой. В воздухе уже повисли пока незаметные для глаз летние сумерки. Во дворы выносят столы, стулья, столовые приборы, чтобы поужинать на свежем воздухе. Я возвращаюсь домой, представляя, что Зоря шагает рядом со мной, гулко разносится по улице цокот копыт, и все оборачиваются на ее серебристое свечение, разгоняющее темноту.
***
- Кого я вижу! Молчунья!
Застенчивый утренний воздух сотрясает веселый, насыщенный хохот. Митрофан-пасечник спешит ко мне, вытирая руки о фартук.
- Ты проходи, проходи, - приглашает он, обнимая меня за плечи, - я тут как раз только стол накрыл...
Я захожу в его небольшой, но уютный дом. На полках толкутся банки, графины, жестянки, одни в паутине, другие только вымытые. Отдельный шкаф у стены весь забит дневниками пасеки, старыми, почти рассыпающимися в пыль, и новехонькими, только начатыми. Возле него на небольшом столе лежит кучкой загадочный инвентарь пчеловода. Я узнаю только пару маркеров, лупу, нож странного вида и дымарь. Названия остальных вещей мне неизвестны.
 На столе сияет блестящим боком самовар, возле него сгрудилась пара  простых керамических чашек, тарелка с блинами и целая армия баночек с медом, которые аккуратно подписаны и крепко закрыты.
- Ты садись, устраивайся. Ух, поболтем! Тыщу лет ко мне уже не заходила, - он с притворно обиженной миной грозит мне пальцем и  суетится у стола, разливая чай.
Митрофану около шестидесяти лет, но во всей деревне и ее округе нет человека веселее и бодрей. Митрофан полный, розовощекий, у него непослушные седые волосы, ровные густые брови и короткая кучерявая борода, в которой постоянно прячется улыбка. Пасечник он с самого раннего детства, и уже в четвертом поколении. Еще ему нравятся рыбалка, гончарное дело и езда верхом. Хотя на лошадей он теперь взбирается с трудом, раньше по вечерам все детишки высыпали на улицу, чтобы посмотреть, как Митрофан будет лететь галопом на каком-нибудь бешеном жеребце, а потом гарцевать и распевать народные песни.
- Как мама твоя? Как сама? Хорошо у вас все? - Митрофан плюхается на стул напротив и принимается за блины.
Я энергично киваю, показывая, что у нас все в порядке, и тоже берусь за еду.
- У меня тоже все по-прежнему. Доча недавно из города приезжала, привозила подарки всякие, еду... Зачем еду, говорю, везешь? Или думаешь, что я от голода тут помру? - Митрофан смеется и хлопает себя по животу. - У нее все хорошо, внуки в лагерь уехали, зять дома валяется, отдыхает мол... Было б от чего отдыхать! Он весь год на попе сидит, в компьютер смотрит! А от этого еще, оказывается, отдыхать надо, - Митрофан качает головой и ухмыляется, подливает мне еще чаю. Я кивком благодарю. Он кладет в рот уже четвертый блин и продолжает говорить:
- У меня есть друг из соседней деревни, его Витькой зовут. Он кузнец. Увиделись недавно. Говорит, мол, руки слабые стали, поднимать тяжести не может, и спина у него болит, и вообще, возраст... Я его слушал-слушал, думал-думал, а потом как гаркну: "Витька, да хватит ныть уже!". Он сразу замолчал. А я ему: "Ты еще полный сил, здоровый, как бык, еще работать и работать, а ноешь, как рухлядь старая! И не стыдно тебе, а? Вот сколько лет тебя знаю, меньше всего бы от тебя этих соплей ожидал!". Он чего-то мекает, соглашается. А меня же понесло, как всегда, - Митрофан начинает смеяться, и расплескивает чай по всей скатерти. Я говорю: "Еще полвека отработаешь и не пикнешь даже! И на свадьбе моих внуков спляшешь!". Тут он, конечно, расслабился уже, смеется. И ныть перестал. Посидели с ним, поговорили по душам, решили через пару месяцев встретиться. А я ему на прощанье и говорю: "Витька, если начнешь жаловаться в следующий раз, я тебе сразу в лоб дам, без лишних реверансов!". На том и порешили.
Я хихикаю, и Митрофан тоже. Его хихиканье всегда переходит в басовитый гогот, от которого звенит в ушах.
- Возраст берет свое, конечно. Это ты молодая и о таком даже не думаешь, так что цени здоровье свое. А я когда с кровати встаю, все надеюсь, что ноги со мной встанут, а не останутся лежать. Но это уже как Богу угодно. Останусь без ног - научусь на руках ходить, буду детишек с деревни развлекать. А там, глядишь, городские начнут сюда ездить, на меня смотреть. Может пса себе заведу, который на двух лапах прыгает, и отправимся в гастроли по миру. Правда за пчелами придется кому-то другому смотреть, но это не беда, найдется кто-нибудь охочий, - он открывает банку с медом, намазывает его на блины в три слоя, протягивает один мне, второй запихивает в рот и жует, причмокивая от удовольствия. - Хороша жизнь, а, Молчунья? Вот утром встал, а за окном темно еще, только петухи кукарекают. Пошел, водой облился, в саду посидел, послушал, как птицы первые начинают петь. А там уже и солнышко всходить начнет, значит, за работу пора. Что они, эти городские, в жизни понимают! - он с негодованием машет кружкой куда-то в сторону. - Вон Катькин муж с утра до ночи в помещении, ничего кроме своих мониторов не видит, циферки-циферки одни. "Разработки", - надутым от важности голосом произносит Митрофан. - Тьфу ты! А восход над лесом он хоть раз в жизни видал? А пробовал медовые соты, только с пасеки, в которых еще солнце до сих пор отражается? А в речке голышом купался? - Митрофан разочарованно отмахивается. - Какая там жизнь, Мол-чу-неч-кааа!- произносит он почти нараспев. - Нет ее, оттого и несчастные ходят. Слова умные выдумали: "депрессия", "кризис", "стресс"... Ерунда какая-то. Одним словом это все называется, и знаешь, каким? - Митрофан ставит чашку на стол и смотрит мне в глаза. Я отрицательно качаю головой. -Нытье! Вот как это называется! НЫТЬ-Е! Только сами себе жизни усложняют. Все им не так! Все не нравится! Вот честное слово, я бы… им…, - Митрофан в сердцах хлопает ладонью по столу, столовые приборы жалобно звенят. -Не ценят они ничего. Как дети малые, топчут ножками и требуют чего-то нового, интересного, чтобы им скучно не было. А только им не дают, так начинается: «Беда! Все плохо! Так много проблем!».  Запомни, Молчунья, - он вдруг становится очень серьезным, и даже понижает голос, - в жизни есть только одна проблема, и зовется она смерть. По сравнению с ней, все остальное - цветочки на лугу.
Улыбка, вызванная его страстным монологом, мигом сползает с моего лица. Я киваю, и замираю в ожидании, догадываясь, о чем он будет сейчас говорить.
- Когда жена умерла, я места себе не находил. Ни спать не мог, ни есть. Лежал на кровати и смотрел в потолок. Пасека, сад, дом - ничего не интересовало. Жизнь закончилась. Все! Я, конечно, продолжал кое-как вести хозяйство, но мысли были только об одном, всегда, каждую секунду. Даже во снах не прекращался мой траур. Казалось, будто прошла уже вечность, а на деле не было и месяца с ее смерти. Плакал много, конечно. Убивался. И думал как-нибудь самому пойти да с оврага спрыгнуть, в реке утопиться, или еще что, - он виновато и печально пожимает плечами. – В такие моменты разные мысли приходят, когда свое самое родное теряешь. И страшно было очень, особенно по ночам, когда один в холодной постели лежал. Всякое мерещится, от усталости ли, или правда чертовщина какая лазила, я уж не знаю. Со временем только, кое-как, постепенно, мало-помалу,  начал приходить в себя. Появился интерес к жизни. Внутри все так же болело, конечно, и легче не становилось, наоборот, иногда даже хуже, чем поначалу, но главным было то, что я бездействовать перестал. Полностью отдал себя пасеке, внукам, дочке с зятем... И понял, что пережить можно все. Тебя сломают, тебе будет тяжело и трудно, ты не будешь находить себе места... Но ты переживешь. Снова поднимешься на ноги. Станешь сильнее, во много раз сильнее, чем был до этого. И, может быть, откроешь себя с новой стороны, - он делает задумчивую паузу. - Лишь через много лет я понял, что Наточка, моя Наточка, все еще рядом.
Он придвигается ко мне чуть поближе, и говорит шепотом, будто рассказывая страшный секрет:
- Каждый вечер я выхожу во двор и смотрю на звездное небо. И с него мне сияет далекая яркая звезда. Наверное, по ней ориентируются корабли и заблудшие души. А я смотрю на нее, и знаю - это Ната, моя звездочка, освещает мне путь. В пасмурные дни звезды этой не видно, но я знаю, что она там, всегда там, смотрит на меня сверху, бережет, волнуется. И ты знаешь... Мне так спокойно на душе, - он облегченно улыбается, и мысли уносят его куда-то вдаль. - В тот день, Молчунья, когда я умру, ты выйди во двор и взгляни на небо - там будет сиять две ярких-ярких звезды, совсем близко друг к другу. То мы с Натой после долгой разлуки опять будем вместе, - говорит он громче, и голос его трескается, как тонкий лед по весне. Он молча разливает чай. Бьющаяся о стенки чашек вода звенит колоколом в этой мрачной тишине. В жаркое летнее утро вдруг проникает холод.
- Все ерунда, только любовь и смерть важны, - произносит Митрофан после долгой паузы. Потом прокашливается и снова улыбается, хоть и немного грустно. - Но не будем об этом.
На кухне ледяной завесой чернеет тишина. Митрофан снова откашливается.
-Лучше я тебе расскажу свою любимую легенду про смеющегося монаха. Ну, чтобы отвлечься от всего этого, - он проводит рукой по вспотевшему лицу и  начинает рассказывать:
- Жил-был однажды один монах. Он много путешествовал, много повидал мест, какие нам и не снились. И был он очень мудр. Мудрость его заключалась в том, что он постоянно смеялся. Все время, только просыпаясь, после обеда, перед сном, во время сна... Он смеялся, но не объяснял, почему. И люди удивлялись ему. А многие хохотали вместе с ним. И так собирались целые толпы на улицах и площадях, и люди смеялись и смеялись, а слава о монахе доходила в другие города и страны. Некоторые считали его смех причудой, некоторые - болезнью, а некоторые - благословлением. Но благодаря его смеху столько людей поняли суть счастливой жизни, которая заключалась вот в чем: многие наши проблемы настолько надуманы и играют такую небольшую роль в наших жизнях, что реагировать на них можно только заразительным смехом и никак иначе! На самом деле очень немногие вещи заслуживают нашего внимания, или, не приведи Господи, печали - но глядя, как серьезно люди порой относятся к ним, этому странствующему монаху ничего не оставалось, как хохотать! И люди, понимая это, начинали хохотать вместе с ним. А он нес в чужие страны радость и добро, создавал счастье там, где его не ждали, и смеялся при этом, конечно,  - Митрофан заканчивает свой рассказ с радостной улыбкой на вновь посветлевшем лице. - Смех - это прекрасное лекарство. В мире столько хорошего и интересного, столько вызывает радость, столько чудес случается всего за один день! Ну как тут не смеяться? - и его голос рассыпается в тысячу звонких смешков.
Я чувствую, как глубоко внутри, где-то рядом с сердцем, во мне зарождается ласковое тепло - любовь к Митрофану и его бессмертному оптимизму, любовь к его рассказам, любовь к его оглушительному смеху, к его незаметным слезам, к его преданности жене, к его восхищениию природой, ко всей его жизни, наблюдать за которой мне так посчастливилось. Я люблю его так, как можно любить только близких тебе, не по крови, а по духу, тех, с кем и без единого слова ты находишь полное взаимопонимание. Я спрашиваю себя: уж не был ли Митрофан в одной из его предыдущих жизней этим монахом, уж не он ли спасал людей своим благодушным смехом?
Я склоняю голову в благодарности за завтрак, а Митрофан, в своей доброте, только отмахивается. Мы выходим во двор, где вовсю уже на бледном небе разгорается пожар. День обещает быть душным.
Вдалеке, возле полей из цветов и трав, растянувшихся на много километров, стоят в ряд разноцветные ульи, похожие на радужные домики: пока мы с Митрофаном бездельничали, пчелы уже успели хорошо потрудиться. Митрофан накидывает на себя плотный медицинский халат, надевает перчатки и белую кепку, усмехается, показывая на ульи:
- За всю свою жизнь работы на пасеке я уже и не знаю, кто мне ближе: пчелы или люди. Последних я вижу реже, да и говорю с ними меньше. На-а-амного меньше, - снова смеется он. - Ну, Молчунечка, был рад тебя повидать. Ты заходи почаще, глядишь, может и пчеловодством заинтересуешься... Я тебя всему научу, все покажу. Это совсем не скучно, только страшновато и сложно поначалу, а потом - очень и очень увлекательно, - он задумчиво хмыкает. - Прям как жизнь...
Поддавшись неожиданному для меня порыву, я кидаюсь Митрофану на шею и крепко обнимаю его, пытаясь отдать ему всю мою любовь, которую я не могу выразить словами. Митрофан даже охает от неожиданности, а потом своими крепкими, сильными руками прижимает меня к себе, будто защищая, как родной отец. С ним страх забывается сам по себе.
Разомкнув объятия, Митрофан прощается, и уже было собирается уйти к ульям, как вдруг спрашивает с хитрой улыбкой:
- Молчунь, а ты на танцы-то идешь сегодня?
Я радостно киваю.
- Вот и отлично, - говорит Митрофан, поправляя кепку. - Ох и напляшемся мы с тобой!
***
Покормив кур и собак, прополов сорняки, убрав сарай, почистив корыта, и справившись с еще сотней мелких домашних дел, я смогла выкроить пару свободных часов перед началом танцев. Все внутри меня томилось, тянулось к озеру, к его спокойной, недвижимой воде, и перед моими глазами снова и снова появлялись его крутые берега, блики солнца на его поверхности, и крепкая, старая ива, протянувшая свои морщинистые ветви высоко над водой. Озеро пряталось глубоко в лесу, и было единственным уголком во всей деревне, принадлежавшем только мне. Конечно, все, чем мы владеем, временно, и по-настоящему даже мое озеро было вовсе не моим; но только забравшись на ветви старой ивы, увидев лес свысока, почувствовав прохладу воды, я чувствовала себя дома.
Пока я иду вприпрыжку по лесу, прислушиваясь к его голосам, неожиданно на меня налетает всепоглощающее ощущение полной свободы. Будто с меня спали тяжелые стальные оковы, и тело впервые смогло расслабиться после долгого и тяжелого напряжения.
Я могу смеяться. Я могу танцевать. Я могу петь. Я могу плакать. Я могу лечь и ничего не делать. Я могу говорить с Праотцом. Я могу так много, что сама с трудом осознаю всю ценность моей свободы.
Я могу сесть на поляне в кружок из солнечных лучей, закрыть глаза и слушать свое дыхание. Я могу залезть на самое высокое дерево в деревне и грызть яблоко, наблюдая за людьми, изредка проходящими мимо. Я могу ходить босиком по траве. Я могу кидать камни в воду и смотреть, как невидимыми ножками кто-то разгоняет по ней волны. Я могу кормить лошадей. Я могу срывать теплые на солнце ягоды.
Я могу так много, и впереди еще столько несделанного, ожидающего меня совсем рядом, почти за поворотом, на следующей тропинке, за следующим деревом. Что изменится через день? Где я буду через год? Все еще здесь, или ноги приведут меня в совсем другое место, неожиданно, и в то же время так предсказуемо? Куда лежит моя дорога? И где он, мой настоящий дом? Здесь, или пока еще не найден, но терпеливо ждет, пока через сотню, тысячу, миллион шагов я приду к нему и постучусь в его двери? Куда ведет меня нынешнее стечение обстоятельств, к чему? К кому?
Сколько вопросов, не дающих покоя! А ведь все просто и легко, легче не бывает - доверься ведущей тебя силе. Ты можешь верить не в Праотца, а в кого-то другого, ты можешь не верить в них всех, ты можешь доверять только науке или только своему сердцу, или только тому, что слышал. Ты можешь жить так, как тебе угодно, ты можешь сам контролировать свою судьбу, ты можешь не контролировать ее вовсе, ты можешь быть свободным от веры, или полностью погрузиться в нее. Ты можешь отрицать счастливую жизнь. Ты можешь жить исключительно ею. Ты можешь делать все, что угодно, и сила, что всегда таится позади тебя и перед тобой, поведет тебя дальше, аккуратно меняя твои шаги, корректируя маршрут, убирая или прибавляя преграды, приводя и уводя других с твоего пути, терпеливо ожидая, пока ты достигнешь цели. За которой будет еще одна, но об этом сейчас тебе знать не нужно.
Поэтому я больше не задаю вопросов, а предпочитаю просто идти вперед. Если вы расспросите бывалого путника о предстоящем маршруте, но так и не решитесь пройти его, какой был толк в ваших вопросах?
Глубоко в лесу даже тишина становится слишком звонкой, а пение птиц - хрустально чистым, и глубоко радующим сердце. Вот я выхожу к озеру, и чувствую, как един мир во мне с миром вокруг. Все верно и все правильно, и невозможно отрицать настоящий момент - весь мир движется по единственному существующему для него пути.
Я снимаю пыльные сандалии и оставляю их у корней ивы. Хватаюсь руками за ветви потоньше, приподнимаюсь, ставлю ногу на низкий выступ в коре. Пара шажков, пара прыжков, и вот я уже сижу на своей любимой ветке, свесив ноги в прохладную пустоту. Пожелтевшие от августовского солнца ивовые листья дружелюбно шелестят рядом.
Это место для меня сродни святыне. У Праотца нет храмов и нет алтарей за исключением тех, что вокруг - зеленой травы, молодых деревьев, лазурного неба, серебряной воды. Здесь его присутствие чувствуется ближе, и кажется иногда, будто между ветвей мелькает его силуэт, объятый мягким светом.
Весь ужас перед хранимым секретом, и перед его владельцем, утихает, тонет в заполонившей лес тишине. Нет больше Молчуньи, нет ее застенчивых, неуклюжих движений, нет беззвучного смеха, нет нелепых размахиваний руками. Я становлюсь собой, я становлюсь Асей, о которой все давно забыли.
Я сижу на старой толстой ветке, и ветер слабо играет с моим платьем. С высоты видны тысячи верхушек деревьев, уходящие зеленью вдаль, изгибающиеся, как застывшая морская волна. Под моими босыми ногами блестит притихшей водой озеро, раскрашивая бриллиантами солнечных лучей поверхность воды. Только здесь утихает, а иногда даже проходит, моя извечная тревога. В озере плывут облака, врезаясь в берега и исчезая в их оборванных краях. Перекликаются между собой молодые скворцы.
Если Рай на Земле, то здесь.
Если хорошо прислушаться, спустя несколько минут можно услышать едва различимый плеск реки. Прозрачным потоком она пересекает весь лес, обрушивается гневным водопадом, и после бежит дальше, лавируя среди одиноких деревьев и оставленных домов, убегая куда-то за горизонт, стремясь слиться со своим морем.
Вместе с ее то неспешным, то стремительным течением пропадают за горизонтом мысли, не дающие покоя на солнечной и лунной вахте. Позволь реке унести твою боль, как опавшие по осени листья. Проводи их взглядом и дай утонуть в прозрачной воде. И, Ася, ничего не бойся. Вспомни про свою свободу. Если ты перестанешь избегать боли, примешь ее, как необходимую часть жизни, возможно, твои страдания станут меньше, и ты поймешь, что она - просто метод обучения, и ничего более. Не отрицай ее. Станцуй с ней, послушай ее шепот. Учись у нее, понимай ее. Позволь ей поглотить тебя. Отразись в ней. Узнай в ней себя. Проведи с ней время. Пойми, почему она пришла именно сейчас, именно в этот момент. Будь с ней откровенна. И благодари за то, что она не останется навсегда, как бы ни казалось сейчас.
"Навсегда" - это лживое слово. В мире ничего не остается неизменным, ничего не длится вечно, ничто не может существовать без своего окончания. Изменения - признак того, что ты еще жив. Постоянна только смерть, только она сравнима с вечностью, которую нельзя обратить вспять. Цени изменчивость своей жизни, пока она есть, даже если не всегда она приносит радость.
Я слушаю свои мысли, слушаю, как меняется их форма, как одна мысль перетекает в другую, и границы между ними стираются. А песня скворцов раздается все громче, все загадочней шелестит невидимым веером ветер, все крепче становятся объятия тишины. И все эти громкие мысли теряют свою ценность. Через год я не вспомню ни одной из них. Через год все, что имеет значение сейчас, будет забыто. Через год, если вдруг посчастливится, Молчуньи больше не будет, и останусь только я, настоящая, без маски, приросшей к лицу. Вдруг, если мне хватит сил, Ася вернется обратно, и мама расплачется от счастья, Лавр радостно улыбнется, а Митрофан захохочет и скажет, что всегда этого ждал?
Каким простым и ясным становится мир в храме Праотца, храме, у которого нет границ, который меняет свой вид каждые несколько шагов, храме, где нет правил, как себя вести, что делать и что говорить. Здесь ты можешь быть собой, и никто не накажет тебя за это, не заставит замаливать грехи или просить прощения! Праотец - не выше тебя, и ты не ниже его. Мы равны, потому что, на самом деле, мы - одно целое.
И только эта мысль заканчивает звучать у меня в голове, как на ветку, как раз рядом со мной, приземляется птица необычной, яркой окраски. Она смотрит на меня внимательно, быстро моргает, что-то щебечет, мне совсем неясное. Я улыбаюсь и рассматриваю ее длинные, переливающиеся в свете дня перья. Мы глядим друг на друга несколько долгих минут. Затем она взмахивает крыльями и улетает прочь. Я только машу ей вслед, притворяясь, будто не знаю, кто это был.
***
На центральной улице деревни царит праздничная атмосфера, отовсюду слышен смех и задорные крики, топот вальсирующих ног. Напротив танцующих стоит группа бродячих музыкантов, они улыбаются, наблюдая за собравшимся здесь народом. Вокруг кружатся молодые и пожилые пары, а чуть подальше стоят столы с угощениями, за которыми отдыхают молодые или общаются те, кто постарше и уже не способен танцевать под быстрые вальсы.
Каждый год в нашу деревню заглядывают эти бродячие музыканты, и каждый год вся деревня собирается на большой местный праздник, который зовется просто "танцами". Эта традиция существует уже долгое время, и еще моя бабушка отплясывала на этой улице, а играли перед ней дедушки нынешних музыкантов. В этот день запрещено ссориться или ругаться, и тем более начинать драку,  поэтому за всеми, кто буянит, следят местные кузнецы. С ними ни один задира не захочет иметь дела, поэтому никто, как правило, сильно не напивается. Все только танцуют до ночи, много едят, беспрестанно разговаривают и распевают народные песни.
Вот и сейчас передо мной пляшут девушки в лучших своих платьях, и парни в новых рубашках и выглаженных штанах. Как радостно сияют их лица! И сразу же видно, кто наслаждается танцем, а кто предпочел бы вальсировать с другим. Но как же хитро улыбаются некоторые девушки, и как же ловко красуются перед ними парни! Музыканты играют все быстрее и быстрее, и яркие юбки девушек превращаются в сливающуюся радужную палитру. Уже раскраснелись их щеки, уже кто-то начинает смеяться, сбиваясь с ритма, но они все еще танцуют, ведомые переливом инструментов и голосов.
Я сижу на скамье за огромным столом, который едва не прогибается от расставленных на нем блюд. Рядом со мной сидит Митрофан, и, довольно кряхтя, грызет куриную ножку.
- Да мы по молодости лучше плясали! И быстрее! - кричит он толпе, размахивая косточкой. - Носились с Наташкой так, что всех остальных с ног сбивали! Эх вы! - и он хохочет, когда одна из молодых девушек показывает ему язык.
Рядом подсаживается кузнец Витя, один из лучших друзей Митрофана, и они начинают говорить что-то скучное о выкупленных полях и снесенных домах. Митрофан недовольно и озабоченно качает головой, а Витя говорит все громче и громче, стараясь перекричать смех, песни и музыку.
За другим столом сидит Ваня со своей красавицей-женой Викой, и они говорят о чем-то, улыбаясь друг другу. Ваня гладит Вику по волосам, и в ее глазах рождается свет, который я редко встречаю в чужом взгляде. Хоть Вика и городская, ей очень нравится приезжать к нам в деревню, особенно на этот праздник. Она говорит, что в городе ей не хватает той искренности, которая есть у нас. Если люди в городах и вправду такие, как рассказывает Вика, то каждому из них следовало бы хоть раз вырваться из тех цепей и приехать сюда, чтобы просто послушать птиц или спеть вместе с остальными давно забытую народную песню. Может, на душе у них станет теплее, и они забудут про те несчастья, что постоянно их окружают.
Как мне нравятся такие праздники! На всех домах по соседству висят яркие флажки; вокруг снуют бабушки в старых красивых нарядах, подносят еды, убирают пустые тарелки, судачат о чем-то; в стороне, прислонившись спиной к забору, разговаривают о чем-то кузнецы: вид у них непринужденный, но внимательные взгляды направлены в нашу сторону; музыканты играют, покачиваясь или приплясывая в такт: скрипач все время подмигивает отдыхающей в стороне девушке, баянист постоянно бросает взгляды на накрытый стол, запевала улыбается и поет все громче и громче, размахивая руками под музыку. Солнце погружается за горизонт, одним глазом пытаясь подглядеть, что тут у нас происходит, но леса уже тонут в сумерках, и на улицах начинает понемногу темнеть, будто кто-то осторожно тушит лампочку.
Запевала что-то говорит остальным музыкантам, те согласно кивают и играют другой вальс: трепетный и нежный, от которого даже Митрофан прекращает говорить и внимательно вслушивается, повернувшись к музыкантам правым ухом, которое лучше слышит. Все, сидящие за столами, притихают. Кто-то перестает танцевать и садится рядом с остальными. Ваня и Вика выходят в центр. Театральным жестом Вика подает Ване руку, и они начинают медленно кружится по улице, глядя только друг на друга.
Я не солгу, если скажу, что каждый затаил дыхание в этот момент. Даже неугомонные мальчишки перестают вертеться и требовать сладостей. Вокруг виснет  полная тишина, в которой играющая музыка кажется волшебством, исходящим откуда-то извне. Постепенно все остальные танцевавшие пары освобождают место только для них двоих. Подперев подбородок локтями, спустившаяся вслед за ушедшим солнцем темнота наблюдает за плавным танцем супругов.
Лавр стоит, скрестив на груди руки, и едва заметно улыбается, но глаза его выказывают больше радости, чем любая, даже самая широкая улыбка. Митрофан сидит, раскрыв рот - то ли изображая удивление, то ли действительно поражаясь красоте танца. Мама сидит недалеко от меня, и глаза ее блестят, как в полнолуние блестит в колодце вода. Даже кузнецы, казалось, позволяют себе расслабиться всего на несколько минут, и задумчивыми взглядами провожают танцующих. Старушки прекращают переставлять тарелки и замирают в тишине. И только музыканты переходят с места на место, и тон меняется, становясь то тише, то громче, подстраиваясь под каждое движение танцующей пары.
Глядя на них, на их нежные касания, такие осторожные, будто каждый был сделан из чистого хрусталя и боялся разбить другого, я вдруг понимаю, что во всей Вселенной нет больше такой же любви, как у них. Мы привыкли относиться к ним как к обычным супругам, детям нашей соседки, которые иногда приезжают ее навестить. И я ни разу не замечала, как они смотрят друг на друга. Так, будто встретились первый раз, и в то же время, будто знают друг друга всю жизнь. Так, будто Праотец наградил их самым большим подарком, а они до сих пор не могут поверить в существование такого счастья. Так, будто они с легкостью обменяли бы все богатства мира, все накопленные золотые монеты и сокровища в чужих тайниках на час, проведенный вместе. Так, будто все свои предыдущие жизни они провели в ожидании друг друга.
И больше нет в мире такой любви, потому что даже один и тот же человек неспособен любить одинаково дважды. У каждого из нас своя правда и своя любовь, и нет человека, который бы верил во все так же, как и мы, и который бы чувствовал к другому то же, что и мы.
И вот они кружатся в подступающей темноте, и лица их светятся, ничем не озаренные кроме их собственной любви, а музыка ложится на улицы, как мягкий снег, и распадается на тысячу нот-снежинок, оседая на руках, плечах и головах, извиваясь ручьем под ногами, поднимаясь вверх опавшими листьями, превращаясь в облака и тая в небесах.
И, глядя на них, в сердце моем просыпается непрошенная горечь, которой я не хочу испытывать, о которой не хочу вспоминать: Ваня никогда не посмотрит так на меня. Никто никогда не посмотрит так на Молчунью, толстую, неуклюжую, немую деревенскую девочку.
Но я прогоняю страх и печаль прочь, и снова сердце мое наполняется радостью: за них, за любовь, за мир, в котором существуют такие чувства. Музыка стихает, и скрипач осторожно выводит последние ноты, боясь нарушить чудо, подаренное нам их танцем. Очень легко и почти по-детски Ваня целует Вику, и они кланяются зрителям в полной тишине.
Старушки вытирают уголки глаз платочками, Лавр первый начинает хлопать, а Митрофан кричит:
- Вот вы, молодежь! Смогли растрогать старика! А я то уж думал, что у меня одни пчелы вместо мозгов!
Ваня и Вика смеются, и уходят к столу. Музыканты присоединяются к хлопкам, кто-то кричит что-то непонятное, но радостное, несколько молодых девушек плачут, и даже один парень украдкой трет глаза, делая вид, будто в них что-то попало.
Ваня присаживается за стол к Митрофану, и тот счастливо хлопает летчика по спине, громко говоря о том, что, будь он моложе, Вика конечно на Ваню бы и не посмотрела. Они оба смеются, и Митрофан подставляет Ване стакан и тарелку. Кузнецы снова сосредотачиваются на происходящем. Вика отходит к подругам и тихо говорит о чем-то, а потом они начинают смеяться. Я хотела бы знать, о чем они говорят. Я хотела бы говорить и смеяться вместе с ними.
Вдруг, нарушая нарастающее жужжание разговоров, музыканты заводят абсолютно другой вальс, быстрый и хулиганистый. Я подскакиваю с места, и бегу танцевать. Вокруг снова собираются пары, но я не жду, пока кто-то пригласит меня, и начинаю танцевать одна. Мальчишки рядом шепчут что-то, до меня доносится только "сумасшедшая", но я тут же уношусь прочь, ближе к музыкантам, чтобы не слышать ничего, кроме песни. Я несусь в быстром темпе сквозь пустоту, и небо вертится у меня над головой, сияя кружащими звездами. Танец подхватывает меня, как ветер, и вскоре мое тело становится легким, и мне кажется, что я вот-вот оторвусь от земли и взлечу, расправив руки. Кто-то хлопает, кто-то свистит, мимо проносятся пары, которые делают вид, что меня нет среди них, но я не останавливаюсь, и только считаю про себя: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три...
Вихрем проносясь мимо столов, я успеваю заметить, как Митрофан говорит о чем-то Ване, глядя на меня, а тот кивает, о чем-то задумавшись. В следующий момент я уже пляшу перед музыкантами: запевала радостно хлопает мне, но в глазах его только жалость. Не беда! Я вальсирую дальше, сквозь темноту и недоверчивые взгляды. Я хочу танцевать! Радостным гимном звучит вокруг моя любимая песня, и сейчас для меня нет ничего важнее этого одиночного танца. Я чувствую, как несмело из-за маски Молчуньи выглядывает Ася, как неуклюжесть становится грацией, как легко ступают по теплой земле мои ноги, поддавшись веселому ритму.
Еще разворот, и я натыкаюсь на кого-то, вся легкость падает вниз, и я снова в оковах своей неловкости. Я поднимаю растерянный взгляд и встречаюсь глазами с Ваней. Музыканты заканчивают песню.
- На бис! - Ваня машет им рукой, как всегда уверенно и чуть-чуть наигранно. Музыканты кивают и начинают играть мою любимую песню во второй раз. Раньше такого не бывало.
- Позволите пригласить Вас на танец? - спрашивает он, осторожно беря мою руку. От волнения у меня пересыхает в горле, я испуганно смотрю на Митрофана. Тот так яростно кивает головой, что я бьюсь, как бы он не сломал себе шею. Мама довольно улыбается и тоже кивает, едва заметно. Ваня, не дожидаясь ответа, обнимает меня, и мы несемся по кругу, уносимые мелодией вдаль, через поля, куда-то, где нет места горечи и печали, где только мы танцуем одни. Ваня ведет уверенно, но не агрессивно, наоборот, с долей заботы, не прижимая меня слишком близко и не отстраняясь. И я не верю своему счастью: Ася, сейчас Ася танцует с ним, под свою любимую песню, в темноте, и на столах одну за другой зажигают свечи, рассеивающие мрак вокруг и внутри. Смазанными пятнами мелькают лица, яркие флажки, музыканты и их инструменты - так быстро кружимся мы среди других пар, и больше никто не смотрит на меня с жалостью, и передо мной только Ванины голубые глаза, голубые, как его самая большая любовь - безграничное небо. Время остановилось, но музыка еще играет, сейчас далекая, будто она доносится из-за стены. Я чувствую себя целой, единой, счастливой. Собой.
И всего на один миг, миг короче секунды, я забываю о том, что Молчунья существует. И весь этот долгий момент мне кажется, что всегда была только я, только Ася, веселая, смешная и смелая деревенская девочка, которая не знает никаких секретов и не боится слов; неспешно беседует с Лавром, рассказывает шутки Митрофану, обсуждает бытовые проблемы с мамой, дразнит мальчишек, что не дают ей покоя, и часами разговаривает с Ваней о самолетах, далеких странах, путешествиях и небе. Всего на один миг мне даруют возможность поверить в другую жизнь: жизнь без страха, печали и притворства. Не это ли счастье?
Но все заканчивается, не успев даже начаться. Мы делаем еще один круг, и идеальная картинка, представшая передо мной, рассыпается в прах. Ася покорно скрывается в тени Молчуньи. Все возвращается на круги своя. Мелодия утихает, и Ваня легко и свободно выпускает меня из своих объятий. Глаза его добры и печальны. Он улыбается вежливо, кивает, как бы благодаря за танец, и спрашивает:
- Тебе понравилось со мной танцевать?
Если бы Ася была здесь, она с легкой игривой улыбкой попросила бы еще один танец. Но ее здесь нет. Я молча киваю и иду обратно к столам.
С небес на меня внимательно глядят погруженные в мысли звезды. На подоконниках, свернувшись клубочком, отдыхает приблудившаяся ночь. Музыканты играют песни все тише, люди понемногу начинают расходиться.
Я смотрю на дрожащий огонек толстой, старой, засаленной свечи, и думаю об удивительных дорогах, которыми ведет меня Праотец. Я думаю о людях, которые вроде бы случайно появились в моей жизни, но на самом деле встреча с каждым из них была предопределена действиями, которые я совершила задолго до нашего знакомства. Я думаю о случайностях, точнее, о невозможности их существования: они кажутся слишком продуманными, а иногда - едва ли не гениальными. Я думаю о бесконечности, раскинувшейся над моей головой и сияющей тысячей фонариков издалека. Я думаю о белом коне, скачущем где-то над ними, вечном, неизменимом, и все-таки принимающем различные облики, порой необъяснимые. Я думаю об озере и его прохладной воде. Я думаю о рыжем Августе, и о страхе, что он испытал, будучи еще жеребенком, о побоях и жестокости. Я думаю о жене Митрофана, что прячется где-то среди тысячи звезд, но он все равно находит ее каждую безоблачную ночь. Я думаю о Вике и Ване, об их будущем ребенке, который появится через пару-тройку месяцев - так мне сказал Митрофан. Я думаю о том, как это дитя приедет сюда через несколько лет, и будет бегать босиком по мягкой траве и теплой летней земле, сидеть на коленях у Митрофана и гладить лошадок Лавра. И однажды дитя подойдет ко мне, и я загляну в его глаза: в них будет тонуть то же небо, что тонет в глазах его отца - глубокое, безграничное, незабываемое. Я думаю о любви.
Кто-то еще вальсирует на опустевшей площадке для танцев; почти все музыканты отложили свои инструменты и только запевала с гитаристом тихо мурлычут какую-то балладу под медленный перебор струн. Митрофан говорит с одним из кузнецов, серьезно и без привычных прибауток. Лавр и одна из молодых девушек, местная подруга Вики, шепотом рассказывают друг другу что-то и тихо смеются. Мама помогает собрать грязную посуду. Мальчишки спят на коленях у родителей. Ваня обнимает Вику и кладет руку ей на живот. Где-то ухает сова. Две свечи потухают от набежавшего ночного ветерка. Один из местных разливает оставшееся вино. В чьем-то дворе лает собака. Кто-то роняет стакан, он разбивается звонко, и тут же раздается смех и возглас: "на счастье!".
Я думаю о любви.
Меня зовет мама: нужно помочь разнести по домам стулья. Старушки убирают запачканные скатерти, мальчишки нехотя просыпаются; шаркая ногами, цепляясь за руки взрослых и сонно склонив головы, они бредут вслед за родителями. Я разношу стулья по чужим домам, не замечая, к кому я прихожу, и что мне говорят. На улицы опускается блаженная тишина, и она приятней любой песни. Одна из девушек вытирает стол, смахивая остатки еды на землю - к ней тут же бросаются местные коты. Снопы фонарного света отгоняют вязкую темноту полуночи. Дома, один за другим, закрывают светящиеся глаза и погружаются в сон. Наконец, на улицах не остается почти никого. Лавр уходит в темноту вместе с Викиной подругой. Кузнецы все еще здесь, помогают убирать тяжелые деревянные столы, сопят от натуги. Митрофан, проходя мимо, гладит меня по голове и желает спокойной ночи. В моих ушах еще долго стоит его беззаботный свист, тающий в ночи вместе с его силуэтом.
Мы с мамой возвращаемся домой по пустынной улице, бледно-синий свет полной луны сопровождает нас, не давая темноте сомкнуть свои объятия. Позади нас старушки распевают протяжно "Лучину", и чем дальше мы уходим, тем приглушенней звучат их печальные голоса; медленно растворяются они в пустоте уснувшей деревни. Мы с мамой молчим, но я вижу в ее глазах, что она скучала по беззаботности, царившей в наших душах сегодня вечером. По черному контуру забора неспешно шагает черный контур кота.
Мы подходим к воротам, открываем скрипучую калитку и тихо заходим во двор, промочив ноги в лужах лунного света, развеянного листвой. Динка, наша собака, радостно виляет хвостом у будки, мама кидает ей кость и какие-то объедки со стола. Я чувствую, как деревне начинают видеться первые сны.
Мы вступаем в согретый дневным солнцем дом, закрываем дверь, раздеваемся, не включая света, и ложимся в холодные кровати. Мама желает мне спокойной ночи, ее голос, впервые за долгое время, звучит почти счастливо. Я поворачиваюсь на бок и смотрю в белизну стен.
Я думаю о любви.
***
Я сижу на дереве, затаив дыхание, и прошу Боженьку только об одном: пожалуйста, пусть он меня не заметит.
Пока мама с отцом отплясывали на танцах до поздней ночи, я уходила на окраину деревни и бродила в ночи. Конечно, мне это строго-настрого запрещали, поэтому сбегать из дома было еще интересней. Старая, неудобная, изрытая колесами дорога пролегала вдоль густого леса, и исчезала за ним, растворяясь в темноте. Здесь не ходили люди, не проезжали телеги, только стояла одинокая яблоня и скошенный погорелый дом со сломанным забором, за которым ветер шелестел в бесконечных полях. Мрачности окраин я не замечала, настырных и вездесущих бабушек тут не было – достаточно, чтобы полюбить это место. Времени я не знала, но ночи в августе всегда ясные - я смотрела на луну, и когда она пересекала воображаемый мною небесный рубеж, это значило - Ася, беги домой.
Я любила играть в разбойника, который воровал драгоценности у важных особ и раздавал их сиротам и прокаженным. В моих руках галька с дороги превращалась в редкие дорогие камни, украденные из королевских тайников. В свете полной луны они сияли всеми цветами радуги. Стражники преследовали меня по пятам, и, чтобы избавиться от них, пришлось прятаться на старой яблоне. Но им все равно удалось меня найти! И теперь я отстреливалась от них из сучковатой палки, а стражников становилось все больше...
Голоса я услышала не сразу. Только когда оба мужчины перешли на раздраженные возгласы, я отвлеклась от перестрелки с разбойниками и глянула вниз. Два подвыпивших местных охотника - я знала их обоих - спорили о чем-то, размахивая руками и смешно покачиваясь. Оба они кричали что-то о деньгах, один требовал их, другой обещал отдать, но позже, пусть только он даст ему еще месяц, и он все вернет, и даже больше...
Я легла на толстую ветку и склонила голову вниз, чтобы лучше слышать, о чем они говорят. Гальку пришлось поспешно запихнуть в карман, и он неудобно провис - слишком много сокровищ я стащила. Стражники короля замерли вместе со мной, наблюдая за разгоравшейся ссорой.
Охотники еще покричали немного, потолкались и вдруг начали драться. Сначала первый дал второму в ухо, потом второй ударил первого в живот. Они схватились, как разъяренные медведи. Кряхтя и толкаясь, они валяли друг друга по земле и избивали так, словно желали друг другу смерти. Вдруг первый, тот, который требовал денег, выхватил из-за пояса что-то блестящее, и ткнул этим второму в грудь. Второй издал смешной булькающий звук, и как-то странно осел на землю. Первый еще несколько секунд молча смотрел на второго, развалившегося на земле, как поваленное дерево, а потом схватился за голову и начал приглушенно ругаться.
Я вдруг поняла, что произошло, и все внутренности у меня свело холодом. Охотник подошел к разлившимся под деревьем водам и принялся отмывать руки от крови. Луна, отражением колыхавшаяся в воде, залилась алым.
И вот я сижу на дереве, затаив дыхание, и прошу Боженьку только об одном: пожалуйста, пусть он меня не заметит.
Даже сотня королевских стражников отступает в темноту леса, и глаза их полны испуга. Здесь, на окраине деревни, остаемся только мы втроем: я, живой охотник и мертвый охотник.
Отмыв руки, живой охотник начинает ходить туда-сюда, поглядывая на тело и продолжая ругаться. В воздухе повисает вязкая, леденящая душу тревога. По твердой земле растекается лужицей кровь убитого.
Первый садится спиной ко второму и долго молчит, то и дело оглядываясь по сторонам. Во мне раздается голос надежды: что если кто-то будет проходить мимо и спасет меня? Я стараюсь не дышать, и грудь мне сдавливает свинцовый обруч. Секунда за секундой тянутся, и я почти чувствую, как замедляется их движение, пока кровь растекается по земле все большим пятном.
Вокруг стоит полная тишина, весь мир замер, будто оглушенный.
И вдруг охотник вскакивает и громко вскрикивает что-то. От неожиданности я вздрагиваю, и мои награбленные драгоценности сыпятся из кармана вниз, с гулким стуком ударясь о сухую землю.
Охотник оборачивается и медленно, словно затаившийся хищник, поднимает голову. Его взгляд встречается с моим. Он не похож на человеческий. Такие глаза я видела только у затравленных волков. Что-то хрупкое внутри меня срывается вниз и летит в холодную бездну, ледяной шторм хлещет волнами изнутри, перепуганная душа съеживается, как животное перед ударом топора.
Медленно, не сводя с меня глаз, охотник подходит к яблоне и ударяет кулаком по ее стволу. Ветки испуганно дрожат, я пытаюсь вцепиться в них крепче, но понимаю, что игра закончилась, и меня никто не спасет.
- А ну слезай! - это не приказ и не крик, это рев ослепленного страхом и яростью получеловека - полуживотного, который действует не умом, а только инстинктами.
Ноги меня не слушаются. Я осторожно слезаю по крепкому стволу, переставляя руки и ноги так, чтобы не упасть, меня трясет, как после крещенских купаний. Когда я оказываюсь близко к земле, он хватает меня за руку и стаскивает вниз, дернув изо всех сил. Рука болит, но я ничего не говорю. В поле воет свои песни ветер.
- Ты что тут делаешь? - шипит он змеей.
Я молчу, и только мысленно прошу Боженьку: пусть он отпустит меня домой, просто отпустит меня домой, и я больше никогда не буду гулять по ночам, я буду послушной, буду сидеть дома, только пусть он отпустит меня домой. Охотник наклоняется ко мне и заглядывает в глаза:
- Какого ... ты здесь забыла посреди ночи?!
Я начинаю рыдать. Он отпихивает меня, как что-то мерзкое и неприглядное, и погружается в размышления. Сквозь слезы я вижу, как близко луна подобралась к рубежу. Скоро вернутся родители, и начнут меня искать. Кто знает, когда они доберутся сюда, и не буду ли я к тому времени лежать в такой же красной луже, как и другой охотник. От этих мыслей я рыдаю еще сильнее, мне не хватает воздуха, мир идет кругом.
Охотник выхватывает сверкнувшую в свете луны вещь и грозит мне ее тонким, заляпанным кровью лезвием.
- Быстро заткнула пасть!
С большим трудом я замолкаю, продолжая хватать ртом воздух. Из-за слез, застилающих глаза, я не могу рассмотреть его лица. Луна делает еще один шажок к рубежу.
Охотник шепчет что-то себе под нос, что-то вроде "Надо быстрее", подставляет нож к моему горлу и произносит вкрадчиво и очень внятно:
- Про то, что видела - молчи. Никому не слова, понятно? Только я узнаю, что ты, ..., кому-то разболтала мой секрет, я ночью приду к тебе, и тебя прирежу, подзаборная ты шавка. И мать твою прирежу, и отца прирежу, если только слово кому скажешь. Найду тебя сразу же, я все равно знаю, где ты живешь, - холодное лезвие вгрызается в мое горло, и я чувствую запах чужой крови. Меня подташнивает. - Если расскажешь кому-то - убью.
Нож перестает целовать мне шею. Луна нерешительно и робко шагает вперед. Охотник вытирает пот со лба и шипит мне:
- ... пошла отсюда, пока я не передумал.
Я слышу топот своих маленьких ножек по пустынной дороге, я вижу луну, которая несется по черному небу вместе со мной, подпрыгивая то вверх, то вниз, и ветер шумит крыльями рядом, и я чувствую, как охотник гонится за мной, и кровь сияет на его ноже, на его зубах, поднимается в его глазах, а второй охотник тонет в красной воде, и где-то ухают филины и кричат ночные птицы, а я бегу, и больше нет сил, и нечем дышать, но я бегу, не оборачиваясь, зная, что охотник за спиной, что только я остановлюсь, и его нож набросится на меня, и больше не будет игр, яблок, танцев, пирогов, молока, и только останется холод лезвия, и поэтому я бегу, не разбирая дороги, и по моим ногам струится что-то теплое, но пусть так, только лишь бы бежать, лишь бы хватило сил, лишь бы снова с родителями, пусть только все закончится, и я буду дома, и темные улицы останутся позади, и страх уйдет прочь, и стеклянные глаза мертвого охотника забудутся, и снова наступит утро.
Луна шепчет мне нежно и тихо: "Ася, беги домой".
***
Я открываю глаза и вижу перед собой серовато-белую стену. Отвожу от нее взгляд. За окнами чахнет рассвет. Сердце мое скачет бешеным галопом куда-то, стучит, пытаясь разорвать грудную клетку, оставить кровавую рану, выбежать прочь.
Я переворачиваюсь на другой бок и пытаюсь успокоить испуганное сердце, объяснить ему, что это был только сон, что охотника давно нет в деревне, что больше не от кого бежать. Мама что-то неясно бормочет во сне. Паутиной вокруг разлетается утренняя тишина.
Мне кажется, будто я пробежала без остановки несколько километров. Взбешенное лицо охотника, черный лес у окраины деревни, кровь на лезвии ножа - все это еще стоит перед моими глазами, как черным пятном мелькает солнце, если слишком долго на него смотреть.
Я глубоко вдыхаю и медленно выдыхаю, наблюдая за разлитым полусветом, проникнувшим внутрь сквозь тонкие пыльные занавески. Во дворе кукарекает петух да лает собака, но деревня еще спит, и утренние лучи гладят ее голые плечи. Я ложусь на спину и смотрю в потолок, не моргая. Где-то вдалеке гремит чужая калитка.
В моей голове действие сна разыгрывается дальше, обращаясь в воспоминания: вот я вернулась в еще пустой дом, поменяла промокшие штанишки, чтобы у родителей не возникло лишних вопросов, и быстро спряталась под одеяло. Я лежала в тишине пустого дома и слушала свое неровное дыхание, вспоминала его хриплый голос и мерзкую вонь перегара. Мне казалось, что холодный оскал лезвия еще продолжал царапать шею. Я боялась высунуть голову из-под одеяла, но дышать становилось все труднее, мне стало жарко, снова вернулась тошнота. Приподняв одеяло и вдохнув прохладного воздуха, я почувствовала себя лучше, и думать стало немного легче. В тот же момент я приняла окончательное решение: чтобы спасти маму и папу, я больше никому никогда не скажу ни слова. Чтобы исключить всякую угрозу, мне лучше молчать, пусть всю жизнь; это все равно не так страшно, как снова увидеть охотника с окровавленным ножом в руке.
В тот день родители вернулись домой еще позже, чем обычно. Не включая свет, они улеглись спать. Я всю ночь не могла сомкнуть глаз и прислушивалась к звукам, доносившимся из двора, и в каждом шорохе листвы, в каждом скрипе ветвей и лае собак мне слышались тихие шаги охотника, который все ближе подкрадывался к нашим окнам.
Когда первый луч робко коснулся верхушек деревьев, я позволила себе провалиться в сон, сил на бодрствование у меня больше не осталось, глаза смыкались сами собой. В то утро у меня не было снов.
Я проснулась поздно, когда солнце пышным подсолнечником уже разгорелось в августовском небе. Родители, к моему облегчению, лежали в кровати живые и здоровые, их дыхание казалось неестественно громким в повисшей тишине. На секунду я даже почувствовала себя счастливой, но потом сердце снова покрылось ледяной коркой страха.
Я молча оделась, бросила равнодушный взгляд на обеденный стол: аппетит за ночь так и не появился. Сев на стульчик, я решила ждать, пока родители не проснутся, и сторожить их сон. Ясно и настойчиво тикали часы, тянулись скучные минуты, а родители даже не думали просыпаться.
Наконец папа зашевелился и приоткрыл один глаз, увидел меня и ласково улыбнулся. Я улыбнулась ему в ответ. Он пожелал мне доброго утра, потер глаза и медленно сел в кровати. Тревога, горевшая ненасытным огнем, наконец улеглась. Я подскочила со стула, быстро выскочила на улицу и направилась в конюшни к Лавру. Я шла, постоянно оборачиваясь по сторонам, приготовившись бежать обратно, если хоть краем глаза замечу силуэт охотника. Но вокруг было спокойно. Соседи разговаривали друг с другом, кто-то вел лошадь в поле, кто-то нес на починку колесо от телеги, старушки развешивали белье, кудахтали недовольные куры, из двора во двор бегали коты. Мне казалось, что каждый обернется на меня, каждый спросит, где я была прошлой ночью, каждый скажет, что выгляжу я испуганной и веду себя странно. Но никто не сказал ни слова, никто не стал меня допрашивать или провожать подозрительным взглядом. Мимо прошли два других знакомых охотника - внутри меня до предела натянулась невидимая струна - но они просто кивнули мне, даже не удостоив меня взглядом. Вид у них был беспечный.
Для меня прошлой ночью мир треснул напополам. Для других он остался все тем же.
Я трижды постучала в дверь конюшни, и через пару секунд Лавр открыл дверь. Он уже завязывал рабочий фартук и вытирал о штаны вымытые руки. Волосы его были всклокочены, а на губах играла широкая и счастливая улыбка.
- Ася! Утро доброе! Пойди пока к лошадям, а я скоро подойду, - и он быстро вышел на улицу, насвистывая что-то под нос.
Еще не всех лошадей вывели в поле, и было слышно, как они недовольно фыркали в своих денниках, искали еду в корытах и отгоняли хвостами мух. В конюшне стоял неприятный запах, видимо, Лавр еще не принимался за уборку, а его отец уходил в поле до рассвета, и всегда поручал это дело сыну. Дневной свет в прямоугольниках окон слепил глаза.
Я знала, куда отправился Лавр. Местные девочки, те, что постарше, частенько назначали ему свидания, и вообще не давали ему прохода. Он, конечно, не жаловался, но и большого значения этому не предавал. Как-то раз одна из местных бабушек спросила его с усмешкой, на какой из всех этих девочек он в будущем женится. Лавр громко рассмеялся, и сказал, что он скорее на своей лошади женится, чем на одной из них.
Лавр вернулся через пару минут, еще более взъерошенный и довольный. Он с усердием пригладил черную непослушную шевелюру, поправил рабочий фартук и, весело взглянув на меня, спросил:
- Ася, хочешь покататься на лошадке?
Я радостно кивнула. Он открыл ближайшую дверь денника и вывел оттуда красивого белого коня. Конь показался мне тогда почти великаном. Он держался спокойно и гордо, и смотрел на нас с легким, едва заметным любопытством. Лавр подхватил меня и усадил животному на спину, я тут же схватила в руки поводья. Грива коня серебрилась на солнце, как вода в небольшом лесном ручейке.
- Ну-ка, ступай, - с улыбкой попросил коня Лавр и похлопал его по шее. Конь не сдвинулся с места, только нервно замахал хвостом.
- Ну давай же, - теперь Лавр слегка похлопал его по крупу. Конь фыркнул и возмущенно посмотрел на Лавра. Тот показал ему язык.
- Ты же любишь катать детей! В чем дело-то?
Белый конь переступил с ноги на ногу, мотнул головой и продолжил глазеть на конюха. Лавр уже было хотел меня снять, но мне так хотелось прокатиться верхом! Я рассердилась на коня: почему других он катает, а меня нет? Чем я хуже? Во мне вскипела неожиданно бешеная злость, и я, что было сил, дернула поводья. Конь еще раз мотнул головой и вдруг встал на дыбы.
Все внутри меня оборвалось и рухнуло куда-то вниз, почти так же, как прошлой ночью.
От страха я тут же выпустила поводья и слетела с коня, ударившись головой об пол. Мир завертелся, как волчок, и на несколько секунд тьма поглотила всю конюшню. В голове у меня раздался звон, похожий на церковные колокола. Потом цвета и картинки снова вернулись, и я увидела перед собой перепуганное лицо Лавра. Он как-то раз в одиночку отбивался от медведя, ходил на охоту, усмирял бешеных лошадей, и все делал едва ли не с улыбкой. Но в ту минуту он был белым, как мел, губы его тряслись. Я осторожно присела и пощупала затылок: он был липким и теплым. Лавр протянул ко мне дрожащие руки.
А потом был местный фельдшер, ссоры, мамин плач, кричащий отец Лавра, лепет его сына: "это я виноват, это я виноват", таблетки, травы местной знахарки, и перепуганные родительские глаза, когда они поняли, что я перестала говорить.
Мама рассорилась с Лавром в пух и прах, местные с жалостью обсуждали произошедшее, мне было строго настрого запрещено приближаться к лошадям. А местный фельдшер лишь усмехнулся криво и сказал:
- У нее ничего серьезного, вот что главное, а то, что она теперь молчунья – ну, значит, Бог так велел...
Так у Аси появилось второе имя, а у меня, вместо бога, появился Праотец.
Я вздыхаю и тру руками глаза; начинается новый день, и все былое вспоминать ни к чему, нужно идти дальше, не останавливаясь и не надеясь переписать прошлое, не надеясь вернуть себе настоящее имя и былую свободу вместе с ним.
Я сажусь на кровати и опускаю голые ноги на холодный дощатый пол. Вдалеке кукарекает петух и шумит трактор. Солнечные лучи сползают с оконных рам на подоконник, заставляя темноту спальни прятаться в посветлевших стенах. Вспоминается вчерашний вечер, музыка и вальсы, и Ванины грустные глаза.
В голове у меня носятся непоседы-вопросы, и я точно знаю, у кого можно узнать на них ответы.
***
Несмотря на неприятную ночь и кошмар, настроение у меня приподнятое. Утро еще только началось, и от привычной дневной жары нет и следа, воздух вокруг чист и свеж, и солнечные лучи тонкими столбами света пронзают листву деревьев. Кто-то отправляется на работу, кто-то идет в поле, кто-то - на ставок, но все улыбаются мне или хотя бы кивают, и я, конечно, улыбаюсь в ответ. Тяжелые мысли, пришедшие после сна, постепенно растворяются в летнем небе. Дома радостно подмигивают мне открывающимися ставнями.
Иногда, бывает, просто идешь по улице, и ничегошеньки не происходит, но сердце вдруг переполняется радостным томлением по чему-то светлому, родному, что еще впереди, чему-то новому и привычному одновременно. Почему-то хочется улыбаться и танцевать, и каждая мелочь, будь то чириканье воробьев или ржание лошадей наполняет душу счастьем, и впереди, ты знаешь, тебя ждет так много хорошего, а то, что будет нелегко, все равно пройдет и закончится, пропустит тебя к новым начинаниям, и больше не будет места печали в твоей хрупкой и необъятной душе. Ты веришь в любовь мира к тебе, ты слышишь его голос в голосах тех, кто тебе близок, ты несешь ее в своем сердце и в своих робких мечтах, ты точно знаешь, что все возможно. В тебе разгорается пламя вдохновения, и сама жизнь наполняет тебя до самых кончиков пальцев желанием узнавать, творить, идти дальше и дальше, верить в лучшее, знакомиться с проявлениями мира в каждом из людей.
И ты так счастлив тому, что ты жив.
Я вижу Лавра и машу ему рукой, он с улыбкой машет в ответ, глаза у него красные и уставшие, будто он не спал всю ночь. Он подходит ближе, и я замечаю тонкую печаль в его глазах, хотя вид его все так же прост и весел. Он интересуется:
- Куда идешь?
Я провожу руками вдоль лица, указывая на свои длинные, распущенные волосы, а потом быстро шевелю пальцами, будто хочу его заколдовать. Лавр понимает сразу:
- А, к Ладе! Давно я у нее не был. Передавай привет, - он на секунду задумывается, будто взвешивая все за и против, решая про себя, сказать или не сказать. Потом все же говорит с толикой грусти: - а у меня беда ночью случилась. Зоря умерла! Меня ночью в конюшне не было, а ей как раз плохо стало. Не успел, утром пришел, а она... лежит там. Жаль лошадку. Вот к Лешке-коновалу иду, будем думать, что делать-то с ней теперь, как из конюшни вывозить...
Вся радость вытекает из меня в тот же миг.
- Хоть бы не зараза какая-нибудь, а то у меня сколько лошадей еще с ней бок о бок живут, не надо оно мне, всех животных терять. Вот так вот бывает! - он качает головой. - Хорошо тебе в гости сходить, ну а я побежал, - он еще раз улыбается и спешит прочь, лицо его темнеет от мыслей и хлопот.
Мир вдруг сереет, краски блекнут, и больше не горит во мне того пламени жизни, что еще было здесь минуту назад.
Бедная Зоря умирала в деннике, в окружении своих сородичей, которые никак не могли ей помочь. Может, они обеспокоенно ржали или фыркали, пытаясь привлечь внимание Лавра, но его почему-то не было рядом. Долгая смерть в темноте и одиночестве.
Мне вспоминаются ее большие красивые глаза и белоснежная длинная грива. И представляется страх, боль, неизвестность, которые подкрадывались все ближе. Наверняка Август в эту ночь сходил с ума, бился о стенки денника и пытался как-то помочь, но никого не было рядом, и Зоре оставалось только ждать окончания боли.
В глазах у меня стоят слезы. Я опускаю голову, вытираю глаза ладонью, срываюсь с места и бегу прочь, подальше от чужих глаз и вопросов, подальше от собственного проклятия немоты, в тайное место, где меня никто не найдет и где я смогу плакать о Зоре.
Какого это, умирать одному, точно зная, что никто не придет на помощь?
Слезы уже льются бесцеремонно по щекам, а я все бегу, не поднимая головы, глядя себе под ноги, заворачиваю, спешу вглубь предположительного тупика, лезу сквозь колючие кусты, что прикрывают дырку в стене, и оказываюсь на давно засохшем огороде. Слепыми черными окнами на меня смотрит покосившийся дом. Я лезу через разбитое окно внутрь, прохожу через завалы мусора, сажусь на краешек проломленной посередине кровати и даю себе волю. Перед моими глазами все еще стоит Зоря в солнечном свете, который так ярко заливал конюшню в тот день.
Пока слезы непрерывным потоком бегут по лицу, я, пытаясь не отвлекаться на свои всхлипы, думаю о хрупкости жизней, которые нам даны. Еще вчера Зоря дышала, с удовольствием хрустела яблоками, и выглядела более или менее здоровой, а сегодня от нее осталось лишь тело. И еще вчера я точно решила, что через несколько дней я загляну к Зоре снова, поглажу ее по шее, угощу морковкой, и, может быть, с разрешения Лавра, почищу ее и ее денник. Среди животных мне всегда  спокойней. Они такие же, как и я - много понимают и преданно любят, но говорить не могут.
Мне не хочется верить, что смерть случайно выбирает того, за кем она сегодня придет. Мне хочется верить в справедливость и необходимость ее выбора, мне хочется верить, что там, откуда она родом, всем уходящим с ней будет действительно лучше, чем здесь. Никто не в силах оспорить ее решения, даже Праотец. Его могущество несравнимо с ее властью. Верования и учения сменяют друг друга, меняются и религии, и боги, но смерть за все тысячи лет остается все той же. Молча ходит она по пустым полям, протягивает костлявую руку, стучится в двери. Кто ее боится, кто ждет с нетерпением, кто сам приходит к ней первым.
Несправедливость ее выбора рушится мне на плечи. Как можно быть счастливым, зная, что тот, кто жив сегодня, завтра может перестать дышать?
В какой-то момент чернота, горькая, шершавая, холодная, как грязный зимний лед на реке, поднимается во мне еще большей волной, и вспоминается все сразу, все обиды, неудачи, все тяжелые слова, вспоминается предательство папы и насмешки местных; откуда-то из далеких душевных глубин разгорается вулканом каждый момент, который когда-то принес с собой боль. И нет в мире больше ни радости, ни красоты, и душу мою сжимают накаленные тиски.
Как начнешь плакать, остановиться уже невозможно, даже если очень захочется. Ты будто сам себе не подчиняешься и сам себя не слушаешь, а слезы все текут и текут, и уже не хватает воздуха, чешутся глаза и болит голова, а плач так и не желает прекратиться.
Мне хотелось бы только одного: знать, что Зоря вправду счастлива, где бы она ни была. Так говорят. Так и мне хочется верить.
Я невидящим взглядом обвожу пыльную комнату. Август пытался нас предупредить, он уже знал, что ее смерть близко, и потому беспокоился, но мы так и не смогли его понять. И кто потом посмеет сказать, что животные глупее нас? Человек сам провозгласил себя королем природы. Зачем? Что приносит этот гордый титул? Многие животные талантливей, способней, добрей и искренней, чем мы, но ни одно из них не поставило себя на верхушку  придуманной пирамиды. Только роду человеческому это свойственно - ставить себя выше других. Отсюда и растут корни наших страданий.
Теперь к Зоре ни прикоснешься, ни погладишь ее, ни услышишь ее фырканье или ржание. На секунду я даже удивляюсь - я только вчера впервые ее увидела, а теперь так горько о ней плачу! Но ценность другого заключается не в долгих годах, прошедших с вашего знакомства. Иногда бок о бок двадцать лет, и ничего общего, а иногда пять минут рядом посидишь, и точно знаешь, вот она - родная душа перед тобой.
Мне тяжело терять, мне больно знать, что смерть придет за каждым. Но я глубоко вдыхаю пыльный, сырой воздух, пахнущий плесенью, и заставляю себя улыбнуться - не от меня зависит происходящее, а в мире еще так много прекрасного и неизвестного.
Когда особенно плохо или грустно, я зажигаю в своей душе маленький фонарик, и темнота рассеивается в его спокойном свечении. Что это за фонарик? Хорошие мысли о том, сколько доброго меня ждет впереди, сколько раз я улыбнусь и засмеюсь, сколько раз кто-то другой сделает меня счастливой, сколько раз сбудутся мои мечты или маленькие желания. И фонарик разгорается ярче и ярче, превращается в небольшое солнце, и теперь внутри не только свет, но и нежное тепло. И боль отступает, возвращается в свои холодные, одинокие и пустынные недры. Нельзя забывать о своем внутреннем солнце. Оно есть у всех, но далеко не каждый в него верит. А верил бы, и, глядишь, был бы чуть счастливей, чем он есть сейчас.
Улыбка уже не сходит с моего лица так быстро. Я вытираю слезы, поднимаюсь со скрипящей кровати и медленно иду к разбитым окнам, и тяжесть внутри постепенно ослабевает, уступая место свету взошедшего солнца. Смерть Зори потрясла меня, но было бы ей лучше здесь, в ее больном, уставшем теле? Что, если к ней пришла долгожданная свобода? Тогда не о чем плакать, и не о чем горевать.
Я спрыгиваю с подоконника, усыпанного осколками, оттряхиваю платье и возвращаюсь обратно на улицы, под чужими взглядами. Прохожу мимо десятка домов и останавливаюсь перед массивной деревянной дверью, на которой вырезаны неизвестные мне слова. Трижды стучу и прислушиваюсь. Ровно через десять секунд, как и всегда, раздаются неспешные шаги. Дверь открывается и я вижу ее: черные длинные волосы спадают почти до пояса свободной волной, взгляд спокоен и мудр, она открыта, задумчива, и радостна мне. На ней снова длинное платье темно-синих цветов с длинными рукавами, простое, без рисунков и украшений.
Она открывает дверь шире и размашистым жестом приглашает внутрь. Ткань ее платья волнуется, как флаг на ветру:
- Ася, я рада тебя видеть! Заходи!
Лада - местная знахарка, целительница и провидица. Каждый в деревне относится к ней по-своему: кто любит, кто боится, кто презирает, кто испытывает благоговение. Ореол тайны и шлейф глупых слухов всегда тянутся за ней вслед. Несмотря на злые языки, она помогла уже стольким местным, да и не местным тоже, что сомнений в ее силах не возникает ни у кого. Иногда, случается, ей шепчут вслед "ведьма", но она никогда не оборачивается, остается невозмутимой и доброжелательной. Людская молва для нее не более, чем сквозняк, обид она не признает и со злыми силами не водится, но люди толкуют о ней, что хотят. Наверное, это обязательный крест любого, кто отличается от нас.
Лада - единственный человек во всей деревне, кто, кроме моей мамы, называет меня по настоящему имени. Ни разу с того падения она не назвала меня Молчуньей, будто зная, как не нравится мне это имя. И Лада - единственная, с кем я могу поговорить. Не вслух, конечно. Говорит она, а я - задаю свои вопросы или выражаю мысли в тетради. Так мы и общаемся - она говорит, а я пишу.
Лада предлагает сесть за стол, стелет тяжелую старую скатерть, расставляет чашки. Она смотрит на меня внимательно, почти не сводит взгляда, не глядя ставит на огонь чайник и достает из хлебницы пирожки.
Внутри ее дома всегда стоит полумрак, окна прикрыты тяжелыми занавесками, через которые не проходит дневной свет; на полках горят длинные тонкие свечи. Сотни баночек разных размеров, подписанных ее аккуратной рукой, расставлены в ряд на полках: здесь и травы, и щепотки земли, шерсть животных, толченные растения, зубы, кости, найденные монеты, камни, листья, вода из рек, озер, колодцев, луж, семена свежие и высушенные, корневища, стебли, почки, табак, спирт, высушенные грибы, зола и много еще известных и неизвестных мне вещей. На деревянном покосившемся стеллаже, сделанном из старых досок, толпятся книги разных мастей: тонкие брошюры и огромные фолианты, совсем новые справочники и рассыпающиеся в пыль знахарские рецепты, глянцевые журналы и пухлые, исписанные дневники. В неровном мерцании свечей дом выглядит загадочным прибежищем духов и магии. Впрочем, Лада уже говорила мне однажды, что все это - спектакль, чтобы вызвать у односельчан подходящее настроение. Для настоящего знахаря не нужны ни загадочные руны, ни затемненные окна. Но ради поддержания привычного образа Лада привносит в свою жизнь толику мистики.
- Что-то случилось.
Это не вопрос, а точное утверждение. Лада редко задает вопросы, еще реже отвечает на них, но всегда знает, какие шторма бушуют в тебе.
Она кладет передо мной ручку и тетрадь, садится рядом на соседний стул и, подперев голову рукой, просит рассказать, что же произошло.
Я аккуратно вывожу одно слово: Зоря.
- Да, жаль лошадь, - отвечает она спокойно, затем наклоняется ближе и смотрит мне в глаза. Я чувствую себя немного неловко, и в то же время знаю: Лада только хочет убедиться, что я справляюсь. Ее взгляд удивительно нежен, обычно она смотрит уверенней и строже.
- Ты уже из-за нее плакала, - негромко говорит она, - и сейчас пытаешься себя успокоить, но плохо получается. Ты сама не веришь своим словам.
Я вывожу в тетради второе слово. Лада читает его вслух:
- Почему?
Потом улыбается, проводит рукой по длинным волосам, как бы раздумывая над тем, что сказать. Пламя свечей дрожит и танцует в полумраке, и лицо Лады всего на секунду меняет свои черты. В них скользит что-то нечеловеческое, незнакомое. Или так на меня действует духота?
- Когда-то мне рассказали одну чудесную легенду, и теперь, я думаю, тебе тоже стоит ее услышать.
Тысячи тысяч лет назад, когда Солнце всходило на Западе и садилось на Востоке, когда величайшие из нынешних гор были плоскими пастбищами, а реки, сейчас бегущие несокрушимыми потоками из страны в страну, прятались пересыхающими ручьями где-то в лесах - в те далекие времена люди были бессмертны. Жили они почти так же, как мы: ели и пили, занимались необходимым делом, поклонялись Богам. Но смерти для них не существовало. Их Боги жили на громадной-громадной горе, в то время единственной на всей планете, и принимали все дары и жертвы, иногда подсмеиваясь или подшучивая над людьми, беззлобно, но немного унизительно. Люди работали и молились, и так продолжался бесконечный цикл их однообразных и похожих жизней. В то время Боги были как раз смертны, а жизни их сводились к пирам и танцам, да насмешкам над людьми. Каждый Бог и каждый человек знал, что Смерть есть великое благо, избавление от страданий, от тяжести тела и ограничений ума. Смерть была переходом в совершенно другую форму жизни, где тебе открывалась истина, которую невозможно было найти здесь, на Земле, где Знание наполняло тебя, как солнечный свет, а понимание позволяло ознакомиться ближе с этим и другими мирами. Смерть несла абсолютное счастье, конец вечных поисков и рабства труда; и была доступна только Богам. Иногда, особенно напившись и подобрев, Боги лишали бессмертия несколько людей, и умерщвляли их, несчастным случаем или болезнью. Другие люди лишь вздыхали с завистью, хоронили их с самыми громкими песнями и самыми радостными танцами, и снова принимались за свою работу, в то время как смех Богов громом разносился над их головами.
Но всякому терпению неминуемо приходит конец. Люди возмутились такой несправедливости и потребовали от Богов равенства, потребовали доступности Знания, потребовали подарить им смерть. Был среди них молодой юноша, сильный не только телом, но и духом. Сильнее всего остального была его вера. Ему одному и позволили Боги подняться на их гору, его и выслушали. Ох как долго они смеялись над человеческой глупостью и желанием быть не хуже других! Вытерев слезы и переведя дыхание, Боги посовещались между собой и согласились на просьбу юноши, при одном лишь условии: только в том случае Боги даруют людям смерть, если те согласятся забыть о том, что она с собой несет. Боги ставили условие: все ее сокровища, все тайные открытия и благословления начисто пропадут из людской памяти. Жажда стать смертным была так сильна, что юноша согласился, не раздумывая. И тогда, под дружный хохот Богов, его бездыханное тело упало вниз, к людям, как знак дарованной смерти. И все же Боги не были бы Богами, если бы и здесь не схитрили: люди не просто забыли о том счастье, что следует за смертью - они стали боятся ее, всячески избегать упоминаний о ней и теперь уже молились о том, чтобы она пришла как можно позже. Мысли о смерти загоняли их в отчаяние и ужас. К бездыханному телу юноши никто так и не решился приблизиться, и никто не вздохнул с завистью, а мать его и вовсе сошла с ума. Люди кричали от боля и гори, когда так желанная ими смерть забирала их детей и любимых. Смерть стала синонимом самого страшного, самого непоправимого и кошмарного, что может случиться с человеком. Люди отчаянно пытались вернуть себе бессмертие, продолжить себя в детях, работе, славе и творчестве. Но уговор есть уговор, и все, сотворенное человеком, оставалось невечным. Боги же наблюдали за тем, как в страхе смотрели люди за умирающими, как громкие и радостные проводы в иной мир сменились горестными и печальными стенаниями. Так и властвовала над людьми смерть, их самое большое благословение и проклятье. Через несколько сотен лет погибли и Боги, забравшие у людей бессмертие, на их место пришли новые, кто былой истории о бессмертии не знал, и смертность людей воспринимал как обыденность. Так и вышло, что до сих пор род человеческий боится того, чего так страстно когда-то желал, и не догадывается о богатствах, ждущих по ту сторону.
Лада заканчивает рассказ и выжидающе смотрит на меня, следит за реакцией, за движением рук и выражением глаз. И я знаю, что она чувствует, как тугой и холодный узел в моей душе немного ослабляется, позволяя наконец свободно вздохнуть, и вспомнить о смерти без подступающих к глазам слез.
"Мне бы хотелось верить" - пишу я. Лада тихо-тихо посмеивается и восклицает:
- А кто говорит, что все иначе?- затем она поднимается со скамьи, просит меня разлить чай, а сама открывает старый шкафчик. Оттуда выглядывает серебристым рупором граммофон.
- Романсы о любви! – вдруг произносит она торжественно, будто в микрофон, достает пластинку в потрепанной бумажной обложке и ставит ее на диск граммофона. Затем много раз прокручивает ручку, заводя мотор. - Как раз то, что нужно, к нашим следующим разговорам.
Я краснею и делаю вид, что занята чаем. Лада знает обо мне все: мои мысли, мои страхи, мои тайные желания. Иногда нелегко находиться с ней рядом, и вести себя так же, как ведешь с другими - слишком сильно чувство, что каждая крупица твоей души просвечивает насквозь, каждая спрятанная мысль становится видимой, каждое несказанное слово вырывается на свободу.
Лада опускает иглу, та недовольно шуршит по поверхности пластинки, будто не желая играть музыку. И вдруг шипение прерывают звуки, вырывающиеся конвоем из рупора. Сначала я не узнаю мелодию, но как только начинаются слова, Лада тут же подхватывает, лучезарно мне улыбаясь:
- Миленький ты мой, возьми меня с собой,
 Там, в краю далеком, буду тебе женой...
Конечно, ей известно, как близка моему сердцу эта песня.
Она возвращается к столу и садится рядом, в глазах ее купается нежность.
- Спрашивай, о чем думала все эти дни, - ласково произносит она. Я молча киваю в сторону тетради, указывая на предыдущий вопрос. Лада задумывается над ответом, отводит затуманившийся взгляд, а я слушаю музыку, и она все ближе тянет руки, норовя обнять своей теплотой мое сердце. Когда были записаны эти голоса и кому они принадлежали? Живы ли еще эти люди? Как удивительно прекрасна эта песня...
Милая моя, взял бы я тебя,
Но там, в краю далеком, есть у меня сестра.
Ладе не всегда легко отвечать на мои вопросы. Трудность состоит и в том, что я не могу ее перебить, не могу ей возразить, и иногда мысль ее уходит не в то русло. Но я продолжаю терпеливо слушать, ведь никто другой не согласится объяснить мне такие одновременно простые и сложные вопросы. Только у Лады хватает знаний и терпения, чтобы помочь мне разобраться в том, что для меня на долгое время остается загадкой.
В ее глазах играет отражение свечей, и черные волосы блестят в тусклом свете. Лада обладает удивительной, чарующей красотой, и молодость ее не подотчетна времени. Как бы я хотела стать такой же красивой, загадочной, мудрой; не вспоминать, что говорят за спиной, оставаться невозмутимой при ликах смерти, и петь так же хрустально чисто. Но Праотец не занят нашими телами, ему важней тот свет, что прячется внутри.
- Почему люди любят? - задает она вопрос от моего лица. - На этот вопрос однозначно не ответишь. Все, что я могу тебе сказать, будет или моим опытом, или опытом тех, кто мне близок. Но может быть, мы ищем ответ не там, может, его следует искать в старых книгах или лежащих на дне моря манускриптах. А может, - губы ее снова складываются в легкую улыбку, - может, ответа на твой вопрос нет и вовсе нигде на Земле. Может, мы слишком глупы, чтобы понять любовь.
Я хочу, чтобы ты знала - любовь бывает не только страстью между двумя неродными душами. У любви много лиц, много масок. Есть то, чем притворяется любовь, например, дружбой или равнодушием. И есть то, что притворяется любовью: желание обладать, ревность, отчаяние. Нам так тяжело разобраться в своих ощущениях, а отличить любовь внутри себя от чего-то другого бывает порой и вовсе невозможно. Если бы я говорила тебе, что ты обязана делать, это не была бы любовь, это был бы контроль. Если бы я позволяла тебе совершать любую глупость, это не была бы любовь, это было бы равнодушие. Если бы я позволяла тебе причинять мне боль, это не была бы любовь, это была бы слабость. Если бы я позволила себе относиться к твоим чувствам проще, это не была бы любовь, это была бы жестокость. Понимаешь, о чем я? Много фальшивых лиц, много неправильных слов. И неважно, девятнадцать тебе лет или семьдесят - старики подчас и то хуже разбираются в любви, чем молодые, потому что последние еще не забыли, какого это, и судят по свежим следам. Зато молодым абсолютно неизвестна любовь, прошедшая десятилетия, тяжбы и расколы, погибшая и вновь возродившаяся, изменившая свой лик тысячу раз и - все же! - оставшаяся собой, - она делает небольшую паузу, отпивает чая и продолжает:
-Мы говорим - "я хочу быть с тобой навсегда", а подразумеваем нынешнюю ситуацию, желаем, чтобы чувства оставались такими же, как и в момент сказанного,  и человек изменился в угоду нашим представлениям, а не своим. Не люди меняются - меняются жизни, и приходит момент, когда это "навсегда" больше не хочется продолжать. Любим ли мы из-за того, что в нас сияет искра Всевышнего? Может и так. А вспомни, какие мучения проходят те, кого оставляют один на один с равнодушным, жестоким миром? Кажется: да вот же он, ад, внутри меня! Так что, может, любовь вовсе не Господь создал, а Дьявол? - она пожимает плечами. - Я и такое слышала. А для кого-то нет в любви ничего запредельного. Мой брат - он фельдшер - всегда повторял одно и то же, говоря про любовь: "Чистая химия и никакой духовности! Не забывайте, что мы тоже животные, и у нашей любви есть вполне животная подоплека - необходимость размножаться."- Лада снова заливается своим тихим, переливистым смехом. - Вот такой он был человек и искренне верил, что каждому из нас нужен только партнер по брачным играм, и ничего больше. Пока сам однажды не влюбился так, что поехал за ней на другой край света, и вовсе не затем, чтобы лежать в одной постели - они даже не были никогда вместе. Он просто хотел ее видеть каждый день. И видел, и видит до сих пор, а пошло ли дело дальше - мне неизвестно. Циники прекрасны в своем цинизме, пока к ним самим в дверь не постучится та, кого они так презирают и так отказываются в нее верить. Какие интересные метаморфозы с ними происходят после! - Лада даже всплескивает руками от восторга. - Цинизм в их случае - просто попытка оградиться от боли и, по возможности, чувств. Ничего больше.
Музыка уже давно перестала играть, и в доме после долгого монолога Лады теперь висит тишина. Мы обе погружаемся в собственные мысли, маленькими глотками отпиваем еще горячий чай, наблюдаем за медленно растущими вспять свечами. Граммофон шипит закончившейся пластинкой.
Лада подходит к граммофону и ставит другую пластинку, я застываю в ожидании. Снова треск и шорох, и только первая нота проскальзывает из под иглы в нашу комнату, как я тут же ее узнаю и глаза мои наполняются слезами.
На ночь папа часто пел мне эту песню, покачивая кроватку в такт, пока за окном скалила зубы бешеная вьюга.
В этот раз Лада не подпевает, давая мне возможность насладится словами. Я слушаю, и за окнами снова поднимается буря, как и 15 лет назад, и ветер тарабанит в окна, и снег слепит дома.
В лунном сиянье снег серебрится,
Вдоль по дороге троечка мчится.
Динь-динь-динь, динь-динь-динь
Колокольчик звенит...
И как давно это было - лютые морозы, воющий ветер и среди них - тихий отцовский голос, благодаря которому ни одна метель меня не пугала, лишь бы только он пел, и тогда сны сразу приходили, унося меня вдаль. Отец... Где он сейчас? И что бы сказал, увидев меня? Помнит ли он еще, как пел мне эту колыбельную? Помнит ли он мой смех, мой голос, который я так быстро потеряла? Задумывался ли он хоть раз о том, чтобы вернуться? И кто она, та, что заставила его уйти на край света? Неужели отец бросил нас только ради того, чтобы видеть рядом с собой лицо другой женщины?
Интересно, хоть раз, когда он лежал рядом с ней, пожалел ли он о своем решении или оно принесло ему только счастье?
Я пытаюсь сдержать слезы и думаю о Ваниных глазах, которые мне удалось так близко разглядеть вчера вечером. Неужели и через десять лет я буду смотреть в потолок и снова видеть только то, что видела вчера? Как так странно устроен человек, что он не может уснуть из-за чужих глаз?
Я беру тетрадь и жирно, с силой вдавливая ручку в бумагу, вывожу фразу. Лада подходит ближе и наклоняется через мое плечо, читает, проговаривая фразу губами:
- "Но я не могу говорить"? Ася, милая, позволь мне рассказать тебе еще одну историю, если ты еще не устала. Через несколько домов отсюда, как ты знаешь, живет Петр-кузнец. В его доме раньше жила моя близкая подруга, ее звали Виктория. Так вот Ника почти всю свою жизнь пролежала в кровати. Все ее тело ниже пояса было парализовано. Мама не отходила от нее ни на шаг, а на жизнь они зарабатывали вышивкой - красивейшей, между прочим! И достаточно дорогой. Ника любила мне повторять о том, что ее ждет долгая и одинокая жизнь - в конце концов, кому нужна не работящая, слабая и больная женщина? Я всегда только улыбалась на ее причитания, и оттого мы однажды сильно рассорились. Не желая больше лечиться у меня травами, они попросили позвать фельдшера, а тот как раз слег с тяжелой простудой, и послал вместо себя своего сына. Тот сходил раз, сходил два, сходил три... Потом вдруг заявился сам, без вызова, сетуя на то, что забыл оставить Нике кое-какие лекарства. Потом снова пришел, без причин, без объяснений. И так зачастил, что в деревне уже все смекнули, к чему дело-то идет. Они говорили ночи напролет - Никина мама просилась у меня оставаться ночевать, чтобы им не мешать. Через три месяца сын фельдшера поставил отца перед фактом: или он дает благословление на брак с Никой, или сын бросает работу и остается здесь, за Никой ухаживать и помогать ее матери по хозяйству. Старый фельдшер согласился, конечно, а что ему еще оставалось? Позже, много позже, они переехали в город, и новостей от них не было. И вот только недавно слух появился, что Вика встала на ноги и скоро приедет нас всех повидать... - Лада подмигивает мне и ерошит волосы. - Так что придержи свои печальные речи, любовь и уныние вместе до добра не доводят. Не нужно считать, что чудеса только в книгах бывают! Самые захватывающие истории любви, достойные романов, кинофильмов и песен - те, что происходят с нами. Любая сказка таит в себе немалую долю правды, и ты сама это знаешь, просто правда эта спрятана умелой рукой, прикрыта, оставлена в тайнике. Но не существуй волшебства, как люди смогли бы писать об этом? Чудо случится, при условии, что ты сначала в него поверишь.
Я не могу заставить себя взглянуть Ладе в глаза. Неужели она и вправду знает, что я чувствую? Между нами лежит пропасть, которой не видно края, и то, что мы способны понимать друг друга, не просто удивительно - невероятно! Мы глядим на одно и то же и видим две противоположные вещи, мы слышим одну мелодию и для каждого из нас она звучит иначе, мы произносим слова и находим в них противоречивые смыслы. Как можно понимать другого, отличаясь от него абсолютно всем?
Мне кажется, что в дом вот-вот ворвется морозный воздух, запорошит стол снегом и потушит свечи. Граммофон все играет, и музыка раздается нестройной мелодией, спотыкаясь о шероховатости на пластинке. Лада кладет свою руку на мою, я слабо вздрагиваю: так непривычно мне чужое прикосновение.
- Вижу, я тебя совсем не убедила. Чтож, не страшно. Я не хочу тебе врать: любовь действительна не вечна. Рано или поздно ей приходится умереть. Но как я уже говорила, здесь есть два возможных варианта: или она гибнет, или на ее место приходит что-то новое, более сильное и прочное, что просто так не разобьется и не рухнет. Трудно назвать это чувство любовью, это что-то выше ее...- она на минуту затихает, обводит взглядом комнату, будто вспоминая что-то. - Но такое счастье выпадает немногим. Почти никому, если быть честной. Так почему-то устроен мир, увы. Но никогда не знаешь точно, может, ты и есть одна из тех счастливиц, кому уготована такая судьба? Увидим, - она с материнской любовью гладит меня по руке.- Бывает много неприглядного между двумя. Ты сама видела, как старый Прохор избивал раньше свою бабку, а потом, когда она его выгнала наконец, на коленях умолял взять его обратно. Что им двигало в те моменты? И что заставило его избивать человека, которого он так пылко - уж поверь мне! - когда-то любил? Настоящая любовь не вызывает страданий. Страдания вызывает алкающая, недовольная, придирчивая, противоречивая и мелочная часть человеческой души. А любви ничего не нужно для существования, она самодостаточна. Если кому-то из двоих больно, значит, другой, а чаще всего и оба в чем-то заблуждаются. Но понять это порой бывает очень нелегко, а принять - так и вовсе невозможно. Если перестать искать все источники проблем в другом, можно здорово облегчить себе жизнь. Но и это не всегда работает: людям свойственно привыкать к доброму обращению. Вспомни бабку Прохора. Как она вокруг него раньше бегала! Чуть ли ноги не целовала. И что вышло? - Лада делает резкий взмах рукой, подчеркивая беды, что пришлось пережить той старушке. - Так что любить нужно прежде всего тех, кто любви достоин, Ася. Об этом не забывай. Но если нашелся такой человек, то всегда делай все, что только в твоих силах. Приходи, признавайся, извиняйся. Помогай. Интересуйся. Принимай участие в жизни другого. И если, как это иногда случается, окажется, что все твои действия, все твои попытки и старания были не в счет, обесценились, не играли роли - тогда не жалей. Никогда не жалей о хорошем, что ты сделал для других. Это не было проявлением слабости или никому не нужным альтруизмом. Это - человечность, настоящая и искренняя любовь к ближнему.
Конечно, Ладе не нужно спрашивать меня, о чем я думаю, ей итак известна каждая моя мысль. И поэтому вместо того, чтобы закончить долгий и поучительный рассказ, она глубоко вздыхает и улыбается, ожидая следующего вопроса. Я смотрю, как моя рука выводит в тетради неровными буквами: когда.
- Прости, этого я тебе сказать не смогу, хотя и знаю ответ, - на секунду в ее глазах появляется странное выражение, не печаль, скорее сочувствие, или даже сожаление? Я так боюсь, что Лада не скажет больше ни слова, тогда сразу будет понятно, что меня ждет. Но она продолжает после секундной заминки: - Ты можешь прятаться в каменной келье или жить на вершине горы, можешь принять обет безбрачия или пообещать себе никогда не говорить ни с одним мужчиной, но если по свету бродит твоя судьба, тот самый человек, то он тебя сам найдет, дороги сами его к тебе приведут, ветры нашепчут, как тебя отыскать. И слушать он будет свое сердце, и переплывет все океаны, и пройдет все города, чтобы однажды, совершенно случайно и неожиданно встретить тебя. И ты тоже столько шажков сделаешь ему на встречу, столько выберешь верных поворотов и правильных тропок, что узлы, которые вас двоих связывают, стянутся только крепче, а вы этого  поначалу даже не заметите. Только потом назад обернетесь и поймете, куда вели вас все ошибки, поступки и решения! И если с кем чего не сложилось, то это тоже она - дорога, ведет тебя дальше, и все эти люди - переломные моменты на пути к тому человеку. Не забудь сказать им спасибо, ведь каждый из них вел тебя навстречу твоей истинной судьбе, даже своими неприятными поступками. Эти ниточки мироздания, они же связывают не только вас двоих, а еще и сотни, тысячи людей, которые своими жизнями повлияют на вас и на время вашей встречи, которые изменят вас и подготовят друг к другу, изменят сам фатум, чей тонкий и искусный механизм в какой-то момент повернется и сработает так, как нужно - и вы заметите друг друга. Это и называют судьбой - когда из миллиона возможных вариантов выпадает только один, - Лада делает долгую паузу, а мне представляются громадные толпы, в которых где-то прячется моя судьба, и сама еще не догадывается о моем существовании.
- Ты не бойся, Ася. В конце мы всегда с теми, кого любим.
В это я верю.
Лада убирает посуду и нетронутые пирожки, складывает пластинки, а я любуюсь ей, и думаю, какой была бы моя судьба, будь я хоть чуточку похожа на нее. Я понимаю, почему люди искренне верят в слухи о том, что она колдунья: есть в ней нечто не от мира сего, то ли неувядаемость ее красоты, то ли воздушная легкость движений, то ли перезвон смеха, напоминающий волшебные хрустальные колокольчики. Ее длинные черные волосы до пояса колышутся волнами штормового моря при каждом движении, и выглядит это чарующе, даже грациозно. Удивительно, что при такой красоте мужа у нее за долгие годы так и не появилось. Наверное, из всех своих поклонников она ищет подходящего.
- Мы хорошо поговорили сегодня, - улыбается Лада, и протягивает руку к тетради, чтобы убрать ее в шкаф. Я быстро хватаю ручку и пишу свой последний вопрос: что она для тебя?
- Любовь?
Я киваю.
- О, мне кажется, у нее слишком много граней, и тогда нужно объяснять их все, а на это уйдет очень много времени и сил. Впрочем, недавно я поняла кое-что: когда твоя душа испытывает благоговение перед другой, это, Ася, и есть любовь. Ничего общего со страстью, похотью и желанием завладеть.
Мы молча идем к двери сквозь полутьму душных комнат. Лада открывает дверь и на порог радостно врываются солнечный свет и летняя жара, кубарем прокатываясь по прихожей. Я кланяюсь ей, мысленно благодарю за такой важный для меня разговор. Она говорит мне вместо прощания:
- Жизнь без другого перестает быть необходимостью. Ты настоящий ангел, Ася.
Я не совсем понимаю, к чему она говорит это сейчас, но все равно вежливо улыбаюсь и киваю смущенно. Дверь медленно закрывается, и я слышу, как шаги Лады затихают в глубине дома.
Солнце жарит беспощадно, улицы купаются в тепле, и весь мир залит золотом, кое-где потемневшим от слабых теней. Душа моя ликует, Лада на это способна: исцелять других, не прикасаясь к ним. Я бегу по горячей дороге, чувствую, как она тяжело дышит жаром. Далеко впереди поднимается над дорогой марево.
И я так счастлива, что меня еще ждут августовские ночи, а потом спадающая жара в сентябре и ясное звездное небо; и захватывающие душу закаты, которые разливаются желто-багровыми цветами вдоль горизонта; и ноябрьские холода, и даже неприятная слякоть, от которой развезет дороги и Митрофан и кузнецы снова будут чертыхаться, помогая вытянуть завязшие в грязи телеги; и серебристый иней по утрам, прохладный воздух поздней осени, и сонная природа, теряющая листву и краски; непостоянные, но густые туманы, и белоснежный снег на вершинах гор; долгая и холодная зима, от которой некуда будет спрятаться, и в душе начнет таиться привычная тоска, и все живое погрузится в опечаленный январский полусон; а потом, когда первый луч приближающейся весны упадет на землю, в сердцах родится робкая радость - радость пробуждения; цветущие абрикосы в апреле и нежное солнце мая и теплый ветер в полях, громкие, сумасшедшие грозы, и дождь, дождь, дождь, нескончаемым потоком смывающий грязь и тоску, что еще не до конца выветрились после угрюмой зимы.
Я бегу навстречу всем тем тысячам дней, в которых прячутся моменты чудес и преображений. Я хочу танцевать, радуясь непредсказуемости своей жизни и загадочности судьбы. Как много изменится через год? Два? Три? У меня даже перехватывает дыхание. Жизнь - это потрясающее путешествие с тысячей пересадочных станций, необъяснимое и совершенное.
И я точно знаю еще кое-что: Ваня навсегда останется в моем сердце не как объект пламенной страсти, но как человек, научивший меня сотне вещей, и никогда не узнавший об этом. Я не жалею, что его судьба сошлась с другой, а в моем сердце при упоминании его имени будет гореть благодарное тепло за все то, что он сделал для меня, просто оставаясь собой. Мне не нужен он, не нужно его тело и его разум, не нужна жизнь с ним, не нужна его постель и его дом - я люблю само его существование, и каждый раз, вспоминая о том, что где-то в этом мире он живет своей жизнью, мое сердце будет биться быстрее от счастья. Настоящая любовь не приносит страданий.
Я даже начинаю бежать вприпрыжку, так захватывает меня новая грань любви, одна из тысячи, которые мне до сих пор неизвестны. Но впереди у меня еще целая жизнь чтобы разгадать оставшиеся.
Даже смерть блекнет перед ее силой. Ведь правду говорят: до тех пор, пока мы вспоминаем ушедших, они остаются с нами. Пусть не физически, но духовно: воспоминания о них, их фразы и поступки, их решения, их черты и особенности снова и снова возрождают образ, который не материален и не способен исчезнуть; а значит, каждый из ушедших близких бессмертен, и их жизнь продолжается в нас.
Я снова чувствую себя тем непосредственным и смелым ребенком, у которого было имя, который не боялся других и всегда верил в то, что делает. Если бы кто-то встретился мне на пути, он не увидел бы Молчунью, ее ссутуленные плечи и застенчивый, виноватый взгляд; по деревне впервые за пятнадцать лет шагала Ася - счастливая, бесстрашная и влюбленная в жизнь. Те, кто знал Асю в детстве, сразу бы узнали ее по глазам - в них не было тревоги, но таилась игривость, свойственная любопытным и упрямым маленьким девочкам.
Я возвращаюсь к себе, я обретаю давно забытый дом, я становлюсь тем, кем мне и предназначено быть, Праотцом или судьбой или самой собой.
***
Я полной грудью вдыхаю пьянящий прохладный воздух, волосы разлетаются в стороны от бьющего в лицо ветра, за горизонтом возникает золотая полоска - солнце возвращается на свой пост. Вокруг зеленеет трава, неестественно яркая и молодая, кажется, будто ее нарисовало беззаботное дитя, повозив по земле зеленым мелком. По краям поле огибают деревья с пышными, волнующимися на ветру кронами, их стволы огромны, и выглядят неразрушимыми.
С бешеной скоростью несет меня по изумрудному полю белый конь. Его грива переливается как драгоценные камни, его кожа бела, как присыпанный свежим снегом подснежник, его глаза синее любых морских волн. На нем нет ни седла, ни уздечки, но я еду уверенно, так, будто мы уже тысячу раз пересекали это поле.
Мой разум полностью свободен, в нем не осталось ни одной эмоции, ни одной мысли, способной его отравить. Величие мира и его простота становятся ясными, как решение детской задачки, а душа с легкостью сбрасывает ржавые оковы, и вытягивается в полный рост.
Топот копыт напоминает грохот литавр.
Мы скачем навстречу солнцу, громадному красному шару, что поглядывает на нас из-за горизонта, щурясь сквозь деревья. Нет, мы не скачем - почти летим. Во мне поднимается незнакомое чувство эйфории, захватывающей, могущественной, непобедимой. И вместе с тем душа освобождается от последних пут и подставляет свои огрубевшие и израненные ладони под свистящий вокруг ветер, сгибает и разгибает затекшие руки, подтягивается, потрясенно трясет головой, и смеется так счастливо, что у нее на глазах выступают слезы.
Вокруг нас сияет голубовато-серебряный свет, распадаясь на хрустальные бусины в траве, исчезая в подсвеченной листве, пропадая в облаках. Я представляю, какими удивительно маленькими мы кажемся солнцу: крохотная белая точка на фоне восходящей рыжей звезды.
Больше нет боли, нет сожалений и горьких воспоминаний. Мое тело не кажется мне тяжелой грудой костей, сейчас оно легче пера. Мимо проносится пейзаж, сердце стучит все быстрее, и от макушки до самых пальцев я наполняюсь благодарностью за то, что мне позволили прочувствовать настоящую свободу от мыслей, раньше камнем тянувших на темное и сырое дно.
Мы все ближе и ближе к багровому диску, и рассвет постепенно тает, уступая место утру, свежему и выбеленному солнечными лучами. Топот копыт учащается, становится громче и оглушительней, земля начинает дрожать.
Вдруг справа возникает силуэт: огромный, внушительный, но не вызывающий страха. С нами равняется другой конь. Он будто сделан из самых черных и блестящих шелков, продающихся в богатых лавках, а его грива напоминает волны, возникающие на траве в ветреный весенний день. Он скачет нога в ногу с белым конем, не сбиваясь ни на шаг, хотя мы несемся с безумной скоростью, и ландшафт вокруг уже давно перестал быть мелькающими пятнами - теперь он просто превратился в смазанную палитру.
Мы приближаемся к чему-то одновременно древнему и молодому, бессмертному и временному, необъяснимому и простому. В этом мире счастье, свобода, радость становятся действительно тем, что они обозначают. В нашем мире эти чувства слишком блеклые, почти больные. Они не несут в себе и части той силы, что сейчас насыщает меня, смывая каждую душевную царапинку, исцеляя каждый рубец, затягивая каждую рану. Так, наверное, чувствуют себя птицы, когда кружат над серебряными пиками, раскинув крылья, и весь мир лежит у их ног.
Все вопросы, не дававшие мне покоя, сами предоставляют ответы, и после навсегда испаряются из моего сознания. Я не чувствую себя Асей - теперь я часть всего мира: я стучу копытами по влажной земле, я рассыпаюсь росой под стебельками, я пью подземный родник и гоню воду вверх, к листве, я поднимаюсь за горизонтом, освещая маленькое поле, как огромный золотой фонарь, я охватываю горизонт и пустое пространство над ним, меняю цвета из бледно-розового на ярко-голубой. Всего на секунду мой разум пропадает где-то среди чужих, сплетается с ними в одно целое, и в мире больше нет границ.
Потом я просыпаюсь. Гришина статуэтка белого коня слабо светится в темноте.
***
Август подходит к концу.
Я поспешно заканчиваю бытовую работу, кормлю коз, готовлю ужин, но мыслями я уже давно у моего озера, наблюдаю за бликами на воде, сижу на толстой ветке старой ивы, свесив босые ноги, и чувствую, как их ласкает легкий ветерок. Осталось поскорее закончить скучные дела, и можно будет с легкой душой сбежать в лес, спрятаться в нем и слушать, как то тут, то там щебечут птицы, нетерпеливо что-то обсуждая.
Солнце сегодня беспощадно, в небесах без устали работают кузнечные меха, разжигая и без того яростный летний огонь. В полях почти никого нет, все попрятались на верандах, достали из прохладных подвалов компот и говорят об урожае. На улицах почти пусто, дороги трясутся в мареве, а облака давно сбежали за горизонт. День клонится ко сну, но солнце еще в небе. День никак не хочет превращаться в вечер, и из последних сил растягивает выделенные ему часы, прогоняя сумерки за дверь.
Я хватаю оставленный мамой ключ, фигурку коня, которую вылепил Гриша, выбегаю на улицу, закрываю калитку и прячу ключ между старых кирпичей у забора. Зажав фигурку в руке, я бегу изо всех сил прочь из деревни, игнорируя добродушные призывы присоединится к отдыху на веранде.
Солнце несется вместе со мной, подскакивая в своей раскаленной колеснице. Воздух кажется вязким из-за жары, тяжелым, будто бы липким. Сквозь опаленные листья преломляется свет.
Я прислушиваюсь к себе. Что-то изменилось. Кажется, будто Молчунья отодвинулась в сторонку, всего на один крошечный шаг, но она, обычно почти нерушимая, сдвинулась, чтобы... в будущем позволить Асе занять ее место?
Еще никогда мое сердце так не желало избавиться от надоевших, тяжелых привычек, от беспомощности и опасений, еще никогда мне так не хотелось свободы действий, свободы слов и чувств. Ася всегда сама решала, что ей чувствовать; Молчунью вынуждали обстоятельства.
Я вспоминаю вчерашний сон, но от него осталось только ощущение полной независимости и глубокого счастья. Реальный мир теперь кажется немного поблекшим, поношенным, будто он уходит в никуда вместе с исчезающим августом. Но во мне жизнь бушует, как неуправляемый потоп, рвется к новым местам, требует новых чувств, ей слишком тесно в этой забитой, запуганной, закрытой клетке, именуемой Молчуньей.
Я перепрыгиваю камни и пеньки, поднимаю клубы пыли, проваливаюсь ногами в норки, уклоняюсь от хлещущих по лицу ветвей, в замысловатом клубке из тропинок ищу нужную, бегу сквозь переплетенный тенью и светом лес, и не сбавляю скорости. Бежать легко, хотя раньше я начинала задыхаться уже через несколько минут. Молчунье становится тревожно, а Ася хитро улыбается у нее за спиной.
Вдруг на левой сандалии рвется застежка, и она слетает с ноги. Правую я снимаю рывком и отбрасываю в сторону. Обойдусь и так. В конце концов, они только мешают чувствовать землю и лес, безропотно принимающие на себя удары моих ступней.
Я так крепко сжимаю фигурку белого коня, что руку уже начинает покалывать боль.
Внутри меня нарастает напряжение, предвестник будущей ожесточенной борьбы между той, кто я есть, и той, кем я только хочу быть. Я была Молчуньей слишком много лет. Слишком много лет я провела в этой заплесневелой, грязной, тесной тюремной камере.
Поля остались далеко позади, они пустыми пространствами смотрят вслед; ветер, скачущий по ним в соломенной шляпке, машет вслед рукой и насвистывает что-то. Тропинка виляет, как хвост возбужденной собаки, а ветки расступаются почти с уважением.
Лес знает о важности сегодняшнего дня. На секунду отвлекаясь от пути, я поднимаю взгляд в небо: смотрит ли на меня сейчас Праотец? Знает ли он о том решении, что зарождается во мне?
Наконец, мелькает последний поворот и я выскакиваю на берег из лесной сени, а озеро приветствует меня осыпанной блестками водой. Ступни горят от долгого бега босиком, по ним расползаются царапины.
Резкая боль в боку и головокружение почти сшибают меня с ног. Я бреду к иве, едва отрывая от земли ноги, прислоняюсь к ее нагретому на солнце стволу, закрываю глаза и вдыхаю горячий, густой воздух. Даже птицы почему-то прекратили петь, и на лес опустился купол тишины, будто Праотец прикрыл его своей ладонью.
Я открываю глаза и вижу - в небе плывет маленькое, пушистое облако. Оно кажется искусственным. Из-за его скромных размеров голубая полусфера над моей головой кажется еще более массивной, чем обычно. Дыхание постепенно выравнивается, ноги перестают дрожать, голова избавляется от тисков боли.
В лесу слышится какой-то шорох, будто кто-то очень тихо ступает по траве. Я взбираюсь на старую иву, пытаясь не выронить из рук Гришин подарок. Мое белое платье легко развевается на ветру. Солнце потухает за ивовыми листьями, и я с облегчением погружаюсь в прохладу тени. Осторожно прохожу вперед по толстой ветке, держась за соседние, и присаживаюсь, свесив ноги в пустоту. Под ногами плещется рассыпанное  отражение  солнца.
Я вспоминаю сон, не образы в нем, а ощущения, которых я никогда не испытывала. Неизвестная мне свобода мысли, отсутствие страха, уверенность в том, что я делаю, и забытые сожаления... Полностью исцеленная и обновленная душа. Как вернуться к тому, чего никогда не было?
В конце концов, говорю я себе, однажды Молчунье придется уйти. Асе потребуется много-много лет, чтобы по крупицам восстановить себя, растерзанную и разбитую старым охотником, которого, скорее всего, давно уже нет в живых. И еще годы понадобятся, чтобы найти в себе смелость сказать хоть слово. Но однажды вся та жизнь, владевшая мной, пойдет прахом, и из нее родится новая, возможно, гораздо более счастливая.
Не могу сказать, что я несчастлива. У меня есть все: любимый дом, родная мама, преданные друзья, глубокая вера, искренняя любовь. Но достигнуть большего счастья мне поможет только возвращение Аси. Я перестану подчиняться жизни, смогу управлять ею, а не бессильно наблюдать за ее ходом со стороны.
Я верчу в руках фигурку белого коня, и думаю об отце, о Ване, о Зоре. Как оставить рядом с собой того, кто больше не принимает участия в твоей жизни? Всем троим остается только расплывчатый образ воспоминаний, который тоже однажды сотрется. Но к тому времени, конечно, к ним на смену придет кто-то иной, кто не сможет заменить их, но заполнит пустоту в том месте, где когда-то блуждали мысли, им посвященные.
Как же много еще впереди! Мне так трудно представить вереницу еще не прошедших дней. Сколько в себе несут выходные умиротворенного октября или будущие недели грозового мая! В один из таких дней - в самый обычный, наверное - я столкнусь лицом к лицу со своей судьбой, и даже не узнаю ее. А может, наоборот - сразу пойму, кого мне посчастливилось встретить.
«Где же ты был все это время?» - удивленно и радостно воскликну я. А он только пожмет плечами и улыбнется. И все будет так просто и легко. А потом я вдруг опомнюсь и мысленно скажу спасибо Ване - за то, что научил любить, не требуя ничего взамен. За то, что привел меня туда, где мне и следовало однажды оказаться.
Мои ладони потеют от жестокой жары, и глиняный конь то и дело норовит выпрыгнуть, разбежаться по ветвям и пропасть в темноте леса.
Я обещаю себе, что однажды смогу говорить. Однажды я расскажу кому-нибудь все, что тяжелым, потемневшим и проржавевшим грузом лежит где-то под толщей воды - я расскажу, и вместо грязного моря во мне заплещется лазурно-белый океан. Я расскажу, и жизнь круто повернется на своем пути, изменит свое направление и пункт прибытия; и вместо выжженных полей передо мной предстанут райские сады, цветущие и нетронутые.
Будущее вызывает у меня совсем немного страха, и куда больше радостного любопытства. Пусть будут трудности - их я преодолею; пусть будет печаль - ее я прогоню; пусть будут неудачи - ими я обогащу свой опыт. Я буду бороться за каждый счастливый момент в своей жизни, за каждую неповторимую минуту, и ни за что не позволю себе сказать, что моя жизнь проходит напрасно.
Глаза у меня закрываются от усталости и жары, я сонно опускаю голову и расслабляю руки - фигурка коня падает вниз, на ветви у кромки воды, и застревает между ними. Я вздрагиваю и тут же поднимаюсь на ноги, волнуясь, как бы фигурка не упала в воду.
Сначала я опускаю на нижнюю ветвь левую ногу, потом правую. Затем, держась руками за ветвь, на которой я только что сидела, я двигаюсь в сторону фигурки, медленно и аккуратно, стараясь не шатать ветвь понапрасну. Затем приседаю, тяну левую руку, удерживаясь правой за пучок тонких ветвей. Хватаю фигурку, ветви выскальзывают из потной ладони, я теряю равновесие и лечу вниз, в объятия прохладной воды.
Мысли, что возникают у меня в голове:
Я не умею плавать.
Никто не знает, что я здесь.
Громкий всплеск эхом преследует мои спутанные, перепуганные мысли. Я отчаянно барахтаюсь, но не могу всплыть, поверхность озера уплывает дальше, вверх, наваливаясь на меня. Солнце слабо подмигивает мне сквозь темно-зеленую завесу.
Страх заставляет меня разжать крепко стиснутые зубы, и вода хлещет внутрь, как разъяренный водопад. Легкие ходят ходуном, и вокруг груди завивается все туже железная цепь удушья.
Все мысли сдувает прочь из моей головы. Я вижу яркий белый свет, от которого врассыпную бросаются тени. В голове царит полная, непробиваемая пустота. Свет разливается вокруг беззвучной мелодией. Вода и озеро куда-то пропадают, оставляя после себя ничто.
Я слышу, как чей-то бестелесный голос шепчет мне:
Ася, беги домой.


Рецензии
Очень понравилось! Спасибо автор за прекрасный рассказ :)

Петров Евгений   29.06.2015 20:55     Заявить о нарушении
Прекращай :)
Спасибо огромное!

Анастасия Сапарова   01.07.2015 00:12   Заявить о нарушении