Маяковский и Музыка

Мальчик взял в руки гобой. Залу наполнили нежные звуки чудной мелодии. Паренек не знал нотной грамоты, но этого ему было и не нужно – гобой сам вел его, будто юноша и гобой становились единым целым и дышали музыкой. Такие выступления были единственным заработком мальчика многие годы. Когда-то давно рыбак увидел на берегу реки сверток. Это был мирно спящий младенец. В тряпки вместе с малюткой была завернута дудочка, ставшая малышу первой игрушкой, - гобой. Мужчина воспитывал мальчика как своего родного сына. Когда парнишке было десять лет, рыбак умер. Надо было как-то жить. Тогда юноша и решил зарабатывать, играя на гобое. Чарующая музыка завораживала сердца людей. Мальчика звали к себе на постоянную работу многие обеспеченные люди, но музыкант и его волшебная дудочка слишком любили вольную жизнь в ладу с природой. К тому же все богатые люди хотели, чтобы он играл для них то, что они скажут. Музыкант этого не мог. Ни одна мелодия не могла повториться. Каждый раз гобой создавал новое произведение.
Последние три месяца мальчик тяжело болел. Сильный кашель, прекращающийся только когда юноша играл, в конец замучил его. А сейчас еще и с кровью… Парнишка чувствовал, что долго ему еще не протянуть, но в душе его не было печали. Мальчик радовался каждому новому дню, радовался солнцу, ветру и дождю и благословлял судьбу за то, что ему все еще позволяют боги играть на гобое. Он очень любил свой гобой. И единственное, что заставляло его грустить – дальнейшая судьба своей дудочки, так ждущей каждый раз прикосновений рук своего хозяина.

Стояла поздняя осень. Птицы давно улетели, и за окном старенькой, полуразвалившейся хижины, в которой жил, а точнее, умирал юный музыкант, было до дрожи холодно. Шел дождь, и некоторые капли сквозь щели попадали в дом. Ветхая лачуга тяжко вздыхала при порывах ветра. Молодой человек лежал на кровати и кашлял кровью. Смерть стояла у порога. В руках юноша из последних сил сжимал гобой – верного друга, не раз спасавшего его от голода. Теперь волшебной дудочке было его не спасти. Вечная Тьма подкрадывалась все ближе. Человек, лежащий в кровати, уже чувствовал ее страшное леденящее дыхание на своих щеках. Будто Смерть хотела поцеловать его в бледные уста, унести с собой, забрать, забрать навсегда… Но мальчику не было страшно. Кашель совсем замучил его, и в смерти музыканту виделись лишь покой и освобождение от всех земных мучений. Никому не нужный, юноша тихо умирал. Земля пела ему последнюю колыбельную, плакало небо, грустно, протяжно выл ветер за деревянной стеной хижины…
Когда его нашли люди, в старой хижине звучала музыка: играл гобой. Он лежал рядом с мальчиком и стонал, тихо, надрывно плакал по своему умершему хозяину. Не было больше жизни для гобоя, не было счастья. Люди столпились у порога, не смея войти, боясь прервать прощальную песню дудочки…
Гобой затих и…  исчез, растворился в воздухе, будто никогда его и не было в этом мире…


















Лето в деревне Багдады выдалось теплым. Земля прогрелась, лес сладко шумел, а в доме лесничего был переполох: на свет рождался мальчик. На семейном совете родители и сестры нарекли младенца Владимиром.
Мальчик рос быстро, много времени проводя в лесу. Отец, обнаружив у ребенка уникальную память, заставлял Володю учить стихи. Еще маленьким мальчик чувствовал искусственность и ненастоящесть поэтичности, а потому стал тихо ее ненавидеть.
Лет в семь, объезжая лесные угодья с отцом, Володя увидел средь ночной темноты яркую вспышку – электричество. Искрящаяся змейка быстро проползла по земле и исчезла, заставив мальчика задуматься о красоте. Хотелось быть таким же – ярким, искрящимся, проводящим ток, обжигающим светом.
В городе Кутаис, куда переехала семья лесничего, Владимир поступил в гимназию. Мальчик помнил бескрайнее небо, необычайную свободу и великолепие лесов близ деревни Багдады. Как там было светло, как прекрасно! Какая дивная красота в тех лесах! Как пели птицы в листве дерев, как сладко и нежно журчал ручей! Какое там все было настоящее! Как верилось во все доброе, светлое! И видел Владимир в каждом цветочке, в каждом лепесточке нечто божественное, великолепное. В городе все не так, все не то… И нет того бездонного синего неба… Нет, небо, конечно, тут тоже есть, но разве оно такое прекрасное, как в лесу? В городе все подчинено чему-то плоскому, примитивному… Даже божественное, церковное ложно и неискренно. А служители церкви видят поклонение Богу лишь в соблюдении определенных правил… Так первое же знакомство со священником сделало мальчика атеистом.
В первых же классах какой-то бородач обнаружил во Владимире талант художника и стал учить его даром, позволяя творить по велению сердца.
Когда Владимиру было лет двенадцать, сестра привезла из Москвы длинные бумажки – революционные стихи, яркие, дерзкие, рисковые, пылающие и обжигающие, будто электрический ток. В них было настоящее, свободное чувство. Стихи и революция объединились в голове Владимира и указали Путь.
Через год, уколовшись булавкой и получив заражение крови, умер отец Владимира. Мама решила переехать с сыном в Москву – поближе к сестре. Жили очень бедно, каждый пытался заработать как мог. Владимир разрисовывал пасхальные яйца. А ему хотелось рисовать то, что было в его душе…
В Москве мальчик попробовал писать стихи. О том же, что писали великие классики, но по-своему. Получалось плохо.
Как-то в училище живописи, ваяния и зодчества, где учился Владимир, был концерт. Играли Рахманинова. Юноше больно было смотреть, как люди на сцене держали в руках живые, дышащие музыкальные инструменты в своих руках и издевались над ними, заставляя играть то, что было когда-то кем-то написано, а не то, что рвется из самого музыкального сердца скрипки, рояля или обычной дудочки. Владимир будто почувствовал, каково это - сгорать от желания поделиться с людьми всем, что у тебя внутри, выпеть это, высказать в нотах, выплеснуть бурной или тихой звуковой волной, но не иметь права, не иметь возможности сделать. Как это больно, как это страшно! И как мелодизированно скучно…
С концерта Владимир бежал через минуту. С ним вышел и другой молодой человек – Давид. Юноши разговорились. Выяснилось, что оба все ненавидят ненастоящее, неестественное, а потому чрезвычайно скучное. Хотелось дышать творчеством, дышать полной грудью, не притворяясь и не прислуживаясь ни перед кем.
В училище Владимир вновь попробовал написать стихи. Самому не понравилось. Ночью, гуляя с Давидом по Сретенскому бульвару, решился прочесть, сказав, что стихи не его, Владимира, а друга. Давид замер, посмотрел на юношу и, не поверив, сказал, что это написал никакой не друг, а сам читающий, и что он, Владимир, - гениальный поэт. Такое заявление очень понравилось юноше, и он весь ушел в стихи. В этот вечер Владимир совершенно неожиданно стал поэтом.
Давид настолько верил в талант своего друга, что тот сам начал верить в себя. Чтобы Владимир не голодал, Давид платил ему деньги за стихи. Друзья не расставались ни на день. Давид всячески образовывал Владимира: всовывал книги, читал вслух немцев и французов, будто вырезая из куска твердого дерева дудочку, умеющую играть волшебную, завораживающую сердца, музыку.
Так родилось на свет первое печатаемое стихотворение – «Багровый и белый». За ними последовали и другие.

  Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.

Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.

Толпа - пестрошерстая быстрая кошка -
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.

Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул, пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.


Позже Давид познакомил Владимира с другими юными поэтами, которым было также противно все классическое, ненастоящее, неискреннее.
За вольномыслие и электрически напряженные жаркие речи и диспуты Владимира и Давида вскоре исключили из художественного училища.
Учась играть, а точнее, сочинять стихи, молодые люди ездили с друзьями по городам и весям. Полиция обрывала выступления, зрители освистывали «до дыр», издательства не покупали ни строчки…

Вот иду я,
заморский страус,
в перьях строф, размеров и рифм.
Спрятать голову, глупый, стараюсь,
в оперенье звенящее врыв.

Я не твой, снеговая уродина.
Глубже
в перья, душа, уложись!
И иная окажется родина,
вижу -
выжжена южная жизнь.

Остров зноя.
В пальмы овазился.
"Эй,
дорогу!"
Выдумку мнут.
И опять
до другого оазиса
вью следы песками минут.

Иные жмутся -
уйти б,
не кусается ль?-
Иные изогнуты в низкую лесть.
"Мама,
а мама,
несет он яйца?"-
" Не знаю, душечка,
Должен бы несть".

Ржут этажия.
Улицы пялятся.
Обдают водой холода.
Весь истыканный в дымы и в пальцы,
переваливаю года.
Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!
Бритвой ветра перья обрей.
Пусть исчезну,
чужой и заморский,
под неистовства всех декабрей.


С виду такой деревянный, жестокий, бесчувственный Владимир в душе своей таил бесконечные боль и одиночество, вырывающиеся наружу криком отчаяния. Так дудка-гобой в глубине своего деревянного сердца имеет бескрайние боль и грусть, а потому плачет горькими музыкальными слезами.

Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают -
значит - это кому-нибудь нужно?
Значит - кто-то хочет, чтобы они были?
Значит - кто-то называет эти плевочки
                жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит -
чтоб обязательно была звезда! -
клянется -
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
"Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!"
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают -
значит - это кому-нибудь нужно?
Значит - это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!


Владимир чувствовал музыку. Все музыкальные инструменты были для него живыми, со своим характером, своими внутренними переживаниями и отношениями в коллективе-оркестре. Обычным людям это неважно. Оркестровые музыканты тоже редко обращают внимание на свои «предметы труда»… А у Владимира появилось на свет стихотворение «Скрипка и немножко нервно»… Быть может, он сам был когда-то таким же музыкальным инструментом… Да и разве может человек влюбиться в скрипку и даже предлагать ей «жить вместе»? Нет, это может сделать только гобой – музыкальный инструмент с тонкой нежной душой и чутким, отзывчивым к чужому горю, сердцем.
Скрипка издергалась, упрашивая,
и вдруг разревелась
так по-детски,
что барабан не выдержал:
"Хорошо, хорошо, хорошо!"
А сам устал,
не дослушал скрипкиной речи,
шмыгнул на горящий Кузнецкий
и ушел.
Оркестр чужо смотрел, как
выплакивалась скрипка
без слов,
без такта,
и только где-то
глупая тарелка
вылязгивала:
"Что это?"
"Как это?"
А когда геликон -
меднорожий,
потный,
крикнул:
"Дура,
плакса,
вытри!" -
я встал,
шатаясь, полез через ноты,
сгибающиеся под ужасом пюпитры,
зачем-то крикнул:
"Боже!",
бросился на деревянную шею:
"Знаете что, скрипка?
Мы ужасно похожи:
я вот тоже
ору -
а доказать ничего не умею!"
Музыканты смеются:
"Влип как!
Пришел к деревянной невесте!
Голова!"
А мне - наплевать!
Я - хороший.
"Знаете что, скрипка?
Давайте -
будем жить вместе!
А?"


А летом началась война. В августе Владимир пошел записываться добровольцем – отказали. «Нет благонадежности». Из-за того, что поэта не взяли, в душе его навсегда поселилось  отвращение к войне, жестокой, непонятной, бессмысленной. Позже призвали сами, но Владимир притворился чертежником и остался в Москве. Оказалось, что солдатам запрещают творить и печатать стихи. Спас новый знакомый – Осип. Он покупал все строки Владимира, и даже напечатал одни из самых любимых стихов Владимира – «Флейта-позвоночник» и «Облако в штанах».
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!

Потом была революция. Для Владимира, так чувствующего музыку в мире, революция была и тяжким бумом барабанов, и звоном литавр, и рвущаяся из труб медь. Само событие – Революция – завораживало Владимира. Для него она была бесконечно красивым зрелищем, в котором он, Владимир, тоже играл свою роль. Он пел, он трубил стихам! Будто песня лилась из-под его пера «Поэтохроника» - яркая, горячая, дерзкая и такая невообразимо прекрасная «Революция»! Революция – это больше, чем электрический ток. Это потоп! Это вулкан! Сразу, одновременно! Полный переворот мира, крушение тысячелетнего «Прежде»! Это победа жарко сияющей алой птицы большевистской над двуглавым императорским черным орлом подземелья! Это грохотание грома выстрелов во имя Свободы! И Владимир пел, пел и кричал Революции и всему миру:

Мы победили!
    Слава нам!
    Сла-а-ав-в-ва нам!


И вот ему, поющему стихами поэту, позволили творить! Киносценарии, спектакли, окна РОСТа… Теперь Владимир рисовал агитационные плакаты. Ему разрешили организовывать свое футуристическое издательство – МАФ. Поэты приезжали со всех уголков страны, даже с Дальнего Востока.
Владимир искренне любил Ленина и большевиков – освободителей от гнета богатых и знатных людей, «срывателей» цепей монархии, победителей царского зла.

Я
  себя
       под Лениным чищу,
чтобы плыть
            в революцию дальше.
Я боюсь
        этих строчек тыщи,
как мальчишкой
               боишься фальши.
Рассияют головою венчик,
я тревожусь,
             не закрыли чтоб
настоящий,
           мудрый,
человечий
ленинский
          огромный лоб.
Я боюсь,
         чтоб шествия
                и мавзолеи,
поклонений
           установленный статут
не залили б
            приторным елеем
ленинскую
простоту.
За него дрожу,
               как за зеницу глаза,
чтоб конфетной
               не был
                красотой оболган.
Голосует сердце -
                я писать обязан
по мандату долга.

Наконец творчество Владимира было в почете и уважении, наконец, ему стало можно говорить, играть, петь то, что поет душа! Абсолютное чувство творческой свободы пьянило Владимира. Он писал стихи, начал писать прозу. Он ездил по разным городам и весям, иногда – заграницу, и всюду читал стихи, выступал с лекциями о современном искусстве и о себе.
Вместе с другими поэтами-футуристами Владимир боролся с выдумкой, эстетизацией и психоложеством искусства. Поэт создает детские стихи, пишет сценарии. Получается ярко, вольно, интересно. Везде его ждут, везде хотят видеть – и взрослые, и дети. Дети особенно любили «дядю Маяка» (так они называли Владимира, двухметрового мужчину), видя в нем правдивую искреннюю натуру. Не нравился Владимир, наверно, только обывателям и мещанам, чуждым советскому обществу. Литературоведы и критики писали, будто он, Владимир, «не понятен массам». Они писали о нем все самое плохое, что только могли придумать, но только однажды получили эпиграмму от самого поэта, в основном же, ответом им было молчание. Да и любовь читателей никуда не девалась. И потому, наверно, критикам особенно хотелось еще злее и ядовитее написать о Владимире.

Если молния меня не убила -
то гром мне,
ей-богу, не страшен.


Однако пьесы Владимира, поставленные в театре, заклеймили так, что они были исключены из репертуара всех театров, никто не отваживался их ставить многие года.
И хоть Владимир знал, что все нападки на него идут с той стороны, с которой он боролся, - от лживых, ненастоящих, бессердечных, корыстных богатеев-обывателей – Владимиру было больно. Больно от того, что эти люди влияли на ответственные советские и партийные издания, и те отказывались печатать произведения Владимира. Когда-то поэту уже приходилось чувствовать такое…Владимир будто вспоминал то, что было у него когда-то в прошлой жизни… Быть может, те же чувства были у гобоя, когда его хозяин тяжело болел и все меньше и меньше уделял времени разговору с дудочкой, так как не мог играть на гобое из-за кашля, мучающего его и день, и ночь…

Спустя двадцать лет с начала своего творчества Владимир решил организовать выставку своих работ. Пришлось доказывать, что она действительно нужна, «выбивать» какую-то площадку для нее, самому все устраивать, приколачивать экспонаты к стенам…
Все вокруг отнеслись к этой выставке очень пренебрежительно. Те, кто звали себя друзьями Владимира, не пришли. Всем было все равно.
А после был вечер, когда Владимир читал новую поэму «Во весь голос». В отличие от многих других его творений, поэма была пропитанной жизнеутверждением, но почему-то, когда Владимир читал ее, становилось очень страшно. За всей этой жизнерадостностью скрывалось что-то такое трагическое, что на глаза сами собой наворачивались слезы. Особенно в последних строках…

Мне наплевать
         на бронзы многопудье,
мне наплевать
       на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
       ведь мы свои же люди,—
пускай нам
       общим памятником будет
построенный
        в боях
            социализм.
Потомки,
     словарей проверьте поплавки:
из Леты
    выплывут
остатки слов таких,
как «проституция»,
             «туберкулез»,
                «блокада».
Для вас,
    которые
        здоровы и ловки,
поэт
  вылизывал
        чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
       я становлюсь подобием
чудовищ
     ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
           давай
              быстрей протопаем,
протопаем
       по пятилетке
дней остаток.
Мне
  и рубля
       не накопили строчки,
краснодеревщики
       не слали мебель на дом.
И кроме
     свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
           мне ничего но надо.
Явившись
    в Це Ка Ка
            идущих
              светлых лет,
над бандой
       поэтических
              рвачей и выжиг
я подыму,
    как большевистский партбилет,
все сто томов
           моих
              партийных книжек.

Казалось, что у Владимира все хорошо. Он часто улыбался. Начал ставить в цирке свою пьесу.
Граждане,
       у меня
            огромная радость.
Разулыбьте
         сочувственные лица.
Мне
   обязательно
             поделиться надо,
стихами
      хотя бы
            поделиться.
Я
 сегодня
       дышу как слон,
походка
      моя
        легка,
и ночь
     пронеслась,
              как чудесный сон,
без единого
           кашля и плевка.
Неизмеримо
        выросли
              удовольствий дозы.

Дни осени -
баней воняют,
а мне
    цветут,
         извините,-
                розы,
и я их,
     представьте,
               обоняю.
И мысли
      и рифмы
            покрасивели
                и особенные,
аж вытаращит
            глаза
                редактор.
Стал вынослив
            и работоспособен,
как лошадь
        или даже -
                трактор.
Бюджет
     и желудок
            абсолютно превосходен,
укреплен
       и приведен в равновесие.
Стопроцентная
            экономия
                на основном расходе -
и поздоровел
          и прибавил в весе я.
Как будто
        на язык
              за кусом кус
кладут
    воздушнейшие торта -
такой
    установился
              феерический вкус
в благоуханных
             апартаментах
                рта.
Голова
     снаружи
            всегда чиста,
а теперь
      чиста и изнутри.
В день
     придумывает
не меньше листа,
хоть Толстому
            ноздрю утри.
Женщины
      окружили,
              платья испестря,
все
   спрашивают
            имя и отчество,
я стал
     определенный
                весельчак и остряк -
ну просто -
            душа общества.
Я
 порозовел
        и пополнел в лице,
забыл
    и гриппы
            и кровать.
Граждане,
        вас
          интересует рецепт?
Открыть?
        или...
              не открывать?
Граждане,
        вы
утомились от жданья,
готовы
      корить и крыть.
Не волнуйтесь,
            сообщаю:
                граждане -
                я
сегодня -
          бросил курить.


Все время занятой, он стал совсем редко навещать своих мать и сестру. К тому же заболел гриппом… Его совсем перестали печатать. Выступать тоже не давали. И отовсюду, казалось, кричали, что он плохой поэт, что он – позор Родины. Весь мир отвернулся от него, друзья бросили, все разом стали его ненавидеть…
10 апреля к нему в гости пришла сестра. Владимир был очень подавлен и грустен. Он ходил по комнате и напевал мотив детской песенки, которую он когда-то пел с сестрой… Владимир никому не говорил, что с ним происходит, но чувствовалось, что происходит что-то нечто страшное, жуткое… Эта песенка была единственным, что он мог сейчас петь… Как когда-то плакала дудочка по своему умершему хозяину, так сейчас плакал, рыдал Владимир этой детской песенкой. Больше, чувствовал он, ему никогда не дадут петь стихами… И жизнь стала бессмысленной…
14 апреля 1930 года в мире раздался самый громкий, самый страшный звук – выстрел. Владимир не выдержал. Не смог больше жить. Оборвались нити-нервы. И замолчала дудочка. Осталась лишь память о ней, о ее музыке. Остались лишь стихи. Воспоминания.
Я знаю силу слов, я знаю слов набат.
Они не те, которым рукоплещут ложи.
От слов таких срываются гроба
шагать четверкою своих дубовых ножек.
Бывает, выбросят, не напечатав, не издав,
но слово мчится, подтянув подпруги,
звенит века, и подползают поезда
лизать поэзии мозолистые руки.
Я знаю силу слов…
Работа написана на основе произведений В.В. Маяковского «Я сам», Л.В. Маяковской «О Владимире Маяковском» и С.В. Владимирова и Д.М. Молдавского «Владимир Владимирович Маяковский (биография)».
В работе были использованы стихотворения и отрывки из стихотворений и поэм В.В. Маяковского:
«Ночь» (1912)
«России» (1916)
«Послушайте!» (1914)
«Скрипка и немножко нервно» (1914)
«Облако в штанах» (1914-1915)
«Революция. Поэтохроника» (1917)
«Владимиру Ильичу Ленину» (1926)
«Гейнеобразное» (1920)
«Во весь голос» (1929-1930)
«Я счастлив!» (1929)
«Я знаю силу слов…» (неоконченное)


Рецензии