Трое их висело

Трое их висело над моим столом.
Трое безгласых, с плетьми вместо рук.
Трое скалились и взглядом меня жгли, пока пригубливала игристое вино Машенька, пока утирала губы платочком, пока выбирала песню и ставила пластинку в граммофон.
Трое вытягивали головы на тонких шеях, застывали в немом голодном ожидании, перещёлкивали зубами в широкой пасти, облизывали острым языком безгубый рот.
Машенька кружила со мной по комнате, Машенька радовалась переливчатым раскатам далёкого грома, Машенька заглядывала широко распахнутыми глазами в мои глаза и облегчённо вздыхала, когда я улыбался ей в ответ.
В тот вечер скрипели, раскачиваясь, ремни в подвале, звенели цепи на ржавых крюках, и Машенька, прислушиваясь, внезапно вздрагивала от страха: Ой, что это?! Мыши?
Я ей кивал послушно: мыши, Машенька, мыши. Ты не отвлекайся, танцуй, - и снова кружил её по комнате, уводя дальше от клацающей у самого уха пасти.
Гремит за окном, проливается на землю, шумит, перекатывается в тучах. Мы по комнате вышагиваем, в глаза друг другу заглядываем. Машенька выпархивает из моих объятий, к столу подбегает, пригубливает бокал остывшего вина, всё улыбается, глядя на меня.
И не видит, бедная, как шипит и извивается над её головой тощее и чёрное, в немом крике застывшее, распарывающее себе глотку от бессилия.
Веселится моя новая гостья, пока три предыдущих насаживаются обратно на крюки.
Смеётся Машенька в ответ на мои шутки, машет на меня руками, от объятий моих отбивается, и не чувствует, как густой и вязкий запах пота и крови стелется по полу, липнет к стенам и дверям. Ничего не замечает сейчас Маша, слишком она сейчас взволнована, слишком она сейчас смущена.
В ту ночь Машенька осталась со мной до утра, и это оказалось для меня роковым решением, потому как сейчас она снова встречает меня у калитки, машет рукой и кричит на весь двор:

*
- Андрей!!!
Я её заметил ещё от дороги, потому сразу же и повернул назад, но она кричит снова и приходится возвращаться: не стоит привлекать к себе внимание соседей.
Здороваюсь с ней, открываю дверь, прохожу, не разуваясь, в дом. Она снимает обувь и застывает на пороге, прижимая сумочку к груди. Так и будет теперь стоять, меня слушать, дышать через раз, чтобы не разозлить пьяницу ненароком. Иди отсюда, Маша, иди.
- Слушай, - я ставлю чайник на плиту, соскребаю ногтем налёт с чашки, бросаю туда пакетик. Ей не предлагаю, иначе она до ночи не уйдёт, - слушай, - говорю, - чего ты таскаешься сюда?
Маша всхлипывает и тихо-тихо причитает, вкрадчиво и проникновенно, едва различимо, глотая подступающие к горлу слёзы, что мы же «не чужие люди», что пора «брать себя в руки», что ещё немного и «будет слишком поздно», что «они все» ужасно за меня переживают, а я снимаю чайник с плиты и спрашиваю:
- Кто «все»? – ошпариваю кружку кипятком, - Маша, езжай уже домой, я сам разберусь.
Она стоит позади, и я спиной чувствую её печальный, чуть укоризненный взгляд. Шла бы ты отсюда, милая. Шла бы, пока не стемнело.
- Послушай, Андрей, - опять этот спокойный, нравоучительный тон, - ты же взрослый человек, у тебя ещё всё впереди, это же не твоя вина, что…
Я оборачиваюсь, и она замолкает.
Всё верно: не мы такие, водка такая. Ты права, Машка, права. Только давай об этом завтра. Или утром, когда на улице светло и шумно.
А сейчас уже темнеет. А когда тут темнеет, то лучше никому, кроме, меня в доме не находиться.
По-правде говоря, мне бы тоже тут лучше не торчать, но скрыться негде. Видишь, вон, сбежал из города, так угадай, что я первым увидел, открыв дверь этого дома?
Угадай, с кем столкнулся лицом к лицу?
Чьи чёрные провалы глаз хлопали на меня из темноты комнаты?
Помнишь, висели над тобой, кровавые рты распахивали, сцапать тебя пытались, да я тебя, кажется, увёл?
Помнишь: сидим мы с тобой, потягиваем вино, а из подвала что-то скребёт, царапает. Ты ещё визжишь мне: [ой, мышь!]
А я такой (как дурак) поддакиваю: мышь, милая, мышь. И всё про себя прикидываю: снялись они с цепей или нет?
Я беру Машеньку под локоть и подталкиваю к двери:
- Приезжай, родная, как-нибудь потом. А ещё лучше: не приезжай. Я и сам, может, скоро вернусь. Давай, давай, передвигая ножками, ну чего ты застряла?
Но на Машу эти уговоры больше не действуют. Она уже ни раз заставала меня в состоянии, близком к скотскому, когда я не мог сфокусировать взгляд на диване, проползал мимо него и выключался на холодном полу. А потому и сейчас отказывалась уходить, упёрлась руками в дверные косяки, затараторила что-то про вызов полиции, насильную госпитализацию и пометку в личном деле. «Пометками» выдумала меня пугать. «Занесением» в папку с моей фамилией на корешке.
Для неё я сейчас - «хороший парень», оступившийся и требующий немедленного спасения. Бросить новоиспечённого алкоголика догнивать одному она позволить себе не может, мы же «так чудесно проводили время вместе», я же был такой «галантный и обходительный». Я же «достоин большего», я же на «большее способен», я же только «по ошибке», «по незнанию» ступил на этот «роковой и губительный путь», у меня же ещё «не всё потеряно», надо только позволить Маше мне помочь и тогда всё будет, как раньше, всё будет по-прежнему, тогда уж мы «заживём».
Я выпускаю Машин локоть из рук и отступаю назад.
Нет, обратно я не хочу.
«Как раньше» мне не надо.
Я несколько месяцев искал выхода из этого «как раньше», я долгие ночи проводил в раздумьях, где мне укрыться от этой с ума сводящей реальности, как перестать видеть и осознавать, как научиться выключаться, слепнуть, глохнуть прежде, чем слышался из подвала звон цепей и скрежет когтей по бетону.
Машенька хлопает глупыми глазами и вспоминает, вероятно, как я провожал её до дома, как не настаивал на чашечке позднего кофе, как целовал ручку у дверей, как потом в один непогожий вечер [ах!] и случилось [что-то], что перевернуло её маленький правильный – переправильный мир на голову с ног и заставляло теперь еженедельно приезжать за мной в эту глушь и уговаривать, уговаривать, уговаривать одуматься и вернуться в реальность, от которой я, якобы, бегу.
А чего прикажешь с этой реальностью делать?
Со страхом что прикажешь делать, Маш?
Ты с чего, милая моя, взяла, что я беспричинно от тебя и от «всех прочих» шарахаюсь?
Что по доброй воле в этой дыре, богом позабытой, скрываюсь?
Что по собственному желанию каждый день напиваюсь до бесчувствия и на коврике у двери засыпаю?
Мне всего и надо, Машенька, что выспаться без сновидений, да прободрствовать без кошмаров; чтобы не вздрагивать на каждый шорох и не встречаться глазами с распахнутой навстречу моему лицу пастью.
Мне бы Машенька, как говорится, ночь простоять, да день пережить, потому как стоит чуть пристальней всмотреться в расплывающееся по потолку пятно, как пятно начнёт всматриваться в тебя, а потом и подмигнёт красным угольком глаза.
Мне бы не пить бросать, а ослепнуть, что ли, раз навсегда, и пусть они хоть до судорог там у потолка корчатся, меня, слепого и равнодушного, будет уже не запугать. Вот только  никак не решу, что страшнее: видеть их ежедневно развивающимися на сквозняке у открытой форточки или глаза себе с черепа выкорчевать?
Рожи их дохлые подле себя наблюдать по пробуждении или ножом по горлу полоснуть, кончая с этим кошмаром.
Никуда не из какой реальности я не бегу: уже давно понял, что спасаться бесполезно.
А если и ты будешь слишком много усердия прикладывать, то и сама от них забегаешь, то и сама частью моей жизни станешь. Ты, кажется, этого хотела? За этим, как на работу, сюда мотаешься?
Давай, Маш, сделай глоточек. Потому что темнеет рано, а лампы хоть до утра жги: для них это не помеха.
Опустится солнце за горизонт, да и зашипят зубастые из углов.
Будешь пить?
Как хочешь. Только вот мой тебе добрый совет: ты лучше на них не смотри. Потому как увидишь раз, помнить всю жизнь будешь. А долго вспоминать это невозможно: раньше инфаркт схлопочешь, чем с ума сойдёшь.
Давай, Машенька, давай. Передвигай ножками. Твоё упрямство тебе дорого встанет. Потому как я сейчас всё равно напьюсь, а тебе ещё смотреть полночи, как потешаются эти распоротые над моим бесчувственным телом, как ошпаривают своей кипячёной кровью, как вгрызаются мне в руки, как тянут, обессиленные, проспиртованное мясо.
Клацают огромной пастью, да откусить не могут. Так и живём, Машенька, визжат они на меня с потолка, да меня, оглохшего, слава богу, не запугать.
Влетают каждую ночь через окно, как раньше входили через дверь, вышагивая с достоинством, гордо держа головы на тонких шеях.
Ты так не шагала, Машенька, как шагали раньше они.
Ты так не умела себя подать, ты так не улыбалась, ты так не манила страстно, милая, как манили они когда-то.
Не так много времени прошло: можно ли пожертвовать спокойствием ради лакомого куска?
В темнице синей бороды трупы висели аккуратней, чем в моём лабиринте.
Чем чернее ночь, Маша, тем отчаяннее хочется надкусить чего-нибудь светленького.
Ты так, Маша, не блестела.
Ты так, как они, не сверкала.
А потому и жертвовать ради тебя смысла не имело.
А потому и топчешь, Машенька, землю по сей день, и, если уберёшься отсюда вовремя, то ещё долго будешь топтать.
Опускается солнце за горизонт [Уходи]
Расстилаются по земле жирные тени
Торопись, Машенька, торопись за порог, потому что ещё мгновение и перекатится тёплый вечер в ледяную ночь, снимутся с петель кожаные мешки, поползут в комнату и, прожорливые и голодные, надо мной зависнут.
Гудят ели за рекой, несутся по небу тучи. Уходи, Машенька, убирайся.
Беги быстрее до станции, поспевай скорее на поезд. Потому как и часа не пройдёт, проскребёт ржавым когтем у твоего лица и поперёк шеи перережет.
Трое их висит, Машенька, под потолком.
Трое их болтается на ремнях в сыром подвале среди паутины и плесени.
Трое их каждую ночь на меня охотятся, но если не поторопишься, если не сбежишь, если не перестанешь хлопать на меня глазами, да ремень от сумки в руках мять, если так и будешь бубнить обиженно себе под нос, что «мы ж с тобой родные!!», то скоро вас уже четверо по мою душу из гроба подымутся.
Что же ты стоишь, дура!
Что же не бежишь отсюда, полоумная?!
Или не видишь, не слышишь, не чувствуешь: опускается на город чёрная ночь, приводит ночь чёрных зверей, пускает  гнать по чёрным улицам и встречает с рвано-алым в чёрной пасти!!
Смотри: кружит по небу пылающий диск, в реку падает и шипит, каменея.
Смотри: потухают звёзды на небе, угольно чёрным пишет по облакам и тучам.
Смотри, смотри: валят из окон и щелей, под ноги мне бросаются, вешаются на шее, тянут, тянут вниз.
Хлопают пустыми глазами, беззубыми ртами, тянут костлявые руки, горячей слюной ошпаривая.
Голодные, голодные и злые: растерзают, растащат, стоит только их увидеть, стоит только в глаза им посмотреть.
Но им моего взгляда не увидать.
Им не испугать меня, Машенька. Потому как пьяный я, что мёртвый: только к утру очнусь с болью во всём теле и оглушительным треском в голове.
А вот ты, Машенька… живая.
А вот ты, Машенька, свежая.
И ты, Машенька, слишком глупая, чтобы послушать моего совета и драть отсюда когти.
Прощая, Машенька, меня сейчас на какое-то время не станет.
А вот ты, милая, останешься.
И, может быть, своей жертвой спасёшь меня ещё на одну ночь.
Город засыпает.
Просыпается смерть.


Рецензии