Юморские рассказы т. 2

       Борис МИСЮК





      



ЮМОРСКИЕ РАССКАЗЫ

Том 2














Владивосток

    2003
СЛОВО О ДРУГЕ-ПИСАТЕЛЕ

Жили-были два брата, Борис и Владислав, с которыми я давно сдружился, посылал письма – одному на крайний запад страны, в Белгород-Днестровский, другому на противоположный край – во Владивосток. Оба стали писателями, Слава склонился к исторической прозе (попробуй избежать влияния Белой крепости*!), а Борис, овеянный ветрами Великого океана, естественно, стал маринистом. Радовался я их успехам, радовался и географическому размаху, да вот время подбросило нам свои каверзы, в результате которых Владислав оказался в «другой» стране – на Украине, ставшей «ближним зарубежьем». Вышло, что Дальний Восток стал для Москвы ближе, чем Одесская область… К тому же в недобрый час от разрыва сердца скончался Владислав Семенович Мисюк, Белгород-Днестровский без него стал для меня еще дальше, а Борис – еще ближе…
Теперь Борису Семеновичу надо жить и писать за двоих. Ему надо выполнить известный наказ о том, что «в России писатель должен жить долго». В этом слове слышится «долг». Многое еще предстоит написать Борису, таков его долг, его призвание, но и то, что он успел сделать – уже немало. Я встречаю каждую его новую книгу с уверенностью, что его талант, его чуткость откроют предо мной еще одну вереницу интересных лиц, живых характеров на фоне таких морских (и земных) просторов, которые мне и не снились. Как будто смотрю кино. Все видно и слышно. Австралия, конечно, для меня экзотика, но моряки, но люди-то наши, я с ними смеюсь и плачу.
Но Борис Мисюк не только проводник по неведомым краям, не только режиссер-постановщик, живописец и портретист – он сам один главных героев своих книг, если не главный. Он постоянно (прямо или косвенно) присутствует в любом из своих произведений, его ум, доброта, юмор и жизнелюбие придают четвертое измерение его прозе.
Мне нравится легкость письма Бориса Мисюка. Он пишет, как бы шаля, шутит, иронизирует – сам развлекается и развлекает читателя. Но это лукавая, обманчивая развлекательность. Писатель он серьезный. Его порядочность, требовательность к жизни глубоко уязвлена острыми углами и пороками пережитого и переживаемого нами времени – от последних советских, «перестроечных» до теперешних рыночных (дико-капиталистических, а верней – криминально-бюрократических) лет. Читатель чувствует рядом с собою друга, весьма общественно-отзывчивого гражданина. Дай Бог, чтоб такими были не только писатели, но и депутаты!
Приглашая читателя в мир новой книги Бориса Мисюка, я понимаю, как нелегко сегодня ей добраться до «широкого» читателя. Нет теперь такого транспорта, который развозит книги по стране. В соседний город и то неизвестно – попадет ли… Остается нам самим сообщать друг другу о хороших книгах и призывать на помощь Интернет. Как бы то ни было – книга не исчезнет, как не исчез театр с появлением кино и телевизора.
Я оптимист. Борис Мисюк – тоже.
---------------------------------------------------------
*Это древнее название города Б.-Днестровского.
Кирилл Ковальджи,
г.Москва



автор просит:

Дорогие читатели! Приглядитесь: в конце каждого рассказа стоит год его рождения. Отразить свое время образно и понятно для людей нового века – задача любого писателя, большую часть жизни прожившего в ХХ веке. Вы замечали, до чего бывают интересны самые мелкие детали ушедшего? Даже такого далекого, например, как век семнадцатый: чем жили люди, что пили-ели, как одевались в таком-то году…

Ну и, покончив с юморскими рассказами, будьте добры, настройтесь на серьёзный лад, ибо повести в отличие от рассказов – просто МОРСКИЕ, то есть почти без «Ю».
До встречи в томе третьем, если ему суждено будет увидеть свет!



   ~   ~   ~   ~   ~   ~





   ЮМОРСКИЕ РАССКАЗЫ





МОИ ГОДА – МОЕ БОГАТСТВО
    или 
    СПАСИБО ШАЛАМОВУ

Мясо дружит с картошкой, картошка – с мясом. Похлебай с мое – тридцать лет – флотские борщи, и ты тоже уверуешь в эту истину так, что никакой ученый тебя не своротит: мол, крахмал с белком – это плохо, нездорово, неграмотно и прочее.
На берегу я открыл эту истину заново. В родном Владивостоке зашел в овощной магазин, а там из подсобки мясом пахнет, вареным и жареным, – вкусно, во рту и в носу лепота.
- Люд, - кричат оттуда женским басом, - иди, готово!
- Щас! – Без румян румяная, гладкая Люда, которой не мешало бы и пост соблюсти (крестик-то на дорической шее вон торчит, цепочки едва хватило), смотрит сквозь меня: уматывай, мол, чё глазеть на гнилушки, все равно же не возьмешь.
Она права: такой картошки надо брать из расчета один к десяти, то есть из десяти кэгэ начистится один. Мне нужно пять, что в переводе на ишачий означает пятьдесят. Но я не Ходжа Насреддин, ишака у меня нет.
Тридцать лет оттрубив в морях механиком, не иметь даже ишака, не говоря уже о «тойоте»? Это дураком надо быть, скажете вы. И я соглашусь. Только чуть подправлю: моряком, сдуру, без памяти влюбленным в свою семью. Да, есть и «тойота» – у сына, и сберкнижка – у жены. А у меня зато есть твердый пенсион. В полста пять не каждый и это имеет.
… У моряка всегда в запасе развод к пенсии. Имейте это ввиду, братья водоплавающие. Тут всё закономерно. Вы же не притерлись, жили-то врозь, вот и упали друг другу в объятия под старость. А двадцати-тридцатилетние привычки запросто не сломаешь. У жены – свои, береговые, у тебя – свои, флотские. К тому же оба с характером. Притом у обоих в характеристиках: «Характеризуется положительно». А плюс с плюсом, известно же, резко отталкиваются. Вот и мы…
Короче, размен, разъезд, гостинка. Успокоился, книгочеем стал. Потом – знакомство в библиотеке, родство душ, свадьба, съезд. Депутатские съезды как раз в большую моду входили, раньше ночами одни футболельщики телик смотрели, а тут всех дальневосточников покорили ночные (для москвичей-то они вечерние) телесъезды. А у нас с Надей вообще кайф – два телевизора съехались. Я, к примеру, московский съезд по первой смотрю, она – краевую сессию по второй. Лад в доме, тишина политучёбная, прямо как в кают-компании. Лепота.
На пятнадцать годов моложе взял, сорокалеточку. С ребенком, само собой. И все бы славно. Надя в своей библиотеке зарплату получает, у меня пенсион такой же («за чертой», как говорится), но вот опять привычки подводят. Нет у моряка привычки копейку жать. В море, на казенных харчах, капает она в карман беззвучно, как масло в подшипник, а на берегу, в отпуске, моряк спешит наверстать, тут уж он – реваншист и транжира. Не надо и красных дней в календаре, каждый день отпуска – сам по себе праздник. Нет, не обязательно с водкой, но музыка, цветы и фрукты – даже зимой – это, как говорится, закон.
Развод, разъезд, съезд и свадьба в четыре жернова перемололи все заначки. Пошел продаваться в портофлот, на буксирчик там, на плавкранчик, где сутки через трое вахтят, а мне: погоди, мол, дядя, сильно не спеши, места-то все забиты. Это только с моря так кажется, что в портах тьма «жучков» да баржишек всяких самоходных копошится. Сколько бы ни копошилось, а вашего брата, выброшенного на берег волной после тридцати ли морских годов, после первого ли рейса (это когда молодая жена: «Или я – или море»), все одно больше. А сколь годить-то, спрашиваю. Да пока кто-нибудь не загнется, отвечают. Ну ясно.
Надин Тошка, славный такой парень тринадцати годков, пришелся мне как раз вместо сына. Ведь сын без меня вырос, я только помогал ему при пересадках: из люльки за парту, оттуда – на студенческую скамью, затем – в кабину «тойоты». Как там Чехов сказал? Каждый человек должен построить дом, вырастить дерево и посадить сына. Или наоборот? Ну, в общем, довести до ума.
Так вот сермяга в том, что коли моряк чего упустил по причине дальних заплывов, то суждено ему все равно наверстать. А Тошка полюбился мне. Смешной такой, конопатый, задумчивый. За столом особенно. Бывало, задумается, полкило колбасы умнет и не заметит. Растет.
Ох, насчет колбасы придется подробнее. В море мы как-то, честно говоря, приборзели малость. От столовой колбасы за завтраком нос воротим, подай нам копченую-полукопченую, сервелат-салями. Да на берегу, проснитесь, братцы, и слов-то таких у народа давно уже нет. Пользуясь случаем и предоставленным мне словом, как говорят невесты и жены, поздравляя мужей –моряков в радиопередаче «Тихий океан», хочу обратиться прямо: товарищи журналисты-международники, уважаемые писатели и все прочие бывшие диссиденты, пожалуйста, Бога ради, перестаньте дразнить соотечественников ваших байками про триста сортов колбасы в магазинах ФРГ или где там еще, в каких австралиях да палестинах, куда вас стали пускать без намордников. Поймите же, что черной зависти у нас и так хватает. Мне-то еще ничего, я и сам повидал не меньше, у меня иммунитет, но окружающих жалко.
Да, я сам в свое время попижонил в фирме;, поражая прямо в сердце наивных соотечественниц и понуждая фарцовщиков делать стойку. Но вот приземлился, маленько разглядел изнутри земную нашу расейскую жизнь и кое-что понял.
До слез, до нищеты, до голодной смерти, наконец, довести народ, живущий на тучных полях и пастбищах, покрывающих богатейшие в мире недра, это, конечно, надо суметь, за это, как говорится, спасибо партии родной. Но ведь и мы с вами, братья водоплавающие, тоже хороши! Зачем мы так бездумно дразним родную нищету всякой чужеродной роскошью? Вон они, бедняги, бьются на своем заводе, колотятся посменно, побригадно, а что получают за то? Да нашему работяге чудом природы кажется спецовка японская, не говоря уже о «тойоте». Твоя работа, надо признаться, легче его (оставим тайфуны, цунами и прочие там страсти-мордасти маринистам), а лимузин и тряпки, удобные да красивые, урвал ты, если взглянуть с его точки зрения, дуриком, на шару.
Зависть черную – вот что породил ты в душах, обставив в том намного даже журналистов. Смотри сам. Твои дети в школу пошли в сингапурских куртках и штанах, выдувая изо рта мерзкие пузыри японской жвачки. И какому же Макаренко, какому Ушинскому под силу объяснить их одноклассникам, что не в этом счастье, что лучше выделяться культурой, начитанностью, щеголять мастерством. Он будет потом, возможно, и начитанным, и мастеровитым, но – потом. А сейчас ему смерть как хочется пожевать такой жвачки, пощеголять в такой же куртке. В результате из-за жвачки – драчки, а куртку к концу дня благополучно из школьной раздевалки свистнули. И те, кто сделал это, не исключено, что выбрали отныне воровскую долю. Благодаря тебе.
Нет-нет, не только тебе, конечно. У них же и родители есть, которые «в меру сил» тоже… Одному, например, последние десять лет папаша чуть не каждодневно самодельные «бескозырки» дарит (кто не знает, объясняю: алюминиевая крышечка, снятая с бутылки, с раздвоенным язычком), у другого мамаша сама  возле валютного магазина за чеки водкой торгует, да и не только водкой.
Вот, подхватишь ты, родители! И пальцем ткнешь в их сторону. Но не спеши с ответами, думай. И не злись, пожалуйста, на меня за такие слова…
Сидим с Надюхой на камбузе, ужинаем. Тошка спать уже лег. Радио тихонько попевает. Прислушались, а это Вахтанг Кикабидзе:
Просто встретились два одиночества,
Развели у дороги костер.
Прямо о нас, честное слово. Гляжу, у Нади слеза вроде блеснула. Ну а дальше не о нас, да и «по-грузынски» к тому же:
А костер разгораться не хочется,
Вот и весь разговор.
И некому, понимаешь, подсказать было певцу, что по-русски так нельзя.
Неужели действительно некому? Или побоялись? С одним земляком Вахтанга уже было такое. В славном 1945-ом. Написал он статью для «Правды» о Победе (а писал, в отличие от нынешних, сам), и там были слова: наголову разбиты. Он ошибся, хотя и считался великим грамотеем. Знаете песню: «Товарищ Сталин, вы большой ученый, в языкознаньи главный корифей…». Написал раздельно: на голову. Правдисты в шоке: что делать? Сам ведь написал. Сам! Не править же Самого! Посовещались и решили печатать как написано. А наутро разослали «цэу» во все редакции и издательства: наречие «на голову» – исключение, пишется раздельно. Подозреваю, что Сам в могилу сошел, так и не узнав, что стал автором уникального наречия. У меня есть (в букинистическом случайно купил) «Толковый словарь русского языка» издания 1947 года, там именно так и написано. И в учебниках тех лет – так же. Во дела!
А Вахтанг тем временем уже другое поет:
Я часто время торопил,
Спешил во все дела впрягаться.
Пускай я денег не скопил,
Мои года – мое богатство.
Бог ты мой, опять обо мне…
Помню, в семнадцать казалось: сорок лет – жуткая старость. Года – богатство? Молодым это дико. Они подозревают тут притворство, лицемерие.
Вспоминается анекдот о теории относительности: – Два волоса на голове – это много или мало?  – Мало.  – А два волоса в супе?.. Все относительно, все сравнительно. Сорокалетка рядом с юношей – мать, а со мною рядом – считай, дочка. Я Надюшу так и зову: Доня. Ну а мои полста пять для молодого вообще туши свет, дремучая старость, плесень. Хотя это всего лишь чуточку больше половины человеческого века.
Но это все, как говорится, по идее. На самом же деле век у нас – 60-70. В эпоху свержения идеологии мы признались, наконец, что «самая передовая в мире идеология» сокращает человеку жизнь. Статистику в Союзе прятали лучше, чем золотой запас, но вот отверзлись эти закрома – и резко пошли на убыль оптимисты. Правда о детской смертности, одна-единственная цифирка, сагитировала  за выход из партии лучше всех «врагов народа», всех «идеологических диверсантов» вместе взятых. И по средней непродолжительности жизни мы тоже на каком-то призовом месте – после племен, которые обитают в ядовитых болотах, кишащих гадами и крокодилами.
Мои года – мое богатство…
В молодости я был неандертальцем. Даже когда мореходку закончил. Обходился преимущественно одним глаголом «давать», и то по большей части в повелительном наклонении. Хотя бывало и так: ну, ты даешь! Или: ух, я дал вчера!.. И даже подсобное существительное от него родилось: давалка. И мы тоже в те поры, в конце 50-х, базлали (кричали, значит): «Рок давай!». И книжек не читали – некогда. Для эрудиции хватало программной «Как закалялась сталь». Вообще образ стали пронизывал искусство и литературу, как факир пронзает клинками короб с ассистенткой. Только она выходит потом невредимой, в отличие от культуры.
Мыслительным процедурам молодого неандертальца, особенного его сравнениям, свойственная оглобельная прямолинейность. Человек состоит из тела, размышлял я и тут же «подводил черту», как учили: всё, кранты, остальное – поповщина, мракобесие. Тело с годами дряхлеет, продолжал я мыслительный процесс, вон, гляди: из него начинают сыпаться волосы, зубы, потом – просто песок. И, уже будучи механиком, проводил такую параллель: новый дизель ведь тоже лучше старого, изношенного, чадящего, пардон, мадам, как тот старпёр.
Параллель сия казалась мне гениальной, а рядом со «старпёром» уморительно смешной. И лишь много позже прочел я где-то, что уровень развития общества определяется его отношением к женщине и старости.
Вот когда впервые я начал задумываться: а почему у наших стариков нет должного авторитета, почему молодежь не уважает их? Ведь
Мои года – мое богатство…
А потому, ответствовал я себе, что года для них – бремя, а не богатство. Потому как душой своей они, считай, не занимались вовсе. И детей воспитывали так же, и внуков, которым и неведомо о том, что уровень развития общества…
Бедные старики! И жили ведь не растительной вроде жизнью, могучими идеями жили, боролись за них, «светлое будущее» строили (пускай в кавычках, но взаправду). А о себе, получается, забыли? Ну не совсем, конечно. О гастрономических радостях старались не забывать, наркомовскую стограммовку блюли свято и зачастую многоразово. Но баловать себя еще и духовными запросами почиталось (а многими, увы, почитается и сегодня) непростительным барством, уделом «гнилой интеллигенции». Интересно, кто автор этой кликухи, прилипшей к недострелянным интеллигентам российским на столько лет? Сам или холуй какой?..
С культурой же поступили совсем просто – культурой было объявлено уменье «вести себя в обществе», за столом, в частности, чему придавалось значение особое.
Да, мы вольны сейчас зубоскалить над этим, предавать стариков анафеме в речах и песнях, но скажите честно, когда им было думать о душе? Многих ли хватало на заботу о подлинной культуре?
Когда у двигателя заканчивается моторесурс, когда клапана и подшипники выработаны вдрызг, он начинает пыхтеть и задыхаться, вонять горелым маслом. И вы роняете: пора в металлолом, на гвозди. Так же и старики наши: облысев, поседев, обеззубев, нажив артрит и язву, шабаш, говорят, пора на живодерню.
Но вы взгляните на стариков из той самой «гнилой интеллигенции». Видите, за кафедрой стоит седой академик, он говорит о всю жизнь любимых бабочках и личинках, подаривших ему, а через него человечеству, столько интересных открытий, и глаза семидесятилетнего ученого горят, как у влюбленного юноши. Он знает, что физический спад – не катастрофа, а закономерный переход из одного состояния в другое, к жизни духа. В точности как из куколки – бабочка.
Хватит у вас духу назвать его старпёром?..
Каждому – свое? Рожденный ползать летать не может? А как же быть с личинкой-червяком? Вот она замерла, окуклилась, а вот уже оборотилась воздушным созданием, крылатям и прекрасным – глаз не оторвать. Так и душа человеческая…
Мои года – мое богатство…
Захожу, значит, после овощного в гастроном, а продавщица мясо-молочного отдела, такая смугляночка-молдаваночка, перекладывает из мешка в сумку отборный картофан. Нет, в привычном нашем понимании это даже не картошка, а экспонаты для ВДНХ. Вот я и говорю, что картошка дружит с мясом, а мясо с картошкой. Правда, в отделе шаром покати, даже запаха нет никакого, ни мясного, ни молочного.
- Что, - говорю, - вы жилплощадь обменяли?
- Как это?
- Ну, с овощным. Там мясом пахнет, у вас – картошкой.
Смеется смугляночка белозубая, счастливая такая. Вот-вот вспорхнет или хотя бы запоет. Но она не поет, а сумка уже тяжела. Тогда я, уставясь в верхний угол пустопорожнего отдела, напеваю про себя вроде:
Как-то утром, на рассвете,
Заглянул в соседний сад.
Там смуглянка-молдаванка
Собирает картофан…
- Виногра-а-д! – И смуглянка веселыми каштанами своими глядит на меня уже с интересом.
Меня такие взгляды всегда вдохновляли, и я выпаливаю ей про молдаванку, с которой была у меня р-роковая любовь в одна тыща девятьсот… И как пришлось мне, спасаясь от ее отца и братьев, с разбегу прыгнуть в самолет и очутиться на краю земли, то есть тут, во Владивостоке, на Эгершельде.
- А она, между прочим, очень была на вас похожа…
- А я болгарка, - словно извиняется смуглянка, и каштаны ее смотрят на меня жалеюще.
Мне и самому уже себя жаль. Я сокрушенно ворчу, что вот, мол, в Молдавии хоть вино и помидоры с брынзой есть, а тут – чем ребенка кормить?
- Курицу хотите? – Неожиданно предлагает смуглянка, зыркнув по сторонам. Но гастроном пуст, как и его витрины. И она достает из-под прилавка упитанную птицу. – Себе отложила…
Супешник Надюша спроворила – люкс. Тошка три дня расправлялся с бройлером. А на четвертый я снова потопал в тот гастроном. Увы, оказалась не болгаркина смена.
Плетусь домой, кляня переломные периоды в отечественной истории, переламывающие, как правило, хребты мужикам и мещанам. Утешаю себя тем, что годы зато на дворе другие, не тридцатые, не пятидесятые, не лагерные. Вон у Шаламова в рассказах жуть какая – читаешь, мураши по спине бегают…
И чтоб уж совсем приободриться, для душевного, так сказать, комфорта, я говорю себе: пенсион – это вещь! Многие, знаю, ругают его: дескать, и с работы тебя «ушли», и дома запилили. А я в восторге. Свобода. Читай – не хочу! Да какое чтиво-то пошло – пальчики оближешь. Почти на полный пенсион одних журналов выписал!
Да, досталось нашим отцам… Это я опять о «Колымских рассказах». Полон Шаламовым. Вот бы зэкам-доходягам, думаю, глядя на вывеску булочной, хоть на неделю, хоть на денек такую булочную в зону! И мы еще ворчим…
Захожу в булочную, зэковскими глазами жадно разглядываю полки, полные булочек и кексов. В углу, где что-то вроде микрокафетерия, на прилавке вообще чудеса – бутерброды с колбасой, разноцветные соки в стаканах. Две холеные, нарумяненные (похоже, помадой) девицы, зевая, охраняют эти сокровища.
И вдруг меня осеняет. Зэки, умевшие «тиснуть ро;ман», как пишет Шаламов, получали дополнительную – спасительную! – пайку от паханов. А ну-ка…
Помню, «травил» я взахлеб про гамбургеры в австралийских кафе, про гонконгскую косметику в нефритовых шкатулках, про блондинку, без памяти любившую меня за ту косметику…
Короче, минут через пятнадцать я вышел из булочной, прижимая к груди килограммовый колбасный гонорар за «ро;ман».
Спасибо Шаламову! Ай спасибо! Вот действительно учитель жизни, как кто-то назвал писателей. Вывел меня на истинный курс, как говорят морские наши враги-братья штурманцы.

1992












         Ю Б И Л Е Й Щ И К И
(Взаправдашняя история из жизни «Дальрыбы»)
    Ю.К. и С.У.

У нас в Приморье «лето красное» совсем не красное, а белое – в туманах. Но это на побережье, а отъедешь от моря совсем немного – и обалдеешь от зеленой красоты, простертой в голубое небо: лилейных линий сопок, покрытых тайгой, их бархатных гребней и склонов, сходящих длинноногими кедрами и соснами к дороге, прорубленной в скальном теле сопки, десятикратно превосходящей самую великую из египетских пирамид.
Два «крузака» летят-пылят по «трассе краевого значения», которая – то  асфальт, то грунтовка. На последней передний, в котором начальство, накрывает нас непроглядным облаком, и наш водитель сбрасывает газ. «Крузак», если кто не знает, это японский, тойотовский джип Land Cruiser (в переводе – земной крейсер), появились они в Приморье лет десять назад, сразу и вполне заслуженно стали супер-престижными и быстро, как крылатый лимузин Фантомаса, разлетелись по всему бывшему Эсэсэсэру. И все эти десять лет главные джиповладельцы, так называемые «братки», упорно именуют их лэндкраузерами, не желая ни в жисть, как поет Макаревич, «прогибаться под изменчивый мир», прогнувшийся под англоязычество.
Летим-пылим мы из административной столицы края в рыбацкую его столицу – поселок Преображение. База тралового флота, на бессмертном языке канцелярите «поселкообразующее предприятие», празднует серьезный юбилей – 70-летие. Одряхлевшее, обанкротившееся государство, выпустив из своих осьминожьих лап всё, что можно и нельзя было выпускать, позволило ограбить и обанкротить это самое всё. Приморье, сидя у моря, осталось в результате этой премудрой, а-ля Гайдар-Березовский, политики без флота и без рыбы. В России вообще считанные рыбацкие «конторы» остались на плаву, пройдя через рифы и мели акционирования-приватизации-«прихватизации». База тралового флота – как раз из считанных. Во Владивостоке, где на центральной площади торчит «зуб мудрости» (так прозвали приморцы свой «белый дом»), давно разграблены и пароходство, и рыбхолодфлот, и даже, казалось бы, мелочевка – портофлот, то есть буксиры, паромы, катера. Преображенская БТФ выжила и, больше того, процветает. Она уж тоже было загибалась, но вдруг, как в сказке, явился принц и спас «контору» от банкротства.
В эпоху перемен, жить в кою не советовал никому мудрый Конфуций, всё переменилось, в том числе и принцы. «Голубых кровей» как не бывало. Принцы, сплошь и явно краснокровные, пришли с рингов, ковров и помостов. С провозглашением perestroik’и в авангарде полета к капитализму оказались именно спортсмены (не говоря, конечно, о чиновной номенклатуре, отмывающей партийную кассу, но тоже очень уважающей спорт): боксеры, борцы и – само собой – всякие каратисты-рэкетисты. Монополию на стратегическую водку, которую государство также упустило, они подхватили прямо на лету, не дав ей долететь до земли. Всякую торговлю вообще и adidas’ами в частности – тоже. Преображеньем БТФ, сняв перчатки и сколотив на водке первичный капитал, занялся мастер спорта по боксу с былинной русской фамилией Кожемяка. Хвала ему и честь! Он не дал рыбакам спиться от безделья, а поселку погибнуть...
Вот об этом мы и толковали, сидя во втором джипе, пылящем на юбилей. В первом ехали главные юбилейщики – начальство рыбного отдела из «белого дома», а во втором – мы, маринисты, то есть два художника и поэт, ну и не вместившийся в первый джип рыбацкий начальник из «Дальрыбы», некогда Всесоюзного рыбопромышленного объединения – ВРПО, а ныне вроде бы заурядной, мелкой «конторы», то ли ОАО, то ли вообще ООО, но респекту до конца не утратившей.
Когда, выехав на грунтовку, передний джип начал кормить нас пылью, а наш водитель сбросил газ, чтоб поотстать, мотор и шины угомонились, в машине стало тихо, и дальрыбак, до сей поры высокомерно, как думалось нам, молчавший, неожиданно улыбнулся компанейски и поведал историю прошлой своей поездки в Преображение, тоже юбилейной – на 50-летие БТФ.
Тогда, двадцать годов назад, они вот так же, на двух машинах, только не японских, а родных «волгах», черных, разумеется, пылили в поселок вручать руководству БТФ орден Трудового Красного Знамени. Событию такого ранга, «по протоколу», предшествовало создание юбилейной комиссии (если б юбилеилась сама «Дальрыба», то был бы комитет). Члены комиссии получили, само собой, командировочные, суточные, колесные, традиционно поздравили и обмыли председателя, взяли с собой в дорогу того-сего всякого, пивка там и прочего, ну и попылили. Причем грунтовка двадцать лет назад была много длинней, и задняя «волга» уже на полпути притормозила, чтоб не глотать пыль из-под колес председательской машины. Тащиться на 30 км/час скучно, и кто-то из членов комиссии, зевнув во весь рот, сказал в наступившей относительной тишине: «Дайте хоть посмотреть на тот орден».
Все четыре члена, сидевшие в задней «волге», по очереди перерыли свои сумки-папки, однако ордена не нашли. Пришпорив железного пылесосного своего коня, наевшись пыли, догнали форварда и истошными сигналами остановили его. Председатель юбилейной комиссии с гранатой в руке (такой увиделась членам недопитая бутылка «жигулевского») приказал всем, включая водителей, «еще раз проверить свои гнидники». Потом – еще и еще раз. Увы...
Стали по очереди робко, но все же вслух вспоминать сборы и отъезд. Ну и самый, как оно бывает, дохлый и оттого почти не пьющий член вспомнил, что орден вроде бы остался в сейфе, в отделе промрыболовства, которым командовал как раз председатель комиссии. Председатель, еще немного погромыхав для порядка, выдал ключ от сейфа и откомандировал полкоманды «взад» за орденом. От природы немногословный («Да, были люди в наше время!»), он напутствовал отъезжающих одним-единственным словом: «Мухой!!!»
Дом культуры поселка набит был, как говорят одесситы, «битками». И чтоб народ не истомился ждать прилета «мухи» еще четыре часа, председатель юбилейной комиссии мудро распорядился поменять местами пункты повестки дня – торжественную часть перенести на после концерта художественной самодеятельности с буфетом. Народ остался доволен во-о-т так! И когда прибыл орден и председатель лично приколол его на знамя БТФ, грохнули отрепетированно бурные и разогрето продолжительные аплодисменты, абсолютно непроизвольно переходящие в овации...
Вот говорят старики-ветераны: мельчает народ. Всё нынче не то, не тот размах, ворчат они. Ан нет же! Преображенье за двадцать лет преобразилось как раз в другую сторону. И флота прибавилось, и новостройки появились, и – самое главное – юбилей забабахали так, что китайские императоры в своих гробницах заворочались: пиротехники ослепили ночное небо поселка таким крутым фейерверком, такими огненными цветами и фонтанами, что местным пацанам хватит теперь воспоминаний до 80-летия БТФ. А дом культуры чуть не до утра звенел стаканами и песнями не доморощенных, а самых настоящих столичных соловьев – Надежды Дедкиной, Льва Минтаенко и других. Были, как выяснилось почему-то позже, аж наутро, даже с «черного континента» гости – негры и негритянки. Проездом из Италии в Италию заглянул в Преображенье и местный оперный кумир Эдуард Степанов. Кажется, поклонники искупали его в шампанском. По другой версии, в шампанском пытались отмывать гостей из рыбодобывающей Африки. В общем, как вы сами понимаете, было весело, не хуже, чем двадцать лет назад. Хотя и без орденов обошлось. Впрочем, не совсем... Зато одних буклетов и разнопрочих яркокрасочных юбилейных изданий было выпущено на сто тысяч долларов! Знай наших!
Юбилей в переводе с древне-еврейского – бараний рог. Ох, знали древние евреи, как нас сгибают юбилеи... Но ведь и мы не лыком шиты: не посрамили флот пииты... Мы наеба... то есть наюби-ле-и-лись вот так, от души! Недаром говорится: всё пропьем, но флот не опозорим. Наутро наш поэт, одеваясь, обнаружил, во-первых, у себя на груди орден Трудового Красного Знамени (мы не поленились, сходили и проверили: нет, нам не двоилось, на старом, красном еще, знамени БТФ он отсутствовал), а во-вторых, разразился поэт двустишием, которое, думается, войдет в хрестоматии. Вот оно, бессмертное:
А вы не просыпались после пьянки
В объятиях столетней негритянки?..
Дружно свидетельствуем под присягой: всё было именно так!



2001



                Ч О П
   или
КНОПКИ НА ТРОНЕ

    
        Оторви и брось – так говорили о них, десятиклассниках, в далеком том шестьдесят шестом. Классная руководительница Зинаида Вениаминовна Королева, Зануда Бенджаминовна, выросшая в голодные, аскетические военно-послевоенные годы, глядя на пестрые рубахи, курточки и штаны своего разгильдяйского класса, не уставала повторять каждодневно с неотвратимостью метронома:
  - Ну вот что за вид у вас, mon  Dieu*! На море и обратно…
       Она преподавала французский (на юге империи такое случалось в школах) и, естественно, кроме Зануды, была еще и Франзолей.  Это благодаря родителям, вкусившим довоенного гастрономического рая с французскими булками, по-народному франзолями. Классная была по-русски шикарной женщиной, по-французски утонченной medam бальзаковского возраста, с лицом виконтессы, пережившей ужасы революции. Ее большие карие глаза, настоящие парижские каштаны, взблескивали поутру, когда она входила в класс и здоровалась, грассируя: 
           -Бонжур! Ассей  ву**! 
           И те же самые глаза, в скучные минуты бормотания вечных троечников глядевшие в осень, в окно, туманились вполне русской поволокой.
          Классический (из будущих анекдотов) Вовочка с задней парты не то чтобы испытывал пролетарскую ненависть к виконтессе, а просто в отместку за свои двойки с тройками, никак не складывающиеся в пятерки, сподобился однажды вытворить злую бурсацкую шутку.
Зинаида Вениаминовна всегда входила в класс с королевской пунктуальностью по звонку. За что «Зануде» и «Франзоле» к десятому классу было даровано новое, более благородное имя, обретенное гениально просто – одним коротким мановением губки, смахнувшей две меловые точки над «ё» в написанной на доске ее фамилии: Королева. И вот за минуту до звонка, когда все уже расселись, как в парламенте, по местам, Вовочка рванул к учительскому столу, изобразил вихляние роскошных бедер классной и очень похоже передразнил:
- Бонжур! Ассей ву! – И добавил: – Труа пуэнс*** для трона Королевы.
      Не все успели понять, что последовало за этим. Вовочка молниеносно разложил на сиденье три кнопки и пулей вернулся на свое далекое от преступления место.
          Француженка вплыла в класс, поздоровалась без обычного занудства, сегодня на лице ее, наоборот, играла приятная полуулыбка, след комплимента, полученного в учительской. Она положила на стол свою коричневую сумочку из синтетической кожи, журнал, в котором двоек и троек было много больше, чем по любому из предметов, и величественно опустилась на «трон».            
         Голова, увенчанная каштановой диадемой красиво уложенных пышных кос, рубенсовские плечи, высокая грудь,-- весь торс красавицы приподнялся над столом, как бы в порыве взлететь. Но дивные бедра, извечный предмет мужских воздыханий, в те времена еще не вылившихся  в шлягер «Ах, какая женщина», всецело находились во власти земного притяжения. Полные руки так и остались лежать на столе перед грудью, лишь кисти испуганно вспорхнули, расправив пальцы, словно маховые перья крыльев. Глаза , на миг закрывшись, распахнулись и из каштановых стали черными от неимоверно расширившихся зрачков.
Ее муку и мужество оценили. Предгрозовая тишина повисла в классе. Вот-вот полыхнет и разразится. Но нет, грозы никакой не последовало. Зинаида Вениаминовна молча поднялась со стула, стряхнула рукой кнопки с платья и быстро вышла из класса, не удостоив его взглядом.
          --Ну и подлый же ты, Куроедов. Бог тебя обязательно накажет,-- обернулась к Вовочке сидящая впереди Аська Тургенева, отличница, золотой аттестат которой портила единственная четверка по французскому.
 
* Боже мой (фр.)   
** Здравствуйте! Садитесь (фр.)
*** Три точки (фр.).      

Но поразило Вовочку другое: Аськины глаза, как и парижские «каштаны» Зинаиды, заполнили огромные аспидные зрачки. Неужели можно  т а к  сочувствовать чужой боли?..
      Владимир Куроедов, несмотря на несколько троек в аттестате (в том числе «труа» по французскому), благополучно поступил в высшее мореходное училище, без особых трудов окончил судомеханический факультет, легко переучившись с «берегового» французского на «морской» английский, и пошел мотать мили по океанам и морям.
       Способный и шустрый малый, он еще курсантом выплавал  на практике ценз и был переведен из мотористов в механики, в комсостав. А дальше вообще зашагал, как по парадному трапу: четвертым пробыл несколько месяцев, третьим год с небольшим и даже хозяином машины, вторым механиком (иные плавают в той должности всю жизнь) не задержался больше двух лет и достиг вершины морской карьеры механиков – стал «дедом», стармехом.
        Быстрая карьера, столь похожая на взлет, окрыляет. И если крылья у Икара не Дедаловы, не вылеплены родителем из чужеродных перьев и воска, если выросли они из подкрылков собственного таланта, тогда полет продолжается, достигнутая вершина – не финиш, а трамплин, откуда открывается захватывающий дух вид на новые головокружительные вершины. Молодому «деду» (я знавал «дедов» и двадцати пяти годов) не сидится в каюте, хотя он свободен от заведенного кривошипно-шатунного механизма вахт, раскрепощен. Он нянчит форсунку или какой-нибудь клапан насоса, проникая извилинами в самые тонкие сопла и потайные сёдла, где все, казалось бы, давным-давно уконтропуплено, притерто, схвачено, как говорится, так что и комар не подточит носа, однако же вот хочется ему и тут усовершенствовать что-то, сделать лучше – вот здесь, к примеру, чуточку увеличить угол наклона того же сопла форсунки или седла клапана, а то и сам материал детали, дорогую легированную сталь, допустим, заменить новым полимером, о котором на днях прочел в «Технике молодежи». Он придумывает новую деталь к компрессору, совершенному, казалось бы, с дедовских времен механизму, изобретает нетрадиционную присадку к дизельному топливу, идя наперекор канонам, вразрез с академичными теориями, он садится за чертежи и штурмует патентные бюро, бронебойной заявкой пробивая непробиваемых бюрократов. Сдает экстерном, не просиживая штанов за партой, кандидатский минимум и с ходу берет прицел на максимум – на диссертацию, которая, как говорят, «тянет на докторскую». Лети, лети, морской орел, к непокоренным вершинам, покоряй и верши круги над ними, дальше, выше…
         Быстрый взлет столь часто, увы, рождает у заурядных икарликов свинку – так называемую звездную болезнь, провоцирующую зависть окружающих. Икарлику вольготно в просторах, куда он вырвался по воле рока или чрезмерно заботливого родителя. Он принимает жуков-светляков за звезды и довольно быстро сам превращается точь в такую же лже-звезду. Сияя ранней «благородной» (спереди -- от ума, мол, не сзади, не от подушек) лысинкой и надраенными (номенклатурный атрибут) туфлями, он легко, несмотря на пролетарскую фамилию , вписывается в прилежащий «бомонд», губкой впитывая светские манеры, притворно поварчивает на завистников, тешащих его самолюбие: достали, дескать. Ну и живет в бомондном свете том, что называется, в свое удовольствие.
      На элитно-блатном пароходе, бегающем по голубой, как говорили раньше, линии (после профанации, обесчестившей этот прекрасный цвет, стали говорить: золотой линии), комсостав в основном (не весь, конечно) занят на переходе преферансом, а в загранпортах отовариваньем и срыванием разного рода запретных плодов. Походом, к примеру, в стриптиз-бар или даже под красный фонарь. Да и отоваривался судовой бомонд, как правило, не на «малайке» (название, пришедшее с дешевого сингапурского малай-базара и ставшее нарицательным), а в шикарных супермаркетах, где все дороже, зато и качество ж – «фирма». Барыги на родине в комиссионках умеют это ценить и отрывают с руками. Плебсу же со своими тряпками с «малайки» приходится на толкучке торговать, ну пусть не самим, так женам, родичам. На родине… О, с какой утонченно-убийственной иронией произносит бомонд эти слова: «На родине». Тут, в веллингтонах и сиднеях, подстриженные олеандры в парках, архитектурные шедевры в тридцать-сорок этажей, тротуары, чуть не метлахской плиткой мощенные, шампунями мытые, а там, на родине, «асфальт по колено», «лежачие небоскребы» в стиле «баракко», общественные сортиры, куда без противогаза лучше не ходи, и даже от «партайгеноссе» райкомовских шибает, пардон, потными портянками и дубиноголовым патриотизмом.      
На родине, в порядке мимикрии, дабы гусей не дразнить, бомондовец ходит в стандартной синей форменке с уставными знаками отличия. Когда же за кормой протянется кильватерный след и «берега отчизны дальной» растают в голубой дымке, синяя форма на «плечиках» убирается в самый темный угол рундука и надевается кремовый костюм, о да, тоже форменный, но made in USA. Он в двух вариантах, этот кремовый,-- для умеренных широт поплотнее и для тропиков, соответственно, тропический: рубашка с отложным воротничком (погончики с золотом пришиваются потом), изящные шорты с манжетами, фуражка-королева, ослепительно белая или также кремовая, с вентиляционными люверсами, а козырек – вообще отдельная новелла: само собой, лакированный, с рельефными золотыми лаврами по краю и с золотым же, венчающим тулью, не шнуром, нет (пошлый аксельбант во лбу), а благородным, аристократическим пояском с тончайшим узором елочкой. Да именно в этой «елочке», если кто, конечно, понимает, и заключен весь шарм и, собственно, смысл существования бомондовца. Ну а «краб» на фуражке – британский с короной или штатовский с орлом, на выбор,-- это уже и среди бомонда лишь баловням дозволялось.
      Наш классический (из свежих анекдотов) Вовочка с задней парты как раз и ходил в таких шалунах. Хотя он давно уже превратился во Владимира Геннадьевича, chief engineer, старшего механика. Как раз пришли в пароходство новые суда пассажирского класса, «пассажиры» ненашей постройки, белые лебедушки с именами героинь великих произведений литературы: Бедная Лиза, Анна Каренина, Ася, Ассоль. На «Асю», регулярно курсирующую в Гонконг с туристами, он и попал. Разумеется, после борзых щенков Ляпкину-Тяпкину из ОК пароходства.               
Ну, все вы видели и слышали рекламу турбюро про «круиз из зимы в лето». Раньше этим маршрутом каталась номенклатура, теперь – ейные чада, сумевшие отмыть наворованное отцами и нареченные «новыми русскими». Но то ЧП, что приключилось на «Асе» неподалеку от Гонконга, относится еще к тем, советским временам. И главным героем того происшествия был не наш герой, не «дед», а один из пассажиров.
       Вот как это было. Из нашей ноябрьской, хмурой и кислой зимы приплыла белая лебедушка в праздничное южное лето. Круизяне три дня топтали гонконгские тротуары, ахая и охая у «шопочных» витрин, торгуясь насмерть, как сражаясь, в лавчонках  и на рыночных развалах, приобретая-отовариваясь-затариваясь. Сотни пакетов и безразмерных, похожих на чехлы для танков, сумок, набитых шубами, плащами, рубашками, платьями, бельем, игрушками, сувенирами и бутылками с дешевым спиртным, притаранили пассажиры и экипаж на борт судна. Ввечеру «Ася» отчалила. Ночной Гонконг – чудо иллюминации, букет соблазнов, симфония запахов и звуков – казалось, провожал круизян, толпящихся на палубах, прощально машущих огням и готовых прослезиться.
      Всю ночь в судовом ресторане гремела музыка, вскипало вино в бокалах «и от любви качало теплоход», как поется в шлягере. В пассажирских каютах потише, но также всенощно длилось прощание с Гонконгом. И не только в пассажирских. В просторной каюте старшего механика две симпатичных круизянки спасали от одиночества Владимира Геннадьевича до самого утра. Которая из крайкома комсомола, верная долгу и моральному кодексу строителя коммунизма, под утро ушла к себе в каюту, а которая из горкома профсоюза – осталась. И потому, когда в шесть утра ударил по ушам трезвон колоколов громкого боя, «дед» изрядно опоздал по тревоге в машину. Что, впрочем, осталось бы незамеченным, будь тревога, например, пожарной или шлюпочной: вахтенный механик спокойно отрапортовал бы на мостик о готовности и включил по команде насосы. Но тревога была «Человек за бортом», и четвертый механик должен был немедленно запустить движок спасательного мотобота. Должен был, но не смог. Ему на помощь пришел второй механик, правая рука «деда», однако и он не сумел справиться с упрямым движком, чихающим и даже делающим несколько оборотов, чем и заканчивались все попытки. Капитан приказал вызвать на ботдек стармеха. С мостика позвонили в машину, и вахтенный механик прикрыл «деда» грудью, сказав, что тот, мол, занят с главным двигателем. Ох уж этот «главный двигатель» Владимира Куроедова! А человек-то, человек плавал за бортом, его надо было, кровь из носу, спасать.
        Шесть утра, темень, глубокая осень, Южно-Китайское море. Слава Богу, тепло, двадцать второй всего градус северной широты, вода также +22 по Цельсию, правда, свежий ветер от норда тринадцать метров в секунду. Ну где же этот стармех, где он, этот чертов «дед»?..
      Капитан решает спустить на воду гребной бот под командой старпома. Бот спускают быстро,  моряки, штурманская служба на высоте, молодцы. Но что можно сделать веслами против двухметровых волн и свежего ветра? Отсюда, с мостика, в свете прожектора бот в волнах выглядит ореховой скорлупкой, весла кажутся спичками. Капитан  железной рукой вращает рукоять машинного телеграфа: полный вперед! И взревели четыре тысячи дизельных лошадей. Рулевому: право на борт! Машине: стоп. Рулевому: руль прямо! Машине: средний назад… Так маневрируя, судно вышло правым бортом на ветер, а левым, подветренным, прикрыло бот с гребцами, усердно, но почти безрезультатно налегающими на весла. И вдруг – крик матроса с правого крыла мостика:
       - Человек! Справа семьдесят!
       Прожектор нашарил в толчее волн голову и красный спасательный круг с продетой в него рукой. Он то показывался, то скрывался за гребнями, метрах  в пятидесяти от борта под углом к курсу  семьдесят градусов. Еще немного подработав двигателем, капитан вплотную подошел к «утопленнику». Ему кинули второй круг с тонким, но прочным линем. Он ухватился за круг другой рукой, и его, такого кренделя Ф-образного, споро вытащили из воды и подняли на борт. Виновником предрассветной тревоги оказался пьяный молодой человек, родной, как выяснилось позже, племянник одного из секретарей парткома пароходства. Он просто поспорил в застолье с сыном зампреда горисполкома и внуком начальника милиции на целый ящик шампанского, что прыгнет за борт и искупается, значит, в Южно-Китайском, ну вот и выиграл…
       А «дед» едва не проиграл всю свою такую благополучную, такую выстроенную карьеру.
       -Владимир Геннадьевич, мы с вами работаем на пас-са-жирском судне!—Словно салаге-сопляку выговаривал «деду» капитан, брезгливо взглядывая на предательскую физию своего chief engineer’а, хранящую явные следы ночного постгонконговского бденья.—По вашей вине, драгоценный… по причине неготовности спасательного средства… механической… вашей части!.. мы могли потерять не только человека, пассажира… но -- и шлюпку с членами экипажа… со старшим помощником!..
         К восьми рассвело, и вскоре справа по носу всплыл алый диск, буквально минут через двадцать побелел, раскалясь, и превратился в летнее солнышко. Оно отражалось в мокрой от пота благородной лысинке «деда», скорченного над движком мотобота, парящего на кильблоках и шлюп-балках над чистенькой шлюпочной палубой. Третий механик и его моторист, оба в темной робе, только что сменившиеся с вахты, были тут же: один лежал на дне бота, пытаясь углядеть что-то снизу, другой сверху снимал цилиндровые крышки. Посмотрели, пощупали движок изнутри, как курицу, проверили подачу топлива от расходного бачка,-- все вроде в порядке. Закрыли крышки, обжали болты-шпильки, «дед» самолично крутнул ручку стартера, движок – ура!—заработал-забубнил легко и ровно, точно извиняясь за причиненные неприятности. Все три физиономии, гордые за всю судомеханическую службу теплохода, уже готовились расцвести улыбками, когда движок нежданно-негаданно резко сбавил обороты --  чах-чах-чах – и заглох.
Что делать? Снова разбирать? Ох как не хочется.
-Фильтры меняли?—«Дед» мял в руках ветошь и осматривал свои кремовые шорты, уже слегка испачканные на бедрах.
- Не знаю, четвертый тут занимался.—Третий механик словно оправдывался.
        Четвертый же сейчас стоял вахту в машине, его не позовешь, судно на ходу. Пришлось снимать и менять топливный и масляный фильтры. Впрочем, можно было и не менять: оба оказались чистыми. Да и как они могли забиться, если спасательный бот с прошлого года не трогал никто?
         - Ну, что, попробуем опять?
         - Давайте попробуем,-- согласился третий и крутнул стартер.         
Все повторилось, что называется, один к одному: десять секунд работы и неожиданное издыхание.
         - Вот будто ему топливо перекрыли,-- словно сам с собой рассуждал «дед».
        - А может, вода в топливе?—Подал голос моторист.
        Проверили и эту невозможную, в общем-то, версию, продули систему, попробовали         соляр на палец и на язык. Нет, чистейшее соляровое масло, воды ни грамма. «Дед» сплюнул под ноги и даже попробовал шутить:
       - Ну вот чё ему от нас надо, а?
      Стали прикидывать так и этак, выдвигать совсем уже фантастические причины: пережаты подшипники коленвала, лопнуло поршневое кольцо и образовался задир на цилиндровой втулке, где-то идет скрытая декомпрессия. Раскидали движок, замерили щупом все зазоры в подшипниках, выдернули все поршни, проверили все кольца – ни одного лопнутого.
- Всё вроде о’кэй,-- недоуменно изрек «дед», почесывая грязной пятерней измазанный маслом затылок. На благородной лысинке тоже появились иероглифы, точно выведенные черной тушью.
        На обед не ходили, отпустили только моториста. И, как два истинных engineer’а, ударились в высшую механическую математику: добравшись до распредвала, стали менять угол опережения подачи топлива – двигать кулачные шайбы на шлицах сначала в одну сторону на пару миллиметров, затем, после пробного и, увы, опять неудачного пуска, в другую.  Шлюпочный движок не знал таких манипуляций отродясь. Будь он наделен чувствами, бедолага, он бы чувствовал себя сейчас просто подопытным кроликом. Похоже, во всяком случае, что он и в самом деле обиделся: перестал заводиться вообще, не производя даже стартового чих-пых. Может быть, устал? Хоть он и железный. Говорят же: усталость металла…
        В половине шестнадцатого третий механик робко заметил:
        - Мне ж на вахту пора собираться…
        - Господи,- опомнился «дед»,- во заработались. И про обед забыли, и про чай.
        «Хорошо, про вахту не забыли»,- подумал про себя третий, выбираясь из бота. Следом по скоб-трапу спустился на палубу «дед». Отвернувшись от «проклятой лодки»,- глаза бы на нее не смотрели,- опустив голову, он шел, точно сквозь строй. Синее Южно-Китайское море, по выражению Горького, «смеялось», сверкая под солнцем субтропиков. По ботдеку шлялись досужие пассажиры, отоспавшиеся, видать, и опохмеленные. Chief engineer, высший комсостав, впервые показался им в таком, пардон, непрезентабельном виде: тропический, аристократический, некогда кремовый костюм и спереди, и сзади вопиюще свидетельствовал об использовании не по назначению. Он словно апеллировал к светско-пассажирскому обществу: взгляните, господа, я же не роба, я тропический, я такой же аристократический, как и вы, и скажите, пожалуйста, разве ж мог бы так обойтись со мной благородный человек, а?.. Как бы вторя костюмным воплям, разорялись на благородной лысинке «деда» черные, после обеда разжиревшие, точно боровы, иероглифы.
         Боже, какой там может быть чай? В таком виде не только в кают-компанию – в машину-то страшно показаться. Стармех глянул на себя в шикарное большое зеркало в каюте и – не узнал. Чучело! Как там приснопамятная Зануда Бенджаминовна говаривала: «Что за вид у вас, mon Dieu! На море и обратно». Н-да, господа…
         Чай пришлось пить в каюте, не переодеваясь, а лишь подстелив на диван гонконгскую газету с яркой рекламой Shell, Mobile и других всепланетных фирм. Зазвонил телефон. «Наверное, второй,-- подумал «дед», дожевывая бутерброд,-- ну да, третий спустился в машину и, принимая вахту, конечно же, передал второму, что стармех, дескать, долбется с движком в мотоботе».
         - Алё! Что тебе снится, крейсер «Аврора», в час, когда утро встает над Невой?—Пропел мелодичный голосок профсоюзной девушки.—Спите, мистер чиф-инженер?
         - О, май гёрл, не угадала, – замогильным голосом отвечал «дед».—В поте лица зарабатываю трудодни в родном колхозе. Извини, бегу, ждут. Вечером звони.
         В мотоботе его и в самом деле ждали – второй механик и моторист, не переодевавшиеся с вахты, но выглядевшие, правда, почище «деда». Они уже попробовали запустить движок и, конечно, безуспешно. И второй доложил:
         - Аккумулятор подсел, Владимир Геннадьич. Я уже вызвал сэма*.
         Конечно, подсел, подумал «дед», молча кивнув, я уже и сам «подсел»: столько раз стартер давить – какой хрен выдержит?
         Сэм с электриками притащили на ботдек зарядное устройство, прокинули провода в бот, проверили и почистили на всякий случай свечи накаливания на каждом цилиндре дизелька. Всё, к электрочасти претензий больше быть не могёт!
          Ждать, когда зарядится аккумулятор, не было ни терпежу, ни времени. Достали заводную ручку, на шоферском лексиконе «кривой стартер», и принялись эксплуатировать беднягу моториста. Один чих-пых следовал за другим, но вот чах-чах-чах не получалось никак, хоть ты убейся.      
       Привлеченные настойчиво повторявшимися чих-пых, на ботдеке собрались пассажиры. В открытом море, в просторном Южно-Китайском море без берегов, только пронзительный аквамарин ласкает взоры, только теплые пальцы лучей золотого солнышка нежат лица и плечи туристок. Ну там еще всякоразные напитки из судового бара ароматными пузырьками ударяют в нос и покалывают язык. Четыре из пяти органов чувств обеспечены приятнымираздражителями. А что прикажете делать пятому, слуху? Вот и закружил досужий народ по шлюпочной палубе, слушая чих-пых и начав уже, как на ипподроме, болеть и делать ставки, точно на тотализаторе: на котором по счету чих-пых заведется мотор...
      Видя, что с моториста уже течет мыло (взмокшую робу он давно снял), второй механик сменил его у «кривого стартера». Однако и это не помогло: очевидно, уровень технического интеллекта в некоторых случаях, как говорится, «рояли не играет». Зато внутренние возмущения этого интеллекта иногда стимулируют мозговую деятельность. Короче и по-научному говоря, в результате активной перистальтики извилин вторым механиком был предложен самый действенный и, пожалуй, последний самый способ.
       Все бросив на минуту и переведя дыхание, механики-страдальцы, ощущая на себе сочувственные взоры, сняли храповик (он же воздухофильтр, он же всасывающий воздушный коллектор) и… послали моториста к судовому врачу. Моторист быстро вернулся, торжественно неся в руке темно-коричневую бутылочку с белой этикеткой. Некоторым, особо сердобольным пассажиркам показалось, что движок в предчувствии болезненной инъекции сжался. А и в самом деле всё в боте, разгоряченное южно-китайским солнцем и «кривым стартером»,-- движок и полуголые, перемазанные «мазутой» люди,-- все сейчас как бы парило в струях фата-морганы, жаркого марева, дарящего несчастным путникам в пустыне миражи: водные зеркала, зеленые оазисы, струящиеся пальмы.
        Под пристальным руководством «деда» второй механик соорудил из старой малярной кисточки и клока ветоши факел, пропитал его – буль-буль-буль – эфиром и спешно сунул в воздушный коллектор. В ту же секунду моторист бешено крутнул заводную ручку, «дед» нервно, мастурбированно поддернул топливной рейкой, хотя подача топлива была автоматической, но это уже так, на всякий случай. Движок чихнул. А вы бы не чихнули, плесни вам в нос полбутылки чистого эфира? Он даже чих-пыхнул и, можно сказать, почти завелся. Во всяком случае, видно было, что очень хотел завестись. Но…
        Ах эти «но», эти бесконечные, издевательские «но»! Пассажирам, следившим буквально с раскрытыми ртами за последними манипуляциями троицы мучеников, слившихся в единый скульптурный ансамбль общего черно-красного с примесью кремового колера, о да, пассажирам-болельщикам, притом активным болельщикам, почти уже участникам процесса, было искренне жаль бедняг, распятых на голгофе мотобота на фоне синего субтропического неба.
        Впрочем, синева заметно стала сгущаться, ранние ноябрьские сумерки судорожно когтили небо и море. 
       - Хорош, ребята, на сегодня все,-- окинув подернутый флером горизонт воровато-больным взглядом, пробормотал «дед». Сил у него, ни физических, ни душевных, не оставалось уже ни на профсоюзную круизянку, ни тем более на что-то другое.          
-------------------------------
* Сэм – аббревиатура: старший электромеханик.

       Но ко всему вдобавок, когда он, наконец, сбросил с себя бывший кремовый субтропический, уделанный вусмерть костюм, разделся догола и встал под душ, наблюдая за ламинарно-турбулентными потоками маслянистой грязи, по непреложному закону пакости в это самое время капитан объявил:               
- Старшему механику прибыть в каюту капитана!
      При закрытой двери и водопадно шумящем душе «дед», естественно, не услышал  п р и г л а ш е н и я.  До мозга костей эпикуреец, он неторопливо, с наслаждением, регулируя краниками температуру струй из «дырчатой железной тучки», смывал с себя «мазуту» и усталость – давно отвычные, забытые субстанции.
         Когда же вышел он из душа, розовый, вполне восстановивший душевное равновесие, в предвкушении вкусного и главное заработанного ужина, динамик на переборке в третий раз уже прорявкал:
         - Стармеху прибыть к капитану!
         Его Величество Капитан, вопреки ходячему по променад-деку* мнению, - отнюдь не ряженный в усладу пассажирам манекен. Он живой человек. И ничто человеческое… Буфетчица, симпатяшка годов тридцати, с которой связывал их служебный (по названию популярного фильма) роман, убрав после обеда кают-компанию, сегодня не пришла, как было у них заведено в «адмиральский час». Послеобеденный отдых, святое на флоте и удобно приспособленное капитаном «Аси» для любви время, был нарушен. Больше того, когда в сей неурочный час он поднялся на мостик, изрядно удивив вахтенных, в толпе болельщиков на шлюпочной палубе острый глаз его запеленговал буфетчицу и рядом с ней седовласого, но бодренького пассажира в голубой ковбойке.
        Перед самым ужином она забежала в каюту капитана за своей косметичкой, что лежала на зеркальной полке в спальне. Молниеносное выяснение отношений походило на собачье-кошачью дуэль. Из одних вопросов:
         - Где вы пропадали, синьора?
         - Постираться мне иногда надо, синьор?
         - На пару с крайкомовским  номенклатурщиком?

    * Прогулочная палуба на пассажирских судах.

         - Каким еще номенклатурщиком?
         - В голубой ковбойке.
         - Ого, синьор! Неужели вы шпионили?
         - Конечно, нет. Вы неплохо смотрелись и с мостика.
         - Что, мне запрещается встретить знакомого?
         - Я тебе когда-либо что запрещал? Можешь даже замуж за него идти.
         - Можно?—Это с убийственным сарказмом, весьма схожим  с подводными рифами: здесь и разница в двадцать годов, и положение любовницы, особо двусмысленное на берегу, и опять же двусмысленная, хоть и уставная, подчиненность, и немало еще всего, накопившегося за полдесятилетия пунктирного сожительства, прерываемого межрейсовыми стоянками в родном порту. Морские семьи нередко бывают надежнее береговых, но это, как правило, у рыбаков: там много больше испытаний, крепче спайка. На белом лайнере все по-другому. Да, у других – у матросов, механиков, у пассажирской службы – по-другому, у кого угодно, только не у капитана, который равно в ответе за все – что на рыбообрабатывающей плавбазе, что на «пассажире», где из тыщи любой может тебя подставить. Как вот прошлой ночью – и пьяный пассажир, и блудливый денди-стармех.
        Кстати, где он? Что-то не докладывает об исправности бота, хотя за иллюминаторами уже новая ночь.
        И капитан по своему каютному спикеру сделал первое объявление. Минут через десять повторил. А через четверть часа, уже закипая, прорычал в третий раз:               
        - Стармеху прибыть к капитану!
        А он и тут, понимаешь, хотя их каюты почти рядом, объявился чуть не через час!
        Представляете, какими длинными бывают пять минут для разъяренного волкодава…
- По пассажирским каютам шляетесь, драгоценный?! Я цел-л-лый час уже жду вашу милость с докладом! Трет-т-тий раз делаю объявление по всему судну!..
        - Я душ принимал. Там же не слышно.
        - Он при-ни-мал, видите! Вы что, граф Волконский? В своем графском замке находитесь или на судне… вашу мать?!!
        «Не граф, по-моему, а князь,- подумал «дед», уставясь на красивые, с золотым маятником-вертушкой, корейские часы на переборке и пытаясь этим успокоить себя,-- а во-вторых, уже восемь часов, а я еще не ужинал, господин капитан…»
        Об ужине, увы, пришлось забыть напрочь. Капитан снова, в точности как утром, после тревоги, стал растолковывать салаге-«деду», чем «пас-са-жирское судно» отличается от других и чем капитаны, ответственные перед безжалостным законом потенциальные зэки, отличаются от безответственных раздолбаев механиков…
        - Так! Всё! Хватит демагогии!- Это в ответ на «дедушкин» лепет о робе, из которой он и его механики сегодня, дескать, не вылезали.—Достаточно! Утром играем шлюпочную тревогу, и если бот, упаси Бог, не будет готов, пеняйте на себя! Всё! До свиданья!
        Ночью в каюту стармеха неслышно прокралась переодетая в капитанскую форму классная Франзоля. Ее высокая грудь вызывающе распирапа синий френч, а из-под фуражки с «крабом» выбивалась диадема каштановых кос.
       - Зинаида Вениаминовна, вы?! - Раскрыл рот и выпучил зенки Вовка, поднимаясь со своей задней парты, странно похожей на кормовую часть мотобота. Почему-то без движка.
      - Уи, уи, же сюи*, Курвоедов.—Классная улыбалась невинным ангелом.
      - Зачем вы обзываетесь?—Обиделся Вовка.—Так меня только хулиганы дразнют.
- Мон Дье, он еще обижается! Чуть людей ведь не утопил. А мне, ты помнишь, какую гадость ты мне сделал?—Классная возмущенно огладила рукой полушарие сдобной своей попки, словно стряхнув те злополучные кнопки.—Завтра, да-да, завтра утром тебе за все воздастся, оторви и брось. И вот что я тебе скажу на прощанье: пеняй только на себя. Оревуар**!..
       Он проснулся. Щелкнул выключателем надкоечного светильника, глянул на часы. Господи, четыре часа всего – то ли ночи, то утра. Выключил. Посплю, решил, еще. Увы, к сожалению, уже не спалось. Досада. Встал, поплескал на «фэйс» теплой, за ночь согревшейся в трубах водой и поплелся в кают-компанию. В четыре утра там всегда завтракает ночная вахта:  ревизор*** с матросом и второй механик с мотористом. Покачивало прилично, и стол был накрыт мокрой самобранкой, чтобы чайник и чашки с чаем не скользили. Все в точности, как и два года назад, когда сам он был еще вторым  и стоял ночную, «собачью» вахту: какой-нибудь паштет в баночках, оставленных буфетчицей для полуночников, хлеб с маслом.

* Да, да, я (фр.)   
** До свиданья (фр.)
*** Второй пом.капитана


       - Давайте, Владимир Геннадьевич, с нами чайку за компанию,-- пригласил второй механик.
       - Пейте, пейте, спасибо, мне не хочется.-- «Дед» сел за журнальный столик и так же нехотя, даже не потрудясь изобразить на заспанном «фэйсе» хотя бы притворный интерес, раскрыл затрепанную газетную подшивку.
       - Кому не спится в ночь глухую, да, «дед»?—Выдал не менее затрепанный морской фольклор ревизор, ровесник «деда».
       - Приятного аппетита,-- скучно буркнул в ответ тот.
       Чаевничали с полчаса, изредка, как водится у ночной вахты, все мысли которой о мягкой подушке, перебрасываясь короткими замечаниями:
- Чего дергались?—Второй механик.
- Юг же, обычные дела, рыбаков, сетей полно.—Объяснил ревизор частые реверсы машины.
        - А мы уж думали, встретил кого, на швартовку заходишь.
        - Ага, Флинта с кентами встретил, тут, в Южно-Китайском, их полно.
        - А точно, один же, помните, в начале вахты,-- матрос – ревизору,-- на пересечку курса летел? Узлов двадцать, не меньше, но все равно не успел. Думал, наверно, что мы грузовик.
    Допили-доели, стали расходиться. Второй механик остался, понимая, что «дед» же неспроста приплелся сюда ни свет ни заря. Время катило к пяти.
     - Кэп собрался утром учебную тревогу сыграть,-- «дед» кивнул на кренящийся стол с  мокрой скатертью,-- может, одумается. Хрен его знает. А может, и нет.               
     - Конечно, Геннадьич. Все понял. Пойдем в бот. Надо так надо.
Если б старина Флинт действительно крейсировал неподалеку, вот бы подивился, глядючи на несущийся в ночи полным, восемнадцатиузловым ходом лунно-белый пароход, на ботдеке которого тайно, с фонариками в руках, орудовали два члена экипажа, видно, из бунтовщиков, готовящихся к побегу на шлюпке. Он пожелал бы, верно, им удачи, ибо сам был бунтарь из бунтарей: против королевского флота хаживал не раз, 50-пушечные галионы брал на абордаж.
С фонариками однако много не наработаешь. Второй сходил на мостик и включил прожектор на ботдек. Теперь можно было разбирать заклятый движок до винтика. Что и было произведено двумя машинными богами в четыре руки за час с небольшим.  Не открыв никаких технических секретов, не найдя никакой такой многотрудно искомой злокозненной подлянки, они вновь собрали движок, любовно огладили его чистой ветошью и неожиданно обнаружили, что над горизонтом уже восходит не луна, а солнце. И даже волны, его встречая, улеглись. Ночной качки, увы, как не бывало.
        Божественное утро в Южно-Китайском море круизянам, путешествующим «из зимы в лето» и обратно, грех было пропустить. И они поодиночке и попарно стали выползать из своих кают на палубы – сначала на прогулочную, а потом и на шлюпочную, где сражались с злодейкой судьбой наши герои.
Оно всегда, пожалуй, так бывает: затешется в рябое стадо альбинос или, наоборот, в стаю белых ворон с голубой кровью – серая воронушка с обыкновенной красной кровушкой. Таким вот, как говорится, «чудом в перьях» и был шофер дядя Вася, премированный в своем автопарке турпутевкой как ударник Х-й пятилетки. В Гонконге – гулять так гулять – он купил себе синий спортивный костюм с ненашей надписью на карманах adidas. Между прочим, ткань не хуже нашей костюмной, производства Ивановского ордена Ленина меланжевого комбината. В порядке обкатки дядя Вася и вырядился с утра в обнову. Вслед за самыми пройдошными, также влатанными в разноцветные adidas’ы, он поднялся на ботдек и стал свидетелем самой последней попытки запуска движка мотобота.
Боже, какие несчастные физиономии у этих двоих работяг в лодке! Особенно у того, что постарше, с плешкой, перемазанной, как у автослесаря, просидевшего целый день в смотровой яме под разбитым «зилом».
       Дядя Вася подошел поближе, окинул «лодку» шоферским вострым глазом и спросил:               
       - А чего это, ребята, у вас чоп в выхлопной трубе забит?—И пальцем ткнул куда-то под днище бота...    
Немая сцена длилась несколько очень долгих секунд. Потом «дед» очень быстро спустился по скоб- трапу, стал, зачем-то широко расставив ноги, под самой кормой мотобота и невольно раскрыл рот, уставясь на кругленький деревянный, выкрашенный с торца голубой краской, чоп из боцманского аварийного имущества, торчащий – да, именно оттуда, из выхлопного патрубка…
       Кто не технарь, зажмите нос и рот и попробуйте дышать. Понятно?
       - Йоп!.. - Воскликнул плешивый на южно-китайском, как море, наречии, умилив дядю Васю и спугнув стайку круизянок, только что искренне жалевших бедненьких трудяг, с утра замордованных работой и не замечающих ни аквамаринового моря, ни червонного золота восхода.
Выдернув голубенький чоп, плешивый крикнул наверх:                - Запускай!     
Движок завелся с полоборота. И одновременно с его божественным чах-чах-чах, а точнее чоп-чоп-чоп  (Бетховен , неожиданно чудом исцелившись от глухоты, внимал бы тк своему роялю), над палубой прозвенел колокол громкого боя.
- Внимание экипажа! - Загремел из палубных динамиков голос капитана. - По судну объявляется учебная шлюпочная тревога!..
        «Дед» воздел очи горе, хотя всегда считал себя убежденным атеистом. Над его головой, над ботдеком, на крыле капитанского мостика, подсвеченное лампами из рампы, горело имя:  A S I A
             - Ася,- будто впервые вслух прочитал надпись стармех «Аси» и вдруг хлопнул себя по лбу: Ася, ну   да, Аська Тургенева!.. И на диво явственно услыхал ее грудной голосок:
             - Ну и подлый же ты, Куроедов. Бог тебя обязательно накажет.
             - Господи,- пробормотал Владимир Геннадьевич,- пифия, а не Аська. С Новым годом тебя, «Ася»!..


  Октябрь 2000 г.
ПУС «Паллада»





     ПИРОЖКИ С ИКРОЙ

Жила-была некогда на берегу Тихого океана, как говорят рыбаки, контора под нежным названием ТИХОРЫБА, главк, командовавший всеми океанскими промыслами на Дальнем Востоке. Начальником в Тихорыбе был Григорий Александрович Москаль. Фамилия, прямо сказать, подарок хохлам, которых в Приморье в иные годы насчитывалось до восьмидесяти процентов. Имя-отчество, между прочим, тоже не подкачало, угодив прямо в десятку. Но об этом – ниже.
Дальневосточным рыбакам, особенно капитанам, лучше других знающим, откуда рыба гниет, очень не нравилась Тихорыба. Да и кому ж из тех, кто с сошкой, понравятся семеро с ложкой, если это, конечно, не родные чада, а чиновники? На рыбачьей шее, заветренной до черноты и – украинское словечко – порепанной, как монгольский такыр, восседали чины аж в четыре ряда: в министерстве – «сотрудники главных управлений министерства»; в главках – в совершенно одноименных отделах, столь же густо населенных – ворочали тонны циркуляров, сводок, отчетов стопроцентные дублеры министерских управленцев; в территориальных управлениях (Приморрыбпром, Камчатрыбпром…) точно тем же самым занимались в опять же одноименных отделах спецы – ведущие, главные, старшие, флагманские; и наконец в производственных управлениях, переименованных затем (дабы в глазах не рябило) в базы флота, все уныло повторялось один к одному – те же отделы, те же спецы, та же надутая зевота и те же повышенной жирности оклады. Вот и получалось: как ни крути рыбак своей черной шеей в том четырехзвенном ярме, заработок с каждым годом съеживался, чиновники множились, рыба, ценимая во всем мире дороже мяса, считалась харчем второсортным (за исключением, разумеется, осетрины да сёмги), а одно время даже была всенародным наказанием в виде «рыбных дней» в общепите.
Трехзвенные хомуты в других отраслях не так натирали подъяремные шеи, и то тамошний люд мутился и стонал. Рыбакам же внушало долготерпеливость само море. Однако ж и долгому терпению есть предел. Капитаны первыми зароптали: нам не нужна Тихорыба. Цепная реакция ропота привела к эпистолярному взрыву: правительство, редакции газет атаковал соленый поток писем. И в Тихорыбу из министерства отрядили высокую комиссию…
Князь Потемкин-Таврический, как известно, прославился не только ратными подвигами, но и «потемкинскими селами» с пряничными декорациями изб и ряжеными крестьянами во ублажение императрицы. Полный тезка князя Григорий Александрович Москаль в несоизмеримом масштабе, конечно, но порато, как говорится, следовал примеру светлейшего.
Упрежденный, так уж водится на Руси, это Гоголь еще заметил, о грядущей комиссии, Москаль собрал хурал и по-городничьи объявил: к нам едет ревизор! Зашуршало в бумажном царстве, застрекотало. Срочно-вдохновенно-ревностно готовилась Большая Залепуха – десятки глав, сотни параграфов, тысячи пунктов. Тихорыба напряглась, дабы безапеляционно доказать одно: без Тихорыбы рыба в Тихом океане ловиться не будет ни за что!
Завстоловой Тихорыбы Вилена Рэмовна, дородная, как и положено ей по должности, гладколицая дама немного забальзаковского возраста, естественно, красящаяся в симпатичные фиолетовые цвета, добрая не только оттого что раздобревшая, а вообще по складу характера, была удивлена звонком Самого, приглашением в высокий кабинет на эксклюзивную, как это нынче называется, аудиенцию.
-  Хосподи ж милосердный, да шо ж такое творится?! – Воскликнула она, глядя в очи шеф-поварихи, комплекцией и статью смахивающей на нее, как родная сестра. – За десять ходов (годов, значит) первый ото раз у свой кабинет зовет!
Да, это было именно приглашение, хотя ясновельможный начальник главка обычно не приглашал подчиненных, а вызывал. Да и то чаще через секретаршу. А тут – Сам. Вилена Рэмовна скоренько облачилась в новехонький, муха не сидела, белоснежный халат, огладила себя по крутогорьям, охорашиваясь перед трюмо, и поплыла на зов.
И снова – в который раз – в краснодеревном, паркетном том кабинете прозвучало классическое к нам едет ревизор. А дальше вопросы пошли: что нужно, чтобы за три дня столовая превратилась в кафе? Чем удивить московскую комиссию, объевшуюся там, у себя на западе, севрюгой и черной икрой?
-  Дорогая моя, - чуть не взмолился Москаль, - не подведи, прошу тебя, напряги воображение, изыщи что-нибудь такое-этакое, чем можно гостей наповал сразить…
И дело закипело. По щучьему веленью на окнах зала появились бархатные вишневые шторы, столы накрылись цветастыми, в василисках да крылатых драконах, шелковыми скатертями (благо, Китай рядом), стены драпировал-декорировал художник из театра, который тоже рядом, ну и он же свистнул братьям-богомазам: тащи, ребята, натюрморты свои! И ребята расстарались – стряхнув паутину и соскоблив плесень со своих бордовых мяс, синих рыб, розовых крабов, разноцветных груш и сакур, развесили их по стенам столовой, пардон, уже кафе.
Вилена Рэмовна, которой Москаль предоставил карт-бланшированные возможности (к тому же в ее подсобку уже завезли целую дюжину ящиков элитных напитков), выкатила художникам, кроме гонорара, разумеется, шикарное угощение на кухне.
- Вилена-свет-Рэмовна, позвольте вас расшифровать, - художники ж народ грамотный да общительный, - Вилена – это значит, Владимир Ильич Ленин, так? А отчество – Революцияэлектрификациямировна, так?
- Так, хлопцы, так. Батьки мои коммунисты  до мозгу костей были. Ото ж и дали такое приданое, ага. Вы пригощайтеся, гостюшки дорогие, не стесняйтеся.
На широченном кухонном столе, за долгие годы вороненном мясными и рыбьими кровями, подливами да соусами, красовались закуски и бутылки, способные вдохновить «хлопцев» на новые натюрморты: «Столичная» в экспортном исполнении, «Уссурийский бальзам» в красивой фарфоровой посуде и – гвоздь сюжета – двухлитровая, золотисто-коричневой башней возвышавшаяся бутыль японской водки сакэ. Художники, цокая языками, долго вертели, прежде чем разлить, всю эту экзотику в руках, читали вслух писанный золотом на фарфоре бальзама текст:
Оригинальный букет экстрактов растений уссурийской тайги. Легендарный женьшень, элеутерококк, лимонник и еще более десяти целебных таежных дикоросов – источники сил, злоровья, долголетия. Рекомендуется в малых дозах добавлять в чай, кофе, водку.
- В ма-а-лых дозах, - дурашливо блеял бородач, булькая собратьям чуть не по полстакана бальзама и смешивая его с сакэ.
Глубокая тарелка, полная рубиновой икры, целый брус желтого сливочного масла, только что из холодильника, со слезой, белый ноздреватый хлеб судовой, рыбацкой выпечки, несколько открытых, благоухающих баночек крабов довершали картину.
Художники, посклоняв головы в разные стороны, полюбовавшись и словно стыдясь святотатства, осторожно приступили к разгрому натюрморта. Вилена рванулась было по делам, но один из бородачей, самый богатырь, нежно обхватил ее необъятную талию и усадил рядом с собой:
- Вы ж, дорогуша, не каждый день с художниками бальзамы вкушаете. Побудьте с нами, не пожалейте времени. Оно ж – песок, суета.
И так он это хорошо и по-библейски убедительно сказал, что она покорно приземлилась рядом с богатырем. И действительно не пожалела, потому что именно тут, в застолье и явилась ей главная идея – как и чем сразить московскую комиссию. Но – по порядочку.
Налили и подняли «за хозяйку», потом за дружбу производства с искусством, а следом – третий, как говорится, святой тост «за тех, кто в море». И пошло-поехало: кто баталист, кто маринист, кто в море побывал, кто вот этого крабушка повидал не только на столе, но и на палубе краболова, да, там, на далекой «полста восьмой широте», у западного берега Камчатки, у острова Птичьего…
Боже мой! Душа Вилены птицей трепыхнулась в груди. Боже мой, родные люди!
- Да я ж три года там жила, хлопцы!
- Как? – Удивился богатырь, который бывал на крабовом промысле. – Разве он обитаемый? Он же крохотулечный совсем.
-  А ото ж, на той крохотуле мы и жили! – Гладкое лицо Вилены расцвело радостной улыбкой. – Он метров пятьсот длиной, ага, и метров двести у самом широком месте…
И наплыли живыми, цветными, озвученными видеокадрами воспоминания без малого двадцатилетней давности. Ей тоже тогда, в середине шестидесятых, было без малого двадцать. После харьковского кулинарного училища она завербовалась «на Далекий Схид», на Дальний Восток, да куда – на Камчатку, в Хайрюзовский рыбокомбинат, а оттуда уже попала на Птичий, в крабоконсервный цех, кормить таких же вербованных девчат, верботу – раздельщиц и укладчиц краба в баночки. «Павук страшенный», как называли его по-первости землячки, стал скоро для них всем – работой, наказаньем, радостью, а порой и единственной едой. Когда заштормило надолго, а баржа с продуктами перевернулась и утонула у самого берега, было такое. Недели две одними крабами питались. Между прочим, это морское мясное пирожное – харч весьма коварный: наешься – и тянет на любовь. А в бараке ж одни девки. На весь остров было два мужика, да и те с женами – метеорологи, отдельно жили, на сопке, в домике метеостанции.
Вот так и приглядела Вильку-Ленку-Поварёшку-Пампушку в любовницы себе чернокудрая красавица Нинка-Нинон, тридцатилетняя художница-ткачиха (раскрашивала ткани) из Иванова. Да, сейчас ни одной живой душе не открыться, стыдоба берет. А тогда, там, на острове, по молодости, Господи, прости нас, грешниц, прости… Благородные девицы венчаются в храме и дарят девственность избранникам – рыцарям да принцам, а ей вот так выпало расстаться с невинностью – в пропахшем крабьим духом бараке, в жарких объятиях Нинон, среди вздохов и стонов других «сладких парочек», как назвали б их нынче. Но если по-честному, она ни о чем не жалеет, ей очень хорошо было с Нинон. Ох, Нинка, где ты сейчас, как ты, нашла ли свою долю?..
А художники уже захорошели, разговорились, разбалакались вовсю. В том числе и на гастрономические темы.
- Ай, ребятушки! – Бородатый богатырь подцепил на вилку розовую крабью ножку. – А и чего только из него не делают на краболовах! И жарят, и варят, и пекут…
- Мы даже пельмени делали, - стыдливо потупив глаза, обронила Вилена, полная иных воспоминаний.
- Аббревиатура Фиолетовна, - уставясь на ее пышный бюст и уже прилично запинаясь, проговорил седоусый богомаз, в чьих усах, точно у моржа, только что сожравшего беременную кетину, застряли красные икринки, - вот скажите, вы знаете, почему нашим, советским буржуям так нравится вот это все, - он обвел стол своей пролеткультовской рукой в пиджачном рукаве, перемазанном всей палитрой, - икра… икра-бы, ась?
- Вась-Вась! – Эхом откликнулся богатырь, чтобы замять неловкость от «Аббревиатуры». – Васильич, да ты ж и сам, я ж видал на Шикотане, только так трескаешь эти самые икрабы, когда к девушкам собираешься. Аж в усах вон застряёт.
Все засмеялись, глядя на старого ловеласа, выпивоху и обжору, автора таких же развратных, по общему определению, натюрмортов.
Тема «икрабов» очень вовремя направила мысли Вилены Рэмовны в нужное русло. Пельмени с крабами, ватрушки, украшенные сверху вроде как брусникой – лососевой икрой. Да, чего только не сочиняли девки на Птичьем, голом, скальном, без единого деревца острове, как только «не знущались», не изгалялись над той икрой: и варили ее, и жарили, и чаячьи яйца фаршировали. Хлеба вот только не было на острове и муки – в обрез. Господи, до чего ж ото обрыднуть может и самое царское кушанье!
Ее аж передернуло от тех гастрономических воспоминаний. Но тут же мелькнуло и нечто, похожее на озарение. Недаром же говорится: с кем поведешься…    
Проводив художников, выделив на дорожку от щедрот по банке крабов и бутылке пива на брата, Вилена пошла прогуляться по городу. Неподалеку от Тихорыбы тихо процветал магазин «Дары тайги». Сквозь запотевшее стекло прилавка-холодильника плотоядно глянули на нее изюбриные и кабаньи окорока, глыбы медвежатины с запекшейся кровью. Но нет, это не вдохновляло ее на кулинарные подвиги. И фазаньи тушки тоже. Зато полки под надписью «Дикоросы» с лохматой лозой лимонника и колючками элеутерококка непонятно отчего дали неожиданный толчок воображению. Может, опять аукнулась давняя островная тоска по нормальной человеческой жизни – по деревьям, овощам, мужикам, куриным, не чаячьим яйцам. Прости нас, грешных, Господи!..
Разомлев от застолья с художниками, плыла Вилена под августовским солнцем по улицам Владивостока и тихо мечтала о земных радостях, казалось бы, вдосталь доступных ей в последние десять благополучных лет: непьющий муж, дочь школьница, хлебная должность. Но вот всколыхнулось прошлое, задышал девичий барак, пропахший крабами и рыбой. Нет, нет, с тех самых пор не было у нее, к сожалению, ничего похожего, ничего слаще тех первых утех. Ах, Нинон, шо ж ты такое наробыла с дивчиной, га?
Это соседка по койке, молчаливая обычно слушательница-свидетель их любви, однажды утром не выдержала и так вот полушутя-полувсерьез «отчитала» Нинку. А как Нинка уплетала за обе щеки вареники с крабами, которых никто уже не мог есть! Наверно, чтоб угодить своей возлюбленной Поварешке, которая не знала, «не розумила вже, шо з них, с павуков тех, робыть».
Да, любовь, в каком виде, в каком образе нам Бог ее ни дает, все равно остается любовью, чудесным, самым-самым добрым чувством, найсамисиньким гарным почуттям!
Любовно-кулинарная ретроспектива незамедлительно принесла плоды. В голове Вилены Рэмовны – пусть нечетко очерченный, словно выплывающий из тумана корпус краболова – возник замысел. То, что там, на острове Птичьем, двадцать годов назад обрыдло им до смерти, те самые как раз кухарские эксперименты, да, именно они сейчас и пригодятся!
 На центральной площади бурлила-вирувала ярмарка. Вилена с ходу – запаравская пловчиха – нырнула в те буруны, прошлась вдоль рядов мясных и рыбных, не всколыхнувших ни мысль, ни душу, и подплыла к рядам овощным-зеленным. Роскошные помидоры всех сортов, от яблочно-янтарного до кроваво-красного «бычьего сердца», огурцы, полуметровые китайские и свои, приморские, светло-зеленые такие кабанчики, крепенькие и прохладные на ощупь. Вместе с помидорами, огурцами, редиской продавалась и зелень: лук, укроп, петрушка, щавель, черемша. Зеленое всегда радует глаз, и Вилена неспешно плыла мимо зеленых кущ, словно Деметра-Церера на триумфальном обходе земных своих владений. Умиротворение, внутренний свет озаряли тихой улыбкой гладкие черты Вилены, делая ее сейчас удивительно похожей на ту Поварешку-Пампушку, в которую двадцать лет назад влюбилась чернявая художница Нинон…
Так! «Пельмени тихоокеанские» – это будет первая строчка меню. Верней вторая – после ухи из лососевых головок и плавников. Добре. Ну а потом, после обеда, ввечеру, гвоздь программы, шо называется, на закусь под сакэ с бальзамчиком… О, тут вот и надо, хлопчики, помозговать… Так-так, пирожки. И непростые пирожки, а с сюрпризом. А в чем же ж той сюрприз, спрашивается? А в том, хлопчики мои дорогие, что в пирожках тех не краб, не рыба, не мясо должно быть, а – икра! Да-да-да, красная икра! Именно красная, прохладненькая, солененькая, а не белая вареная, как на Птичьем…
Хороша, добра идея, нема спору, но как же ж соединить несоединимое? Так, хлопчики, так, як же ж такое зробыть, га?..
      Ньютоново яблоко, прежде чем упасть, должно созреть. А вокруг Вилены Рэмовны, кулинарного нашего Ньютона, все как раз и было в самом зрелом виде. Сверкая алыми изломами, лопались от спелости кавуны-арбузы, благоухали охряные дыни, сочные груши просились в рот, ягоды клубники,  малины, шелковицы, словно губы засватанной дивчины, исходили соком. Взгляд Вилены парил над парадом плодородия, точно чайка над серебряным косяком корюшки, валом идущей под самой поверхностью на нерест. И вдруг – о да, открытия всегда же вдруг – взгляд ее остановился на… Чайка спикировала на косяк, выцелив внимательной совей черной бусиной одну-единственную в плотной толчее рыбку. В рядах грузовиков с откинутыми бортами, у подножия одной из машин стояли деревянные козлы, обтянутые зеленым брезентом, а на тех козлах возлежали целые снопы сельдерея, пастернака, петрушки. Длиннющая, чуть не в метр, ботва-бодылля оканчивалась такими мощными, в добрую морковь толщиной кореньями, что так и хотелось их пощупать, чтобы удостовериться в их плотности, потому что они, вымытые добела, светились наподобие воздушной фантазии кондитера – ну, прям зефир или кремовые завитушки на торте.         
- Та шо вы на их дывытесь – берить, дорого не возьму! - Хозяйка зелени (ох, эти психологи-физиономисты на ярмарках) заметила особый интерес в глазах покупательницы.
- А багато еи у вас? – Вилена с радостью перешла на украинскую мову.
- Та он же ж повна машина, - кивнула за спину румяная, как булка-паляницы, тетка, и там, в будке, зашевелился ее муж, добрый такой козачина с гоголевской Сечи, черноусый да чернобровый.
Вилена протянула руку и обхватила самый породистый корень. Пальцы едва сомкнулись. Плотный, твердый! Покупательница с хозяйкой понимающе и весело улыбнулись друг другу, точно школьные подружки. И козачина тоже разулыбался в усы:
- Шо, добра штука?
Вилена, зажмурившись, кивнула и ошарашила хозяев:
- Двисти штук мени! – Подумала трошки и поправилась: – Ни, триста!
Хозяйка петрушки глянула на нее с недоверием и юморком. Ее муж-чоловик обронил вполне серьезно:
- То, мабуть, жинка шуткуе, Рая.
- Ни, я не шуткую, - Вилена достала из сумочки-кошелька хрустящие гроши. – Скильки з мене?               
- Та по двадцять копийок, я ж казала, дорого не во;зьму.
Вилена отсчитала шесть красных червонцев с Лениным, ползарплаты инженера, и деловито, как и полагается оптовой купчихе, справилась, обращаясь к запорожцу:               
- Вы мени допоможетэ донэ;сты? Тут недалэ;ко.
- Будь ласка! – Встрепенулся козак и выбрался из будки. Три сотни отборных корней в пять минут перекочевали в серебряную китайскую торбу, плетеную из рисовой соломы, и вскоре на козачьем горбу доплыли до Тихорыбы.
- Господи! – Всплеснула пухлыми руками шеф-повариха. – Куда столько?
- Не переживай, ото все-все сейчас у дело пойдет, - Вилена перешла на свой чистый русский.
Кухонный стол, на котором недавно бражничали живописцы, походил теперь на Раины ярмарочные козлы. Столовские девчата под водительством Вилены пообрезали зеленые хвосты бодылля, а сами корни порубили на чурочки семи-восьмисантиметровой длины. Полтыщи чурочек! Что с ними делать? А вот что, девчата:
- Пирожки будем з ими печь…
Да, и девчата, не переставая дивиться, налепили и напекли полтыщи пирожков с сельдереем, пастернаком и петрушкой. Вилена молчала, как партизан, до самого конца не раскрывая своего «ноу-хау».
Но вот румяные и такие духмяные пирожки – один поддон за другим – стали появляться на свет из черного зева гигантской духовки. Когда они маленько поостыли, Вилена Рэмовна самолично, вооружившись острым, узким, как скальпель, ножом, сделала харакири первому пирожку. Она вынула из его нутра распаренную чурочку сельдерея (по аромату определили) и на его место заправила целую столовую ложку гранатовых зерен лососевой икры.
- На, ты первая дехустируй! – Протянула она пирожок «сестре». Та куснула полпирожка зараз и блаженно зажмурилась:
- М-м-м… И вкус, и дух. Одно слово – амброзия!
- Это то, шо боги едят? – Вилена даже не улыбалась, она цвела, как творец, как художник, завершивший большое полотно, которому суждено стать шедевром.
Но что-то еще мешало полному торжеству, какое-то сомнение. Не хватало, как это бывает нередко, последнего удара кисти…
Они сидели как-то на берегу, у подножья островной сопки, и неотрывно смотрели на взлохмаченное штормом Охотское море. Это была уже их вторая путина, и синяя соленая вода, только вода и вода вокруг, успела как будто обрыднуть, но вот же, глянь, не стряхнуть колдовских тех чар. Нинка, положив на колени «мольберт», обрубок доски-сепарации, рисовала кудлатые волны и ветер, несущий пену и брызги. А она, Поварешка-Пампушка, укрывшись от ветра за спиной любовницы, прижималась грудью к теплой ее спине и зачарованно следила за творящей рукой и за двумя морями, настоящим и рождавшимся на бумаге. И это было здорово. Нинкины пальцы, такие добрые, ласковые и умные пальцы, сжимавшие кисточку, сотворяли настоящее, хоть и акварельное море…
Вилена взяла еще один пирожок и собиралась снова сделать харакири, но неожиданно отбросила нож и пальцем, да, просто пальцем проткнула пирожок с бледно-желтого, маслянистого торца, вытащил в незаметное то отверстие чурочку корешка и потихоньку, горчичной ложечкой нафаршировала теплый пирожок прохладной вкусной икрой.
Всё! Вот теперь кулинарный шедевр созрел окончательно. Столовские девчата, вооружась пластмассовыми, крохотулечными, как говорил бородатый художник, горчичными ложечками, принялись воплощать гениальные начертания Вилены.
Все было сделано очень вовремя. И высокая комиссия прибыла вовремя. И благополучно отобедала, с аппетитом заглотав уху лососевую, пельмени тихоокеанские, а за ними основное блюдо Москаля – Большую Залепуху из десятков глав и сотен параграфов. Ну а венчали дело пирожки.
Случайно, между прочим, посчастливилось и мне продехустировать из добрых рук Вилены Рэмовны один тот незабвенный пирожок. Пастернак – определила она, нюхнув пирожок после первого моего укуса. И я подумал: даже Борис Леонидович, хоть он и классик и с самим Сталиным разговаривал (правда, по телефону), не смог бы отказаться от пирожка-однофамильца.
Короче говоря, комиссия была покорена. «Москали ж Москалю око не выклюють», – сказала Вилена. И как бы там ни было, а Тихорыба тихохонько себе просидела на порепанной рыбачьей шее еще добрых полдесятка лет, пока Перестройка (местами она все же была такой, без кавычек и даже с большой буквы) не сорвала этого спрута, присосавшегося к той шее, в точности как восьминогий герой романа Гюго "Труженики моря".

1980 – 2000

                Борис МИСЮК

АХ, МАРЬЯЖ, МАРЬЯЖ!
  (Из книги «Юморские рассказы»)
В Кирсановку на картошку, в колхоз «Путь Ленина», мореходы ехали с гиканьем, на ура. Еще бы: целый месяц вместо учебы-долдобы, вместо зануд-преподов –  гульня, природа, степное раздолье. Кто-то мигом перекрестил деревню в Курсантовку. А уже на третий день – после тесного знакомства со злачными местами – в Керосиновку.
Жизнь в Керосиновке нельзя сказать чтоб ключом била, нет, текла себе обыкновенным ручьем, журчала потихоньку да булькала помаленьку. Ну а где она на Руси не булькает! Сахарная свекла, слава Богу, растет ого-го, как на Украине – по полпуда. И самогон из нее ж – хоть и вонюч, да заборист. Но не про то речь, тем паче в морской праздник, нет, совсем не про то. Про любовь пойдет речь...
Кажется, в начале 70-х мода пошла на Ксений, Оксан, Кириллов и Денисов. И вот в конце 80-х, в Кирсановке-Керосиновке они, голубочки, как раз и встретились.
В среднюю мореходку принимают после девяти классов. Дэну-первокурснику, по-флотски салаге, таким образом от роду числилось пятнадцать годов. Акселерация, однако, вещь необтекаемая, куда от нее денешься. В свои пятнадцать русоволосый красавец-кудряш салага вымахал под 190 см и, собственно, был принят в бурсу как спортсмен, баскетболист. Но моряком он числился и дома, и в школе чуть не с первого класса: книжки читал только «про море», на брючном ремне носил бляху с якорем, а под рубашкой – тельник, рукава которого мать наращивала дважды в год, так быстро рос Дениска. И вот теперь ему с трудом подобрали форму по росту, фланелька досталась коротковата, и из-под нее на пузе виднелась тельняшка. Да что там фланелька – даже трусы, «семейные» сатиновые трусы и те оказались коротки, что в экипаже (общаге) поутру неизменно вызывало дружную реготню и предложения отправить салагу в синагогу на обрезание. Дэн поначалу смущался, арбузно рдел, потом обвык и лишь снисходительно улыбался в ответ. Пацаны давно уже читали и смотрели в основном «про любовь», а  у него всё под подушкой прессовались, меняя одна другую, книжки о Магеллане, Нахимове, Нельсоне. А фильм «Алые паруса» он мог смотреть в сотый раз и знал Гриновский текст наизусть. Ему до визга нравились два вида спорта – парусный и гребной, а в баскетбол он пошел лишь потому, что кто-то из одноклассников сказал: «В мореходку берут только фут-, волей- и баскет-болистов»...
Рыжую разбойницу Ксюху сверстники в Кирсановке так и дразнили: звезда-разбойница. В десятом классе она выглядела дамой: бюст №3, попа тоже с хорошим номером, а в рыжих опять же, светло-карих глазах плясали такие бесенята, что молодой историк продержался не очень долго и прямо в классе после уроков, говорят, прямо на парте, ну, прямо или не совсем прямо (свечку-то никто ж не держал), согрешил с ученицей. Слава Богу, серьезных последствий не последовало. Историка вскоре отозвало районо, а разбойница Ксюха через неделю схлестнулась с бандитом трактористом.
Через полтора года, дождавшись Ксюхиного совершеннолетия, ее мамаша, Гайдучка по-деревенски (фамилия у них такая – Гайдуки), стала собирать дочку замуж, а тракториста соответственно в зятья. Но бандит, как говорится, сделал ноги. И вот разбойница на выданье оказалась  вольной пташкой. Хотя нет, скорее кошкой.
Ну а тут как раз и принесло попутным ветром воробушков, то есть морячков-свежачков. И у рыжей кошки с ходу – глазки враздрай: зарябило от тельняшек. Не зря ж их в народе рябчиками зовут. Раздрай однако был недолог.  Ксюха выбрала кудрявого  красавчика Дэна.
Когда тебя в твои 15 – из целой роты (120 рыл!) – выбирает дама, осиянная солнечным ореолом прически, да к тому ж с бесенятами, так и прыгающими в глазах, недолго и курносым стать. Душу греют такие дела о-ёй как. И не только душу...
В колхозе «Путь Ленина», как в Греции, было всё: сотни гектаров под хлебом и картошкой, десятки – под овощами и столько же сенокосов. Вот там-то как раз, где были сметаны уже стога, каждый ростом с египетскую пирамиду, и лишился Дэн девственности. А произошло-стряслось это эпохальное для «салаги» событие следующим образом...
Хотя нет, простите уж великодушно, но перед этим «следующим образом» совершенно необходимо раскинуть гранпасьянс.
Гадали в Кирсановке, как водится на Руси, на святки, то есть в новогодье, на Рождество. Гайдучка, само собой, раскинула карты на дочку, и выпало Ксюхе нежданно, но вот же гаданно, куда денешься – «вечное девичество». Ай-я-яй, кто б мог подумать: юная золотоволосая дама с такими хорошими номерами сверху донизу – и вдруг вековать вековухой?.. Гайдучка стерпеть такое не могла и потому взяла да сшельмовала малёхо – подкинула под бубновую даму, которая Ксюха-то и есть, бубнового королика. Подкинула на все сто незаметно, умело и хитро отвлекши на миг внимание присутствовавших  на трещавшие свечки: мол, фитили-то надо б отщипнуть. Подруга Маня послушно кинулась за ножницами, а хромой сосед-хохол, «сусид Петро», просто так, пальцами, отскубнул нагар, свечи воспылали и высветили вожделенный бубновый   м а р ь я ж.  Дружный вопль восторга был Гайдучке наградой...
А тут сентябрь уж наступил, уж роща... Сентябрь недалече от октября, а роща далеко от деревни,  стога же – вот они, рядком стоят. Самый из них египетский разбойница и выбрала для своих марьяжных целей. И привела туда бычка, считай, классического бычка на веревочке. Ему, правда, думалось совсем наоборот: он тёлку ведет. Ну это ж нередко именно так и бывает. Зато ах, какую уютную норку в стогу сотворили молодые любовники играючись, в четыре руки, норку-альков! Да каков же альков душистый! Дэну, городскому пацану, такой и не снился. Сам султан турецкий лопнул бы от зависти: все его гаремные благовония – ничто! Ну да, мысленно ухмыльнулся Дэн, там вония, а тут такой аромат – закачаешься. И закачало юного морехода, словно в хороший шторм, закачало, укачало, вознесло...
Законы физики однако незыблемы. Зыбь же подчиняется им железно, поэтому вознесение всенепременно оканчивается падением.
Разбирать аморалку в Кирсановку прибыл сам замполит училища, и вот именно в самый тот момент, когда он на плацу, перед строем выяснял подробности грехопадения курсанта, нашего героя прорвало, как резиновую камеру баскетбольного мяча, с помощью которого он и стал, как вы помните, курсантом. Дэн, обожавший самокопание да к тому же не чуждый юмора, вспомнив народную мудрость «Кабы знал, где упал, то б соломки постлал», в самый неподходящий момент прыснул со смеху. Ну да его понять можно: соломки у него было – целый стог. И все же более неподходящего момента трудно себе представить.
Как ни странно, однако, замполит, вопреки ожиданиям, не казнил  салагу-первокурсника, а вроде бы даже и напротив – эдак сочувственно улыбнулся слегка. А ведь пострадавшая сторона, Гайдучка то есть, рядом стояла. И, усиленно строжась лицом, требовала справедливости, добивалась уже не картежного, а натурального марьяжа. Mariage изобрели французы, в переводе он означает «свадьбу», «брак».
Замполит, битый мужик, закончив публичный разбор полетов, распустил строй и уединился с пострадавшей и командиром роты в избушке его, стоящей неподалеку от курсантского барака. Комроты, желчный, сухопарый язвенник, изможденный педагогикой, жил трезвой, спартанской жизнью. Вот и сейчас он добыл из-под солдатской койки трехлитровку молока, разлил по стаканам, предложил гостям. Замполит усмехнулся и залпом, как водку, выпил. Гайдучка, заприметив его усмешку, намекнула, что можно и к ней, дескать, в гости, там найдется и чаёк-кофеёк, и все такое протчее. Замполит поблагодарил: до свадьбы-то, мол, подождем. И попросил Ксюхин паспорт...
Что такое вообще замполит, заместитель по политической части? В советские времена бытовала такая поговорка: блат выше наркома, народного, значит, комиссара. Так вот любой замполит (их же, кстати, комиссарами и называли) на местном уровне и был как раз наркомом, выше которого мог быть только бессмертный Блат. Замполиты на любом производстве, пусть и ни уха, ни рыла в нем, решали все вопросы и подписывали все бумаги за начальника-директора. У директоров могли быть слабости, у замполитов – ни-ни, на них же держалось всё, то есть вся политика. А главная политика и состояла как раз в том, чтоб эти слабости скрывать, блюдя всенародную нравственность. Между прочим, главный камень преткновения в жарких спорах нынешних поколений отцов и детей – именно это: что делала партия, нет, вот так – П а р т и я (единственная была ведь), блюла мораль или покрывала аморалку?
А она действительно стояла на страже девственности народа и свято берегла все свободы народных пастырей. Когда ты с пастырями ходишь в верховную сауну и трешь им спинку, ты потом того же можешь ожидать для себя в сауне пониже. Тебе доверяют, и ты доверяешь.
 Партийный Молох однако постоянно требовал жертвоприношений – человеческих. Так что зарывавшихся-засветившихся (из среднего и нижнего звена) перманентно и публично-показательно побивали камнями. Охранять девственность народную надлежало от дурных примеров не только сверху, но и изнутри. Правда, с этим «изнутри» было стократ проще: такие вещи дозволялось спускать на юморе, на смехуёчках. Замполит наш, битый, как было сказано, и зело облеченный доверием, немало в том понаторел. Битость и доверие у замполитов особые, со знаком качества, номенклатурные. Впрочем, симпатяги среди них не редкость. Наш как раз был из таких... 
Ксюхин паспорт оказался на-товсь – в кармане «выгребной» вязаной кофты Гайдучки. Смазливая кошачья мордашка Ксюхи умилила замполита. «Вылитая Ирина Муравьева», – подумал он, но не позволил себе расслабухи, мысленно подтянул портупею и вонзил взгляд в год рождения невесты. 
 Ба, да девица-то, красавица впа-а-лне половозрела, оказывается, 19 годов от роду, как с куста! Ха-ха-ха!.. Замполит, хоть и мысленно, но именно так прохохотал по отдельности: ха! ха! ха!
-  Дай-ка мне судовую роль, ну, это, список роты, – протянул он ладонь к коллеге-воспитателю. Комроты мигом вынул из тумбочки папку, раскрыл, подал. – Та-а-к, друзья мои, – по тону чувствовалось, что замполит оседлал белого, парадного коня победы. – Я должен, точнее вынужден поздравить вас и себя с тем, – он и паузу умел держать, как профи-актер, – что свадьбу... придется отложить... О да, минимум годика на три...
-  Ка-а?.. – Не договорив, с открытым по-рыбьи ртом замерла Гайдучка, в одиночку сыграв знаменитую немую сцену по Гоголю.   
-  Да, мадам, смотрите сами: вашей 19, а нашему 15. Так что пардоньте... О, и больше того! – Замполит напряг весь свой серьез и обратил взгляд на комроты, чтоб не рассмеяться при виде оскаленных стальных зубов пострадавшей, теперь уже бывшей пострадавшей. – Мы можем в суд подать на вашу дочь... – Зубы, клацнув, сомкнулись. – Да, за растление малолетнего...
Лжемарьяжный бубновый король ростом метр-девяносто осклабился на бедную Гайдучку откуда-то сверху, из-под широкой беленой матицы, чуть прогнувшейся под бременем лет.
Брела она домой, бормоча под нос все маты, коими одарила ее колхозная жизнь, да одарила ж ведь по-боцмански щедро. А перед самой хатой, как назло, встречает ее сусид Петро со своей суковатой, как эта жизнь, клюкой. И Гайдучка, вот дура-то старая (это через пять минут уже она сама себе), всё с разбегу ему и излила.
-  Як так?! – Поразился сусид. – Був же ж марьяж!   
-  Був, був, – передразнила в сердцах Гайдучка и даже, чего с ней крайне редко случалось,  перешла на украинский и вообще с прозы на чистую поэзию. – Ага, був! Вот вин нас и обув!!!
Ну что ж, подошло время изложить обещанную историю эпохального для Дэна события, которое произошло следующим образом.
Король под дамой был! Ксюха помнила это железно и, дабы все сбылось, как в мамкином пасьянсе, так всё и сделала. Дениску она разложила по всем правилам на лопатки и оседлала, аки Сивку-бурку-вещую кавурку. И понеслась, как говорится, душа в рай. И скачки эти так закачали юного морехода, что забыл он всё – и картошку, и колючки в сене, и маму родную. Это ж как в детстве: когда мир вокруг дарит тебе буквально на каждом шагу столько великих открытий, что ты забываешь напрочь, на каком ты свете, и только раскрываешь рот, чтобы не прозевать очередную «эврику». А тут еще, ко всему, они и озвученными оказались, эти чудесные открытия! О да, Дениска и не подозревал в себе существование таких нечеловеческих звуков: совершенно непроизвольно он визжал и даже мяукал, распугав в стогу всё мышиное царство. Бедные мыши в панике бежали цугом к другому, более спокойному стогу.
Бурсаки, как правило, циники: флотский экипаж – та же казарма, а в казарме, соответственно, казарменный дух. Но у Дэна не только душа, а и рябчик  не успели еще им пропитаться. Под тельником у него билось чистое, благородное сердце Артура Грэя, героя «Алых парусов». И потому его открытия не были подножными. Наверное, в пятнадцать, несмотря на всякие там пубертатно-фрейдистские превращения из куколки в бабочку (а скорее наоборот), вопреки взрослению-огрублению, мальчишка еще способен к душевной левитации. И Дэна вознесло. И он сам, добровольно, жентельмен этакий, готов уже был жениться на Ксюхе, вот только паспорта б ему дождаться...
Замполиту спасибо, не то окрутили бы хлопца в той Керосиновке, и что тогда – прощай, море, и здравствуй, колхоз «Путь Ленина»?  Кстати, впоследствии, где-то лет через пятнадцать, по просьбе местных крестьян, говорят, колхоз переименуют в «Лень Путина».
Ну а пока Гайдучка, поделясь секретом неудачи с сердечной подругой Маней, сходила по ее совету в храм и покаялась в том, что марьяж этот сшельмовала. Маня ж ей так и сказала: Бог шельму метит!
А ротный писарь-мореход, писссатель, писарчук, перед отъездом из Керосиновки сложил вот что:
Рыжая Ксюха и длинный Денис –
Ева с Адамом – схарчили анис
С древа познания Зла и Добра...
Рота им дружно сказала: у-р-а!




   УЛЫБКА ДЖОКОНДЫ
                Геннадию Якунину

Дили-дили-дили-дили-дили,
Дили-дили-дили-дилидон!
Мы ли Филиппинами не плыли
В Босто-о-н?!
Генка разок всего слыхал эту старую-старую песню. Кто-то кому-то ее передал – музыкальный привет – по радиостанции «Тихий океан». Но ему, курсанту мореходки, удалось на плавпрактике сходить в южные моря, побывать на Филиппинах, и песенный этот припев как бы прикипел к языку. А Генкин банановоз, между тем, поизносившись в штормовых тропических рейсах, стал в родном, продутом и промороженном порту на ремонт.
Дили-дили-дили-дили-дили…
Песня грела, навевая экваториальные воспоминания. Банановоз дважды пересек экватор: туда и обратно. Генка впервые рвал эту синюю, как само Южно-Китайское море, ленточку-невидимку, и его, как салагу, должны были на экваторе вымазать чернью, влепить на задницу Нептунову печать и кинуть в бассейн. Таковы святые морские традиции. И бассейн на судне имелся, и даже та печать размером с тарелку у боцмана в рундуке валялась, он потом показывал. Да только банановоз, чуть не по десять раз в году пересекавший экватор, на добрую ту традицию наплевал. Вообще-то должен заниматься этим помполит, так что он первым, значит, плюнул на традиции, тропическая жара не вдохновляла его на такие подвиги. Изнеженный, лоснящийся, с темным пятном прилипшей к спине рубахи, помпа и на палубе-то показывался редко, отсиживаясь у «кондишена» в каюте. Недаром же морской фольклор гласит:
Кому живется весело, вольготно на судах?
Коту и помполиту! А еще – его мадам.
Да, были времена… Теперь же вообще от помполитов  избавляются, черноморцы вон второй год уже без них плавают. Скоро и на Тихом – хана. Короче, какие там праздники Нептуна!..
Однако боцман бассейн в тропиках все же наполнял, и моряки, неделю всего назад отчалив от заснеженных родных берегов, ловили кайф от солнца и купели. Курсант от них, само собой, уж в чем-чем а в этом деле не отставал. И загореть на Филиппинах за неделю успел неслабо. Дома за целое лето не всегда так загорал.
Дили-дили-дили-дили-дили,
Дили-дили-дили-дилидон…
Нет, уже и песня не греет. Какие минуса, яп-п-онская мам-м-а, бр-р!
Генку поставили у трапа нести вахту. Звучит оно, конечно, прилично-романтично: нести вахту, стоять вахту. А по жизни, так более дурацкого дела трудно придумать. Напялят на тебя вахтенный тулуп. Нацепят на рукав красную повязку – и торчи у трапа чучелом. А колотун все равно бьет, хоть ты и в валенках и под тулупом у тебя два свитера. Н-да, у снежной бабы и то фигура симпатичней.
Вся жизнь вот так – как гнилой базар, философствует Генка, топая по черной снежной тропе, проложенной на палубе заводскими слесарями: родится ребенок – глазки у него голубые, и мир вокруг тоже розовый и голубой, а потом подрастет, заметут его в тюрягу или в армию и тоже «голубым» сделают. И пой потом «Я люблю тебя, жизнь».
Нет, пацаны, это не жизнь. Петля нафиг! Это… как это… прозябание. Во, точно! Тулуп-то чуть не с белого медведя снятый, а чувствуешь себя в натуре голяком. Эх, на Филиппины б сейчас! Пускай даже без валюты, а просто так – голяком. Хоть на часок. Только б согреться…
Скривив губу, Гена искоса окинул взглядом надстройку. И вдруг глаза его по-кошачьи цепко впились в машинные капы, знаете, двускатные такие, похожие на металлический домик световые люки-отдушины машинного отделения. Иллюминаторы их были приоткрыты, и над ними струилось марево. Генка вспомнил, что даже там, в далеких тропиках, наблюдал над капами этот призрачный, колеблющийся воздух, сквозь который как бы плавились предметы. Но там, на Филиппинах, и без того все плавилось, даже мозги, и все твои копейки, которые там называются песо, уходили на холодное пиво и колу. А сейчас бы – чайку горячего…
А марево струилось себе да струилось, отапливая небо, вселенную. Оторвать взгляд от него Генка уже не мог. Он даже нижнюю губу отвесил – так занятны оказались собственные мысли. Двигала ими одна-единственная, простая, как три рубля, идея – согреться. Но как мощно двигала! Генка за минуту все сообразил, распланировал подетально и тут же начал претворять в жизнь. А попутно подивился техническому совершенству и некоторому даже остроумию своей придумки. И невольно себя зауважал: ай да я, ай да Генка! Гена и гений – не зря ж они одного корня…
Да, здорово получилось. Сняв тулуп и валенки, он аккуратненько пристроил их снаружи, под иллюминатором капа, а сам забрался внутрь машинного отделения и высунул голову в иллюминатор. Клёво вышло: тепло, а снаружи видуха – вроде ты на вахте стоишь. И все вокруг видишь, контролируешь свой «объект» – трап. Мышь не проскользнет, не то что диверсант или какой еще криминал.
И вдруг, грюкнув, отворяется железная водонепроницаемая дверь в надстройке, и к трапу выходят капитан с помполитом. Кэп в дубленке, шапке. Значит, уходит. Дела! Надо ж три звонка дать. А как ты их, японская мама, дашь, если кнопка – там, у самого трапа, а ты – тут, в разобранном виде?..
Помпа, в одной тонкой форменке (жирный, гад, ему и дубарь не дубарь), проводив кэпа, оглянулся, увидел Генку и пошел танком прямо на него.
- Ты бы хоть встал, студент!
Генка виновато заулыбался. Помпа искренне удивился, еще не гневясь:
- Чего развалился-то?
Генка опять улыбнулся, но уже веселей.
Холодно, конечно, оно понятно – зима, но вахта есть вахта. Ну подмерз, ну прижался к теплому капу, но откуда такое неуважение к старшим у этой молодежи? Тем более к капитану! Самые святые традиции на флоте рушатся…
- Встать, курсант! – Помпа дал, наконец, волю гневу.
Курсант в ответ разулыбался пуще прежнего.
Издевается, сопляк. И мельком подумалось: странная у него какая-то улыбка, однако. Тоже мне Джоконда…
- Встать, я сказал, твою мать!
Помпа в сердцах пнул ногой валенок, торчащий из-под тулупа. И – о, ужас! – валенок так и покатился по палубе…
Боже! – Молнией сверкнуло в голове закоренелого атеиста. – Он ноги напрочь отморозил!
Хромая, одноногая Джоконда наплыла на него, навалилась грудью… «Вот отчего эта странная улыбка, - успел подумать помполит, - а я…» И – брык в обморок.
Тут уж и Генке не до улыбок стало. Быстренько подняв крышку капа, он выбрался наружу, впрыгнул в валенки, в тулуп, который так было клево пристроил на крышке – тулуп прям как живой сидел. И поволок тяжеленного помпу в надстройку, в лазарет.

1998


               
       СЛЕДОПЫТ С «ГОЛУБОГО ЧИЛИМА»
(рассказ, который нашел меня сам)

«Голубой чилим» – это кликуха такая у судна, на котором нет ни одной женщины. Прошу пардона у нежных ушек и глазок, но в гулаговской стране куда ж от «фени» денешься? А впрочем, попробую все же деться...
Идем мы на контейнеровозе «Новиков-Прибой» в Австралию. Я пассажиром иду, в командировку. Капитан любезно поселил меня в лоцманскую каюту, рядом со своей. Все прекрасно, прошли сегодня Новогвинейское море, вошли в Соломоново. Вчера было крещение экваториальное – праздник Нептуна. Пройдя все наши дальневосточные рыбацкие моря, отдав флоту четверть века, я оказался однако в списке «салаг», так как никогда не пересекал эту самую длинную линию Земного шарика. Кроме меня на судне оказалось еще двое «салаг» – матрос-уборщик и электрик. Уборщика все зовут Андрюхой, двадцать два годка ему, нормальный парень, симпатичный и без комплексов. Но вот беда: хоть убирается он до подъема экипажа, все равно его «достают» морскими подколками, вечными на флоте, как само море. Есть на судне, естественно, и кок, и буфетчик. Вот всем троим и достается: ха-ха, мол, уборщица, да ты ж у нас милашка, будем вас вместе с поварихой и буфетчицей иметь в виду!..
Андрюха – паренек обидчивый. Может быть, думаю я, и обиженный крепко в недолгой своей, но Бог знает как, где и с кем прожитой жизни. За свое мужское достоинство, как видно, постоять умеет. И работу свою, понятно, ненавидит. Сидит как-то на юте, сибаритствует – в шортах, голый до пояса, ноги раскинул, отвалился на спинку стула, подставил экваториальному солнцу лицо и живот. Увидав меня и не меняя позы:
-  Вы в лоцманской живете?
- Я, - и я невольно подхожу к сидящему поближе, чтобы выслушать, «чем обязан». Почти не шевельнувшись, лишь чуть поворотив в мою сторону голову, он строго, недовольно мне выговаривает:
- Там возле вас дверь на палубу, так вы в нее не ходите...
- Почему? – я буквально ошарашен.
- Да вот так, не ходите. Через нее и капитан не ходит. Я же вижу: там только ваши следы...
Я уже почти виновато бормочу, что не мои вроде, во всяком случае не только мои, что я двадцать пять лет на флоте, что живу, ясное дело, я понимаю, не в конюшне...
На следующий день Андрюха пришел уже прямо ко мне в каюту. И прямо с порога:
- Ваши следы опять. Я же говорил вам...
- Да тут кому не лень ходят, я-то вижу! – Возмутился я. – И мой сосед в том числе, кэп. Это может, тот не ходил, который был до него...
- И вот в туалет на этой палубе, - Андрюха будто не слышит меня, - никто кроме вас не ходит. У всех, кроме лоцмана, туалеты в каютах есть.
Лоцманская действительно маленькая, единственная из комсоставских кают без гальюна: зачем он лоцману, который обычно два-три часа всего проводит на судне, да и то в основном ведь на мостике.
Однако я уже пришел в себя и вижу, что акселерат буром прет, по-суворовски: лучший метод защиты, мол, нападение.
- Ты уже задолбал меня, - говорю, - нравоученьями своими. В этот гальюн ходят твои корешки – вахтенные матросы с «моста».
- Нет, - упорствует Андрюха, - никто, кроме вас, не ходит.
        А грязь в том гальюне (он, змей, еще его и туалетом величает!) в самом деле кошмарная.
- Ходят, - упорствую и я, - сам видел! И грязнющие следы оставляют.
- Вот в том-то и дело, - бойко подхватывает мой Андрюха, - что это ваши следы. Я сам удивляюсь: как будто вы по машинному отделению ходили.
- Да-а, - я уже улыбаюсь этакой нервной улыбкой, - конечно, я специально хожу в машину, чтобы тут тебе потом работы задать... Я тоже, знаешь, удивляюсь вот чему: как это старпом с доктором до сих пор тебя носом твоим курносым не ткнули в тот гальюн, чтоб ты его помыл.
Теперь уже он не в силах сдержать улыбку, возможно, также нервную.
Дня через два капитан предложил мне провести литературный вечер. Я тут же согласился. И вот на вечере, после моего выступления, чтения каких-то там фрагментов, капитан говорит: давайте, мол, вопросы писателю-маринисту задавайте, не стесняйтесь. И первым задает вопрос... Андрюха:
- О нас что-нибудь напишете?
- Разумеется! – Тут же откликаюсь я. – С тех пор, как задуманы «Юморские рассказы», смешное само идет мне навстречу. Вот и на вашем судне... выхожу как-то на палубу, на корму...
        И я рассказываю о нем, не называя его имени и должности:
- И говорит, значит, мне матросик: не ходите, говорит, в ту дверь, потому что когда вы ее открываете, то меня, а у меня, говорит, каюта всю дорогу открыта, жарко ж на экваторе-то, меня с койки сдувает.
Гляжу, закатывается мой Андрюха, пополам сложился, за живот держится, но хохочет беззвучно, краснеет, бледнеет, что-то шепчет корешу в ухо.
Всё! Отныне мы с Андрюхой – тоже кореша, считай, почти что заговорщики...

30.08.2001   




  НАТЮРМОРТ С ТАЗИКОМ ИКРЫ
(рассказ таможенника)

Без малого двадцать лет оттрубил я на таможне. Считай, почти уже Верещагин. Девять граммов в сердце, постой, не зови…
Да, а первую свою загранкомандировку до смерти не забуду! Послало меня начальство в рейс на СРТМе* –  до Японии и обратно. Рядышком ведь, суток пять всего со стоянкой вместе. Но за эти пять суток я должен был изучить «механизм провоза контрабанды» – ни больше, ни меньше, ага…
Тот рыбацкий поселок славится в Приморье, его называют «пьяной деревней». Я приехал туда из Владивостока автобусом. Летний вечер, шикарный – в полнеба – закат над морем, еще гуляют по улицам гуси, тихонько подгагакивая. Хорошо так пахнет полынью и теплой дорожной пылью, не городской – деревенской. Вкусные для горожанина запахи. И – ни одного пьяного, ага, тишина.
У причала, рядком, чинно стоят СРТМы на швартовах. У кого по берегу зеленые сети кошелькового невода разметаны – укладка идет, на промысел собираются, у кого «кошелек» уже горой на кормовой площадке – готовы к лову. А вот и мой СРТМ «Резвый» стоит. Самый чистенький, свежевыкрашенный, самый готовый, значит, в Японию. Присобачив мысленно букву «Т» ему к названию – в пику, значит, «пьяной деревне», поднимаюсь на борт. На палубе ни души. Захожу в надстройку. В кают-компании натюрморт: стол накрыт простыней, на ней – тазик с красной икрой, ложка оттуда торчит, а рядом стоит полная, запечатанная бутылка водки. Матрос сидит, телевизор смотрит.
- Наливай борщ, кушай, – кивает на кастрюлю в углу стола. – А это не трожь! – Пальцем на тазик с бутылкой. – Это таможеннику.
Он, конечно, принял меня за своего. Я-то в штатском: цивильная рубашка, джинсы. А экипаж перед загранрейсом, как водится, пошерстили: кого-то списали, новых прислали, всех не упомнишь. Да и матросик, гляжу, ну не то чтобы зюзя, ага, но на "резвого" никак не тянет.
- А где капитан? – Спрашиваю.
- Дома! – Баском таким, с порцией презрения: дурак ты, мол, что ли, где ж ему быть ночью перед отходом?
- А старпом?
- Дома! – Порция презрения к «салаге» удвоилась.
Я понял, что надо как-то устраиваться до утра самостоятельно. На СРТМах, я знал, рядом с кают-компанией, с правого борта есть свободная обычно каюта. В ней, как правило, держат коробки с кинофильмами (видаков тогда еще не было), ну и пару мешков с мукой там, с крупой – на подхват, для камбуза, чтобы коку, значит, в провизионку лишний раз не нырять.
- Пошли, - говорю, - покажешь, где мне кости кинуть до утра.
И мы пошли. Подходим к той каюте, я только – за ручку, а мой матрос – за рукав меня:
- Н-нет!.. Сюда нельзя селиться… Т-тут мы контрабанду прячем…
Ага, и поселил он меня в каюту напротив, на верхнюю койку к радисту.
Но если по-честному, я ведь мог бы уже и не селиться. Рейсовое задание мое было выполнено.
* СРТМ – средний рыболовный траулер-морозильщик.

1998






      ОПОСЛЯ УЛЬЯНЫ
или
Политические тайны флагманского двора

Замначальника экспедиции, симпатичный сорокалетний мужчина с двумя густыми черными бивнями под носом и черной же, кудреватой, но больше все же лысоватой головой, был инфантильно-сексуален.
Автор последнего определения – он сам. Я ему еще дам слово, а остальное сейчас поясню. Я сказал лысоватой и нечаянно обидел Анатолия Георгиевича, этого гордого, наполовину горного человека. Тенгиз – вот его первородное имя, переведенное на русский им же как Анатолий.
- Толь, ты хоть бы «зайчиков» на Аллочку не пускал своей лысиной, - сказал я, когда буфетчица, рослая и «стройная, как ТУ», в обтяжечку вся, вышла из каюты.
- Если ты будешь меня дискредитировать, я тебя вызову на дуэль, так и знай! – Метнул он в мою сторону черно-карие молнии.
- Да сейчас уже можно называть вещи своими именами…
- Ты говори, но не заговаривйся. Это – вещь?! – Он постучал себя кулаком по кудреватой лысине.
На берегу ли, то есть в «конторе», как называем мы рыбтрест, в радиорубке ли, сидя рядом с шефом, начальником экспедиции, во время промыслового совета, – в общем, на работе, – он говорил без всякого акцента. Но стоило ему спуститься палубой ниже, в каюту, а тем более попасть в компанию, в застолье, – всё, он делался другим человеком. Он забывал о своей русской маме и хотел, как папа, быть только грузином. «Дыскрэдытыровать» его становилось опасно, как наших государственных деятелей, огородивших себя не так давно нардеповской проволокой, подключив к ней высокое напряжение: неприкосновенность.
Мы сидели в каюте старпома Володи Потяжкина, «закадыки-корэша» Толи. Каюта старшего помощника капитана-директора плавбазы «Оха» занимала чуть не полборта на палубе «Б», немного поменьше капитанских хором: кабинет, спальня, санузел с ванной. Низкий журнальный столик, на котором сроду не лежал ни один журнал, кроме вахтенного, Аллочка, улыбчивая и обходительная, как большинство комсоставских буфетчиц, уже накрывала цветастой самобранкой и бесшумно порхала (при своих 180 см и 80 кг) в буфет, что по коридору налево, и обратно. Постепенно на треугольно-овальном столике, явно рассчитанном на троих (а сиживало за ним в застольные времена до дюжины гостей зараз), вырастали блюда и блюдца, в которых и жареная утка в жиру плавала, растопырив востренькие, даже на вид аппетитно хрустящие крылышки, и горбилась заливная горбуша с морковными кружочками, вплавленными в янтарь желе, словно реликтовые мушки, и сопочка салата-оливье возвышалась, как вершина творенья. А если учесть, что плавбаза четвертый месяц работала на севере Охотского моря и что транспорта с овощами не было ни разу, то это и было вершиной Аллочкиной фантазии.
Старпом куда-то позвонил, и минут через пять молоденький матросик с хипповой белой гривой принес в каюту настоящую драгоценность – полное ведро чистой, прозрачной воды. Зеленое эмалированное ведро с крышкой, мечта семейных кают! У нас, например, в каюте (мы же начальство) прописалась пятилитровая банка из-под огурцов. В матросских каютах, я видел, в большинстве – литровые банки, а живут-то матросы не по двое, а по четверо в каюте. И только что не молятся на ту банку. Трехлитровки разобрали с камбуза семейные. Утром все промывают только глаза и слегка полощут пасть. Бреются редко и не все. Экипаж на три четверти бородат.
Белогривый матросик бережно, как хрустальное, поставил ведро к рундуку (дверца под красное дерево) и восхищенным взглядом окинул самобранку. Толя подмигнул ему, матросик от неожиданности мигнул в ответ сразу обоими глазами, зарделся и поспешил удалиться.
- Врача вызывали? – Док судовой возник в двери, маленький, белый (халаты иногда стирали), через плечо голубая полотняная сумка с красным крестом. – Кто болен, на что жалуетесь?
- Все хворые, - Володя жизнерадостно подмигнул улыбающейся буфетчице, с хлебницей в руках скользнувшей мимо дока. Она задела его по лицу своим шикарным бюстом, и док юморно шарахнулся в сторону, вобрав голову в плечи.. – На жажду вот жалимся, – продолжал старпом, – а пуще того на тонус. Шибко упал, ниже ватерлинии. Исцеляй, родимый, скорей, пролей бальзам!
- Ежели пролью, то не исцелю, – док с осторожностью сапера извлек из сумы подозрительный стеклянный сосуд, обрезанный по вертикали цилиндр, то есть полуцилиндр с обрубком резиновой клистирной трубки внизу, схваченной зажимом.
Сели вокруг столика, Аллочке развели, себе налили чистого. Анатолий Георгиевич, предвкушающе поведя черными бивнями усов, выдал из своих запасов не самый длинный кавказский тост о долголетии, и день старпомовского ангела начался…
О, незабвенные минтаевые путины! Сколько миллионов тонн мышастой этой рыбы поймано, сколько вывалено из трюмов Нептуну обратно, сколько плавбаз и плавзаводов нами пройдено, кают обжито, а сколько всего в них выпито и съедено…
Нами – это экспедиционным штабом рыбтреста в составе: начальника экспедиции, трех его замов – по добыче рыбы, безопасности мореплавания, эксплуатации флота (Толя), трех помов – по технике, по охране труда (я) и по организации соцсоревнования, а также четырех других флагманских специалистов – по политчасти, орудиям лова, радиосвязи и рыбообработке. Гоп-компашка такая вот, десяток спецов на все руки. Это только от нашей «конторы» – ППО, Приморского производственного объединения, по-старому рыбтреста. А таких «контор» в минтаевой экспедиции тоже десяток: пять от гослова (Приморье, Сахалин, Камчатка, Магадан, Хабаровск) и пять от колхозного флота. Кроме того, каждая крупная «контора» делится на Базы флотов (в недавнем прошлом – Управления), и они тоже держат на промысле свои экспедиционные штабы. В общем, легион водоплавающих чиновников, облеченных властью и правом контроля всех, в том числе и капитанов (кто сказал, что капитан в море – царь и бог?) и необремененных, в отличие от капитанов, никакой ответственностью. Имя им, то есть нам, – ф л а г м а н а; .
Помню, в детстве, забредив морями, тельняшками и бескозырками, я млел при слове флагман и возводил очи горе, силясь, не ослепнув, узреть там, то ли в облаках, то ли прямо на солнце, богоподобное это существо, одним перстом способное поворачивать флот на шестнадцать румбов.
Я забыл еще упомянуть о верховном штабе Охотоморского минтаевого промрайона, в точности такого же состава, как и наш штаб, облеченного еще большей властью, хотя больше, казалось бы, некуда. Они представляли на промысле главк «Дальрыбу», и их обремененность была еще меньше нашей, хотя меньше, казалось бы, тоже некуда. Но мало ли чего кому казалось…
Да, еще вот чуть не забыл. Неподалеку – за Камчаткой – работала Беринговоморская экспедиция, тоже минтаевая, и там тоже были свои флагмана. Немного южнее трудилась Курильская (минтаевая же) экспедиция – со своим флагманским легионом. Еще южнее – Южно-Курильская ивасёвая, разумеется, со своим. И так далее по карте вниз – до Антарктиды и вправо – до Америки.
Между прочим, это епархия-акватория только «Дальрыбы». А есть еще «Севрыба», «Запрыба» и «Азчеррыба»…
В общем, юноше, обдумывающему морское житиё, советую не портить глаза и смотреть не на солнце, а в сторону близлежащей акватории, где флагманов – так уж говорится – как грязи.   
Минтай, Минька, Митька голубоглазый (у него, у свежепойманного, глаза действительно голубые), кормилец. Лет двадцать назад его не считали за рыбу и пускали только на тук и кормовой фарш для скотины. Потом он заполнил все дальневосточные моря, процеженные тралами и неводами до самого дна, и рыбаки в шутку (горькая шутка) назвали его рыбой века. Добрую-то рыбу извели. Увы, не съели, а извели, потому что путь ее  «на стол народный» от сетей столь же долог и полон потерь, как от революции до коммунизма. Поймали сто тонн, а выясняется, что картонных ящиков для мороженой рыбы и банок для консервов – тю-тю, на десять только тонн. Случалось, правда. И наоборот – «затоваривалась тара», на промысле незыблемо царил закон: не понос – так золотуха. То соли не подвезут, то этикеток для консервов (важней соли считалась причина), то долго не разгружают плавбазы и плавзаводы, забитые готовой продукцией по самые мачты, то дизтоплива нет, то пресной воды, без которых ни туды и ни сюды. И девяносто из ста пойманных тонн возвращались Нептуну. В непотребном, разумеется, виде: после суточного и долее катания в трюмах.
Но что там Митьку жалеть, когда мы ежегодно проваливаем на Камчатке лососевые путины. По тем же самым причинам, да, многоразовые грабли. А ведь лосося если не выберешь сколько наука рекомендует, то в нерестовых речках заморы случаются. Но и заморы – не венец для наших дальрыбовских мудрецов. Вот живые рубиновые россыпи сгноить – это да. Это и Крезу слабо;. Разве что Плюшкину родимому по плечу. Не поверил бы, но видел своими глазами, как протухли в Курильске десятки бочек и чанов красной икры, которую «не сумели» вовремя вывезти на материк.
Так чего уж тогда, скажите, плакать по Митьке? Его покуда навалом, его покуда как грязи. Минтай-мамай повалил, селедку задавил, говорят рыбаки.
Вон сколько имен у минтая: Минька, Митька, Мамай, Рыба века. Мало! И москвичи-минрыбхозовцы, благодарные Митьке по гроб (Митька ж вал дает, план-премии, план-регалии и даже…), присвоили ему императорское имя – Константин! Не верите – загляните в министерскую бумагу под названием «Код видового состава объектов промысла», она на каждом судне в радиорубке висит. Там «тетки», в основном: сельдь – Анна, треска – Зинаида, краб, и тот – Ульяна. А вот минтай – византийский император. И неспроста, не от фонаря, между прочим.
В скобочках, заметили, стоит «даже…»  и опять же неспроста стоит с тремя точками: бывший рыбный министр Каменцев, которого наш дальневосточник сменил, взлетел на минтаевом туке так высоко, что оттуда и Тихий океан, наверное, лужей кажется. Это когда нарисовался Агропром и с ходу на всю страну рявкнул «Даешь!», рыбный министр самопервым взял под козырек: «Есть! Даем!». И выдал «для нужд Агропрома страны» полмиллиона тонн кормовой рыбной муки, пустив в шнеки тукомолок три миллиона тонн разнорыбицы под «кодовым» названием – минтай. Вот и ответьте теперь на такой вопросик: ну кто еще, кроме самого императора, способен такого министра так вознести во мгновение ока?
Ох, и я взлетаю, кажется, не туда на этом самом Митьке-Константине. За язык у нас бить еще не разучились…
Лучше уж – об Ульяне. Кто бывал на минтаевой путине в Охотоморье, тот знает, что промышляют Рыбу века там чуть ли не прямо на крабовых полях. Гребут донными тралами со дна морского все, что шевелится. И даже просто плохо лежит. Булыжники весом в полтонны, например, с позапрошлогодними надписями масляной краской:
МЫ ПОГРЕЛИСЬ –
        И ВЫ ПОГРЕЙТЕСЬ!
Согреешься, пока такой подарочек из трала вытаскивать будешь. А еще собственные сапоги рваные вытраливают и узнают: Бог ты мой, да это ж я прошлый раз за борт выкинул, в ту еще путину! Ну а так называемый прилов в Охотоморье – вообще туши свет: палтус, камбала, корюшка, зубатка, сельдь недобитая – сотни тонн! И всё это – на тук, на тук, под «кодовым». И краб-Ульяна туда же.
Ну сколько ты его съешь? У него ж ведь, у камчатского краба, лапа в мужицкую руку толщиной. И вот что шепну вам по секрету: он же, зараза такая, здорово на тонус-конус влияет…
- Опосля Ульяны на Аллочку потянуло? – Это старпом-ымэныннык спрашивает закадыку своего Тенгиза-Анатолия, когда буфетчица, ласково сняв его лапу со своего колена, выходит из каюты за новой порцией быстро тающего закусона.
- Вах, всё он выдит, всё замэчает! – Анатолий Георгиевич шумно прячет смущение, но лысина выдает его, краснеет, как детская щечка, только небритая. И он по-детски откровенничает: – Ты знаешь, мой дарагой, я этым всу жизнь мучаюс. Тайну тыбе скажу: мэня как младэнца влэчет к женской груди.
- И к коленкам, - добавляет старпом Володя, - особливо ежели Ульяны откушал, - он кивает на тарелку с розовым крабьим мясом, подрумяненным на сковородке и стынущим сейчас в золоте топленого сливочного масла.
Док давно испарился: у него печень. Мы сидим втроем, нам уже очень-очень хорошо. Обсудив министров, генералов и адмиралов, недавно избранных (или «избранных»?) на съезд народных депутатов, мы наконец-то переходим к главной морской теме.
- Аллочка у вас молодец, - сдержанно хвалю я буфетчицу, - килограмм девяносто, наверно, а летает птичкой.
- Восемьдесят, - поправляет Володя, - сам взвешивал, - и растопырив ладони, показывает: на руках носил. Но и это уже не может отрезвить инфантильно-сексуального Анатолия Георгиевича. Он мечет в меня черно-карие молнии и говорит начальственным тоном, напоминающим, значит, что он зам, а я всего лишь пом:
- Восымдэсят, дывяносто, сто – какая тыбе разница? Я тыбе ни килограмма нэ уступлю!
«Оха» перенаселена флагманами, мы с ним живем в двухместной каюте, поэтому он просит у Володи («Корэш ты мне или нэ корэш?») ключ от его каюты. Раздув ноздри, жадно смотрит на большие морские часы на переборке. Уже около трех ночи. Через час – старпомовская вахта, до восьми утра. И Володя, с минуту поколебавшись-поулыбавшись, протягивает закадыке вожделенный английский ключик. Вскоре мы расходимся, оставляя Анатолия Георгиевича с Аллочкой «убирать со стола». С Ульяной их оставляем и со стеклянным полуцилиндром, в котором еще прилично, выше резинового обрубка клистирной трубы…
Утром, на промсовете, я веду за Толю записи в журнал. Шеф, начальник экспедиции, в таких случаях лишь коротко интересуется: «Заболел?» «Угу».
Потом выхожу с другими флагманами из прокуренной радиорубки на палубу продышаться.
- Чего ты с нами в цех не ходишь? – Шепчет мне в ухо флагманский помполит. – Не будь дураком, в самом деле. Это ж клондайк. Я за полмарта колов пятьсот заработал, а Трал (это флагманский спец по орудиям лова) – семьсот. Ты понял?!
Мы с Толей действительно ни разу еще не ходили в цех на так называемую подвахту. Члены экипажа, отстоявшие на вахте восемь часов, «ввиду производственной необходимости» (так объявляют по спикеру) привлекаются в помощь рыбообработчикам на разделку рыбы. Ну а на выборку икры и привлекать не надо, все сами бегут сломя голову. Секрет массовой сознательности – в повышенных расценках. Икра же – деликатес.
Второй и главный секрет открывается мне уже в рыбцехе. Балычковые машинки, нечто вроде строгальных мини-станков, срезав спинку у минтая, выбрасывают на ленту конвейера обезспиненных страшных рыбин. Чем меньше рыбка, тем глубже срез, и икра из брюшка вываливается сама. Хватай и кидай в тазик. И природа замечательно позаботилась о желающих заработать: икра упакована в ястык, пленочную сумку. И если тебе повезло занять место в голове конвейера, то собственно выборкой икры заниматься не придется, ты будешь просто сгребать ястыки в свой тазик. Тому же, кто стоит в конце конвейерной ленты, суждено, как золотарю, обронившему на своем производстве перстень, рыться в осклизлой куче, уже рытой-перерытой, и выхватывать редкие находки.
После ночной вахты матросы и мотористы разбирают пластмассовые тазики, красные, синие, желтые, и молча становятся по обе стороны ленты. А в голове конвейера долго еще кипят, шипят и взрываются страсти-мордасти. Это ежедневный бесплатный цирк. Цветные тазики ходят по головам, и над этим местом, перекрывая гул электромоторов и вентиляции, висит хмара мата густого замеса. Наш Трал – там, но он как бы в эпицентре тайфуна, в мертвой зоне, его не трогают. Издали он смотрится как невозмутимый секач в стаде дерущихся самок – уборщиц и прачек.
Последние – всегда первые на подвахте, потому что в Охотоморье всю жизнь очень плохо с водоснабжением, и пресную воду в прачечную плавбазы подают раз в десять дней, а то и реже, раз в месяц. 
Кстати, о воде. Это ж и есть охрана труда, круг моих забот. Но – заколдованный круг, колесо. Можешь бегать по нему белкой, но только пятки собьешь. Сами посудите, что бы вы могли сделать на моем месте. Охотоморская экспедиция – это три сотни добывающих судов да два десятка плавучих баз и заводов, махин вроде «Охи», каждая из которых дает продукции на пять миллионов в месяц. Сотой доли месячного дохода экспедиции хватило бы на устройство водозабора в районе промысла: побережье Камчатки богато реками, задарма разбавляющими море. Но! В кабинетах «Дальрыбы» стоит себе не колышется в графинах хрустальная водичка, спросом не пользуется: в буфете пиво есть. Так причем же тут, спрашивается, стотысячные расходы на какую-то воду, когда самим на коньяк не хватает?.. Ну, спою я им, допустим: «Он напился воды, воды опресненной, нечис…» А они мне: - Стоп, опресненной, на этом остановимся. Товарищи дорогие, у вас ведь на каждом cудне опреснители имеются. Что, они не работают? Па-а-чему? Соль морская их разъела, говорите. А вы ремонтируйте, следите, поддерживайте, так сказать… Чего-чего, запчастей нету? Ну, товарищи, это уже из другой оперы, это проблема общегосударственная! Шире надо мыслить, по-государственному. Шире, да. Как мо-о-ре-е широко. Сами же поете…
Короче, воды на судне не хватает даже для стирки медицинских халатов. Потому тут и прачки, и медички, и сам док – все в черной робе, все мечут икру в тазики. У флагманского помполита место тоже козырное – сразу за уборщицами, «штатное» уже место. Не перепутаешь, прямо на доске, на которую он ставит тазик, ножом нацарапано:
Солнце светит и пали;т,
В отпуск едет помполит.
Верно, между прочим, замечено. Помполиты, как правило, подгадывают себе отпуска летом.
Я устраиваюсь рядом и тоже начинаю метать. В голове уже заработал «микрокуркулятор»: тазик – рупь, десять тазиков – червонец, плюс камчатский коэффициент… И вдруг женский басок за спиной, суровенький, некомпромиссный:
- Это мое место! Что за дела еще такие?!
У меня полтазика. Под сочувственным взглядом помполита, искусившего меня, перебираюсь в хвост конвейера, где оставшиеся полтазика набираю полчаса. К обеду мои трудовые свершения исчисляются тремя тазиками. У помполита – двенадцать, у Трала – около двадцати.
Нет, ребята, сюда я больше не ездун. Мы с Толей – не по этой части. Нам наших флагманских хватает: у него пятьсот, у меня четыреста с копейками. Вы уж как-нибудь сами, без нас трудитесь. А я буду охранять ваш труд.
Охрана труда – предмет первостепенной заботы партии и правительства. Этой фразой открываются все многочисленные и толстенькие как один учебники и справочники по моей непыльной специальности. И все-таки шутки шутками, а труд на промысле охранять надо. Есть и на берегу столь же тяжелая, как у рыбака, работа, но там хоть под ногами не колышется. Вот на сейнере «Вепрь» в шторм даже кока за борт смыло вместе с бараньей тушей, которую он нес с кормы, из провизионки, на камбуз. Траулер «Июнь» во время замета невода потерял в тумане мотобот с двумя членами экипажа. На той же «Охе» месяц назад, в февральскую непогоду, хотя плавбазы почти не качает, погиб электрик: ремонтировал контроллер лебедки, судно скренило, он поскользнулся (палуба в рыбьей слизи, чешуе) и коснулся клемм с напряжением 380 вольт. А сколько ног и рук рыбацких оставлено в транспортерах и шнеках, в петлях швартовых тросов, в гидравлических машинах…
Труд рыбака серьезно нуждается в охране, вопрос лишь в том, от кого его охранять? От Нептуна? Увы, есть у нас кадры и пострашнее. Тов.Заборов, например, председатель рыбтрестовского профсоюза. Это под его чутким руководством составлен коллективный договор, по которому на той самой Ульяне, на крабовом промысле, рабочий день отнесен в разряд ненормированных. И вот в «светлое время суток» (так сказано в колдоговоре) погибают добытчики и травмируются обработчики, потому что летом там, под шестидесятой параллелью, где промышляют Ульяну, светло восемнадцать-двадцать часов в сутки. Попробуй выспись за четыре часа, а за двадцать не промахнись разделочным ножом, не оступись на скользкой кренящейся палубе…
Бывал я на том промысле не раз и знаю железно: опосля Ульяны тянет больше, чем на Аллочку, набить Заборову его профессиональную морду. Увы, дозволенная мне форма бития – рейсовый отчет, доклад на Совете директоров. Эффект нулевой. Рыбтрестовским директорам заборовы нужны позарез, они ж их отгораживают от народа частоколдоговорами. Ну а рука руку, как известно, моет: сам Заборов за широкой директорской спиной – как за забором.
А посему, товарищи дорогие, можете сколько влезет честить меня флагманским дармоедом, бездельником – с гуся вода. Есть свиньи, которым я не товарищ. И именно посему мы с Анатолием Георгиевичем будем до упора протирать свои лысины на чужих подушках и причащаться из клистирного сосуда. Да здравствуют Ульяна, буфетчица Аллочка, прачка Маша, рыбообработчица Наташа, Митька-Константин и мы!
После обеда я в цех уже не пошел. В каюте, как над разбитым корытом, сидел над промысловым журналом Толя. Что-то пересчитывал, записывал, в общем, трудился. Черные бивни под носом обвисли. Мой театральный рассказ о «клондайке» (я в лицах изображал) он выслушал молча, без обычного своего инфантильно-сексуального энтузиазма. И очень грустынми глазами смотрел при этом в иллюминатор на свинцовое небо охотоморского марта, на орущих чаек, толкущихся под бортом в огромной белковой луже так называемых отходов – рваной рыбы, кишок, печени, денно и нощно вылетающих через шпигаты из цеха. Между прочим, неподалеку работает японская плавбаза «Хойо-мару», так у ее бортов никаких луж, у них почему-то отходов нет.
Но Толя грустил не об этом…
На всех видах промысла, кроме крабового, жизнь рыбообработчиков на плавучих базах и заводах по-зэковски  подчинена приливно-отливному ритму: двенадцать через двенадцать. Полсуток человек живет на палубе или в рыбцехе, в гуле механизмов, плеске и сырости, тузлучно-туковой вони, на семи ветра-сквозняках, вторая половина суток – койка, каюта, «кино-столовая команды» (так написано на дверях), читальня – красный уголок, где из-за грохота доминошных костей читать невозможно. Но читают и по каютам мало. Больше режутся в карты:  очко, петушок, покер, тыща, преферанс (одна, но флагманская страсть). Четыре наиважнейших развлечения в день – это завтрак, обед, вечерний чай и ужин. Чай многие просыпают, презирают, игнорируют. Мы его тоже в свое удовльствие проспали. Но вот уже подошло время «вечернего клёва», то есть ужина, а что-то не слыхать бодренького, привычного: «Люблю повеселиться, особенно пожрать!» Не спит, вижу, но и не встает мой Анатолий-свет-Георгиевич, не накручивает перед зеркалом черные бивни свои.
- В чем дело, генацвале? – Спрашиваю.
Молчит. Даже буркалы черно-карие томно этак задраивает на миг чехлами век, отчего они становятся дивно похожи на выпуклые ягодицы, разделенные отвисающим носом. Под черными кустами бровей эта картинка, я вам скажу, стопроцентно сексуальна, безо всякой инфантильности. Не первый год зная «сына солнэчной Грузыи», четырежды молочного брата моего, я подозреваю самое страшное:
- Не дала?
В ответ – зубная боль на физии. Отдраивается одна половинка «ягодицы» и бьет в меня уничтожающе-красноречивым взглядом: совсем, что ли, спятил? Мне?!
- Ты хоть обедал? – Теряясь в догадках, спрашиваю просто так, для приличия, ибо знаю, что обед пропустить для него – ЧП промрайонного масштаба (недавно советский бестселлер с похожим названием вышел). Уже в дверях оглядываюсь и не верю глазам: голова на подушке «отрицательно качает головой». Запнувшись за комингс, стукаюсь лбом о дверь. И тут же слышу страдальческое:
- Принеси чего-нибудь пожрать, а?..
После ужина заглядываю к старпому.
- Володя, твой закадыка совсем плох, не ест, не пьет.
- И ничего тебе не рассказывает? – Старпом буквально ржет глазами.
- Молчит, как Митька.
- Пришли его ко мне. Скажи, я и Аллочку тоже позову.
Увы, Анатолия Георгиевича ничем не выманить из каюты. До самой ночи, когда пустеют коридоры надстройки, погруженной в сон. Я тоже отхожу ко сну, а он встает и начинает жить: бреется, кипятит чай. Потом наступает час исповеди…
ЧП, приключившееся с Толей, так серьезно, что он напрочь забывает свой «грузинский» язык. А с меня слетает сон.
- Помнишь того матросика, что чифу воду приносил, - спрашивает он, - ну, белогривого такого, хиппового?
Я киваю в ответ на его раздраженное, нетерпеливое «ну». Переходя на читый русский, он вообще никогда не раздражается, а тут…
- Ну так вот, мы с Алкой… потом уже… выжрали ту клизму до дна, и я отрубился. Алка, стерва, ну знаешь, как они умеют, по чуть-чуть, а я по полной. – Он вздохнул так, словно очень дорогого покойника вспомнил. – Ага, она, значит, ушла… вроде бы. А я, – он зажмурился и скрежетнул зубами, – голым, говорят, шарахался по коридору, ее искал. Ну и наткнулся на того матросика…
- И что? – Я уже проснулся совершенно. – И это все?
- Ага, - он опять вздохнул так, что у него получилось не «ага», а «ах-х-ха», - если б всё!..
- Ну так что же еще? – Теперь уже я выражаю нетерпение, теряясь в жутких догадках. Конечно, мы с Анатолием Георгиевичем, как говорится, шлюпку киселя выхлебали на флотах, но чем черт не шутит… Утверждают же философы, что и самого себя до конца познать невозможно…
- Старый дурак! – Толя, исказившись в лице, лупит себя кулаком по черным кудрям, прореженным годами и подушками. – Какой дурак!..
Мне его очень жалко становится, неплохой ведь мужик, в общем, если с другими сравнить.
- Да чего стряслось-то? Говори уж. Может, ни хрена еще страшного, а ты уже…
- Нет, брат, все! Это финиш. Бежать надо с плавбазы, – трагическим тоном убежденно заявляет он. – Я уже решил. Док мне, по дружбе, сделает…
И дальше следует банальный прожект: он «заболел», в радиорубке, где флагмана обязаны собираться дважды в сутки, больше не появляется, я «готовлю» шефа, док рисует направление в стационар, и он сматывается на берег.
- Ну а все-таки, Толя, что произошло-то? Расскажи… если можешь.
- М-м-м, - стонет он с зубной болью на лице, - не спрашивай, старик. Позор, позор на мою седую голову.
- Да ладно тебе убиваться, - я выпрастываюсь из одеяла, тянусь к столику за сигаретой, он с трогательной услужливостью дает мне прикурить от своей зажигалки. – И голова у тебя ни капли не седая, а только немножко просветленная, самую малость…
Хотел по привычке сказать «лысая», но вовремя остановился. 
- Позоруха, старик, жуткая! Понимаешь…
И я понимаю, что вот сейчас, наконец, он все выложит.
- Понимаешь, я предлагал тому матросику… я ничего не помню, ничего!.. предлагал, говорят, померяться… ну, этими, - и он красноречиво изобразил, чем, - мужскими достоинствами.
- Ну и что? – Попытался я успокоить его своим показным равнодушием.
- Как что! – Взорвался он, и я даже подумал: сейчас перейдет на «грузинский». – При всех, ты понимаешь,  п р и   в с е х !
- А кто ж там ночью мог быть, кроме тебя и вахтенного матроса?
- Алка была… И самое главное, старик, самое паршивое: помполит на шум выглянул из каюты и все видел…
- Да, это хужей, - соглашаюсь я, - помпа и в «контору» настучать может. – Но все-таки ты преувеличиваешь степень паршивости. Да-да, старик, поверь мне, преувеличиваешь. Мы с тобой можем задействовать нашего флагманского помпу. – Я выпускаю клубок дыма, и меня осеняет. – Толя, идея! Не его, нет, лучше пома по соцсоревнованию. Ведь на этом дохлом деле, на соревновании то есть, можно любого помполита голыми руками брать.
- Но на «Охе» с этим вроде все нормально, – неуверенно, полувопросительно говорит он.
- Что нормально, где нормально?! – Я уже соскочил с койки и возмущаюсь, стоя в трусах посреди каюты. – Я ж тебе рассказывал про «клондайк». Вот тебе и всё их соревнование! Никакого другого тут больше нет. А это ж ведь на соцсоревнование, а кап. Ты понял? Кап!
- Ну и что? Мне-то от этого не легче.
- Как что! – Ору я, не замечая, как быстро мы поменялись ролями. – Он же должен воспитывать свой экипаж, организовывать соц , ты понял? А у него – кап!..
- У кого кап? – Толя выкатывает на меня свои буркалы, и я вижу, что он, ужаленный случившимся, забитый горем, ничегошеньки не понял, и кап для него значит что-то совсем-совсем другое. И мне приходится этому сексуально-инфантильному младенцу сорока годков растолковывать, на что способен флагманский специалист по соцсоревнованию. Разумеется, при умелом его использовании.
- Короче, - уже спокойно резюмирую я, - мы так прижмем этого помпу, что он и не пикнет.
«Не пикнет» – это до Толи доходит сразу. Он яснеет лицом, оживает. Закрепляя свой риторский успех, я утешаю его еще и «случаями из жизни», веселой флагманской жизни. Об этих случаях знают все флагмана на бассейне. Это уже, так сказать, фольклор: как начальник сайровой экспедиции Кузнецов опохмелялся мочой (какой-то юморист из флагманов подсунул ему вместо пива), как зам по безопасности мореплавания Сорочкин наматывал трепак в корме плавбазы, где живет «промтолпа» – рыбообработчики, а разматывал в носу, в носовой надстройке, на «капитанской дочке», то есть буфетчице, любовнице капитан-директора, в результате чего…
Впрочем, не стоит лопатить эту гнилую «клубничку», о ней и так весь флот наслышан, не только флагмана;. Главного я добился – доказал одному заму, что другой зам и даже «Сам» парафинились похлеще и – ничего, продолжают трудиться в штабе промысла, командуют парадом, как и «до того как». Любая клубничка растет на хорошо возделанной грядке, опять резюмировал я, а ворон ворону глаз не выклюет…
Белогривого матросика, как и пома по соцсоревнованию, я беру на себя, а Аллочку, естественно, Толя.
  Легли мы далеко за полночь, но пол-восьмого утра я уже был на мостике. Старпом переговаривался по УКВ, по ультракоротковолновой рации, с транспортом, с борта которого, как я понял, на «Оху» рвется какой-то корреспондент. Чиф отговаривает его: на базе, мол, нет ни одной свободной койки, на борту находится штаб экспедиции. Но спецкору, оказывается, как раз и нужен наш штаб. Белогривый матросик драет палубу – готовится к сдаче вахты. Я отозвал его в сторонку, к радару, и задал вопрос в лоб:
- Что там у вас с Анатолием Георгиевичем такое приключилось?
Парень замялся сразу, зарделся, стал оглаживать белую гриву свою и постреливать глазенками на старпома. Стыдно, конечно, хлопцу, думаю, за инфантильно-сексуального дядю-начальника. И вдруг замечаю в лобовом стекле, за которым зябнет серым воробушком охотморский рассвет, чифово отражение. Оно как-то непонятно, но очень темпераментно жестикулирует одной рукой. Ну да, в другой же – трубка радиотелефона. Оборачиваюсь и вижу кулак, явно адресованный матросу.
Радостное подозрение буквально врывается в мой мозг.
- Знаешь, дружок, - я мгновенно становлюсь лисой Алисой, - Анатолий Георгиевич страшно переживает. Я даже опасаюсь за него. Он не спал всю ночь. Ты скажи мне, пожалуйста, честно, а его не бойся, - я киваю через плечо. – Что, ничего такого не было на самом деле, да?.. Да?!
Матросик мой кивает, пунцовея от стыда и одновременно давясь от смеха.
Бывший «ымэныннык» чиф уже повесил трубку на переборку и рассиялся, как и положено проказнику, чьи дошлые козни удались на славу.
- Ну у тебя и шуточки, Володя, - вздыхаю я, наконец, полной грудью, - как у боцмана из того анекдота про торпеду. Твой закадыка от них чуть за борт не сиганул.
Белогривого я забираю с собой, как вещественное доказательство. Он слегка упирается, но мне все же удается затащить его в каюту. Толя, словно только и ждал этого момента, набрасывается на него с покаянной речью:
- … Мы пропили душу, судьбу, страну… Не с нас тебе… вам, твоему поколению, пример брать…
С изумлением слушаю прямо помполитовы эти слова, тяжело, как перепелки из кустов, выпархивающие из-под черных бивней Толяна, и думаю: а действительно, верна пословица – когда черт стареет, он становится монахом. 
Матросик тоже слушает и – улыбается, точно барышня от комплиментов. Толя, заметив, наконец, его улыбку, теряет столь счастливо обретенный дар красноречия. И тогда слово берет молодое поколение. И я с меньшим уже удивлением, но с большим интересом вслушиваюсь в косноязыкую речь Белогривого, смысл которой заключается в том, что он, то есть все они, матросы «Охи», завидуют нам, флагманам, нашей красивой жизни, нашему         у м е н и ю   ж и т ь …
Мной овладевает неожиданно высокое чувство причастия: я присутствую при акте преемственности поколений, о котором столько наслышан в своей жизни! И столь негаданные переживания мои выливаются в стихи:
«Оху» я полюбил…
«Оху» ли не любить?!*
Мы с Белогривым открываем Анатолию Георгиевичу все карты-козни его закадыки-старпома, подговорившего буфетчицу, матроса и даже помполита (!) и Толя обливается (как сказочный герой – мертвой, потом живой водой) сначала холодным, затем горячим потом и наконец рычит, накручивая бивни:
- Ввах-х-х, с костами съем, сожру чыфа!!!
Через час мы уже сидим рядком-ладком в радиорубке, слушаем промсовет, потом переговоры с городом. Шеф докладывает начальству в трубку о делах и проблемах нашей флотилии. Судя по ответам, начальству до ноги наши проблемы, потому что у него появились свои: под напором снизу главк трещит по швам, вот-вот грянет глобальное сокращение штатов. Толя, пардон, Анатолий Георгиевич, преисполненный этакой государственной важности, ведет промысловый журнал экспедиции и сейчас, видно, записывает в него «цэу» берегового начальства. К нему сейчас, как говорится, на козе не подъедешь. Но мне нужна его зажигалка, курить хочется – спасу нет, а спички я забыл в каюте, не бежать же за ними вниз через три палубы. Все остальные сидящие в рубке свихнулись на здоровье или на командирской моде последних лет – не курят.  На цырлах подкрадываюсь к закадыке, шепчу ему в ухо про зажигалку и вижу в его журнале профессионально выполненный графический портретик Аллочки (вид сзади), разумеется, ню.
После промсовета к «Охе» швартуется тот самый транспорт, с которым утром переговаривался чиф. На борту базы ажиотаж: впервые за два месяца привезли на промысел овощи и даже, говорят, фрукты. Я выходил из радиорубки покурить и потому узнаю об этом последним. Флагмана же с авоськами в карманах уже мнутся у борта. Однако выясняется, что фрукты почти полностью, а овощи наполовину перемерзли и сгнили в трюмах транспорта, пока дошли до нас. Коллеги мои расходятся восвояси, спешат переодеться и – в цех, в «клондайк».
Но неожиданно, где-то через полчаса, шеф вызывает нас всех по спикеру в радиорубку. Мы с Толяном ни во что не переодевались и припылили первыми. Какой-то очень бойкий молодой человек, глядим, держит у рта микрофон и вещает на запись, на репортерский магнитофон:
- Этот репортаж я веду из Охотоморья, важнейшего промыслового района бассейна. Дорогие читатели, я нахожусь в штабе, в самом сердце минтаевой экспедиции! Рядом со мной…
* Признаюсь честно: это плагиат, стихи – из газеты
«Советский Сахалин» 70-годов ХХ века.
Он представляет «дорогим читателям» сначала шефа, а за ним, по ранжиру, Анатолия Георгиевича и других. Доходит очередь и до меня. Я волнуюсь и потому несу в микрофон Бог знает что: о крабе-Ульяне, которого тоже ловят, мол, в нашем промрайоне, о заборовых и их «частоколдоговорах», о других рыбацких бедах. А спецкору-то надо о победах…
В общем, трубку у меня в конце концов вырывают чуть не вместе с пальцами. Ну, вы, наверное, читали этот репортаж, так что распространяться не буду. Он был напечатан в нашем брехунке, в газете «Дальневосточный рыбак». От моей «речи» там оставили несколько слов про охрану труда…
На прощанье открою вам, «дорогие читатели», маленький секрет. Вот вы читали, что бывает опосля Ульяны, и наверное думали: а чего это он такой подозрительно смелый, а, пишет про такое и не боится? И правильно думали. Потому как смелым я стал именно после глобального сокращения штатов. Нас, флагмано;в , разогнали больше чем наполовину. И мы сейчас, с вашего позволения, крепко сомневаемся: как же она ловиться-то будет без нас, да будет ли она вообще теперь ловиться, Рыба века???
Одно утешительно: времени появилось читать прессу – вот так вот, как грязи! В море ведь дичаешь. Там опосля Ульяны не на прессу ж, а на другое тянет. А сколько, оказывается, интересного нынче в газетах и журналах. Нет, молодцы журналисты! Правда, есть и среди них… На днях раскрываю брехунок, а там опять «наш спецкор передает по радио с промысла». Гляжу – фамилия знакомая. И что же он передает: «Кто-то сказал, что ведется огонь по штабам. Да, дорогие читатели, ведется, и он необходим! Вот я как раз нахожусь в штабе экспедиции, провалившей план по выпуску кормовой рыбной муки…»
Бог ты мой! Тут жрать народу нечего, а он о туке для господина Каменцева печется. Вчера в рыбном полтора часа простоял за копченой – не хватило. Пришлось спинку минтая брать мороженую. Это к Новому-то году!
Ну да вы сами знаете, что почем. Чего уж тут…

1989








СВЕТЛЫЙ ВЕРХ, ТЕМНЫЙ НИЗ
    или
     HAPPY END
                Г.К.

Боже мой, как у нее глазки загорелись, ну вот только что пеплом серым холодным будто подернутые, унылые, понурые…
Ему уже подумалось: тоска, тоска свинцовая, ничем такую не своротишь. И страсть-змея в ужа обратилась, жалостью заменясь. Бабе тридцати еще нет, а губы привяли, как сорванные не сегодня вишни. Конечно, в барышнях бутоном бы цвела, а тут, у конвейера, по двенадцать через двенадцать часов рыбьи хвосты метать – какая ж тебе вишня-черешня…
Он бережно, словно боясь прорвать тонкокожую вчерашнюю ягоду, сок чтоб не брызнул, с невольной нежностью поцеловал ее сначала в уголки губ, потом верхнюю, чуть вздернутую, взял в свои и, касаясь кончиком языка, туда-сюда провел и, словно нехотя отрываясь, перешел на полную нижнюю и занялся ею уже всласть… А вот когда оторвался и взглянул ей в глаза, то и увидал как раз превращение пасмурного, серого в солнечное, голубое. И смотрело оно, голубое, даже не на него, а вверх, на темный подволок. И детское удивление прозвучало в дрогнувшем голосе, глубоком, грудном:
- Господи, да я за всю свою жизнь столько ласки не видела!..
Он ответно удивился не меньше: Бог ты мой, да чем же это он так, ах ты ж бедняга, спятить можно, что ж ты тогда видела?..
Он наблюдал однажды цунами на Курилах. Это редкость, хоть и принято здесь твердить: у нас, мол, на Дальнем, такое не редкость. Можно прожить во Владивостоке, например, двадцать лет и – не увидеть. Он видел и запомнил, как напористая, хоть и невысокая, нестрашная волна вошла в узкую лагуну и слизнула с обоих ее берегов по лодке. Словно на одной веревке они были и кто-то за ту веревку властно так рванул и потащил, потащил. Лодки стремительно сошлись, стукнулись боками и понеслись борт о борт…
Так и они сейчас. Вчера еще пребывали на разных берегах, казалось, далеких, несоединимых, да и как вообще берега могут сблизиться? “Мы с тобой два берега у одной реки…” Он – учитель русского языка и литературы, школьный работник, шкраб, а она – промысловая рабочая на плавзаводе, рыбоукладчица, пром. Ну, что общего?! Откуда взяться этому шальному цунами? Кто переплел-перепутал нити их судеб?..
Нет, ответа не найдешь, а только Аннушка, как говорится с легкой руки Булгакова, уже пролила масло…
Эх, искупать бы ее не в замызганном судовом душе, а в душистой ванне, белопенной, какие в рекламных роликах кажут, а потом умастить мирровым маслом, как Суламифь, да ей бы цены не было, думал он, нечаянно вдохнув неистребимый запах тука, кормовой рыбной муки, то ли от ее рубашки, то ли из приоткрытого иллюминатора. И жалость завладела им победно, волной приливной затопила душу. Он бережно, как девочка с любимой куклы, снял с нее рубашку и положил на стул, на платье, из которого она выскользнула сама, прежде чем лечь с ним на диван. Вроде бы только что это случилось, несколько минут назад, но было еще не так темно, как сейчас, и ему запечатлелось, как она, гибкая, крепенькая (ну да, по двенадцать часов вкалывать), ловко , в момент, освободилась от платья.
Старпом со своей “невестой” лениво возились на койке. Со шлюпочной палубы, ботдека, косо падало через иллюминатор светлое пятно и лежало на столе овалом-блюдом. Плафон на ботдеке, измазанный солидолом, подслеповат, но рядом с этим золотистым блюдом все же можно было разглядеть убогие тарелки с недоеденным закусоном и недопитые бутылки. Короче говоря, мерзость блуда. Так называл это Рерих…
Несчастный шкраб, ты прожил на свете тридцать шесть лет, больше десяти из коих вбухал в наробраз. Может быть, в самое дурацкое время как раз и вбухал: недостройка – перестройка – школьные реформы. Так называемые. Если б настоящие!..
Да, если б настоящей вообще была жизнь у нас, вот тогда была бы жизнь! Немужская зарплата, засилье бездарных теток в школах, ни в чем при этом не виноватых теток… Да, все ненастоящее – зарплата, призвание, даже вина, а дальше – и учеба липовая, и аттестат зрелости, и уж само собой – “молодые строители коммунизма”, того самого, “бесами” придуманного.
Я помню чудное мгновенье…
Как мало настоящих поэтов в школьной программе, поэтов, писателей, драматургов! Лет пять уже как печатают в стране настоящие, в самом деле волшебные стихи  Волошина, Мандельштама, Гумилева, чудо-прозу Набокова, а в школах знай себе закаляют сталь…
А ведь она, Алка, настоящая, искренняя. У нее ведь вырвалось, да, из самой души это вырвалось: за всю свою жизнь столько ласки не видела…
Чудное мгновенье! Ну кто, когда еще так восхищался им, шкрабом, во всей его нескладухе-жизни, кто?! И кому и так вот легко мог он дать столько радости?..
Ах, как забывчивы бываем мы, нечаянную радость встретив. Валерий Марленович десять лет прожил с женой, влюбившейся в него без памяти десятиклассницей, нецелованной, восторженной. Не вдохновлявшей его лишь в постели (это немало, но и не так-то много) и ревнивой. Что их в конце концов и развело. Ведь он преподавал в старших классах, вот жена и вешала на него всех десятиклассниц, таких-сяких бесстыжих. “На свой аршин!” – отстреливался он, хотя у самого рыло было в пуху.
Ах ты ж, десятиклассница моя (старпом их так знакомил: “Твоя будущая десятиклассница“), тело у тебя действительно девичье, вот только прижимаешься ты как-то театрально, что ли, и даже чуть истерично. В чем дело, зачем ты играешь не себя? Или выпила лишку?
Она и в самом деле за столом повела себя с лихостью переодетой героини “Гусарской баллады”, громко возглашала тосты и демонстративно осушала до дна пузатенькую рюмку из старпомовского набора, топила в ней целомудрие, глушила в себе стыдливость. И преуспела. И лишь вот этот налет истеризма выдавал ее с головой. Казалось, безнадежно положительная, хоть сейчас ей визу на загранплавание ей открывай, ударница, мужняя жена, она бухнулась, как в омут, в эту случайную компашку, в “мерзость блуда” и продолжала глушить сейчас свое отчаяние громкими, явно на публику, аффектациями:
- О, какой же ты нежный! Мать моя женщина, как ты меня раздеваешь приятно, Валерик! Ва-ле-рик…
Не выпуская из объятий, он повернул ее набок, расстегнул на спине пуговицы (не застежки, не крючочки – кондовые пуговицы), освободил ее тяжеленькие, литые груди, продолговатые, козьи, как определяют их знатоки, и с удовольствием занялся ими. Ласкал неспешно, умело, ничего не скажешь. И она, уже готовясь отплыть на теплых струях тропической реки, ощущая спиной их текучий шелк, на дорожку еще комментировала, “выступала”:
- Ах ты лизун какой… хороший. Господи, да разве ж такому можно отказать? Нет, не сыскать такой бабы, чтоб сумела устоять перед тобой. Всё! Всё, я тебя уже хочу…
Старпом с “невестой” завозились активнее. Алка вдохновила и их. Ну а его-то подавно. Он свел ее козьи грудки вместе, – это был его “коронный номер”, – и оба сосца взял губами одновременно. Она выдохнула томно, притом уже совершенно естественно, не наигранно. Боже, как давно с ней не бывало такого, целую вечность…
Замуж она вышла ровно в двадцать, подумать только, восемь лет прошло! А впрочем, не восемь, а все восемьдесят, да…  Она досталась ему невинной, он тоже был не из гуляк. Это потом уже, потом он загулял. Нет, не по бабам – по вину.От безысходности пролетарской. Как кто-то сказал однажды: пролетарий – это от слова “пролетать”, то есть сколько ни вкалывай, а всё в пролёте. Ни на квартиру, ни на дачу, ни тем более на машину, хоть лопни, не заработаешь. Вот он и начал трескать водку, как говорят его братья-слесаря; с судоремзавода. Но они занимались этим смолоду (пролетарскую честь берегли), а он-то, непривычный, в разнос пошел. А ей каково? И так-то неласковый, молчун, а ныряя в бутылку, становился грубым, невыносимым, в постели особенно. Будто с железом, с дизелем каким расправлялся. И вдруг ревнивцем еще стал: не так да не туда смотришь, голову, гляди, отверну. И поколачивать начал.
Решили переменить судьбу, вместе пошли в море. За деньгами пошли. В перемену судьбы, может быть, уверовал только он, она – нет. С водкой на плавзаводе оказалось похуже, чем на берегу, зато браги – залейся. Она пять, нет, шесть кают знает, где живут браговары и где его всегда можно найти после смены. Судьба, как лодка без руля и ветрил, несла их явно на скалы. Оставалось лишь вовремя сигануть за борт…
Как у нас ломаются судьбы: нелады на работе – в школе, особенно когда директор – воинствующая дура (князь Потемкин о Екатерине: “Не приведи Бог под бабой ходить!”), да плюс скандалы дома, вот и хватит. И шкраба сорвало с якорей. А куда? Его коллега, тоже язычница, русский преподавала в младших, любила и отменно умела готовить, на пикниках была незаменима. Поваром в любой ресторан бы взяли. А нынче-то и спрос: кабаки что грибы растут, нэп ведь. Пригодилась бы кооператорам и историчка, зарывшая талант портнихи в хронологическую пыль. Видно, зубрилой-отличницей была, знала даты назубок и из детей выколачивала только это. Да, язычница и историчка себя найдут. И школа ничего не потеряет. А вот ему куда податься?
Так и оказался шкраб в море, на плавзаводе, заведующим УКП ЗШР, учебно-консультационным пунктом заочной школы рыбаков. И с ходу, с лету – в балдеж, вот ведь как бывает…
Вдохновение у старпома, как отметил Валерий, выдохлось скоро.
- Ну, чего же ты? – С досадой, впрочем благодушной, упрекнула его “невеста”.
- Давай поспим, а! – В вопросительной вроде бы форме, но вполне приказным тоном, как говорят рулевому: право на борт, негромко скомандовал старпом и засопел, устраиваясь.
Много позже все объяснится очень просто: старпом с “невестой” уже вторую путину, больше года жили вместе. У Валерия же с ним был общий знакомый на берегу, который передал через него “пьяную посылку” старпому, как водится у старых морских волков. Так и очутился новоиспеченный зав УКП в старпомовской каюте на прописке. И учебно-консультационный процесс продолжался.
К сожалению, несчастный шкраб увлекся. Несегодняшние вишни губ налились, как сегодняшние, словно даже и не сорванные еще. А он эту слабость за собой знал – лобызаться. И как только сочные девичьи губы попадались ему, оторваться – даже для более важных дел – долго не мог. Вот и сейчас…
 Вообще-то он не так уж и избалован был вниманием десятиклассниц, как то казалось ревнивице жене. Худощавый, среднего росточка, заметно уже плешивый, он отнюдь не воспламенял аппетитов. Другое дело, что знал он вроде бы “слово петушиное”, и кто сошелся с ним близко, расставались обычно с трудом, со слезами. И он, зная себя как потайного бабника, осторожничал с новыми знакомствами. Но тут, благодаря широкому морскому гостеприимству, усугубленному еще и посылкой, тормоза как обрубило. Алку, и без того нетрезвую, зацеловал он допьяна, зацеловал, заласкал, ну и, едва овладев, спекся. Она тоже не отстала, но… Ох, это коварное “но”! Она, во-первых, истосковалась по любви “за всю свою жизнь”, а во-вторых, моложе ведь его на десять лет. Да, и когда он – на заслуженный отдых – отвалился спиной к переборке, она чуть не сразу стала ласкаться снова, прижалась к нему вся и так трогательно, благодарно поцеловала его в губы, таким целомудренным, детским поцелуем, что он ответил ей искренно и снова увлекся, и ему показалось, что уже воскрес из-под пепла огонь. Целомудрие и порок, видно, подвержены мощному взаимному притяжению. Но пепел, как это бывает при свежем дуновении, всего-то осветился на миг изнутри, огня не было, потому что нечему было гореть, увы. И она, уже созрев и перезрев под его ласками, от усталости еще более протяженными, не видя естественного их продолжения, такого жданного и желанного, опять встала на котурны и громко возмутилась, едва не разбудив старпома с “невестой”:
- Ты импотент, да? Боже мой, ну да, ты, видно, импотент!
Он закрыл ей рот поцелуем.
Привычная к грубому, оглобельному примитиву, она делила мужчин на жеребцов (кобелей) и импотентов, зная о последних понаслышке. И вот, пожалуйста, неожиданная возможность воочью, на живом примере убедиться. Ну и как же тут удержаться от “эврики”!
А все равно, все равно – у нее даже и это мило получается, подумал он и простил ей незаслуженное оскорбление. Простил за то, первое ее восклицание: “Господи! Я за всю свою жизнь…”
Красивая женщина, молодая, безвременно вянущая без ласки, скаковая лошадка, загнанная в стальную коробку цеха, прикованная к вороту-конвейеру, что она действительно хорошего видела в жизни? За что ей судьба такая?..
Ну да, продолжал размышлять в устоявшейся тишине шкраб, з а  ч т о ? За что дети в стране тоже ничего хорошего в детстве своем, то есть опять же “за всю свою жизнь”, не видят? За что им вместо высокой поэзии и глубокой прозы подсовывают жвачку, припитанную ядовитой эссенцией идеологии? И в ту пору, когда душе человеческой положено отращивать крылья, они, бедняги, не видя света, тычутся слепо, шарят вокруг и расползаются на ощупь по норам-подвалам.
Светлый верх, темный низ – вот они, эстетические максимы, на которых растили и его, и он теперь должен растить. Одинаковых, похожих растить, стереотипных, удобных.
Светлый верх, темный низ – так, по каким-то неписаным (а может, писаным?) законам требовалось одеваться в торжественные дни: белая рубашка (девочкам – блузка), темные брюки (юбка). Так же были “одеты” и дома в городе: светлые, беленные стены и – черный, креозотово-вонючий, в лучшем случае мышастый, “под барашек”, цоколь. И это, в общем-то, было неглупо, казалось даже мудростью: при наших-то “жидких асфальтах” и брюки, и цоколи забрызгать – раз плюнуть.
Светлый верх, темный низ – клятый, в мозги вдолбанный канон. Светлый верх – это второй этаж двухэтажной школы, ярко освещенная учительская, средоточие воспитательного садизма. Темный низ – подвал, жизнь, хоть и давящая сводами, а – вольница, пускай убогие, но – радости!..
Что она в самом деле видела, кроме убогого “удовлетворения” с пьяным мужем? Белая рубаха, черные штаны, иного не дано, черно-белый, бесцветный мир. Бескрылый мир. Бедная, бедная, бедная!
Рожденная жалостью теплая волна нежности медленно заполняла его существо. Он даже ощутил невесомость в руках и легкий, бесподобный зуд в кончиках пальцев. Они казались ему наэлектризованными. Он провел ими по ее лицу, шее, плечам, по козьим грудкам и дальше по телу, и она замерла, приятно парализованная его электричеством. Тело ее напряглось, и это напряженное, как перед бурей, затишье ответно передалось ему приливом силы. И он, уже впиваясь в нее, перед тем как взлететь на гребень страсти, успел подумать с сарказмом: Валерий Марленович, вы достойный сын своего отца, не зря же носившего в имени своем Маркса с Лениным, вы очень последовательно идете от максимума к минимуму. Раз уж не сумели приобщить учеников к сокровищам мировой литературы, то приобщайте теперь хоть так, хоть к этому искусству...
Алкиного мужа спишут вскорости на берег за пьянку. А на плавзаводе родится еще одна крепкая морская семья. Говорят, такие семьи устойчивей береговых.
Ну, чем не хэппи энд?!


1991 
 
               
             А  Й  Б  О  Л  И  Т  Ы

     В таку-у-у-ю шальну-у-у-ю пого-о-о-ду-у
нельзя доверя-а-а-ться  врачам!..
Из песни

Рассказ первый:
                ТЕРАПУНЬКА

Рыба, известное дело, ищет где глубже, а флагмана – где лучше. На промысле минтая в Охотоморье – вавилонское столпотворение: полно старых, перхающих во все дырки плавзаводов, пэзэ, и новеньких – муха не сидела – плавбаз, пэбэ...
И вот мы подходим на мотоботе к высокому, мышастому, издалека уже вонючему борту     пэзэ, поднимаемся лебедкой в «корзине» и так вот навеки, то есть на всю путину, воцаряем здесь штаб промрайона. Рядышком благоухают пластмассой и лаком пэбэ из новостроя, там даже тараканов еще нет, там не разбиты еще раковины и унитазы, там чистенько и уютно, но – нет, нет – мы поселяемся на ржавом пэзэ, насквозь липком, как лента для мух. В чем же дело? Может, эта лента медом намазана, а? 
Представьте себе, отгадка именно в этом. Она проста, как разгадки самых хитрых,    кажущихся неразрешимыми загадок. На дряхлых пэзэ хватает крыс, тараканов и даже мух среди зимы, в каютах до дыр протерты полы, продавлены койки, да и кают-то на всех не хватает.Зато на всех, даже на гостей, а тем более на ув-в-важаемых гостей – флагманов, от которых на промысле можно поиметь немало всяческих благ, как то: рыбу-сырец во дни проловов,топливо при острейшем его дефиците, внеочередной транспорт к борту, льготное снабжение и т.д. и пр. и др... Ах, простите, я забыл закончить мысль о том, чего же это такого-этакого на всех хватает на этих мерзких пэзэ, где в цехах плещется под плитами настила вода вперемешку с рыбьей  чешуей и кровью, гуляют гиблые сквозняки и нечеловечески воняет утиль-цех, в просторечье «утилька».
Ну вот, опять не получилось закончить мысль. С этими пэзэ только свяжись – как муха  в меду увязнешь. А причина, я ж говорю, не бывает проще. И короче всех ее сформулировали французы : шерше ля фам, ищите женщину.
Так вот на пэзэ их и искать не надо, они сами вас найдут, если вам не больше семидесяти, чего в море не случается. Дело в том, что укладывать рыбу в консервную баночку не как попало,а «розочкой», до недавнего времени умели лишь тонкие женские пальцы. Вот и состояли экипажи пэзэ наполовину, а то и больше, из прекрасного, богоданного, а в море особо ценимого пола.
Ох, нет, заврался. Впрочем, флагманами – да, ценимого, даже очень. Среди нашего брата и коллекционеры есть, вроде энтомологов, накалыватели бабочек. «Прекрасный пол» – выражение не для пэзэ, от него гусарством за милю несет. Женщины тут, влезая в робу, превращаются в баб, а многие вскорости – и в мужиков. Идет суровый естественно-противоестественный отбор: женственность отступает, не выдерживает. После первой путины немало девчат списывается на берег. Немало их и на промысле приходят к капитану, останавливаются в дверях его каюты, выставляют перед собой красные, в язвах, руки и плачут. Но с промысла их не отпускают практически никогда. Судовые врачи разделываются с болячками похлеще военкоматовских, которые при недоборе хромым да слепым лепят не глядя: годен, годен. Сайровый дерматит и прочие аллергии водоплавающие айболиты лечат припарками к пяткам. Пэзэ – наверное, единственные в мире суда, где в штате лазаретов есть гинекологи. Они и лечат, и калечат, один день в неделю выделяя обычно для абортов. Эта операция в «жидкой валюте» оценивается в две поллитры. Поселили меня как раз в лазарете. В пустующий изолятор. Главврач, терапевт, миниатюрненькая симпатюлечка в белом халатике, годков так тридцати, не шибко жаловала квартиранта. Меня это гнобило, и я старался жить тишком, тенью скользя по лазаретным    коридорам. Но это, похоже, еще больше раздражало милую Терапуньку. Так прозывали ее в комсоставе. Причина ее неприязни ко мне прояснилась быстро.
В лазарет то и дело заходили девушки с жалобами на нездоровье и, как правило, после недолгих и почти неслышных (из-за меня!) переговоров с дежурным врачом или с самой Терапунькой вылетали со свистом. Порой и с художественным.
- Косишь, милая, косишь, я-то вижу! Здесь этот номер не пройдет.
- Ага, и я вижу, что здесь не врачи, а коновалы собрались...
- Ступай работай. Вот понабрали лодырей...   
            - Это мы-то лодыри?! Ах вы, суки холуйские, вы тут, в «белом доме»* е...сь с коньсоставом, а мы там, внизу, в цеху вонючем, на вас ишачим, гнием заживо, а ты мне такое в глаза... совести хватает!..   
Бах стальной водонепроницаемой дверью, и – тишина. Ненадолго, всего лишь до следующей заложницы длинного морского рубля.
-    Дайте мне, пожалуйста, освобождение. Хоть на три дня – руки подлечить. Дайте, ну пожалуйста, я больше не могу, вы ж видите, короста сплошная...
-    Ох, милочка, если б мы всем освобождения давали, работать на плавзаводе было б некому.
- Ну хоть на день дайте, на один денечек, а...
- Не можем мы, милочка, не имеем права, понимаешь?
- Да у меня еше и воспалние придатков, я вся простужена. Как я смогу детей рожать?!
- Тише, милочка, тише, тут у нас мужчина живет. А гинеколог после обеда будет. Придешь к нему, может, он тебя и освободит.
- Да! Как же! Освободил уже! Придатки у всех, мы все в цеху больные. Вот уж действительно, дуры вербованные, правильно нас называют!.. Ладно, хоть мази какой дайте. Ну как вот такими руками еще и работать?!
       И – слезы, рыданья. И снова – стерильная лазаретная тишина. Только слышно, как вода шуршит за стальной обшивкой борта.
Когда она мне до смерти обрыдла, эта шуршащая лазаретная тишина, я пересел на траулер, сдававший на пэзэ рыбу, и пошел по флоту с проверкой техники безопасности, в чем моя флагманская работа и заключалась. Для рыбаков те проверки – еще одна лишняя заморочка, потому что «ученые» рекомендации флагмана – заземлить, к примеру, насос или стиралку  на старом, ржавом «корыте», готовом  вот-вот утонуть – это те же припарки к пяткам в третьей стадии сифилиса. Когда вранье много лет сверху донизу пронзает страну, строящую пещерный коммунизм, тогда всякие  антимонии  вроде подлинной охраны труда и настоящей ТБ ищите лишь в самых верхних пещерах – в Кремле, Мавзолее, на ВДНХ. Вот, а мне доверили эти поиски в «местах не столь отдаленных», за десять тыщ км от москвов да еще и посреди Охотского моря. Чистой воды лицемерие. А весьма гармоничной, надо признать, смесью лицемерия и ханжества полнилось в те годы чуть не все вокруг нас, а главное – и сами мозги наши. А может быть, даже и души. За что и страдаем нынче...
Неделю я прыгал с борта на борт, с судна на судно, извел пропасть бумаги и вернулся на пэзэ, в «свой» лазарет. Покорпел в тиши и родил чиновный  «Отчет о состоянии охраны труда в промрайоне». Одним махом отработал несколько зарплат: свою и начальства берегового. Сейчас отправлю простынного формата радиограмму, и машинка завертится, пойдет писать губерния: отдел ТБ главка мою «простыню» размножит и разошлет по отделам министерства, судовладельцам, в профкомы и месткомы, в редакции смертельно занудных бюллетеней и т.д. Покатится, покатится с горы бумажный ком...
Начальник радиостанции, крепенький такой мужчинка сорока годков, уверенный в себе (как же, он же хранитель всех-всех судовых секретов, текущих через эфир), в то же время балабол с претензиями на юмор, как большинство «коньсостава» на пэзэ, взял «простыню» и артистично отвалился на спинку кресла, зажмурив глаза: ну и ну, мол... Я подождал, пока он «очнется», прочтет радиограмму – нет ли вопросов по тексту, и услышал только один вопрос:
- А наш плавзавод вы тоже будете проверять?
- Обязательно.
- М-м, -  и озадаченно-юморной, с прищуром взгляд поверх очков. Этакий, знаете, с далеким, одному ему видимым прицелом. – Угу...
Вот так и бывает: одно-два чревовещательных междометия – и чья-то судьба решена. Бойтесь, друзья, междометий власть имущих, к коим следует относить и хранителей важной информации.
Через пять минут в радиорубке должен начаться промысловый радиосовет, ежеутреннее и ежевечернее действо по решению одних и нагромождению других проблем. Половина их неразрешимы, как, например, проблема санаторно-курортного лечения женщин посреди Охотского моря. Пять минут перед этим бестолковым толковищем мы, флагмана, делово курим на палубе, под дверью рубки, по-тюленьи подбрасывая носами полосатый мяч:
- Че, Трал, - цепляют флагманского тралмастера, - поспать не дали?
- Да вот, Маслопуп, - механик, значит, - до утра тетку кочегарил, а утром, змей, хвастает: пять вагонов разгрузил. – Невыспавшийся Трал, которого поселили в одну каюту с сексуально озабоченным коллекционером, трет глаза.
- Пять вагонов? На Гиннесса тянет. Слушай, а это он не ту рыженькую, у которой придатки воспалились?
- Да, с придатками. Жалилась ему. Только не рыжая, а черная...
      После промсовета спускаюсь в лазарет, и прямо в дверях меня столбняк хватает: Терапунька с порога широко, на все тридцать два, улыбается мне. Именно мне, я оглянулся, за мной – никого. 
- Простите, пожалуйста, вы не могли бы минут десять погулять?
- О да, конечно, разумеется. Что мне стоит, - я заморгал, зажестикулировал и попятился. Аборт, наверное, делают какой-нибудь рыженькой. Или черненькой...
- Вы только не подумайте чего-то там, - и очень такой, знаете, эскулапочно-проницательный взгляд. – Мы у вас в изоляторе производим кварцевание.
- О да, я понимаю, я нарушаю тут стерильность, разносчик, так сказать, этой самой  инфекции. В общем, заразы...
- Н-нет, - она непререкаемо и в то же время женственно склонила набок головку (у меня внутри сразу что-то отмякло), - это чистая профилактика. Для вашего же здоровья! Это ведь ультрафиолет, солнышко. В море, особенно в этих высоких широтах, его нам не хватает. Дефицит.
- Д-да, - я застыл-застрял в дверях, - всем нам здесь многого не хватает.
- Да, Олег Борисович, кстати...
      Господи, она и имя мое, оказывается, знает!
- Заходите, - Терапунька посторонилась, и мне даже показалось, ручкой сделала. – Пойдемте. – И пошла в перспективу длинного лазаретного коридора. Я за ней. И на ходу она не умолкала:
- Вы изрядно кашляете. Я слышала. Мне нужно посмотреть вас... Нельзя пренебрегать своим здоровьем... Вот мы сами себе – враги!..
    Пришли. Но не в кабинет дежурного врача, где обычно ведется прием, а в процедурную, огромное по судовым меркам помещение, но уютное, залитое ровным матовым туманом ламп дневного света, спрятанных в плафоны, похожие на НЛО. На мощных чугунных фундаментах, привинченных к полу, высились жирафы разных целебных ламп, в дальнем углу, накрытый белой попоной, пригорюнился бегемот-трансформатор (ну, знаете же это: советские микрокалькуляторы – самые крупные в мире!), а шарнирное кресло с приспособлениями для вибромассажа, словно мама-кенгуру, присело и оттопырило свой безразмерный карман.
- Раздевайтесь, - приказала Терапунька. Впрочем, явно умягченным тоном.
      «А вы, доктор?» – невольно вспомнился анекдот из медицинской серии. Но вслух я только сопел, стягивая с себя тесный, как смирительная рубашка, свитер. Терапунька взяла меня за руку (я окончательно размяк), повлекла к белому столику с тонометром и никелированными железками в стакане, повернула к себе спиной и методически зацеловала вздрагивающую по-лошажьи спину мою прохладным кругляшом стетоскопа.
- Дышите... не дышите, - выдыхала она, - так, хорошо, повернитесь... Курить бы вам бросить...
Когда она развернула меня лицом к себе и принялась нежно целовать мою грудь уже согревшимся об мою спину кругляшом, при  этом так пристально в меня вслушиваясь, я, грешник, возжелал ее. Золотоволосая малышка, Господи, до чего ж они трогательны, твои маленькие грудки, дышащие там, под халатиком. А плечики, умилялся я, совсем девчоночьи. И вообще, Терапунечка, вся ты такая мини, такая беззащитная, так хочется взять тебя под крыло, прижать к груди, как котенка, как птичку...
- Ложитесь на кушетку. Лицом вниз.
      Я выполнял ее команды с солдатской четкостью и с удовольствием. Я млел от прикосновений ее детских пальчиков.
- Так больно?.. Не больно?.. А так?..
      Господи Боже мой, птичка-синичка прыгает по моей спине и такое спрашивает. Если она сейчас перевернет меня на спину (аж похолодело в груди), она же сразу увидит, как я ее хочу...
- Повернитесь, пожалуйста, лицом вверх.
      О, если б только одним лицом! Но ничего, ничего, слава аллаху, пока я ворочался, боеготовность моя опала, и я подставил Терапуньке грудь и печень, желудок и селезенку.
- Так, печеночка у вас, Олег Борисович, увеличена.
- Чего ж вы хотите от флагманских специалистов, злоупотребляем-с однако. Но вы знаете, - разошелся я, - все ведь в сравнении познается. У моего начальства печень – по рангу – в два раза больше, и ничего.
- Пэрикулюм ин мора, - изрекла Терапунька, и я от «мора» взждрогнул, но она тут же перевела: –  Опасность в промедлении.
- Мементо мори? – Вопросил я.
- Мементо витэ! – Парировала она. – Помни о жизни!
      Потом я долго лежал под теплыми лучами соллюкса, и все это время Терапунька меня не покидала, рассказывая о великой пользе этой и других солнцезаменяющих лампочек, а также о необходимости этого витального облучения для всех рыбаков.
      - А вы могли бы, допустим, по радио передать ваш опыт другим плавбазам и плавзаводам?
        -  Квантум сатис! – Воскликнула она. – Сколько угодно!      На следующий же день Терапунька принесла мне текст радиолекции о светолечении. Я его одобрил, и вечером мы вместе с ней вышли в эфир. Начальник радиостанции лично, не доверив никому из радистов, настраивал для нас аппаратуру. Чтобы никто нам не помешал, он закрыл дверь радиорубки на ключ, усадил Терапуньку посредине между нами, сам подносил ей микрофон прямо ко рту и нажимал кнопку. Лекция – целых три страницы ровным, как молочные зубки, убористым терапунькиным почерком – лилась и лилась. Я чуть не задремал. Плавзавод слегка скренило на зыби, и мой карандаш скатился со стола. Я бросился за ним и узрел с тыла, совсем того не чая, как свободная от микрофона рука начальника жмет совсем другую кнопку, то есть не кнопку, а попку. Да, попку Терапуньки, вдохновенно читающей на все Охотоморье свою лекцию...
Соллюкс и синий свет, электрофорез и электромассаж, витаминные уколы и пространные радиолекции о вреде курения и внематочной беременности, консультации по охране труда мужчин, женщин, гермафродитов и детей, – все это стало теперь моим самым настоящим распорядком дня. И я, возможно, сжился бы с ним, смирился, если б не каждодневное – по часу, притом как раз после обеда, когда все уважающие себя флагмана «адмиралят»**, трижды мною проклятое кварцевание изолятора.
В конце концов Терапунька своего добилась. Не вынес я и перебрался с этого гостеприимного выше высшей меры пэзэ на ближайшую пэбэ.
Много позже, вернувшись с промысла, на берегу уже, узнал я от наших флагманов, что начальник радиостанции, шутейник великий, разыграл свою зазнобу Терапуньку (кстати, в народе, в промтолпе, у нее другая кличка была – Карликовый Пинчер): мол, я специально командирован на их пэзэ для негласной проверки именно медслужбы... Ну в общем, Гоголь, «Ревизор» – современный морской вариант...

*«Белым домом» величают на судах носовую надстройку, обитель комсостава. 
** «Адмиральский час» –  традиционный на флоте час послеобеденного отдыха.



Рассказ второй:               
    АД УЗУМ
Я.В.

Плавбазу я себе подбирал по самому простому принципу – знакомства. На этой пэбэ трудился старинный моя приятель Вася Романов, джентльмен полнонаборный: поэт, бретер и ловелас. Айболит по профессии, он заведовал здесь лазаретом, но плавбаза – не плавзавод, народу тут вдвое меньше, и потому работа у него была, что называется, мечта поэта. Или – не бей лежачего. Но это не о нем. База четвертый месяц находилась в рейсе, и запасы медицинского спирта испарились. А Вася, хоть и был он главным испарителем, никогда не пил в лёжку. Только в стельку. Ну то есть, доведя женщину до кондиции, стелил ей тут же, в лазарете, чтобы в каюте их «не вычислили». На пэбэ женщин без мужа или накачанного любовника встретишь нечасто. Посему поэт и ловелас, не будь он бретером, здесь бы просто не выжил. Васину мужественную физию украшали шрамы и бесшабашные лупастые глаза.
И вот мы встретились. И через пять минут сидим уже в рентген-кабинете за столом – не столом, а каким-то кожаным лежаком, поднимающимся на штативах. Сидим мы на также кожаных табуреточках, а на лежаке – горой пир: палтус заливной с янтарными кружочками морковки, золотисто-румяная корюшка-зубатка (такой крупной, с добрую селедку, нигде, кроме Охотоморья, в мире не сыскать), темно-оранжевые ноги здоровущего камчатского краба, отваренного в бочке с морской водой при помощи шланга с паром, ну и колбочка, разумеется, со спиритусом-ректификатом, надо полагать, последним, по каплям нацеженным из стеклянных закромов.
Временами хандра заедает матросов,
И они ради праздной забавы тогда
Ловят птиц океана, больших альбатросов,
Провожающих в бурной дороге суда...
Вася читает мне стихи Бодлера и Цветаевой, Аполлинера и Багрицкого, я с удовольствием внимаю. Он именно читает их, а не декламирует – без завывания и надрыва, спешно проборматывая, словно боясь, что перебьют. Бормотанье, впрочем, ясное, вполне разборчивое. Это как ветровые волны, гонимые шквалом: они невысоки, они торопятся, бегут, порой и друг на дружку набегают.
У нас с Васей Романовым похожие моряцкие судьбы: имеем по разводу  за кормой, наши сыновья растут без мужского глаза, без отцовского во всяком случае. И грустно все это. И берег не радует, когда ступаешь на него. Мне это, может, еще как-то простительно: я в море чуть не с пеленок, а Вася ведь был очень береговым человеком, альпинистом даже был. И еще одно нас объединяет – нелюбовь к столицам. Хотя каждый отпуск точно бесы тебя кружат и непременно хоть на пару дней да завлекут в стольный град, в вавилонство его и помпейство.
Перед самым рейсом побывав в Москве, Вася возбужденно, горячо бормочет сейчас:
Мои друзья по снежным перевалам,
По штормовым, по океанским баллам
Идут не к Зурбагану и не к Лиссу,
А твердыми шагами прут в столицу.
И – вспышка замыканием коротким,
И вдруг – разрыв страховочной веревки,
Они, теряя прежние приметы,
Как будто в типовой бетон одеты.
Где у живых московских манекенов
Глаза, как двери метрополитенов,
Не жгут врагов и близких не ласкают,
А граждан выпускают и впускают.
Я на поминках дружбы слезы вытру,
Не оскробляя словом неприличным,
В их честь «Московской» разопью поллитру
И закушу салатиком «Столичным».
Ах, хорошо мне с другом! Но вот не умею я отдыхать и праздновать. Мне по гороскопу и по линиям ладони начертано в жизни одно: труд. И я лезу в такие дырки на Васиной пэбэ, где не только капитан-директор, но и матрос не побывал, и нахожу такие прорехи в ТБ, технике безопасности, которые, случись ЧП, смогла бы потом раскопать лишь экспертиза. При этом знаю загодя, что капитан, вместо благодарности, будет на меня коситься: мол, жили без инспектора покойно триста лет...
Заякорившись на Васиной плавбазе, я попутно проверяю добывающий флот, приписанный к ней: сейнера и траулеры. Они подходят по утрам к ее высокому борту сдавать рыбу, я прыгаю к ним на палубу: оп-ля, вот он я, предъявите, пройдемте. В общем, получается игра в «полицейские и воры» (был такой то ли французский, то ли итальянский фильм). И чтобы закамуфлировать свое полицейство и стушевать их воровайство, приходится натужно юморить:
- Здрасьте, я ваша тетя, я приехала из Одессы и буду жить тут! Где журнал по ТБ?       
-  Вы к нам надолго?
        - На всю оставшуюся... Да не бойтесь, до вечера, до следующей сдачи. А вы что, журналом тараканов бьете или чайник накрываете?
- Да нет, да это просто, видно, в иллюминатор на него плеснуло маленько...
- А, понятно. Я тоже кочегаром плавал, нам так давало, нас так штивало, что в трубу наливало, а в поддувало выливало. Ага?..
И начиналась инспекторская проверка на полдня. Чтоб отвязаться от инспектора быстрей, рыбаки старались в темпе заловиться и пораньше – на сдачу. Но плавбаза тоже теперь, не будь дурой, увиливала от «зачумленного» (мной!) сейнера. То у них «борт занят», то «мы на ходу», а то ипрямо в лоб: «Вези инспектора на другую базу, там и рыбу сдашь».
Перепрыгиваю с этого на другой сейнерок, уже идущий на сдачу, и – оп-ля. И мне неизменно радуется один-единственный на пэбэ человек – айболит Вася Романов. И неизменно же накрывает в мою честь лежак в рентген-кабинете. Но Васина самобранка, не скудея закуской, с каждым разом все ущербнеет по части колбочки. Уже в ней не ректификат, а салициловый («Пей, брат, не боись, он безвредный, а в таких количествах полезный даже»), потом муравьиный («Не токмо пользительный, поверь мне, брат, но и вкусный»), за ним настойки в ход пошли и экстракты: заманиха, элеутерококк, календула и пр. и др. И мне уже начинает казаться, что обретаю я вторую профессию – фармацевта, овладеваю фармакопеей в совершенстве, и уже нет на свете такой тинктуры, то есть настойки на спирту, которой бы я ад  либитум, то есть на выбор, не мог бы оприходовать, как говорит Вася,  ад узум  –  вовнутрь.
Страна добивает последнюю в своей истории пятилетку, о чем, увы, мы не догадываемся, рыбопромысловый флот Охотоморья напрягает все человечьи и лошадиные своих экипажей и дизелей, соревнуясь промеж собой и с промэкспедициями морей Беринга, Баренца, Лаптевых и иже, как говорится, с ними. А мы с Васей маемся за всех за них сразу, каждый ведь третий тост – святой! – поднимая «За тех, кто в море». Сами-то мы тоже вроде бы в море, но и – в рентген-кабинете, однако. А это уже как бы и не совсем море.Вот и анекдоты на закусь пошли из медицинского сериала. Ибо и от стихов мы устали, и от тинктур, несмотря на их разнообразие. Прямо по Высоцкому: «А как кончил я пить – оттого, что устал...» Да и анекдоты, даже самые забористые  и подзаборные, уже не смех вызывают, а смешок. Как пуля на излете, которая не наповал разит, а лишь синяк посадит.
- Случай Из Жизни! – Вася выкрикивает это, ткнув проформалиненный  и прокуренный перст в низкий подволок рентген-кабинета. – Так, значит! Берег, больница рыбаков, финиш трудового дня. Застолье у хирурга – чьи-то именины. Врачи, медсестры, анестезиолог... и один посторонний, приятель чей-то.
- Что за бородавка у тебя на щеке? – Спрашивают у него между двумя стопарями. 
- Да так...
- Бриться не мешает?
- Мешает.
- Щас уберем.
На стол его! Врубают аппарат – анестезию. Ну, надо ж подождать, пока пациент созреет. Между делом – еще по рюмке. Анестезиолог с медсестрой уединились. Хирург ищет, как же там отключается наркоз, найти не может. Какая-то такая «пипочка» на аппарате, да вот как ее найдешь, если не знаешь? Все рыщут по больнице, разыскивают анестезиолога. Анестезиолога нету. Пациент вот-вот даст дуба – от наркоза. Вскрывают грудину, делают прямой массаж сердечной мышцы. Наконец нашли анестезиолога, он «пипочку» нажал, все о’кэй. Пациента перекладывают на каталку везти в реанимацию, но при этом нечаянно (бывает) роняют на кафельный пол. Повезло еще – сломаны всего два ребра и бедро. Наутро приезжает жена и видит: нога у мужа –  на гире, а бородавка – на своем месте...
На следующий день, точнее вечер (не зря же говорится: как ни бьемся, а к вечеру напьемся), Вася позвал меня в свою каюту. Не в лазарет, а в каюту, – что бы это такое значило?.. И не позвал, а пригласил – этак чинно, загадочно. Праздник у Васи какой-то, решил я. Магнитофон, мелодия Вивальди, Васиного любимца, привычный, хотя и бесподобный, аромат свежезажаренной корюшки и – самое удивительное – в центре стола большая, литровая бутылка с божественно прозрачной жидкостью. Кристалл, хрусталь растворенный!
-   М-м? – Киваю на это чудо, округляя глаза.
-   Камфарный спирт.
-   Н-да? А что это за зверь?
-   Применяется как стимулятор, - без запинки, как круглый отличник, выпаливает Вася, - а также отвлекающее средство.
-   Так мы отвлекаться будем или симулировать?
-   Стимульнемся, брат!
      Налили по рюмке. Я нюхнул и «аж заколдобился» – в точности как ильфовский старик, нюхавший собственную портянку. Дух у спирта портяночным и был. Редчайшей разило мерзостью.
-   Слушай, Вася, а его вообще-то пьют? 
      Вася как раз тоже нюхал свою рюмку. И ответил мне мимикой, которую стоит, пожалуй, разложить на множители. Нормальную реакцию носа на вонизм он задавил мощным усилием воли, устремленной к празднику души. Но не до конца задавил и чуток все же скуксился, отчего детское недовольство собой (не выдержал экзамен на взрослого) смешалось на Васином лице с искренним удивлением мерзопакостностью напитка.
-   Ты сам-то его пил?
      Вася нехотя качнул головой – вполовину отрицательного жеста.
-   Честно, брат, скажу: не пил. Но выпью!
Его решимость вдохновила меня. Я чокнулся своей рюмкой с его и выдохнул:
-    Будем?!
Вася мужественно поднес к губам хрустальное зелье и... отставил рюмку.
-   Нет, пожалуй, надо развести.
А я-то уже выдохнул. И так не хотелось вдыхать. Я любовался на свет растворенным хрусталем и не вдыхал, пока Вася не булькнул рюмку в стакан и не долил туда воды из графина.
-   А-а-ах! – Вот какой получился у меня вдох. В стакане произошла мгновенная перестройка: хрусталь превратился в пахту, выпал чудный осадок – густой, чистый творог, ровно в полстакана! Осторожно, священнодействуя, точно лаборант, Вася слил жидкую фракцию обратно в рюмку. Муть. И даже не голубая. Ну, нетушки, я со своим хрусталем не расстанусь.
-   Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман! – Продекламировал я. – Будем?!
Вася опрокинул в рот свою мутоту, я победно взглянул на него и в один глоток заглотнул свой хрусталь.
Веничке Ерофееву на электричке «Москва – Петушки» явно такого напитка «принимать на грудь» не приводилось. Я будто проглотил сразу двух вражеских снайперов.  Они  одномоментно  пальнули  изнутри  мне в оба  уха.  Я заморгал, оглушенный, зажмурился на миг, а когда открыл глаза, то узрел метнувшегося Васю – тень его. И не понял, куда это он и зачем. Но уже через секунду понял и, зажав одной рукой рот, рванул следом. Желудок сжался и, похоже, вывернулся, как у каракатицы, но выход наружу я ж ему перекрыл. Спасибо Васе, он распахивал передо мной двери, хотя одна рука у него также была при деле. От его каюты до борта – всего ничего, каких-то метров десять (может быть, это Васина предусмотрительность, подумал я, в рентген-кабинете мы бы опарафинились), однако сложность состояла в том, что нужно было на полном ходу сделать поворот четко на 90 градусов, а скорость-то, скорость ведь близилась к критической. Стимулированный на всю катушку, на весь творог, выпавший в осадок не в стакане, а во мне, я чуть не обогнал Васю. К финишу, к борту мы пришли, считай, вместе. Ну и «под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди» дружно спели «Травиату» и вернулись в каюту, трудно дыша, как и положено после бурного финиша.
-   Ад узум, ад узум, –  ворчал я, вертя бутылку, –  где тут написано «ад узум»? Хоть бы «ад либитум» написали! Коновалы, а не фармацевты...
Салициловый, муравьиный, камфарный... Опасаясь следующего spiritus incognito, я поутру попрощался с Васей и его пэбэ и перебрался на борт “бармалея”, то есть БМРТ, большого морозильного рыболовного траулера. На промысловых судах нравы покруче, но зато там отсутствует широкий ассортимент “ад узум”. Так я решил.
Виноватый и растроганный Вася подарил мне на прощанье книжку своих стихов “Залив Надежды” с таким автографом:
Переступили мы морской порог,
Изведали тайфун, циклон и качку,
Но хорошо б средь голубых дорог
Не заработать белую горячку.
Увы, нет уже на этом свете моего друга Васи Романова, но книжка с его автографом лежит сейчас передо мной, и ее не стыдно показать любому поклоннику поэзии о море.
Мир твоей душе, дорогой друг!..




Рассказ третий:
  САДИСТЫ 
                А.Ш.

Боже правый, как же я ошибался насчет “ад узум” на преподобном “бармалее”! Преподобный, по Далю, “весьма подобный, схожий, похожий на что”, далее же у Даля – о святости, что к “бармалею” никак не относится, будьте уверены.
В первый же день мы со старпомом пошли по судну в обход. Склоняя голову перед капитанами и считая, что место им, как полководцам, всегда на холме, то есть на мостике, я никогда их не тревожил без особой надобности. Но капитан-директор тут юморист оказался. И не просто юморист, а юморист-садист. Я запомнил его имя, несмотря на то что за путину знакомишься обычно если не с сотней, то с полсотней капитанов точно.
- О! – Воскликнул Виталий Ильич. – Аж из самого штаба промрайона! К нам!.. Чудесно! Старпом, поселить высокого гостя с максимальным комфортом и обо всех его поползно... пожеланиях извещать меня!
Старпом определил “высокого гостя” в Красный Уголок, на пухлый кожаный диван, фаршированный, как выяснилось позже, живыми тараканами, зато – прямо под портретами вождей, то есть последнего – кто бы думал! – Политбюро ЦК КПСС. На старых пароходах этих портретов (чуть не с военных лет) и тараканов – кишмя.
- Я хотел бы попасть в число сопровождающих вас лиц, –  “высоким штилем” политбюровской эпохи заявил Ильич (так звали его на “бармалее”), узнав о моем “поползновении” сделать обход.
И мы пошли втроем. Я нарочно полез в мелочевку: заземление утюга в гладилке, маркировка “хол” и “гор” кранов в душевых. Чтобы капитан, значит, скорей заскучал и оставил нас. Но у него оказалось истинно матросское терпение. И оно было, о да, вознаграждено!
Как матросы в мороз и жару оббивают кирочками по сантиметрику ржавчину с необъятных бортов и палуб, так капитан терпеливо и молча следовал за нами в плотницкую, в каптерку, на камбуз, спускался в рефрижераторный трюм, узнавая, что у циркулярной пилы не достает двух зубьев, у картофелечистки сгорел мотор, а у “светил” (электриков) в мастерской нет аварийного освещения. Старпом все это заносил в блокнот, а я жалел, что из-за мощных судовых дизелей и вибрации корпуса скрип его пера не слышен капитану.
Я затащил “сопровождающих меня лиц” на самую верхотуру, в самое душное на палубе помещение обогревателей воздуха – калориферов, к тому же грохочущих своими крылатками наподобие гигантских консервных банок, привязанных к хвостам собак из андерсеновской сказки, собак “с глазами, как мельничные колеса”. Затиснувшись в какую-то пыльную промежность в поисках никому не нужного заземления, куда не заглядывал никто со дня постройки “бармалея”, этого “первенца наших пятилеток”, я неожиданно услыхал за спиной (несмотряна кромешный грохот) возгласы капитана. Это было что-то среднее между архимедовой “эврикой” и боевым кличем вождя апачей на тропе войны:
- О-о-у-у!.. А-га!.. Причина капитановых воплей оказалась прозаичнее самой прозы – обыкновенный целлофановый мешок, то есть полихлорвиниловый вкладыш для стодвадцатилитровой бочки. Он был полнехонек, неплотно завязан поверху пеньковым обрывком и знай себе попыхивал в теплоте сивушно-бражным духом, доходя до кондиции.
- Как ты думаешь, – озабоченно спросил Ильич старпома, – когда  она  созреет? Чиф нюхнул пристально, сунул блокнот в карман, зачерпнул из мешка ладошкой, продегустировал бражку и ответственно ответствовал:
- Завтра.      
-  Тогда пошли! – Капитан снова был на холме. –  Скорей! И – никому! – Он прижал к губам командирский перст, взглянув при сем строго даже на “высокого гостя”.  Мы дошли до ближайшего телефона (капитан боялся удаляться от нечаянной находки) и вызвали судового врача.
Айболит, по виду родной брат Ильича, такой же бледный и худой, увенчанный таким же рыжеватым “ежиком”, прилетел через минуту.
-  Док! – Капитан просиял ему глазами, как проблесковый маяк долгожданному судну. И я понял: родственные души. – У тебя есть пурген?
- Сколько вам надо, мой капитан? – Айболит, такой же, видно, ерник, проблеснул ответно, и я увидел то, что их разнило: у Ильича глаза небесно голубели, а у доктора дьявольски чернели. Крайности сходятся и взаимодействуют нередко, но тут, похоже, был тот случай, когда они вообще сливаются. Ах, как они дополняли друг дружку!
- Грамм двести, док... А лучше – триста!
- Н-но этого хватит, мой капитан, не на одну лошадь, а, пардон, на целую конюшню.
- Ат-лично! Тащи, док!
- Не много ли произойдет навоза?
- В самый, думаю, раз! Мы своими тралами Охотское море так уже пропахали, что пора и удобрять.
- Акей с олрайтом, мой капитан, сей секунд доставлю.          
И он действительно шустро притащил увесистый пакет, набитый поносными пилюлями. В четыре руки они пошвыряли их  ад узум  в мешок с духовитой брагой, который услужливо расшеперивал старпом.
Я грустно взирал на капитана с доктором и все поражался: как же они дополняют друг друга! Их руки мелькали, и мне показалось, что они растут из одного человека. Ну да, это четырехрукий Вождь краснокожих, тот рыжий маленький разбойник, что дал прикурить даже взрослым бандитам.
Через два дня (дегустатор из старпома, видно, неважный) в одночасье вырубило на “бармалее” всю траловую бригаду. Я ж говорю: садизм. Вася Романов себе такого бы не позволил. Рыбаки и без того лишены береговых радостей, а “Вождь краснокожих” отравил им и эту.
Между прочим, пострадали мы все без исключения. “Бармалей”-то в лидерах ходил. в “форвардах соцсоревнования”, как говорила рыбацкая радиостанция в своих передачах, а тут на целых трое суток из соревнования он выпал. Ну и сорвал досрочное завершение завершающего года пятилетки, который, если вы помните, следовал после “определяющего” года. В результате был преступно сорван уже готовый к тому времени “Трудовой рапорт Охотоморского промрайона Центральному комитету”. В результате чего гавкнула и наша, флагманская, премия за всю путину. Вот так.
Ну, айболиты!..




        Рассказ четвертый:               
ЗВЕРОБОЙНЫЙ КОНОВАЛ               
  Памяти В.Плигина

Шалуны Виталя и Вовка, бывшие рыбаки и зверобои, оба полуглухие (работали в машине – один механиком, другой мотористом), разорались не на шутку, взахлеб рассказывая мне про своего старпома. Виталя – толстый, красногубый, басовитый, да к тому ж матерщинник, спасу нет. Вовка – худой, сухой, что называется, вяленая вобла, тенористый и застенчивый. Но при всем таком внешнем несходстве судьбы их сплелись близнецово.
-   Вовка! Помнишь, как мы в Магадане в шестьдесят третьем большим кагалом, чуть не всем экипажем, енть, по конине ударяли, а потом, значь...
-   Чё ж не помнить?! – Скороговоркой роняет Вовка и стесняется так, что вроде уши светиться начинают. И головой дергает, словно спрятаться, отвернуться от нас хочет. И я боюсь: вдруг и в самом деле отвернется, а он же за рулем, и “тойота” наша под сотню лопотит колесами по трассе Владивосток - Находка.   
- Ага, помнишь, значь! Ну вот! – Орет Виталя, вдохновившись дружеской поддержкой. – На какой-то хате магаданской по пузырю конины, енть, сожрали и давай моститься на трахатушник...
Похоже, переводчику пора слово давать. Пузырь конины – это просто бутылка коньяку. Ну а дальше переводчик стесняется переводить и надеется на всеобщее понимание смысла отглагольного существительного, произведенного от популярнейшего глагола “трахать”. И еще небольшое примечание от переводчика: шалунам по шестьдесят, оба пять годов уже на морской пенсии. А в Находку мы едем по делу, о котором повествует отдельный рассказ “Алеет парус одинокий”.  
Старпомом на шхуне шалунов был Сан Саныч Куражев, мужик за-ме-чательный: здоровый, как сам рассказчик Виталя, только шибко серьезный, даже набыченный, можно сказать. С чувством юмора у старпома были некоторые проблемы. Он мог, как герой Райкина, выслушав анекдот о грузинском имени Авас, долго выяснять у рассказчика, кто ж там грузин, а кто доцент. И в то же время ему ну очень нравились некоторые, избранные вопросы армянскому радио. Вот эти, например. Ахотнык из Дилижана спрашывает, как отлычить заяц от зайчиха? Атвэчаем: поймал за уши, потом атпустыл. Если он побежал, значит – заяц. Если она побежал – зайчиха! Второй вопрос задал дэвушка из Цахкадзора: чэм парыкмахэр отлычается от хэрувим? Атвэчаем: у адного хэр спереди, у другого – сзади... Зато у старпома чрезвычайно развито было так называемое чувство инерции. Вот у тараканов, утверждают ученые, оно вообще отсутствует. Странное однако это понятие – чувство инерции. По-моему, это все равно как сказать – чувство твердости. Например, так: чувство твердости у смолы нечетко выражено, куском смолы можно гвозди забивать, а в то же время ее жевать можно. Ну да ладно, мы же про Сан Саныча, который и от смолы, и от тараканов крепко отличался. Наверно, он был Телец по гороскопу, то есть кремень-мужик, целеустремленный. Ежели он в мыслях чего-то сотворил, то извините-подвиньтесь, остановиться уже не в силах. Никто и ничто его не остановит. Мысленно он ведь уже там, на финише. А разгон, надо сказать, он брал, как спринтер, прямо со старта...
И вот к шести утра (отход на промысел назначен на шесть) сползается, значь, доблестный экипаж из увольнения. Осень в Магадане, само собой, не шибко приветлива, так что моряки явились в несколько непрезентабельном, скажем так, виде: один с хорошим, енть, вполне фиолетовым “фонарем” под глазом, второй с чуть подвернутым носом, третий малёхо в холодной луже полежал и корочкой покрылся. Но, слава Богу, все в сборе, все живы и здоровы.
Хотя насчет “здоровы” – заявление, как выяснится позже, поспешное. Выяснится через три дня. Пресловутый “трахатушник” оказался, как бы помягче выразиться, вроде некачественный, как бы с гвоздями. Короче,  закапало сразу у троих гвардейцев. Что делать? Льды кругом, море, звери на льду – работа. А тут, значь,хоть оглобли назад поворачивай. Капитан со старпомом посовещались,енть, и порешили своими силами справиться с напастью. И вот... Да, с такого именно былинного зачина и начинается обычно самое страшное. И вот, значь, Сан Саныч полез под койку в своей каюте, достал числящийся по штату на старпоме “лазарет”, то есть картонную коробку с бинтами, мазями, порошками, извлек из ейных недр пенициллин и шприц с иглой. Не ржавой, но – с отломанным, енть, концом...
К чести гвардейцев скажем, никто из троих, невзирая на робкие просьбы двоих  “может, не надо, Саныч”, неумолимо подвергнутых экзекуции-процедуре, в обморок не падал. “Честно, енть, не падали”, –  так согласно отвечали на мой провокационный вопрос шалуны...
Но с Сан Санычем, старпомом ЗРС, зверобойно-рыболовного судна, а попросту шхуны, мы пока не расстаемся. Дело в том, что гвардейцы-стахановцы, искупая, видно, многие свои вины, ударно потрудились и досрочно взяли план по зверю. Благодарность  за то начальство вынесло им по радиосвязи, досрочного захода в Магадан на всякий случай не давая, и перевело на ярусный лов палтуса.
И вот (опять этот страшный зачин) при выборке яруса, крючковой рыболовной снасти, значь, Витале в большой палец правой руки вонзается, енть, каленый крюк. Если кто видел его, может сразу падать в обморок, не читая дальше. Крюк такой почти,как на акул. Правда, и палец у Витали немаленький. Мало того что он большим и называется, так он у него еще и  разлапистый, да, как говорится, поперек себя шире. Впрочем, это я уже таким увидел его, этот уникальный или, как сейчас говорят, эксклюзивный палец. Да и лапа ж у Витали – не лапа, а лопата, ну, как и положено рыбаку да еще и механику. И вот из этой лапы, прямо из пальца, значь, растет стальной крюк, отрезанный от лески-поводца. Крюк-то рыболовный, с заусенцем, да еще каким! Что тут поделать?..
Старпом решил действовать по науке. По медицинской то есть науке. Что в таких случаях перво-наперво нужно? Наркоз. Потому как никаких таких новокаинов в “лазарете” под койкой не нашлось. Зато у капитана, слава Богу, в сейфе нашлась самая последняя заначенная на край бутылка. Старпом налил Витале полный стакан водки, с минуту подождал и резко так, даже не перекрестясь, бритвенно острым промысловым ножом  развалил палец и вытащил окровавленный крюк.
Дело сделано. Главное дело. Но теперь же – по науке – зашить бы надо, енть. Ан шить-то, оказалось, нечем. И Сан Саныч, мужик ведь решительный, просто взял да и слепил Виталин палец, как пирожок. Ну и забинтовал покрепче... И теперь, значь, фига-дуля у Витали – хоть куда, хоть в эту, как ее, в Книгу Гебельса, или Гилельса. Ну, вы поняли?  Енть!  Вот и ладушки. А Виталя, говорит, понял, откуда старпом фамилию себе взял такую – Куражев. Ни один коновал так не покуражился б над лошадью...
А зверобои наши тем временем вернулись в родной Магадан, покончив кровавые  дела во льдах Охотоморья и заработав на том свой соленый длинный рубль, до которого от веку хватало охотников. Так уж повелось: приходит с морей избитый штормами – помятые, ржавые борта, рваные снасти, разлохмаченные троса-швартовы – сейнер ли, траулер, зверобойная ли шхуна, и вместе с женами, невестами, друзьями встречают его на пирсе погранцы, пожарники, портнадзор, санвласти. Ну то есть все, кому не лень. А не лень никому. И каждому хоть что-то да надо выкатить. Традиция, енть,такая.
Санвласти к кому сразу – к старпому! Как тут у вас да что тут, куда истратили, значь, наркотики, спиритус, где журнал учета, расхода, восхода и захода? Сан Саныч, который должен еще и камбуз предъявлять, и каптерку, и холодильник ему, айболиту береговому, взмолился: дайте ж перевести дух, приходите вечерком, встречу как надо, в полной боеготовности, со всеми журналами, значь, и протчее.
Протчее принес как раз корефан старпомов: полную сумку конины  и охотничий свой трофей – кроля освежеванного. Кок-кандей расстарался, зажарил кроля в духовке. Ну и ждут вечерком, значь, айболита, который – санвласти. Кроль в духовке томится. А тут толпа судовая, гульнув на берегу, вернулась к вечеру к родной, значь, кормушке. На камбуз, как водится, сразу шасть, ну и от кроля через пять минут – одни косточки.
Понял кандей, что не сносить ему головы, потому что старпом, известное дело, сначала снимет ее, а разбираться будет когда-нибудь потом. Голова же кандею не без надобности, ну вот и решился он...
Поймал, значь, на пирсе рыжего кота, казнил мигом, ободрал и – в духовку. Как надо – с лаврушкой, приперчил. Гость вскоре прибыл. Старпом зовет: подавай. Подал им кок “кроля”, и схарчили они его на пару, енть, за милую душу.
На этой-то милой ноте и закончим мы наш растянувшийся, как эластичный бинт, рассказ об айболитах. Будьте же все здоровы, дорогие вы наши – судовые да береговые –  эскулапы и эскулапочки!

 


     Рассказ пятый:
       РЕКЛАМА САУНЫ-ТЕРМЫ
В.Ш

Пришла к нам “намоленная” perestroika  и водоплавающего айболита, моего земляка Виктора Борисовича вышибла с морей. Доморощенные онассисы, не вписываясь в мировой рынок и памятуя, видимо, про бессмертный брежневский лозунг «Экономика должна быть экономной», принялись сокращать экипажи судов, коими так шустро и, по западным меркам, почти бесплатно овладели. Сократили всех уборщиц, за ними – половину матросов, потом взялись за мотористов, механиков, штурманов. Ну а когда людей на судне почти не осталось, справедливо решили: а на кой же тогда нужны айболиты?..
Вот так Виктор Борисович, широкопрофильный, морем взращенный док, умеющий и кости вправлять, и зубы сверлить, и уж конечно всякоразными терапиями в гроб загонять пациентов, оказался на суше и соответственно на мели, поскольку последняя является неотъемлемой частью первой. Но они неразъемны лишь в прямом смысле, а в переносном на мели нынче сидят как раз те, за кого всегда звучит третий тост – те, кто в море. Там же не развернешься с инициативой, да и надувать некого, разве только друг дружку, а это уже, как говорится, не по-морски. Ну а на берегу, как выяснилось в последнее десятилетие ХХ века, надувать не токмо можно, а и нужно, то есть просто необходимо даже для самого минимального процветания, которое на самой грани с захирением.
Все жилки у моего земляка-айболита на месте, в том числе и жилка предпринимательская. И значит, сам Бог ему велел...
И Виктор Борисович, начитавшийся в море исторических романов о римских патрициях, о знаменитых термах Диоклетиана, засучив рукава, взялся за устроительство богоугодного заведения – сауны. Под одной из знакомых лечебниц, как, впрочем, и под большинством домов нашего города (подозреваю, и нашей страны в целом), уютно раскинулся необъятных размеров необитаемый подвал, залитый, как водится, чуть не под самую палубу, пардон, пол той целебницы, благоухательной жижей, истекающей – хлюп, хлюп, хлюп – из толстых чугунных труб, проложенных полвека назад и навещаемых спецами жилкомхоза, видимо, раз в полвека. Когда кто-то из политиков объявил, что у нас идет процесс демократизации, кто-то из писателей пояснил: демократия от демократизации отличается так же, как канал от канализации. Жижа, хоть и походила внешне на воду, явно была не канального – хлюп, хлюп, хлюп –  происхождения и весьма гармонировала с процессом, идущим в стране. Предпринимательская жилка зудела не только у Виктора, но и у многих его коллег из той лечебницы, они по очереди спускались в родной подвал и вылетали оттуда со свистом и с пальпацио-прищепкой на носу. Виктор же, взращенный, как я уже отмечал, морем, подошел к проблеме по-флотски. Он сходил на бывший свой пароход, застрявший в ремонте на СРЗ, и радужными саун-перспективами сманил рефмеханика Влада, год не получавшего  зарплаты. Знал, кого сманивать: механик, уволившись, на прощанье скоммуниздил из рефки парочку классных противогазов и погружной насос. Думаю, самое место тут именно заметить, что айболиты неплохо умеют пользоваться преданностью бывших пациентов: где-то с год назад Виктор исцелил Влада от «парижского насморка»...
Все правильно, добрые дела не забываются. Я тоже как-то пожаловался земляку, что последние два года у меня ужасно чешется ладонь, левая, а денег хронически нет. Он намазал какой-то мазью бумажный доллар, приложил его к моей невещей ладони, и – представьте себе – мне начали вдруг возвращать старые долги, даже пенсию стали вовремя носить! Короче говоря, мы с Владом, нарядившись слониками и вооружась насосом, трое суток (ох-хо-хо, кто бы знал, что это за работенка) осушали подвал. Осушили, поставили хомуты на худые трубы, залили их бетоном. Обработали все помещение хлоркой, проветрили и наконец с облегчением сняли противогазы.
 Виктор помотался по городу, нашел и привел пару плотников, которых в свое время, как я подозреваю, также исцелил от какой-нибудь парижской или отечественной бяки. Две недели они настилали полы, принимая по  вечерам ежедневное вознаграждение от Виктора – 0,5 л spiritus rectificatum. Затем откуда ни возьмись появились плиточники, штукатуры, слесари-сантехники и электрики, все, как я на свой аршин полагаю, бывшие чесоточники, сопливцы, гуммозники или коматозники. Бывшие, прошу не забывать. В общем, месяца через два (оплата производилась по той же схеме: буль-буль) бригада пошабашила, сотворив из подвальной клоаки воистину чудо – сауну, нет, лучше даже сказать с большой буквы – Сауну: обшитую (м-м-м) чудесно пахнущим кедром «духовку» с тремя полками, классную, загримированную под грот  электрокаменку, сиятельный белокафельный бассейн и такие же душевые кабинки, раздевалку-гостиную с диваном и банкетным (о-о, йес!) столом, массажный (ох ты, ах ты!) кабинет и разнопрочие подсобки, без коих ни одна уважающая себя баня не обходится.
Медсестрички Надя и Света, теперь уже бывшие медсестрички, сманенные Виктором (всё на «личном обаянии») с верхних этажей, то есть из лечебницы, и недавно произведенные в банщицы-hostess (моднейшая профессия!), щедрой рукой пожертвовали для торжества ленточки из причесок. Ленточки сначала связали, а потом, как и полагается, под туш – там-та-да-та-да-там! – разрезали. За неимением цыганского оркестра туш был сыгран нами-ложкарями на пустых пока тарелках и полных покуда бутылках. Экипаж сауны и бригада в полном составе прошли сначала весь процесс: «духовка» – бассейн – душ, а затем капитально обмыли сотворенное и даже обрызгали, как рекомендуют блюстители традиций, все углы шампанским.
На этом жировые отложения (в денежном, конечно, выражении) бывшего морского айболита благополучно прикончились, и он – при нашей общей моральной поддержке – преисполнясь оптимизма, стал ждать патрициев, ну и, само собой, дивидендов...
Увы, друзья мои, увы и ах, как говорится, скоро лишь сказка сказывается, да не скоро дело делается. И хотя Виктор Борисович заказал очень красивые, с золотым тиснением, визитки «САУНА-ТЕРМА С САМОВАРОМ» и раздарил их всем своим знакомым и друзьям, знакомым друзей и друзьям знакомых, клиент шел крайне слабо, отнюдь не косяками. Говоря попроще, шел ну очень хреново. Да еще и в самоваре нагревательный элемент перегорел. Н-да, и кончились эти самые заказанные на последние деньги красивые визитки. Короче, сливай воду и туши свет.
Покуда свет нам за долги не отключили, взяли мы с горя, как оно на Руси ведется, бутылку и сошлись за банкетным столом всем экипажем: Виктор, Надя, Света и мы с Владом. Принимали горькую молча, без тостов, но потом все же разговорились: нужна, дескать, реклама, которая – главный двигатель всякой торговли, в том числе и нашей гнилой торговли паром. Впрочем, нет, далеко не гнилой, а как раз наоборот, продвинутой: и наши девицы ведь – красавицы, и Виктор Борисович секретами лечебного массажа с таежными травами владеет, ну и мы с Владом, в общем, тоже не пальцем деланы, вот и самовар даже смогли отремонтировать, и массаж, если попадется патрицианка не старше 80-ти, запузырим, смогём...
Тут-то и осенила – прямо как разряд молнии шарахнул в сауну – нас всех одна идея. Сначала Влад, еще не прожевавший американскую сосиску из пипифакса, которой приличные люди и кошек своих не кормят, как-то весь засветившись изнутри, точно не сосиску, а лампочку проглотил, молча стал тыкать в меня пальцем. Тут же осенившую его идею озвучила банщица Света, с которой у них давно пошли единомыслие и лямур:
 -  Точно!- Воскликнула она, тоже тыча в меня миниатюрным пальчиком.- Ты ж говорил, что много журналистов знаешь!
            -   Да, да, я тоже как раз подумала про это!- Обрадовалась Надежда, “наш компас земной”.
-   А много нам и не надо,- авторитетно и как-то так, знаете, седативно резюмировал Виктор Борисович.- Достаточно одного-двоих. Пригласить их в сауну, сделать массаж, в общем, всё по полной схеме...
Полную схему, само собой, распределили на всех, мне досталось лишь найти подходящих журналистов и пригласить на эту самую схему. На заре, как говорится, туманной юности я тоже ходил в моря, водил дружбу с радиожурналистами и даже сотрудничал с морской радиостанцией “Тихий океан”. Подумалось: на шару, конечно, и уксус сладкий, на шару-то они клюнут, но вот потом как быть? Это раньше за бутылку можно было любую рекламу запузырить в эфир, а теперь-то, теперь поглядите, что творится: 12 рублей они берут за одно-единственное слово, да и то в самое непотребное время, когда все нормальные люди уже давно попили чай и ушли на работу, а бабушки – на базар или в магазин, ага, а в самое, значит, козырное время, когда все на кухнях как раз и пьют тот чай и краем уха, ну, вместе с наставлениями жены, конечно, слушают радио, одно слово, цепляющее, значит, край того уха, стоит уже не 12, а целых 19 рублей! То есть целую упаковку вот этих американских сосисок, 20 штук! Это ж как надо оборзеть, господа журналисты, чтобы за одно слово, “гав”, например, драть два десятка сосисок. Да еще и поиздеваться решили – объявляют: за одно слово или за одну секунду. Вот тут и думай, значит, и гадай, и решай: что тебе лучше – заливисто пролаять в ту секунду все свои “гав-гав-гав” или рявкнуть басом одно “гав”, но так, чтоб и мужик услыхал, и благоверная его на ту секунду заткнулась. И какая, скажите на милость, собака сумеет за одну секунду сожрать 20 сосисок? Думаю, даже собака Баскервилль с этим не справится. А радиожурналисты вот научились же!..
Ну да ладно, пошел я по старому адресу, в радиодом, и надо же – именно в рекламбюро обнаружил Геннадьича, бывшего тихоокеанца, то есть сбежавшего года три назад из радиостанции “Тихий океан” на эту вот хлебную должность.
В сауну? На шару? Ну, ты даешь, брат, конечно, с удовольствием! А с шефом на пару можно? Да ради Бога! Хоть с шефиней... Всё, лады, договорились. Самую последнюю визитку “САУНЫ-ТЕРМЫ” дрогнувшей рукой отдал я Геннадьичу и пошел восвояси, то есть домой, в родную баню. Раньше было и существительное такое “свояси” и означало оно: свой дом, своя семья, родина.
Во своясях, однако, было холодно и, соответственно, неуютно. Свет, правда, еще горел. И самовар, слава Богу, еще кипел. Мою радостную весть о завтрашнем пришествии журналистов Виктор Борисович принял однако не шибко радостно: чем, мол, платить будем? Я ответствовал эйфорически: “Бартером!” Света с Надеждой мне улыбнулись. Влад кисло поддержал их. На том и разошлись ночевать.
Утром встала дилемма: начинать сотворение “Ташкента” в сауне прямо сейчас, рискуя вызвать недовольство нервного электрика лечебницы, который может надолго вырубить нашу многомощную электрокаменку (по причине, естественно, неплатежей), или терпеть до вечера, рискуя опять же вызвать недовольство патрициев прохладной баней. Спасли положение четыре студента, успешно сдавших с утра последний экзамен зимней сессии. Скинувшись по полтиннику, они заказали сауну на два часа – с 12 до 14.00. Взяв с них предоплату и обратив ее в жидкую валюту, быстренько нейтрализовали электрика и раскочегарили каменку.
К полудню студенты саморазогрелись, и потому недоразогретая сауна показалась им вполне “Ташкентом”. А наши банщицы – лоллобриджидами. Денег у студентов, само собой, куры не клюют (нечего, то есть, клевать), а хочется ж все оптом: и баньку, и массаж (лучше эротический), ну и “это самое” тоже,  если отколется, конечно, бесплатно. Впрочем, не совсем бесплатно: пивком они наших банщиц угостили, буль-буль-буль, значит, и давай тут – разумеется, ненароком вроде – демонстрировать им свои мужские прелести. А ребята, надо признать, оказались породистые, один так и вообще показал полную боеготовность. Устоять бедным девушкам против такой артиллерии, сами понимаете, стоило трудов немалых. Если б не Влад, появившийся, закосив под массажиста, в кимоно (купленном в Японии в морские еще времена), Свету могли бы и охмурить: она ж у нас по гороскопу – скорпионша. Влад предложил тому, боеготовному, сделать массаж по льготному тарифу. Тот воззвал к друзьям-однокашникам, они скинулись, и Владу пришлось-таки поработать. Хоть и по льготному, но выдал он так эротически, а лучше даже вот как сказать – суперэротически (охи, ахи и ухи разлетались прям как на лесоповале), что бедняга студент в конце “сеанса” еле сполз с помощью “массажиста” с топчана, и трудно поручиться теперь, сможет ли он вообще продолжить свой род. Однако в 14.00 розовые студенты ушли довольными.
Не менее довольны были и мы: в сауне – полный “Ташкент”, можно и самим отогреться, и к пришествию журналистов всё на-товсь.
И вот в 19.00 к самому нашему порогу причалил редакционный “рашен-мерс” (УАЗик) с надписью в полстекла: ПРЕССА. 
Виктор Борисович встречал “дорогих гостей” в полном соответствии с дипломатическим протоколом, как Горбачев или Ельцин Гельмута, например, Коля “у трапа самолета”, – у дверей УАЗика. Надя и Света только что не кланялись гостям, светясь гостеприимством и широко, “а-ля Надежда Бабкина” улыбаясь. Геннадьич со своим поместительным (можно мерять его в пивных кегах) и довольно молодым еще, меньше сорока, шефом, тоже ответно-приятственно лыбясь, оглядели наш салун-предбанник со столом, украшенным одной-единственной нищенкой-бутылкой “Шиповника на коньяке”, двумя бутылками пива и пакетиком сушеного кальмара (все это  куплено  на массажный заработок Влада), вальяжно растелешились, укутались простынями, выданными банщицами, и – вперед, на “духовные” подвиги, то есть в нашу “духовку”. Термометр на верхнем полке показывал эталон – 120 градусов. Кедровая обшивка благоухала на всю катушку, каменка-грот смотрелась ой-ё-ёй как, банщицы в классических “мини-бикини” деловито сновали по треугольнику: парная – душ – бассейн, наводя самый последний какой-то, только им ведомый марафет, брызгая ароматическим спреем и пробуя ладошкой воду. При сём они то и дело (школа Виктора Борисовича) справлялись у клиентов, не хочется ли им... чего-нибудь еще. Шеф, моржом-альбиносом развалившийся на верхнем полке, отшучивался: и так, мол, все классно, как в Гонолулу, ну, можно, конечно, еще в бассейн, допустим, пару русалок запустить. Геннадьич, сидящий на нижнем полке, похлопал Свету по круглой попке, и она, пользуясь отсутствием ревнивца Влада, одарила его вроде бы робкой своей скорпионьей улыбочкой. Не ведал Геннадьич, что ему угрожало...
Повыпарив из своих телесных кегов литров по пять, поплескавшись тюленями в белокафельном бассейне, патриции созрели для застолья. Пленка воды на их необъятных спинах высыхала островками прямо у меня на глазах, словно те островки были миражами в пустыне. “Царства стираю в карте я” – пришел на память Маяковский. У патрициев, слава Богу, с собой оказалось две пластиковых по 1,5 л посудины с пивом, так что мы, вопреки опасениям, с застольем не опарафинились. Когда дошло дело до нашего “Шиповника”, Виктор изложил суть проблемы: сауна, дескать, не хуже других, сами видите, а народ-сволочь валом почему-то не валит.
-  Реклама – двигатель бизнеса! – Изрек Геннадьич, со вкусом жуя наш кальмар. 
-  Сделаем, ребята, для вас – в лучшем виде, – заверил вальяжный шеф, расправляясь уже и с нашим пивом.
-  Сколько это будет стоить? – Наивно и грустно, как провинившийся школьник, вопросил Виктор.   
-   Смотря в какое время дня, – через губу обронил шеф.
-   Я ж называл тебе наши расценки, – Геннадьич воловьим взглядом уставился на меня, – ты ж вроде записывал...
-  Да, 19 рэ утром, 12 в обед. 
-  Нет, дорогой, не в обед, – назидательно возразил Геннадьич, – обед тоже время сенокосное, соответственно и такса повыше. Ну а 12 – это, брат, в межобеденное время, которое после десяти. Вот так, дорогой!.. 
Поймав себя на том, что у меня разинут рот, я захлопнул его и, честно говоря, тут же вновь поймал себя на четкой президентской мысли: неплохо бы замочить этих двух боровов в сортире. 
Как ни странно, мысль сия меня не испугала. Напротив, она начала эволюционировать, как у Дарвина. Мочить их, сказал я себе, надо не до конца, не по-президентски, а лучше по-нашенски, по-банно-прачечному.
Боровы тем временем пошли в “духовку” на второй заход.
Я поделился своими планами с Владом, и нам удалось на пару уговорить Виктора оставить нас с клиентами наедине. Так легче, дескать, будет столковаться. Девицы-красавицы легкомысленно похихикали, узнав про наши планы, и обещались во всяком случае не мешать.
Дверь “духовки” запиралась на ключ, и я неслышно – под грохот шайки, “нечаянно” уроненной Владом, – повернул его. Всё, ребятки, дело сделано, сказал я себе, осталось просто ждать.
Ждать пришлось всего-ничего, минут пятнадцать. Послышался сначала легкий толчок в дверь, потом толчок посильней, за ним – корректный, чуть ли не робкий стук: тук-тук-тук, через несколько секунд погромче, а буквально двумя-тремя секундами позже – вовсе уж громкий, некорректный такой, знаете ли, стук-буханье: бух-бух-бух! Ну и конечно же мы не могли этого не услыхать. Света тоненьким буратиньим голоском вопросила через дверь:
-  Что вам, мальчики, а?   
-  Откройте!
-  Ой, бедненькие, силёнок нет совсем, да? Счас открою.
Дерг, дерг дверь – не открывается.
-  Действи-и-ительно, – ну прям артистично сыграла Светка! – Счас, мальчики, счас позову мужиков, не волнуйтесь.
“Мужики” нашлись достаточно быстро – через пять минут, но за это короткое время дверь изнутри пробомбили не меньше пяти раз.
- Хорош, ребята, не ломайте, сейчас откроем, – успокоил гостей Влад и звучно, с хаканьем – х-ха, х-ха! – подергал дверь. – Да, знаете, разбухла, наверно. Вы там пару, случаем, не поддавали?
-  Нет! Нет! Какой пар, откуда?
-  Странно. Тогда отчего ж она, зараза, могла разбухнуть-то, а?
-  Это вам лучше знать! – Донеслось нелицеприятное из-за двери.
-  Слушай, а может, замок защелкнулся, Влад? – Вмешался я. – Ты ж помнишь, был случай: вот так же пьяные мужики, пардон, патриции резко пнули дверь, а он – щелк и всё. И пришлось слесарюгу звать, помнишь? 
-  Конечно, как не помнить! Сходи, ты ж лучше знаешь, где он может быть. А я побуду тут пока, ага?
-  Добро, я побежал.
-  Эй, вы что, гвардейцы, хотите из нас пян-сэ корейское сделать?!
Это я услыхал уже вдогонку, громко-слышно отступая от двери.
-  Да ну, ребята, пян-сэ это такая гадость, – утешил их Влад, – да к тому же стоит дорого – целых семь рублей. Это значит, в межобеденное время, как вы сказали, за одно слово и двух штук не купишь. 
За дверью воцарилась странная тишина.
-  Вот утром да, почти что три штуки можно съесть – и всего за одно только слово!.. Или за одну секунду?.. 
Молчание.
-  За слово или за секунду?
-  Не понял, – послышался наконец басовитый голос радиорекламного  шефа. “Слава Богу, – подумал я, – оба, значит, живы”.   
-  Чего вы не поняли? – Переспросил Влад.
-  Юмора я не понял!
-  Да какой тут юмор, ребята, тут всё серьезно. Покуда слесаря нет, я посчитаю, сколько вы просидите там секунд. Ну и соответственно, значит, на эту сумму сделаете нам рекламу. Договорились?
-  Бросайте, гвардейцы, шутки шутить! – С угрозой возопил тенором Геннадьич.
-  Ну какие могут быть шутки, брат! Дорогой наш, уважаемый клиент, нам не до шуток! Нам просто позарез нужна реклама... 
“Ай молодец,– подумал я про Влада.–“Дорогой” и “брат”– это классно, дразнилка просто чудо!” А Геннадьич вконец озверел и материться начал безбожно. 120 градусов, что уж там говорить, на человека действуют, конечно. А Влад ничуть не смутился и принялся вслух, громко считать “слова”. Только матерные, разумеется. Когда насчитал полсотни, взялся тут же, не отходя от кассы, умножать их на 19. Получилось 950 рэ, о чем он и доложил затворникам, сообщив, что на рекламу нам с лихвой хватит.
-  А вот и слесарь, ребята! Всё, вы спасены! – Объявил он и, тихонько повернув ключ, быстро спрятал его в карман.

Послесловие:  Наша “САУНА-ТЕРМА С САМОВАРОМ”, не нуждаясь в пошлой радиорекламе, вскоре приобрела много добрых клиентов, патрициев и плебеев, и, даже не повышая, как другие, цен на услуги, про-цве-тает на все сто. И даже – на 120. Градусов. Так что приходите, грейтесь на здоровье, отдыхайте, пейте целебный чай, пользуйтесь целительным массажем (не Влада, о нет, настоящего профессионала) и мудрыми советами бывшего морского айболита Виктора Борисовича. Звоните 310-903 в любое время и – добро пожаловать!

1996 – 2001


      Рассказ шестой:                С.Ш.                Д И А Г Н О З

На самой нижней палубе, в каюте парусного мастера сошлись вокруг стола, накрытого отвальным “бэмсом” (бутылка водки, крупно порубленная чайная колбаса и безразмерные корейские огурцы), три пары “золотых рук”: хозяин каюты Владимыч, боцман Дмитрич и матрос Серега Шестаков. Последний, может быть, больше других оправдывал золотое звание, ибо мог заменить и боцмана, и даже славного, известного на морях мастера по парусам. Да плюс ко всему Серега считался на флоте одним из самых больших спецов, “секущих” в дизельных японских автомашинах, с конца 80-х ставших главной статьей дохода моряков-дальневосточников. ПУС, парусное учебное судно, на котором все трое оттрубили по десять лет, раньше занималось исключительно оморячиванием курсантов мореходных училищ. С переходом страны к рынку оно чуть было не ушло в руки рыночных торговцев японскими лимузинами, однако все же уцелело и передано было училищу. Когда большинство институтов стали вдруг называться университетами, училище переименовали в Морскую академию. Главный академик, беря пример с ректоров нью-университетов, сделал учебу платной и ПУС также перевел на самоокупаемость. Парусник теперь, оморячивая гардемаринов, заодно возил с японских автостоянок и скрапов дешевые там и дорогие здесь “тачки”. Серега, по заявкам начальства, отбирал из них лучшее. Таким образом рядовому матросу Шестакову цены не было. Его ни за что и никогда не отпустили бы с судна, не случись с ним того, что случилось...
 И вот друзья прощаются. Известно, уходящим легче, чем остающимся, вдвойне. А тут так и вообще втройне: Владимыч с Дмитричем знай себе наливают, а Серега-то – непьющий. Да, редко такое случается на флоте, но – вот он, пожалуйста, можете убедиться сами, не пьет вообще, сидит с друзьями за “бэмсом” и пьет чай с огурцами и колбасой. Боцман, человек мужественный, суровый, переживает потерю ллойдовского матроса молча. Угрюмо хлопает рюмку за рюмкой, плотно закусывая, зная, что через пару часов придется “морозить сопли” на верхней палубе – отшвартовывать судно. Парусный мастер, он же известный яхтсмен, мастер парусного спорта, не менее мужествен, но – неистребимый романтик в душе – он берет с полки над столом книгу стихов своего друга-поэта Евгения Мелькова, дважды сходившего вокруг света парусным матросом, и читает, то и дело взглядывая на Серегу:
Корабль уходит без меня. Тоска.
Канат издалека – как тонкий волос,
И мачта что-то вроде стебелька,
А с парусами – белый гладиолус!
Ах ты ж, бляха медная, ну для чего ж так душу-то травить, а? И без того Сереге чай тот кажется с горчицей. Им – в море сейчас, а ему...
И вот уже он стоит на причале, стоит в стороне от толпы жен, детей, невест, один-одинешенек, как памятник, улыбается, изредка машет кому-то на палубе, то ли Владимычу, грудью легшему на леера шкафута, то ли Дмитричу, стоящему на брашпиле, как и положено боцману, вирающему якорь. Цепь надраена, корабль медленно тянется за ней. На душе у Сереги не просто кошки, а якорь-кошки скребут. Друзья при деле, он один без дела, его словно за борт выбросили, как балласт, им – в рейс, а ему-то – в больницу, в лазарет-клизмолет.
У него с айболитами всегда были проблемы. Еще в армии, пацаном-первогодком намотал, как водится в казармах, заразу – Боткина, и всё, и пошло-поехало... Печенка посажена проклятой желтухой, защитные реакции организма срабатывают автоматом, перекрывая ход заразе, а человеку-то от того перекрытия тоже ведь худо. Короче говоря, прихватило бедного Серегу так, что на переборку лез от боли в последнем рейсе. Ну и пошел сдаваться айболитам. А им, известно, только попадись: тут же, не отходя, как говорится, от кассы – на, получи путевку в клизменную жизнь, на койку в стационар...
Больница Водздрава раскинула свои корпуса в зеленой пригородной зоне, и если бы ничего не болело, подумал Серега, классно было б тут отдохнуть. Медсестрички в белых халатиках, некоторые даже без лифчиков бегают, оно ж сразу видать – сзади, на лопатках, гладко. Врачиха тоже молодая, тридцатник с небольшим, симпатичная шатенка с карими, нарочито строгими, да все равно видно, что добрыми, правда, уставшими глазами. Наталья Викторовна, терапевт.
Серега на автомобильных дизелях так набил глаз и руку, что мог, бывало, с одного взгляда на выхлопную трубу поставить диагноз: горе-водила не следил за водой в отстойнике топливного фильтра, не регулировал форсунки и вообще, похоже, под капот давно не заглядывал. Будущие автовладельцы из экипажа всегда норовили пристроиться к Сереге, идя за машинами на автостоянку в Японии. И все пожизненно дивились этой  его чудесной, с их точки зрения, способности мгновенного автодиагноза.  А на самом деле ничего тут чудесного такого нет, всё до упора просто: вот тебе дизель, вот его выхлоп, черный, к примеру, как прическа негра – всё ясно, или форсунки не опрессованы, или кольца на поршнях залегли, или фильтр воздушный менять пора. На подъем машина не тянет, значит, топливный фильтр тоже пора менять. Ну и так далее...
Врачиха, как водится, приказала раздеться до пояса, прослушала Серегу стетоскопом, нежными женскими пальчиками небольно и даже щекотно пощупала печенку, спросила, на что больной жалуется, кем работает, и, узнав, что матросом, неожиданно выдала:
-  Со вторым вахту стоишь?   
-  А-га... – Он округлил невольно глаза и отвесил челюсть. – А-а как вы узнали?
-  Жареная картошка? – Спокойно продолжила разворачивать свой диагноз Наталья Викторовна.
-  Ага! – Серега уже восхитился больше, чем удивился. Надо же –  как подсматривала все равно! За самой потайной, ночной вахтой “ревизора”, второго то есть помощника капитана. Ночами на вахте – флотская традиция – жарили они картофан на говяжьем жиру. Жрать почему-то ночью страсть как хочется. Но с его-то печенкой...
Вот так, ребята. Оказывается, не только дизелю можно поставить быстрый диагноз. Во дела!.. Да, вот где настоящие чудеса-то!
Всю жизненную философию и музыку сфер, все гармоничное мироустройство Серега Шестаков постигал через прекраснейшее из творений человеческого гения – автомобиль, его двигатель, дизель, а точнее так – Дизель. Потому что это и был человек, Рудольф Дизель, немецкий инженер Diesel. Чуть больше ста лет назад его осенила эта счастливая идея, и вот человек может ездить без всяких дурацких свечек и карбюраторов и слушать благородные четыре дизельных такта.
Человек, Серега Шестаков может вообще передвигаться бесшумно по морям – под парусами. Под белыми крыльями, под яркими звездами – ночью на вахте – так здорово думается. Если бы Рудольф Дизель хоть одну вахту отстоял с «ревизором», он мог бы изобрести еще не то! Даже он, Серега, никакой не инженер, а простой матрос и самый обыкновенный автолюбитель,  соскучившись по родной, на берегу, в гараже стоящей машине, придумал как-то на вахте новый способ накачки колес: компрессор кондиционера отсоединяешь от радиатора, ставишь небольшой ресивер с краником – и все, качай на здоровье. Вы можете, конечно, не верить, ваше право сказать: паруса и дизель – что может быть полярней?! Но в душе матроса Шестакова, смею вас уверить, рокот мотора и музыка звезд странным образом сливались в симфонию.
В больнице однако наслушаешься других, гальюнных симфоний: в этом отделении ж одни желудочники лежат. Порой и нос, и уши хоть затыкай. И никуда ведь не сбежишь, в коридор разве что, где сквозняки гуляют, но тоже какие-то, прости Господи, противные донельзя, больничные, сладковато-гнилостные.
Привычка (не зря говорят – вторая натура) добираться до сути, до самого последнего винтика и шайбы, сто раз клятая, в общем-то, привычка, та, что держит до ночи в гараже, отнимает жену, повлекла Серегу и в болячке своей разобраться до конца. Что это – простое любопытство, любознательность? Нет, он не Жак Паганель, он прагмат, автомобилист, раскидать движок ему необходимо для вполне определенной цели – докопаться до причины косноязычья в благородных четырех тактах, до потекшего сальника или крякнувшей помпы охлаждения движка. Ну, то есть для того, чтоб отремонтировать. Во имя исцеления, значит – мотора или печенки, все равно. Он выпросил у врачихи том Медицинской энциклопедии и давай выуживать из нее суперсведения о своей намотанной в казарме знатной заразе, трехименной заразе: желтухе – вирусном гепатите – болезни Боткина. Она, к тому же, разветвляется, как моторы разной модификации, на гепато-церебральную дистрофию, гепатохолецистит и прочую бяку. Да, все это не так интересно, как противно, а вот сам великий айболит Боткин, к тому же тезка его, куда интересней. Оказывается, их было три братана, и все – вот где номер – стали знаменитыми: один – писателем, другой – художником, третий вот – ученым, Айболитом с большой буквы.
Наталья Викторовна – тоже с большой буквы Айболит. Серега, можно сказать, влюбился в нее, во всяком случае, в ее карие, утомленные  чужими бедами глаза. Диагноз насчет жареной картошки, который выдала она в первую минуту встречи, ему не забыть теперь по гроб. Дело здорово пошло уже на поправку, скоро выписываться. И вот в чем Серега уверен: не пилюли, не микстуры и не процедуры исцелили его, а – нежные пальчики Натальи Викторовны. Да, именно так, он в этом уверен на все сто! И скоро возвращается из рейса его крылатый корабль, и он свидится с Владимычем и Дмитричем, и будет приходной «бэмс» в просторной каюте парусного мастера, и он с удовольствием будет пить с ними водку, ну то есть, как обычно: они – водку, а он – чай с безразмерными корейскими огурцами. И будет рассказывать им про Диагноз, Наталью Викторовну и братьев Боткиных. 


 2001



                Т Р Е П О Р Т А Ж
                Г.Ш.

Сбылась мечта поэта (без кавычек, заметьте) – я стал спецкором, то есть морским корреспондентом самой популярной флотской радиостанции, вещающей «от Арктики до Антарктики». Теперь я не был привязан к какому-то одному борту, где в многомесячных промысловых рейсах тебя окружают одни и те же физиономии, отчего ведь и спятить недолго. «Экипаж, конечно, одна семья», особенно на плавзаводах-краболовах, где из пятисот членов экипажа – двести-триста женщин (раздельщицы рыбы, краба и укладчицы в баночки), но Бог свидетель, я не засиживался и там, хоть там и «медом намазано». Меня воспитывали Александр Грин, Новиков-Прибой, Джек Лондон, Джозеф Конрад, мне безумно нравились их герои – капитаны Грэй, Дюк, Вульф Ларсен, я не говорю уже о флибустьерах, от которых все мальчишки балдеют, самозабвенно напевая о том, как «в флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса».
    На плавзаводах в ту пору хватало водоплавающих чиновников всех мастей: замполиты, комсорги, профорги, физорги, кадровики и много еще дармоедов, величавших себя «белыми людьми». Спецкора «Тихого океана» они считали своим, и это мне претило. При первой возможности я перепрыгивал на борт сейнера или траулера, к мужикам в резиновых сапогах и робах, где душа и  глаза мои отдыхали от белых сорочек и галстуков.
   Однажды в минтаевую путину у западного побережья Камчатки я долго пробыл на борту огромной рыбомучной плавбазы, варганя по заданию радиостанции передачи о «форвардах пятилетки». Намотав все это дело на пленку, я собрался домой.
    Апрель. Хоть и лед вокруг, а все равно весной запахло. Как рыбаки говорят: «О, весна! Помойки оттаяли, щепка на щепку лезет, пора и мне на берег»... Ан не тут-то было, ку-ку, оказии нет, хоть кричи караул. Ни белого лебедя «пассажира», ни транспорта-перегрузчика, ни танкера с топливом или пресной водой – ни-че-го!.. Днем и ночью сидел я с радистами в радиорубке, прослушивая «промысловые советы» и «капитанские часы» всех экспедиций – приморских, хабаровских, сахалинских, камчатских и даже магаданских: я готов был, добравшись до любого берега, лететь оттуда во Владивосток самолетом. Глухо! Из района лова не собирался уходить никто.
В полночь, тоскуя, я поднялся на мостик. В лобовых окнах рулевой рубки на чернобархатном фоне ночи горели подвижные цветные звездочки – ходовые огни СРТМов и РСов*, идущих с тралами или валяющихся на зыби в дрейфе в ожидании сдачи уловов. Рыбы было – «как грязи», так говаривали в те годы, ну и рыбалка шла сенокосно. Очередь к плавбазе на сдачу насчитывала с полдюжины судов. Только что заступившая вахта «ревизора», то есть второго помощника капитана, работала с хабаровскими колхозниками, держа связь с ними на их радиочастоте.
-   «Таежный» – «Туре»!.. Слушаю, «Тура»... Сколько сдал?..
-  «Торосистый» – «Трудовому»!.. Чё хотел, «Трудовой»?.. Да просто, Петрович, поболтать с тобой со скуки... 
Хабаровчане все на «Т». И тарахтеть по ночам в эфире зело горазды. Вот еще парочка появилась:
 «Точный» – «Торопливому»!.. На связи «Точный»... А, это ревизор, да?.. Да, ревизор, а кто нужен?.. Капитан нужен... Он отдыхает... Тогда знаешь что, передай ему, это капитан говорит, чтоб не докладывал утром на переговорах с колхозом, что мы снялись. Я сам доложу, позже. Добро?.. Добро, передам. Всё?.. Всё. Счастливой вам рыбалки!.. Спасибо, доброго пути вам!..
Я буквально прыгнул к «Рейду»* и схватил трубку:
-  «Торопливый» – «Чуеву»!!!
-  Слушаю вас, «Чуев», что нужно?
  -  Куда вы идете?
-  Домой идем, в Приморье.
Боже, я чуть не задохнулся на радостях. И сам затарахтел: вот, мол, надо позарез во Владик, я такой-вот-сякой корреспондент вашего любимого «Тихого океана», готов поведать миру про ваши трудовые подвиги, передать по радио вашим родным приветы и песни... В ответ капитан «Торопливого» – с улыбкой в голосе:
-  Да у нас же РСик, у нас для вас и койки не найдется, сами не захотите.
-  Захочу! – Кричу. – На диванчике согласен!
-  Да дело в том, что мы уже далеко от вас, миль пятнадцать уже отошли. И с топливом у нас напряженка.
Но улыбка в голосе, слышу, не исчезла. И я сгоряча пообещал, зная о добром отношении ко мне капитана-директора «Чуева», помочь с топливом. Капитан РСа, буквально поймав меня на слове, запросил десять тонн. Я прямо с мостика позвонил капитану-директору, и он... отказал. Больше трех тонн, сказал, дать не могу: приписного флота два с лишним десятка единиц, а танкера на горизонте не видать... 
  «Торопливый» обрадовался и трем и повернул к плавбазе. А я оценил мудрость его капитана: проси втрое – получишь то, что хотел. Ура, ура, ура! Через полтора часа меня заберут, иду домой!.. Зашел в капитан-директорскую каюту попрощаться и выпросил заодно бутылку водки из капитанского буфета «для знакомства на РСе». Приготовился мигом, мне собраться – подпоясаться. И вот уже мой сейнерок под бортом, и вахтенный лебедчик опускает меня на его крошечную палубу в огромной пересадочной корзине, очень похожей на клетку попугая. Вокруг ночь, валкая палуба суденышка неверно озарена светом базовских огней, в рубке «Торопливого» темень. Матрос ведет меня туда. Тащусь по крутому трапику с тяжелой сумкой (репортерский магнитофон, книги, бутылка), но мне навстречу спускается человек в кирзачах и рыжем рыбацком свитере, хорошо так улыбается и приглашает в капитанскую каюту, дверь которой вот она, рядом с трапиком на мостик. Каютка – два на два метра, да РС ведь и сам-то с катерок, только почерней-почумазей. Экипажа на нем шестнадцать небритых, с бородами «по-охотоморски», рыбаков, все в одинаковых свитерах и сапогах, кто в резиновых, кто в кирзовых. Вру, не 16, у одного – у капитана – безбородое и оттого самое интеллигентное, как оно и положено капитану, лицо.
  -  Геннадий Алексеевич, – он не протягивает, а просто предлагает руку, не отпуская ее далеко от себя. То ли размеры каюты тому причиной, то ли личная скромность безбородого человека в свитере. А только на душе сразу тепло становится.    
Через четверть часа – с базы плюхнули в наш топливный танк обещанных три тонны соляра, моих «командировочных», – мы отвалили в ночь. Коротышка диванчик завален был газетными подшивками: РС – не плавзавод, тут тебе и кабинет, и красный уголок – всё в капитанской каютке. Баскетбольным ростом я похвастать не могу, но и мне уместиться на этом диванчике оказалось совсем непросто, пришлось согнуть ноги в коленях, уперевшись носками в рундучок, морской платяной шкаф. Подшивки я сложил в изголовье и лег – как есть, не раздеваясь, ибо застлан диванчик был тертым байковым одеялом, первородный цвет которого не определил бы и реставратор из Эрмитажа: весь долгий рейс на нем, как видно, сиживали поочередно все шестнадцать членов экипажа.
Значит, так, «белый пароход» идет от Камчатки до Владивостока четверо суток, стал прикидывать я, а у РСика ход всего десять узлов,то есть мне на этом диванчике бултыхаться с неделю. Так-так... Морские часы на переборке показывали без пяти два часа ночи, но спать совсем не хотелось: волнительные моменты в жизни сну не помощники. Я взял со столика потрепанный журнал «Вокруг света» и только начал читать про пигмеев и бушменов, как вернулся с мостика хозяин каюты.
   -  Всё, порядок, легли на курс, зюйд-зюйд-вест, идем домой, –  деловито, как на капитанском радиочасе, доложил Геннадий Алексеевич и улыбнулся домашней улыбкой.
-  А почему – во Владивосток? Вы же хабаровчане!
-  У нас приписка только хабаровская, сам рыбколхоз – в тайге, в поселке Верхняя Эконь. – Капитан взглянул вопросительно: знаю ли я, мол, медвежьи углы. Я отрицательно мотнул головой. – Да там и из нас никто даже не бывал! – Хорошая, прямо светоносная улыбка у капитана. Я где-то читал, что по улыбке можно определить, добрый человек или нет. – А экипаж у нас весь – приморцы, большинство из Владивостока.
Сна – ни в одном глазу, ни у него, ни у меня. И я достал из сумки бутылку и выставил на столик:
-  За знакомство, за прописку, да?
Реакция капитана удивила меня. Он опустил глаза, засмущавшись как-то по-девичьи, усмехаясь куда-то в пол. И лишь после этого поднял на меня откровенно радостное лицо. И спросил:
-  А можно, я еще одного человека приглашу?
-  Господи! Да конечно же! – Изумился я: сбылась моя мечта, он из-за меня возвращался на целых пятнадцать миль и у меня же – ну, интеллигент! –  спрашивает  разрешения на такое...
Через две минуты в каюте оказались рыжий бородач тралмастер и миски с царской закусью – румяным, поджаренным на сливочном масле крабовым мясом. А только мы успели разлить по стопке, заявилась еще одна борода – «дед»-стармех с поллитровой банкой красной икры. Разлили на четверых и не мешкая выпили. Мне показалось, они торопились, опасаясь какой-либо третьей бороды. Но нет, после рюмки закурили, расслабились, разговорились. На закусь нажимал я в одиночестве.
-  Вы очень вовремя с этим, – капитан кивнул на бутылку, заразительно улыбаясь. – Ох, вчера у нас тут да-а... Скажи, дед, чего у нас тут было?
-  Ой, было, – сощурился «дед», мотнув черной, совсем не дедовской бородой.
-  Ни в сказке сказать, ни пером описать, – поддакнул рыжебородый «трал».
-  Да-а, не описать, это точно! – Утвердил капитан и взглянул на меня испытующе-весело. Но я испытание прошел уже тем, что выставил «пузырь». – Мы вчера, значит, зашли в Кировский, да-а, и взяли три ящика водки...
Мужики болезненно поморщились на этих словах.
-   Погода отличная, вы ж видели, вчера была, ну и сошлись мы, значит, с «Точным» борт о борт. Он из нашего же колхоза, из Верхней Экони. Ну вот, пришвартовались и давай прощаться. Да-а-а! – Выдохнул, юморно зажмурясь, капитан. – Отвели душу. За всю путину!
Тралмастер, сидевший ко мне правым боком, повернулся взглянуть, видно, на часы на переборке, и я заметил у него под левым глазом четкий след вчерашнего прощания с соратниками. Синий «фонарь», увы, не гармонировал с рыжей бородой. И невольно подумалось: «деду» больше бы подошло.
Капитан, заметив, что я уже все заметил, прокомментировал:
-  Боцман с боцманом, «трал» с «тралом» имущество колхозное делили.
-  Ой, делили... – Опять поддакнул тралмастер.
-  А что ж «дед» в дележе не участвовал? – Встрял я.
-  У нас – неделимое, – тряхнул аспидной бородой стармех, – дизеля. Это у них там веревок всяких полно. А нам что делить?..
-  Да-а, а матросам что? – Капитан разлил по второй и, держа опустевший сосуд за горлышко, поднял над столом. Прощально поглядел на свет. – А ведь все почти с «фонарями».
-  А что делили-то, славу, что ль: кто первый сейнер на деревне Верхняя, как ее?..
-  Верхняя Эконь. Нет, ничего не делили, – капитан подложил мне еще краба. – Вы ешьте, не стесняйтесь. Это нанайский колхоз, и нас там всего два РСа. Мы  ничего не делили, просто крепко попраздновали на прощанье.
-  А хоть один нанаец у вас есть? – Поинтересовался я.
-  На «Точном» один есть. – Капитан неожиданно опять расцвел. – О-о-й, что было! Он стал танцевать свою какую-то национальную лезгинку с ножом в зубах. И кому-то из ихних же это сильно не понравилось, да. Они отняли у него нож и давай его лупить. Бог ты мой, как ему досталось! Да еще и за борт его уронили. Хорошо, парень морозоустойчивый, вода-то ледяная, да-а. Достали, обтерли полотенцами – он как новенький.
Что-что, а причащать северян к пойлу мы лет за двести научились. Медики открыли недавно, что их организм совсем беззащитен перед спиртным. Им просто нельзя пить, выморочные это дела. А нам всё хиханьки-хаханьки...
Будто в ответ на больно легко скользнувшие в моем сознании нелегкие эти мысли, судно качнуло на неожиданно крутой волне. Рюмки, тарелки поползли по столу.
-  Ветер к югу заходит с востока, – сказал капитан, поймав обеими руками банку с икрой. – Циклон идет, японская карта* никогда не врет.
Качнуло еще резче, винт оголился, дизель сбился с ритма, зачастил. «Дед» метнулся к двери, поспешил в машину.
-  Пойду-ка и я на мостик, гляну, что там творится, – капитан встал. За ним тут же и «трал» поднялся. Стрелки с переборки семафорили прямым углом: три часа ночи. Немедленно, как это бывает после застолья, захотелось спать. Набросив на газетные подшивки полотенце, я лег, согнул ноги, накрылся своей теплой кожанкой, отвернул в сторону голову настольной лампы и уснул, подумав на сонную дорожку о том, что завтра, то есть уже сегодня, четверг и после обеда меня будет вызывать на частоте 13150,4 килогерца «Тихий океан»...
В восемь утра ну очень не хотелось просыпаться, но вокруг кипела жизнь, в каютку то и дело заглядывали бородачи с возгласами «Алексеич, тут?.. Нету». И я встал, размял затекшие в согнутых коленях ноги, сходил умылся, прочувствовав и тут разницу между комфортной плавбазой и сейнерочком, где даже в капитанской каюте нет умывальника и к нему надо идти через кают-компашку, в которой ночная вахта гоняет чаи. Между прочим, здесь трудно отличить друг от дружки старпома, к примеру, от матроса. На плавбазах, плавзаводах они ж – земля и небо, там старпом не просто чиф, а натуральная, по-маяковски, змея двухметроворостая: старший помощник капитана-директора, облаченный в форму с золотыми лыками. А тут вот они, сидят рядком три бороды, ну, та, что в робе погрязней и руки почерней, механик, значит, а так все трое украшены «фонарями». И даже прятать их не норовят, они про них попросту, видать, забыли: обычные дела. От их «фонарей» у меня неожиданно рождается праздничное, новогоднее настроение. И мелькает игривая идейка... 
Сажусь с ними завтракать. С мостика спускается капитан, присоединяется к нам. Одет-то он так же, как старпом и матрос, но все же разительно отличается от них: брит и абсолютно «бесфонарен». Поглощая хлеб с маслом, сыр и чай, они перебрасываются короткими фразами:
-  Сколько за вахту прошли? – Это механик.
-  Тридцать восемь миль. – Старпом.
-  С топливом в норму укладываемся? – Капитан.
-  Ага, нормально. – Механик.
Начинаю «брать интервью»: насколько взяли план, кто впереди – они или «Точный», как было со сдачей рыбы на базу, есть ли в экипаже таланты. С последним вопросом все оживляются: талантов, дескать, хоть отбавляй – и тут, и на «Точном» почти все артисты. По выраженью лиц вижу, что имеются ввиду «артисты» в кавычках. Уточняю. Действительно: есть козомёты, козодёры, фуфлогоны, каждый второй – мастер спорта по литрболу, а также мастера художественного свиста и бабочек ловить. В смысле – на хуторе. Близ Диканьки. Та-а-к, думаю, молодцы ребята, начитанные, знание Гоголя, во всяком случае, в наличии. И тут замечаю на переборке левого борта, между глухим иллюминатором и задраенной дверью (волна на ходу достает), такую, знаете, обычно-обязательную на всех без исключения производствах тех времен, крупносерийных, мелкосерийных – не важно, раскрашенную фанерку с залихватской «шапкой» на пол-этой самой фанерки:
           К О М С О М О Л Ь С К И Й 
           ><> П Р О Ж Е К Т О Р <><
 Двумя вертикальными реечками фанерка поделена на три колонки, все три густо покрыты многоточиями. На больших заводах мне приходилось видеть эти самые «КП», засиженные даже голубями, но чаще все же изрисованные и исписанные доморощенными кукрыниксами и этими, Бедными Демьянами, изгаляющимися  над вихрастым строптивцем, неугодившим самому комсоргу цеха, или над сверловщицей, «на рабочем месте» мечтающей о любви. Из ее кудрявой головки с непременным бантиком выпарялось облако, а в нем восседал коронованный жестянкой «прынц». Нет, здешний «Прожектор» честно был засижен многими поколениями мух. И я поинтересовался, кто на сейнере комсорг, кто парторг и кто председатель судкома.
Уникальный оказался пароход! Капитан – диковина – вообще беспартийный. Парторг (с гордостью: «О, он у нас из низов!») – один из матросов, старый пьяница. Позже я убедился: точно, при всех «фонарях». Комсорг? А вот он, матрос старпомовской вахты, допивающий чай рядышком со мной. Ему, согласно «Морального кодекса строителя коммунизма», положено равняться на парторга, и я, приглядевшись к его «фингалам», равнение это оценил.
-  А судкома мы еще, вы извините, – виновато улыбнулся капитан, –  не успели просто выбрать. Вот завтра проведем профсоюзное собрание и изберем.
-  А кого, если не военная тайна, хотите избрать? – Полюбопытствовал я.
-  Да-а-а, – замялся капитан, – даже не знаем. Кого мы судкомом? – Он взглянул на старпома. – Давай тебя, Сергеич?! 
-  Не-е-э! – Старпом чуть не подавился бутербродом. – У меня по приходу и так дел невпроворот, сами ж знаете: врачи, пожарники, всякие проверяльщики из Крайрыбакколхозсоюза, из Дальрыбы. Не-е-э! Давайте вот его, – кивок на третьего механика, соратника по вахте.
-  Не надо, не надо! – Замахал грязными лапами механик. – Мне еще отчет составлять о рейсе, топливо принимать...
-  Всем отчет писать. Не увиливай от общественной работы, – шутливо строжась, погрозил ему капитан пальцем. – Не переживай, мы заместителя тебе подберем. Вот, – он указал на кока, мелькнувшего в проеме камбузной двери. 
Белобородый кок-альбинос (подумалось: ну, хоть так, раз нет колпака и белой куртки) мгновенно нарисовался в двери:
-  Куда вы там меня задвигаете?! А кто ж вас, проглотов, кормить будет? Не пойдет! Но пассаран!..
Так, профсоюзное собрание на судне я спровоцировал, теперь мне можно и удалиться. Я взглянул на часы. До сеанса связи с радиостанцией «Тихий океан» оставалось три с половиной часа. Надо ж успеть еще родить «репортаж с промысла». И я нырнул в капитанскую каюту...
Работалось на диво легко, радостно. Строчил на кренящемся столике и чувствовал в руке творческий зуд. Уже через час репортаж вчерне был готов. Я уточнил у капитана кое-какие детали, предупредил, чтобы радист вовремя настроил приемник и передатчик, и прилег на свой диван-коротышку с журналом «Вокруг света». Польский путешественник Люциан Воляновский так увлекательно описывал людей и обычаи Пятого континента, что я зачитался:
«Конные скачки – это безумие всей Австралии, а верх этого безумия – состязания на кубок Мельбурна, которые уже более ста лет проходят по первым вторникам ноября. В эти часы вся Австралия всматривается в телевизоры и вслушивается в топот копыт, доносящийся по радио с ипподрома, который вмещает на своих трибунах до ста тысяч зрителей. Некоторые посвящают свой отпуск поездке в Мельбурн за тысячи километров, чтобы полюбоваться зрелищем. Во время Второй мировой войны австралийские войска на Новой Гвинее даже приостановили военные действия только для того, чтобы послушать репортаж со скачек в Мельбурне...»
Репортаж... Надо же чтоб и мой репортаж слушали на «Точном» и в Верхней Экони... Где капитан? Я кинулся на мостик – нету, высунул нос на палубу – там встречная волна так через бак хлещет, что до носового кубрика сухим не добежишь, хотя бежать-то всего десять шагов. Заглянул в радиорубку – ага, вот он где. И вовремя заглянул, потому что капитан уже держал в руках микрофон, готовясь докладывать на берег свою обстановку.
-  Передайте, чтоб вечером слушали «Тихий океан», – успел сказать я. 
А через час «Тихий океан» уже вызывал меня на связь. И я передал вот какой репортаж:
Близится к финишу главная путина дальневосточников – Охотоморская минтаевая. На приморских берегах – зеленая весна, а здесь по-прежнему студеное море, послушное ветру, катит ледяные свинцовые валы, трех-четырех-шестиметровые, скрывающие даже траулеры по мачты. Но вот выдался на редкость чистый закатный горизонт, волна улеглась, море позволило сойтись борт о борт двум сейнерам нанайского рыбколхоза из Верхней Экони «Торопливому» и «Точному». Последний остается еще на промысле, а «Торопливый», успешно выполнив рейсовое задание, пришвартовался к собрату для подведения итогов соцсоревнования. Два комсомольско-молодежных экипажа коммунистического труда собрались в тесной кают-компании «Точного». Капитаны обстоятельно доложили собравшимся результаты соревнования, проходившего под руководством партийных и комсомольских судовых организаций на самом высоком уровне. Затем по традиции взяли слово парторги и щедро поделились бесценным лидерским опытом. Комсомольские вожаки также обменялись соображениями по обретению навыков: как молодым быстрее набить руку под присмотром наметанных глаз ветеранов, как избежать синяков и шишек, конечно, неизбежных на промысле, но всё же, всё же...
На этих моих словах радист, такой же синеглазый, как все, зажав рукой рот, чтобы не взорваться случайно и не заглушить репортаж, пулей вылетел из радиорубки, оставив нас вдвоем с капитаном. Геннадий Алексеевич улыбался на диво сдержанно, и я спокойно продолжал:
Рыбаки вообще-то не цицероны, однако вставали один за другим и говорили горячо, оживленно спорили, дискутировали. Проблем в экспедиции не меряно: сдача сырца, бункеровка, снабжение. Дебаты затянулись до утра. На прощанье дружно спели любимую «земную» песню про рябину, а верный сын нанайского народа, матрос «Точного», даже сплясал национальный танец с ножами, за что был награжден громовыми аплодисментами. 
В заключение репортажа я попросил  редактора передать «для форвардов соцсоревнования промрайона» нанайскую народную песню «Марш энтузиастов»...

   Вечером все рыбопромысловые экспедиции Дальнего Востока – от Арктики до Антарктики (может, и австралийцы тоже) – слушали мой репортаж, ну а «Точный» для пристального прослушивания точно приостановил военные, ну то есть промысловые, действия. И буквально через десять минут его капитан вышел к нам на связь и попросил лично Геннадия Алексеевича «премировать корреспондента большой, трехлитровой банкой икры» из личной его посылки, адресованной на берег.
Остается добавить, что бородачи «Торопливого» присовокупили к той икре несколько литровых банок браконьерского краба, аппетитно светящихся розовым мясом, закатанным лично каждым из членов комсомольско-молодежного экипажа коммунистического труда. Скажу честно, более весомого гонорара за репортаж я не получал больше никогда...

* СРТМ, РС – сердний рыболовный траулер-морозильщик, рыболовный сейнер.
* «Рейд» – ультракоротковолновая радиостанция.
* Японская карта – факсимильная карта погоды.


Июнь 2001



                Б   У   Х
                Г.М.


Он мужчина разведенный,
И она разведена –
Что тут говорить!
                Правит нами век казенный,
                И не их это вина,
                Некого винить...

  Из песни Мих.Шуфутинского


Бывает такое с маринистами: пока я по морям шатался, береговые дела мои тоже на месте не стояли. И вот в Дальиздате, терпеливо вылежав два года, пройдя цензуру, редактуру, корректуру, является на свет Божий моя новая книжка – «Юморские рассказы». Это как еще один ребенок в семье!
Семьи, между тем, у меня, моряка с двадцатилетним стажем, нет. О да, она была, как у многих моряков с этим самым стажем, была да сплыла. Куда она делась, каким манером – об этом потом, если будет настроение. Я считаю, не шибко это интересно. Хотя среди «Юморских» уже есть про это рассказ, он называется «Позвони домой»...
В издательстве работают, в основном, женщины. Кто у нас вообще, скажите, двигает культуру? Конечно, женщины, дискриминированные, малооплачиваемые, но вдохновенные и одержимые. Одной из них, редактировавшей мою книжку, я несу шикарный букет, коробку конфет и увесистый пакет с «дарами моря на стол народный» (крабушка, икры, всякоразной рыбки). Она заслужила, она ж трудилась и за меня: вёрстку автор должен вычитывать, а я – вот он, здрасьте, припылил на готовенькое. Но мне все равно рады, я пришел к концу рабочего дня и устроил в редакции то, что при Горбачеве стали называть «чаепитием». Зная про госгонения на застолья, я закамуфлировал бутылку в букетную фольгу и, вручая цветы и актерски, в притворном испуге, оглядываясь, добыл ее оттуда жестом факира и выставил на стол, заваленный рукописями и словарями.  В редакции четыре таких стола, но я застал лишь троих «столоначальников»: двух дам (взрослая и детская проза) и редактора краеведческой литературы, сутулого очкарика лет сорока, в общем, моего ровесника. Однако только мы успели расположиться, развернув скатерть-самобранку, то есть расстелив пару газет простынного формата, нарезать батон, колбасу и разлить коньяк по рюмкам, как дверь растворилась и возникло в проеме воистину чудное видение – красавица. Глаз мужика, думаю, не до конца еще изучен, в нем сокрыт классный фотоаппарат с избирательной способностью и автоматом, он мгновенно и с весьма высоким качеством снимает вот именно такие чудные виденья, притом снимает в полный рост.
Я достаточно ровно дышу в присутствии томных блондинок, от которых у кавказцев начинается непроизвольное шевеление усов. Их полупрозрачная розовая кожа и пышные формы меня не вдохновляют. Но тут явилась на редкость стройная – настоящая газель – черноволосая смуглянка с прекрасными, будто Микеланджело изваянными чертами, украшенными родинкой на верхней губе, словно точкой, поставленной самим мастером, придирчиво оглядевшим совершенное творение и именно так его увенчавшим. Метнув веселые искры (мне это даже показалось вспышкой, на миг озарившей ее изнутри), темные глаза красавицы мгновенно стушевались.
-  Ой, извините, – пролепетала она бархатным альтом и попятилась, закрывая дверь.    
-  Галочка, да что вы, идите сюда! Идите к нам! – Приветливо возмутились редактора. И она, мило смущаясь, вошла и села напротив меня.
Всё! Меня будто подменили. Уши мои, точно у овчарки, встрепенулись и встали торчком. Думаю, я даже светился. И увидел, что смуглянка это заметила. И как бы ответила милой, непроизвольно поощрившей меня улыбкой. Знаете, как это бывает у красивых женщин: вроде безадресная, акварельная, плывущая в пространство улыбка, а попадает всегда точно в цель. Я разливал коньяк, произносил какие-то «кавказские» тосты, ухаживал за дамами, что-то такое и будто бы впопад отвечал им и очкарику, но все это происходило словно не здесь, а где-то в далеком море, в тумане, лиц я почти не различал и еле слышал даже собственные слова. Мы остались вдвоем, вот так – визави. Мне было 20, ей 18. И наши очень короткие взгляды, встречаясь, искрили, как два проводка при коротком замыкании.
Она – редактор поэзии, вычислил я, тетки – проза, очкарик – краевед, а она – о, да, сама Поэзия, а как же может быть иначе! Полгода назад, когда я заходил сюда перед рейсом, место редактора поэзии, кажется, пустовало, и вот, значит, кто занял его. Воистину это прямо о ней: не место красит человека, а человек место. Всё, всё теперь – о ней, даже прописные истины. И все мои мысли...
Всю зиму и весну я прожил в море. Я механик плавзавода, который у берегов Камчатки полгода переваривал минтаевые косяки, превращая их в тук и консервы, мороженые блоки и рыбий жир. Экипаж на плавзаводе – «фифти-фифти», половина мужчин, половина женщин. Работа у большинства посменная – 12 часов через 12. А у меня – вахты, 4 через 8. То и другое – конвейер, но мой конвейер, конечно, много легче. А рыбообработка – нелегкая работка. Хотя и к ней привыкают, и остается немало времени на всё, в том числе, само собой, и на любовь. В рыбцехе, в основном, женщины, молодые притом, из оргнабора или, как говорят на флоте, вербота: то из Ивановской области, то с Поволжья, а то и вообще – Кавказ, правда, северный, Кубань. Вот так, партиями. Всем хватает. Мне досталась «партийная» как раз с Кавказа, полугрузинка Нина (Нани), девятнадцати годков, брюнетка, смуглянка – всё вроде как надо, на мой вкус. Шустрая, как мангуста, востроглазая, двухлетнего сынка Тенгиза на мать оставила и – вперед, на заработки. Смену отработала, в душ сходила – и как с гуся вода, свежий огурчик-помидорчик. Каюта у нее четырехместная, а у меня отдельная, ну и – «сеансы любви» без малейших помех пошли. Сплошные восторги. Медовый месяц! Один, второй. Третий тоже с медом, только уже с горчичным. В вострых глазках ведь ничегошеньки, кроме веселой похоти. Я не моралист, я где-то и сам такой, но – лишь по принципу взаимности. А Нинка, по собственному ее признанию, и на работе только про «него» и думает. И даже ходит так, точно фаллический символ проглотила и довольна по самую маковку... Господи, да что там говорить, за полгода душа моя полосатая изголодалась зверски. Короче, это была та самая классическая «любовь до Скрыплева», то есть до входного маяка Владивостока...
И вот перед моим голодным взором является сама царица Савская и мгновенно обращает меня в царя Соломона. Она – загадка и магнит, ее притяженье сравнимо лишь с гравитацией. Попробуй тут в свободном полете сопротивляться ускорению свободного падения! Да я же вовсе и не желал сопротивляться. Наоборот, я еще удваивал это “g”. Притом, это было не падение, а полет. Планета Поэзия, планета Загадка, планета Газель – вот она, визави, стоит только протянуть руку... 
Временами хандра заедает матросов,
И они ради праздной забавы тогда
Ловят птиц океана, больших альбатросов,
Провожающих в бурной дороге суда...
Что еще я мог осмелиться прочесть редактору отдела поэзии – конечно, только классику, Шарля Бодлера вот, «Альбатроса». И Галя так хорошо, так внимательно слушает, будто слышит впервые. И даже не подхватывает, как я ожидал, не продолжает сама, а дослушивает до конца и разделяет мои восторги:
-  Вершина поэзии! Вы согласны?
-  Да, да, очень...
Мы минуем третью подряд трамвайную остановку, где стоят в ожидании люди, уже не измученные работой, без тяжелых сумок, а все больше нарядные парочки или спешащие на свидание джентльмены в костюмах (именно так, уважительно думаю я о молодых парнях) и девушки в ярких платьях. Прозрачные летние сумерки, пронизанные летящим тополиным пухом, напоенные запахами свежескошенной, чуть привядшей травы газонов, – разве не прекрасное обрамление для новорожденного чувства? И даже барабанные ритмы разнобойного джаза, выпрыгивающие из окон пролетающих мимо «тойот», не раздражают и кажутся чуть ли не природными. 
Галин дом – на противоположной стороне улицы, и я бережно, нежно беру Смуглую Леди под руку, назвав ее этим шекспировским именем, и перевожу через дорогу, полупустынную уже, погруженную на дно июльской ночи и запятнанную бледной, разведенной желчью фонарей. Повернувшись спиной к темному подъезду, Галя с улыбкой молча смотрит на меня: вот, мол, пришли, всё, пора прощаться. Банальным, постконьячным, самцовым мечтаньям, на миг овладевшим мной, я даю решительный отбой. На мое предложение прогуляться еще – «под звездами» – она так ласково, так просительно отвечает: «Утром на работу», что невозможно не пожалеть ее. Мне хочется погладить черную головку, я даже запах ее прекрасных волос ощущаю и в конце концов не выдерживаю, беру ее за плечи – Боже, какие детские, какие хрупкие, до чего же трогательные плечи – и медленно, с чрезвычайной осторожностью (так капитаны в море швартуют друг к другу гигантские плавбазы) привлекаю к себе...
Так можно мгновенно потерять голову: женщин у меня было немало, но такой доверчивой, податливой нежности я еще не встречал. Прямо дочерней нежности... У меня нет дочерей, но теперь я могу себе представить любящую, льнущую к отцу дочь. Господи, да это же дар свыше – такая редкостная, такая чудесная женственность!.. Кажется, есть цветок такой, как же он называется, не альба регия? Нет, он называется недотрога, коснешься его – и он сворачивает листья, поддается. Его еще называют не тронь меня. Нет, нет, я знаю, что так нельзя, нельзя так сразу, я ж ведь себе приказал уже не поддаваться самцу ни за что. Да, приказал, дал отбой. Но покажите, покажите мне мужчину, который устоит перед красавицей, королевой, готовой уступить. Пусть это только мираж, но ведь и мираж в пустыне, фата-моргана бывает живее реальности. Я коснулся цветка – и он словно обнимает меня лепестками, я погружаюсь в него и растворяюсь в его ароматной вселенной. Боже мой, что я делаю? Ведь я все испорчу, испорчу. Мужлан! Ты же мечтал – для души... да, вот, наконец-то пришло... оно... она... нельзя же, ты слышишь, нельзя-а-а...
Ее губы, нет, это не губы совсем, это мандариновые дольки, их можно, их просто необходимо пить. Пить! Такая жажда, такая сумасшедшая жажда... О Боже, до чего ж сладко... Нет, это невозможно вынести! Как, ну как же мне оторваться от них?..
-  Га-ля-ля-ля... Га-а-ля, – с трудом ворочая языком, лепечу я, не отпуская ее от себя и чувствуя, как мы слились с ней всеми точками, всеми чакрами.    
-  Зачем так... по-чапаевски? – Бархатный альт ласкает слух, не отрезвляя, нет, но пробуждая в мужике человеческое. И я медленно-медленно разжимаю объятия. Ширится, ширится синяя лента между бортов, плавбазы расходятся.
-  Завтра... где завтра?.. когда, а?
-  Завтра? Завтра на работе. Вы же еще придете к нам. 
Это не вопрос, а утверждение, и я благодарен ей за это.
-  Конечно, конечно, мне ж еще работать с редактором.
Книжка моя готова, мне там больше нечего делать... Хотя да, мне теперь нужно обязательно, конечно, обязательно нужно поговорить и с редактором, и с директором о следующей книге. О какой? О той, что уже пишется. Может, это будет книга о любви. И о море, конечно. Но о любви уже не только «сеансной», той, что «до Скрыплева», а и о другой, совсем другой...
Завтра. Я не мог дождаться этого «завтра». Как пацан! И писал стихи – про детские плечи царицы Савской, которая одновременно – королева, Смуглая Леди, планета Поэзия и планета Загадка. Я пришел в издательство за час до конца рабочего дня и почти весь этот час мешал людям работать, развлекая их устными «юморскими» рассказами и удивляя себя самого обилием сюжетов и тем в моем совсем, оказывается, не тощем творческом рюкзаке. Я сидел за Галиным столом, потому что ее в кабинете не было, но шило в ее стуле не давало мне покоя, пока я не спросил, слегка прихлопнув ладонью по столешнице:
-  А где... редактор нашенских пиитов?
-  В отпуске, – спокойненько так обронила моя редакторша. Я отвесил челюсть и едва не свалился со стула.
-  С-с-с-с-сегодняшнего дня, что ли? – Птицей просвистел я.
-  Да нет, уже год скоро, – удивилась та. – В декрете, ребеночка кормит.
Боже мой! Значит, она вчера просто так зашла? Ну да, наверно, как раз за этими, за декретными... А я-то, я, пень стоеросовый, мужлан нетесаный, прилип к кормящей маме, что банный лист... Ребеночка кормит. Скоро год... Ну да, вот же и стол у нее пуст, ни одной пухлой рукописи, единственная тощая папка  валяется. Так, что там на ней написано? «План изданий на текущий год. Поэзия. Редактор О.Н.Рябинина». Н-да, картина Репина «Приплыли»...
Постой, постой, а почему О.Н.? Да, почему О.?.. Я и не заметил, как спросил об этом вслух. И кто-то из троих, я тоже не заметил, кто, ответил мне:
-  Потому что Ольга Николавна.
Именно так, по-дворянски: Николавна.
-  А Галина тогда кто, где?.. – Заплелся я языком за зубы.
-  Какая Галина? – Вновь удивилась моя редакторша.
Да-а, ребята, наверно, я схожу с ума, самокритично подумал я, не зря в Америке больше месяца, говорят, в море не работают, а кто пробыл больше, того судейские и в свидетели не берут, считают: с «крышей» у него непорядок. Ага, в самом деле – какая Галина? Которая тебе, секс-обжоре с волосато-полосатой  голодной душой, во сне приснилась, та? Фата-моргана?
Я молчал. И тогда вторая редакторша, которая помоложе моей, редактор детской литературы, явно «вычислив» меня, с улыбкой Джоконды изрекла:
-  Да это он про Галочку нашу, из бухгалтерии. 
Что?! Из какой такой бухгалтерии??? Да, да, это он, то есть я, про Галочку, совершенно верно, мадам, но при чем тут какая-то ваша другая Галочка из вашей, пардон, бухгалтерии?.. Моя Галочка – из Поэзии, с другой, да, совсем другой  п л а н е т ы ... А вы мне – бухгалтерия. Какая бухгалтерия? Не был я в вашей бухгалтерии! Вы меня просто с кем-то из ваших авторов перепутали. Моя же книжка еще не вышла, я знаю, что за гонораром мне еще рано.
- Да нет, – возразил я с легкой досадой, – я не был в бухгалтерии. Здесь... Здесь вчера... Ну, на «чаепитии»!..
-  Вот про «чаепитие» я и говорю. – Джоконда подарила мне откровенно смеющийся взгляд. И я успел заметить еще один довольно любопытный взгляд, взгляд редактора-краеведа поверх очков, какой-то тревожно-испытующий, что ли, взгляд.
И в это самое время дверь тихонько отворилась, и в проеме, точь-в-точь как вчера, появилась Смуглая Леди. О да, я помню чудное мгновенье... Привет, сердечный привет тебе, царица Савская!..
Бархатным своим альтом она поздоровалась со мной и обратилась к Джоконде:
-  Валерия Александровна, вот вы размечали гонорары по детскому альманаху и не разметили редактора-составителя...
-  Так я же его и составляла...
Дальше у них пошел чисто финансовый какой-то разговор: кому платить, как платить, за что платить... Господи, взмолился я, Господи, лучше б я оглох!..

Наш плавзавод валялся в дрейфе, ожидая подвоза рыбы. Вахта в машине была спокойная – «молотили» только две динамки. Мой моторист прошелся над ними с масленкой, смазал клапана, долбящие, как механические дятлы, и сел у пульта. Я кивнул ему: сиди, мол, карауль телефон и машинный телеграф, а я – туда. И пошел к верстаку. Вчера отметили Новый год. Неплохо отметили, но в голове уже улеглось, и я подумал: чем год начнешь, таким он и будет. Вынул я из ящика старый, до глади изработанный напильник, включил наждак и взялся сотворять из старого напильника новенький шабер. Заточил уже две грани из трех, закалил их, как положено, в желобе с водой до пронзительно синего цвета побежалости и остановился. По инструкции я должен был сначала предъявить этот напильник на списание.
После вахты я прямиком пошел в бухгалтерию со списком инструментов, которые нужно списывать: сломанные сверла, отвертки, напильники и прочее. Бухгалтерия на плавзаводе – это целое государство в государстве. Она занимает чуть не пол кормовой надстройки: большущий, почти со столовую, зал, где сидит целых десять бухгалтеров, отдельно – святая святых – касса, два отдельных кабинета – для главбуха и для старшего буха, ну и полдюжины кают в придачу – для этих двоих одноместные, для остальных двухместные. Бухгалтера – в основном, бабы, пардон, женщины. Но вот бух-«материалист» у нас как раз мужик был. И давай он меня мурыжить: неси ему прямо сюда, в бухгалтерию, значит, все до одной железяки. Ладно, хорошо, я приволок их в джутовом мешке из-под соли и бухнул ему под ноги. Тетки не дрогнули, только пару ледяных взглядов бросили в меня. Бух взял акт на списание, напялил шапку, полушубок и кивнул мне, как вышибала: пойдем, мол, выйдем. Вышли мы с ним на открытую палубу, и тут началось гольное издевательство. Бух, ну вылитый палач-экзекутор с приговором в руках, стал зачитывать по акту, требуя «означенное» вышвыривать за борт. Обломки сверел я беспрекословно запустил Нептуну прямо в седую бороду, но выбрасывать напильники, из которых можно сделать такие прекрасные вещи, как шабер или финский нож с наборной ручкой, простите, дорогой Бух, это ж варварство.
Да поди ты докажи цифирной душе, что ржавая кастрюля с камбуза и старый напильник, равно подлежащие списанию, совсем не одно и то же.
-  Это же инструментальная сталь! – Ору я, не выдерживая и дивясь нерушимой меднолобости сотрапезника по кают-компании. – Как вы головой своей не поймете?!   
-  Я все понимаю, – твердеет оскорбленный Бух. – Это вы никак не можете понять, что закон для всех одинаковый. Бросайте за борт, или я не подпишу акт.
-  Да его же люди делали, лю-у-ди! – Трясу я напильником перед носом Буха, силясь телепатировать ему картинку пылающего мартена. Напрасный труд. Он видит лишь ржавую железяку и бумажку. Ну как объяснить ему, как обрисовать долгий и трудный путь инструментальной стали от руды до вот этого напильника? Я бы мог, но только на бумаге, в тишине, в каюте, а не тут, на продутой ледяными ветрами палубе, развернуть специально для этого муфлона в полушубке величественную картину металлургии, бушующую сейчас в моем мозгу и в сердце. А тут я просто срываюсь: 
-  Не буду я добро выбрасывать! Нет такого закона, чтобы разбрасываться добром!
Бух, защищаясь, выставляет, как манифест, акт, где моей рукой написано: «Пришедшие в негодность вышеуказанные инструменты в присутствии бухгалтера матчасти выброшены за борт». Но это же трафарет!
-  Что ты мне суешь? – Свирепея от холода и тупости «муфлона», я совсем незаметно перехожу на «ты». – Это все буквоедство! А это, – я опять трясу напильником, – добрая сталь, материал! И выбрасывать я его не буду!
-  В таком случае я не буду подписывать акт. Вот! – Бух раздраженно сует мне бумажку в руки.
-  А-а, хрен с тобой! На! – И я, быстро размахнувшись, бросаю через фальшборт далеко в море... две деревянные ручки от напильников. Сами напильники неуклюже сую левой рукой в карман. Потом то же самое у нас повторяется почти с каждым гаечным ключом, у которого изношены или отломаны губки. Но у ключей нет деревянных ручек, и спор разгорается с особой силой. С трудом сдерживая священный гнев, я показываю, как из сломанного ключа можно сделать «пре-краснейшую» отвертку и закрутить ей не один шуруп «там, где не хватает шурупов». Я показываю пальцем, где их обычно не хватает, и тогда Бух пускает в ход главный козырь:
-  Вы всегда ищете глупее себя, но меня все равно не проведете. Я отлично знаю, что если вам поверить, то через год вы снова подсунете мне на списание эти же ключи. Все вы – жулики.
Тут я не выдерживаю и смеюсь, озирая жалкую фигуру тщедушного, хоть и в полушубке, законника. Но тут же снова бросаюсь в атаку:
-  Значит, я потащу с парохода домой, в квартиру, кувалды и ключи? Так ты считаешь? Что ж у меня, дизель дома стоит или котел?! Да я из дому все на пароход тащу. Спроси любого! Ты вот ножницы мне выписывал? Нет! А они в машине есть!..
Но «пробить» бухгалтера невозможно. Я это знаю и, бормоча под нос любимые маты, складываю лежащие на палубе хромые инструменты в мешок, выбираю из них пару самодельных ключей, вырезанных из обычного листового железа, сую их Буху под нос и тут же бросаю за борт:
-  Вот! Два ключа и напильники, а остальное, хрен с тобой, можешь вычеркивать, если у тебя совесть ржавая.
Бух бесстрастно вычеркивает, ставит под куцым актом брезгливую роспись, и я покидаю поле боя, бормоча краткие выводы относительно всех бухов вообще и конкретной «гниды бумажной»...

Галя – бухгалтер??? Нет, нет, не может такого быть, не может и всё! Не мо-жет... Боже, неужели, неужели все-таки может? Но это же нелепица, несуразица какая-то, чистый вздор! Царица Савская – бухгалтер? Смуглая Леди Шекспира – и, нате вам – Бух! Да это бред, ахинея, ересь!!! Нет, я не верю, не верю, не верю...
И все же, как это ни было для меня ужасно, это стряслось: планета Поэзия  сжалась до размеров атолла. Сжалась что называется во мгновение ока, с жутким свистом, как это и происходит всегда там, в космосах. Ох, романтик, ах ты ж душа полосатая, везет же тебе, да, да, грешница, везет, как утопленнице...
Вот так, ребята, бывает. Видать, судьба-индейка тоже юмористка и любит шутки шутить над нашим братом. И что ж тогда нам остается – утереться и сказать «спасибо» судьбе? Да, видно, так. Поблагодарить и радоваться тому, что дано. Атолл – коралловое сооружение (так написано в энциклопедии), имеющее форму сплошного или разорванного кольца, окружающего мелководную лагуну. Основанием для атолла служит обычно вершина подводного вулкана...
Я смотрел, как Галя, о да, конечно, по-прежнему газель, стройная, фигуристая, даже вот так, сзади, со спины, полная обаяния, продолжает с Джокондой финансовые разборки. Бог ты мой, смотрел я и старался не слышать ничего. Вершина вулкана... Вулкан... Если в женщине спрятан вулкан, это разве плохо? Мужик на вершине вулкана – что на вершине блаженства, разве ж не так? Да-да, всё так. Только Нинка-Нани уже у меня была. И мне так хотелось, нет, мечталось... Планета Поэзия, планета Загадка... Нет планет! Вот тебе, мореход, еще один островок на твоем пути, атолл. Вглядись в него, видишь, как он прекрасен, окантован сверкающим белопенным прибоем, он шевелит зеленой прической – пальмами, на них кокосы зреют, наливаются сладким молоком. Чего ж тебе еще надо?!.
Мы шли с ней той же, вчерашней дорогой, только погода была другой, обычной для июля приморской погодкой – небо, нахлобучив на город серый малахай, мелко-мелко так моросило. Эта морось называется – бус. И этот бус нижется, как бисер, на волосы, брови, ресницы. Зонтика у нас не было, и Галя от буса так похорошела, что будь это вчера, я бы целую поэму, может, сочинил о Смуглой Леди, увитой бисерным серебром. Увы, нету больше «вчера», кануло оно в море и превратилось в подводный вулкан с крошечной на поверхности верхушкой, украшенной «коралловым сооружением». Читать «сооружению» стихи я не мог. Я просто рассказывал ей... о плавзаводской бухгалтерии, о том, что вы читали выше. Словно в воду опущенный, чувствовал я себя мокрой курицей, и рассказ мой, соответственно, был бесцветным, как мне казалось, без запаха и вкуса. Галя однако мелодично и даже заразительно смеялась. И когда мы подошли к ее дому, неожиданно пригласила к себе «на чашку горячего кофе». Если с пряниками, уныло пошутил я, тогда с удовольствием.
Пряники, безо всяких шуток, оказались в наличии. А еще в наличии оказалось: пожилая мама, пушистая сибирская кошка и довольно приличная библиотека на высоких, под потолок, стеллажах в обеих комнатах. Дальиздатовской литературе, вопреки моим ожиданиям, была отведена всего лишь одна полка. Но там нашлась даже моя, выпущенная лет пять назад, детская книжка. Тоненькая, в желтой обложке с босоногим пацаном на ней, бегущим по полю вперегонки с ласточками, «День больших открытий». Это действительно всего один день моей восьмилетней жизни, как-то нежданно озаривший память и запечатленный на бумаге посреди Охотского моря, когда я работал еще не на плавзаводе, а на транспорте, на рефрижераторе, где женщин раз-два и обчелся. Мне всегда казалось, что я ужасно страдаю от этого, от отсутствия женщин. Но вот же иногда, оказывается, и так бывает, как пишут продвинутые ученые в шибко умных книгах: половая энергия сублимируется в творческую. Н-да, чего только не случается в море...
Во Владивостоке, как говорится, ткни пальцем и попадешь в моряка или морячку. Галина мама, оказывается, в молодости тоже морячила, разделывала и укладывала в баночки рыбу на плавбазе. Так что в полусветской нашей беседе появились общие темы. В том числе и про «любовь до Скрыплева». Дочку она зачала от капитана-грузина тридцать пять годов назад (вот сколько секретов сразу можно узнать от разговорчивой мамы), капитан был намного старше, о да, его уже нет на этом свете. К чести его надо сказать, до восемнадцати лет он помогал растить Галю, хорошо помогал. Вот и квартиру эту помог получить, да и вообще всё здесь (округлый жест), и библиотека в том числе – всё благодаря ему, ее отцу. 
Вот теперь понятно, откуда смуглость леди и стройность горной козочки газели. Кстати, в лирической поэзии Востока есть стихотворная форма, которая называется «газель». Поискав глазами по полкам, я нашел «Витязя в тигровой шкуре», вынул прекрасно изданную Лениздатом книжечку небольшого формата и раскрыл наугад. По-моему, это и есть «газель». И я прочел вслух:
И была у Ростевана
Дочь – царевна свет-Галина.
И краса ее сияла,
Безмятежна и невинна...
-  Царевна Тинатина! – Вскричала свет-Галина бархатным альтом, пересыпанным смехом, как рахат-лукум сахарной пудрой.
А я с каменным лицом, точно записной эстрадник, продолжал:
Словно звезды в ясном небе.
Очи юные сверкали.
Увидав красу такую,
Люди разум свой теряли.
Дочитав «газель», я невольно залюбовался сверканием очей живой газели, прекрасной метиски. И на какое-то время напрочь забыл про все бухгалтерии и всех бухов на свете. Я снова видел только Смуглую Леди и любовался  родинкой от Микеланджело на верхней губке, изогнутой в улыбке, скрывающей загадку. Так виделось мне, так хотелось, потому что так мечталось «в долгих промысловых рейсах», как говорят радиожурналисты в передачах «Для тех, кто в море»...
Галина мать приземлила меня вопросом о моей семье. Пришлось вкратце изложить один из сюжетов рыбацкого фольклора. Когда судно снимается в рейс и проходит бухтой Золотой Рог мимо Голубиной сопки, оттуда, с вершины, мол, прощально машут рыбакам единственно и истинно верные женщины – четыре каменных бабы, пардон, изваяния. И в завершение сюжета я напел куплет песни из фильма «Человек-амфибия»:
Эй, моряк, ты слишком долго плавал,    
Я тебя успела позабыть...
В ответ моя будущая теща (это чтобы не ошарашил вас хеппи-энд моего рассказа) выдала дочь с головой:
-  А вот Галочка как раз наоборот – целых восемь лет верной женой была, а он налево и направо бегал, особенно последние...
-  Мама! – Возмутилась дочка. – Пожалуйста, прекрати!
Даже возмущение ее было милым. Что оценила и сибирская кошка, вспрыгнув ей на колени и прижавшись за меня к ее щеке.
-  Хорошо, хорошо, не буду про это. – И мать, вновь обратясь ко мне, поведала, как, будучи все же матерью-одиночкой, буквально силком затащила не склонную к математике дочь, которая «всё книжки глотала», в клан бухгалтеров, то есть на «хлебную должность», как она полагала. Насмотрелась на бухов плавбазовских, командующих даже капитанами. Да тут же подоспела и эта самая перестройка и еще больше утвердила ее в правильности выбора, потому что бухгалтера первыми перестроились – через кооперативы и их двойную-тройную бухгалтерию – в финансистов, титанов, стоиков («Вы читали Драйзера?»), в банкиров садомских («Видели фотографию дачи Садомского, главного бухгалтера края, как его назвали в «Аргументах и фактах»? Первое место в России заняла дачка!»).
Н-да, я видел и саму чемпионскую эту дачу о трех с половиной этажах в курортной зоне Владивостока. Бухи быстрей других изменили свое отношение к деньгам. Раньше твердили: государственное, не мое, а теперь у них – всё наше, то есть и мое! Распрямившись от рашен-калькуляторов (деревянных счётов), перейдя на компьютеры, воздев очи к дисплеям, они воспарили (разыгралось воображение) чуть не до самого Господа Бога. А ведь к ним и раньше-то, бывало, на козе не подъедешь.
Помню, боцман наш Дмитрий Саныч Венцемеров сходил на стоянке в контору за отпускными, вернулся ни с чем, если не считать матов в адрес бухов,  еле-еле потом успокоился и вот что поведал:
-  Я ж их, гадов, с детства не люблю! Мой прадед камнерез был, царям короны, венцы сотворял. И даже примерял, говорят. Отсюда и фамилия наша, ага. Так вот мать рассказывала, как сгинул в тридцать седьмом мой дед, ее отец. Соседка у нас была – бухгалтерша, Божий одуванчик, на огороде через тын с ней всегда ругались, все что-то не по ней было: то дождевая вода от нас к ней не так как надо течет, то наша яблоня солнце ей застит, ага. И вот как-то увидала она, что дед мой печку в летней кухне растапливает газетой со Сталиным. А портреты ж – в каждом номере каждой газеты. Ну и «стукнула» энкавэдэшнику. Деда на второй же день забрали. И венцы царские ему припомнили, и всё что им надо, ага. И расстреляли...
Пролетарская ненависть к царевым мытарям на Руси вполне нормально трансформировалась в неприязнь к счетоводам, бухгалтерам, банкирам. Сидела, знать, она и у меня в печенке. Но вот угораздило ж влюбиться в... Буха! И не просто так влюбиться на один, допустим, медовый месяц «до Скрыплева». Нет, ребята, втрескался я, скажу вам, по самую маковку. Помните, как в издательстве смотрел на меня очкарик, редактор-краевед? Так вот, потом я узнал, что у них с Галей «лямур» была, которую я-то как раз своим налетом и поломал. А налет мой, как вам уже известно, завершился хэппи-эндом – я женился.
Враги, однако, это тоже всем известно, не дремлют. Бухи, видно, все как один воплотившись в моей Гале, отомстили мне по полной схеме, по полной смете: с морем, короче, пришлось распрощаться, потому что от большой любви, как правило, рождаются дети, а детям непременно, говорят, нужен отец.
Пытался я доказывать, что кормящий отец отличается от кормящей матери тем, что должен постоянно рыскать в поисках этого самого корма, но разве ж Буху что докажешь! Тут только ручка от напильника и спасет...


Август 2001 












ТРАНС С ИСТОРИЕЙ И ГЕОГРАФИЕЙ
    и л и
        ВИКТОР МАСЛОБОЕВ

       (Документальный рассказ)
В.О.

В моей холостяцкой однокомнатной квартире, достаточно, надо сказать, тесной, чуть не половину площади занимает, демонстрируя, видно, русское гостеприимство, просторная прихожка, а в ней видное место отхватил, представьте себе, самый обыкновенный трансформатор, который мирит 220 вольт нашей сети с японской 110-вольтовой бытовой техникой, за полтора десятилетия завоевавшей русские, во всяком случае дальневосточные, кухни и ванные. Вот он и прописался на табурете в прихожке, между кухней, где перманентно шебаршит холодильник Mitsubishi, и ванной, в которой от субботы до субботы дремлет стиральная машина Hitachi. Я неосмотрительно обозвал замечательный трансформатор “обыкновенным” и должен извиниться, ибо он от обыкновенных трансов, с кулак величиной, отличается примерно так же, как машина Фултона от современного подвесного мотора дюралевой лодки “Прогресс”. Это не просто “транс” – это  а г р е г а т ,  при взгляде на который проникаешься невольным уважением к его создателям, хотя и проскальзывает в развращенном анекдотами мозгу одновременно и такая мыслишка рекламного характера: советские микрокалькуляторы – самые крупные в мире!       
  Трансформатор мой представляет собой тяжеленький металлический чемоданчик с крышкой на петлях (не хуже дверных) и с массивной белой пластмассовой ручкой, которую при переноске ваша кисть зажимает намертво, как кастет, так что никакой бандит-грабитель, можете быть уверены на все сто процентов, никогда не вырвет ее (его) у вас даже в самом темном подземном переходе, когда вы пойдете, например, к подружке, у которой тоже есть японская стиралка, но нету вот как раз такой необходимой вещицы, какая, по счастью, есть у вас. Окрас у чемоданчика военно-камуфляжно-шаровый, как у всей, в общем-то, продукции режимных заводов-“ящиков”. С обоих боков у него – по восемь, то есть дважды по четыре в ряд, жаберных щелей. Это, как и положено солидному а г р е г а т у,  вентиляционные отверстия. Снимаете стальную крышку – и режимное произведение предстает перед вами во всем величии: вольтметр размером с чайную чашку;  чуть поменьше – регулятор напряжения, черный, пластмассовый, ребристый;  предохранитель, сокрытый в белом фаянсовом изоляторе, почти точной копии старых, если кто помнит, головастеньких изоляторов на столбах ЛЭП; четыре внушительных, можно даже сказать, капитальных, гнезда-розетки для включения ваших потребителей. По центру – опять же, значит, с вентиляционными целями (русский запас, надежность во всем) – еще десять прорезей. На боку, рядом с супернадежной ручкой, на совесть приклепана четырьмя заклепками латунная пластинка. Спишу с нее для вас несколько слов:
Авторансформатор АОСК – 0,71У2
    № 24400  -  80 (год выпуска)
   масса 9 кг
         СДЕЛАНО В СССР   
Да, в самой огромной стране мира сделано, а в какой конкретно точке ее необъятной карты, того знать лишним глазам, ушам и любопытным носам – ку-ку – не положено! Секрет, военная тайна (почитайте одноименную книжку Аркадия Гайдара, на которой выросло столько поколений «советских ребят»). Это сейчас стало всё всем можно, а тогда – ни-ни: врагов вокруг тьма, спасу нет! Ну а нынче все наоборот – спасу от друзей не стало,
все норовят помогать... поскорей загнуться.
Мой трансформатор – самый, может быть, великий путешественник. Даже знаменитый земляк мой Федор Конюхов вряд ли намотал столько миль на свой спидометр, сколько он! Ибо он десять лет подряд – беспрерывно, без отпусков и отгулов – путешествовал по всем морям и океанам на борту еще советского парохода в качестве трансформатора кинопроектора «Украина» и честно-добросовестно помогал матросу-киномеханику крутить кинуху экипажу, пока не заменили «Украину» на всех флотах видеомагнитофонами по прозванию видаки, видики, видюшники. Железный герой мой, будучи списан с судна в австралийском порту Мельбурн (о чем нежелезные герои, замечу в скобках, безуспешно мечтали все семьдесят с гаком советских лет), попал в руки моего друга Виктора, а уже от него – ко мне. Вот как это произошло.
Лирические отступления, которые позволяли себе классики, нынешними писателями «сброшены с корабля современности». Жизнь-судьба моя морскими узлами (гордиевыми, считай) связана с кораблями. Поэтому я знаю: сбрасывать с борта в море кого-либо или даже что-либо, кроме отходов с камбуза, – преступно. Посему разрешу себе небольшое, но необходимое отступление.
Статья об Австралии в нашем справочнике заканчивалась так: «Но бывают на судах посетители, которые стремятся отнюдь не к расширению дружественных связей...» Дальше жупелы пошли – НТС, «Посев» и пр. А вот о тетушке Молли ни слова...  Я уже писал о богатстве библиотек на судах австралийской линии. Они обязаны этим действительно чуду. И чудо это – Молли Индж. Я опоздал на встречу с этим удивительным человеком ровно на двадцать дней – она умерла первого ноября. На памятнике тетушке Молли должно быть написано: 14.02.1901 – 1.11.1989. Увы, неведомо, будет ли у нее памятник, ведь даже тело свое она завещала для опытов медицинскому факультету Мельбурнского университета... В 1940 году она вступила в компартию, которая тогда была, между прочим, вне закона. Работала и продавала коммунистическую литературу на улицах. Нет, тетушка Молли не была фанатичкой, но очень хотела верить, что настоящий социализм существует на земле. Тетушку Молли знали на всех советских судах: она приходила на каждое, заходящее в Мельбурн, и дарила чек на двести долларов – на книги. Только на книги! Ибо книга – учитель жизни, несущий свет, культуру. А представители коммунистической России, так думала тетушка Молли, обязаны быть высококультурными людьми. Книги за ее доллары нужно было покупать в магазине русской книги, и Молли Индж лично проверяла, чтобы деньги шли только на книги. Помполитам сверху велено было отказываться – мол, сами богаты. И они нередко так и делали. Дома «кум» (прозвище кураторов флота от КГБ) объявлял членам экипажа, что «зловредная тетушка – агент ЦРУ». А тетушка Молли в 1985 году вынуждена была продать дом, чтоб иметь возможность продолжать дарить книги на каждое судно из России... Она возила наших моряков на своей машине в экскурсии по Мельбурну, в зоопарк, в Ботанический сад – куда пожелаешь. И делала это до последнего своего дня.
          Еще в прошлом рейсе я подружился с русским австралийцем Николаем Володиным, удивительным человеком. Инженер-компьютерщик и летчик-любитель (у нас и профессий-то таких в то время еще не было), тем не менее неистребимо русская душа, Коля не раз потом побывал во Владивостоке. Как заработал лишнюю копейку – так в авиакомпанию ее и летит в Россию. Во второй мой заплыв в Мельбурн он познакомил меня со своим родственником Виктором Маслобоевым. Родственник, родной человек, родная кровь, родина... Огромного роста мужик, во многом схожий с бунинским Захаром Воробьевым («Бунин любуется сильным, здоровым мужиком, его богатырской мощью. Но этот богатырь с его благородной душой не находит применения своим силам и бессмысленно
погибает от перепоя...», – это из учебника по литературе), во многом, но, слава Богу, не во всем похожий, Виктор силам своим нашел достойное применение с юных лет – он талантливый механик, считай, Иисус Христос в технике: воскрешает убитые машины и механизмы, делает их – «как новенькие». И от перепоя, когда таковой случается, не погибает, тьфу-тьфу-тьфу, а успешно лечится исконно русскими способами, благотворными, как выяснилось, и на Пятом континенте, но – только для русских, ибо известно же: что русскому здорово, то немцу смерть!
Не бывает случайных встреч, и лишнее подтверждение тому – наша с Виктором встреча, потому как и судьбы наши оснащены едиными вехами, отмечены сходными поворотами: ему
тоже было уже «за полтинник», когда он стал, как и я , холостяком. Грустно. Зато оба мы отдались любимому делу с головой. На моей книжной полке – на яркой цветной фотографии – Виктор стоит во весь свой захаров рост, подпирая спиной двухметровый кирпичный забор, сложенный собственными руками, над ним – черепичная крыша ухоженного дома с симпатичной мансардой, а рядом с хозяином, считай, уже бывшим, огромный плакат-объявление о продаже дома с аукциона:  AUCTION
      saturday 22nd september at 1 p.m.
Виктор во всегдашней, излюбленной своей форме – удобном и весьма приличном комбинезоне темно-серого цвета, слегка распахнутом на груди, синий берет на голове и немного (истинно по-русски) виноватая улыбка на заветренном лице человека, живущего – так и хочется сказать “на природе” – во дворе, на воздухе. Двор у него теперь – после развода и продажи дома – рядом с  портом, в нежилом, “производственном” районе Мельбурна, и завален этот двор битыми лимузинами, автобусами, тракторами, ломаными станками и прочей разной техникой. Пройдя через его черномозолистые, огромные, как лопаты, но бережные, даже нежные руки, вся эта техника снова станет работать во благо. В нашей приснопамятной “Правде” лет двадцать назад вполне мог бы появиться “Очерк об уральском мастере – золотые руки Викторе Маслобоеве, дарящем вторую жизнь машинам во имя торжества светлого будущего всего человечества”. Урал – родина предков Виктора, на воротах его владения начертано: URAL. И ты невольно вскрикнешь мысленно «ура», неожиданно узрев эту надпись после целого дня хождения-езды по англоязычному городу. И в гараже-мастерской-приемной австралуральского мастера тебе тут же чисто по-русски нальют сто грамм и дадут закусить соленым огурчиком. Святое дело!
Виктор Маслобоев – параллельно с тетушкой Молли – шефствовал над нашими пароходами: тоже возил моряков по городу, по магазинам и кабакам, угощал и одаривал чем мог. «Кум» несомненно и его взял на заметку, но Виктор об этом не думал. Он просто, увидев русский пароход, всем существом тянулся к нему совершенно непроизвольно, как притягивается к планете комета или болид. Железный левиафан, приплывший оттуда, из такой далекой и такой родной страны, дышал сердечным теплом, от него веяло ароматами русских степей, лугов, соснового бора. И россиянину, заброшенному судьбой за десять морей от родины, застило глаза березовым маревом. И как тут, Боже Ты мой, не вспомнить было стихи великого Набокова:
Бывают ночи: только лягу,
В Россию поплывет кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать...
Но сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг.
    А нашим матросикам нужна была Австралия, экзотическая страна с ее вечным теплом, неразбазаренным и умело, в отличие от России, используемым богатством, с ее долларами и шикарными супермаркетами, до самой крыши набитыми красивым добром made in..., то есть будущими дорогими подарками родным бабам и «короедам», с этими замечательными kasquette, трех-четырех-пятилитровыми «кирпичиками» белого сухого вина с чудесным букетом.И этот здоровенный русский мужик, эмигрант, заблудшая неволей душа, наивный, как ребенок, всем во всём помогает, бесплатным таксистом часами катает их по городу, каждому русскому из России он готов отдать все. И отдает с легким сердцем, с добродушной улыбкой. Он привозит их к себе в гости и вместе с ними радуется, читая на воротах заветное имя URAL. Он дарит им швейные машинки, автомобильные приемники и магнитофоны, запчасти к их японским лимузинам, да все, что ни попросишь. И матросские души распахиваются ответно, отдаривая Виктора хлебом из судовой пекарни, селедкой и... чем бы еще отблагодарить его, технаря, механика, добрую такую душу, влюбленную в железяки и в их страну, которой он в глаза не видел, ну да, чем бы еще? Ага, вот что у нас есть, гляди, Виктор (ему хоть и шестьдесят, а все с ним на «ты», правда, все равно уважительно), может, сгодится тебе, вот глянь, списанный кинопроектор «Украина», но ничего что списанный – он как новенький, ага, и трансформатор к нему...
Виктор улыбается детской своей улыбкой и благодарит за подарок. Господи, да для него главный-то подарок – просто видеть их, эти  родные русские лица. Просто побывать на участочке, на клочке родной земли, хоть и таком вот, железном, стальном, на корабельной палубе...   
Под просторным гаражным навесом землевладения URAL,словно в запаснике музея отечественной кинематографии, со временем скопилось больше двух десятков «Украин».
-  Бери, – Виктор широко повел рукой по всему гаражу, где стояли и станки, токарный и сверлильный, и два мотора от австралийского «холдена» возвышались на верстаке, и много всего другого висело по стенам и лежало хорошо и удобно, по-хозяйски ладно.
На обратном пути я как раз собирался купить в Японии стиралку, ну и кивнул на один из трансформаторов от «Украины»: вот, мол, его возьму. Мы с Виктором прощались по-русски – в гараже, с бутылкой. Он расчувствовался, я таким его еще не видел. Закурил, потом бросил сигарету под ноги, раздавил ботинком сорок шестого размера и, потерянно на меня взглянув, выдал, именно выдал – взволнованно, как с трибуны, чего с ним раньше никогда не бывало:
-  Передай там, в России, что я приеду и все деньги, что заработал в Австралии, привезу в Россию! 
Капитан Евгений Федоров, влюбившись в Пятый континент, основал во Владивостоке Дальневосточный Центр дружбы с Австралией, ДВЦДА. Народу собралось немало, я тоже стал ходить туда, чего-то рассказывать людям, живо и радостно тоскующим по красивой нездешней жизни. Однажды и о Викторе им поведал. Симпатяга лет так тридцати семи-восьми, вдовушка, смуглянка, на нее я и сам был непрочь положить глаз, загорелась:
-  Я бы хотела познакомиться с вашим другом, пригласить его сюда. Пусть пожил бы в России, посмотрел... У меня и квартира просторная, и дача есть... 
          Мне понравилось, что она в самого Виктора влюбилась, а не в его сытую, обетованную страну, как большинство членов нашего ДВЦДА. И написал о ней Виктору.
       Увы, сваха из меня, видать, никудышная.На что я надеялся, на то, что любовь к России гармонично соединится с любовью к женщине? Но – не суждено, знать! Богом данную судьбу не повернуть никаким произволом. Любовь к свободе, знаю это по себе, сильнее многих и многих привязанностей. Да что там говорить! Возьмите Лойко Зобара и красавицу Радду...
Девятикилограммовый  агрегат так и стоит в моей прихожке, блестя, как собака из «Огнива» Андерсена, огромным, «словно чайное блюдце», глазом вольтметра. Виктор пишет мне письма, в которых от души, по-детски целомудренными словами ругает писак, сбежавших из России в Австралию и поливающих родину грязью. В каждом конверте я неизменно нахожу десятку – красивые австралийские доллары с мужскими портретами в ковбойских шляпах и маленьким прозрачным окошком в уголке пластиковой купюры.
«Вот уже шесть или семь лет как мы с тобой не виделись, время летит. А смотрю новости: дома все еще порядка нет. Шахтеры стучат касками, заводы и фабрики стоят в бездействии, рабочие возделывают клочки земли, выращивают себе пропитание, задолженность иностранцам исчисляется в биллионах $... Вот так нам рисуют Россию, закрываю глаза и не хочется верить. И будет ли этому конец? Ну да ладно, это на TV. Может быть, и неправда, очень уж хотелось бы, чтобы неправда. Боря, черкни писульку...” 
Я перечитываю его письмецо много раз, как некогда мама перечитывала нам с братом письма отца с фронта. И каждый раз глаза застывают на этой фразе: дома все еще порядка нет... Д о м а!..
Ох, Витя, когда же ты приедешь-то? Домой.


2001 г.     Владивосток





         Светлой памяти капитана ВиктораЧистякова


        ТБ и ПТ на МФ
       или
         Не меняется только дурак!


Новичок ты на флоте или, как говорится, корма твоя по третьему разу обросла ракушками, это не имеет значения, когда ты приходишь устраиваться на работу в море. Перво-наперво и всенепременно тебя посылают не очень далеко – в кабинет ТБ, техники безопасности, для прохождения инструктажа. Нудное и нужное одновременно дело!
Итак, открываем толстую, 400-страничную книгу с длинным названием «Правила техники безопасности и противопожарной техники на судах морского флота СССР». Или почти в точности такую же для судов ФРП, то есть флота рыбной промышленности. Авторов – целые институты: ЦНИИМФ в первом случае, ГИПРОРЫБФЛОТ во втором.
Итак, открываем, начинаем читать и... закрываем на хрен: враньё! Почти сплошное враньё, читать тошно. Можете мне верить, ребята: я десять лет работал в отделе ТБ главка «Дальрыба». В море работалось неплохо, а вот на берегу – точно тошно, потому как чисто бумажная работа, а на самом верху бумажной той пирамиды – жуткая эта Книга.
Ну что тут можно сказать. Когда врут в газете «Правда», оно понятно: не зря ж она в кавычках, а вот враньё по ТБ, от которой, моряк, твоя жизнь зависит,– это уже конец света. Ну так что, верно говорят в таких случаях: туши лампу, бросай гранату?
Нет, ребята, тут и гранатой делу не помочь... Институты бездельников медленно, но неуклонно искореняются с помощью пока единственно, как выяснилось, верного учения – капитализма. Однако наследие их, книги по ТБ, живы еще и успешно воинствуют. Во всяком случае, на берегу. Но куда ж ты от него денешься, от берега-то... Ну, ладно, хорошо, а как же в море спасаться?..
А вот, вот он, рядом висит, прямо на леерах, у парадного трапа, красивый такой, круглый, красно-белый, с черной надписью – названием твоего парохода, да-да, он самый, спасательный круг, воспетый даже Маяковским. Помните стихи, посвященные «Товарищу Нетте, пароходу и человеку»? Там есть такие строчки: В блюдечках-очках спасательных кругов. Так что бросай лучше не гранату, а его, спасательный круг. Но, предупреждаю, очень большое «НО»: бросай очень и еще раз очень осторожно! Ибо это бывает смертельно опасно. Нередко притом бывает. И вовсе не потому, о чем тебе сейчас подумалось...
Давай внимательно посмотрим на сей предмет, ну то есть на героя нашей истории. Изначально, в допенопластовый период, делали его из легчайшего пробкового дерева, обтянутого парусиной, крашенной той самой двухцветной краской. О да, краска, само собой, масляная, водоотталкивающая, а как же иначе! Опоясывает круг прочная, плетеная пеньковая или полипропиленовая веревочка-штерт (в словаре для морских волков строго замечено: не шкерт!), свободно провисающая и мудро разделенная на четверых утопающих. Диаметр круга немного больше 70 сантиметров, а внутренний диаметр – 43 см – рассчитан, видимо, на талию утопающего средней упитанности. Ну а тем, у кого талия нерасчетная, до похудения, в морской среде наступающего быстро, суток за двое, остается вышеозначенный, как говорится в инструкциях, штерт.
Позволю себе крошечное полулирическое отступление, совершенно, как ты убедишься впоследствии, необходимое для нашего повествования. Если ты биолог или хотя бы иногда смотришь телепередачу «Диалоги о животных», ты знаешь, что лет так примерно миллионов за 200 даже с живыми тварями  происходят дивные метаморфозы: всякие там ихтиозавры из океанских, водных превращаются в земноводных, потом вообще в земных, а стоило ветрам посквозить пару миллиончиков годков – в небесных. Что уж говорить о материи неживой!..
Было это во Владивостоке, в бухте Золотой Рог, на борту замечательного парохода, причем именно еще паро-хода, переоборудованного в рыбообрабатывающую плавбазу под названием «Десна». Славный, незабвенный пароход, уникум! В тот год, а было это тридцать лет назад, мы отмечали на его борту редчайший для судна полувековой юбилей. Между прочим, есть сведения о том, что это чудо  водоплавающее и посейчас живо: где-то, говорят, в Индии фирма, купившая «Десну» по цене металлолома, превратила ее в плавучий отель. Умели же в старину металл делать для флота! Но не о том речь. Просто юбилей «Десны» совпал (а такие совпадения, известно же, чреваты) с оформлением отхода из Владивостока на промысел. Пожаловал на наш борт, как оно водится, инспектор портнадзора, проверил судовые документы,  сыграл – юморист! – учебную шлюпочную тревогу, полюбовался на нас, толкавшихся у шлюпок, полупьяных, да что уж там – и пьяных тоже (за юбилей же поднимали тосты), но ничего, все вроде сошло с рук, человеком, значит, он оказался. А потом, уже на трапе, прощаясь и пожелав «семь футов под килем», инспектор возьми вдруг и скажи  старпому: «А ну-ка бросьте этот кружок за борт». Чиф репетовал приказ матросу, и красно-белый наш спасательный круг с четкой надписью П/Б «ДЕСНА» полетел за борт. На морской поверхности, однако, он не задержался ни секунды и благополучно ушел прямиком на дно. Боцман, стоявший неподалеку, дернулся было спасать корабельное имущество, за которое он  материально ответственен, но нам удалось в несколько пар рук его охомутать. Отход задержали на два часа, пока мотались на склады получать новые спасательные круги...
Второй аналогичный случай произошел в другом, Южном, полушарии и  не на рыбацком уже, а, как на флоте говорят, на «пароходском» судне, контейнеровозе «Новиков-Прибой». О нем мне поведал сам капитан его Виктор Андреевич Чистяков, старый морской волк, о котором ниже – чуть подробнее. Судну к тому времени исполнилось 22 года. Однажды застряли они на рейде австралийского порта Брисбен: случилась непредвиденная задержка, какие-то разборки с грузом, с контейнерами, ну и старпом решил воспользоваться этим для очередной, плановой покраски парохода. Тем более, что погода выдалась на редкость – солнышко, штиль. Красить наружный борт доверили «салаге», молодому матросику. Соорудили по-быстрому беседку, доску то есть на двух капроновых концах-петлях, надежных, по мнению боцмана, на двести процентов, спустили туда кандейку с краской, дали хлопцу поролоновый валик на длинном трубчатом алюминиевом черенке и пожелали, как говорится, вдохновения, ну, не без легкой, конечно, матерной приправы, обычно заменяющей на флоте инструктаж по той самой ТБ: гляди, мол, стриж, не улети, мать твоя, значит, переживать будет...
Где-то через час подходит к борту катер и высаживает ревизора, грузового, то есть, помощника капитана, который докладывает о ходе разборки с контейнерами в офисе фирмы, а потом – между прочим – добавляет, что видел с катера, как неровно, неумело кладет матросик мазки краской по борту. Капитан вызывает боцмана, слегка дрючит, и вот уже летит «дракон» к беседке, драконит «салагу», но, видя уставившиеся на него снизу вверх невинные глаза агнца, сползает крабом на ту доску, чтобы личным, значит, примером научить, показать, но... По известному в ученом мире закону пакости, двухсотпроцентная надёжа подводит именно его, творца беседки: то ли перегрузил ее сам боцман, в одной будучи весовой категории с Тарасом Бульбой (помнишь, как там у Гоголя: Бульба вскочил на своего Черта, который бешено отшатнулся, почувствовав на себе двадцатипудовое бремя), то ли просто ногой зацепил петлю, то ли «салага», посторонясь, освобождая наставнику место, качнул доску, да только она вдруг срывается с той петли, и боцман, бескрылый, увы, «дракон», пикирует в воду. Матросик, успев вцепиться во вторую петлю, повис, как клоун на канате, передразнивающий канатоходцев. Кандейка с краской, слава Богу, тоже висит на кончике, и вот за эту-то именно предусмотрительность боцману все простится: разлив мазута ли, краски в иностранном порту – это ЧП, это сумасшедший валютный штраф и пр. и др...   
Капитан находился как раз на мостике, ну и самолично сыграл тревогу «Человек за бортом». Он мог, конечно, не тревожить весь экипаж, а просто послать вахтенного матроса помочь боцману выбраться по шторм-трапу, но тревога – это ж не только проверка, а и тренаж. И звонки громкого боя (может, уже в тысячный раз за долгую его жизнь!) пронзили все закоулки судна-ветерана. Члены экипажа действовали быстро и четко: экипаж визированный, это вам не «Десна», да к тому же еще и в загранпорту. Каждый на ять знал свои обязанности по тревожному расписанию: одни бросились к шлюпочным талям, другие к спасательным плотам, третьи вели наблюдение с бака, четвертые – с кормы. Вахтенный матрос среагировал, естественно, первым и бросил любимому «дракону» прямо с крыла мостика спасательный круг с надписью Т/Х «НОВИКОВ-ПРИБОЙ». Матрос был опытный и кинул круг прицельно, то есть не в боцмана прицельно, а рядом. Но боцман все равно схватиться за круг не успел. Он увидел только, что его  «имущество» погибает, идет ко дну. Допустить такое, поверь, друг, ни у одного нормального боцмана и в мыслях быть не может ни за что и ни-ко-гда! И потому двадцатипудовый «дракон» контейнеровоза «Новиков-Прибой» шумно, как кит, только без фонтана, вздохнул и нырнул в прозрачную глубину бухты Мортон, на берегу которой нежится красавец Брисбен.    
О, какими ж долгими бывают минуты и даже секунды! Целых тридцать этих самых безмерных, бездонных секунд пропадал в подводном царстве наш «человек за бортом». Но вот он вынырнул, под мышкой у него алело свежим, влажным суриком «имущество»...
  И почему ж он, зараза, тонет, этот «спасательный» круг, спросишь наивно ты. И тогда я переадресую тебя с твоим вопросом к капитану Чистякову, ибо этот старый морской волчара, стопроцентно соответствующий идеалу, сформулированному флотским народом: безукоризненно одет, гладко выбрит и слегка пьян (между прочим, это «слегка» не разглядеть ни в бинокль, ни в монокль), да к тому же чистый философ-материалист, Демокрит, Спиноза, ответит на твой вопрос лучше меня:
-  Две-три покраски в год умножь на 22 и сосчитай, сколько свинца и железа бедный тот круг принял на себя и в себя от свинцового и железного сурика...
А помолчав, недолго вроде, но с нелегкой думой на морщинистом челе, добавит:
– Да возьми ты даже коммунизм... «светлое будущее»... недоношенное дитя «сладкой парочки» Маркса-Энгельса... Уж как у нас кутали его в плакатно-лозунго-флажные пеленки, потом как щедро, обильно поливали густой кровью... Вот он тебе и будет наш спасательный круг!
Слушая вместе с тобой капитана Чистякова, я невольно любуюсь им: он столько впитал, как спасательный круг сурика, тропического солнца, он так закопчен им и так прекрасно пахнет (словно в ту коптильню плеснули чуть духов и немного хорошего виски), он в свои 60 настолько всегда бодр и молод душой, что в него неизменно влюбляются даже самые молоденькие буфетчицы. А сколько он знает стихов! И любит повторять вслед за Пушкиным:  не меняется только дурак!
А еще я вспомнил владивостокского портнадзирателя, утопившего «десновский» круг, и подумал: нет, никакой он не юморист, он просто реалист: знал он, прекрасно знал, в какой стране живет!


19 января 2002         



ИЗ ЗАДУШЕВНЫХ РАССКАЗОВ
                КАПИТАНА

АВТОБУС НА МАРСЕ

Это было на самой на заре перестройки. Да, где-то вторая половина 80-х. Украина даже еще не успела стать «вильной». Но уже, значит, готовилась! Зерновоз, черноморец «Семен Голопупенко» (это вроде бы имя Героя Гражданской войны), строили его для экспортных перевозок, то есть он должен был вывозить, значит, украинское зерно, но пришел как раз наоборот – за зерном в Китай. Да, в порт Далянь, бывший наш Дальний. Загрузился там кукурузой, десять или двенадцать тысяч тонн, не помню точно, ну и – домой...
Одесситы не были б однако одесситами, если бы прошли мимо Страны Восходящего Солнца, которая лопалась от старых «тойот», значит, «ниссанов» и «мазд». На «западе» еще не наладили автопоток «БМВ» из Германии, «вольво» из Скандинавии и прочих разных «роллс-ройсов». Да и мы, дальневосточники, только-только начинали осваивать этот рынок, да нет, еще даже не рынок, а просто, значит, японские свалки-скрапы. На одной такой автосвалке в Кобе* мы с братьями-одесситами и познакомились. Они поначалу косились на нас: конкуренты ж, куда там, ага. А та-а-м, Господи, да всему миру хватило б! Ну, рыщут они по скрапу, значит, целеустремленные такие, озабоченные, глазами всю свалку бы на пароход свой утащили. Цены и в самом деле тогда были бросовые: за сто, за двести долларов можно было, значит, взять семи-восьмилетний «цедрик», к примеру. А что такое семь лет по японским дорогам? Да на наших за семь дней его больше ухайдокаешь!
Мои ребята уже выбрали что хотели, мы ж раньше пришли, ну и стоят, значит, у конторки владельца скрапа, торгуются, оформляют купчие бумаги. Двое шустряков-одесситов подошли, уши отвесили, слушают. Ну, наши – куда ж там, аборигены! – учат их, делятся секретами: где лучшие машины стоят, как, значит, сподручнее обштопать «япону мать» и тэ дэ, и тэ пэ. Кого учат – одесситов, ты ж понимаешь!.. Короче, познакомились и, как оно бывает, давай уже брататься: матрос с матросом, моторист с мотористом, буфетчица с буфетчицей. Подходит и капитан их. Ручкаемся, говорим о погоде, о грузе, о рейсовом маршруте. Ну, дело к обеду, значит, мы забираем свои лимузины и возвращаемся на судно.
Вечером к нам на борт пожаловали гости, чуть не полэкипажа «Голопупенки». Стоять нам надо было, значит, еще до утра, и мы приняли гостей по полной программе. Не знаю, как там боцман принимал боцмана, механики и радисты – коллег, а я выставил на стол все, что у меня было, короче, все полученные в Японии представительские: «Сантори-виски», двухлитровку сакэ, светлое пиво «Асахи-бир», что-то там еще. Я же знаю, даже наши, дальневосточные капитаны, не говоря уже об одесских, стараются эти самые представительские брать не натурой, как оно положено, а валютой. А капитан-одессит притащил ко мне еще и «деда» своего, стармеха. Буфетница мигом спроворила, короче, классный закусон: салатик из свежих японских огурцов, помидоров, бутерброды с икоркой, ветчина, жареная курица. Короче, «хорошо сидим», как говорил Евгений Леонов в «Осеннем марафоне». Сидим, значит, разговариваем. Есть же о чем потолковать морякам с разных морей. Вот повезет «Голопупенко» 10 или там 12 тысяч тонн кукурузы к себе в Одессу, неужели, спрашиваю я, на Украине своей «кукурудзы» мало? Да, говорят, значит, не хватает. Наши пароходы сотнями тысяч тонн возят в Китай азотные и всякие другие удобрения, китайцы народ супер-трудолюбивый, землю свою, короче, они эксплуатируют в хвост и в гриву, без допинга она уже рожать не в силах, а на всем, что рожает, полным-полно, значит, – с нашей помощью –  нитратов, нитритов, пестицидов... Ну что ж, отвечают гости, наше-то ведь дело ишачье: навьючили – вези. Резонно, соглашаюсь я, а сюда, за машинами, миль четыреста кругаля дали, как вам это удалось? Мне просто, как капитану, значит, интересно. И гости доверительно делятся своим одесским «страшным секретом»: заход в Японию им дали для закупки... канцпринадлежностей! Да, для самоважных, короче, подразделений пароходства – парткома и отдела кадров. Ну, конечно, не только за ручками там, за цветными скрепками, а еще и оргтехнику брали, значит, компьютеры. В парткоме ж, известно, без компьютеров что за работа! Особенно если они без игровых приставок...
Когда до анекдотов дошло и даже сакэ ополовинить успели, «дед» с «Голопупенки» спросил – так, знаете, между прочим, – нет ли у нас стального листа потолще, не завалялся ли, дескать, где-нибудь в машинной кладовке или в аварийном имуществе. Ну, я, вы ж меня знаете, мигом – за трубку, звоню, короче, своему «деду»: нет ли у него такого листа? Нету, говорит. Звоню боцману, слышу – мнется, зайди, говорю, ко мне. Заходит. Так есть все-таки, значит, спрашиваю, или все-таки нет? Есть, говорит, в аварийке два листа и вроде бы даже один из них списанный. Отправил, короче, его к старпому уточнить. Чиф минут через пять звонит: точно, в прошлом году еще во время ремонта списали тот лист, когда обшивку, значит, в районе ширстрека** латали, а он не понадобился, обошлись заводским металлом. Ну, смотрю, короче, гости мои возликовали, будто я им не одну на двоих ржавую железяку, значит, а по гейше каждому подарил. А оно ж и мне приятно: ублажил гостей, да так запросто, так  легко. Короче, как оно бывает, расстались друзьями-братьями, обменялись адресами-телефонами: будете у нас в Одессе – welcome, добро пожаловать, значит... Во Владивосток заглянете – прошу в гости, короче, без всяких. See you in the future, до будущих встреч!..
Утром – отходная суета, заморочки с грузовыми документами, крепежные работы с палубным грузом, приборка. Спустился на палубу посмотреть, значит, как мои моряки справляются. Боцман подходит:
-  Виктор Андреич, а знаете, для чего одесситы, енть, прокат взяли?
-  Для чего?
-  Марсовую площадку, енть, наваривать.
-  Зачем?!
-  А никогда не угадаете, зачем! – И вижу, лыбится мой «дракон», рожа его пиратская прям расплылась, значит. Давно за ним ничего подобного не замечал.
-  Ладно, выкладывай, – говорю.
-  Да они это, енть, машинёшек нахватали, ага, знаете: себе, начальству пароходскому, ну и это, не влезает, енть, у них одна. Ага, а боцман ихний как раз у меня просил тот лист, полста долларов, енть, сулил. Ну а тут вы позвонили... А они что удумали, козомёты: марс расширить, енть, и «тачку» туда, на него японским краном загрузить.
Ну, думаю, боцман врать не станет. Наверно, «мицубиська-миражик» у них не поместилась, машинка небольшая, одесситам такую «козу» их власти портовые и на мачте простят.
Задержались мы аж до обеда, но вот, наконец, выходим, значит, идем по фарватеру, смотрим, «Семен Голопупенко» тоже отшвартовывают. Беру бинокль, гляжу и вижу: Бог ты мой, они автобус вперли на мачту! Короче, да, «делику», японский автобус! И под ним голубеет наш лист стальной из аварийки. Знаете ж, аварийное имущество всё голубой краской выкрашено. Прошли мы мимо, гуднули, значит, друг другу прощально, но я долго еще за корму оглядывался, не мог на них налюбоваться. Это ж надо придумать такое: 16 тысяч миль, больше полэкватора – везти автобус на мачте! Вспомнилась мне, короче, «Аэлита» Алексея Толстого, у нее ж подзаголовок вроде есть: «Большевики на Марсе», да?
Да, говорю, даже Алексею Николаевичу, со всей его марсианской фантазией, вряд ли пришло бы в голову то, что сотворили одесситы...

* Кобе – порт на юге японского о-ва Хонсю.
** Ширстрек – «ледовый пояс» бортовой обшивки судна.




        И В А Н Ы    М Ы…
  или
РОСКОШЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ОБЩЕНИЯ

       И вдруг неожиданно встретить во тьме Усатого грека на черной корме…
                Э.Багрицкий

Мне повезло: в свой первый рейс по ФАЛу* я пошел с капитаном Чистяковым на теплоходе-контейнеровозе «Новиков-Прибой». Ллойдовский кэп, ветеран, пропахавший винтами и форштевнями все параллели и меридианы, он ко всему еще и рассказчиком был – на зависть мастерам устного слова. Стопроцентно советский, законопослушный, безусловно партийный (беспартийных капитанов в пароходстве, как, допустим, бесхвостых рыб в природе, не существовало), привык он с младых курсантских лет уважать, да нет, не так, наверно, не уважать, но строго руководствоваться Инструкцией. Служебной, партийной и прочей. С большой буквы и до самого абсурда. Однако не во всем! По секрету скажу: в проливах, фиордах, в шторм, короче (одно из любимых его слов), наедине с Нептуном он слушался не парткома, а только себя, собственной своей задницы, битой о камни и поросшей, как корма, ракушками. То есть цены не имеющей. Инструкции же когтили капитана, как правило, на стоянках в портах. Подозреваю, что и тут не обошлось без исключений, притом немалых. Но вот же неукоснительно – принцип! – использовал он так называемые «представительские» по прямому назначению.
На Руси испокон веку культивировали в самых разных видах «потемкинские села». Но светлейший князь кому «вешал лапшу» – родной императрице, а в советские времена нас учили перед иностранцами надувать щеки. Потому-то нашим  капитанам на представительские расходы – прием и угощение бизнесменов, грузовых агентов, прочих фирмачей – и полагались деньги, по народным меркам, сумасшедшие. На ФАЛе в каждом порту капитан получал 45 «деревянных» и 18 золотовалютных рублей. Это в конце голодных 80-х, «перестроечных». Притом же на этой линии было 13 портов захода! Капитан на одних представительских озолотиться мог буквально. Однако он в каждом порту исправно тратил их так, как велит Инструкция. Его уже знали все фирмачи, и едва «Новиков-Прибой» пришвартовывался, агент являлся в сопровождении грузчиков, тащивших в каюту капитана ящики с волшебными напитками: виски, бренди, вино, пиво, колу. Сам же агент позволял себе максимум баночку пива. Капитан честно предлагал весь ассортимент и портовым властям, оформлявшим отход, но чиновники-японцы редко принимали приглашение, как правило ограничиваясь двумя-тремя глотками газировки.
После отхода с полчаса-час капитан обычно проводил на мостике, проверял штурманскую прокладку, изучал обстановку, карту погоды. В узкостях, проливах, фарватерах он задерживался на мосту, разумеется, дольше. Но спустившись к себе в каюту, неизменно приглашал меня на чаёк. И этот «чаёк», превращаясь в «хорошо сидим», часто заменял нам обед и ужин.
С ним всегда было интересно. Великий читатель (когда только успевал?), он давно «съел» всю судовую библиотеку, довольно-таки богатую: Зощенко,  Гиляровский, Ян, Платонов, Булгаков, Диккенс, Киплинг, Ремарк, Хемингуэй –  полтыщи томов. И постоянно сетовал: никто, ну почти никто из экипажа ни-че-го не читает! Столько мудрого, чудесного на полках – и никому это не нужно! Молодежи подавай «видюшник» с эротикой-порнухой, «музон», картишки и прочий подобный балдеж, что ни уму, ни сердцу, а только «перцу»...
Хорошо сидим. Желание просто поспорить – одно из самых движущих. И я возражаю: молодых вон сколько прибыло и в большой бизнес, и в политику, да молодые, наоборот, умаялись от безделья, их давно же тошнило наблюдать за кремлевским «домом престарелых» и они решили, слава Богу, брать дело в свои руки… Да, соглашается Виктор Андреевич, бизнес и власть мимо рук не проскользнут. Но сколько молодежь в этой жизни шляпит!..
Это редкое слово мгновенно напомнило мне о писателе Владимире Лидине, который на творческих семинарах в Литературном институте нередко рассказывал о том, что он в жизни "прошляпил": вот Андрея Платонова, который дворником работал тут вот прямо, в литинститутском дворе, прошляпил – столько раз мимо него проходил, да все недосуг было… Михаила Булгакова тоже частенько здесь встречал, но тоже прошляпил… Помню, хихикали мы втихаря над стариком: слона, мол, моська «прошляпила»… 
Молодежи всё недосуг, всё некогда, продолжает тему капитан, родных стариков – бабушку, дедушку – перед смертью некогда расспросить о корнях рода, собственных ведь корнях! Как жить, стоять без корней?! Родную мать нам некогда послушать, узнать хотя бы про час своего рождения – для новомодного гороскопа хотя бы!.. Иваны мы! Иваны, не помнящие родства!!.
Хорошо сидим. Рассказываю, как затевал когда-то писать роман о рыбаках под таким именно названием: «Некогда». О наших припадочных, по выражению Набокова, пятилетках: дай план, хоть удавись, вот и давились, и давили все живое вокруг, некогда было почесаться, сотни тысяч тонн рыбы выбрасывалось за борт, притом какой рыбы – молоди, которую некогда было сортировать. И называлось это красиво: выпускать. Да, дескать, поймал, заглянул ей в глазки – молоденькая, взял и отпустил ее в синее море, как старик из пушкинской сказки. А она-то вся давленая в трале, нежизнеспособная, ну и – прямиком на дно. В Олюторском заливе, например, на Камчатке, дно чуть не метровым слоем мертвой сельди завалено. Нынешние браконьеры на чем выросли – на нем как раз, на державном примере… 
   Хорошо сидим, вторую бутылочку «Сантори-виски» уговариваем. Вкусная, говорю, зараза! Спаивает, говорю, наше государство своих капитанов. Э, нет, возражает Виктор Андреевич, не спаивает, а винится! Как так, спрашиваю. А вот так, отвечает: я тебе мало плачу, в пять или десять раз меньше, чем получает американский, допустим, капитан, да? Так ты ж возьми сам, вот же тебе живые деньги, «представительские»... А только вот вам – капитан скрутил крепенький такой кукиш – я на провокации не поддаюсь! Солженицын недаром написал «Жить не по лжи». Семь десятков лет кутали нас в разные лозунги, а главный-то как раз, самый верный, директивный, значит,  так и не прозвучал: Жить по лжи!
Я снова сворачиваю на свое больное, рыбацкое «некогда». А Виктор Андреевич подхватывает эстафету. Передаю ему слово с удовольствием:
В 1978 году в Одессе Совфрахт организовал курсы повышения квалификации капитанов. Нас обучали, значит, на полпредов Советского Союза за рубежом. В Зеленом театре, в парке Шевченко, посмотрели балет «Кармен-сюита», потом послушали выступление актера Золотухина, трубу Эдди Рознера, в которую он дул своими старческими губёнками. (Капитан так живо, а главное, очень по-доброму, сочувственно изобразил-сыграл ветерана нашего джаза). Потом решили, короче, на пляж, в Аркадию съездим. 28-й трамвай довез нас до вокзала, мы вышли, потому что дальше, значит, за вокзалом, трамвайная развилка: кажется, ходили там 28-А и 28-Б. На лавочке привокзальной сидит кряжистый такой, копченый, в морщинах – грек-не грек, еврей-не еврей, короче, такой пиндос балаклавский... 
Может, Папа Сатырос? – не выдерживаю, перебиваю я и декламирую:
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду…
Капитан подхватывает, и мы продолжаем стройным хором:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище…
Виктор Андреевич живописует своего балаклавского пиндоса, и я воочью вижу эту колоритную фигуру. Этакого, знаете, седого краба, лицо которого удивительно напоминает прибрежные скалы (вид с моря, за милю примерно), складчатые от штормовых ветров, дождей, ручьев, с резкими тенями в складках-расщелинах, скрывающих столетние, может быть, и кровавые, тайны туземцев и корсаров, их копья, мечи, сундуки с награбленными сокровищами, и в то же время, представьте себе, это доброе лицо мудрого деда, умеющего ладить и с внуками. Одесский, одним словом, пиндос…
-  Скажите, куда нам ехать, налево или направо? – Спросили мы у него. – Нам в Аркадию надо.
  Он внимательно нас осмотрел, так оценивающе, а мы же по форме все, с капитанскими лыками на погонах, человек пять нас было, а он вычислял, значит, по одесскому обычаю: что за люди, откуда, куда, ну и приготовился, видно, поговорить «за жизнь». Но мы же не знали одесского обычая. Один из нашей компании не выдержал паузы и вопрос повторил:
-  Мы знаем, – сказал он, – этот трамвай ходит в Аркадию, только в какую вот сторону нам ехать?.. 
Пиндос кивнул седой лохматой головой направо. Мы дружно рапортовали ему «спасибо» и повернулись уже уходить. Но вдруг за нашими спинами мы услыхали:
-  И это всё?..
Нас прямо пригвоздило на миг! На совфрахтовских курсах не учат же ценить того, что Сент-Экзюпери называл роскошью человеческого общения.
И   э т о   в с ё ?..
На всю жизнь, честное слово, он озадачил меня своим вопросом… Капитан растрогался, глаза его блеснули.
Короче говоря, ох, это капитанское короче… Вынужденный быть предельно кратким на мосту и в деловых разговорах с фирмачами, он с той самой, одесской поры, стараясь не поддаваться жесткому велению профессии, благодаря одесскому обычаю, благодаря пиндосу балаклавскому, и начал использовать представительские по самому прямому их назначению – как роскошь в понимании Экзюпери.


*FAL – FESCO (Far Easten Sipping Company –Дальневосточное морское пароходство) – Australia – Line, линия Находка-Австралия.


Февр. 2002







ТЕТУШКА МОЛЛИ
      или
        БОГАТЫРЬ И «СТЕНКА»

- Пойти куда-нибудь далеко,      на молитву, на трудный подвиг…
  А то дни уходят, жизнь уйдет, а
       что мы сделали?..
«Ася», И.С.Тургенев

Мельбурн. Симпатичная и даже «вкусная» Хотхем-стрит (Hotham –  горячая ветчина, переводят русские, живущие на этой улице), январь, летний, солнечный день. Десять минут назад тут стряслось страшное дорожное происшествие, «аксидент» – accident. Сразу пять машин всмятку! И вот уже бойцы Армии спасения специальными домкратами и прочей хитрой гидравликой разжимают сплющенную кабину красного «холдена», чтобы освободить девушку, зажатую рулем и вдавленным внутрь капотом, одновременно те же бойцы вводят ей в вену шприц с капельницей и долго так держат ту капельницу над «холденом». На обочине, на куртинке с зеленой травой, расположился целый походный госпиталь: женщину лет сорока, лежащую на носилках, осторожно осматривают трое медиков, тут же накладывают ей гипс на шейную часть позвоночника и уносят в свой красивый красно-белый джип скорой помощи, ambulance. Муж этой женщины в слезах бросается на парня лет 28-30-ти, виновника происшествия, полицейские их растаскивают, муж вырывается и что-то выкрикивает. «Сволочь! Наркоман!» и прочее. Виновник (вот уж действительно, пьяным и дуракам везет) совсем не пострадал, хотя его «форд», вылетевший на встречную полосу, после лобового столкновения скрутил полусальто и рухнул – крышей на крышу – на третью машину, после чего в них врезались еще две. Парень выбрался из перевернутой кабины и первым делом кинулся подбирать рассыпанные по асфальту «колеса», как называют наркоманы свою «дурь» в таблетках.
На всё про всё хватило получаса. Машины развезли в ремонт, на свалку, пострадавших в больницу, виновника в участок. На  Hotham-street тишина, но еще стоят двое полицейских, разговаривают:
-  У нас в Мельбурне что ни аксидент – то наркоман причиной. Ты со мной согласен, май френд? Наркоманы и пьяницы – вот наша главная беда.
-  Да, но есть еще и auntie Molly!
То есть тетушка Молли. И оба смеются. Наверно, только полицейские могут так зажигательно смеяться, стоя на месте, где только что пролилась кровь…   

Мы с капитаном роемся в книгах, стоя промеж стеллажей судовой библиотеки. Я уже не раз публично восхищался библиотеками судов, работающих на этой линии. Да, только на этой – на FAL’е. А невиданным богатством своим они, как выяснилось, обязаны настоящему чуду. И чудо это – в следующем. Виктор Андреевич раскрывает его передо мной прямо сейчас:
- Живет, значит, в Мельбурне старуха по имени Молли Индж. Божий одуванчик – ей уже под 90!.. А кстати! – Восклицает капитан и поднимает палец вверх, выше головы. – Она же родилась в День всех влюбленных, так что скоро ее день… Вот, значит, и всю свою долгую жизнь тетушка Молли прожила влюбленной… в идею коммунизма! Да, она сама нам рассказывала, как ходила в молодости на митинги коммунистов, ну и, короче, уверовала. А в 1940-ом вступила в коммунистическую партию Австралии, которая, представьте, как раз тогда была вне закона…
Я вспомнил, что как-то краем уха слышал, мелькало это имя в разговоре матросов: вот придем, дескать, в Мельбурн, и покатаемся с тетушкой Молли. Как же можно, спрашиваю капитана, неужели она в 90 лет водит машину?
-  Да она родилась за рулем!..
Капитан, даже когда о чуде из чудес говорит, никогда не восторгается, просто воскликнет так, чуть повысив голос «в рабочем порядке», и все, и спокойно продолжает:
-  Матросы ее по трапу под руки водят. Короче, беспомощная совсем старушка. Но стоит ей сесть за руль – преображается, обгоняет самые шикарные машины. Правда, с правилами дорожного движения обходится, значит, очень по-свойски. А на перекрестке, пока горит красный, успевает закапать чего-то в глаза: видит уже плоховато. Полиция, говорит, «давно охотится за мной», всё покушается, значит, отнять у нее права.
Влюбившись в идею коммунизма, тетушка Молли полюбила Россию и даже съездила однажды, лет 15 назад, в Москву. И с тех пор, значит, стала посещать советские суда, все – черноморские, балтийские, наши, и каждому экипажу дарить чек на 200 долларов – на книги. Только на книги! Ведь книга – учитель жизни, несущий свет, культуру. А представители коммунистической России, так считает тетушка Молли, обязаны, значит, быть высококультурными людьми. Книги за ее доллары нужно, значит, покупать в магазине русской книги «Новая эра», тетушка Молли лично проверяет, чтобы деньги шли только на книги. Ну а нашим помполитам оттуда, сверху (палец в подволок), велено отказываться: сами, значит, богаты, у нас, мол, на культуру средств не жалеют. А в Союзе «кум», куратор из КГБ, предупреждает моряков, что «зловредная тетушка» – агент ЦРУ. Ну а лет пять назад этот «агент», значит, продал дом с участком, чтобы можно было продолжать дарить книги русским морякам…
Я смотрю, капитан держит в руках коричневый том прозы Пушкина.
- Что, на классику, – спрашиваю, – потянуло?
Виктор Андреевич на миг вроде обиделся даже – за это словцо «потянуло», но обижаться он вообще-то совершенно не умеет и отвечает мне, может быть, с чуть излишней серьезностью, как бы уйдя в себя, и довольно глубоко уйдя:
-  Ностальгирую в море по классике. На берегу, на бегу бывает, частенько ведь думаешь: надо бы «Шинель» или другую какую-то вещь Гоголя перечесть, значит, или, допустим, «Анну Каренину», Пушкина, Лермонтова, да мало ли… Но в суете всё недосуг, всё тебе некогда. А в море вот так вырываешь время на переходах, когда вахты налажены, штурмана надежны, ну и, короче,  позволишь себе заглянуть в Пушкина. Вот хочу прозу его перечитать – «Метель», «Выстрел», «Пиковую даму».
-  Да, я тоже, – говорю, – здесь уже, на «Новикове-Прибое», Тургеневым зачитался. «Ася», например, какая чудесная вещь! И вот же где вечная загадка классиков: в который раз их ни возьми – всегда  как в первый раз читаешь, правда?
  -  Да, – просто, «в рабочем порядке», соглашается капитан. – Особенно я люблю прозу поэтов. Каждое слово у них – вот! – Он щелкает пальцами. – На вес и на вкус выверено. И до чего же точно!
Взяв по тому, покидаем книжную сокровищницу и идем в каюту капитана, эту хранительницу, эту водоплавающую колыбель роскоши человеческого общения.
-  Смотрите, какая прелесть! – Раскрыв книгу, восклицает Виктор Андреевич, едва мы успеваем погрузиться в такие уютные мягкие кресла. И читает: – Марья Гавриловна была воспитана на французских романах и, следственно, была влюблена. – Оторвавшись от страницы, капитан поднимает на меня полные восторга глаза и показывает большой палец: во! – Предмет, избранный ею, был бедный армейский прапорщик, находившийся в отпуску в своей деревне. Само по себе разумеется, что молодой человек пылал равною страстию и что родители его любезной, заметя их взаимную склонность, запретили дочери о нем и думать, а его принимали хуже, нежели отставного заседателя.
Наши любовники были в переписке, и всякий день видались наедине в сосновой роще или у старой часовни…      
Как он действительно вкусно читает! Да, соглашаюсь я, поэтам сам Бог велел писать прозу. Виктор Андреевич загорается (я не устаю удивляться эмоциональности старого капитана) и делится впечатлениями о прочитанной им недавно повести Евгения Евтушенко «Ягодные места»: какой слог, какие живые картины, настоящая живопись словом! А я ответно делюсь с ним мыслями, рожденными также недавно читанным «Путешествием дилетантов» Булата Окуджавы. Читаешь, говорю я, о людях высокого ума, благородства и даже не замечаешь, как сдаешь свои «пролетарские позиции» и прощаешь им их «голубую кровь», вот это их: «Лакей неторопливо разливал суп». Лакей! Слово-то какое убийственное, да? А ведь он же че-ло-век, он тоже может быть таким же высоколобым, да вот родиться его угораздило в курной избе. Так где же справедливость? Как же быть с идеями равенства, братства, свободы?..
-  Да, наш народ крепко обжегся, – капитан сокрушенно трясет головой, – обгорел даже, так скажем, загоревшись, значит, в 17-ом этими идеями… А ведь прекрасные ж идеи! Согласитесь, прекрасные?   
-  Да, – соглашаюсь я, – но… Ох, это вечное «но». Две самые проклятые буквы на свете. Если вбивать эти идеи в людские головы с помощью свинца…
-  Если перестать вбивать, – не выдерживает и, может быть, впервые за весь рейс перебивает капитан говорящего, – они могут вновь взойти зелеными ростками в душах… Вот, знаете, эмигранты – в Австралии же много нашего народу – говорят: утопия. Да! Утопией это было тогда, в 17-ом…
-  Да и сейчас, через 70 с лишним лет, она, наша утопия, стала, пожалуй, еще утопичней. Потому что где она, та духовность? Она же не возросла, а, увы, наоборот.   
-  Согласен! Но ростки идеи живы, и если не топтать их сапогами…
-  Тогда лет через сто, – продолжаю я, – может быть, да, м о ж е т  б ы т ь, они расцветут, и хочется в это верить, несмотря на самый горький в мире опыт народа нашего.
-  А все же это – опыт!! – Капитан смотрит торжествующе. – Ни у кого ведь такого опыта нет!.. Не зря его так ценит тетушка Молли!
-  Да, Виктор Андреевич, да, всё это, может быть, и так, – охлаждаю я его пыл, – но в библиотеку, купленную на ее деньги, увы, кроме капитана, считай, никто и не ходит…

Отмотав пару с чем-то тысяч миль, посетив три порта Японии и Гонконг, наш «Новиков-Прибой» по пути в Австралию зашел в филиппинскую столицу Манилу. Филиппины – роддом тайфунов. Я ожидал увидеть здесь картины из Апокалипсиса или нечто вроде логова Змея Горыныча – поваленные, с корнями вывороченные деревья. Ан нет, стоят себе бананы, раскинув шикарные двухметровые листья, гордо высятся пальмы с гроздьями кокосов, и никаких тебе следов тайфунных погромов. Велорикши катят свои двухместные коляски, пристегнутые сбоку к велосипеду, опереточный джип с кузовом-каретой петушино-попугайской раскраски, груженный картонными ящиками, лихо развернувшись по причалу, подкатывает к нашему трапу. Оказывается, его нанял агент, и он привез «представительские» для господина капитана. Моряки знают: на Филиппинах самое дешевое «пойло». Кстати, и травятся им нередко. Но капитану, конечно, не дерьмо привезли, а отменные, фирменные напитки, однако и они тут дешевле, чем где бы то ни было, а потому кузов-карета заполнен, по выражению здоровяка ревизора, ка-пи-тально!
Ревизор только что сдал вахту старпому и собирался покинуть мостик. Капитан, маленький рядом с ним и щуплый, перехватил его в дверях и негромко, как-то так очень по-свойски, совсем не приказным, а просто дружеским тоном сказал:
-  Дмитрий Анатольич, возьмите матроса и помогите, пожалуйста, разгрузить эту «куклу», – кивок в окно, на джип. –  И занесите ко мне в каюту.
16 часов. Ревизор обычно, сменившись, полным ходом идет пить чай в кают-компанию, а его матрос точно так же спешит в столовую команды. Но вот сейчас здоровила ревизор, то ли штангист, то ли борец, в общем, богатырского вида молодой человек лет так 27-28-ми, кладет мясистую белую ладонь на плечо матроса и роняет полуизвинительно:
-  Пойдем, надо джип помочь разгрузить. Бабай просил.
Бабаем капитана прозвали именно его помощники, штурмана – за его любовь к этому персонажу детских страшилок, за то, что сам он бабаями величает темнокожих агентов и грузчиков в тропических портах. Бабай просил. Ревизор-хитрец этими словами сразу трех зайцев убил: отняв возможность возражения, приказал, а также свалил на капитана вину за «бесчеловечный» приказ, лишивший матроса законного чая, и вознес при всем при том собственный авторитет: капитан его просил.
Жарынь! До экватора миль шестьсот всего. У матроса рубаха на спине и штаны на заднице черны от пота, хоть и заляпаны белилами (недавно рубку красили), ревизор же форменную рубашку бережет, снял, а на его темно-серых шортах ничего не разберешь – сплошной камуфляж. Short – короткий, но его шорты, по диктату молодежной моды, ниже колен, благодаря чему любой симпатяга становится коротконогим уродом. Вот и наш богатырь несет под мышками сразу два ящика, легко ведь несет, а издалека кажется – наложил в штаны, отчего они и сползли, шорт-леги его.
Капитан тоже в шортах, кремовых, не коротких и не длинных, в самую меру, да еще и отутюженных. И в свои 60 строен, красив, молод. Вот он спускается с мостика по внешнему трапу. Как всегда, почти бегом, чуть касаясь релингов одной ладонью. На его ногах высокие плетенки-сандалии, рубашка апаш открывает крепкую загорелую грудь – древнегреческий бог да и только. 
Ревизор, отпустив матроса, задержался в капитанской каюте: он по-хозяйски переставляет ящики из тесной прихожки в просторный салон, очень заботливо составляет их кубическим штабельком сбоку от холодильника.
-  Спасибо-Дмитрий Анатольич-молодец-благодарю, – эта капитанская скороговорка выдает легкое смущение неисправимого интеллигента: мол, не в службу, а в дружбу. – Не уходите. Откройте вот этот, – пальцем на ящик с виски, – я сейчас.   
Он ныряет в ванную помыть руки, ревизор с треском вскрывает ящик, вынимает темно-коричневую бутылку, разглядывает этикетку, читает вслух:
-  Скоч-виски. Шотландия. – И, облизнув толстые губы, глотает слюну.
Я знаю, сейчас начнется действо, и выключаю телевизор с филиппинским фильмом про любовь красавицы-смуглянки к белокурому «гринго». Капитан достает из буфета рюмки, из холодильника – тарелку с тонко нарезанной ветчиной, кивает ревизору:
-  Разливайте, разливайте.
Выпиваем стоя и только успеваем поставить рюмки – заходит первый помощник, помполит, «помпа». Здесь давно уже все выверено до минуты, всё всем известно далеко  наперед.
 -  Иерархия – что у волков, – скажет мне капитан позже, когда мы останемся одни. – Пришел пировать первый, второй уходит.
Действительно, ревизор быстро берет лепесток ветчины и, бормотнув извинение, исчезает. У первого помощника и фамилия – первый сорт: Карацюпа. Как только появляется на судне новый человек (в каюте капитана, я имею ввиду), разговор обязательно, как ни крути, сведется на то, что вот он, дескать, живой потомок, да, родной племянник легендарного пограничника, да-да, того самого, что поймал 467 (эту цифру уже чуть не все в экипаже – без запинки) нарушителей границы. И после третьей рюмки тема как-то сама собой вроде льнет к границе, контрольно-следовой полосе, ну и конечно к фамилии. На лице у капитана появляется откровенно ироничная улыбка, которую «помпа» видит, но как бы прикрывается ответной иронией, то есть иронизирует по поводу капитанской насмешки, притом в помполитовой полуухмылке сквозит не только хитрость, но вроде бы даже и мудрость. На самом же деле вся его мудрость в том, чтобы не прозевать своей доли, львиной доли, второй на судне после капитанской, не прозевать ни в чем, в частности в этом «представительском» пиршестве. И вот часа два, не меньше, мы с капитаном лавируем, точно в шхерах, на той контрольно-следовой полосе, силясь сойти с нее, сменить тему. Наконец, Виктор Андреевич не выдерживает:
-  Так! Прошу прощения, мне нужно на мостик, на связь. – Я тоже встаю, «помпа» сидит. – Да вы сидите, ребята, сидите!
Пробормотав, что и мне куда-то там нужно, ухожу следом за капитаном. В коридоре спохватываюсь: забыл на столе очки, возвращаюсь и вижу, как легендарный потомок вытаскивает из ящика бутылку виски, из холодильника баночку пива и рассовывает по карманам. Беру свои очки, и – спина к спине – мы разминаемся с ним, «не заметив» друг друга.
Через полчаса капитан звонит в мою каюту и зовет снова в гости. Только постучать, предупреждает, надо условным стуком. Да, капитанскую каюту редко увидишь закрытой – только когда хозяин спит, да и то не всегда, а по большей части лишь в портах, славящихся воровством. Захожу, сидят они вдвоем с богатырем ревизором. Рассказываю о воровстве, невольным свидетелем которого стал. Капитан морщится и с улыбкой машет рукой вниз,  под стол:
-  Да знаю, пусть!..
На экране телевизора – экзотические звери, что-то вроде нашей передачи «В мире животных», только без звука. Из-за «следопыта», понимаю я. Зверей кажут вперемежку: то тропических, в джунглях, то моржей и белых мишек во льдах. А вот могучий овцебык в снежных горах. Он статью своей мне очень напоминает ревизора. Разговор самым естественным образом заходит о «братьях меньших», о Бреме. Капитан даже имя его упоминает – Альфред – и рассказывает, как в детстве еще увлекался книгой великого зоолога. Ревизор не слыхал ни о Бреме, ни о его «Жизни животных».
-  Как! – Поражается капитан. – Неужели вам в школе биологию не преподавали?
-  Преподавали, – «овцебык» выкатывает абсолютно безвинные глаза: Бабай может требовать от него знания морской карты, лоции, но не какого-то ж там Брема. 
Прикрыв глаза, капитан на миг опускает голову: ему стыдно за «племя младое», за своего второго помощника, такого симпатягу, богатыря и умницу с виду. Мне даже жаль становится капитана.
-  Дмитрий Анатольич, вы знаете, я вас как специалиста, уважаю, ценю. – Виктор Андреевич смотрит прямо в глаза ревизору, глаза прирученного, можно даже сказать, преданного овцебыка. – Но вот скажите мне, пожалуйста, честно: что и когда вы последний раз читали из художественной литературы?
Взгляд ревизора становится еще преданней.
-   Ну, этого, – тянет он, – Доценко читал, «Тридцатого уничтожить».
- И «Любовь Бешеного», да?
- Да, – кивает богатырь.
- Классика! – Лицо капитана непроницаемо – ни тени юмора.
-   Классика «глянцевой литературы», – «перевожу» я для ревизора. – И что, нравится?
Он равнодушно пожимает могучими плечами:
-  Да так… – И выдает кредо: – Я вообще от книги, как и от телика, жду только отдыха, отвлечения.
-  А голова зачем? – Виктор Андреевич стучит копченым пальцем по смуглому лбу. – Мичманку носить?
-  Голова, – очень серьезно возражает богатырь, – и без того вот так, – пальцем по горлу, – занята: где достать приличную «стенку», хороший холодильник, как получше отремонтировать и обставить квартиру…
-  Хорошо, – столь же серьезно соглашается и кивает капитан. – Купили вы все, о чем мечталось! «Стенку» итальянскую, машину с гаражом, отделали родовое гнездо под орех, а дальше что?
-  Вы хотите сказать, что надо книжки читать?
-  Не надо, раз не хочется! – Капитан явно, но все же очень по-капитански обижается на своего второго помощника. – Да только вот голове вашей, душе вашей пища необходима ни чуточки не меньше, чем желудку.
-  Дмитрий Сергеевич Лихачев об этом здорово сказал, – встреваю я. – Он сказал примерно так: мозг среднего человека рассчитан на три Оксфордских университета и, будучи не загружен, может атрофироваться, как всякий орган, не работающий, не тренируемый.
Богатырь молчит, потягивая представительское виски. Он не обязан отвечать всяким там штатским. Капитану – другое дело. Он закуривает представительский «Кент» и, пустив струю дыма в подволок, внимательно выслушивает новый вопрос капитана:
-  Ну а вот посреди всех этих стеночно-квартирных, машинных, значит,  гаражных и прочих забот, Дмитрий Анатольич, разве никогда, ни разу в вашей голове, в душе вашей не шевельнулась какая-нибудь такая-этакая тоска по чему-то непонятному, по другой жизни, короче, а?
- Бывает, – быстро соглашается ревизор и смотрит почему-то на меня.
-  Ну и что, – подбадривает его капитан, – пробовали понять, чего же хочется-то?
-  Не знаю, – раскрывает толстогубый рот богатырь, превращаясь в ребенка.
-  Вот! Во-о-т! – Радуется капитан и встает. С детьми и пассажирами он не знает, как себя вести. Сам мне говорил: потому, мол, и работаю не на лайнерах, а на контейнеровозе. Как представлю, говорит, что все семьсот конетейнеров моих вдруг ожили и каждому надо чего-то от капитана: тому, значит, в каюте жарко, другому наоборот – холодно, третьему еще чего-то… Не-е-т, увольте!
Он берет с полки над телевизором книгу и читает:
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут…
Закрыв томик Пушкина, продолжает по памяти, глядя на ревизора, опустившего глаза куда-то под стол, в собственные колени:
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.      
Трехмачтовый фрегат, скренившись на подветренный борт и вспенив воду форштевнем, лихо набирает скорость, в его гигантских парусах пьяняще шумит, работает ветер. Матросы, пятясь, сбегают по вантам. Капитан – Господи, да это же Чистяков! – командует богатырю рулевому: «Так держать!»…
Ревизор по-прежнему вальяжно курит «Кент» и, видно ж по нему, ничегошеньки не понимает: ну, что вот, что капитану от него надо? Мне даже жалко становится этого губастого и щекастого богатыря, у которого дома нет ни холодильника (хорошего), ни «стенки». И капитана своего он, бедняга, не в силах понять.
Я ошибался! Как здорово бывает порой даже ошибаться…
Мы пришли в Мельбурн в начале февраля. Самый разгар лета в Южном полушарии, австралийский август. Все цветет, благоухает, на набережной рыжеволосые пальмы качают под бризом великанскими зелеными гребнями листьев, угольно-черные скворцы (их называют здесь «индийские шахтеры») соревнуются с ласточками в виражах, белые попугаи с желтыми гребешками устраивают настоящий базар в кронах эвкалиптов.
На встречу с Молли Индж я опоздал, увы, на три месяца – она умерла первого ноября прошлого года. На ее памятнике должно быть написано:

14.02.1901 – 1.11.1989

Однако будет ли у нее вообще памятник, неведомо: она даже тело свое завещала для опытов медицинскому факультету Мельбурнского университета. Ее друзья по партии пришли на судно в гости и рассказали нам о ее последних днях. Она была членом Общества дружбы «Австралия – СССР» с 1935 года, но побывать в России ей довелось всего один раз, где-то в 70-х, и с тех пор она о Москве – взахлеб. Но нет, нет, тетушка Молли не была фанатичкой, хотя ей очень хотелось верить, что настоящий социализм на Земле возможен. А еще она верила, что после смерти вернется в этот мир незримой и сверху увидит, как мы живем. Уходя, она внушала это друзьям по Обществу, чтобы они продолжали ее дело, которому она всю свою долгую жизнь была предана душой и телом. Да, и даже вот тело свое завещала для дела…
Мир душе Вашей светлой, милая, добрая Молли Индж!
Мне на всю жизнь запомнились слова, оставленные ее рукой на одной из подаренных морякам книг:
Человек не может быть счастливым, когда душа его ютится в нем в согбенном состоянии. Душа должна распрямиться! И  книги в том ему  –  первые помощники…
Говорят, «помпа» гордился: вот, мол, и его помянула тетушка Молли, он же первый помощник.
Зайдя еще в два австралийских порта, Сидней и Брисбен, мы прощаемся с Пятым континентом и прокладываем курс домой, на норд. Впереди без малого пять тысяч миль. Надо запастись хорошим чтивом. Спрашиваю у четвертого штурмана, библиотекаря по совместительству, ключ от библиотеки, он говорит: «Там открыто». Наверно, капитан опередил меня, думаю я и готовлюсь мысленно к разговору с ним, точнее к продолжению разговора о тетушке Молли, который мы затеяли еще на мосту… О, Господи, у стеллажей – я не верю глазам своим – громоздится одинокая фигура богатыря. Растерянно здороваюсь с ним, хотя виделись совсем недавно, и вижу в руках у него раскрытый том Достоевского. Явно стесняясь меня, ревизор закрывает книгу и, держа ее двумя пальцами (нарочито, значит, небрежно), отдает мне ключ и выходит из библиотеки…
Бело-голубой подволок книгохранилища взмывает и превращается в высокое, хоть и облачное, тропическое небо. Там, над нашими мачтами, над реями и парусами,  реет  молодое и красивое женское лицо. Почему-то я вижу только лицо, фигура прячется в облаках. Но я узнал ее – конечно, это она, с той фотографии, что показывал мне капитан. Да, это Молли Индж! И как же она хорошо улыбается, глядя сверху на нашего толстогубого богатыря ревизора…


Жарко, большой, прямоугольный иллюминатор капитанской каюты распахнут, и оттуда доносится шипенье океанской пены под бортом. Мне кажется, даже крен у нас парусный. Мы с капитаном обсуждаем как раз роман Джека Лондона «Морской волк». Виктор Андреевич сейчас ну никак не похож  на Вульфа Ларсена. А жаль!..


Февраль 2002



ТАМ ЛЮДИ ХОДЯТ ВВЕРХ НОГАМИ,
        А СОЛНЦЕ – ПРОТИВ ЧАСОВОЙ…
   
Когда просвещение блеснет перед полуварварами, то прежде всего хватаются они за роскошь, как дети.
                Б. Окуджава, «Путешествие дилетантов»


Ах, Австралия! Ох, Австралия! Ух, Австралия! Зеленый-презеленый континент...
Только и слышишь в разговорах матросов – сплошные восторги: какие там бары! какие магазины! а морской клуб какой – сауна, бильярд!.. Там ты можешь купить совсем недорогие двух-трехлитровые «кирпичики» такого вкусного вина!.. Там, правда, шибко дорогие проститутки, а  оперный театр зато какой!.. И вообще – живут же люди!..
После третьего курса Витальке повезло с плавпрактикой – он попал на борт контейнеровоза «Максим Михайлов», в такой интересный рейс. Узнав, что судно идет в Австралию, он даже книжку купил про эту страну, не пожалев два рубля. Хвостатое, ушастое кенгуру смотрело на него с обложки очень интригующе. Но читать было некогда, нужно было изучать судно, его трюма, грузовые устройства, навигационные приборы, штурманские карты и прочее. Вахта второго помощника, «ревизора» по-флотски, приходится как раз на ночь и на послеобеденные часы, то есть ты – вечный мечтатель, и мечта твоя – отоспаться. Не зря ее называют собачьей вахтой. Ночную отстоял, в четыре утра завтракаешь, до пяти – трёп с соратниками по вахте, механиком и мотористом, разгуляешься так и заснуть не можешь, пока в иллюминаторе не забрезжит, а после дневной идешь на чай, потом отдохнуть бы, поспать маленько, а тут тебе – политзанятия. Занудство из занудств. Помполита убить хочется! Черноморцы, по слухам, больше года назад, в 89-ом, избавились от них, а тут вот сиди, в веки спички вставляй и слушай всякую бодягу про политику партии и правительства Горбачева и Саддама Хусейна, который в Персидском заливе с евреями воюет.
А рейс-то вообще суперклёвый! Первый заход – Япония, Йокогама. Это чудо-город, великан и красавец. Над огромным портом – в небе! – петляет бетонный хайвэй, по которому летают навстречу друг другу, только в разных горизонтах, разноцветные «тойоты», «мазды», «мицубиси», «ниссаны». Центральная торговая улица Исидзаки-Чё – сплошная карнавальная цепь магазинов и крошечных, почти игрушечных лавчонок. Да только вот цены совсем не игрушечные, одни нули считать закувыркаешься: часы – до 50000 йен, шузы* – от тысячи до 20 тысяч. Но у них простой рабочий, говорят, зарабатывает 200-300 тысяч в месяц. Матросы покупают четкие сигареты, жвачку в люминесцентной упаковке, красивые разовые зажигалки, пенистую кока-колу. А у тебя, нищего бурсака, даже на эту мелочь денег нет! Хоть бы прокатиться просто по городу, посмотреть, как люди живут. Вон такси, на дверце написано: 450, это посадочная цена. Были б они, эти 450 йен, можно было б купить целых две пачки вкусных сигарет «Хай-лайт», а к ним еще и зажигалку…
На следующий день пришли в порт Нагоя, тоже огроменный город, ревизор сказал: четвертый по населению в Японии, два с половиной миллиона пиплов. Матросы рванули по скрапам, и к вечеру на борту стояло уже семь машин: три «короллы» 83-85-го годов, две староватых, потертых, зато дешевых, по 300-400 баксов, «короны» и два шикарных, дорогих «крауна», типа фургон-вагон, они ж на раме, в самый раз для убитых русских дорог. Многие околёсились, накупили бэушных колес по сто йен – халява! Новое колесо 7000 стоит... Бляха медная, даже об одном колесе ты можешь  только мечтать…
Первый раз после дневной вахты случилось свободное время: помполит, «помпа» чем-то там занят, шифровку, что ли, получили, закрылся в каюте, темнит-расшифровывает. Что-нибудь, наверно, новенькое про Хусейна или японского императора. Завтра на политзанятиях расскажет…
Виталька достал из рундука самоучитель английского, прикольно устроился на койке и давай спикать про себя и вслух, благо никого в каюте, напарник на вахте как раз, со старпомом стоит, его вахта называется «королевской» или «беспартийной»: все собрания и политзанятия – вот где кайф! – проходят без них. Помпа за это всегда косится на старпома и его матроса. Или это просто так кажется? Нет, ничего не кажется, помпа – чмо, шакал, или как это по-английски будет: badman – плохой, rotten – гнилой, тухлый… О-о-х!.. Внезапно что-то словно оборвалось и похолодело внутрях, мыслишка мышкой проскочила: а что если шифровка пришла не про Хусейна, а про него?! Да, про него, про то, что он в анкете на загранплавание скрыл давнюю батину отсидку, еще в 60-х годах. Батя загремел по 70-й статье, за что-то там «антисоветское». Да за самую обыкновенную болтовню, как говорила мать. Нет уж, лучше по-аглицки спикать…
-  Но мы ж для них, –  рычал батя и – глазами в потолок, – для них мы все, все – верблюды, всех – на парашшу!
Там, в зоне, он оставил все зубы и вот теперь шепелявил так зловеще, сверкая нержавеющим оскалом, особенно «под газом» или озлясь:
-  На парашше, шшановный, сидеть будешшь!
Да, вот так напишешь в анкете правду и доказывай потом всю жизнь, что ты не двугорбый. Окончишь судоводительский факультет, а плавать будешь только в каботаже. Целых пять лет уже трендёж идет про эту перестройку, свободу слова, а толку от того?..
Свинцовые эти мысли сморили Виталия, самоучитель как бы сам скользнул под подушку, и поплыли туманы над рекой, да, над рекой Омолон, которая – правый приток Колымы. Оздоровительный-пионерский-военный-гулаговский, с пеленок до самой смерти советский, социалистический, родной лагерь поплы-ы-л, поплы-ы-л под пенье горна: бескрайний двор зоны, бараки, Парашша, поверху повязанная красным пионерским галстуком, высокие серые стены застят небо и затмевают низкое приполярное солнце, озаряющее вышки и сверкающее в карабинах и крылышках дубаков, металлических, живо трепещущих, как у колибри, крылышках. Ну да, они же – ангелы-хранители, как же им без крылышек! Они порхают, но не отделяясь от вышки, от поста своего, наверно, просто греются так. И смотрят, смотрят, наблюдают, стерегут, охраняют. Вон как пристально смотрят на отца, плывущего от барака через двор к стене. Он вроде по земле, по снегу ступает, видно, как перебирает ногами, но если приглядишься, то поймешь – понтуется, плывет, не касаясь земли. По двору серыми тенями бродят зэки в ватниках, все двугорбые. Ага, вот еще почему дубаки обратили внимание именно на батю: он – одногорбый! И не туда плывет, куда все. А куда все? А никуда, просто у них это, броуновское движение. Ага, под звуки горна. Отец подплывает к колючке, разворачивается, будто одумался и решил вернуться, но неожиданно горбом касается проволоки, она искрит и распадается в этом месте. Горб, оказывается, не просто горб, а – замаскированный резак, автоген. Молодец отец! Дубаки отвесили челюсти, хлебалом щелкают, а отец в это время легко проплывает сквозь стену, такую же серую и такую же ватную, значит, как и его ватник. Проплывает и оказывается на свободе. Ура!.. Но дубаки спохватились, вот уже один вспорхнул с вышки и тоже – туда, за стену. Батя, беги!!! Нет, нет, не успевает батя, не ус-пе-ва-ет… Дубак, как коршун, падает сверху, с размаху бьет его прикладом в лицо, и зубы батины вылетают на снег красным жемчугом. Поет горн, бьют барабаны, щелкают браслеты, руки отца закованы, дубак тащит его через ворота, через скрипы, во двор, а навстречу им, пританцовывая, уже спешит Парашша в пионерском галстуке. Издевается – салютует бате и орет: «Будь готов!» И отец, батя его, таким непривычным, таким смирным тоном, опустив глаза в землю, ворчит: «Всегда готов, шшановная Парашша!» И сплевывает на снег черные сгустки крови…
После Колымы батя прожил десять лет, но как он их прожил – ежедневно глуша память водкой. И мать за собой утащил в могилу. Ох, родители… А мама, мать – это вообще особая боль, не отпускающая ни наяву, ни во сне…
Чуть ужин не проспал. Хорошо, напарник разбудил. А за ужином боцман окликнул: 
-  Студент! На вахту в ночь не выходи. Утром выйдешь ко мне на работу. Понял?
Виталька округлил глаза, но кивнул грозному «дракону»: понял. Хотя как раз совсем не понял – зачем его, почти уже четверокурсника, переводят, как салагу, в рабочую команду, когда ему надо на мостике штурманскую практику проходить. Он ведь уже свое отстучал кирочкой по палубе, оббивая старую краску, на первой плавпрактике, после первого курса. Но кому тут чего докажешь? Ты ж тут без прав, ты «студент». Да, тут тоже всё почти как там, где был батя: хочешь по зубам – лезь на стену, доказывай, что ты не двугорбый. А вообще-то он – и мать это всегда повторяла – в батю. Значит, одногорбый, ясно?! О-дно-горбый, всё!..
Южно-Китайское море благоухало водорослями и жизнерадостно искрило мелкой штилевой рябью под солнцем субтропиков. Но Витальке казалось, оно смеется над ним, таким унылым с утра, влатанным в чужую грязную робу не его размера, роба коробится на спине и топорщится на груди, а брюки вообще закатать пришлось чуть не на полметра. Как не смеяться! Ксюха б сейчас закатилась тут под верстак, она ж угорать умеет как никто. Дракон однако – ни тени улыбки на кирпичном фейсе – молча выдал инструмент, перчатки х/б, защитные очки и показал участок, чуть не гектар стальной палубы, которую надо зачищать под покраску. Как тот старшина из анекдота: от забора до обеда!..
Через час солнышко так раскочегарило, что палуба даже сквозь подметки начала пятки поджаривать. И морду печет – от солнца и жалящих осколков сухой краски. Да-а, видела б его сейчас Ксюха! Он снова живо представил свою красавицу-герлу, стоящую тут, на палубе, над ним. Нет, лучше бы не тут, а в каюте. Эх, в душ бы сейчас, да не одному, а с Ксюхой. Правда, она ни фига почти не умеет из того, что они по видаку смотрели у ее подруги дома… Ну и печет, бляха медная! Нет, надо что-то делать… И Виталька придумал, как спасаться: сходил в буфет и, взяв у прыщавой Светки-дневальной ведро, стал поливать палубу забортной водой. Работа, само собой, в такую жарынь медленней пошла. Особенно после обеда разморило. От кирочки в ушах – сплошной звон и гром: палуба резонирует, как тамтам, а тут еще боцман нарисовался и давай драконить:
- Чего удумал, студент, мать твою?! Сухая краска ж сама отскакивает, а мокрая липнет, как банный лист к ж… Кончай Муму е…ть! Работай как все люди! Понял?!
Ага, как все. Как все двугорбые, значит. Но он-то не двугорбый, так что, Дракон, ты сам кончай свою Муму факать…
В Гонконг пришли. Вселенская ярмарка! Семь лет еще резвиться ей на воле, пока в КНР не вернут. Помполит, как обычно, расписал по тройкам всех идущих в увольнение на берег. Знаменитые «русские тройки» полвека, если не больше, смешат весь мир: за бугром кто ходит пешком по автотрассам – только бродяги-одиночки да русские моряки. А знаете, почему они ходят не по двое, допустим, а именно тройками? А чтобы, значит, если с одним что случится, то двое других могли его взять под руки и привести на судно. «А что может случиться?» – задает вопрос юный губошлеп на инструктаже «куму» из КГБ или помполиту. «Ну, мало ли чего, – ухмыляется «кум», – солнечный удар, например…»
С солнечным ударом, конечно, все ясно. Но зачем тогда помпа включил его, «студента», в такую слабую тройку – с дневальной и мотористом? Виталий еще на первом курсе знал, что в каждой тройке, как правило, есть один стукач. Светка – простодыра, лопух, чипушило, какой из нее стукач? Значит, тогда – моторист, «мотыль», «маслопуп». Но что он сможет, дохляк этот, сделать с ним, со спортивным парнем, выжимающим двухпудовку целых десять раз? Смех! А вот шарахаться с ними по банно-жаркому, банно-душному Гонконгу – наказанье. Из «шопа» в «шоп», от базара к базару, где они перетряхивают штаны и куртки, шубы и белье и торгуются, торгуются, базарят, как бабы, ну да – они ж и есть бабы на базаре. И еще эта дурочка то и дело норовит прижаться к Витальке. В экипаже всего три тетки, мужики никого из них не обходят вниманием, то есть даже она, прыщавая Софи Лорен, может выбирать из целого взвода приставал. Нет, вот подавай ей именно его, самого молодого, значит, «студента». Господи, да он лучше Муму будет…
Вот и напросился. Погода – штиль, весь переход от Гонконга до Манилы, два дня то есть, занимался этой самой «Муму» на раскаленной палубе. Зато отсыпался теперь, и вечерами появилось время почитать книгу с кенгуру на обложке. Вот что он в ней вычитал:
Австралия – страна чудес. Одно время считали, что это самый древний, возможно, первый континент на планете. Самый низкий континент: всего 6% его площади возвышается более чем на 600 метров над уровнем моря. Самый сухой, так как половину континента составляют пустыни. Самый малонаселенный, так как ; площади огромного материка практически не заселены. Самый маленький из населенных материков. И наконец, это единственный материк, полностью занятый одним государством.      
На Филиппинах, во-первых, от пуза наелся бананов, а во-вторых, вернулся к ревизору на вахту. Пусть ее называют «собачьей», зато здесь, на мостике, на тебя не гавкает Дракон и можно поднатаскаться в английском, спикая с ревизором. Он уже сделал прокладку курса на австралийский порт Брисбен, на самый длинный, десятисуточный переход. А между вахтами, когда нет политзанятий (что-то с помпой стряслось, гонконгские покупки, наверно, сортирует), снова можно взахлеб читать о «стране чудес». И вот что прочел он, отстояв собачью вахту, о собачьей жизни в Австралии: 
Любовь к комнатным животным приносит огромные прибыли предприятиям, изготовляющим питание из куриного, кроличьего, кенгуриного мяса, из печени, различные сушеные продукты, а также крошечные кусочки-лакомства в упаковке (пропитанные разнообразными приятными ароматами), которые животные очень любят. По мнению ветеринара, половина животных страдает избыточным весом. «Правда, – говорит врач, – часто я не решаюсь сказать об этом хозяевам, потому что поводок каждой перекормленной собаки, входящей в мой кабинет, держит раздутый от пива мужчина». Для собак производятся прекрасные игрушки, например, пластиковые кости. В магазинах полно шампуней для собак, одеколона, различного брильянтина на очищенном масле какао. Для них работают маникюрные, роскошно оборудованные кабинеты. Для четвероногих продаются пальто и одеяла с электрическим подогревом. Некоторые пансионаты для временного пребывания животных отличаются особо комфортабельными условиями. Пребывание в пансионате обходится от 19 до 30 долларов в неделю. Собака там находится в помещении с кондиционированным воздухом, из репродукторов слышится спокойная музыка, в распоряжении клиента имеется бассейн, кое-какие дела он может сделать под индивидуальным кустом, а кухня – кухня на самом высоком уровне… Собаки спят на специальных бумажных матрацах, покрытых одеялами. Некоторые имеют привычку после обеда есть сладости, или, скажем, такой каприз: клубника после ужина… И наконец, насладившись беззаботной, роскошной жизнью, собака находит вечное пристанище на первоклассном кладбище… 
На вахте, когда уже выверен по карте и по компасу курс, досконально осмотрен в бинокль и в радар горизонт, когда в кофейнике заварен крепкий чай «по-флотски», Виталий заводит разговор об Австралии. Да, подверждает ревизор, это действительно страна чудес, десять лет уже он ходит по этой линии, по FAL’у**, но не устает удивляться: здесь даже дикие животные все с сумками, словно собрались на shopping, за покупками. И у них нет врагов в здешней природе, нет хищников! Динго, правда, есть, но эту псину, говорят, завезли европейцы. И еще одну беду – кроликов завезли, давить-то их на Пятом континенте некому, вот они и расплодились «как кролики». Но теперь австралы поумнели, и портовые власти так шерстят суда, что не только собак – микробов импортных не провезешь! И нелегалов отлавливают, китайцев, в основном. Иммиграция в страну ограничена, а китайцы – как кролики – валом валят, прячутся, выжидают. Конституция ж в Австралии тоже «сумчатая»: два года прожил, просидел, как кенгуренок в сумке, всё – получаешь гражданство…
За ужином дневальная опять принесла Витальке чуть не двойную порцию рагу – самые большие и сочные куски мяса, аппетитно плавающие в коричневом соусе. Матросы, он же видит, косятся, а один подкалывает ее:
-  Светик, ты что-то неровно дышишь!
-  Чё тебе?
-  Да мне-то как раз ничё хорошего, а вот студенту ты – да, прям как спонсору… – И кивок на Виталькину тарелку. «Спонсорами» недавно стали именовать любовников, хахалей.
Невинный, как Вячеслав, который артист, он все равно краснеет и мысленно материт «эту прыщавую дурочку», которая старше него на целых два года. Да он скорей с кенгуру переспит! А она спокойно отстреливается:
-  Талик же молоденький, мальчик, ему расти надо. А тебя завидки берут?
-  Та-а-лик, – передразнивает матрос. – Мальчик, говоришь? А ты проверяла?
-  У тебя одно на уме! – Светка крутит у виска пальцем и скрывается в буфете.
Знала бы она про Ксюху, так не обзывалась бы «мальчиком»…
После ужина в столовой обычно смотрят телевизор, если он «берет» ближайший берег, или закручивают по видаку фильм. Только что сменившийся матрос старпомовской вахты сказал, что вошли в Арафурское море, так что по правому борту – уже Австралия. Хоть берега и не видно, а передачи из порта Дарвин уже смотрятся отлично. Вот какой-то фильм – ковбои скачут галопом, красная пыль из-под копыт вздымается до самого неба, похоже, что-то из истории освоения Австралии. Вдруг – трах-бах – вместо ковбоев голая симпотная гёрла на чернолаковом капоте «форда» пьет «пепси-колу». В Союзе такого «кина» еще нету. Но уже скоро, скоро будет точно так же: вникнешь в сюжет, кинострасти-мордасти ухватят тебя за самое горло, а тут тебе – бабах: купи лапшу, прокладку, майонез, дубленку, купи, купи, за «нал-безнал», в кредит!..
-  О, реклама! – Радуется кто-то из матросов.    
-  Студент, переводи! – Просит другой.
А на экране уже – тысячные отары овец, безграничные зеленые пастбища, и рыжебородый фермер обращается к телезрителям (Виталий переводит):
-  Вы думаете, мое поле действительно не имеет границ? Нет, это не так. Овцы давно бы разбежались, а кенгуру помяли, уничтожили траву, не дикую траву, а специальную, посеянную мной, я вложил в это очень много денег и труда. Для ограды моих владений нужно много, около сорока километров колючей проволоки, притом в четыре ряда, а лучше в пять.
Тележурналист спрашивает фермера, как же он решает эту проблему. Фермер:
-  Да вот сейчас начали появляться у нас, в штате New South Wales, Новый Южный Уэльс, бизнесмены из России, они предлагают много колючей проволоки, говорят: у них в Сибири большие запасы. Я им сказал: привезите образцы вашей проволоки, а они уехали в свою Сибирь – и всё, больше я их не видел.
Тележурналист смеется:
-  Им уже дали имя в наших деловых кругах: missing businessman –  пропавший бизнесмен. В России – очень, очень большие проблемы, инфляция. Вот они тут заключают контракты, ставят такие шикарные, с гербами, штампы своих  компаний, потом садятся в самолет и – гуд бай, прощай навсегда!
Фермер усмехается в бороду.
Австралам весело, а наши матросы никто даже не улыбнулся. Заходит разговор о торговле двух государств, России и Австралии, о японских и гонконгских – не наших, не российских! – контейнерах на борту. То есть мы своего ни хрена не возим в Австралию, а оттуда к себе навалом – шерсть, баранину. А могли бы, о-о, много чего могли бы – лес, руду, рыбу. А еще лучше б – пилолес, мебель вроде итальянской, всякие изделия из дерева и металла, рыбные консервы. Ну да, как это делают передовые страны. Но только ох, братцы, нам еще до этого – как до Луны!..
На экране опять скачут ковбои, но матросы забыли про «ящик», базарят наперебой, спорят. Виталий молчит. Он думает о том, что батя не таким, не пропавшим мог бы стать бизнесменом, если б ему после освобождения дали забрать с собой колючку, охранявшую его целых семь лет…
Перед ночной вахтой надо поспать. Глаза уже привычно слипаются. Он прилег, не раздеваясь, но нет, не спится. Взял из-под подушки книгу с кенгуру и включил надкоечный свет. Средний годовой доход австралийской семьи – 20 тысяч долларов, вот что он прочитал и стал, конечно, тут же переводить в рубли по курсу, делить сумму на три, на четыре, на русскую семью. А годовой доход аборигенов – 10 тысяч. Да, вдвое меньше, но семье «рашен аборигенов» вот так бы хватило! А только «рашен аборигенам» – хрен в сумку, хоть они и не сумчатые, натуральный хрен им, а не 10 тысяч.
Динамик на переборке что-то тихонько бормочет. Это Москва, «Маяк», да неплохо слышно, если учесть, что переборки вибрируют от работы дизеля мощностью 17400 лошадей, примчавших пароход в Южное полушарие. Виталька отложил книжку, прислушался. Юрий Черниченко, публицист, буквально надрывается: «Озимые недосеяны, скот кормить нечем!.. Ельцин предлагал отдать землю крестьянам… Президентская удавка в ответ сжимается на его шее…Что думают люди, ответственные за всё это, непонятно! Они повышают давление в котле народного гнева, не представляя, что если рванет, то… мокрого места даже не останется!»
Смелый мужик, спору нет. Но неправ он, мокрое место останется… от народа, который с голодухи попрет с вилами наперевес, а его – танками или просто автоматами. А пока что «рашен абориген» молчит в тряпочку, скупает соль и спички и ждет пришествия доброго царя-батюшки. В магазинах можно катать по полкам бильярдные шары, а Миша Горбачев раскатывает по стране и говорит, говорит, говорит. Болтает о демократии, а сам «демос», страна загибаются от голода и холода. Ну и как жить в такой стране? С такими «царями»…
Только задремал вроде – над ухом: «Вставай на вахту!»
Ночная вахта бывает тяжкой – это когда сплошная чернота за окнами рубки, скукотища и скуловорот, спать смертельно хочется. А бывает и так: небо чистое, новые созвездия над мачтами – Южный Крест вот, например, и море, как сегодня, светится бирюзовыми огнями, фосфоресцирует, и дельфины вдоль борта скачут, пуская небесно-голубые ленты. И ревизор про баб-с морскую травлю заводит. Нет, «кораблятских» он не любит, соблюдает принцип: не греши, где живешь. А вот смуглянку филиппиночку за десять баксов трахнуть совсем непрочь. Если только помпа «разрешит», ну то есть не заложит «куму», чтобы тот визы не лишил.   
После ночного завтрака в 4 утра, а особенно после такой травли спать ну совсем не хочется. Включили «ящик», а там – в самую тему – передачи для полуночников: ох, какие знойные женщины, мулатки-шоколадки, да такое вытворяют под музыку, под джаз, так задками вертят, так извиваются вокруг пиллерса***, спасу нет! И вся собачья вахта заторчала у экрана часа на два. Когда эротику прерывала реклама, шарились по другим каналам. Боевики, пальба с обеих рук, кровь ручьями… Ага, вот и спокойный канал: бассейн, мужики голые плещутся, потом в волейбол играют на площадке, затем трескают бифштексы в общей столовой. Что за мужики, где это всё?.. Господи, да это ж тюрьма! Ну да, вон их дубаки, звеня ключами, по камерам уже разводят зэков, а в камерах – столы, книжки на столах, кровати белоснежными «конвертиками» застелены, телевизор на тумбочке.
-  Пионерлагерь, а не тюряга! – Даже ревизор удивляется, который десять лет в Австралию ходит.
-  Да, – со вздохом роняет пожилой механик, – я перед рейсом в санатории был, в Шмаковке, так там телевизоров в палатах нету. И бифштексов таких что-то не упомню. 
Переключились снова на мулаток и про тюрьму забыли. Все забыли, кроме Витальки. В 6 утра – в коридоре уже вовсю чертежница (уборщица) ширкала дипломом (шваброй) – он добрался до каюты, разделся, лег, помечтал, как водится перед сном, о своей герле, но сон долго еще не шел, а когда пришел, то батя нарисовался не на Омолоне, а в Австралии, он играл в волейбол со своими дубаками, бросившими посты на  вышках, купался с ними в бассейне – умора! – брызгал в них ладонью, как делают дети, точно рубанком по воде, ага, и нахваливал харчи:
-  Шшарманка, а не жжитуха! Шшик бацилла!..
Пришли, наконец-то. На утренней вахте. Здравствуй, Австралия, good morning! Привет, красавец Сидней!
Помпа объявил «культпоход» в морской клуб «Бумеранг». Витальке давно уже все уши прожужжали про этот Seafarers Club, то есть Клуб мореходов. Сауна, бассейн, обед в баре – всё оплачено агентирующей фирмой. В общем, гуляй, рванина, от рубля и выше! Это батя так говаривал, ставя на стол фуфырь, бутылку водки. 
В клубе отдыхал как раз экипаж сахалинского БМРТ, большого морозильного траулера, промышляющего неподалеку тунца. Моряки с рыбаками мигом перезнакомились, развели толковище за дармовой фантой и кока-колой (крепкие напитки – за доллары), к бильярду выстроилась очередь. Бильярд в «Бумеранге» – восьмое чудо света: лузы обычные, нормальные, а шарики – диаметром сантиметров пять, не больше, то есть каждый, даже полный чипушило, может почувствовать себя победителем, разве ж это не удовольствие? Прямо в баре – киоск, в котором выставлены всякие чисто  австралийские штучки: снежно-белая овчина классной выделки – 49,50$, коала, игрушка из натурального меха коалы – 21$, белая футболка с картинкой на груди (рыжее солнышко, синее море, парусник, надпись красным “Sydney”) – 14$, шкура кенгуру, так тонко выделанная, что переливается в руках, как шелк, – 32$. А только где их взять, эти доллары?.. По стенам зала развешаны спасательные круги с наших и ненаших пароходов: т/х «К.Паустовский», порт приписки Владивосток, т/х «Белоруссия» – Одесса, m/v “Boogabilla” – Goteborg… Хозяин, краснорожая пивная бочка, присаживается на вертящийся стул к стойке бара, наливает себе в бокал немного виски из красивой бутылки, поворачивается к залу и приглашающе поднимает бокал: прозит, мол! Никто, увы, на провокацию «агента империализма» не поддается, и он посасывает свое виски в гордом одиночестве. Тогда Виталий подходит к нему и, чтобы хоть как-то сгладить неловкость ситуации, заводит разговор о баре, о моряках других стран, отдыхающих тут. Матросы, хохотнув было и поведав рыбакам: «студент», дескать, у нас богач, потому и клюнул на удочку, пошел пропивать стипендию, теперь почти с завистью смотрят, как он запросто беседует с австралийцем.
-  А вот, к примеру, – подбирая слова попроще, задает вопрос Виталька, – иностранный моряк потерял дорогу на свой пароход здесь, у вас в Сиднее, кто ему поможет?   
-  О! – Хозяин рад любому общению, русских расшевелить же – дохлый номер. – Есть, есть такая специальная служба для каждой нации, для русских – вот, – он достает из кармана записнушку, – можете по этому номеру позвонить из любой точки Австралии: 0055-14986. И вам помогут. 
-  О’кэй. Сэнк ю вэри мач!
-  А вот полиция у нас – sensitive person, –  продолжает бармен, – вам  достаточно только замахнуться на полицейского – и вы уже в тюрьме!
Что такое рerson, Виталий, конечно, понял, а вот другое слово было незнакомо, и он потом уже, на судне, нашел в словаре перевод этого двусловного выражения: недотрога.
К ним подошел сын бармена, раскормленный парень лет 17-18-ти, и включился в беседу:
-  Если полицейский в штатском, то тебе ничего не будет. Зато в форме – о-о! Помнишь, па, май френд Джонатан головой ударил копа – два года дали. Без разговоров!..
В сауне расслабились, разморились, раскраснелись, как советский флаг, последний год реющий на корме (через год с небольшим его сменит триколор). Сахалинские рыбаки пришли в клуб раньше и в сауну успели первыми. «Михайловцы» сменили их, лишь двое самых больших, видно, любителей остались, притом подолгу возлежали на верхнем полке. Девчата с «Михайлова» тоже были здесь, поэтому все парились в плавках, купальниках. Дневальная разговорилась с одним из рыбаков: есть ли у них женщины на судне, как долго они в море без заходов в порты, сколько получает матрос, а сколько повар, буфетчица, а капитан сколько? И выяснилось, что это и есть капитан БМРТ, что женщин у них на судне нет. Светка-шустрячка предложила сделать ему «целебный» массаж, и вот они уже вдвоем на верхнем полке. Когда все напарились до упаду, оделись и стали выходить на волю, они всё еще оставались в парилке. Витальку это заинтриговало, и он задержался дольше других. «Сладкая парочка» вышла, наконец, в предбанник, и Витальке ничего не оставалось как уйти.
В ожидании обеда все гуляли по зеленому дворику клуба, играли в волейбол, резвились с веселым лизуном-бульдогом Йогги. Так, сколько там еще до обеда? Виталька сдвинул манжету рубашки, и... часов на руке не оказалось. Он вспомнил, что, раздеваясь, вешал их на крючок в предбаннике…
А в том предбаннике, на лавочке, округлившимся его глазам предстала живая скульптурная группа: рыбацкий кэп лежит на спине, а Светка верхом на нем «танцует» мамбу, совершенно голая и такая, оказывается, красивая сзади. Как же он раньше не замечал, что у нее такая классная фигурка! Да, Ксюха, пожалуй, не потянет на такую. А как они слаженно и шумно дышали! И даже не услыхали, как он открыл, а потом, забрав часы, закрыл дверь. Сердце «студента» барабанило ту самую мамбу, лицо зарделось, как только что из парилки, а аппетит испарился – надо же, перед самым обедом…   
Вскоре в банкетном зале клуба уже звенели ложки и висел гул полусотни голосов: моряки с рыбаками продолжали, как водится, «равнение на средину», то есть выясняли, кто сколько и за что получает в рублях и в валюте, у кого работа трудней-легче. Рыбацкий капитан в кремовой тропической форме и похорошевшая (прыщей стало почти незаметно), со сверкающими глазами  Светка нарисовались, окинули взглядом зал, не нашли парного места и сели к стойке бара. Капитан заказал бутылку шампанского, закуску, фрукты. Бармен мастерски, эффектно откупорил красавицу-бутылку, разлил «молодоженам» по бокалам. Дневальная поразила Витальку чистым английским:
-  I do not know how to open a bottle of champagne.
То есть: я не умею открывать шампанское. Эх, знал бы он раньше о ее фигурке и талантах! Ну да ладно, теперь уже поздно, все уже решено...
-  But I can not entice woman, – с улыбкой парировал кэп. И все трое, включая бармена, рассмеялись.
«А я не умею соблазнять женщин», – с трудом перевел Виталька и невольно ухмыльнулся: мамба в предбаннике свидетельствовала о другом.
После обеда все гуськом двинулись на выход. Виталька задержался и увидел, как рыбацкий кэп дарит Светке шкуру кенгуру и расплачивается с хозяином. Да, 35 баксов для него, несчастного, нищего «студента» – это целое состояние! В Гонконге на эти бабки он мог бы одеться…
В сумрачной каюте (иллюминатор бельмом уперся в причальную стенку) ему совсем стало не по себе. Тюрьма! Натуральная тюряга на Омолоне. Боже мой, возвращаться сюда вот, в эту каюту-камеру, к этим вонючим помпиным политзанятиям – оттуда, с яркого солнечного света, играющего в зеленой траве клубного дворика, из мира, где полным-полно долларов, баров, клубов, саун, голых мулаток, вьющихся вокруг пиллерсов, фермеров, владеющих пастбищами, для ограды которых нужно 40 километров нержавеющей, хромированной колючки, о-о-о, нет, опять к той, ржавой, гулаговской – нет, нет, нет!!! Ни за что!..
-  Внимание членов экипажа! – Рявкнул спикер голосом помпы. – Завтра увольнение членов экипажа – до обеда, до 12 часов судового времени. Отход назначен на 16 часов. Повторяю! Завтра увольнение…
Так, значит, с утра пойдут уже ходовые вахты. Его вахта как раз с 12-ти…
Холодом обдало горло изнутри. Мысли заметались, как звери в огне на лесном пожаре. Заметались, заметелились: холод – зной, мороз – огонь. Господи, скорей бы наступило завтра!
Он бухнулся навзничь на койку, взял с сетчатой полки транзистор, включил. Радио Сиднея передавало что-то наподобие наших «последних известий»: Хусейн в Персидском заливе воюет, поэтому цены на нефть и бензин в мире растут, в Сиднее сегодня бензин 75 центов за литр, а будет – по прогнозам специалистов – скоро больше 80-ти, ох-хо-хо!
Да, наш, советский диктор не может себе позволить такое «ох-хо-хо». А что может он, советский бурсак? Да вообще ничего! Почти как батя-зэк.
Так, что-то о забастовках – strike. В штате Виктория забастовали prisoners… Вот тебе и “ох-хо-хо” – заключенные бастуют, во дела! И что там, интересно, такое стряслось? Дубаки, наверно, убили кого-то или избили до полусмерти?..
То, что Виталька услыхал, долго не укладывалось в его голове. Он даже засомневался было вообще в услышанном, в верном понимании-переводе. Но как, как тут еще можно перевести такую простую фразу: prisoners очень недовольны тем, что их кормят на десерт всегда только одним сортом мороженого, ice-cream!..
Гос-с-споди! На десерт... Зэкам – на десерт!.. Ice-cream… Одного сорта… Бедные, бедные австралийские зэки!..
Утром Виталька в тройке с тем же стукачом-мотористом и матросиком из рабочей команды, с которым вместе околачивал кирочкой палубу, отвалил в город. Он держал через плечо за петлю-вешалку джинсовую куртку.
-  На кой она тебе? – Удивился матрос. – Через час вообще жара будет. У них же февраль – как наш август.
-  А вдруг задует, – закосил Виталька под ваню.
Матрос крутнул пальцем у виска, а моторист бдительно (Витальке, во всяком случае, так показалось) покосился на куртку, в карманах которой лежали разговорник, книжка с кенгуру на обложке и… пара чистых носков, главное из сокровищ бурсацкого гардероба.
От причала до города предстояло топать километра три, то есть полчаса, не меньше, а солнце стремительно катило к зениту, и земля парила, струила миражи. Цветущие, вечнозеленые, видно, деревья и кусты так благоухали, что забивало дух. А может, совсем и не от этого, может, совсем от другого в зобу дыханье сперло. Виталька старался сдерживать зуд в ногах, рвущихся вперед, бежать, точно обуты они были не в стоптанные курсантские «гады», а в сказочные сапоги-скороходы.   
Главное событие, вопреки его ожиданиям, как это нередко бывает, произошло предельно просто и легко. На одной из людных центральных улиц Сиднея они отыскали, наконец, винный магазин, знакомый им еще по прошлым рейсам. Моторист с матросом сразу кинулись отовариваться «кирпичиками», а Виталька остался на улице «покурить», так как денег у него, «студента», все равно нет. Если б коллега-матрос или бдительный моторист сказали ему на это: ничего, братан, на одну-то двухлитровку я тебе займу, – всё, его сценарий мог бы гавкнуться, а судьба сделать крутой разворот ровно на 180 градусов. Но этого не случилось.
Идти просить политического убежища Виталий не стал, он прекрасно понимал, что бурсак – это не академик, не писатель, не диссидент, так что его запросто могут вернуть на судно и сдать помпе в зубы, после чего ему ни моря, ни заграницы не видать, как ушей без зеркала. Больше того, он знал, что в случае побега члена экипажа капитан обычно заявляет в местную полицию: такой-то-сякой-то моряк мой спёр судовую кассу и скрылся. И полиция, как правило, в течение часа, максимум двух-трех часов, находит беглеца и возвращает со словами: нате, заберите, у нас своего ворья хватает. По всему поэтому Виталий в темпе выбрался за город, на шоссе, ведущее в Канберру, и автостопом, на пальце, как говорят австралы, упылил с сердобольной пожилой леди за рулем вишневого «холдена» в столицу страны, которая должна стать его второй родиной.
Три с половиной часа практиковался он в австралийском английском, наврав леди, что он с американского судна, которое ушло без него, он отстал, остался без денег и вот держит курс на американское посольство в Канберре. Леди поделилась с ним фруктовым соком и сэндвичем с сыром. Аппетита у него не было совершенно, как у лосося во время рунного хода-нереста, но леди настояла, и он сжевал бутерброд и опорожнил 200-граммовую коробочку сока. Показались первые дома столицы. Позади лежали 320 километров дороги, чудесный город Сидней и т/х «Максим Михайлов», который вот-вот должен отчалить домой, на родину. Да, скорей бы отчаливал…
Родина – это значит место, где проживает твой род. Но у него же никого там не осталось! Кроме Ксюхи. Но в Австралии своих ксюх полно должно быть. Да, господа и дамы, как говорится, прошу любить и жаловать: перед вами будущий родоначальник, от него пойдет новый русско-австралийский род…
Симпатичное здание посольства США, возле которого леди высадила Виталия, окружал приличный каменный забор. Вместо того, чтобы пройти к воротам, наш «американец», обойдя дважды вокруг и убедившись, что его заметила охрана, полез через забор. К нему тут же направился полицейский. В форме, отметил про себя Виталий-Джонатан. И когда коп приблизился, откормленный, толстомордый такой коп, будущий австралиец быстро дал ему пощечину. Этакую изящную, дворянского, знаете ли, толка увертюру к дуэли. И с чувством хорошо исполненного долга поднял голову и посмотрел в чистое голубое небо Австралии, полное золота солнца, идущего здесь против часовой стрелки. Полицейский, явно незнакомый с нравами русского дворянства, мигом скрутил горе-драчуну руки и надел на них «браслеты».   
Вот и всё. До встречи в муниципальной тюрьме славного города Сиднея!

----------------------------------------------------------
*Shoes – башмаки, туфли.
** FAL – FESCO-Australia-line (FESCO – Far-Eastern Shipping Company, ДВМП, Дальневосточное морское пароходство),  линия ДВМП – Австралия.
*** Пиллерс – поддерживающая палубу вертикальная стальная стойка под бимсом.



  ВЕЛИКИЙ ГРЕХ
В ВЕЛИКИЙ ПОСТ
                (увы, быль)                М.М.

Вам приходилось когда-либо, чаянно или нечаянно, наблюдать за чужим половым актом? Очень любопытно, даже захватывающе, только совестно, увы, потому что, как ни крути, бестактно и даже неприлично. Хотя есть в народе нашем такое поверье (и надо признать, небезосновательное), что женское бесплодие можно вылечить через погляд. Ну то есть подглядыванье тайком за первой брачной ночкой молодых...
Приглашаю вас в свидетели менее, может быть, интересного, зато много более чудесного акта воскресения из мертвых. Нередко бывает: принесешь с базара мороженые оковалки, даже не пахнущие рыбой, бросишь их в кухонную раковину, зальешь водой и забудешь, примешься чистить лук, картошку на уху и вдруг услышишь – прямо как на реке – всплески оживших рыбин. Но нет, нет, я пригласил вас не на рыбье воскресение, а на самое настоящее – человечье. Хотя чем-то в данном случае и похожее...
Молодой человек с веселой фамилией Лёвкин от страшного, ледяного холода очувствовался среди ночи.Первое ощущение было вполне рыбьим: тело оледенелое, но голова маленько оттаяла, жабры зашевелились – дышат. Живой, значит!.. Но не весь. Только голова и жабры... Ну пусть там не жабры... а эти, как их, легкие... Хотя какие они, на хрен, легкие? Они тяжелые, еле шевелятся. Да, как «блины» на штанге... И голова тоже. Не вся очнулась. Только краешек. А и этого хватило, чтоб почувствовать, что тела – нет... Ну то есть не чувствуешь его совсем...
Но тут неожиданно происходит чудо, а если быть точным – нечто чудовищное: тело начинает бить дизельная дрожь. Абсолютно неподвластная тебе, неостановимая, пугающая... Спасительная, однако.
Натужно разлепив сначала один глаз, за ним другой, Лёвкин испугался мрака: ослеп! Неужели совсем ослеп?.. Чуть повернул голову набок – что-то забрезжило. Не совсем, значит... Уже хорошо... Господи, да что ж его так колотит? Что так колотит-то?.. И на чем это он лежит?  На спине лежит, но на чем, интересно?.. На железе на каком-то лежит. Неужели прямо на палубе?.. Боже мой, как так можно? Почему его здесь бросили? Где Нонка, где все?..
Очнуться – это одно, а вот опамятоваться – другое совсем. И до этого другого, видно, еще далеко. Ничего нету в памяти, ну со-вер-шенно ничего. Как ничего и не было вообще... Так, так... так, значит, надо попробовать оглядеться. Только как унять эту сумасшедшую дрожь?.. Тело. Оно возникает из ниоткуда, из этой бешеной дрожи... О, вот уже вроде и рукой можно пошевелить. И ноги тоже, оказывается, целы – тоже шевелятся помаленьку, по чуть-чуть... Да, а что ж там такое брезжит? Слева. Не понять... А справа? Нет, справа не брезжит, оттуда просто холодом несет... Господи, да где же одеяло-то?..
Полапал бедняга левой рукой около – металл, ледяное железо, потрогал себя – одет. Правая ладонь нащупала рядом что-то холодное, округлое и как
будто немного шерстяное. К сожалению, не одеяло – что-то другое. Что – не понял. Но трогать это больше не стал. Глаза начали помалу различать свет в окошке. Зарешеченном, однако. Откуда свет? Не понять. Может, от звезд. А может быть, от чего другого. Ничего не видать отсюда...
Откуда? И где он вообще? Что это за комната? Почему – решетка? И почему такой зверский холод, такой колотун, почему?..
Вопросы, вопросы – одни здоровенные ледяные вопросы. И ни одного, пусть крошечного и хоть чуть-чуть теплого, ответа, ни единого!
Лёвкин попробовал подняться, но так вот сразу не смог. Рванулся вроде, но – нет, голова лишь от подушки оторвалась. И тут же упала обратно. Бляха медная, какая там подушка! Лязгнуло под головой. Ага, как балясина трапа под сапогом. Проклятье, неужто он в самом деле прямо на палубе уснул? Так же и подохнуть недолго, замерзнуть на хрен...
Не-е-т, не-е-е-т, нет, ребята, надо встать. Надо идти куда-то. Или хотя бы ползти туда, где тепло. Да, скорей туда... Ага, а куда?.. Да куда угодно. Только скорей, скорей...
Он повернулся на левый бок, к брезжащему свету, и ужаснулся было: край, он на самом краю палубы!.. Но что ж это за окно?.. Нет, видно, он все же  не на палубе. А где? Над головой, кажется, потолок... Да, потолок как будто. А вот и стена вроде белеет. Он протянул руку за голову и нащупал холодную стену. Японская мать, почему тут так холодно все, если это не палуба, а помещение?.. Странное, бляха медная, помещение. Холодильник, что ли? А тогда как его угораздило сюда залезть? Да, как и зачем? Может, Нонка его сюда заперла, зараза такая?
Ему удалось, наконец, сесть. Ладони уперлись в странную поверхность, металлическую вроде бы, но мятую какую-то, не гладкую. Похожую на верстак плотника, обшитый жестью. Развернув ноги влево, он свесил их за край. За край чего? А хрен его знает. Во всяком случае, не за борт, не за край палубы. Похоже на то, что это и в самом деле верстак. Ну да, в плотницкую заперли, гады... Ну,  ладно, погодите, вот он сейчас выберется отсюда и скажет вам всем, а особенно Нонке-змее, бо-о-льшое спасибо за всё. З-з-за всё!
Зуб на зуб не попадает. Всё, хорош, ребята. Пошли... Это он с собственными ногами беседовал. Но они его не послушались, не пошли. Он свалился с верстака на пол. Но ничего, ничего, не зашибся, а просто упал. Сейчас он встанет, ага, вот так, вот так схватится за ножку стола, значит, верстака этого самого и вста-а-нет, поднимется. Та-а-к, так. Встали. А теперь пошли...
Ого, какой штормяга, однако! Скренило так здорово, что плотницкая вертухнулась, и он снова очутился на полу. Но это ничего, не страшно. На этот раз он поднялся быстрее и успел сделать два больших шага. И опять упал. До двери – он ее почти уже различал в полумраке – было рукой подать. Он встал и сразу всем телом налег на дверь. Она не поддалась. Он надавил одним плечом, другим – нет, не открыть. Так, ладно, а тут же ведь где-то должен выключатель быть... Где же он? Бляха, куда он делся?.. Ага, вот он! Щелк...
Яп-п-п-онская м-м-ать!.. Что это???
На столе, на котором он только что лежал-ночевал, раскинулась голая тетка. Д-да, совсем, совершенно голая и очень старая.
Так вот, значит, что шерстяное попалось ему тогда под руку... Бляха медная!..
О-о, а что это за лежбище тут на других столах?.. Господи, да какая ж это, на хрен, плотницкая!.. Тут, правда, тоже, как у плотника, стеллажи по стенам. Но почему на них вместо инструмента, рубанков всяких, фуганков, вместо реек, фанеры, деревяшек разных – люди лежат, а? Прям общага какая-то.
Господи, куда ж это его занесло-то?.. И почему они голые спят? На таком холоде, бр-р-р, почему?..
Ну вот, опять вопросы полезли, хоть и свет зажег. Наверно, это всегда так: чем больше узнаёшь, тем кучней вопросы. Да, почему ж они голые? Хотя нет, вон и накрытые есть. Ну да, видать, у кого чего с собой было... Ага, все понятно, ребята, это – вытрезвитель. Ну что ж, не первый раз. Правда, такого смертельного колотуна не было ни в одном знакомом вытрезвителе. Б-б-ляха, ну и в-в-вытрез-з-витель!
Так, ладно, а с кем же это он ночевал... на одном столе? У-у-у, страшный сон... Его даже передернуло. Поверх дрожи, к которой он уже стал привыкать. Так, ладно, хрен с ней, с этой бабой. Старая, правда, как история КПСС. Карга. Хотя – стоп, стоп, моська ее вроде бы знакомая... Что-то припоминается вроде... Ага, вспомнил, кажись: все ее звали Тёща.Точно, так именно и звали. Да, а кто – все-то? С кем это он квасил напоследок?.. Ладно, это – потом, не сейчас. Сейчас перво-наперво надо как-то согреться, раз уж выйти нельзя. Вон там, на самом нижнем стеллаже, кто-то с головой накрытый лежит, да притом же не простой тряпкой, как другие, накрытый, а – брезентухой. Под ней должно быть тепло, она ж плотная. Так что прости, мужик, как говорится, извини-подвинься, мне ж тоже холодно, я ж тоже, как и ты, живой человек...
С этими мысленными словами наш герой, в отличие от большинства его окружающих одетый в брюки, толстый рыбацкий свитер и даже «аляску» поверх свитера, очень только грязную, подошел к стеллажу, откинул брезентуху и... лишился дара речи. Даже мысленных слов не было...
Там, под брезентухой... у-у-у-й... там лежало что-то страшное, чье-то изуродованное, изрубленное на куски тело! Всё в застывшей, черной кровище.
Одно-единственное слово, пришедшее на ум, было: расчленёнка. Оно пришло к нему давно когда-то из телевизора, из Нонкиной любимой передачи «Криминальная хроника», из уст мента, у которого брали интервью прямо возле открытого люка канализационного колодца, откуда только что и добыли эту самую «расчлененку».
Беднягу Лёвкина заколотило так, что зубы об зубы чуть не разбило. Называется – согрелся! О-о! У-у-у!..
Он отдернул руку от брезентухи, как от розетки. Ему так и показалось – током шарахнуло. И вот когда лишь он огляделся более внимательно. Боже, что ж за люди его окружали?! Да ничего никто тут не спал! Это ж  м е р т в я к и !..
Палуба, плотницкая, общага... Ага, хороша общага! Общага мертвецов, бляха ж ты медная. Вот он куда, оказывается, попал!.. И пришло слово, всегда выражавшее у Лёвкина самую крайнюю степень удивления:  О ф и г е т ь !!!
Да, от такого открытия можно враз «офигеть», можно, наверное, даже и чокнуться. И даже ласты откинуть можно... Морг! Вот что это такое...
И он почувствовал, как живо шевельнулись «перья» на его голове...

---------------------


Молодой человек с веселой фамилией Лёвкин работал на нашем пароходе матросом. Но не простым матросом, а – на все руки мастером. Бывало, коротнёт в розетке, а электрика не дозовешься, – тут же зовут Мишу. Как-то терморегулятор в рефке забарахлил, ну и великие спецы наши дизелисты  (рефмехаников-то  давно по штату сократили) сошлись полным консилиумом в рефке и давай руками разводить, ага, и долго б так разводили, пока все мясо не протухло. Слава Богу, стармех, нутряными своими пассатижами зажав самолюбие, позвал-таки Лёвкина, и мясо было спасено.
Очень кстати, о мясе. До моря Миша работал в каком-то гастрономе рубщиком мяса. Должность, сами знаете, хлебная. Но, может, кто не знает, еше и водочная. Короче, чтоб не спиться, Миша, почуяв в себе такую слабину, сбежал в море. Многие так же напевно думают, как он: мол, вода, вода, кругом вода... А забывают, что настоящих мастеров на Руси завсегда уважали насмерть. А когда уважаешь, то надо же и уважить. То есть налить. На берегу говорят: море разливанное, а в море, хоть и не разливанное, но наливанное, заначенное, всегда, в любую погоду найдется. А обаятельный носитель косолапого имени (он и в самом деле косолапил по-медвежьи), приставленный старпомом к камбузу – рубить, конечно же, мясо, обласкан был шеф-поваром, то есть кокшей Нонкой.
Она была толста и некрасива.
И дула шнапс не хуже мужиков.
Не хуже мужиков басила
и лаялась не хуже мужиков...
Эти стихи Юрия Белаша – будто прямо о Нонке! И мигом ведь сообразила, ведьма, чем беднягу взять. После третьей рюмахи толстые обычно превращаются в аппетитных, ну а некрасивых женщин, как гласит фольклор, в природе вообще нет, а бывает просто мало водки. У Нонки же ее всегда хватало. По очень простой, как сам бессмертный рецепт, причине: сахар + вода + дрожжи. Мешок сахара путем жесткой экономии (главное, компот никогда не переслащивать) возникал на камбузе почти еженедельно, воды – залейся (судовой опреснитель работал, как часы), дрожжи у запасливой Нонки не переводились, а и перевелись бы в иной ненароком затянувшийся рейс – страху нет, позычила б у пекарихи: подумаешь, хлеб поплотнел бы, сытнее стал! Короче говоря, пословица пьян да умён – два угодья в нём – точняк про нашего Мишку. И первое из угодий перманентно обеспечивала в море кокша.
Но вот стали мы на всюзимний капитальный ремонт. Прохудилось наше старое корыто, подняли его в сухой док судоремзавода и начали громобойно драть с его боков ракушки и латать, значит, корпус. Стоянка в сухом доке – вообще конец света. Кто стоял, знает: воды нету, камбуз не работает, гальюны на запоре, да в придачу еще и оглохнуть можно от грохота пневмотурбинок, обдирающих наружную обшивку. От такой жизни, понятно, недолго и запить. Нонка-спасительница утащила, значит, Лёвкина на берег, в свою гостинку, и  опять же вполне перманентно взялась его поливать. Да вот только второму угодью не поспособствовала, а без дела увял Миша, и Нонкины стати перестали его волновати. Кончилось тем, что она, ведьма, спихнула его, пьяного, с кровати, он разобиделся и ушел. Прямо в зимнюю бесприютную ночь ушел.
По старой памяти добредя до гастронома, в котором трудился до моря,
он увидел свет в полуслепом окошке подсобки и встретил там старинных корешей, рубщиков мяса. Они керосинили по серьезному поводу – успения тещи одного из рубщиков. Портрет усопшей благоверный зять установил прямо на рабочем месте своем, на огромной ясеневой колоде, предназначенной для рубки туш. Поставил на нее стакан с водкой, почти полный, надо отметить, граненый стакан, сверху, как положено, ломтик хлеба, а к стакану уже прислонил фотку. Теща на фотке была старая и грустная, но дородная и вообще, это как-то сразу ж видно, добрая женщина. И зять все время это подчеркивал, рассказывая о том, как Тёща заботилась о них с женой, когда они еще были голозадыми, подарила даже машину, «жигуленка». Короче, золото была – не теща. В общем, в отличие от миллионов тещ – с большой буквы Тёща.
Накеросинившись, как водится, в дымину, разбрелись. Мишку Лёвкина хотели оставить ночевать в подсобке, но ночной сторож воспротивился. Его не послушали, однако, и оставили Мишку. Но сторожу-то зачем терять такую хорошую работу? Когда все разошлись, алкоголики проклятые, он вывел ихнего дружка на улицу и прислонил к стенке. Мишка стенку недолго подпирал, потому как спать стоя не умел. Сползши на грязный мартовский снег, перекрещенный желтыми строчками собачьих записок, он мертвецки уснул.
Дальше все произошло предельно просто. Бомжеуборочная ментовская будка объезжала традиционно злачные места и обнаружила Лёвкина. Сержант, большой спец по части диагнозов «кто чё пил» и безошибочный определяльщик степени опьянения, осветил фонариком тело, приподнял пальцем веко бомжа и коротко заключил: «Труп. Везем в морг». Всё...

----------------

Определившись окончательно, бедняга Лёвкин вмиг озверел. Он даже не понял, откуда такие силы у него вдруг взялись. Дверь вылетела со второго удара как миленькая. Мишка рванул куда глаза глядели. А глядели только вперед.
Слава Богу, до судоремзавода было не так далеко. А до утра еще ближе. Уже светало помаленьку. Док высился надо всеми заводскими постройками. А над доком торчали мачты родного парохода. Вот оно, спасение, облегченно вздохнул матрос.
В каюте было тихо и тепло. Не Ташкент, конечно, зато ж и не морг!.. Миша даже вздрогнул невольно, всего лишь промыслив это слово. Господи, его нужно скорей заглушить, забыть. Так, надо радио включить. И Миша щелкнул тумблером на переборке.
-  Московское время 23 часа 30 минут, – услужливо выдало радио.
Ага, Миша прибавил по дальневосточной привычке семь к московскому и сказал себе: у нас пол-седьмого утра, значит. А радио, пока он производил эти сложные расчеты, баяло про все, что творится в мире:
 -  В Великобритании продолжается бешенство коров... В Германии – ящур... Англичане забили 50 тысяч голов крупного рогатого... немцы – надцать тысяч свиней... На очереди еще 28 тысяч голов...
О-о-о, бедные, бедные головы! – качал больной головой бывший рубщик мяса. И вдруг его словно осенило: Господи, да ведь это же Твое Божье наказание им, они же главные мясоеды Европы. Жрут свои «стэйки» с кровью
даже в Великий Пост.
Ха! Тоже праведник нашелся, – кто-то изнутри будто произнес. – Ну да, это ж за благочестие тебе как раз и награда была – морг. Морг! Где ночевал? В морге! Как туда попал? Да отвезли, видно, труп. Чей труп-то? Да твой, твой!..
Во допился. Ужас! Кому расскажи – не поверят ведь. Да и как такое кому рассказать? Это же просто офигеть надо!!!
Нет, ребята, всё, финиш, Лёвкина вы больше пьяным никогда не увидите. Ни-ко-гда! Всё, всё, всё! Завязал. Слышите, с концами завязал! С концами, с концами...
А башка-то, башка-то как трещит, зараза. Японская мать, как же она трещит... Нет, нет, бляха медная, так дальше нельзя жить... На хрен такая жизнь! Не-е-ет, ребята, я все равно... Да, все равно Мишка Лёвкин больше пить не будет, не будет ни за что, ни за какие коврижки. Вот только опохмелится маленько, самую чуточку и – всё. Чтоб только голова прошла.   
А в голову сами собой пришли бессмертные стихи матроса с «Паллады» Женьки Мелькова, написанные им еще в советское время после партсобрания:
Обещанье это не забуду,
Отвечаю: это навсегда,
Больше пить я никогда не буду.
Меньше пить? Какая ерунда!
           Но нынче Лёвкин даже не улыбнулся этим всегда веселившим его стихам.
Перед глазами – как живые! – стояли оцинкованные столы и забитые народом  стеллажи его сегонощного пристанища.



Март 2001 г.




ДЕДЫ НА ДЖИПАХ

«В этом многомиллиардном море человечества Торманса стерлась индивидуальность, утонули выдающиеся в науке и искусстве люди. И потребовалось внедрить долг и обязанность ранней смерти».
И.Ефремов, «Час Быка»

На ефремовской планете Торманс проблема стариков-нахлебников была решена радикально. А вот у нас, как всегда, слюнтяи политики превратили это благое дело в Orbit, переняв у своих детей и внуков мерзкую привычку тянуть жвачку изо рта и выдувать из нее пузыри. Что же получилось из этого? А получился самый полный БЕСПРЕДЕЛ. Но не тот, привычный, гулаговский, а совсем даже наоборотный...
Здоровенный южнокорейский автобус, принадлежащий ПАИ, то есть ПримАвтоИмперии (так, с тремя большими буквами, они и писали про себя), притормозил прямо посреди улицы, за полквартала до остановки. Я опаздывал на деловое рандеву, и меня раздражало всё – и духотища в салоне, и машины, обгоняющие нашу колымагу, и это вот неурочное торможение возле бабушки-старушки, махнувшей нашему водиле клюкой. И особенно кондукторша-сексапилка, натуральная Мэрилин Монро в боевой раскраске, грудью (6-й размер) бросившаяся навстречу вползающей в дверь льготной пассажирке.  Она подхватила бабку, точно мать родную, под белые руки, внесла в салон и бережно усадила в кресло. И водила не трогал с места, пока эта усадка не завершилась. Я проклял вчерашний день, когда поставил свой джип «Сафари» в ремонт. Мне обещали закончить его только завтра к вечеру, и значит, целых два дня я буду наблюдать этот приторный беспредел. Кошмар!
О, вот опять. На остановке водила по громкоговорителю объявил:
-  Дорогие сограждане, пропустите, пожалуйста, на посадку сначала пожилых пассажиров и помогите им, ступенька у нас высокая. Будьте добры!
И снова с бюстом наперевес Мэрилин бросалась на дедов и бабок и в обнимку волокла их в кресла, лыбясь и сюсюкая:
-  Миленький дедулечка... славная бабусенька... вот так, опаньки!..
С трудом поборов тошноту, я откинулся на спинку, зажмурился и заткнул пальцами уши...
Назавтра я еле дождался вечера. Забрал своего верного стального Буцефала, прижался к «баранке» грудью, хмыкнул, вспомнив автобусную Мэрилин, и рванул в родной гараж.
Ну что вот может быть для мужика родней гаража?! Вы скажете – дом, семья, жена. И мужик согласно вам покивает, а сам бочком, бочком – и в гараж.
Потому как там и только там нормальному мужику обеспечено нормальное, то есть стопроцентное внимание и взаимопонимание. Мужик изрекает постулат: все бабы –  дуры, так мало того что не получает сковородкой по башке, его тут же производят в ранг мудрецов. А ежели он раскошелится еще и на афоризм вроде: баба за рулем – что обезьяна с гранатой, всё, он – Жванецкий, Задорнов, Шифрин с Петросяном и вообще Михаил Евдокимов. Ему тут же нальют, если конечно ему не за руль сейчас, и будут в рот заглядывать.
Наш гараж – капитальный, фундаментальный, много моряков в кооперативе, много джипов. Мы ведь в Моргородке живем, есть такой район во Владивостоке. Полным-полно у нас и бывших моряков...
Июль в Приморье обычно хмур, туманен, дождлив. Но раз на раз же не приходится, вот и нынче все облака и тучи насквозь прогорели и расплавились от жаркого солнца. Моргородок – городок в табакерке, все друг друга знают, если не по имени, так по прозвищу. Ну да, как в деревне. И даже куры расхаживают, оттопырив крылья, и в пыли купаются. Под кленом-шатром врыт длинный двуногий стол, по обе стороны – тесовые скамьи со спинками. Все это нехитрое, но крепкое добро сработано Туркменом, то есть бывшим судовым плотником с пассажирского теплохода «Туркмения». Его второй уж год как нет в Моргородке, сменял квартиру, переехал куда-то в другой район, а память вот о себе оставил надолго. «Козлятники» отполировали штанами скамьи, а доминошными костями да стаканами столешницу до масляного блеска.
- Ну, ты даешь, Моисей! Кто ж дуплится в такой момент, твою мать!
- Да ладно, Серго, не кипи, не корову ж проигрываем.
- Ой, Березина, притабань, гляди, отрубишь мне хвоста-то.
- Не дрейфь, Орша, у нас все схвачено!
Перевод с морского: Моисей – бывший старший механик с пассажирского теплохода «Моисей Урицкий», Серго – старпом, тоже разумеется бывший, с «Орджоникидзе», ну а дальше – деды с грузовых пароходов «Березиналес» и, соответственно, «Орша». Дед – это вообще всефлотское имя-прозвище старших механиков. Спросите вон хоть у Моисея: кем в морях ходил, он так и ответит вам: дедом.
Здесь, среди облезлых двухэтажных «хрущоб», много лет уже идет игра «на высадку», за спинами игроков маячат болельщики, ждут своей очереди. Это все – команда Под кленом. А чуть подале, у Корниловских девятиэтажек (на улице адмирала Корнилова), кучкуется другая команда – Под акацией. Там то же самое, только стол и скамьи на железных ногах: там Гамзат потрудился, сварщик с контейнеровоза «Гамзат Цадаса». Под кленом, в Туркмении, народ подревней, «хрущобы» ж первыми тут лепились. Тут забивают «козла» даже Русь  (сам пароход-то больше двадцати лет как списан) и Старый большевик (ну, не с того конечно «Старого большевика», что в 1934 был на воду спущен, а со второго, который – в 70-х). Между прочим, с этого же лаптя, кроме деда-стармеха, появился у нас еще и боцман, то есть на пенсию и с ходу в команду «козлятников» загремел. Ну и чтоб различать их, дед стал просто Старым, а боцман – Большевиком.       
-  Ой, хлопцы, че я вам щас расскажу! – Мешая кости, вздернул черные брови Большевик. – Поехали мы вчерась с им, со Старым, в город, в контору, в пароходство, по пенсионным своим делам. Садимся, знач, в автобус. Ну, я Старого первым пускаю, уважил деда, а он же ж вон какой кубометр,– кивает боцман на грузного стармеха. – Ага, а кондукторша, знач, в тем автобусе ма-а-хонькая такая, пигалица, а туда же – Старого под мышки и давай вирать. Я сзаду подпер и ору ей: «Майна! Ты че делаешь, пупок развяжется!» А она вирает, раскраснелася вся, что матрос на обеде... Ну вот и че ты с ей поделаешь?
-  Да, мужики, что правда, то правда, – глухо, как в сорокаведерную бочку, пробасил Орша. – Озверели, бляха медная, эти кондукторши! И водилы офонарели – у каждого столба тормозят, подбирают «одуванчиков».   
-  Точняк! – Вставил тощий Лютиков, прокуренный, что капитанская трубка, матрос с «Капитана Лютикова». – Спасу нет от этих добряков. Достали!
-  Н-да! – Впечатал дупель-шесть поперек доминошной строчки Прибой, бывший капитан «Новикова-Прибоя». – Пиетет пиететом, но все ж хорошо в меру, господа!
-  Шибко хорошо – тоже нехорошо, – поддержал его Большевик. – И где они ток набрали тех слюнтяев! Вот муниципальные были автобусы – да, там и водилы ж были – токо вперед, ага, и кондукторши на ходу дрыхли, никого не трогали.    
-   Жаль, мэр упразднил муниципальные, – грохнул костяшкой Моисей. – Рыба! Считаем бабки. – А кстати, мужики... А что если нам скинуться и купить корейский автобус, а?.. 
-  И кого капитаном на него посадим? – Серго задал этот вопрос так, точно все уже было решено.
-  Ты ж у нас судоводитель, тебя и посадим, капитанской фуражкой лысину  твою прикроем, – пробубнил Орша.
Чернобровый Большевик предложил скинуться не на автобус, а на судно-машиновоз, ну и возить, знач, из Японии «тачки».
Посмеялись, похмыкали: дескать, был бы у бабушки хрен, была б она дедушкой. Ансамбль пенсии и пляски еще сколотить можно, а из каких кальсон на пароход скидываться – кто б совет дал?..
Странная эта история может показаться кому-то неправдоподобной, но деды ж, прошу учесть, это живые мастодонты, пережитки коммуналок. А здесь, на Дальнем, коммуналки задержались подольше. К нам любой общероссийский прогресс добирается обычно на волах, даже революция не в 17-ом явилась, а в 22-ом аж. Вот, а у коммунизма, коммуны и коммуналки корень-то один. В общем, у дедов наших коммуна из мозгов еще не совсем выветрилась. И это, надо вам сказать, пусть и дремучий, но все же – противовес жутковатой современной разобщенности людей.
-  А ведь мы могли бы, мужики, натаскать из той Японии запчастей и те «тачки» сами собирать, руки ж у нас не из задницы растут, – моложавый Березина простер над столом ладонью кверху крепкую загорелую от въевшегося металла и солнца лапу. 
-  Ох, молодец! – Фыркнул Старый. – До тебя никто до этого не додумался, ты считаешь?
-  Не дрейфь, Старый. Дело известное, конечно. Но то ж молодые, хоть и шустряки, да ведь без опыта, за него взялись, – Березина тряхнул русокудрой, почти без седины головой. – А если нам по-хорошему собраться, у нас же море друзей на флоте. Да у нас, считай, все схвачено!
Загнав в гараж свой «Сафари», я всегда мимо Туркмении иду и всегда хоть на минуту да остановлюсь – посмотреть, послушать. Особенно это их апофеозное: Козлы-ы!!! Или как сейчас вот дед с «Урицкого» рявкнул: Рыба! Ну и боцманюга со «Старого большевика» очень мне нравится, его автобусная Пигалица живо напомнила мне приторную Мэрилин, таскающую старух с подножки в салон. В общем, тормознулся я в Туркмении и дослушал до конца дедовы идеи и планы. Моисей, предложив скинуться на корейский автобус, на этом не успокоился:
-  Да мы действительно старые козлы, больше ничего! Наши дети и внуки  вдупель загонолулились, киприотами стали, заамериканились, «спикают» на инглише. Басурмане вон самих американтосов разамериканили...
-  Ага, разамериканили, – вздернул брови Большевик. – Там и наших, я вчерась слыхал, то ль шесть десятков, то ль три сотни под той башней полегло.
-  А сколько тут полегло, не считал?! – Загремел Орша. – Чуть не на каждом столбе – венок. У Прибоя спроси, если мне не веришь.
Все знают: капитан с «Новикова-Прибоя» два года назад похоронил сына, разбившегося на его «ниссане» недалеко от ростральной колонны, от городских ворот. И все невольно сейчас глянули в его сторону. Прибой опустил голову.
-  Ты прав, Моисей, – нарушил тишину Старый, натуральный Гаргантюа по комплекции, – мы были патриоты, а дети стали – киприоты. А внуки и язык родной забудут скоро.   
-  Да, пора, мужики на попятную, на круги своя возвращать наших детей. Спираль замкнулась! – Воскликнул энергичный Березина, тряхнув по обыкновению кудрявой головой. – На второй виток пошла!
Домино забыто, черные кости в беспорядке разбросаны по столу, никто их не мешает, готовя к следующей игре, всех захватила горячая тема. А главное, что самый обыкновенный, простой застольный трёп прямо на глазах у всех превращался в идею. По щучьему веленью, как оно водится на Руси.
С этого исторического дня «козел» Под кленом прокис. Нет, Туркмения не заглохла, деды продолжали кучковаться, но это были уже совсем не те партии. «Забьем партеечку в «козлика», ага?» Нет, эти кучкованья больше походили на партийные собрания или даже митинги. Издалека, из-Под акации,  доносился, казалось, стук костяшек, и Большевик с Лютиковым невольно навостряли уши, заросшие у обоих черно-седым волосом. Лютиков и кто-то еще из туркменов не выдержали и перешли к Гамзату. Но идеи, давно ж известно, сродни инфекции. Может, именно Лютиков и занес нашу туркменскую заразу Под акацию.
Всесветное лето скатилось под уклон, а приморское, как обычно, расцвело – наступил сентябрь. Расцвет наш однако короток – с полмесячишка, а посему надо спешить. Оба раскидистых древа споро желтели и укрывали столы золотом и ржой. Под акацией – золото традиционное, Под кленом – червонное. Первая сходка состоялась Под кленом: Лютиков привел пару гамзатов. А на следующий день деревья слились: сначала делегация, возглавленная Березиной, торжественно продефилировала Под акацию, а затем гамзаты чуть не полным составом прибыли Под клен. Боже, что тут началось! Митинговали чуть не до полуночи. Какой там «козел»! И даже водкой почти не пахло – так, чуток, для сугрева только. Для окончательного знакомства.
А и в самом деле, вроде все в Моргородке друг дружку знают, а ведь как знают – шапочно. А тут, за столом, накрытым червонным золотом, узнали, считай, почти по-родственному. Так и выяснилось, что автовладельцев всего-то чуть боле половины, остальные, знач, в том числе и Большевик, безлошадны. Тем не менее на собрании гаражного кооператива разрешили присутствовать и им. Без права голоса, разумеется. Когда же выбрали нового председателя – деда-стармеха со «Старого большевика», забаллотировав бывшего, какого-то номенклатурщика из пароходства, голос обрели все.
-  Старый, люба ты наш, живи сто лет! – Заорал Большевик и громко, как шестерочный дупель, припечатал на стол поллитру.
Серго, недолго посовещавшись с Прибоем, объявил:
- Есть предложение открыть кассу-копилку для сбора денег...
- На водку? – Въёжил кто-то из задних рядов.
- На селедку! – Парировал Березина. – На запчасти, конечно.
Обсасывали это предложение дня три. Для начала скинулись по зеленому полтиннику, по полста долларов то есть. И эти две без малого тыщи вручили русокудрому Березине и лысому Серго, у которых «море друзей на флоте».
Полпреды, представьте себе, не опарафинились – обернулись за неделю: по дружбе, бесплатно сходили на пароходском машиновозе в какую-то японскую деревню, незатоптанную еще нашей автомафией, и привезли два не совсем дохлых джипа. Один из них притом раскидали прямо на борту машиновоза и провезли как запчасти. Наполовину, если честно, контрабандой. Потому что государство из родного давно стало двоюродным и вызверилось на свой народ, разинув челюсти таможни и налоговой. Ну что ж это за дела: полста кг беспошлинно, а за каждый следующий килограмм – как за золото. Одно дело, когда «челнок» тащит из Китая тюки с тряпками, и совсем другое – из Японии колеса с дисками и кардан от Nissan’а. Железо ж!
Джип в темпе собрали и сбагрили кавказцам: им до фени – машина зарегистрирована, нет ли. А на вырученные бабки купили на авторынке, на «Зеленом углу», миниджип RAV 4, на которых обычно морские жены, дочки и любовницы рассекают. Кто-то из гамзатов мигом нашел купчиху, в своей же девятиэтажке, бывшую морячку, барменшу с пассажирского теплохода «Хабаровск». Она тут же стала Хабарой.
На деньги Хабары Березина с Серго привезли еще раз полтора джипа. Деды тем же макаром провернули свою автоаферу, еще крепче связав две страны – Страну Восходящего Солнца Японию и Страну Заходящего Солнца Кавказ. Все шло как по маслу. Но так у нас долго ж не бывает. Кто-то «стукнул» таможне на наших нью-челноков, и пришлось от людей в раскрасивой форме крепко откупаться. Пожертвовали на это «святое» дело один «паджерик», джип фирмы Mitsubishi. Зато не погибла Идея!
Деды забурели-закрутели, про «козла» забыли напрочь. Столы Под кленом и Под акацией то заносило осенним золотом, то заваливало снегом. Зато в гаражах стало людно и весело, а рядом с капитальными боксами выросла целая «нахаловка» из контейнеров, на которых обычно пишут: убрать до... Второго пришествия. А кто, спрашивается, пишет? Да всё тот же бессмертный, как Кощей, гоголевский чиновник Ляпкин-Тяпкин, берущий борзыми щенками.
-  Значит, вот что, мужики, я вам скажу, – собрал Старый весь кооператив в кружок. – Вчера зятёк мой, мать его, чуть не ухайдокал свой «крузак», в столб впилился по пьянке. Помял левое крыло, сломал кенгурятник. Машину я у него отнял. И что я хочу сказать? Вы помните наш давний разговор, там еще, за «козлиным» столом? Про патриотов и киприотов... Ага, вижу, киваете. Добре. Ну так вот, пришла пора им пересаживаться на «жигули». Как когда-то Боря Немцов, помните, пересаживал московских чиновников с «мерсов» на «волги»...      
  Вот она, еще одна историческая минута! Сынов да зятьёв деды дружно взялись пересаживать на игрушечки «Лады», как писал лет тридцать назад поэт Евтушенко. И вот, представьте себе, стали по городу Владивостоку рассекать на джипах все больше деды, а в «жигулях» неплохо, хотя поначалу странно, смотрелись молодые симпатичные физиономии, трезвые, поскромневшие, такие  хорошие...
-  Мой вчерась, – Большевик, недавно еще безлошадный, повел черной бровью за спину, в сторону сына, чьи ноги торчали из-под «жигуленка»,–  притащил мне, знач, ключи от своего «сафари», ага. На, говорит, батя, катай. А ему, знач, не в жилу стало отбиваться от своих, от моды, знач. Во где мода! И перекупил он у Лютикова этого «жигуленка». Во как завернулось дело-то, ага, хлопцы?! 
-  Да-а-а, – пропел Орша басом, – дела, мужики! – Улыбнулся широко, потянулся, расправив могучие плечи. – Жить захотелось однако!.. 
-  Эт точно! – Утвердил Моисей.
-  Не дрейфь, народ, – тряхнул кудрями Березина. – Поживем еще!
Не сговариваясь, потопали деды Под клен, смахнули рукавами снег со стола и со скамеек, сели. По старой привычке сбросились по «чирику» и кинули на пальцах, кому бежать, выпало Лютикову. Матрос поворчал, что спасу нет, мол, от этого «коньсостава» (так рядовые на флотах российских матерят комсостав), да сбегал довольно шустро для своих годов. Благо, «ларьков, лотков, палаток» у нас стало, как на Больших бульварах в Париже, о чем пел когда-то незабвенный Ив Монтан.
На огонек к дедам нежданно завернула и Хабара. Компанейская, однако, баба оказалась, выставила на стол молдавский коньячок: пора, говорит, и мне по закону прописаться в гараже, а то ж, говорит, всё как незаконнорожденная.
Но это всё были цветики. А ягодки вызрели и свалились прямо на головы дедов чуток попозже, когда пьянка Под кленом финишировала и, нагутарясь вволю, соратники хотели уже разбегаться по домам. Ан негаданно-нежданно вдруг к самым гаражам подрулил огромадный автобус-«мерседес», какие приморцам только по телику показывали, какие, знач, по москвам разъезжают. И что же оказалось. Вы не поверите! ПАИ, то есть та самая ПримАвтоИмперия, привезла самого мэра Владивостока Закопалова (бают, фамилия эта не в бровь, а в глаз: деньги народные уж больно умело он в землю зарывает). Мэр, как выяснилось, этот «мерс» сегодня как раз ПАИ и презентовал. Ну а как не выяснилось, но все равно ж стало известно, они ему «презентовали» много боле того. А для чего? А вот для чего – мэр взялся речь толкнуть перед дедами. Речь, по его обыкновению, час целый заняла. Пересказывать ее, томить вас, как он дедов, я не буду. Смысл ее короче воробьиного хвоста: водилы и кондукторши ПАИ ну очень, ну просто страшно соскучились по пенсионерам, по льготникам, знач. И просят ну хотя бы по выходным, что ли, хоть по разику прокатиться «на автобусике, вот на этом чудесном мерседесике».
Деды обещали...



25 сентября 2001



Рассказ “БЭПЭ” тоже сюда???






   КАЙФОВКА

Мы с майором и прапорщиком как-то очень быстро – под капустку и яишенку на скорую руку – раздавили бутылку талонки (их на днях только ввели, талоны эти на спиртное) и призадумались. На минутку всего задумались, но прапору, человеку тонкому, тактичному, как и положено по должности  снабженцу, хватило, чтоб сгрести шапку, как говорится, в охапку и откланяться.
Майор сказал: да чё ты, мол, посидел бы еще. Но поздно – прапор мелькнул в дверях всепонимающей улыбкой и исчез. Минут пять мы еще потолковали о злобе дня, и майор резко, как зенитный снаряд в казенник, встал. Театрально широким жестом распахнул холодильник и выставил на стол вторую талонку, даже не успевшую запотеть.
- Так! Чем мы за-ку-сим?
В армии привыкли к громкой телепатии, а у нас на острове все, даже пацифисты, воспитаны армией. Подробности ниже.
Мощные телепатические волны, исходившие сейчас от майора, были абсолютно беззвучны. Тем и пронзили меня. Я обернулся в сторону холодильника, узрел его распахнутое нутро и отвесил челюсть…
Шел шестой год эпохи перестройки. Где-то на материке, в основном в европейской части его, на съездах, в газетах очень здорово, напряженно боролись с бюрократами, аппаратами (чиновными), казнокрадами, ворошиловградами (Луганском он снова становился, как Ленинград Питером и т.д.), сталинщиной, брежневщиной, дедовщиной и т.п., и пр., и др.. А у нас на острове – август, начало приморского лета, прям как в песне: у нас на острове ха-а-роша-я па-го-о-да.
У нас тут всё, слава Богу, по-старому. И у кого по этому старому ностальгия, те наведываются к нам. Недавно даже генерал-лейтенант приезжал. От авиации, не от инфантерии там какой-нибудь. На острове гарнизон (страшную военную тайну выдаю) летный. Правда, сам не летающий, а другим помогающий. Генерал тоже. Отставной, но все равно ведь генерал, к тому ж еще и лейтенант. И заядлый любитель охоты. И рыбалки тоже. И грибов. И наш майор у него когда-то то ли в вестовых, то ли в денщиках бегал. Грибы, рыба и лисы – большего у нас нету. Но майор генералу сорганизовал и оленью охоту.
Рядом, минут пятнадцать на моторке, другой остров есть, заповедник бывший. Бывший не потому,что его куда-то перенесли-перевезли, а потому что просто изменился статус острова. Был он остров-заповедник, стал остров-цель. Для истребителей и бомбардировщиков. Но олени на нем еще оставались. По последней переписи, я знал, восемь голов. Майор и меня на это сафари ихнее звал, но я сказал ему про восемь голов. «Нам хватит», – убеждал он, и я кивнул: «Вам хватит». И они попылили на моторке (слава аллаху, не на вертолете, бывало и такое сафари) и вечером вернулись с трофеем.
Побывал как-то и я на острове-цели. Красиво там, черт побери, куда ж от этого денешься: триптих красоты – сопки, лес и море. И еще олени… Можно теперь сказать,  б ы л и   о л е н и.  Я часа три или четыре бродил по лесу и только раз услыхал, как в паническом страхе ломанулся от меня прочь кто-то вроде бы светло-коричневый, подпаленный закатным огнем. Лес там тоже, ну не совсем пока еще бывший, но покуроченный уже прилично. Майор уверяет, что стрельба по цели идет исключительно болванками. Но что ж тогда так ухает на острове-цели, когда бомбардировщики «Ту» гудят над ним серебряными шмелями, и отчего прошлой осенью остров дважды горел, а?
На нашем острове тоже есть цель, корабль-цель. То отслуживший свое ледокол «Пересвет», небольшой такой ледокольчик, коловший лед в порту, в бухте, а теперь вытащенный носом на берег, чтоб не утоп, значит, после первой бомбежки. Наши асы-истребители в радиусе полмили от корабля-цели исковыряли остров-нецель. По этому радиусу таблички торчат: Стой! Запретная зона! Ну, мы-то читать умеем, а вот бараны… На острове небольшой рыбозаводик есть, а у него – подсобное хозяйство, огород с картошкой и барашки в количестве ста штук. Это ровное количество теперь нарушено: два (или две, раз – штуки?) погибли от осколков в прошлом году, два полегли на поле боя в нынешнем. Майор у нас юморист. Как зайдет речь о погибших, так он бровь рыжую изогнет дугой, цыкнет зубом и – этак, намеком: шашлыками, мол, знатно пахло кой у кого из труб. Ну а у начальства рыбозаводского, известное дело, как у любого начальства, трубы заметные. Против них в островном поселке у всех остальных – пигмейские. Народ так и говорит: у нас, мол, труба пониже и дым пожиже. И майорские намеки успехом пользовались, несмотря даже на то, что конюх Коля, которого черти носят то на лошадях, то за лошадьми по всему острову, привез как-то оттуда бараний скелет, обглоданный лисами.
То место вокруг «Пересвета» называется стрельбищем. Земля там наполовину железная, а на вторую половину вроде бы сталкерная – жутковатая какая-то, в воронках, кочках, пучках желтой даже по весне травы. Кто смотрел фильм «Сталкер», тот поймет. Пацаны островные смотрели. Ну и сталкерами, видно, себя вообразили. Шастали по зоне и приволокли в поселок блестящую такую штуковину, начиненную, как выяснилось потом, то ли фосфором, то ли термитом. С помощью колуна они пытались ее разобрать. Взрослых, на беду, рядом не оказалось. Пыхнула эта штука ярким фальшвейером и двум пацанам оплавила щека навеки. Вот вам и болванки майорские... Родители изуродованных мальчишек подпалили майоров курятник, тем дело и кончилось. Солдатики курятник потушили, петушиный хвост вскоре отрос, а военная комиссия, прибывшая то ли по жалобе, то ли просто так, по плану, нашла, что табличек вокруг стрельбища натыкано вполне достаточно.
Собственно, почему мы сошлись у майора на хате. Во-первых, потому что отбыла как раз эта комиссия восвояси, а во-вторых, незадолго до этого он жену проводил на курорт, на материк.
О приезде комиссии, как это водится у нас во всех без исключения ведомствах и очень давно водится, загодя сообщил майору однокашник- штабист. Майор примчался к нам: богомазы, выручайте! Богомазы – это Женька и я. Женька как раз в город собрался, выставку готовил персональную, которой лет пятнадцать прождал, потому как не «академик». Ну а я выручил майора – намалевал новую и подновил старую наглядную агитацию в гарнизонной служебке и на подворье-плацу. Комиссии, которая тоже, видать, состояла из ностальгистов, скучающих, значит, по ретро, эта моя «персональная выставка», организованная майором, жутко, по его словам, понравилась. Вот он и изливал сейчас благодарность на меня той самой драгоценной талонкой, добытой прапорщиком-снабженцем.
- Там, на материке, в Европе, – махнул я рукой на запад, имея ввиду Европу только советскую, как принято у дальневосточников, – вся эта хиромантия, которую вы, сэр, именуете наглядной агитацией, давно, с год уже, как исчезла. Ну или претерпела. А тут, у вас, у нас, на Дальнем, в общем, Востоке…
- Порядок на чем-то ж должен зи-жди-ться! – Возразил майор с четким солдатским резоном. И этим «зиждиться» сразил меня наповал.
- Ну да, отмени наглядную, – забормотал я виновато, – значит, подай взамен ненаглядную – или девушку, или хотя бы библиотеку с Набоковым, Солженицыным, Бродским… Картины по стенам – пусть не Рафаэля, так хоть Верещагина, других там баталистов…
- Во-во, – ухватился майор за самый кончик хвоста, – где ж напасешься баталистов на всех!
И вскочил, как штык, нет, верно я раньше сказал (трезвый был): как снаряд в казенник зенитки. Распахнул холодильник, и я отвесил челюсть…
У нас с Женькой, то есть художником-маринистом-авангардистом, как он сам себя окрестил, года три уже соцсоревнование идет: у кого облегченней быт, пустей закрома. Мы с ним далеко не старожилы на острове, обрасти успели только мини-огородом, да и то в лопухах и полыни порой огурца не сыщешь: то у одного огородника выставка, то у другого командировка. Живем мы по соседству, и холодильник у нас один на двоих. В нем очень удобно хранить краски, они не высыхают.
В холодильнике майора не было, кажется, ни одного свободного кубического сантиметра. Нижние выдвижные ящики, забитые чем-то огуречно-зеленым и баклажанно-фиолетовым, стали невыдвижными. На полках ветчина, сервелаты, мармелады, шоколады – весь штабной, короче говоря, фонд, плюс икра кеты, пойманной тут, на острове, но тоже не про нашу с Женькой честь, потому что ловят ее или-или: или в плюрализме (словцо только-только в моду вошло) с рыбинспекцией, или раздельно – то есть ты ловишь кету, а инспектор – тебя.
- Ну, икра – это для заезжих гостей, пардон, а ты свой! – Тем временем прикидывал, чем же мы закусим, майор.
Меня, как магнитом, повело-повело из-за стола и привело к холодильнику.
Эпикуреец, гурман, обжора – это все не обо мне. Мы с Женькой месяцами сидим на рыбных консервах и китайской лапше. Но за пять лет перестройки невольно привыкаешь к мысли, что подобного изобилия просто-напросто нет в природе.
Обретя дар речи, я взял со стола рюмку, очень похожую на микрофон с трибуны Дворца съездов, и начал «репортаж»:
- Дорогие соотечественники, товарищи, друзья, я веду этот репортаж прямо из холодильника командира островного гарнизона N. Итак, начнем сверху, с надстройки над базисом, то есть с автономной морозильной камеры. Открывайте, майор!
Майор, уловив генеральские нотки в моем голосе, послушно отворил ворота морозилки. Но тут же пришел в себя. Тем более что прямо в руки ему свалилось нечто промороженно-окаменелое, видимо, примерзшее бочком к воротам. Это нечто смахивало на кролика. И я продолжал «репортаж»:
- В заиндевелых недрах надстройки просматриваются контуры барашка, невинно убиенного на стрельбище и миновавшего, в отличие от известного всем братца, вострых лисьих зубов. Кролик же, выпрыгнувший в руки майора…
- Зайчик! – Неожиданно рявкнул майор. – Не кролик. – И затолкал его обратно в камеру.
- Поправка. Зайчик, – сказал я невозмутимо в рюмку. – Хотя не исключено, что вовсе даже не зайчик, а просто очень смерзшийся небольшой олень, погибший от меткой руки генерал-лейтенанта…
- Сейчас ты будешь «Репортаж с петлей на шее» вести, га-га-га! – Майор накинул шнур от электрочайника мне на шею и не совсем шутливо сжал импровиз-удавку. Я захрипел, но у него, похоже, как у бультерьера, сработал давильный инстинкт, отчего он на хрип не реагировал. У художников, как известно, «кисти рук, сжимающие кисти» не отличаются слабосильем. И я нечаянно чуть не вывернул майору руку со шнуром.    
Доставая из холодильника всякую закусь, он долго еще тряс лапой и ворчал:
- Ты как Калугин прямо, желтой прессе своих продаешь.
Я поставил «микрофон» на стол, майор разлил, мы хряпнули и заговорили, естественно, о самой сейчас популярной в стране фигуре генерала КГБ, недавно выступившего против… КГБ. Мы с Женькой на днях только о нем гутарили, и я изложил майору достаточно оригинальную Женькину версию. Вот она почти дословно.
А вдруг Калугин – самая как раз козырная карта этих чертей, которые уже ва-банк решили идти, то есть армии, КГБ, партаппарата, а, что тогда?! Немалый ведь коллективный разум-то. Вот и придумали, как Остап говорил, конгениальное решение: отставной, действительно опальный генерал вроде бы восстает против самого страшного ведомства, оно немедленно его «карает», лишив каракулевой шапки, золотой мишуры и побрякушек. Всё, дело сделано! Авторитет, причем заметьте, не дешевый, завоеван. Результат налицо: народ немедленно выдвигает генерала в Верховный Совет. Подумайте только, выборы давным-давно прошли, а выход – ну прямо специально для него – все же найден. И вот его избирают, и вот он уже член, и вот уже президент готов вернуть ему регалии, но Калугин их не берет, тогда ему предлагают возглавить КГБ, он отказывается и от этого. Популярность опального генерала растет быстрее дрожжевого теста. Он прорывается в самый верхний эшелон власти и – чем черт не шутит на Руси – хватает за узду державу. Нате, получите – бескровный военный переворот!..
Прекрасно помню, как блестели Женькины глаза, когда он вывалил на меня эту свою фантасмагорию. И когда я задергал головой, ну и ну, мол, он заоправдывался: что, изощренно, верх подозрительности, ты считаешь? Но взгляни на эту фотографию, на эти целеустремленные глаза, взгляни!
Да, на фото в «Московских новостях» генерал смотрится весьма и очень. Скульптура, а не человек. Умный камень. Мурашки от такого взгляда начинают бег.
Майор же на удивленье спокойно выслушал Женькину гипотезу (я даже подумал, а не соучастник ли он военно-масонского заговора, сочиненного моим другом), трубно высморкался и сказал:
- А что. Это было бы пре-крас-но. И справедливо, я считаю. Пора прекращать это безобразие!
- Какое именно?
- Да эту диверсию-конверсию хотя бы. Чем защищаться будем, случись что?
- Случись что;? – Почти эхом спросил я, изменив ударение.
- А ты не слышал, что вчера командующий ТОФ по радио говорил? Что с Нового года на двести тысяч только на Дальнем Востоке армию со-кра-тят!.. И на полста семь ко-ра-блей!.. – Он давал мне время врубиться в ошеломившие его цифры. – Это при двукратном, – восклицательный палец вверх, – превосходстве личного состава базирующихся на бассейне соединений США и Японии, при трехкратном их превосходстве в…
Мне показалось, что уже «развернулся боком флагманский фрегат, и левый борт окрасился дымами». И мне с ходу заложило уши. Я только услыхал, что после чего-то троекратного было еще что-то четырехкратное. Чтоб совсем не оглохнуть от этого, я перевел речь на двести тысяч бездомных военнослужащих, о которых на днях кто-то из военачальников толковал по радио.
- А в то же время у вашего генералитета, – услыхав как бы со стороны это пулеметное слово «ге-не-ра-ли-те-та», будто это не я, а майор сказал с его привычкой разбивать слова-обоймы на патроны-слоги, я подумал: хватит пить, – дачи по миллиону и больше…
- Во-во, – обрадовался майор, – это очень по-русски: если тебе плохо, а кому-то хорошо, то надо сделать так, чтобы всем было плохо.
- Но ведь если этим «кому-то» хорошо за счет тех, кому плохо, то разве ж они не правы, требуя у них, у этих, которым, ну, хорошо…
Я запутался в «тех», «этих», «них» и «которых», как в рукавах и штанинах одновременно, и замолк.
Майор заметил, что больно уж холостяцкая у нас закуска – сухомятка, не заварганить ли нам чего посущественней? Я поддержал. Он отворил ворота морозилки, и зайчик-олень снова прыгнул ему в руки. Судьба, знать!
И принялись мы возиться с тем твердокаменным зайчиком. Ну а попутно и разговор пошел петлять по заячьим тропам. Началось с майоровых охотничьих баек, а потом я возьми и вспомни одну карикатуру из июньской еще газеты. Может, у кого память на статьи там или имена, а у художников, естественно, на такие вот всякие штуки. Это был один из первых номеров национал-патриотическо-фронтовой «Рабочей газеты», которую я видел, кстати, у наших вояк-журналистов. Карикатурка просто, без затей, но чем она меня поразила, так это – нежностью. Да, пронзительной нежностью… к себе. Поверженный медведь-Россия, и лев возвышается над ним, победно водрузив лапу на «жертву», на львином торсе надпись «Демократы», а рядом нежный, робкий зайчик, таких дети рисуют, невинный, маленький, как они сами, на его тельце едва уместилось: «Патриоты». Он ротик приоткрыл и что-то силится сказать, бедняжка, но львиный рык его, конечно, заглушает.
- Бедный зайчик! – Закончил я рассказ о карикатуре, одновременно пыжась расчленить мерзлого зайца. Нож, как и должно было, скользнул по оледенелой  заячьей подмышке и воткнулся в мою левую кисть. Майор меня немедленно от зайца отстранил. От зайца, но не от заячьей темы. И я занялся перечислением заячьих подвигов:
- Волка в «Ну, погоди» он регулярно надувает. Мишку – тоже. Указ о разжаловании Калугина кто подписал, а? То-то. А на партконференции предсъездовской? Да там зайчик-патриот в генеральских погонах такое запузырил, чего никакой Егорка* с самой высокой горки себе не позволял. Коротича, Собчака, Нуйкина, самые светлые головы выбрал и пошел крестить.
- И за дело! За де-ло! Сколько можно армию шельмовать, свою родную армию!
- А разве вы не сами, гвардейцы, это делаете собственноручно?
- Это ж с какого боку, дорогой богомаз, прикажешь кушать твой  бу-тер-брод?
- А глотай, как пилюлю. Атомные лодки вы где ремонтируете? В заливе, где построен Всесоюзный пионерлагерь. Это раз. И это знают даже японские дети, которых туда пригласили и которые приехали, поглядели, покивали: да-да, хоросо тут у вас, карасиво, сипасибо – и уехали, потому что не забывают с собой и в места отдыха брать индикаторы или счетчики Гейгера. Дальше: минно-торпедный склад чуть не в центре Владивостока и чуть не с николаевских времен, – это два. А вот тебе и три: бомбежка наших островов и раненные пацаны в мирное время. Что, мало?!
Я хотел еще сказать, что «свою родную армию» с большим упреждением, выражаясь по-артиллерийски (все мы служили-с), шельмуют сами генералы. Да, теми же дачами и всем своим поведением на выборах и съездах. А у нас в Приморье вообще зайчик-патриот со слона уже вымахал. Куда льву-демократу! Разве не показатель – наш–радиообзор газет? По всем городам и весям радио по утрам обзор печати как ведет – партийная, за ней комсомольская пресса, а в Приморье после партийной идет военная газета «Боевая вахта», потому что местная «молодежка» отбилась от рук и «позволяет себе».
  Увы, ничего этого майор мне сказать не дал. Едва я заикнулся о мальчишках с оплавленными лицами, как он взвился соколом:
- Да заколебали уже этими пацанами!.. Да наши летчики, если хочешь знать, настоящие герои! Военный самолет – это, считай, снаряд, и о человеке, который сидит внутри, проектировщики нахрен забыли! А шлепнись он в море, так у него даже нормальных спасательных средств нет!.. Ге-ро-и! А вы, трепачи, еще чего-то там вякаете…
- Кстати, насчет шельмования, – перебил я. – Из летчиков у нас всего два настоящих героя.
- Это кто же, интересно?
- Герой Советского Союза Матиас Руст и дважды Герой, приземлившийся в Батуми и улетевший обратно, Ганс Ульрих Шнайдер!
- Ты просто пи-жон, дорогой мой бо-го-маз!
- А ты просто ми-ли-та-рист!
Вот так обменявшись любезностями, мы хряпнули еще по единой, притом прошло это дело под мой тост: за мир! И я обнаружил, что есть в этом особый смак – пацифисту пить за мир с милитаристом: даже талонка не горчит, чистой росой в горло пролетает.
Захорошело. Майор поставил пластинку. Алла Борисовна запела – ну прям специально для нас:
Я так хо-чу!
Чтобы лето не конча-а-лось…
В ушах как бы заклинило, и зазвучала в них одна-единственная вот эта барабанная, сексуально-музыкальная фраза: Я-так-хо-чу!.. И пошла вокруг настоящая perestroika…
* Егор Кузьмич Лигачев, один из самых воинственных членов Политбюро ЦК КПСС. О ту пору  мы все были страшно политизированы, за талонкой особливо.
Генерал Олег Данилович Калугин вскоре стал председателем КГБ. Он сократил штаты на 75 (семьдесят пять!) процентов, а если б сосчитать всех их внештатников, то на 750%, что подвигнуло меня сделать еще один в моей жизни «репортаж». И хотя в эфир он не попал, я даже дал ему название – «Вверх тормашками»:
Остров-цель, дорогие друзья, снова стал островом-заповедником! Майор со своим гарнизоном улетел верхом на бомбардировщике. Зайчики перестали командовать медведями, и в результате удалось поменять местами Чазова с Язовым* (все равно их все путали). Это сделано для исцеления «бешеных», то есть милитаристов, и – наоборот – для наведения боевого порядка в лечебных заведениях, где, как известно, с гоголевских времен царил бардак. Сложила оружие – по конверсии – и «Память». И тут же слилась с «Апрелем» и ДПР, Демократической партией России Николая Травкина. На паритетных, разумеется, началах. Хотя не каждый, как выяснилось, знал, что это такое.
И вообще! Ва-ап-ще! Ва-ап… ВААП?.. Ну да, ВААП исчез. Чё ж тут такого, ежели провалилась в тартарары эта Вампирская Ассоциация (охраны?) Авторских Прав. Пляшите, художники, ликуйте, писатели! И ва-ап-ще конверсию, на-пе-ре-кор (как говорит майор) всем антиидеологическим антидиверсиям, удалось-таки довести до победного конца. Ну а бешеные деньги от этого дела Верховный Совет (вновь избранный, без милитаристов) не на новый ветер пустил, а на подъем из болота бегемота. Бегемота Культуры.
Да-да, друзья! Вы же прекрасно знаете и – ишь, хитрецы какие – только притворяетесь, а сами ой как хорошо знаете, что без нее, без культуры-то, и штанов ведь хороших не сошьешь. А в штанах-то все-е-е, все нуждаются. Пока. И может быть, в штанах-то как раз – самое главное дело. Как в шляпе    всё одно…
Я – так  –  хо  –  чу ! . .
Ай, спасибо, Алла Борисовна! Во кайфовка так кайфовка…

* Чазов и Язов – соответственно, министры здравоохранения и обороны в те годы.


1990



ДЕРСУ У САЛА

  1.Разноцветные вороны

Вороны что-то повадились на заимку, две антрацитно-черные вороны, горластые, как изюбри во время гона. Дубарь на дворе, трещит за тридцать, а им до фени: усядутся на кедрач и – ка-а! ка-а! ка-а!..
Третью неделю Потап один живет на заимке. Вся артель снялась и – кто куда: одни рванули в базовый поселок на грузовике – снабжение пробивать, мол, и прочее, другие ломанулись на вездеходе вглубь тайги. Ну, эти понятно, не гулять, искать пошли место побогаче, а то ведь тут и в теплые месяцы норму олова с натягом, можно сказать, давали. Говорят, в Родимой пади касситерит покруче и его там навалом. Далековато только: по карте, по прямой – две сотни кэмэ. А по тайге, по сопкам да по распадкам, Потап знает, парни на вездеходе накувыркаются от души. А те ухари, что в поселок двинули, пропьются вдрабадан.
И к бабке не ходи.
Нетушки, спасибо, Генке ни то ни се не подходит. Отторчать пять месяцев в тайге, комарье кормить и в паршивом поселке спустить несчастные свои четыре с полтиной, кровные свои четыре пятьсот (это вместо шести планированных) – извините, он не дурак, не идиот, не дуб, не как там вы его еще называете. Долбаный Потап – ладушки, на это Генка Потапов, так уж и быть, согласен. Все равно ж только по злобе, ну или еще по какому особому случаю это выговоришь, а так – просто Потап. Ха, да его и в школе так-то звали. А в артели кто ж без кликухи ходит?
Когда мараковали, кому куда ехать, Петька Шланг (в бане прозвище получил) тянул его с собой в тайгу, и Генка было уже согласился. Но потом Бугор, намылившийся конечно в поселок, стал прикидывать: крыша у дизельки худая, дверь перекошенная (долбанулись, когда еще на заимку ее везли), значит, за месяц техника поржавеет, а этого ему могут не простить, затем – курятник, то есть сарай с харчами, он тоже не навеки делан, так что лисы и всякие прочие хорьки-бурундуки в конце концов доберутся…
Короче, пока Бугор скреб гривастый затылок, Генка успел прикинуть, как говорится, хрен к носу, ну и предложил себя.
- Долбаный Потап! – Бугор возрадовался, как все равно бабу вдруг посреди тайги встретил. – Дай я тебя, заразу, поцелую! 
И полез, волосан, обниматься, даже рвануть от него пришлось за дверь, на улицу, под рев и хохот шестнадцати луженых спиртом глоток. А Шарик, которого вообще-то Шуриком зовут, кинулся, как обычно, подшестерить, и Генке пришлось с нрим в ловитки играть.
Не подумайте, что Генка Потап такой уж дохляк, что даже шестерке Бугровой не мог в торец, допустим, дать. Нет, просто не хотелось омрачать, лень было скубаться, да и себе дороже.
Да, Потап – интеллигент, можно даже сказать, белая ворона. На всю артель было штук пять драных журналов, то ли «Москвов», то ли «Новых миров», а у него в рюкзаке – целых три  книжки, притом самых моднячих: Юлиан Семенов, «Дети Арбата», а третья уже специальная, называется «Справочник индивидуального застройщика».
Ка-а!.. Ка-а!.. Ка-а-а-!..
Боже, до чего обрыдли черные вороны белой, спасу нет. Отложить, что ли, чертеж, взять мелкашку да пойти в глаз врезать хоть одной.
Смуглой от грязи ладонью (руки мыть каждый день – барский предрассудок) Генка разгладил примятый тетрадный лист, двойной, с дырочками от скрепок, прижал к нему полоску нержавейки, заменвяшую ему линейку, и провел карандашным огрызком линию пола. Ура, ура, ура, с фундаментом и подвалом кончено.

2. «Экономика должна быть экономной»
Ка-а, ка-а, ка-а, ка-а – четыре раза подряд, без продыху. Генке слышится: «Как, как? Как ты мог?!»
Он кашеварил в артели, ну и однажды печь развалил: шел дождь, тяги не было, он и плеснул туда солярки. Замполит-зануда (Замполит – тоже кликуха, он просто помбугра) в обед и закаркал на него. А печь-то летняя была, доброго слова не стоила. Да и без обеда ж не остались, Генка выкрутился: взял старый скат от газона, от ГАЗ-63, поджег, а сверху дров мокрых накидал, костер получился что надо, на нем и сготовил все – и первое им, и второе. Без солярки конечно опять же не обошлось. Ну и разворчались: одному резиной воняет, другому соляром шибает. А супешник-то получился добрячий, хоть и на скорую лапу спроворен, Генка ж сам пробу снимал. Правда, тут вот что может быть – сам-то он тогда по уши в солярке вымылся, вот и не почуял ничего такого. С того обеда и стал он окончательно – Долбаный Потап.
Зато ж – нет худа без добра, не зря так говорится – печку капитальную в избе сложили. Вот она, родимая, как пышет с дров. И стала изба настоящим зимовьем. А без нее как бы он тут зимовал?
Две недели Генка жил, вообще-то обходясь без печки, дизель гонял, «козлом»-трехкиловаттником обогревался. Потом заглянул как-то в бак, а там почти на донышке. Вот и решил на печное перейти отопление. Это как раз Седьмого ноября было. Так и запишем, сказал себе: товарищ Потапов в честь 71-й годовщины Великого Октября, работая в режиме ужима, сэкономил уйму гэсээм, горюче-смазочных материалов. Экономика ж должна быть экономной. Мощи у дизеля на двести пятьдесят киловатт, помолотил, ха-ха, полмесяца на «козла» – и будя. Правда, еще и плитка-киловаттка жратву разогревала, четыре лампочки-сотки горели в избе и снаружи, ослепляя тайгу по ночам, ну и приемник ворковал. В общем, весело было. Много ли человку надо для счастья – четыре с полтиной киловатта за глаза. Ага, и двести сорок пять еще в загашнике оставалось. Куч-черявая была житуха!
Спасибо душманам, дров-то хоть перед отъездом ему накололи. Если с углем топить, хватило бы на весь срок. Да мараться неохота. «Дружба» вон в сенях лежит, бензопила, так что на край выручит. Без дров, ха-ха, в тайге не останешься.
Первые три дня он отсыпался. Луженых глоток нет, некому орать «подъем!» ни свет ни заря. И Генка трое суток, можно сказать, из избы не выходил. Вышел только, когда дизель заглох: высосал весь расходной бачок  и – чох-чох-чох-х-х…

3. Женьшень
Два дня он побродил с ружьишком, так, в свое удовольствие, валиком-дуриком, не спеша. Пару белок убил, бурундука да сорок-ворон пострелял. Свеженинкой мечтал полакомиться. И выследил было изюбря, и пальнул по нему, но далеко оказалось, ранил только. Рванул каурка в чащу и был таков. Генка прошел за ним метров сто, мурлыча под нос: «След кровавый стелется по сырой траве». Плюнул и повернул назад. Пусть за ним волки бегают, а у него ноги не казенные. Тушенки в курятнике завались.
А еще женьшень он поискал. Без толку. Это в кино только артисты «панцуй» орут чуть не на каждом шагу. А тайга-то немеряная. Да, вот в хунхузы б он пошел. Ходя-ходя насобирал корешков полный ящик, ты ходю шпок – и весь улов твой. И ты король.
Размечтался Потап: с чемоданом женьшеня прилетает он в Москву, да хоть и в свой Николаев или в Одессу-маму, к примеру, везде ж начальников полно, которым, кроме птичьего молока, еще и корень жизни необходим. Ну прямо позарез он им. А раз так – гони валюту, начальник. Легендарный женьшень, сам понимаешь, легендарными людьми добывается, рыцарями тайги, которые не дрогнув глядят в пасть тигру. «Дерсу Узала» смотрел-читал, начальник? Амба шутить не любит. Он ведь своей кошачьей лапкой одним ударом лошади хребет ломает. А где женьшень, там и Амба обязательно. Ну и приходится на всякий-який вот такую штучку всегда иметь при себе… Ага, и тут небрежно так откинуть полу пиджачка и показать гранатку на ремешке.
Да, четыре с полтиной за пять месяцев в артели – негусто. Как говорят в Одессе, не фонтан. На них коттеджа не купишь. Такого, во всяком разе, под который подвел он вот этот фундамент на чертеже.
Генка зачеркнул на календарике девятнадцатый день одиночества, закурил и надолго задумался, уставясь в замороженное окно. Кружева спаявшихся снежинок, белые поля, отороченные сверкающими кристаллическими прожилками, фантазии на тему водорослей, льдин и прочей географии напомнили ему…




4. Дальморегоре
О, к своим двадцати шести годам чего-чего, а воспоминаний Генка подкопил! Другой бы от такого багажа, может, и сгорбился. Или морщинами рожу себе избороздил. А у Генки веселый нрав, и потому щеки – любо глянуть – как у хомяка.
Огрызок зеркала, присобаченный Замполитом на переплете окна, осклабился жизнерадостно белыми, хоть как их Генка ни прокуривал, зубами. Маленькие, ровные, плотно усаженные, – он гордился б ими, кабы не две щербины справа вверху. Били с левой руки…
В армии он по первому году непыльно служил – в связистах. Ну и приборзел: изучив матчасть, ковырнул резервные передатчики и повытаскал золотые и платоновые частюльки. За то и был сначала бит сержантом-левшой, а потом загремел в стройбат. Там же, известно, «за одного бритого двух небритых дают». И дают от души. Обе брови, зарубцевавшись, куститься стали орешником. На радость девушкам.
Служил Генка на Дальнем, наслушался про «бешеные рыбацкие деньги» и после дембеля погнал в «Дальморепродукт». Знать бы другое название той конторы – Дальморегоре, так целых три года жизни можно было сэкономить.
Хотя, как говорится, что ни делается – все к лучшему. Ни фига не разбогател, зато накобелился вот так, по самый кадык: на плавзаводах-краболовах баб – море, по две сотни и больше на каждом. Разделка краба, укладка мяса в баночки – всё они, сердешные. Вламывают по восемнадцать часов в сутки. В колдоговоре так и записано: на крабовом промысле рабочий день ненормированный – светлое время суток. А там, где ловят краба, летом белые ночи.
Комсостав на краболовах – одни мужики. Вахту несут по четыре через восемь. И вахта, конечно, не штанга. Короче, мужики там – как коты. Крабца натрескаются (а он, говорят, тонус-конус подымает) и – на подвиги. Генка в палубных матросах ходил, груши околачивал, ну и от коньсостава тоже не отставал в этом святом деле. Вообще он с первого дня льнул к коньсоставу: белые люди. Он всегда к ним питал слабость. Да, видно, родился Генка белой вороной. Жил с матросами, бичами, как он называл их, но с ними было скучно. Хотя и в их среде он считался своим, рубахой-парнем. За травлю, хохмочки, веселый нрав. Правда, позже его-таки раскусили: секреты нижних палуб проникали наверх благодаря «невинной» болтливости Потапа. Раскусили и выплюнули. Но он умел существовать и выплюнутым. Впрочем, существовать – не то слово, он умел жить!
Капитан-директор Соловей – вот кто жить умел, вот кому Потап завидовал. Из цеха даже баночку не унесешь: контроль на контроле, а Соловей отгружал корефанам своим десятки ящиков мимо коносамента. Эх, вот ему бы «чатки» экспортной хоть пару ящичков добыть – озолотиться можно: в береговой ресторации с руками оторвут…
Он даже Петьке, «братику», не рассказывал про ту свою мечту. А ведь Петька был единственным из матросов, кому он доверял. Сошлись они в женской каюте. Это было в последнем, третьем рейсе, последнем для него, но первом для Петьки. Вляпался парень по самые уши и именно в его Валюху. Ну что тут ляжешь будешь делать! Потап не жадный вообще до баб, да и запасные аэродромы имелись в других каютах. Короче, он уступил по дружбе, и так вот стал ему Петька «братиком». Осталась довольна и Валентина. Кстати, кликуху свою Петька Шланг еще там, на краболове, получил…
Во время последнего перегруза радисты стояли на контроле – следили, чтоб ящики с крабовыми консервами не били «нечаянно», а если уж разбили, то чтобы баночки не растаскивали с места происшествия. Дело было ночью, хоть и белой, но пасмурной. И когда бригада пошла на ночной чай, Генка уговорил радиста на пару минут зажмурить глазки. Так и сбылась его мечта…
Увы, мечтать, оказывается, тоже надо уметь. Ну что те два несчастных ящика! Тьфу – и нетушки их…


5. Унты 
Вот уже и двадцатый день зачеркнут в календарике, и двадцать пятый, и двадцать девятый. Завтра – юбилей, месяц таежного одиночества. Катехизис, то есть «Справочник индивидуального застройщика», лежит раскрытым на той самой странице: Эскизы и общий план дома. На тетрадном листке с дырочками от скрепок выросли вверх от фундамента три вертикальные линии – две стены и осевая (для понта).
Декабрь в тайге – время серьезное, шуточками от него не спасешься, не согреешься. А нарубленные душманами полешки – оп-па, оп-па, ам – печное хавло глотает, как морской лев рыбу. Спасу нет. Уголь, говорите? Так за ним аж к курятнику идти. Нет, вы представляете, господа, о чем вы толкуете? – Генка обращался к двум полушубкам на вешалке. – Сами-то из бобровых воротников боитесь высунуться. А это ж целая экспедиция на Северный полюс!..
В который раз он прикинул через окошко угольный маршрут на глаз: целых метров семьдесят (!) по снежной целине, в его-то «ботфортах»! Они хоть и яловые, но давно уже каши просят. Он их каждый день «завтраками» кормил: вот сяду завтра , шильце возьму, дратву просмолю и… Но день, как обычно, начинался с «самоусовершенствования». По системе йогов полагалось полчаса отлежать в постели с закрытыми глазами. Ну, где полчаса, там и полтора, конечно. Потом стойка на голове, это для улучшения кровообращения, если кто понимает в этом. Дальше – система у-шу и кун-фу, плавные движения и одновременно беседа с Богом. Ну, боги ж у всех разные. Он со своим базарит, и кому какое дело, вообще, господа хорошие?..
Да хрен с ними, с ботфортами, он и в таких, подвяжет только, чтоб не развалились, сбегает в тайгу, завалит мишку или олешка да такие унты отгрохает, что полярники от зависти щеки изнутри поморозят, пасти разинув.


6. Расправа

А на кедре опять: ка-а, ка-а! И так с самого утра. Да кто ж такое выдержит? Это ж деревянным надо быть, как та кедра. Каррамба! Терпячка лопнула на двадцать девятый день. Ага, так и запишем. Кровью вашей поганой запишем на снегу.
Генка всунулся в полушубок, напялил верного своего пыжика с распущенными ушами, взял мелкашку и вышел в сени. Дубарь, однако, в сенях. Что ж на улице? Стараясь не скрипнуть, он приоткрыл наружную дверь. Ха-ха, на улице нету улицы, а есть тайга-мачеха, но никакого, оказывается, нет дубаря, а есть солнышко и веселый морозчик, так что ха-ха-ха.
Шпок! И одна ворона – кувырк в снег. Вторая шарахнулась и полетела рассказывать корешихам, что Потапу, мол, лучше не докучать. Лети-лети, подруга…
К вечеру дрова кончились. Это чё значит? Это значит, что утро будет тума-а-нное и, конечно, седо-о-е. Нетушки, господа хорошие, вам из бобровых воротников в удовольствие романсы петь, но седое – не то слово, дубарь будет, хана!
И Генка снова облачился и взялся уже за бензопилу – идти на подвиги, пилить и колоть толстенную валежину, самой судьбой подброшенную ему прямо в руки, вон она, метрах в полста от зимовья. Но что это, что он слышит? Опять: ка-а!..
Ах ты ж яппонская мама, ах ты зараза, ах ты язва сибирская, шелупонь, ханыга! И куда ведь уселась, падла такая… А ты, козел, – Генка обращался уже к кедру, на котором каркала черная.
Вывалив таким макаром лаятельный запас, благоприобретенный в армии и на краболове, Генка плюнул в сторону «богоданной» валежины, занесенной снегом, бросил короткий взгляд на просящие каши сапоги (не лезть же в таких по сугробам) и пошел на кедр с «дружбой» наперевес.
Вж-ж-ж, – завелась с ходу, молодчина, не подвела. Техника! Это в руках дикаря она кусок железа, а в его руках – о, это мощное оружие.
Вж-ж-ж-ж-жих, ш-ш-у-у-у! Рухнула кедра. Вот и ладушки, двух зайцев, считай, свалил: и каркать никто не будет, и дровишки – хай-класс. Колоть одно удовольствие. И горят четко. Что вы там, господа хорошие, шепчете: кедр – дойная корова тайги? Да знаю, знаю, читал: он и птичек кормит, и зверушек, и больших зверей. Но хрен с ней, с той коровой. В 30-х, говорят, сплошняком рубили – один кедр только. Так че уж тут беречь?..
Ш-шарах! И голова с плеч. Еще шарах – вторая голова. Еще разок – еще одна отвалилась. Еще – еще. Ух – щух, шарах…
Вот так Генка расправлялся с кроной, отпиливая толстые и срубая ветки потоньше.
Хорош! – Сказал, упарясь, и всадил топор в пенек, зияющий срезом, сияющий солнышком на снегу. Полста, не меньше, годовых кругов! Полвека жизни таежной, зеленного шума, птичьего щебета и песен, цоканья белок, грызущих орехи, свиста бурундуков, тоже занятых кормозаготовкой, сытого похрюкиванья и следом царственного рыка. Да, ровно полвека назад здесь советский мамай прошел, превратив тайгу в сплошную лесосеку. Но зернышко-орешек случайно миновало зубов царя природы, покорителя тайги, схоронилось, вжалось в землю под его каблуком и сумело ж подняться на голом, обдутом лютыми ветрами месте. И пацанов потом, бродящих по тайге в голодные годы, подкармливало, и шишкобоев, и охотников, и разных там оловянщиков. И жить положило себе сотни две годов, да вот не вычислило Потапа…

7. Форсунка и восемь суконных рыл 
Эх, было б солярки побольше, хрен с ним, с дизелем, он бы форсунку слепил да в печку воткнул – и всех делов-то. Сиди себе ручки потирай, читай Семенова по-новой или коттеджик черти.
Впрочем, Генка понимал, что травит. Доплавался: сам себе уже травит, врет и не сморгнет. Что такое «слепить» форсунку – это ж трудиться надо. И где – в долбаном курятнике, промерзлом, как Оймякон, или как там этот полюс советского холода называется. Там верстак, тиски. Бр-р, к ним только притронься – так кожу и оставишь. Нетушки, никакой форсунки он лепить не станет. Была б солярка, запустил бы снова дизель и «козлика» врубил.
Отхватив «дружбой» от комля колоду, Генка распустил ее колуном, занес полешки в сени и успокоился. Полушубки с вешалки тоже спокойно, но с явной ведь издевкой, шелупонь боярская, глазели на него, как на своего батрака.
Что, господа хорошие, согрелись от моей форсунки? Не слышу, ась? Ну-ну, вот и ладушки, тогда мы сейчас к мордобитию приступим. Чё, не хотца, говорите? Ах, бо-о-льно вам. Ну, это ваше лич-ч-ное горе! А мы приступим.  Я-а! Я-а-а!..
Генка который день уже отрабатывал на них приемы ножного мордобития.
Я-а! Ты-ы! О-он! Она-а!
Прямо София Ротару, а не каратэ.
Все, господа бояре, сеанс профилактического мордобития окончен. Можете себе дальше висеть. А я лягу и полежу. Право на труд пока использовать не буду. Пока в хате тепло (термометр над столом показывал +12), посплю, а ночью, так уж и быть, затоплю. Чтоб творческие мысли не вымерзли.
Койку свою он утеплил еще две недели назад, когда пришлось остановить дизель. Топить начинать прямо вот так с ходу было, естественно, лень, и он провел «экспроприацию» – стащил на свою койку всю одеяльную наличность. Восемь штук набралось суконных рыл и четыре байковых. Четыре суконных он постелил прямо на коечный панцирь, отсепарировав себя напрочь от металла, за который гибнут люди. Еще четыре легло поверх матраса. Остальные – на себя. Так что под пятью одеялами и двенадцать градусов – ташкент.


8. Автобипотапия
В окне быстро смеркалось. Но мысли-воспоминания куда шустрее наступающих сумерек. Генка засветло еще успел побывать и в детстве, и в отрочестве, и в юности. Льву Толстому для этого потребовалось в тыщу раз больше времени. Вот вам и Долбаный Потап! Отсюда ведь какой вывод? А такой: он, Генка, ровно в тыщу раз гениальней Льва…
Ну а о гениях положено по порядку.
Итак, Геннадий-свет-Павлович ибн Потап родился, как было уже сказано, двадцать шесть лет назад в семье… Стоп, семьи не было. Отец-подлец (это определение из маманькиных мемуаров, устных, сапмо собой) позабавился и смылся. Маманька тоже была забавница. В те времена забавны были сами времена. Один правитель пробовал в тундре скрещивать кукурузу с ягелем и демонстрировал в ООН отвратное качество отечественного штиблетостроения (а это было, заметим в скобках, почти военной тайной). Второй, нумизмат в душе, уже готовил дворцовый переворот и сверлил в мундире дырки.
Короче, исторический фон вам, думается, ясен. Само время требовало появления на свет Потапа. В роддомах целыми партиями заявляли первым криком о себе будущие массовики-затейники, комики, юмористы, пародисты и прочие забавники.
Павел Потапов, папчик, как впоследствии звал его Генка, слыл на все руки мастером. Слыл! И сынок унаследовал бесценное это умение, неоцененное по достоинству еще никем в подлунном мире, – слыть!..
В любом деле глубже азов не опускался, ибо любил разнообразие, скольжение, инстинктивно страшась кессонки. Прикипеть сердцем, уйти с головой раствориться в деле – нет, увольте. Уйдешь с головой, смайнаешься на дно, растворишься, а как снова кристаллизуешься да подымешься на поверхность, так и выкипишь. Спа-си-бо, не на-до. Ни папчику, ни сынку.
Генка ухитрился кончить все десять классов, хотя папчика, едва одолевшего семилетку, усидчивостью не превосходил. Секреты всеобщего нашего среднего образования, как и отечественного штиблетостроения, раскрывать уже позволено. Посему все мы узнали профессиональные тайны педагогов: исправь в сочинении балбеса ошибки в каждом слове и расставь запятые. Причем не красным карандашом, которым злоупотребляли педагоги прошлых поколений, а шариковой ручкой.
Созрел Генка задолго до аттестата зрелости. Если судить, например, по грамотности, то еще в четвертом классе созрел, ибо выше уже не поднимался. В пятом-шестом у него окончательно прорезались кулинарные способности. Это благодаря маманьке: к тому времени она крепко загуливать стала. В седьмом-восьмом, когда играли в «Зарницу», он прослыл уже великим поваром. И вот – адью, десятый класс, гуд бай, май скул, твою тоску скуловоротную не забуду по гроб!
В девятом классе Потап прослыл «забойным диск-жокеем», а на финише, в десятом, слыл вообще. То есть уже как папчик – на все руки.
А ведь толком не умел ничегошеньки. Даже печь растопить путёво.
Почти три года отматросив на плавзаводе, устроился матросом на траулер. Рядом с громадой плавзавода это – шмакодявка, но именно на ней, как выяснилось, матросами-то и становятся, если суждено. Генка решил, что нет, и конца рейса не мог даждаться. Он, как и папчик, не испытывал свою судьбу, не прислушивался никогда к ее негромкому голосу и все решал за нее сам. Чуть только начнет еще припекать, он вот так прищурится по-лисьи, влево-вправо покосится, промолвит «рыбка – где глубже», виль хвостом – и был таков…


9. Вечная весна
На троих китах там, что ли, земля наша плавала при царе Горохе? Или на четырех слонах? Ну и хрен с ними, со слонами, он, Геннадий ибн Потап, на восьми суконных одеялах во всяком случае не пропадет. Пять байковых сверху – мало в такой дубарь, это и к бабке не ходи, мало. В детстве, помнится, хватало, а сейчас мало. Выходит, стареть начал. Ну да, двадцать шесть ведь уже.
Лет восемь ему было, когда он провалился под лед. Мать чем-то, водкой, кажется, растерла его и накрыла сразу тремя одеялами. Но он все равно не мог согреться. Тогда она вытащила откуда-то из-под матраса четвертое, последнее в доме, драное. Оно-то и помогло. И потекло по жилам тепло, и даже караваи снега на лапах сосны, что скреблась в окошко, засверкали не холодно, не льдисто, а солнечно, и захотелось вдруг, хотя только что при виде их бросало в дрожь, прижаться к румяным этим караваям горящими щеками, одной, потом другой, протаять пазухи и прижиматься к целебному снегу уже и скулами, и висками, и пылающим лбом.
Ах, как невинно мечтается в детстве, кто бы поверил! Генка и сам сейчас с большим трудом представил себя восьмилетним, больным, исходящим жаром и о чем, спрашивается, мечтающим в жару. Ха! Ну и дурачок же! Нет, не то слово – блаженненький. Он мечтал растопить своим жаром все снега и льды, арктики-антарктики, всю землю согреть, ни больше ни меньше, чтобы везде и навсегда наступила весна…
Всю землю не надо, подумал Генка, высунув нос из-под смерзшихся, как ему показалось, одеял и клацнув разок, словно на пробу, зубами, пошла она в баню, земля. А вот заимку бы кто малёхо отогрел…



10. Юбилейная баня
Ха, да сегодня, братцы, юбилей – тридцатый день сегодня! И про баню вовремя вспомнил. Ведь тридцать раз собирался баню истопить. Исчесался весь.
Да, господа, это вам не фунт изюму стрескать – месяц отмантулить в тайге!.. Полушубки, шелупонь боярская, взирали с вешалки на Генку без тени вчерашней иронии. Какая, нахрен, ирония в таком дубаре! Вон даже моча в банке замерзла. У дверей стоит, янтарем горит, ч-черт, забыл вчера выплеснуть.
Нет, а в самом деле, господа бояре, мы с вами ровно месяц прожили тут. Вы только врубитесь: ме-сяц! Это ж у какого-нибудь гнилого интеллигента уже бы точняк крыша поехала. А ему до балды. До ноги. По барабану. Армейская школа: солдат спит – служба идет. Советский солдат – самый выносливый в мире. Советский солдат – герой! Где там корреспонденты, в рот им дышло? Месяц, целый месяц! один! в тайге! среди диких зверей! среди тигров!..
Однако вставать бы надо, выбираться из кокона. Юбилей все-таки. Если б не он, можно было и не выбираться. Не раз уже так делал. Банку тушенки, с вечера под подушку сунутую, поутрянке охреначишь и – по-новой до вечера. Бока только меняй знай, чтоб пролежней не было.
Он пошарил на всякий случай под подушкой, да тут же и выдернул руку обратно: ну и ну, сквозь матрас и восемь одеял такой холод пролез, бр-р…
Замотавшись в пять одеял так, чтобы двигались ноги руки, Генка продемонстрировал курортно-санаторный бег в мешках, достиг сеней, сгреб охапку кедровых полешек и проковылял с ними обратно к печке.
Юбилейная баня Потапа немножко отличалась от обычных человеческих бань. Он как сержант, соединивший пространство и время («Траншею рыть от забора до обеда»), сумел воедино слить мытье и ка;танье. Дело в том, что тут вам не море, где плещись не хочу. Тут, пардоньте, тайга. Хозяин – медведь, Михайло Потапыч. А он – Потап. Получается, что Миша – его сынок. Правда, сынку в лапы попасть – ну-ка его нахрен. Потому и не тянет под гору по воду. Там заросли над ручьем. Там чей-то водопой. До самого ледостава кто-то там сучья ломал. Нетушки, спасибо.
Он набил снегом два ведра, водрузил их с шипом на печь, прождал сколько-то (долго ждал) и получил полведра гоорячей воды. Повторять процедуру-дуру было лень, и он придумал рацуху. Если оформить ее путем, то можно так назвать: БАНЯ ДЛЯ ПУСТЫНЬ, ПЕСЧАНЫХ, МОРСКИХ И ТАЕЖНЫХ.
Очень простая баня. Требует минимум воды и максимум два полотенца. Кто-то ж изрек: все что мудро – просто. Наливаешь в тазик по щиколотку, это чтобы ноги, значит, не зябли, а рядом ставишь ведро. Мочишь в нем полотенце, мало-мало отжимаешь и обтираешься. Ай как хорошо – ни холодно, ни жарко, ни сыро, ни парко. Снова макнул, отжал, обтерся в свое удовольствие. Весь-весь таким макаром обтерся, а сухим полотенцем, значит, вытерся. И поздравил себя:
- Геннадий-свет-Палыч, с легким паром вас, дорогой! Да, а еще с юбилеем! Многая лета вам!..
И налил по такому случаю спиртяшки.


11. Билей с большой буквы
К юбилемя он причастен был чуть не с пеленок. Октябрьская революция справляла свое пятидесятилетие, когда ему как исполнилось пять лет. Радио только об этом и говорило, и Генчику казалось, что это и в его честь. Ему не нравилось только, что взрослые дразнятся: вместо пятилетия говорят писятилетие.
После писятилетия юбилеи косяками пошли. Армия, флот, комсомол, профсоюз, вожди, государственные деятели, ученые, – все отмечали какие-то юбилеи. Самые нулевые из них, то есть у которых в летии больше нулей было, становились праздниками, карнавалами. А праздник просто так, с бухты-барахты не получится. Вот хоть сегодня. Баньку истопить пришлось, энзэ раскупорить. Короче, в больших масштабах этим должны заниматься какие-то специальные люди. Генке в пятом еще классе, как начал английский учить, послышалось в слове юбилеи двуязычие: you-билеи, вроде обращения – вы, билеи. Он тогда и придумал, что билеи – это как раз и есть те самые люди, устроители праздников, отвечающие за юбилеи. Генка всегда мечтал о карьере билея. Увы, тщетно, на все юбилеи всю жизнь находились другие билеи, часто бездарные.
Э, да что там трепаться зря, кому чего докажешь! Он билей по призванию, Билей с большой буквы. Судьба-индейка прошла мимо, не заметила такое дарование. У индеек бывает, видно, куриная слепота. Ну да ладушки, наливайте, Геннадий Палыч, еще по одной, будет и на вашей улице…
Праздник – вот единственное, для чего стоит жить! Вы согласны, господа хорошие?
Дембель – вот праздник праздников. И Генка сумел его замастырить на все сто. Надрались с земляком  и двумя шалашовками на хазе ихней по самому высшему разряду: с “шампуни” начали, “сам-трестом” на третий день кончили. Пили, ели, упали, спали, еле встали, снова пили, ели, спали… Короче, на всю жизнь память!
Ха, бояре, через две недельки – Новый год, вы врубаетесь? Это ж главный праздник в году! Вот где умеют праздники праздновать – в колхозе…


12. На острове Буяне
После гослововского траулера Генка вильнул в сторону рыболовецкого колхоза “Креветка”. Когда-то в заливе, на берегу которого вырос колхоз, водилось пропасть креветки. На ней он и разбогател. Теперь же креветка, обожающая чистую воду, жила лишь в названии колхоза. В заливе, где понастроил своих причалов завод по ремонту атомных подлодок, она жить не хотела. Колхоз же успел к тому времени забуреть, сменил малые сейнера на большие траулеры и подался за добычей в дальние моря. Там-то, в экспедиции еще, придуряясь на краболове, Генка и наслушался о шальных колхозных деньгах. Но воткнуться в “Креветку” можно было только с помощью очень мохнатой лапы. Правда, был и второй вход-выход – через остров. Им Потап и воспользовался.
Небольшой островок на выходе из залива, вдалеке от нехороших подлодок, приютил подсобное хозяйство колхоза. Там надо было вкалывать целый год за сто пятьдесят в месяц, после чего тебя принимали в плавсостав. Но могли и не принять.
Ходить за свиньями, овцами, крутить, как говорится, быкам хвосты, – нетушки, увольте. Генка пристроился на кормокухню, а подоспело лето – переметнулся в пионерлагерь поваром. С кормокухни никто не хотел туда переходить: свиньи жаловаться начальству не умеют, а вот детки колхозных начальников, избалованные всякими трюфелями из Парижу… Генка же просёк главное: в пионерлагере на острове будут нагуливать телеса отпрыски тех, в чьих руках рыбкой трепещется его судьба.
Эх, жаль, у председателя “Креветки” дети выросли из пионерского возраста. Ну ничего, зато у секретаря парткома – целых две шестиклассницы, рыжие близняшки. Выдры те еще, спасу нет от них в лагере, им бы вождями краснокожих родиться. Но Генка все же решил прикормить их во что бы то ни стало. И длинные летние вечера, регулярно голодные после раннего ужина, стали его союзниками. Старшеклассницы на бац-майдане плясали под баян, промокашки же шарились по кустам.
А началось все с соленого огурца.  Как-то Генка, очумевший от плиты, вышел на кухонное крыльцо, глядящее прямо на закат, сел на ступеньки и принялся за тот огурец. Он оказался не в меру соленым. Повар не поленился сходить за медом, принес банку и, снова усевшись на крылечке, стал аппетитно макать его в мед и уписывать за обе щеки. Рыжие разбойницы, сидевшие в густой кроне дикой яблони, зеленые плоды которой свели им рты в куриные гузки, спрыгнули чуть не на голову Потапу и дружно замычали, тыча пальцами в банку и корча гримасы, от которых и мед мог показаться кислым. Генка поделился с ними медовым огурцом, потом принес еще.
На следующий вечер все повторилось в точности. А к следующей встрече Потап нажарил целую сковороду хрустящей картошки. С огурцами в момент стрескали. И сделали заявку на завтра: две сковороды. И привели назавтра, как истинные вожди краснокожих, все племя, двадцать пять человек, весь свой отряд. Что тут Генке оставалось? Сыграл веселого хлебосола, сотворил еще жареху экспромтом. Но долго так не могло продолжаться. На третий вечер он объявил, что лавочка закрывается по причине банкротства фирмы. Вожди краснокожих пошушукались и отправили ходоков к начальнику лагеря. Начальник рассказал секретарю парткома, как птенцы его по вечерам лязгают клювами от голода, и режим дня пионерлагеря без долгих согласований с пед, мед и финорганами был изменен в пользу голодающих. Узаконили вечерний чай через два часа после ужина и скармливали с чаем “остатки”, заботу о которых возложили на повара. А лавры, разумеется, достались начальнику лагеря: его перевели вскоре завпроизводством на большой морозильный траулер, на самый денежный пароход, качающийся на волнах радужных сновидений островитян.
Генка – по инерции – продолжал на закате прикармливать высокородных отпрысков, но все его старания, как в песок, уходили в “большое спасибо”. Шестиклассниц, перешедших в седьмой, все сильнее тянуло туда, к бац-майдану. 
На острове Буяне
играют на баяне
и кормят на убой.
Но даже без баяна
умеют мариманы
играть в любовь…


   13. Краткая история кооператива “Звездный”
Благодаря уникальному уменью папчика, доставшемуся Генке за так, в наследство, он успел с весны до осени прослыть на острове: а/ знатоком выделки бычьих шкур (благо, до забоя оставалось еще время),                б/ кораблестроителем (подбил двоих разобрать часть ясеневого штакетника, от души сработанного колхозным плотником и потому прямо пошедшего в дело в виде готовых шпангоутов), в/ удачливым добытчиком морепродуктов (наткнулся на опытную плантацию моллюсков, трепетно выращиваемых учеными),  г/ великим бизнесменом (сработало старое знакомство в кабаке, где некогда сбыл консервы с краболова).
Когда в конце августа схлынуло с острова пионерское лето, Генка и занялся кораблестроением. С двумя бичами не меньше него жаждавшими разбогатеть, не дожидаясь зачисления в плавсостав, Генка слепил из заборного материала шаланду и вышел на промысел. Еще весной он видел, как два инспектора рыбоохраны сетями (наверняка изъятыми) дербанили в заливе корюшку, идущую на нерест. Летом вояки-водолазы гребли со дна трепанга, морской женьшень, как его называют. Потап же с компанией применил всего-навсего две остроги. Правда, им крупно повезло – попали прямо на опытный участок. Ну а в кабаке трепанга и гребешка только давай…
Кооперативное движение набирало обороты и мимо Потапа пройти никак не могло. Гребешок, трепанг – понятно, это всем вкусно, питательно, полезно, но вот чтоб звезды морские кому-то понадобились, кроме детей, да в таких количествах…
Генка поначалу рот раскрыл: звездочки? да сколько душе угодно! да их там как грязи!..
Кооператив положил ему по полтиннику за штуку, и Генка решил: везет же ему на дураков. Однако в следующий заезд в город (они с компашкой по очереди, по одному линяли с острова, чтоб не привлекать внимания колхозного начальства) он углядел в витрине сувенирного киоска на вокзале до колик знакомые звездочки, покрытые лаком и упакованные в целлофан по одной и по две (которые маленькие). Семь рэ за пакетик!
Генку качнуло возле того киоска: в четырнадцать раз!!! Это значит, тыща четыреста процентов! Вот это дивиденды!..
Островной кооператив “Звездный”, рожденный Потапом, оставил в покое гребешковые плантации и принялся за морских звезд, не подозревающих беды. До сих пор в мировом океане эти кишечнополостные не имели врагов и сами считались злейшими врагами не только моллюсков, но и целых островов, поднявшихся на кораллах и заросших пальмами, и населенных папуасами. И вот нашелся же колхозный островок-замухрышка в таких далеких от экватора широтах и в союзе с ларьком, набитым яркими безделушками, объявил звездам тотальную войну.
Мирокеанское сообщество звезд спасено было чудом. Чудо заключалось в том, что Потап, не зная брода, сунулся в воду и полез вперед батьки в пекло. Притом, по случаю воскресенья, потащил с собой в город обоих соратников. Материковый кооператив, незарегистрированный и оказавшийся мафией,  уклоняющейся от налогов, отловил наглых конкурентов, также незарегистированных и уклоняющихся, прямо у ларька. Мешок со звездами был мгновенно экспроприирован и тут же высыпан, как показалось Потапу, непосредственно ему на голову. Впоследствии он утверждал, что в тот вечер был обильный звездопад, обычный для сентября и для этих мест. О том, что есть третий вид звезд, связанных с глаголом “звездануть” и сыплющихся из глаз, кооператоры забыли. Ибо забыли с того момента и само название своего кооператива, исчезнувшего столь же быстро, как и рожденного. На Украине говорят: скоро робят – слепых родят…



    14. Бери пример с медведя

Две недели до новогодья тянулись нудно, словно караван верблюдов по пустыне. В городе Генке, как водится, еще б и не хватило одного-двух дней, а в тайге – ну что с нее возьмешь – ни гастрономов с подсобками, где надо раздавить пузырь с рубщиком мяса, чтоб добыть к праздничному столу приличный шмат говядины; ни вино-водочного, где два часа в очереди отдай, а назавтра снова отдай два часа, потому что весь запас ушел на рубщика, на елочку (чтоб получше, погуще); ни магазина подарков (“Всё для вас, женщины!” “Всё для вас, мужчины!”), где на витрине ничего, кроме мыла, и то – по талонам? А под прилавком все что надо, но – за мясо, за шампанское, с таким трудом добытое вчера, за «колониальные товары» (жвачку, сигареты и т.п.), обещанные тебе завтра, но опять-таки за мясо, добытое позавчера. Ну и т.д. и т.д…
Ка-а! Ка-а-а!
Нет, говорится так не зря: среди ворон сидишь – по-вороньи каркай. Генка передразнил горлопанок, рассевшихся в кроне рукастого ильма, что раньше прятался за кедром: кар-р, кар-р! И сказал себе вслух: «Бери пример с медведя».
Бугров лапсердак, длинный, бесформенный шмат овчины, который бригадир носил на поясе, оберегая застарелый радикулит, Генка приспособил как нагольное пончо, прорезав посередке дыру для головы. Теперь, сказал он, если и просплю, все равно не околею. Нарубил дров, натаскал прямо в комнату, приволок ящик тушенки из курятника и залег в спячку, блаженно вдыхая скипидарный дух погибшего кедра.
На столе, обласканный розовыми лучами заката, погружался в спячку вслед за автором, смежая реснички теней на длинных дырочках от скрепок, эскиз коттеджа. Точнее даже не в спячку, а в летаргический сон. И слава Богу! Ибо начни Потап воплощать эскиз в жизнь, ох и дорого обошлось бы это тайге. Уменье слыть требует жертв. Как искусство.
Зачатый в заимке, эскиз немало попутешествует вместе с хозяином, нередко играя роль удачливой свахи. Со временем Потап привыкнет к этому и будет даже особый кайф ловить, наблюдая со стороны умиление и слезы счастья на лицах «будущих хозяек» недочерченного коттеджа.
Ну да будет про любовь-то, спать пора…
Двухнедельная спячка прошла по плану и увенчалась успехом, хотя и победил в соцсоревновании медведь. Но, как говорится, медведю – медведево. Потапу же маяком светил праздник – Новый год.





15. Ох, эти «дойные коровы»…
Кстати, на Рождество договорились все разом сойтись на заимке. Но что-то ни грузовика со стороны поселка, ни вездехода с Родимой пади не слыхать, не видать. Генка все равно решил запузырить праздник от души. И отпустил повода билейского своего таланта.
Он втащил в комнату здоровенную ветку кедра, всобачил ее босым обрубком в ведро с углем и нарек елкой. Фольга от сигарет и шоколада, пробки от винища, вата из аптечки, йод и зеленка, вся наличная бумага, кроме эскиза, которому суждена долгая жизнь, – все пошло на елочные игрушки. Вырезая снежинки из фольги, он так увлекся, что начал сопеть и подсчитывать в уме, сколько ему сейчас идет. Вышло пятьсот в месяц. За окном пуржило, и он подумал: негусто. Представил, как победитель в соцсоревновании дрыхнет сейчас в своей берлоге, и передумал: да ничего, пожалуй, так работать можно. И работа закипела дальше. Из пробок, размалеванных йодом и зеленкой, получились торсы собак и лошадей. Самой мощной, жеребцовой пробке (кажется, от «Агдама») он приделал картонный профиль Бугра на длинной вые, а самой худосочной – профиль Шарика, Бугровой шестерки. Зеленому Замполиту на коротких таксовых ножках он присобачил длинный, йодом мазанный язык, а длинноногому коню Петьке Шлангу – иную, не менее длинную определяющую деталь.
Развешивая игрушки на пучкастую, встопорщенную, как вихры, кедровую хвою, Генка вспомнил, как ровно год назад, на острове, встречал Рождество. Да, видно, сам черт нос к носу сводит его с «дойной коровой тайги» именно на Новый год…
Билейский-то талант у него от Бога, вот и надумал Генка в утеху и компенсацию за сентябрьский «звездопад» запузырить соратничкам праздник по первому классу. Ну а какой же новый год без елки! А на острове шаром покати, одни дубки монгольские да березы, кривые и черные от тайфунов. Пришлось шаланду, поднятую на зиму на берег, снова спускать, благо, залив не встал. На ближайшем берегу – минут двадцать грести – сплошняком зеленело что-то хвойное. Оказалась она, чертова «корова». Ни елочки, ни сосенки – один кедр. Ну что тут ляжешь будешь делать? Как узналось потом, то был кедровый лесопитомник. Но то потом, после порубки, ружейной пальбы, заполошной гребли (за десять минут обратно догреб!) и даже после праздника. Лесник не поленился приехать на остров, легко разыскал порубщика и выкатил штраф в полтыщи. Соратнички, конечно, рожи поотвернули, пришлось идти на сепаратную сделку. Две сотни, остатки гребешково-трепангового еще калыма, всю свою заначку, отдал Генка: лесник-волчара на меньшее не соглашался. Шум-скандал долетел, однако, до колхозного правления, и Генке теперь надо было мантулить на острове еще год. Но дурных нема, и он послушал «братика», давно звавшего в артель…



16. Дерсу у сала
Ура! Мотор рокочет по тайге. Вездеход! «Братик» легок на помин оказался. А наутро тридцать первого вертолет завис над заимкой, и – прямо с неба, как ангелы – спустились Бугор, Шарик, Замполит, Топор, Секач и два незнакомых лося в унтах и «алясках». Привезли свежего шила, спиртика то есть, похвалили Потапа за «елку», оценили его лошадей и собак (никто не обиделся, даже обидчивый Петька), и загудело новогодье.
Генка успел к возвращению душманов так прокалить печку, что она от удивленья лопнула раз повдоль и в двух местах поперек. В избе зато стоял ташкент, и все с удовольствием раздевались до рубах. Сам Потап, будто сросшись с пончо, так в нем и ходил, сверкая голыми руками, впрочем, не шибко-то и сверкающими по причине природной смуглости, а также благоприобретенного налета. Бугор лапсердака своего и не узнал. Как не заметил и того, что крыша у дизельки за полтора месяца отнюдь не поправилась, а наоборот похудела. Он премировал сторожа «за стойкость» килограммовым шматом сала, зная страсть «хохла с-пид Одессы» к этому делу. Генка, обалдевший за полтора месяца от тушенки и мороженой картошки (забыл из сеней в избу перетащить, да и то не спасло бы: топил же редко), набросился с ножом на сало и только не урчал.
Лоси оказались столичными геологами, которые должны перевести артель на новое месторождение. И большими чудилами оказались: сбросили свои «аляски», унты, разделись догола и, выйдя на мороз, на снег, вылили друг дружке на голову – бр-р – по ведру ледяной воды. И эту добровольную казнь они именовали ласковым словом «Детка». Мол, так называл свою систему их Учитель Иванов.
Всё вокруг они норовили перекрестить по-своему. Бугра начали звать шефом, всех остальных – гвардейцами, и даже изба у них стала баракко.
С Генкой получилось наособицу. Немытый, небритый и нестриженный, узкоглазый с великого пересыпу, в шкуре этой своей, пластал он как раз сало и наворачивал с диким аппетитом, когда геологи вошли после обливания.
- Гляди, – воскликнул один, кивнув на Генку, – Дерсу!
- Какая прелесть, – восхитился второй, – ей-богу, вылитый Дерсу, клянусь московской пропиской!
- Дерсу у сала! – Шарик и тут успел встрять.
Но Потап, которому прозвище, данное геологами, в кайф пришлось,           «у сала» отбросит нахрен, к лету уйдет из артели (с двумя щербинами – теперь в верхней челюсти, слева: Бугор правшой был) и прослывет везде, где пройдет, матерым таежником. Знакомиться отныне он будет так:
- Дерсу, – и протянет вам с торчащим кверху большим пальцем свою дважды смуглую руку, под ногтями которой скоро начнет выращивать женьшень.   

1993


 



                МОРЕ ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ…

Оборвав якоря, на рокочущем ТУ взмыл однажды и я в высоту…
Себя цитирую, доплавался, как говорится. Но как ещё передать радость избавления от Москвы-столицы, от литбурсачества и голодного прозябания в «ночлежке на Бутырке»?..
Есть ночлежка на Бутырке –
Обходи не мешкая!
Из окна летят бутылки,
А порой и грешники…
Это опять же – себя. Как Маяковский говорил: «Дорогие поэты московские, Я вам заявляю любя: Не делайте под Маяковского, Делайте под себя!» А что поделаешь, когда в той «ночлежке» незабвенной, то есть в общежитии Литературного института, столько поэтов, в том числе и классиков, бичевало, говоря по-флотски, прыгало из окон и швырялось теми бутылками, но никто, насколько мне ведомо, не разродился поэмой про неё, сердешную и грешную. Бесчинствовать, буйствовать, бушевать, буянить, дурить, козомётить, куролесить, скандалить, чудить – всех этих весёлых синонимов недостаточно для живописания «ночлежки», а потому захлопнем эту необъятную тему и перенесёмся на ТУ, как я, или на товарняке, как некоторые из моих друзей-поэтов, на Дальний.
Голубая мечта моя – Дальний Восток… Под оливами был я и под ливнями мок, под тропическим солнцем и в арктических льдах я мечтал о тебе, как о доме солдат… И вот она сбылась, мечта. И очутившись в самом конце 60-х в чудо-городе Владивостоке, да, именно очутившись, нежданно-негаданно, не имея здесь ни родных, ни друзей, ни даже просто знакомых, я с 30-ю копейками в кармане достаточно быстро, себе на удивленье, прижился, пустил корни и стал приморцем. «Под оливами» – это не для красного словца, я действительно успел поплавать, что отразилось, естественно, в моей трудовой книжке и помогло с трудоустройством. И вот я уже – механик на плавзаводе-краболове, а через три года вообще забурел, в начальство выбился, в штаб промыслового района, в так называемые флагмана (ударяется на последний слог), то есть флагманские специалисты.
Мои друзья поэты ещё доучивались в Литинституте, и я черкнул в «ночлежку на Бутырке» ближайшему корешу Толе Ревуцкому, харьковскому поэту, известному в незабвенной «ночлежке» под кличкой Полковник. Я знал, что в деревне под Харьковом, в хате под прохудившейся крышей мать заждалась беспутного сына, укатившего, «задрав штаны», как заведено у поэтов,  покорять столицу. Не забыл я и про 26,50 – литинститутскую «стипуху», на которую все умудряются дня три, а то и четыре гужевать (прошу вспомнить, что «Московская» 0,5 л стоила тогда 2,87). Матросы же на краболовах зарабатывали от 400 до тыщи «рэ» в месяц! О чем я и сообщал Полковнику…
Через неделю (Министерство связи за 6-копеечную марку доставляло в те годы письма из Москвы во Владивосток за два-три дня, фантастика! Нынче за 6 рублей письмо «летит» неделю-две) получаю ответ: шли вызов! И мигом высылаю. Город режимный, въезд-влёт по пропускам…   
-  Стройся! Правое плечо вперёд! Носки врозь! Шаго-о-м-марш!
Выправка у Полковника в самом деле полковничья, белогвардейская притом, боевая. Ни свет, ни заря, пол-восьмого утра в тишайшем, сонном коридоре нагудевшейся за ночь «ночлежки» он на всю громкость печатает по гулким половицам шаг и отдаёт сам себе и, к примеру, воронежскому поэту Олегу Шевченко залповые команды. В длиннющем коридоре, по которому они маршируют, распахивается одна, за ней другая дверь, и оттуда вылетают маты, башмаки, а то и стеклотара, опорожненная накануне. Полковник, улыбнувшись в усы, которых у него нет, еще громче орет:
-  Общежитие! Вставай похмеляться! Па-а-дъём!!!
И мы действительно, взглянув на часы, встаем, идем умываться и едем в альма-матер, в центр Москвы, куда с нашей Бутырки ехать почти час. И слушаем лекции, интереснейшие, представьте, лекции, потому как «читают» их (никто никогда по бумажке) достоевсковеды, «толстовцы», гениальный пушкинист Михаил Павлович Еремин, «древняя гречанка» Аза Алибековна Тахо-Годи, а также «любовница Есенина» А.Н., читавшая нам спецкурс его имени. Спасибо Полковнику,что разбудил!..
-  Тррум-тум-тум-тум-турру-у-м! – Это я играю губами за оркестр, якобы выстроившийся на плацу, пардон, на перроне – для встречи высокого гостя.
-  Господин Полковник! Добро пожаловать на Тихий океан!
Мы обнимаемся и трижды, по-русски, по-христиански, целуемся. Боже, как же он потрепан… зарос в дороге черной щетиной и грязью, ну да, ехал-то, считай, в «телячьем купе», в общем вагоне, за 70 рэ, от самой Москвы-матушки, мать бы ее… Но на груди, на пиджаке литинститутский значок светится. Правда, лацканы и края рукавов тоже светятся – лоснятся. За спиной – тощий рюкзак, тертый и немного рваный, зато выправка прежняя, полковничья.
-  Здравствуй, Толян! Здравствуй, родной!
-  Здравствуй, Боб! – Он на голову выше, уткнулся мне куда-то в ухо. – Здравствуй, милый мой Боб! – И я почувствовал, как ухо мое промокло. И сам чуть не прослезился.
Тамаре, жене моей, он сразу понравился. Она в тот же день отстирала лацканы и обшлага его повидавшего огни и медные трубы смокинга и постелила ему на раскладном диване в большой но, увы, проходной комнате, где спал обычно я. Мы втроем, с женой и сыном, потеснились в маленькую, так называемую детскую комнату. Громогласный в «ночлежке» Полковник здесь стал нежным ягненком. Очень тонкий, стеснительный, деликатный. Я не уставал удивляться: та самая мимолетно-застенчивая улыбка в несуществующие усы целиком завладела всем его лицом, суровым полковничьим лицом, мужественным лицом боксера. Он действительно в юности, в своем Харькове занимался боксом, притом имел первый разряд в неслабой весовой категории 75 кг. Однажды, уже в Москве, в литинститутской  «ночлежке», кто-то из самых горячих поэтов-джигитов по самой великой и бессмертной из причин «шерше ля фам» попытался убить его, изничтожить. Кончилось это для джигита трагически – тяжелым сотрясением мозга и переломом челюсти. «Я только открыл дверь, вижу – летит на меня разъяренный барс, – оправдывался позже Толян. – Ну, что тут? Я просто выставил навстречу руку, и всё…» Да, боксеры ведь так и говорят: встречай противника, встречный удар. Все литинститутские джигиты, однако, объединились под знаменем газавата супротив единственного из неверных – Полковника. Назревала резня. И лишь вмешательство главного авторитета наших джигитов Расула Гамзатова остановило их. Он, как и полагается аксакалу, внимательно выслушал обе стороны и признал поединок честным…
Дня три, как положено для гостя с «запада» (это значит, от Челябинска до Калининграда), Полковник отсыпался. Вечерами мы позволяли себе по чуть-чуть, вспоминая, как водится у однополчан, «минувшие дни». Тамара буквально раскрыв рот слушала про наши художества и хохотала над штукарями-обитателями «ночлежки на Бутырке». Знала б она, что ее ждет…
На четвертый день пошли мы на судоремзавод, где заканчивала ремонт и готовилась к выходу в море моя любимая плавбаза «Маршал Соколовский», которой я сам отдал три года жизни.
-  Михаил Яковлевич! – Сияя надраенной рындой, радостно возопил я, увидев помполита Шойфера. – Какой я вам подарок привел!
«Подарок», проглотивший, похоже, кол, был неприступно серьезен. Я кратко изложил ТТД, тактико-технические данные Полковника и заверил, что стенгазета, во всяком случае, будет теперь на «Маршале» лучшей в управе (так народ называл Управление тралового флота). Это была одна из мечт помполита: призовые оркестр, самодеятельность, газета. Он расцвел и тут же пригласил нас в каюту. Усадив, как почетных, за свой стол, сам приткнулся на диване с тетрадкой-кондуитом, записал Полковничьи ТТД и, не переставая улыбаться, открыл холодильник и (ну вот зачем он это сделал) выставил на стол бутылку коньяку и блюдце с нарезанным лимоном. Гость-то – поэт, да к тому ж еще аж из самой Москвы!..
К сожалению, свободного времени у помполита оказалось вдоволь, а мы достаточно быстро справились с его коньяком. Полковник, выпятив грудь и по-боксерски прижав к ней подбородок, уже читал Бодлера, Пастернака, Аполлинера и замечательного своего, но тогда еще малоизвестного земляка Бориса Чичибабина:
Кр-р-расные помидоры
кушайте без меня!!!
Михаил Яковлевич, очарованный духом столичной богемы, выкатил еще одну бутылку того же самого отменного коньяка, подрезал лимончика и позвонил в буфет кают-компании, заказав три вторых (подошло уже время обеда). Толян возвышался в кресле хозяина каюты и чувствовал себя уже, я видел, настоящим Полковником (этой песни у Пугачевой тогда не было). Еще чуть-чуть и пойдут залповые команды: стройся, равняйсь!.. Упредить бы это дело, чтоб он всё не испортил в один миг… Но мою робкую попытку встать и откланяться оба – и хозяин и его высокий гость – пресекли на корню. Коньяк из второй пятизвездной посудины – буль-буль-буль, и мой Полковник, как я и ожидал, вполне уже флажно рдея («Венец и пурпур триумвира…» – Брюсов. «Вы бились, чтоб рдели знамена бунта знаменами коммунизма» – Маяковский), выпучив очи, о да, вполне полковничьи, и еще глубже впечатав в грудь квадратный свой боксерский подбородок, выдал:
Постой, жидок,
Не грызи поводок!..   
Обомлев, я наступил под столом на потертую, мягкую Толянову туфлю, в результате чего его мохнатые, брежневские брови подпрыгнули, голова слегка подалась назад, и он вопросил с достоинством:
-  Михал Яковлич, а вы случайно не еврей?
Хорошая, стеснительная улыбка украсила лицо помполита.
-  Некоторым образом – да, – признал он скромно.
-  Миль пардон! – небрежно обронил Полковник. – Я не антисемит. Это просто фольклор… Писателям без фольклора нельзя, вы ж понимаете?
-  Да, конечно, – закивал помполит, сияя хорошей улыбкой.
А мне стало нехорошо. Но мы залили это очередной рюмкой, и вечер поэзии (да, дело уже клонилось к вечеру) продолжался...
Где-то через месяц я получил от матроса-рыбообработчика Ревуцкого письмо с промысла. Оно было почти всё в столбик:
Я не морского роду-племени,
Но посвящен в высокий клан.
Живу по судовому времени
С пропиской: Тихий океан.
Прошел в три дня морскую школу,
Не лез в бутылку и стакан
(Ха-ха, так я и поверил!)
И был с лопатою на ко;;рму
Отправлен «разгребать туман»…
Без малого год отморячил-отрыбачил мой Полковник и улетел в свой Харьков строить матери новую хату. Летел он однако через Москву, и оттого новая мамина хата, как выяснится позже, останется без крыши («Крыша, Боб, плавает где-то в твоих морях», – напишет он в письме). Залёт в столицу с заездом в «ночлежку» не остался и без других последствий. Мне нетрудно представить, каким сверкающим болидом прочертил ночлежный небосвод господин из Сан-Франциско, то бишь господин Полковник, которому «деньги жгли ляжку», по крылатому выражению Шукшина. Вскоре я получил из Москвы письмо: талантливый поэт Николай Гречаный, земляк Полковника, только не из Харькова, а из Днепропетровска, предлагал Тихоокеанскому флоту свои рабоче-крестьянские руки…
Как высоко земное ложе! И дышит женщина глубоко.
Как откровенна тишина, А ночь одна на целый век,
когда над садом осторожно в которой ты сильнее Бога,
восходит бледная луна. от счастья слабый человек!
Околдованный его стихами, зная, что Николай действительно хлопец деревенский, выросший не на асфальтах – на земле, а также зная его бессемейное «семейное положение», я предложил ему трудную должность матроса-обработчика на плавзаводе-краболове, где экипаж 500-600 человек, из которых ровно половина – женщины…
Ответ не замедлил быть: на всё, на всё согласен – краболов, акулолов, что угодно, только б из этого вертепа быстрей, из Москвы!
Как я его понимал! И сделал вызов ему за неделю. Добро пожаловать, дорогой Мыкола, до нас, на Далекий Схид! О-хо-хо, знал бы я, дорогие поэты московские, чем это чревато в самом скором времени…
Дальний Восток всегда, сдается мне, манил столичных поэтов. И пока я ждал Гречаного, прилетели два командировочных.
Это были номенклатурные московские поэты (один работал аж в самом секретариате Союза писателей, второй – в редакции какого-то «толстого» журнала), они в самом деле прибыли по командировкам от того и еще трех других журналов и газет. В советские времена такие чудеса были не редкость для столичных пиитов. Ответсекретарь Примписорга, то есть Приморской писательской организации, адресовал их ко мне, аттестовав меня как главного устроителя-кадровика по части морей и океанов. У них была «аж» неделя времени, и мне удалось за ту неделю прокатить их на танкере, снабжавшем топливом флот ближайшей, Япономорской промысловой экспедиции. Они побывали на плавбазе, двух плавзаводах и траулерах, всласть «погудели» с капитанами и помполитами, накатали виршей в блокноты и полетели продавать их в свои толстые газеты и журналы.
В ту пору столичная пресса полнила наши киоски, и приморцы радостно узнавали родные имена: п/б «Томск», п/з «Андрей Захаров», танкер «БАМ» и восторженно читали посвященные их капитанам и экипажам стихи про сардину и план, что так хорошо рифмуется с «океан», про Страну Восходящего Солнца, где «на радость и горе японцам» правили жестокие микадо, также счастливо рифмующиеся с «камикадзе», которые в свою очередь – опять же в рифму! – бомбили и таранили американцев. С высокой  колокольни московских кабаков приморские сопки напоминали пиитам «перевернутые стопки»…
Лучше бы приехали казахские поэты, думал я, тогда наши сопки, озаренные, допустим, закатами алыми, стали б для них красными пиалами, чайной посудой, без провокаций и намеков.
Гречаный прибыл точь-в-точь по-полковничьи, в жестком общем вагоне, где был единственным, наверно, сквозным – от Москвы до Владивостока –  пассажиром. Народу в том вагоне перебывало – что на вокзале: тем ехать две остановки, другим – три, а этим вообще на следующей выходить. Одни нальют, вторые покормят, третьи развлекут интересной беседой, ну а поэт всем, и проводнице в первую голову, душу распахнет:
Про Стеньку всё читал – и по ночам
дышал июлем, расстегнув рубаху.
Плескались ветви яблонь по плечам,
и подоконник гулким был, как плаха.
Разин, Пугачев, Робин Гуд – вот его любимые герои. А любимое всегда притягивает. Об этом притяжении Мыкола и поведал мне в первый же вечер, когда мы сели на кухне по чуть-чуть. Литинститут он, оказывается, закончил с красным дипломом, ну я и предложил соответственный тост «за путевку в жизнь». Выпили, да тут-то он и поведал мне про другую, однако ж тоже Бутырскую, «путевку».
Обмывая красный диплом широко и шумно, как оно водится в "ночлежке", Николай толкнул вахтера, не пускавшего в общагу кого-то из друзей. «Толкнул» – это в его изложении, но глянешь на его кулаки-кувалды, и даже от «толкнул» становится не по себе. А дальше, дальше было все до упора просто: вахтер вызвал милицию, Колю повязали, нарисовали протокол и упрятали – благо, она рядом – в Бутырскую тюрьму. На год. Там, в Бутырке, есть башня Пугачева. В тесном дворике под ее стенами как раз и выгуливали зэка Гречаного. И этот зэк целый год проходил с задранной головой, вдохновляясь видом тех камней, уходящих в небо. И родил поэму о Пугачеве. И еще целый тюремный цикл. И все это – без ручки и без бумаги, все в голове…
И он читал и читал мне стихи, рожденные в неволе. Поэты за решеткой долго не живут, им день идет за месяц там, а год – за десять. И даже не то чтобы по воле тоска грызла, поначалу-то да, а потом – лишь «по работе жажда ножевая».
Та жажда все границы перешла,
вошла в привычку, сделалась природой.
Она в меня давно переросла.
Мне без нее свобода – не свобода…
Меня пронзило ностальгией по «ночлежке», и мы закуролесили с Мыколой. На четвертый или пятый день загула я решил – стоп, хватит. Гречаный обиделся на меня за предательство, на последние копейки отоварился в ближнем универмаге «трехвездочным коньяком с резьбой» – тройным одеколоном, опростал его у меня на глазах, честно предложив перед тем и мне, и залег отдыхать прямо на полу в малогабаритной кухне, по диагонали.
Тамара моя, всепрощающая женщина, переступая через его мослы, молча готовила нам всем «котловое довольствие». Гречаный однако лежал далеко не молча, что-то тревожило его, видимо, доски пола неплохо сымитировали бутырские нары, и Мыкола зычным своим басом выдавал для профилактики, знать, охранно-матерную завесу. Какое-то время это нас даже развлекало. Но сие какое-то оказалось резиновым, и я попробовал переместить в пространстве своей жилплощади эту новую недвижимость. Ан не тут-то было! Она или оно в самом деле оказалось неподъемной недвижимостью, ну и заночевало где легло. Среди ночи же, как и положено, вырвавшись из объятий Морфея, очнулось, и до нас, несмотря на то, что кухню отделяло от нас две двери и целая комната, наполненная не шибко звукопроводящими материалами, донеслись достаточно полнозвучные бутырские слова, в переводе означающие: где это я, братья? Почему в апартаментах так темно?... После этого в ночи прогремели падающие кастрюли, что опять же сопровождалось зычным комментарием. Сон пропал, заплакал сын в кроватке, и мне пришлось переселяться на кухню.
До рассвета я «лечил» Мыколу, слушал бутырские были в прозе и стихах, сам – о да, «за компанию» – причащаясь по чуть-чуть. Утром он залег в комнате на диване, а я отправился на работу. На работе меня вскоре отпустили с работы, чтоб я им там чего не наработал. Тамара была на своей работе, сын в садике, и я решил немного поспать. И поспал, но не много: Гречаный поднял меня на новые подвиги…
К вечеру все повторилось – лёжка в кухне по диагонали, точно так же озвученная, только уже вдвойне: жена комментировала происходящее. Мне снова было не до сна. И наутро на работе я первым делом взялся за главное – трудоустройство поэта. Десять из двенадцати наших «акулоловов», то-бишь плавзаводов-краболовов, находились далеко, у камчатских берегов, на промысле, а два стояли на судоремзаводе в капремонте. Один уже считался «на выходе»: недели через две-три, сказали мне. Я прикинул те недели к кухонной диагонали, и мне стало худо. Слава Богу, во Владивостоке были еще две рыбацких конторы, я обзвонил их и нашел отходящий СРТМ, средний рыболовный траулер-морозильщик, двадцать пять мужиков на борту и ни одной женщины. Пароход – в самый раз для Мыколы. Счастливого плавания, семь футов под килем, уф-ф-ф!..
Теперь я слушал зональную радиостанцию «Тихий океан» в ожидании репортажа о трудовых подвигах славного экипажа СРТМ «Майское» или хотя бы просто сообщения в сводке о том, что этот траулер работает в ивасевой экспедиции. Один раз такое сообщение действительно промелькнуло. Только один раз и – тишина… Что бы это значило?..
Через неделю всё объяснилось. Гречаный нарисовался на пороге, и мы с ним обнялись. Невезучий оказался пароход: всего два раза метнул «кошелек», кошельковый невод, километровой длины снасть, дорогую, в полпарохода ценой, и – вдрызг порвал о подводную скалу. В ожидании нового невода, который шьют для них на фабрике орудий лова, траулер стал на прикол. Матросу Гречаному дали один, слава Богу, день отгула и запрягли на вахту, стояночную, пожарную. Это обычное дежурство по судну, как правило, пьяное-полупьяное. Но мне-то ничего ж этого не видать. И хорошо, что не видать. А плохо только то, что через неделю мне на работу позвонил капитан «Майского» и попросил забрать своего «протеже»… Господи, да что ж он натворил?.. А ничего особенного, просто ему не понравилось, что старпому не понравилось, как он несет вахту, и он, короче говоря, набил морду старпому. Представляете, сказал капитан, матрос… старпому… морду бьет…
Всё бросив, помчался я в отдел кадров той конторы и сумел убедить инспектора, что Гречаный не обыкновенный матрос, а поэт, натура очень вольнолюбивая и, кроме того, у него «по работе жажда ножевая», то есть ему просто в море нужно срочно, на промысел. Кадровик, спасибо ему, нашел Мыколе место на другом СРТМе, идущем на север, на траловый лов минтая.
Этот второй СРТМ, я даже имени его не запомнил, в тот же день вышел после ремонта на ходовые испытания и… снова загремел в ремонт: потекла дейдвудная втулка, самая то есть главная, в которой вращается гребной вал. Ремонтировали траулер, ясное дело, кривые слесаря Диомидовского завода, который рыбаки не зря назвали «Шкодой». Знали б честные чехи, выпускающие отличные автомобили, – обиделись бы. Мой невезучий Мыкола опять застрял на берегу. Когда пришвартовали траулер к заводскому причалу, я попросил сокрушенно:
-  Коля, держись… тебе сейчас надо продержаться недельку до отхода… не пей, пожалуйста, ни с матросами, ни со слесарями…
Мыкола понимающе кивал мне, грустный такой Мыкола. Он словно всё-всё предчувствовал…
Какая там неделя! Неделю он честно продержался. Но судно простояло у причала «Шкоды» месяц, и к самому концу стоянки, когда однажды не совсем трезвый старпом принялся воспитывать совсем почти трезвого матроса, чувство справедливости у последнего превысило иерархический пиетет и выплеснулось испытанным путем. У старпома не было опыта работы с поэтами, за что он и поплатился.
Когда старпомовская морда №2, разбитая матросом, явилась в отдел кадров (кого вы, мол, нам присылаете?!), мне с трудом удалось отстоять трудовую книжку матроса Гречаного от «волчьей» статьи, с которой, как говорится, и в тюрьму не примут, не то что на судно.
Подоспела и моя очередная, плановая командировка на промысел, в Охотоморскую сельдевую экспедицию. Подвернулась оказия – сейнер приморского рыбколхоза. Нравы у колхозников мягкие, заработки пушистые.  Оттого, видно, и нравы-то не жесткие… Короче говоря, капитан сейнера взял нас обоих: меня – пассажиром до района лова, а Мыколу – вроде как запасным матросом, с испытательным сроком.
-  Один матрос у меня на крючке, – доверительно шепнул мне кэп, – если еще разок сорвется, выгоню, а вашего тогда возьму в штат.
-  Коля-а-а, – запел я, – мечта-а! Нет, ты все-таки везунчик! На колхозный пароход по запискам из министерства устраиваются. И заработки у них министерские. Ты понял?!
Он все, конечно, понял и облачился в робу, которую выдал ему боцман. До района промысла пилить на сейнере целую неделю. Это время рыбаки используют для подготовки орудий лова и всяких прочих хозработ, которых на палубе и в трюме всегда невпроворот. А вечерами мы сидели в крошечной капитанской каютке, пили капитанский коньяк и конечно слушали Гречаного, в том числе и тюремный, и пьяный циклы.
Я на большом сюда приеду танке,
И чтоб из всяких пушек он палил…
Вчера мне дядя Миша на Таганке
Аж на два пальца пива не долил!
Через неделю я высадился на флагманскую плавбазу, в штаб экспедиции, а сейнер пошел на рыбалку. Водоворот путины завертел меня, я с головой ушел в дела, но Колин сейнерок не выпускал из виду, слушая их, колхозные, радиопереклички и радуясь за везунчика Мыколу.
Проходит немного меньше месяца, и в один прекрасный промысловый день сейнерок подгребает к нашей базе и… высаживает Мыколу к нам на борт. Мы обнялись, и я услышал грустную историю о «садюге» старпоме, которому поиздеваться над матросом Гречаным было как елей на душу, ну и пришлось немножко… ну да, просто за себя постоять… как там, в камере, чтоб не дать опустить себя.
-  Так ты чё, опять?.. – Наверно, я выпучил глаза, чего со мной до того не бывало, потому что Гречаный смутился, чего с ним тоже не бывало. – Опять, что ли, морду ему того?..
Мыкола лишь покаянно кивнул и свесил голову. Ну а повинную голову, как известно, и меч не сечет.
На плавбазах и плавзаводах перебывало много артистов, художников, поэтов и даже ученых – всех выводила в море какая-нибудь кривая. Как Высоцкий пел: «Выводи меня кривая да нелегкая!» И пошел я к завпроизводством, у которого под крылом рыбцех и полторы сотни матросов-рыбообработчиков. Крепкие руки, я знал, ему всегда нужны. Он взял Колю. Вечером в моей каюте мы это дело слегка отметили. Однако  кухни у меня с собой не было, а диагоналить на палубе флагманской каюты я ему не дал и уложил на диване.
Прозрачным сентябрьским утром, озирая орлиными взорами синие просторы Охотоморья, мы прощались на верхней палубе плавбазы, где моя работа была закончена. Я уходил на попутном траулере на другую базу проверять ее приписной флот. Мы обнялись, и я даже слегка прослезился, заметив на спардеке ладного старпома в синей форме с золотыми лыками…
В ноябре моя работа в экспедиции завершилась, и я ушел на попутном транспорте домой. Перед уходом на всякий случай справился по радио, живы ли на флагманской базе матрос Гречаный и ладный старпом. Как ни странно, оба оказались вполне живы, здоровы и каждый при своем деле.
Новый год встретить на берегу, с семьей – редкая удача для моряка. Нынче мне выпала такая удача. Казалось бы, что может ее омрачить? В самый канун даже снежок, словно на заказ, выпал, что тоже нечасто у нас во Владивостоке случается. Принес я аккуратную, стройную, как маленький кипарис, елочку, и мы ее спрятали от сынка-пролазы за кухонный шкаф, чтобы нарядить днем 31-го, когда он будет в садике. Вечером 30-го – звонок в дверь. Кто ж так поздно-то? Мальчишка округлил глаза: «Наверно, Дед Мороз!..» Иду открывать.
О! Вот это да! Угадал сынок – он самый и есть, натуральный Дед Мороз в белых одеждах, белой снежной шапке и с мешком-рюкзаком за плечами. Сынок приоткрыл в прихожку дверь, вскрикнул и помчался, залопотал ножками, громко призывая маму подивиться и порадоваться вместе с ним:
-  Мама! Мама! Дед Молоз! Дед! Молоз!..
А Дед Мороз, сняв тяжелый рюкзак, попятился назад, за дверь, хорошо там встряхнулся и вновь возник уже в коричневом реглане и черной ушанке. Мы обнялись, как водится, и трижды расцеловались. Длиннополый реглан, округлив квадратные плечи Мыколы, так облагородил весь облик бретера, что мне подумалось невольно: само море обточило его, словно гальку, гляди ты, остепенился, прибарахлился даже – пальтуган какой оторвал!..
Да, три с половиной месяца отмантулил Гречаный в рыбцехе плавбазы и хотел, говорит, остаться еще, да вот друг не дал. Какой друг? А товарищ по бригаде, в одной каюте жили. Он целый год в море отбыл, ну и взял сейчас отгулы и отпуск. Живет в деревне, тут, в Приморье, недалеко от Владика. Пригласил в гости. Завтра с утра надо ехать. Он-то прямо домой поехал, а его, друга сердечного, отпустил навестить владивостокских друзей.
Тамара, встревоженная было новым нашествием, гляжу, разулыбалась от этих слов. Ну да, от этих его завтра с утра и у меня что-то такое внутри распустилось, расслабилось. Мыкола выкатил бутылку шампанского из рюкзака, коробку конфет. Поколебавшись с минуту, я выставил на стол бутылку «Столичной». Сынка уложили. Пошел пир горой, стихи рядами и колоннами, рассказы о рыбаках и рыбках. Я очень осторожно, засомневавшись, честно говоря, в причине его сошествия на берег, справился о здоровье старшего помощника капитана-директора базы. Слава Богу, с ним оказалось все в порядке. А как там завпроизводством? Тоже, однако, жив и здоров. Зондирую дальше: а бугор, бригадир твоей бригады как? Да ничего, хороший мужик, что ему сделается?.. И что, уже недоумеваю я, никаких таких чепэ не было?.. Да вроде нет. Ну, если не считать, что разок с помпой, помполитом сцепился… Как?!. Да очень просто: этот сучий потрох оборзел вконец, ребята в ночную смену как-то, когда не было рыбы, штормило, закрутили кино в столовой, а его ж каюта рядом как раз с ней, ну он вылез из каюты и давай гонять всех, ага, а все – как агнцы на заклании, ну вот и пришлось сказать ему пару теплых слов. После чего помпа позвал Робин Гуда  к себе, и там, в его царских апартаментах, как говорится, тет на тет, Гуд ну совсем немножко, буквально чуть-чуть потаскал хозяина каюты, второго, а местами и первого человека на судне, за грудки и что-то там пообещал ему на следующий раз. Вот и все. Нет-нет, больше ничего такого не было…
Новый год принес новых гостей. Кроме старых. Приехал, во-первых, Полковник  за крышей для маминой хаты. Слава Богу, с его трудоустройством проблем не случилось: помполит Михаил Яковлевич Шойфер помнил только стенгазету в стихах, а «жидок – поводок» напрочь забыл. Во-вторых, слетелись парой драматург Гера Кошкин и театральный режиссер Валя Шубин. Первый, во всеоружии – с загранпаспортом, нацелился посетить родину Акутагавы и Куросавы, а второму, изрядно побитому на жизненных перекатах, было абсолютно все равно куда: что калым, что Колыма. Удалось устроить обоих: Геру – на грузо-пассажирский пароход, а Шубина – на плавбазу, отходившую как раз на промысел.
Честно говоря, я подустал в отпуске работать «отделом кадров» и уже подумывал сам отчаливать в моря. Помог мне быстрее, не дожидаясь конца отпуска, решиться с этим Гречаный. Он объявился в шесть часов утра, в самый крещенский мороз, притом уже без реглана, а в каком-то затрапезном плаще, с тем же, только сильно похудевшим рюкзаком за плечами. Прямо с порога показал мне билет на самолет, отлетающий что-то часа через три. Времени оставалось в обрез, так как аэропорт находится в часе езды от города. Мыкола был явно с бодуна и попросил опохмелить его. У меня как раз ничего такого не было. Он спросил одеколону (князь спросил коньяку и свежих устриц). В 6 утра… одеколон… судорога прошла по моим внутренностям, и я мотнул отрицательно головой. Он огляделся вокруг взглядом лиса, потерявшего в сугробе зайца-беляка, на полке, над умывальником (мы жили в старинном барском доме, приспособленном под целых шесть квартир, ванной не было, а Мойдодыр стоял на кухне) узрел зелененькую флакушку зубного эликсира. Я ахнуть, что называется, не успел, как длинная, на полкухни, рука с кувалдой кулака на конце метнулась к флакушке, и вот уже в задранную к потолку кудлатую голову с разинутым ртом – буль-буль-буль – льется ядовито-зеленая жидкость.
-  Запить! – Выдохнул Мыкола. – Дай запить!
С обожженным, пусть и мысленно, пищеводом я судорожно схватил с плиты холодный чайник, протянул ему, думая, хватит ли воды. Он сделал ровно два глотка и поставил чайник на стол. Эликсира было явно мало, явно недостаточно.
-  У тебя хватило на самолет, а на бутылку нет? – Задал я дурацкий, вполне занудный вопрос.
-  Билет он мне купил, –  Мыкола опустил глаза, – друг. – И озабоченно спросил: – Который час?
-  Счас гляну. – Я-то был без часов, только из постели, в трико и майке, поэтому, тихонько отворив дверь, нырнул в темную комнату, не зажигая света, нашел фонарик, присветил на будильник: почти уже пол-седьмого, ему пора, не дай Бог опоздает…             
Картинка, которую застал я на кухне, вмиг прогнала остатки сна из глаз моих и мыслей. Мыкола в той же журавлиной позе доглатывал Тамарины духи из красивого розового флакона-лотоса, Гонконг-Париж, стоимостью в пол моей зарплаты. Это был мой новогодний подарок, и он так нравился моей жене, она светилась радостью, вдыхая их аромат.
Первое мое поползновение выхватить флакон-цветок остановила длинная Мыколина лапа, упершись мне в грудь. Да и там, в лотосе, оставались уже последние капли. Он запил их из чайника, на сей раз полной мерой, крякнул звучно, флакон поставил на стол, а чайник уронил на пол. От грохота проснулась жена и выглянула в ночной рубашке на кухню:
-  Что вы тут творите?.. Здравствуй, Коля… Поспать дайте… Хоть в воскресенье!..
Слава Богу, подумал я, она спросонья не разглядела, что сталось с ее любимым лотосом. И в ту же секунду Тамара, забыв, что она в ночнушке, шагнула в кухню, я незаметно вроде прикрыл собой стол, почти как Матросов амбразуру, она ладошкой, легким сомнамбулическим жестом отстранила меня, взяла лотос, еще не веря, подняла флакон к свету, к лампочке над головой, убедилась в самом худшем, задохнулась на вздохе, метнула две кинжально-коротких молнии на наши повинные физии и, тихо, горестно заплакав, ушла в комнату, плотно закрыв за собой дверь.
Гречаный облачился в ремни рюкзака, мы обнялись, крепко пожали друг другу лапы.    
-  Прости! Счастливо оставаться!
-  Счастливо долететь! Будь!
Вот вроде бы и всё. Через несколько дней, когда Тамара подуспокоилась, я ушел в море – до самого лета. У берегов Камчатки многочисленный в те годы флот приморцев – три сотни судов! – промышлял икряной минтай. Работы было по горло. И рук, как всегда, на плавбазах и плавзаводах, тех самых «акулоловах», очень не хватало. А дома меня ждала телеграмма:
   ЭКСТРЕННЕЙШЕ ШЛИ СЕМЬДЕСЯТ МОСКВА ГЛАВПОЧТАМТ ВОСТРЕБОВАНИЯ РЕШИЛ ВЕРНУТЬСЯ МОРЮ ОБНИМАЮ = НИКОЛАЙ
Надо же, какое он слово – за три копейки-то – выдал, а, ну и силен поэт:  э-к-с-т-р-е-н-н-е-й-ш-е!.. Так, а почему 70? Билет же 135 стоит… Ах, да, это ж на телячье купе ему… Да-а, видать, Москва не покоряется поэтам, видать, Бутырка на сей раз в обеих своих ипостасях не приняла его… Да как его, Господи, кто ж его, вот такого Мыколу, примет, кто?..
Нет, нет, нет, я тоже не могу!.. Не-мо-гу!.. Я устал, устал…
А что же делать? Как быть с ним? Как дать ему понять? И не обидеть…
Господи, помоги! Ведь он же просит экстреннейше…
Я долго бродил вокруг почтамта, потом еще долго стоял у пюпитра над телеграфным бланком и наконец изобразил на нем следующее:
ЗДРАВСТВУЙ ДОРОГОЙ КОЛЯ МОРЕ ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ МЕНЯ ДОМА НЕТ ПРОСТИ ОБНИМАЮ = БОРИС
Тишина и покой…
Знаете ли вы, что это такое! Это когда вы можете, наконец, заняться тем, чем вы обычно, не ценя такой благодати, как раз и занимаетесь: своей семьей, своей работой, собой. Это когда на вашей кухне свободны все диагонали и некому пользовать любимые духи вашей жены. Это когда стихи можно не только слушать, но и читать. И даже писать их иногда. Такие, к примеру:
Я привык устраивать поэтов,
Разодетых в перья и раздетых –
Всех, кто приезжал ко мне на Дальний
Душу отвести и поскандалить,
Надышаться Тихим океаном,
Разродиться песенным романом...
Я просил кадровиков рыбтреста:
-  Подыщите для поэта место,
Чтобы совместилася с поэмой
И материальная проблема…
                Месяц-два или немного больше
Мой поэт и рыбообработчик,
Порыбачив возле Сахалина,
Поглядев на сайру и сардину,
Искупавшись где-нибудь в Охотском,
Быстренько сбивал себе охотку.
И, отбыв в Москву или подалее,
Становился он «спецом по Дальнему»…
О-о! – Рычал матрос в стихах. – Курилы!
Все-то облака вы прокурили!
Не видать ни солнышка, ни рыбы…
И глотал из горлышка поллитру.
-  Ну а вы ноктюрн сыграть могли бы, –
Вопрошал поэт, – на трала цитре?..

Но вставало солнце величаво,
Растворяло пелену туманов.
Хлюпала под бревнами причалов
Черная вода.
И урча моторами, снимались,
Снов береговых не потревожив,
И по первой розовой дорожке
Уходили в океан суда…   

Я устал устраивать поэтов.
На песке устроился у пирса,
Сбросил с ног тяжелые штиблеты,
Закатал штаны,
Розовой водою
       медленно умылся.
Заглядевшись в небо,
      охнул от волны.
Колыбельно пахли водоросли, рыбы,
И перекликались чайки надо мной,
Да за дальним молом слезный голос рынды
Звал меня в путину –
     как жена домой.



25.05.2002





М О Р С К И  Е   П О В Е С Т И


               
     ПРО ЛЮБОВЬ

         I.
1. 10 000  РАДИОГРАММ ЛЮБИМОЙ


b. -  Раздень меня...
c. Боже, эта ослепительная, оглушившая меня фраза останется со мной
2. навсегда. Мы ведь любили друг друга, как никто-никто до нас, никакие Лейлы и Меджнуны, Тахиры и Зухры, никакие Ромки и Юльки, то есть Ромео и Джульетты. Нам было по двадцать с небольшим, но сколько же мы настрадались: она – от несчастного замужества, я – от безответной любви.
i. -  Раздень меня...
ii. Господи, я уже думал, что счастья мне не видать ни-ко-гда, ведь я же намаялся от безответной любви к ней, к ней, к любимой моей Наташке, моей теперь навсегда! Вот же отважилась она приехать ко мне на судно, в другой город. И вот мы «сыграли свадьбу» с ней –  в каюте, вдвоем. Выпили немного шампанского и потушили свет.
iii. -  Раздень меня...
iv. О-о-о! Божественней слов я в жизни не слыхал дотоле. И, помедлив, словно обдумав все и решив, обнял ее с осторожностью сапера и принялся расстегивать что-то там такое у нее на спине, меж лопаток. Пальцы дрожали, бедные мои пальцы, неуклюжие, грубые, больше привычные к кувалде, как и положено пальцам судового моториста, они так спотыкались о крошечные крючочки, так путались в шелковых лямочках. Но вот наконец – уф-ф! – справились, и каюта, в которой царил полумрак, озарилась жарким-ярким светом ее грудей. Словно из-за поворота в горах внезапно вынырнули автомобильные фары. Ослепший, оглушенный этими немыслимыми словами раздень меня, я послушно пополз ладонями вниз по ее спине, чудесно сужающейся к такой трогательной талии. Пальцы мои добрались до упругого пояска, облегающего талию. Нет-нет, это уже не талия совсем, это, это же... Господи, не дай мне сойти с ума! Я всегда любовался женской фигурой, этим волшебным переходом от талии к бедрам, но вокруг еще царило то ли целомудренное, то ли ханжеское время, когда «у нас в стране не было секса», и даже на пляже женщины ухитрялись одеваться в какие-то жуткие макси-купальники. А Наташку, как ни странно, до сей поры я никогда и не видел на пляже, хотя целых три года, с восьмого по десятый, проучился с ней в одном классе.
b. Едва коснувшись пояска ее трусиков, пальцы мои замерли, прилегли к тому самому, способному свести с ума, такому крутому, как вираж, и в то же время плавному, словно мелодия, переходу.
c. Но это всё – пальцы, они как бы жили отдельно, постигали гармонию, упивались мелодией, а в голове и в груди моей тем временем били папуасские тамтамы, и кроваво-алые фонтаны застили свет. Но жаркий-яркий свет ее роскошных, как пишут в старинных романах, больших грудей (третий номер, потом узнал я) все же настиг меня, и, чтобы не ослепнуть, я прильнул к ним, припал запаленными от многолетней жажды губами к медовым сосцам и потерял сознание. На миг ли, на час – не знаю. Очнулся и ощутил самостийные пальцы свои уже там, на умопомрачительных ее бедрах, а тонкие трусики облегали теперь  кисти мои сверху и сползали-сползали с них вниз, вниз, вниз...
d. Этих божественных мгновений, дарованных молодости небом, нынешние поколения, увы, лишены почти поголовно. Сначала американские, а за ними и наши телековбои, борцы с «сантиментами», проповедники сур-р-ового мужества, разоблачали голливудских див одним-двумя рывками: дерг ее за декольте – нет платья, шварк – и трусики долой, швырь – она на койке, трах-тарарах – и все дела, наша взяла! Все тамтамы – в спинке расшатанной кровати, барабанящей в стену и не дающей спать соседу, а фонтаны вообще в суперузком понимании. Сделал свое дело – хвать кобуру (или папку), прыг на коня (или в кадиллак), только она тебя и видела, и никаких тебе медовых сосцов и месяцев.
e. Впрочем, и в наш медовый месяц вторглась без спросу суровая проза – судно мое докеры-ударники загрузили досрочно, досрочно кончился и наш с Наташкой медовый месяц. Она поехала домой, в Измаил, к папе-маме, а мы с грузом руды снялись на Англию.
f. Вахта моториста – четыре часа через восемь, не перетрудишься, а если с кочегарской сравнить – вообще курорт. Три раза за вахту прошелся с масленкой по верхним решеткам, смазал клапана, провернул на полоборота тавотницы – вот и все, следи себе за приборами: тахометром, манометрами, термометрами, ну и на сдачу вахты подкачай топлива в расходные цистерны, воздуха в пусковые баллоны да протри солярчиком рифленые плиты настила, по которым топтался всю вахту. Господи, да ерунда все это, да загрузи меня работой вдесятеро – все равно сквозь грохот дизеля и суету с форсунками, насосами, со всякими железными оглоблями и кувалдами я буду слышать только одно это: раздень меня. И млеть. И вздыхать кузнечным мехом. И зажмуриваться, чтоб не ослепнуть от сверкающего видения ее грудей. И снова вздыхать – со стоном-рычаньем подранка, слава Богу, не слышным за машинным громом.
g. Мы благополучно прошли через три моря – Черное, Мраморное и Средиземное и вышли через Гибралтар в Атлантику. Маленькое, всего на 1200 тонн, суденышко наше, попав в хороший шторм в знаменитом Бискайском заливе, трое суток болталось на месте, точно на якоре. Мы так старательно кипятили Бискай винтом, что гребной вал размолотил дейдвудную втулку, и в машину стала поступать забортная вода. Забот на вахте прибавилось: денно и нощно теперь трудился осушительный насос. Но беда не в этом, а в том, что обороты мы снизили вдвое и ход сбавили до малого, и рейс, и разлука, значит, с Наташкой тоже выросли вдвое. И еще хуже того – после Англии по приходу на родину нас поставят в ремонт, а это вообще смертельно для молодожена,  которого дед-стармех ни за какие коврижки никуда не отпустит на все время ремонта, имеющего, это известно же, свойства резины. Оу-у-у!..
h. Мы дохромали наконец до этого туманного Альбиона, вошли в серое, бесцветное Ирландское море, сутки еще ползли по нему, разгоняя протяжными гудками туман, и вот пришвартовались к причалу порта Барроу. Nomen est omen в переводе с латинского – имя знаменательно, а Barrow в переводе с английского – курган, могильный холм. Здесь и будет мне суждено похоронить красивые материальные мечты, которые моряк наш лелеет в загранрейсе, мечты под названием «ковры». В Англии ковер стоит полтора фунта, а в наших комиссионках – целую тыщу рублей, то есть буквально по мановению волшебной палочки превращается в ковер-самолет, на котором можно через всю страну, даже на Дальний Восток слетать, считай, десять раз: билет туда стоит чуть больше сотни.
i. Барроу. Над сбившимися в кучу угрюмыми домами низко нависает темно-серое, типично осеннее небо. Это июль! Только по деревьям и видно, что не октябрь. И стали мы тут капитально: разгружают нас, что называется, в час по чайной ложке. Туманы, морось («мряка», как говорит моя мама), частые дожди, беспросветное небо, холодно. Словно в склеп, заходишь в город. Узкие улицы, по обе стороны, ну как у нас прямо, стоят унылые близнецы – четырехгранные чурбаны домов острожного типа: три-четыре этажа под островерхой двускатной крышей из темной черепицы и темно-серые, темно-коричневые стены, темные, темные, темные, подстать небу и непогоде. По улицам катят уроды – двухэтажные автобусы. Чопорность во всем, опрятность, старомодность и снобизм одновременно. Англия. «Отовариваться» мы не спешим – это тактика бывалых мариманов: городок маленький, ковры всего в двух-трех магазинах, владельцы которых, капиталисты проклятые, конкурируют и наперебой заманивают нас скидками. Кто-то уже купил пару ковров – не за три, а всего за два с половиной фунта...
j. Отстояв ночную вахту, я завтракал в столовой команды, когда радист по спикеру объявил: «Мотористу Шевченко подняться в радиорубку!»
k. Проглотив свое какао, взлетел я по трапам на самую верхотуру надстройки, и Маркон, как зовут на флоте радистов (в честь Маркони, отбившего славу у Попова), молча протянул мне листок радиограммы.
l. Ура! От Наташки! «Жду, целую. Твоя Наташа». Ура!..
m. О Господи, что это? Из Архангельска радиограмма! Да, так вверху и написано: Архангельска. Почему ж не «Измаила»?.. Да ты читай, читай скорее... А глаза-то уже все увидели, все ухватили, но мозг сопротивляется, не принимает эту совершенно невероятную, невозможную информацию.
3. «Приехала к тебе родной жить негде холодно работы нет деньги кончаются что делать жду целую = Твоя Наташа».
a. Нет, не может такого быть! Это просто на почте что-то напутали. Ну да, наше судно, «Пинега» наша, принадлежит ведь Северному пароходству, порт приписки у нас – Архангельск. Просто Наташкина радиограмма летела к нам через Архангельск, как все радиограммы в море летят, да, просто, значит, вот так – через, а не из Архангельска. Конечно, ну конечно же – через, а не из, не из! Из Измаила – через Архангельск, а не из Архангельска, понятно? Да, да, да, из Измаила, конечно, из Измаила!..
b. Этими «из-из» я, как ножовкой по металлу, пилил себе сердце, а оно и без того разрывалось на куски: родной – холодно, приехала – жить негде...  О Господи! Да как же так? Да что ж там такое произошло у нее дома? Что там?.. Ну да, конечно, Наташка ж такая самостоятельная, такая гордая. Настоящая Клеопатра, повелительница. Раздень меня... Что-то, значит, случилось, что-то не по ней, вот она и разругалась со стариками, и фыркнула, и схватила вещи, и прыгнула в поезд, идущий от Черного до самого Белого моря...
c. Боже мой, а что ж теперь делать? Что делать? Что же мне делать?..
d. Я пришел в себя уже внизу, в своей каюте. В двадцатый раз перечитав радиограмму, в двадцатый же раз перебрал всех, кого хоть немного знал в порту приписки, и двадцать раз меня обливало холодом и бросало в жар. Нет, нет у меня там друзей, я просто не успел еще ими обзавестись, год всего, только год после училища. Мореходку-то я кончал на юге, в Одессе, а по распределению попал на север, в Архангельск. Жить негде. Конечно, где там жить? Я сам в ожидании судна кантовался в «бич-ночлежке», на Мхах, как называют тот район «архангелы», на улице Розы Люксембург, 65, в «дурдоме», в межрейсовой то есть гостинице моряков. Не дай Бог Наташке моей туда попасть!..
e. Что делать? Что делать? Вот и она, любимая моя, тоже пишет: что делать?..
f. И сочинил я такую ответную радиограмму:
g. Архангельск главпочта до востребования Журбе Наталье Ивановне = Здравствуй моя любимая Натка тчк Обратись отдел кадров пароходства инспектору Плотицину Петру Львовичу он поможет жильем зпт напиши заявление предъяви эту радиограмму чтобы выдали тебе мою зарплату тчк Скоро будем дома зпт крепко обнимаю очень люблю = Борис.
h. И помчался снова в радиорубку. Радист облил меня ледяной водой: в загранпорту выходить в эфир нельзя. Как нельзя? А так, запрещено, и все. Почему запрещено? Потому что – помеха в работе местных радиостанций. А как же мне радиограмма пришла? А очень просто – принимать можно, а самим давать нельзя... Отвесив челюсть, я выдавил из себя растерянное: а что же мне делать? Радист лишь молча пожал плечами. «Немая сцена» затянулась, он взглянул на меня и, сердобольный, посоветовал идти к капитану.
i. Дверь в капитанскую каюту была открыта, и я услышал английскую речь: капитан решал с грузовым агентом какие-то «problems». Ждать пришлось долго, и я успел сам с собой наиграться в нашу еще со школы любимую с Наткой игру в слова, гипнотизируя глазами медную табличку над дверью: КАПИТАН. Вот что у меня получилось: Кант, кап (машинный люк), канат, кит, кипа;  аника (воин), акт, антик (редкий предмет); пакт, пан, панк, паника, пат, патина, пик, пика;  танк, тик, тип, тина;  накат, нитка... Для «накипи» и «напитка» не хватало букв, зато, о, как я ликовал: тут же явно так и напрашивалось самое заветное из всех слов, самое дорогое для меня слово: НАТКА. О-о-о, ничего ведь просто так не бывает. Значит, это само провидение, рука Судьбы. И все, значит, сейчас получится!..
j. Капитан вылил на меня новое ведро забортной воды: стоять нам еще неделю, не меньше, а дать с борта радиограмму до выхода в море невозможно. За неделю, сказал я, в Архангельске помереть можно с голоду, и вообще... Да, согласился капитан, трудный случай, но чем тут помочь можно – он ума не приложит. Но ведь безвыходных ситуаций не бывает, философски возразил я, глядя ему прямо в глаза. Мне показалось, что философствующий моторист ему не понравился. Капитан воздел очи горе, то есть в подволок, и сказал, что есть выход, да, я совершенно прав, конечно, есть: он может выдать мне валюту, ту, что я заработал за рейс, а я могу сойти на берег и дать с берегового почтового отделения международную телеграмму. Только это будет очень дорого.
k. Ха, да что ж может быть дороже Любимой?!
l. Ну, хорошо, кивнул капитан, вынул из сейфа зеленые фунты стерлингов, отсчитал мне семь моих кровных и позвонил радисту: надо помочь, мол, мотористу Шевченко составить радиограмму латинскими буквами и сходить с ним на берег, на почту.
m. С радиограммой мы провозились в рубке не меньше часа. Сначала я пытался отстоять полный текст, потом уступил все тчк и зпт, затем радист, устав сражаться со мной, но сократив-таки радиограмму чуть не наполовину, сдался. И вот что у нас с ним получилось в результате:
4. Liubimaia obratis otdel kadrov parohodstva inspektoru Plotitsinu  on pomozhet skoro pridiom obnimaiu = Boris
a. Против слова «liubimaia» радист встал было стеной, доказывая, что мне, такому дураку, дескать, непослушному, денег не хватит на радиограмму, но я стоял скалой и «Любимую» отстоял. С адресом ровно двадцать слов вышло. И чего было меня пугать? 20 умножить на 3 – будет 60 копеек. Ну, пусть у этих англичан немного дороже, пусть даже намного дороже, пусть в десять раз дороже – все равно ерунда и чепуха в сравнении с любовью, о которой и капитан, и радист, как видно, понятия не имеют.
b. Надраив перышки, то есть нагладив брюки, рубашки, начистив туфли, сошли мы с радистом на альбионский берег и возрадовались солнышку, которого не видели уже вторую неделю стоянки. Это было несомненно доброе предзнаменование. Мрачный Барроу, словно медведь по весне, проснулся и задышал всей грудью. Даже узкие улочки его стали вроде бы шире, просторней. И мы, два российских морехода, полпреды страны Советов, шагали себе враскачку по земле королевства, усаженной цветами в палисадах, которых мы не замечали и не обоняли в тумане и которые, оказывается, умеют благоухать. Мы внимали звукам разбуженного солнцем города – мягкому рокоту шикарного лимузина, ненашему говору пожилой пары в дверях булочной, чириканью неродных воробьев в зеленых кронах.
c. Радист повел меня накатанным маршрутом – через «ковровый» магазин, где и я  смог продемонстрировать  полиглотство небрежным «гуд-монингом». Но из дальнейшего разговора Маркона с капиталистом-завмагом я, как и большинство наших моряков, понял только цифры: полтора фунта, три, два с половиной. Когда мы снова вышли на улицу, он перевел мне: торгаш готов «съехать» с трех на два с полтиной фунта за пару ковров при условии оптовой закупки, ну то есть если отовариваться будем дружно, всем экипажем.
d. Порадовавшись за экипаж «Пинеги», я мысленно увидел порт ее приписки и загрустил. Там, в таком далеком отсюда и таком холодном Архангельске, терпит бедствие, мается и, может быть, даже голодает уже моя маленькая, беззащитная Натка. Как, ну как же скорей помочь ей, моей Любимой?.. Пошли вы все, господа капиталисты и товарищи полпреды, со своими оптово-розничными коврами! Мне надо быстрее, быстрей на почту!..
e. Маркон порывался заглянуть и в другие «ковровые» лавки, но я поторопил его и увидел, как он скуксился. Ну да, он же ж – комсостав, а тут, понимаешь, какой-то моторист, «маслопуп» ему указывает. Однако он тут же спросил у прохожего, где здесь «пост-офис», и мы круто сменили курс.
f. Почтмейстер в ответ на наши «гуд-монинги» пожелал нам тоже доброго утра и, видно было, подивился столь необычному адресу на телеграмме: USSR. Может, ему впервые в жизни довелось нынче телеграфировать в наш СССР. И наши тарабарские для него слова вроде “otdel kadrov”, надо думать, также его повеселили. Он очень шустро сосчитал слова, еще шустрей перемножил их на свои шиллинги и выдал итог, от которого у меня произошло мгновенное затмение в глазах и в обоих полушариях головного, значит, мозга. А после затмения еще и быстро-быстро так защелкали в тех полушариях кастаньеты “рашен-калькулятора” (если кто помнит, что это за зверь, который назывался “бухгалтерские счеты”). По словам почтмейстера, телеграмма моя потянула на пять (без каких-то копеек, то есть ихних пенсов), пять золотых, почти бриллиантовых фунтов стерлингов! Боже, да так ведь и заикой недолго стать...
g. - С-с-скажи ему, пусть пересчитает, - выдавил я, побледнев.
h. - Да я ж говорил, что будет дорого, - вполголоса проговорил Маркон, и я увидел, что он пожалел меня.
i. Что такое «дорого»? Если у нас в Союзе, такая телеграмма стоит 60 копеек, то 6 рублей – действительно было бы дорого. А если, допустим, 60 рублей, тогда – баснословно дорого, в сто раз дороже. Дальше прибавлять нули не вижу смысла. Пять фунтов – это четыре ковра, четыре дивных, огненно-сказочно красивых ковра, за каждый из которых, как я уже говорил, дома, в комиссионке дают по тысяче рублей. По целой тыще! Вы только врубитесь! Это вам говорю я, моторист, получающий в месяц 85 рублей. Каботажники, то есть моряки, работающие на внутренних, каботажных линиях, не имеющие визы на загранплавание, на них, на эти 85, и живут. А валюта – это как бы подарок судьбы. Да, лукавый подарок: официально – на карманные расходы «полпреду страны Советов» за рубежом, дабы он там, дескать, не опарафинился и мог при случае пустить пыль в наглые глаза проклятых капиталистов, наглядно закупив и публично выпив, допустим, пару бутылок ихней кока-колы во спасение, мол, от несвычной для русского жары в ихних субтропиках. Ну а на самом-то деле какой же дурак станет тратить золотую валюту на ту загрангазировку вместо самых настоящих золотых КОВРОВ?! Ведь глупые капиталисты просто не знают им цены!..
j. Уверен, сумей я тогда объяснить английскому почтмейстеру что мне, в пересчете на русские деньги, надо работать четыре года на ту телеграмму, да где работать – в море, он бы наверняка принял меня за Мюнхаузена или просто за сумасшедшего, crazy. Известно же: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить»...
k. Несмотря на то, что до «новых русских» было еще очень далеко, я вальяжно, совсем как «новый русский», отслюнил почтмейстеру на четыре ковра и с зажатым в кулаке крошечным квиточком-квитанцией – гуд бай!
l. Если у вас, не дай Бог, сгорит дом или вы из миллионера в одночасье превратитесь в банкрота, вот тогда вы вполне поймете мое состояние, в котором вышел я из «пост-офиса» на залитую солнцем улицу британского города Барроу. Мне было все по барабану, до фени и т.д.
m. - Айда в бар! – В полной эйфории воззвал я к Маркону, чувствуя еще и пролетарскую гордость: как же, я, рядовой член экипажа, по-царски угощаю комсостав.
n. - Может, лучше в магазине возьмем? – Радисту явно стало жаль моих денег.
o. - Нет, в бар, - уперся я, - на судне помпа* еще узнает, скажет: Устав нарушаем...
p. И мы пошли в бар и пропили еще один мой фунт. По пути в порт мы заглянули в какой-то мануфактурный «шоп», где я на оставшиеся шиллинги купил шикарный галстук, какого не было даже у капитана...
q. Через неделю наша «Пинега» вышла в море и взяла курс на Клайпеду.
5. Там, по радиограмме из механико-судовой службы пароходства, ждал нас ремонт на СРЗ**.
a. Едва мы отчалили от пирса Барроу, я забомбил радиограммами сначала Белое море, затем Черное. И наконец получил ответ из Измаила:
6. Я никуда не выезжала живу дома работаю очень жду крепко целую люблю = Твоя Наташа
a. Полный отпад (хотя такого слова в те годы еще не было). Немая сцена – прямо по Гоголю – в радиорубке: мы с Марконом, отвесив челюсти, долго соображаем, анализируем события, раскладываем на множители буквально каждое слово всех моих радиограмм, в том числе – с этаким садомазохистским наслаждением – разбираем по буковке и ту, бриллиантовую, русско-латинскую, но так и не приходим к толковой мысли, не найдя удовлетворительного общего знаменателя. Что за чудеса, в самом деле? Происки врагов? Но я вроде не успел ими, так же как и друзьями, обзавестись в Архангельске. Кто-то пошутил? Хороша же шутка!..
b. Шутка, шутка... Хороша же шуточка... На четыре коврика... Вот это шутка!.. Так и тикало в моей «бестолковке», пока я спускался из радиорубки. И вдруг – я чуть не загремел по трапу – далекое и смутное воспоминание шевельнулось в мозгу: отход «Пинеги» в рейс, прощание с Наташкой, проводы, так-так, проводы, ну да, проводы, меня провожал в море Валёк Городинский, однокашник. Мы, как и положено по морской традиции, немного выпили, он пожелал мне 7 футов под килем... Господи, да что за мистика, откуда такие совпадения: 7 футов – 7 фунтов? Потом мы, конечно, выпили еще немного. Я признался ему в любви «по гроб жизни» к своей милой Натке, маленькой, нежной своей женушке, невенчанной, как говорится, но – Нептун свидетель – все равно ведь законной, не правда ли?! Мы ж кто, мы – моряки, мы – мариманы, коряги-мореходы, и нас венчает сам Нептун! Мы спели с Вальком нашу «бурсацкую», вот эту:
1. Коряги-мореходы
2. Всю жизнь ведут в походах,
3. Как шведы, погорают иногда,
4. Не тужат по красоткам
5. И любят мореходку,
6. И ей не изменяют никогда!..
c. Она длинная, эта песня, и мы ее всю спели. Потом выпили немного еще. Но меня доконало не это, а строчка песни «Не тужат по красоткам». Какое там «не тужат»! Я только что расстался со своей ненаглядной красавицей – и уже тужу! А что будет дальше, в море? А что будет, если после рейса мою «Пинегу» запрут куда-нибудь на ремонт, в какой-нибудь ржавый СРЗ, а? Ужас!    
d. В общем, я вспомнил, ясно, со всеми подробностями вспомнил, как расплакался, грубо говоря, в жилетку другу, и он... Да,  да,  теперь я при-по-ми-наю, он предложил мне помощь... О-о-у, я точно вспомнил, что это за помощь!.. Он же как раз улетал после отпуска в Архангельск, на работу...
e. Бог мой, как же я мог забыть??? Как? Как мог?!.
f. Я долго стоял перед зеркалом, чтобы на всю оставшуюся жизнь запомнить, как выглядят настоящие, патентованные идиоты, и стучал себя по «балде» кулаком, повторяя, точно ворона: как, как, как? А внутри несчастной моей «балды» отзывались кастаньеты «рашен-калькулятора»: за те английские деньги ты мог бы отправить Наташке – и это по самым скромным подсчетам  – 10000 радиограмм.
g. Где-то лет через десять (не раньше!) я вынес такое решение: да будут те четыре ковра (некупленных, между прочим) памятником моей первой любви и настоящей мужской дружбе!
h. А от долгой, невыносимо нудной для молодожена стоянки в ремонте мне все же удалось спастись, только иным путем...

7. -----------------------------------------------------------
• Помпа – помполит, пом.капитана по политчасти.
8. ** СРЗ – судоремзавод.


2.

ЖЕРТВА ЛЮБВИ
           и л и
ЖЕНА В ЗАКОНЕ

Наша «Пинега», дохромав до родных берегов (о да, тогда и Литва родной была, не двоюродной), стала на ремонт в Клайпедском доке. Конец июля, теплынь, на одесских пляжах не только яблоку – арбузному семечку некуда упасть. На дунайском пляже, в Измаиле, – конечно, тоже. Песок там не такой золотой и шелковый, как черноморский, а светлый, речной песок – из перемолотых рекой ракушек. И я так ясно вижу на нем свою Наташку! Вот она сидит в темных очках, с бумажкой на носу, читает своего любимого Диккенса, переворачивая просвеченные солнцем страницы. Вот стало ей жарко, она грациозно так, как умеет только она, поднимается с куцей подстилки, идет к воде, стряхивая ладошкой квадратики и треугольнички ракушечных песчинок, прилипших к половинке ее округлой, немыслимо округлой, нежной такой, булочной попки. И конечно же, конечно, со всех сторон пялятся на нее парни и мужики, особенно эти, усачи с Кавказа. Боже, пожалей меня, я не могу этого видеть!..
Балтийский пляж наши ребята обжили довольно шустро, приводили и на судно блондинистых литовских русалок. Не в моем они вкусе, но все равно, великий грешник, я как-то раз не смог устоять и сдался одной сексапилке, фигуристой, почти как моя Натка.
Размагнитился – так говорят у нас. И не верно это говорят, нет, совсем не верно! Даже наоборот можно сказать: намагнитился. Мне после этого лишь хуже стало. Наташка раньше только по ночам являлась, а теперь придешь в каюту с обеда, приляжешь минут на пятнадцать – она тут как тут, ложится рядышком и льнет, и ласкается (не знает, что я, подлец, изменил ей), и вот уже штаны мои из толстенной ткани – пуленепробиваемая роба – готовы с треском лопнуть. Честное слово, чтоб выйти из каюты, приходится долго сражаться с этим. А если срочно, если бежать надо, если, например, тебя позвали? Просто хоть прячься. Денно и нощно донимает это дело. Я где-то читал про бушменов, живущих в Южной Африке,  это целая раса, у нее даже особое название есть – негро-австралоидная. Так вот они, и бушмены, и бушменки, отличаются от других африканцев по двум статьям: у женщин сильно развит подкожный жировой слой на ягодицах, а у мужчин орган, который называют детородным (по-флотски проще - болт), от рождения до смерти тверд и даже, говорят, звенит. Ну, бушменов-то можно понять: перед ними все время, с утра до ночи, вертят уникальными задницами их бушменки. А я-то за что страдаю?..
Между прочим, бушменские дела зацепили меня на всю жизнь, и я даже  сделал открытие об эзотерической связи наших, представьте себе, владимирцев с теми африканскими бушменами! Не зря ж на владимирском наречии (см. в словаре Даля) толстуха – бушма... Короче говоря, там, в Клайпеде, мне дано было почувствовать родство и с владимирскими парнями, и с бушменами.
  Ремонт, как я и опасался, начал приобретать свойства резины: Бискай крепко дал нам прикурить, пришлось и дейдвудную втулку менять, и делать переукладку вала. Ну и «дед» наш, как все стармехи, решил заодно перебрать и дизель-генераторы, и чуть ли не все насосы в машинном отделении. В общем, моя молодая семья оказалась под угрозой, считай, на краю гибели. Я не мог этого допустить!
Любовь требует жертв – это аксиома. И я решил принести ей в жертву частицу себя. Малую частицу, снаружи так и совсем незаметную. Пошел я в городскую библиотеку, набрал в читальном зале медицинских справочников и выудил из них нужные мне сведения про всякоразные признаки острого аппендицита: боли в подвздошной области, тошноту, рвоту и повышенную температуру. Даже про симптом Щеткина прочел. Слава Богу, это мне не пригодилось. А то бы мог и погореть: этот Щеткин хитро придумал – ногтем по животу чирк, и все сразу ясно...
Наутро я хотел было вместо работы идти «сдаваться» в больницу, но передумал: а вдруг моя легенда не сработает, тогда ж ведь можно прослыть симулянтом-самострелом. Взяв работу «на шабаш» – притирку клапанов, я напрягся и действительно пошабашил на час раньше. И рванул к врачу. Мне повезло: врачиха, видно, спешила закончить прием и, выслушав про боли в той самой подвздошной области, тошноту и температуру 37,5 (температуру даже проверять не стала), с ходу выдала мне вожделенное направление на операцию по поводу аппендицита.
Ура! Ура-ура-ура! Как флаг, как вымпел, нес я на судно это направление на свадьбу. Ну да, мы же с Наткой перед рейсом поженились просто в каюте, по-морскому, это ж не считается законным браком. Хотя нам, вообще-то, плевать на эти предрассудки, но недаром же нас с детства учат: жить в обществе и быть свободным от общества нельзя.
Сейчас мне нужно было только одно общество – общество моей любимой, моей законной-незаконной жены. А из этого общества – экипажа судна, докеров судоремзавода, денно и нощно творящих гром кувалдами и турбинками под кормой «Пинеги» в гулком доке, я уже, считай, выпал. Да-да, выпал, как сыр. А «дед», значит, – что та ворона, которая «каркнула во все воронье горло». Ха-ха-ха, ура-ура-ура!..
На следующий же день я улетел на юг, «на операцию». И разливанный мед, как море, поглотил меня. Молодожены ж дня от ночи не отличают, днем зашториваясь, а ночь обращая в день. Ах, медовый-размедовый месяц, чудо из чудес, дарованных земному человеку самим Богом!.. «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; Зубы твои, как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; Как лента алая губы твои, и уста твои любезны; как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими; Шея твоя, как столп Давидов... Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями... О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о как много ласки твои лучше вина... Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим...»
Вот они, «Песни песней»!.. И целый месяц мы пели их, упиваясь медом, целый месяц, целых тридцать дней и ночей. И я уже из бушмена, совсем было отчаявшись, начал вроде превращаться в нормального русского мужика.
Между притчами и песнями Соломоновыми в Библии поместился Екклесиаст: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время раждаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное. Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить, Время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; Время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; Время искать, и время терять...» Бессмертная книга, и всё – про нас. Время искать и обнимать кончилось, пришло время терять и, увы, уклоняться от самого любимого занятия – от объятий.
Направление на свадьбу вновь стало направлением на операцию. За мед и молоко предстояла расплата. С той измятой и заветренной клайпедской бумажкой в кулаке пришел я в измаильскую больничку и лег под нож.
Хирург долго копался в моих потрохах, ища причину, повергшую меня на операционный стол. Операция проходила под местным, притом не очень качественным, как показалось мне, наркозом, и я уже хотел было открыть ему свою тайну, чтоб только быстрей покончить с этим делом, но боль не давала мне разжать зубы больше чем на самый лаконичный мат. Так ничего и не найдя, бедняга в сердцах крепенько заштопал меня и показал вырезанный аппендикс, тоненький, девственно чистый мой аппендикс, трогательный в своей невинности.
Через неделю я уже был дома, но ходил полусогнутый, нянча правый бок ладонью. Спать в одной постели с Наташкой стало мукой. Я же снова превратился в бушмена и звенел. Ах же ж оно окаянное, это время уклоняться от объятий!.. Причем, уже ведь от законной жены уклоняться. Всё, казалось бы, можно, всё – в законе, ан нет, не моги: больно, спасу нет.
Но все-таки я своего дождался. Одной рукой прижимая к себе жену, другой нянча шов на пузе, скрипя зубами (увы, не от страсти), я размагни... То есть намагнитился. И так, намагниченный, вечная жертва любви, улетел в свой Архангельск. Чтобы страдать и звенеть и на берегу, и особенно в море, а совсем уж особенно – при заходе в Южную Африку, при виде полуголых бушменок с этой их невыносимой, ну то есть невыносимо соблазнительной, научно говоря, стеатопигией. Да, мужики, это сейчас всем всё можно – даже в Африке, а в те годы на флотах российских водились помполиты, «помпы» в морском просторечии, ну и соответственно – никаких стеатопигий вам, абсолютно ни-ка-ких! «Помпы» зато вдохновили меня на целый цикл юморских рассказов, которые я так и назвал «Моя помпиана»*.

* Напечатаны в первом томе «Юморских рассказов».

Май 2001



               

                АЛЕЕТ ПАРУС  ОДИНОКИЙ   

                Мини-повесть      
                о несбывшейся мечте


 Памяти Виталия Плигина


                Лонгрен, матрос «Ориона»,        крепкого трехсоттонного брига,                на котором он прослужил десять лет                и к которому был привязан сильнее,      чем иной сын к родной матери,                должен был, наконец, покинуть службу.               
                А.Грин, «Алые паруса» 

               

                1. Шалуны.
 
     Мы с шалунами  (шалунам по  шестьдесят, оба пять годов уже на морской пенсии, рыбаки и  зверобои  с семидесятилетним на двоих стажем) несемся в Находку по делам.  «Тойота» наша  под сотню лопотит колесами по трассе.
     Про дела разговор долгий. У шалунов детки большие уже выросли - за тридцатник каждому, ну и сменили папаш давно у руля и ветрил. По династическому то есть принципу. «У руля» - это  для красного словца сказано. Отцы и дети всю сознательно-бессознательную жизнь свою отдали морю синему да льду соленому, у кромки которого и кантовались обычно зверобойные шхуны. Их ветрила больше полувека назад переродились из парусиновых в железные и с верхней палубы смайнались в трюм, что стал с тех пор называться машинным отделением. Вот там, в том вечном гуле турбин, грохоте поршней, соляровом чаду и желтом свете подслеповатых, покрытых масляными испареньями лампочек Виталя с Вовкой и провели львиную долю своих  семи морских десятилетий. Туда же и сыновья пришли. И точь так же как батьки оглохли бы и охренели ото всех морских радостей, полного списка  которых вы не найдете ни у Мелвилла, ни у Конецкого, ни тут: тоска по тверди под ногами, по «мягкому, женскому», по зеленому миру и «зеленому змию», по земной питьевой, а не морской, опресненной, ржавой воде, по чистым простыням и кровати без клопов, а главное, без крысиных блох (см. о них в «Юморских рассказах»), ну и т.д. и пр. и др.. А спасла их от судомеханического глухарства и морского охренения именно она  –  perestroika. Перестроились все:  госслужащие – в частников, акционеров, олигархов, воришки –  в нуворишей, старики – в огородников, старухи – в нищенок, инженеры – в  сантехников и бомжей, помполиты и прочие ярые коммунисты – в оголтелых  капиталистов. Помполит же на флоте был как пионер - всем ребятам пример. Вот и начали за «помпами» в кильватер выстраиваться все подряд – от камбузника до капитана, все  в «бизнес» рванули..
    Закавыченный наш советско-российский «бизнес» вполне, однако, раскавыченным приемлют в «забугорье», даже русском. То есть потомки  благородных белых гвардейцев. Да, именно так, в торговом делячестве, и вылупился столь долгожданный «консенсус» белых и красных. Притом же, заметьте, самых ярко-красных, почти бордовых. То есть именно помполитов, ибо мало кто из камбузников даже просто визу в «забугорье» способен получить без посторонней помощи.
       Но мои шалуны, приученные морем и хозборделем, процветавшим под лозунгом «Социализм - это учет», изворачиваться, как нерпа в воде, нашли филиал «забугорья» тут, у себя под боком, в родном Приморье...
       Жил себе поживал да добра успешно наживал в благословенной Австралии простой с виду русский мужик Василий Родионов, тридцати пяти годов от роду, отец четверых детей, фермер. Он сдавал на рынок по пятьсот тонн свинины в год, один, считай,  работал за два наших крепких совхоза. Помогали ему только жена Рая да двое  наемных рабочих.  Деньги его любили и «сами к нему шли». Но зов доллара, сманившего миллионы россиян в «забугорье», оказался стократ слабее зова крови  для Родионова. В конце восьмидесятых, с первыми ветрами перемен на Руси он со всем семейством на всех парусах подался на историческую родину, где не бывал никогда, ибо и родился за границей. Сменив Джилонг, что под Мельбурном, на Хмыловку, что под Находкой, Василий  – вопреки  всем прогнозам злопыхателей, австралийских и наших, – прижился на земле предков. Построил  по собственным чертежам дом «в пять уровней», то есть этажей, три из которых подземные: гараж, бойлерная, энергоцех. Приобрел-таки, после десятилетней осады чиновных кабинетов, сто га земли, накупил японской техники и впрягся в свое удовольствие.
       У шалунов же все сложилось как бы  наоборот. Все силы отданы морю и родине практически, как оказалось, безвозмездно. Месячная пенсия  позволяет бывшему мариману, завсегдатаю всесветных кабаков, посидеть в одном из них (о, только в отечественном, разумеется) не более часу, да и то желательно в одиночку, чтобы осталось на такси до дому. А ежели дальше базара из дому не отлучаться, то пенсии может хватить на булку хлеба и литр молока в день. И то это, сами понимаете, чистая теория: не взяты в расчет ни квартплата, ни одежда, ни аптека, сравнявшаяся с супермаркетом по ценам. А еще ведь и внуки-сладкоежки  ждут от деда, словно он Дед Мороз тебе, мешка с подарками: апельсинами-мандаринами, всякими там бананасами и чупа-чупсами. А если учесть тот насущный факт, что кореша перманентно зовут в гараж, где надо скидываться минимум по двадцатнику, о, тогда вовсе туши свет...
       Вот такой расклад и выкурил шалунов из теплых квартир на бизнес-подвиги в апрельскую непогодь аж за две сотни туманных километров в поднаходкинскую  Австралию.
               
2. Сторукие.
     Сторукое  ворье,  облеченное чинами и властью, растащило да распродало все, что считалось в народе бесценным и нерушимо вечным: заводы и пароходы, шахты и банки, энергосистемы даже и нефтепромыслы. Базу тралового флота, где трудились в числе десяти тысяч рыбаков и мои шалуны, очень успешно и прямо на их глазах  грабили в течение десятка  «перестроечных» лет. Разграбив дотла, обанкротили, как водится, а флотский народ распустили на все четыре стороны, то есть на все тридцать два румба. Одни пошли к тем из сторуких, кто ухитрился сам у себя купить пару-тройку пароходов (по ценам магазина игрушек, разумеется), другие ударились в коммерцию, фермерство, извоз. Дети шалунов, потомственные рыбаки-мореходы, держались до последнего, точно ллойдовские капитаны гибнущих судов. Ну и, когда булькнуло все, что могло пускать большие пузыри, они очутились в воде среди плавающих мелких обломков. И естественно, стали за них хвататься.
        Они-то и вооружили отцов-шалунов списком добра, что завалялось в дальних складских сусеках обанкроченной Базы. Оно, добро, частью новехонькое,  в заводской смазке, всегда по-пионерски готовое на замену по флотской нужде в аварийных случаях, а частью – бэушное, но далеко не металлолом, снятое с палуб по плану модернизации или иной какой соцгосплановой  кампанейщины, теперь вот летело-планировало (хоть и в списке) в хмыловскую Австралию.
       Сам список отпечатан был на машинке «Башкирия», послужившей некогда  Вовкиным коллегам, судовым радистам: цифра 3 с прямой скобкой  перепаяна головой вниз, вот так -  вверху скобка, внизу перевернутая  тройка, смахивающая на  прописное Е курсивом.  Это делалось для удобства скорострельного печатания одним крупным
шрифтом радиограмм, пищащих из радиоприемника. Вот  этот  список, составленный  как бы по восходящей:
1. Пишущие машинки «Башкирия»  –  3 шт. По 500 р.
2. Метчики, лерки, сверла  –  много, оптом за 1000 р.
3. Гаечные ключи, торцовые и «звездочки»  –  тоже
4. Электротены (нагревательные элементы) для
титанов и обогрева 1-3 квт  – ?
                Двойное примечание:  ? означает - сколько дадут. Тены, единственные из списка, «живьем» лежали в багажнике «тойоты».
5. Электромоторы на 220  v,  0,6 - 1 квт  –  3 шт. По 1000 р.
6. Древнеяпонская ножная швейная машина  –  1500 р.
7. Карбюраторный двигатель 8 л.с.  – 3000 р.
8. Токарный министанок  –  5000 р.
9. Электрокомпрессор на 24 v ,  до 75 атмосфер  –  5000 р.
10. Трехфазный дизель-генератор на 220 v,  30 квт  – 40 тыс.р.
     Как затесалась туда японская швейная машинка, думаю, и сами шалуны толком  не скажут. Скорей всего, стояла она в прачечной, что на корме плавбазы, и ремонтировала раздербаненные стиралкой простыни да наволочки. Прачки, конечно же, подгоняли на ней (обычно к концу путины) платья, свои и подружек: ушивали постройневшим да похудавшим от шальной работы и расшивали, вставляя клинья,  пополневшим от любви и обильных, необремененных витаминами харчей.
             На очередной колдобине, из коих и построено большинство наших дорог, бедную «тойоту», рожденную для мраморно-гладких бетонок, так тряхануло, что тены в багажнике хрюкнули и взвизгнули  –  прям как живые поросята. Хорошо, что мы «живьем» только их и везем, а то от японской швейной машинки  до  хмыловской Австралии доехала  б лишь куча швейных иголок.
          Ну да, вон домишки пошли, Смоляниново начинается, это и полпути еще нету. Ограничение скорости  –  40  км в час. Автостанция, базар. Так, проехали, заканчивается деревня. На самом выезде из Смолянки, прямо под  знаком, мужичок с тяжелой сумкой голосует.
        – Давай возьмем, а, Вовка! – Неожиданно рявкнул басом Виталя, я даже вздрогнул, я-то сзади, за его спиной сижу.               
Тормознули, взяли мужичка.               
 – Куда тебе?
 – Та до развилки хотя б.  В Большой Камень я.
– Чё  хорошего везешь? –  Грузный Виталя по-медвежьи  выбрался из кабины, потянулся до хруста, поднял сумку. – Кирпичи, что ль?
– Та не, железяки разные.
–  Ну, хоть не «адскую машину»? –  Не отставал Виталя.--  А то ж вон по радио наш МЧС  приморский с ранья нас пугает: чеченский след, вихрь-антитеррор.
– Га-га-га, – готовно, даже угодливо как-то  прогоготал мужичок. –  Та не, ребята,  я в Артем ездил, там  шахту закрыли, ну и железяки вот всякие-разные по дешевке толкают.
       – И чё почем? – Басил Виталя.
       –  Та вот два транса, ну, трансформатора, на двадцать четыре вольта, значь, взял, ага. И это, пару тенов еще от бойлеров.
       –  О, прибарахлился неплохо, братан, –  Виталя всегда с лету сходился с пролетариями, а особо ежели те по одной с ним « фене ботали ». –  И сколь за тены отдал?
       –  Пятихатку за оба.
       –  Пятьсот, –  перевел для себя Виталя, – по двести пятьдесят, значь, за штуку. Н-да, нормально. Ты  как считаешь?
       –  Нормально, –  согласился тот.
       –  А для какой надобности тены тебе?
       –  Та мы с ребятами это, ну, титаны  мастрячим и толкаем, значь. Горячей воды-то у многих  в Камне и так-то не было сроду, а теперь так и вообще...
 Дорога за Смолянкой шла ровная, без ям, и мы почти два десятка километров до развилки пролетели незаметно. Вовка  начал тормозить. Мужичок засобирался. И тут Виталя задал ему « сакраментальный » вопрос:
       –  А вам еще тены надо?
       –  Конечно!
       –  Много?
       –  Та чем больше, как говорится, тем лучше.
          Остановились. Открыли багажник, показали мужичку тены. Он согласился их взять по той же, шахтерской, цене, то есть все четыре за « штуку ». Только денег-то у него не осталось, да и тащить железяки тяжело. До поселка от развилки  всего полдесятка километров. Что это для « тойоты »  –  тьфу. И мы свернули направо, к морю, точнее к Уссурийскому заливу, на берегу которого и  пригрелся  этот Бо-о-льшой такой Камень, лет десять назад еще засекреченный до  посинения. Теперь-то уж всесветно известно, что тамошний завод « Звезда » ремонтирует атомные подлодки, не те, правда, которые потом в разных  частях света взрываются и тонут, но такие же точно. Считай, плавучие Чернобыли, как ни страшно это признавать. Нынче же Камень тот славится безработицей, преступностью и пацанами-наркоманами.
       Попетляв по поселку, подъехали к подвалу панельной двухэтажки. Оттуда, из подземелья, мигала-сверкала сварка и шибало в нос жареным металлом – окалиной. Мужичок уволок свою суму и не показывался изрядно. Виталя вышел  из машины, снова потянулся-размялся и хотел уже идти за ним. Но тут из подвала вышел молодой, лет тридцати, богатырь  в грязно-синей  флотской  робе, прожженной местами сваркой, и с ним наш мужичок.
        –  Покажь, –  приказал вместо « здрасьте », кивнув неведомо кому, суровый докер «Звезды», бывший, надо полагать, докер, ставший частным предпринимателем, возрождающим  на  Руси класс ремесленников.
         Виталя распахнул багажник. Богатырь кинул глаз на  «железяки», пощупал одну, как курицу, и столь же сурово обронил:
          – Берем.
          В четыре руки унесли они четыре наших змеевика-тена, и в подвале снова замигала сварка. Понаблюдав минут  десять за этим  « северным сияньем », мы с Виталей спустились в подвал.  Мужичок  спрятался за широкую спину  ремесленника, видать, старшого в мастерской, который деловито продолжал себе гнуть лист стали на верста-
ке. В дальнем углу возился сварщик.
        –  Ребята, –  воззвал Виталя этак вверх, под своды, –  нам ехать надо.  Давайте, значь, расплатимся...
        Богатырь постукал еще раз несколько деревянным молотком-киянкой по стали и замер, вроде как к эху прислушиваясь. А эхо то у нас с Виталей в башках сигало. И неуют в душе поднимался опарой.            
        – Объясняйся, Шурик, –  приказал мужичку богатырь-ремесленник.
        –  Это... мужики... не обижайтесь, – замямлил Шурик, – спасибо, значь, что довезли... Я это... потратил, значь, все деньги в Артеме, ага. И вот...               
Он выглянул из-за спины старшого и развел по-чарличаплински руками.  Я заморгал, глянул на Виталю. Нет, его лицо оставалось невозмутимо. Он ведь и сам был, что называется, мордоворот.                               
        –  Все ясно-понятно, ребята! –  На повышенной громкости, отрубно пробасил он.--  Тогда верните, значь, нам наше добро. Раз у вас бабок  нема.
        –  Та нет, мужики, вы не беспокойтесь, –  забегал глазами Шурик, – деньги будут. Мы это... вот сделаем, –  он снова быстрым чаплинским жестом обвел рукой вокруг, – пару титанов, продадим, ага, и отдадим.  Вам, значь.  Вы это, езжайте, не беспокойтесь, а  на обратном, значь, пути заедете.—Тут, надо сказать, сокрытый вопрос прозвучал в его голосе:  заедете? –  И заберете...               
        –  Ты шо мне,  паря, фекалий в трубу гонишь? – Спокойно осведомился Виталя, как мог бы спросить, допустим, механик у моториста, перепутавшего невзначай вентиль. –  Отдавай назад тены.
        Он протянул свою далеко еще не старческую пролетарскую лапу в сторону Шурика, но тот  нырнул за спину богатыря.
        –  Хорош, – обронил богатырь, прикрыв глаза густыми, как камбальи хвосты, ресницами и медленно разворачиваясь к нам фасадом. –  Договорились же. Заедете.
        С болтливой наглостью сражаться легче. А тут ведь вот как  –  одно слово, а за ним жирная точка. Как  забитый гвоздь.
         –  З-заедем, ага, с друзьями тожеть, – проворчал по-медвежьи красногубый Виталя и пошел на свет, к двери.
          Несмотря на апрельское ненастье, на улице мне показалось очень светло и просторно.  Мы покидали Большой Камень, уныло перебрасываясь замечаниями на тему: вор у вора  дубинку украл. Позже я прочту у Даля редкую пословицу, ушедшую из языка, видно, вместе с ремесленничеством. Ну а теперь ей самое время возрождаться. Вот она: у кого воровство, у того и ремесло.

3. «Надежда».

           На выезде из поселка мы увидели кучку пацанов мал-мала меньше, от  шести-семи
где-то до пятнадцати годков, устроившихся в брошенном сарае и увлеченно набивающих «косячки».
          –  Стопори! – Рявкнул Виталя, и Вовка резко затормозил.
           Пятнадцатилетних было двое. Один курил, второй обучал малолеток, как надо готовить « дурь ». Мы подошли с Виталей. Немой сцене до гоголевской было далеко –  никакой такой растерянности, а просто выжидание: ну-ну, мол, дядя, что новенького скажешь?  Да, в самом деле, что  н о в е н ь к о г о  могли мы сказать даже самым старшим в этой компашке, ровесникам  perestroik`и, что?  Сказать: нехорошо, вредно, смертельно?  А разве хорошо, безвредно и  несмертельно само «градообразующее предприятие» в Большом Камне, и раньше-то отравлявшее воду в безбрежном Уссурийском заливе, а нынче породившее безработицу и нищету, разваленное и разворованное? Ау !..
      В Приморском крае принято винить  «главного» в этом деле  Чубайса, с руки его «личного» врага, нашего губернатора, не поделившего с ним то ли деньги, то ли власть, то ли просто бабу. Паны дерутся... а без света боле других краев наш кукует. А в нищете да в темноте, в рабской зависимости от «хозяев», от копейки довольно быстро сгущается атмосфера общего озверения. Дети тоже превращаются в зверенышей, но – sic! – позже взрослых.
О, если б взрослые, глядя на них, умели вовремя останавливаться !  Как правило, этого не происходит.  Дети спасаются как могут, бегут от них куда глаза глядят – в дальние бега на товарняках, пароходах, просто на улицу. Еще проще – в сарай, в подвал, головой в полиэтиленовый мешок с тюбиком ядовитого клея, ацетона, бензина...
        –  Шо ж ты, подлец, делаешь?! – Набросился Виталя на пятнадцатилетнего «учителя».
        Тот, естественно, молчит, смотрит  невинными глазами на шального деда, шалеющего пуще прежнего от его взгляда.
        –  Шо ты делаешь, я тебя спрашиваю... твою мать!
         Взгляд мгновенно, словно живой хамелеон, становится виноватым. Пацан, как в замедленной съемке, поднимается с пиленого бута-ракушечника, сливочно-желтого, ноздреватого, теплого даже на вид, нагретого пацанячьей задницей. Он готов подставить ее под флотский ремень, опоясавший деда. Наверно, у его родного деда такой же, привычное дело. Но вместо ремня Виталя хватает парнишку за ухо. Его багровой клешней можно без клещей гвозди дергать. Малыши бесстрашно, с любопытством взирают на экзекуцию. Мне жаль паренька, и я пытаюсь разжать Виталину клешню. Кореш казнимого, выбросив дымящий «косяк», силится оттащить приятеля за руку.
        –  Погоди, не тяни, –  увещеваю я его, – ты ж его без уха оставишь. Виталя, отпусти. Разве этим поможешь?
         –  А чем?! –  Неожиданно набрасывается на меня Виталя. –  Чем поможешь?!
          Я  не  подозревал столько страсти у красногубого, добродушного, как считал, «шалуна».
           –  Пошли, там расскажу.
            Виталя выхватывает у растерянных малышей  фольгу с «дурью» и открытую пачку «Примы», бросает  под ноги и растирает ботинком в прах, пыхтя при этом паровым утюгом.
            –  Марш по домам! --  Командует  басом.
             Малышей сдувает с мест.  « Учителя »  вразвальцу следуют за  ними.
            –  Чё, Аника-воин, победил? – Вовка  подходит, виновато как-то улыбаясь.
            –  Уй, какие  вы умные, енть, спасу нет! – Продолжает злиться Виталя и  резко вдруг садится на желтый камень, на котором сидел «учитель».
              Тены виноваты, думаю я, вот не замыль ремесленники у нас эти чертовы тены, Виталя б и останавливаться у сарая не стал. Пальцем лишь погрозил бы на ходу – и все. Точно. Макаренки мы хреновы, мордовороты-уховерты, сколько нас на головы  несчастных  пацанов, бегущих от таких  «воспитателей» в сараи и подвалы?
              Я огляделся.  Стены сарая сложены из бута, капитально сделано. Крышу вот только рубероидную  наполовину то ли ветром снесло, то ли сам хозяин ободрал на другие нужды. Года два назад газета «Аргументы и факты» фотоконкурс объявила на  «лучшую дачу России». Первое место получила скромная трехсполовинойэтажная дачка нашего вице-губернатора - финансиста, главного бухгалтера Приморского края, как его назвали в газете, Садомского.  Фамилия!  Всего одна буква в ней не та. Сам, небось, и переправил. Ну так вот, пока наши президенты, губернаторы, мэры и их бесчисленные «вице»  городить будут себе города под названием Содом ли, Гоморра, а эти вот сараи и подвалы (хрен с вами, господа, и с вашими дворцами) не сделают молодежными клубами, детскими мастерскими, художественными, музыкальными, спортивными школами, до той поры и будем мы звереть, окрысиваясь друг на друга и на детей своих, заслуживая именно того, что заслужили жители библейских тех городов.
Из книги «Бытие», которой начинается Библия:  «И пролил Господь на Содом и Гоморру  дождем серу и огонь от Господа с неба, И ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и произрастения земли».
И попылили мы на своей «тойоте» дальше молча из Содома в... пардон, из Владивостока в Находку.
             Перед самой уже Находкой молочно-кисельным туманом встретил нас Американский перевал. Похоже, целое кучевое облако зацепилось за гору и село на седловину. «Надежда», некогда белая, словно невеста, красавица, символ океанского нашего Приморского края, доживала на перевале последние дни. Мачты со всем такелажем – реями, вантами – были уже срублены, борта ободраны так, точно все уссурийские тигры в одночасье пришли поточить о них когти. Года два назад ездил я вот так же в Находку и налюбоваться не мог на это белое чудо, плывущее по небу, по зеленым сопкам, а на обратном пути (возвращались поздно вечером) горящее всеми огнями – палубными, иллюминаторными – и поющее, ресторан «Надежда» еще работал.
            Мы «пришвартовались» у самого борта.  Но из машины никто из нас выходить не стал.
            – Шо они с ей сделали, енть! А, Вовка? –  Опустив стекло, замогильным тоном изрек, наконец, после томящего молчания Виталя.
            Мало-помалу шалуны разговорились, и я узнал детали истории зверобойной шхуны, взлетевшей по человечьей воле на эту вершину более четверти века назад.
             ЗРС, зверобойно-рыболовное судно «Кооператор», на котором Вовка, Владимир Антонович работал радистом, а Виталя, Виталий Александрович – механиком, в конце шестидесятых потерпело крушение, село «на кирпичи», на камни подводные (для романтиков – на рифы). В то время оно уже не тюленей и не рыбу промышляло, а развозило по побережью снабжение.  Подогнали к нему плавкран, сняли груз: водку-пряники-конфеты, а потом отвели к берегу,  разрезали на шесть частей и так, по частям, перевезли на перевал. Назвали «Ассолью» сначала, потом  кому-то из чиновников (чем ему насолила Ассоль?) засвербело переименовать ее в «Надежду». «Кооператор» поменял
пол, стал женского рода. Для всех – даже для бывших членов экипажа.
            

                4.  В былых морях.

– А помнишь, Вовк, когда  о н а  еще на зверя ходила, – Виталя от морских воспоминаний оживает на глазах, – как мы на боте заблудились, енть, помнишь, у Сахалина?
            – Чё ж не помнить! – По-лошажьи, как всегда, дергает головой бывший радист. В заливе Терпения это было. Весной...
            – В апреле, точняк как щас. Она, – кивок на «Надежду», – у кромки льда стоить,ну, значь, как обычно, как все зверобои работають, – это для меня поясняет Виталя. – Наш бот штормом унесло от кромки. А еще туман, енть, упал, и мы ее потеряли в тумане. Ага, и заблудились, значь...
             Да, туманы там знатные, я и сам попил их немало в Охотоморье в те самые времена. Ветруган баллов десять вздыбит волну, взбеленит, и она, тряся гривой, несется с гиком. Но вот помаленьку слабеет ветер. Но – только ветер. А волны, шторм будут бить тебя еще, может, сутки, если не больше. И в это-то паскудное время наползает густейший туман. И если ты не на борту плавбазы или плавзавода, которым до балды эта мертвая зыбь, если ты, пользуясь перекуром на промысле, надумал, допустим, сбегать на мотоботе на флагманскую плавбазу, порешать там с начальством вопросы, которые «не для эфира», вот тогда ты и узнаешь, что такое пластмассовый утенок в лапах Нептуна. Между базами полмили всего, ты взял курс по компасу. Но волна – поперек твоего курса, и ты вынужден идти галсами, то есть попеременно – то вразрез волне, то кормой к ней. Бот же коротышка. А волна «выше сельсовета», как говорится, вот и кувыркает тебя.  Да в таком туманище ты видишь только две стены воды, между которыми  то и дело оказывается твой мотобот. Невольно почувствуешь себя замурованным заживо.
          Виталя рассказывает, как они заблудились, «значь», в огромном заливе Терпения, и я то сижу вроде с ними в боте, то вижу его со стороны, этот деревянный, обитый железом зверобойный бот с тарахтящим на корме мотором, ползущий в таком же вот молочном тумане, в провале меж двух гигантских валов мертвой зыби. И длится это не час и не два, а целый тот туманный день, почти полсуток.
         Голодные, до нитки мокрые, дружно стучащие зубами, звербои наконец видят  надвигающийся на них из тумана темный массив. Берег!  Выбрасываются на песчаную отмель. Берег пологий. Сквозь туман проглядывает лесистый сопочный склон. Все трое – матрос, моторист и старшина – перво-наперво втаскивают бот повыше, подальше от прибоя и соображают костер. Благо, сушняка неподалеку прорва:  лес ощетинился к морю сухостоем. Костер знатный получился. Блаженное тепло пышет в лица, густо парят, как горят, брезентовые плащи, ватники, роба. А в ушах долго еще стрекочет мотор и плещется штормовое море. Это как фон, на котором звучат мелодичные клавиши мирного пляжного прибоя.
        Из ящика с НЗ вытащили жестянку с галетами, три банки тушенки.  Закатили банки в золу, в жар. И ждали, ворочая их щепкой, исходя слюной.  Неожиданно –  бах! бах! бах! – одна за другой взорвались все три. И несусветная вонь ударила в нос. Поматерили
старпома, не сменившего просроченный (и, видать, давно) НЗ.  Набрали чайник воды из ручья, заварили чай, похлебали с бессмертными каменными галетами. И стали мараковать, что делать дальше.
         К ночи туман истаял, проглянули звезды. Умостились кое-как на ночлег у костра. Просыпались от холода, подбрасывали сучьев, засыпали снова. Утром огляделись – место дикое,пустынное. У всех троих страшно болели ноги, икры. В тиски будто зажатые.
Ходить невозможно. В чем дело? Распухли? С чего бы?..  Господи, оказалось все так просто:  мокрые яловые сапоги у огня ссохлись и сжали икры намертво. Пришлось
обрезанием заняться. Из сапог сделали опорки, почти тапочки. Зато ходить можно.
         По берегу и по лесу находились вдосталь, полдня бродили. Нашли брошенное зимовье, а в нем штук пять нерпичьих шкур и ведро черемши соленой. Не  еда, конечно, ну хоть так. Пожевали с галетами, чаем опять налились – жить вроде можно. Когда стемнело, пальнули в сторону моря красную ракету. Авось, со шхуны заметят. Хотя унесло-то их порядком. Да шли потом до берега Бог знает сколько...               
          Вторая ночь показалась холодней и неуютней первой. Костер один раз вообще проспали, погас.  Животы подвело, кишки дружно марш играли. Выпустили еще одну ракету.  Безнадюга.  Утром решили идти берегом на юг.
          Отмотали километров пятнадцать и наткнулись  наконец-то на стойбище нивхов. Они промышляли все подряд --  зверя морского и таежного, рыбу, корешки.  Состоялся мирный товарообмен: за три пачки «беломора» аборигены дали изрядный кус мяса – ляжку медведя.
         Вернулись к боту. Уже смеркалось.  Сил хватило только разжечь костер. Заснули мертвецки и, конечно, опять проспали огонь. Чуть не примерзли к земле. Все утро чихали и кашляли, как чахоточные. Сварили медвежатину, вроде оклемались. Мясо порешили расходовать экономно. Что еще их ждет впереди – Богу одному ведомо. Карабин-то у зверобоев, ясное дело, есть, но будет ли охота удачной? Сколько по лесу бродили, заячьи следы только и видели на снегу. Да и вообще что за охота в тапочках по заснеженной тайге? Наст-то апрельский уже никудышный. Короче – сиди и не рыпайся, так решили.
Должны же их, в конце-то концов, искать!..
         Четвертая ночь пришла, стылая и уже опять голодная. Но главное – на грани срыва,
отчаяния.  Залив Терпения (вот уж где натерпелись-то) бескрайний, на пол-Сахалина почти, поди найди их крошечный мотоботик. Под утро нервы сдали, и две последние ракеты улетели в черное, чуть подсиненное небо. В ответ – ни звука, ни искорки с моря.            
         Поутру разделились: двое с единственной пачкой папирос (больше не было) снова пошли к нивхам, а старшина остался возле бота. Вдруг «Кооператор» покажется, так он хоть костер расшевелит. День занялся хмурый, а скоро и снег пошел. Хлопья летели, кружили, камуфлируя все вокруг, и бот в том числе. Старшина нарубил побольше сухостоя и запалил мощный костерище. К обеду снег перестал, и на горизонте нарисовалось судно. Это был «Кооператор», будущая «Ассоль» и «Надежда».  Вахтенный штурман разглядел в бинокль алые языки костра на заснеженном берегу и спустил на воду мотобот.  Так закончилась на пятые сутки их робинзонада в заливе с незабвенным названием  –  залив Терпения.


              5. Морская «травля».   
         Это очень тоскливое зрелище  –  умирающий пароход. Твой пароход. На котором ты жил, работал, ходил по морям. Твой морской дом. Но вот его покурочили, раздербанили, ободрали, что липку, и бросили гнить в затоне. Боже, как жалко! Он ведь живой... Был...  А тут-то, тут вообще случай особый.  Твой родной пароход обрел бессмертие, взлетел на такую высоту, какая не снилась  ни одному кораблю в мире, вознесся над морем, над сопками, над тайгой, надо всем Приморьем... И вот на тебе, это чудо, этот символ края сначала продали кабатчику, который не сумел, говорят, выстоять против рэкета, затем позволили еще более страшному зверю шашелю источить корпус. И что? Все? Можно умывать руки? Господи, да как же так можно-то?  Рукотворное чудо, редчайшее в мире! Неужели в стране, где родился Левша, подковавший «аглицкую» блоху золотыми гвоздями, не нашлось умельца, который пропитал бы тот корпус жидким стеклом, к примеру, или резольной смолой?  Мэр Находки, губернатор края, ау! Кто спасет «Надежду»? Последнюю, может быть...
           Потолковали мы так маленько, в утешение ли, в расстройство, да и попылили дальше.
            Есть оптимисты ну просто из когорты греческих богов – неубиенные. Таким хоть пять, хоть десять суток отмучаться на голом, продутом и промерзлом берегу, они не утратят веры в чудесное спасение и будут юморить по любому поводу – взрывчатой тушенки, соленой черемши на обед, вырезанных из сапог тапочек.
            Только отъехали от умирающей «Надежды», Виталя вдруг всхохотнул басом. Мне показалось – закашлялся.  А он, оказывается, вспомнил, как два матроса, оба Генки, тезки, капроновый швартов с «Кооператора» уперли.  Один обмотался под плащ и выпустил трос через рукав, второй через свой рукав принял и тоже под плащом обмотался.  Идут через проходную порта, взявшись за руки, и поют «Мы с Тамарой ходим парой».  Вахтер им:  «Вы чего, голубые, что ль?»  Они:  «Зеленые. Крокодилы Гены. Тезки, значит».  И про вахтера, но не вслух:  а ты – Чебурашка ушастый.
           Шалуны мои, я понял, очень разные люди.  Вовка, наверняка знающий всяких историй не меньше кореша, много дольше переживал встречу с родным судном, распятым на Голгофе.
      – Да-а, ребята, – вздыхает он глубоко и печально, – сколь езжу мимо, а ни разу не остановился ни у «Ассоли», ни у «Надежды».  И ни единой рюмки не принял на ее борту.
      – Зато ж когда «борт» плавал, енть, сколько выпито было, уй! – Виталя, артист еще тот, за голову схватился обеими лапами. – Ты помнишь, как чифову пианину обмывали?
      – Да че мы только не обмывали, все разве упомнишь? –  Дорога  спиралью под уклон      пошла, Володя все внимание теперь отдавал ей, «раллийной».
         Это он еще на выезде из Владивостока поведал нам, как однажды возил по краю  залетного американца и тот все восторгался:  «Ах, какие хорошие у вас  раллийные дороги! Это ж сколько денег надо потратить, чтоб сделать такие?!»  Ну да, они ж там у себя в Америке привыкли, что автомобильная дорога – это гладкий стол, бетонка. Ну и для спорта, для удовольствия, значит, необходимо хорошо потрудиться – подолбить ее отбойными молотками.
         Виталя тем временем излагал очередную историю из жизни «Кооператора».
          – Это ж тогда, в шестидесятых, помните, какие, енть, очереди были – на машины, значь, на телефон. Даже на холодильники годами стояли в очереди! И на пианину тоже... Ага, ну и вот, значь, возвращаемся с промысла в порт приписки, и старпома приглашають, значь, в профком:  ваша очередь, говорять, подошла на пианину. А у него шары, енть, на лоб:  куда ж мне ее, в каюту, шо ль, тащить, так не влезеть же!  У мужика ни кола ни двора, а ему – пианину получи!  Ну, сам виноватый – по пьянке записался в ту очередь, не ждал, значь, шо так быстро подойдеть...
          Скатились мы с перевала, доехали до самого синего моря, до залива Америка, вправо пошла Находка, а мы свернули налево, к Восточному порту, к «австралийской» Хмыловке.  Километров тридцать вдоль берега залива были уже не в тягость: распахнувшийся морской простор,  близость  большой воды всегда действуют живительно.  Больше ста лет залив называли Америкой. Потому что открыл его наш, наш, российский пароходо-корвет «Америка» под командованием лейтенанта Болтина.  Но вот в семидесятых брежневских годах кому-то из партийных бонз загорелось явить патриотические чувства, дабы угодить генсеку, главнокомандующему  холодной войны с Америкой, сбиравшемуся как раз обозреть окрестности империи.  И залив мигом переименовали из Америки в Находку.
          Народ же, как водится, больше признает старое.  «Чем старе, тем сильней»,-- сказал Пушкин. И все зовут залив по-старому Америкой.


                6.  Брат и Сестра.

           А вот и новое открылось нашим взорам -- две сопки,  стоявшие  на страже у входа в Золотую Долину, две островерхие боярские шапки, зеленые, чудесно смотревшиеся –одна на фоне моря синего, по имени Сестра, другая на фоне неба лазурного, по имени Брат.  Увы, все в прошлом – стоявшие и смотревшиеся.  И действительно сторожившие вход в долину с чудесным микроклиматом, в котором и персики вызревали.  Но как там в годы «великого перелома» (против которого «нет приема»)  писал поэт:
                Партией стройки в небо взмечем!
          Ну и ломали, и взметали целых семь десятилетий.  И реки поворачивали вспять, и сокрушали горы, и всенародно возводили ГЭСы, затопляя хлебные долины, богатые села и могилы предков.  Вот и эту гору сокрушили, срыли вполовину красавца Брата, в щебень обратив.  Говорят, даже и щебень тот не пошел впрок, а Брат-то, оказывается, прикрывал каменной грудью всю огромную, в тысячи гектаров, Золотую Долину.  И климат в ней теперь меняться стал не в лучшую, увы, сторону. А долину ведь Золотой недаром нарекли.  Австралийский фермер, прежде чем поселиться здесь, пол-России объездил и землю, как гласит новорожденная легенда, на вкус пробовал.  И вот выбрал именно эту.
          Пылим на «тойоте» уже по финишной прямой – по грунтовке, под прямым углом ушедшей от трассы  Находка-порт Восточный.  И шалуны прикидывают уже, как будут по списку торговать сейчас своими «железяками».  За исключением четвертого только пункта в списке, угодившего в дороге под Бо-о-льшой такой Камень.  Впрочем, разногласия у них пошли, начиная прямо с первого пункта.
          --  Виталя, слышь, ты токо эти, как их, «Башкирии» ему не предлагай. Вычеркни их, слышь.
          -- Эт почему?!-- Громко возмущается глухарь, которого сразу «достает» Вовкино «слышь». -- Шо такое, машинки ж, енть, почти новые!
          --  Не, Виталя, не надо, вычеркни. У него, наверно, компьютер есть.
          -- Ну и хрен с им, с его компьютором!-- Басит Виталя.—Ты ж слыхал, у его пять этих, уровней в дому.  На одном стоить, значь, компьютор, а на дургом спокойно ставь себе «Башкирию».   Я правильно говорю?-- Поворачивает он седую гривастую голову ко мне.
          -- Да нет, пожалуй, Владимир прав,-- я с трудом сохраняю третейскую серьезность.
          Дошли до шестого пункта, и опять «в товарищах согласья нет»:
          -- Полторы «штуки» за швейную машинку мало, енть, а, Вовка?
          -- А сколь ты хотел? Она ж древняя, как эта, как египетская  пирамида.
          -- Правильно, древняя. Значь, ретро, енть! Значь, еще дороже стоить. Яп-понская мать, ты шо, Вовка, хочешь все задарма ему отдать, за бензин на обратную дорогу, да?
           А ведь дальше по списку пошли самые дорогие «железяки» – двигатели, станок, компрессор.  И Вовка, завороженный колдобинами и лужами грунтовки, больше не возражал.
           Вот она, наконец, долгожданная Хмыловка.  Обыкновенное приморское село – с большущей лужей на въезде, с загрузлым в ней автомобильным прицепом, с расквашенными по весне колеястыми дорогами, с пяти-шестистенными бревенчатыми, засыпными, выложенными из камня, редко кирпичными избами.  Вот и длинный забор из железных листов  полметра примерно на метр, а за ним то самое чудо из гладкого темно-красного кирпича, родионовский дом «в пять уровней».
          Яркое полуденное солнце весны сверкает в широких окнах, плавится в ослепитель- ных лужах и подзаборных ручьях, вытекающих из-под серых ледяных проплешин, быв- ших недавно пушистыми сугробами. Большекаменская непогодь ушла далеко за корму. А прямо по курсу – солнечная Австралия, обетованная, хоть и хмыловская, земля.
          Выйдя из машины и перемахнув через  две-три лужи, я открыл ажурную трубчатую калитку, запертую всего лишь на клямку, и вошел во двор.  Где-то за домом басовито загавкал большой, видно, и лохматый страж. На террасе верхнего этажа открылась дверь и показалась стройная и в то же время крепкая фигурка Раи, хозяйки дома. Хотел сказать «дворца», но нет, Родионовы – фермеры, по-русски крестьяне, дворцы им без надобнос-
ти. Так что пусть в нем и «пять уровней», а все равно это просто дом, просторный и очень удобный во всех смыслах.
         Мы не виделись больше года, и Рая подарила мне добрую, приветливую улыбку.
         -- Заходи,-- показала рукой, откуда обойти дом, и добавила после моего жеста в сторону машины (я не один, мол):  -- А Васи дома нет.
         -- Далёко поехал?
         -- Да нет, в порт.  Скоро приедет. Зови гостей,  заходите в дом.
         Я призывно махнул рукой шалунам, но они застеснялись, уперлись:
         -- Тут подождем!
         И я присоединился к ним. Дальше предоставляю слово Витале, старшине, так сказать, нашего бота—«тойоты».  Солнышко быстро нагревало землю, она прямо на наших глазах начинала славно так парить.  Нагрело и машину.  Нас разморило...
         Василий Родионов, российско-австралийский фермер-князь, бесшумно подкатил на «роллс-ройсе», качнувшемся на своих заморских амортизаторах, точняк как та карета или каравелла.  «Тойота»  рядом с ним – шо дворняжка против сенбернара.  Да и сам Родионов-то, вот он вышел, значь, из машины, здоровенный бугай в синей косоворотке и армяке рыжего верблюжьего сукна, слава Богу, не граф, не князь, не во фраке, енть. На голове, правда, завивка, да еще и напомажена чем-то.  Наверно, бриолин. И сапоги, значь, им же смазаны. Ну да, удобно ж так по лужам-то шлепать... австралийским.
         Позвал в дом: айда, мол, мужики, по рюмахе за знакомство, значь.  Вошли, сели – ага, там, на пятом «уровне», вмазали по рюмке, енть, по второй.  Ну и торги пошли.  А личностью фермер – точняк эти вот, как их, енть, олигархи, Потанин с Вяхиревым. А когда торговаться зачали, стал смахивать и на Березовского. Но мы тож не продешеви-
ли, по хорошей цене сдали ему все по списку.  Ну, кроме, значь, тех несчастных тенов и еще двух «Башкирий».  А одну ж-таки взял! --  Это в пику Вовке...
        Мы проспали что-то около часа и теперь, раскрыв рты, слушали Виталин сон.  Мне более всего понравился портрет «не графа-не князя»:  богатырь-бугай в армяке и, конечно же, конечно, вылитый герой новорусских былин – олигарх.
         Но вот наконец-то прибыл натуральный Василий.  Приехал на скромном, зауряд-
ном для Приморья японском джипе.  И поразил богатыря Виталю невысоким ростом и застиранным добела джинсовым костюмом.  А потом все было в точности как во сне.  Именно на пятом этаже-уровне, однако невысоко, всего полтора этажа над землей мы и сели за стол, удивительно споро накрытый Раей.
          -- Вы знаете, у нас пост, до Пасхи всего неделя осталась,-- извинительно, но твердо проговорила она, выставляя на стол чудесные блюда:  вареные грибы, картошку с лучком, румяный пирог с капустой, мороженую бруснику с медом.
         Виталя выставил прихваченную еще во Владивостоке бутылку «Столичной», проворчав вполголоса:
          -- Пост – не мост, можно, говорят, и объехать.
          Василий молча, вслух с гостем не соглашаясь, поставил однако на стол свою «Старорусскую».  Прямо по сценарию сна мы дружно «вмазали, енть, по одной». Потом и по второй.  Зато дальше все пошло поперек сценария.
         Родионов очень внимательно (мало из нас кто так умеет) выслушал обоих шалунов.  Даже Вовка-молчун, поразив меня, живо расписал достоинства генератора и компрессора и загнул в придачу про «фьючерсную сделку», которую он, дескать, готов заключить на поставку еще двух дизель-генераторов с еще более высокими ТТД.
         Мне уже привиделась было обратная дорога с ликующими шалунами, оглушающими меня болтовней на тему «фьючерсного»  своего (о, и моего, конечно, тоже) миллионерства.  Об этом они заикались, еще когда уговаривали меня на эту поездку.
          Родионов между тем заинтересовался житьем-бытьем рыбаков.  Ну и попал в самое, «значь», больное место.  Виталя крякнул сокрушенно, попросил «плеснуть» по рюмке еще и начал, «енть», живописать флотскую разруху и мытарства целых династий потомственных мореходов.
         Все это было мне, увы, хорошо знакомо, и я, оглядывая залу с дубовыми столами, большой иконой Богородицы с горящей лампадкой в красном углу, украшенном цветными рушниками, мысленно улетел в Австралию, где десять лет назад провожал нашего знаменитого земляка-путешественника Федора Конюхова в кругосветку на первой его  яхте «Караана».  Семья Федора жила тогда совсем рядом с Хмыловкой, в поселке Врангель, и они дружили семьями.  «Вася – мужественный человек.  И большой оптимист,-- рассказывал мне Федор.—Ему глянулась политика Горбачева.  Я, говорит, приехал в Россию, чтобы помочь ему поднять продовольственную программу. Вот такие масштабы-намерения!  И ведь есть основания для них!  Мы сделали расчеты, и получи-   лось, что Вася один мог бы прокормить весь наш поселок, ну и можно было бы в поселке больше ничего не делать, выходит, а только ждать, когда Вася накормит».
          Я не однажды потом бывал у Родионовых и убеждался в том, что австралийский фермер, в котором зов русской крови пересилил столь многое, что и там, и тут, говоря о нем, люди не уставали крутить пальцем у виска, действительно ведь мог бы помочь и Горбачеву, и всем нам.  Если б не одна «малость» – собес в мозгах и в крови россиян.  Плюс «малость»  вторая – ржавая громада бюрократической машины, тысячерукой, о нет, миллионнорукой, играючи швырявшей Василия из кабинета в кабинет.  И конечно же, она шутя одолела донкихота, наша ржавая  и гугняво ржавшая над ним машина.  И за десять лет весьма результативного скрежета  успешно скукожила его  масштабы-наме- рения до границ Хмыловки.
          Впрочем, нет.  Виталя ответно заинтересовался бизнесом, «значь», Родионовых.   И Василий  с улыбкой сорокатонной Царь-пушки (позвольте ей разок улыбнуться), вынуж-  денной стрелять по воробьям, поведал об открытых им «на заре перестройки» кооперати-  вах во Владивостоке и Находке, о построенном под Сучаном известковом заводике, о ста гектарах многострадальной земли, то ли купленной, то ли данной ему в аренду после многолетних хождений по мукам.
           Рая слушала мужа внимательно, точно слышала это в первый раз, и смотрела на него так преданно, как дай Бог молодоженам.  А ведь они года два уж как отпразднова-  ли серебряную свадьбу и окрестили двоих внуков.
            Золотодолинское солнце, окончательно победив тучи, прорвавшиеся с моря над сокрушенной главой Брата, нагрело воздух и окна, открытые на юг.  Василий снял куртку. Короткие рукава клетчатой рубахи обнажили мощные бицепсы. И я вспомнил, как в прошлый мой заезд он говорил,что намерен, потренировавшись с полгода, вызвать чемпиона  мира по боксу Майка Тайсона на поединок.  На полном серьезе это было сказано или нет, судить не берусь, но твердо знаю, что этот коренастый малый (90 кг чис- тых мышц при среднем росте) обладает уникальной способностью Давида одолевать Голиафов, если конечно за ними не стоит ржавое тысячерукое чудище, то самое, которое  «обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй».
       



      
                7.  Трудно понять этих Родионовых...               
         
         Родионов похвалил моих шалунов (Виталя, отодвинув тарелку, разглаживал как раз на столе свой список) за то, что привезли именно список, а не сами «железяки».  И влюб-   ленная Рая, понимающая мужа без слов, неожиданно (для нас) пришла ему на помощь:
        -- Вы знаете, мы все вот это,-- она указала пальцем на Виталину бумажку,-- покупаем только в магазине.
        --  Да шо ж там есть, в том магазине?-- Вздернул косматые брови Виталя.
        --  Да, вы правы, конечно, что-то пришлось выписывать из Японии, что-то из Австралии.  Но много, да, много уже,-- она чуть кивнула с той убедительной своей твердостью, с какой напомнила нам давеча про пост,-- появилось и в наших магазинах.
        Наших!  Как славно это прозвучало в устах вчерашней австралийки.  Даже у московского радиодиктора, вот уж года три повторяющего ежедневно «Россия – это мы!»,  так не получается.
        Нам, живущим в несчастной стране в несчастливое время перемен-переломов, очень, да, в самом деле очень трудно понять этих Родионовых...
       Мои шалуны аж до Американского перевала не проронили ни словечка.  Я  порывал- ся разговорить их, но – глухо.  В кабине (в салоне по-новомодному) явственно ощуща-    лись витающие чуть не зримо, напряженные, точно сжатые пружины, мысли неудачни-  ков-бизнесменов.  Однако чувствовалась некоторая странность и в этом: с одной стороны будто накатывали на меня волны темные, с другой – просвеченные солнцем.  А впрочем, что ж тут странного?  Стоишь, бывало, на палубе на закате или на рассвете, смотришь, а волны с левого борта толкутся мрачные, теневые, как  наша экономика, а с правого – чистый аквамарин, загляденье.  Просто игра солнца, закатного или рассветно-  го, всегда немного загадочного, готового подарить тебе то фантастический НЛО, выкро- енный из облака, то легендарный зеленый луч.
          Дорога круто пошла в гору, и наконец нам навстречу выплыла сверху, точно с гребня девятого вала, несчастная «Надежда».
         
 
                8.  Сорока  с  вороной.

         Не знаю, как себя чувствуют, проезжая мимо нее, «отцы» города и края, а мне до судорог в мышцах закортило вернуть ей мачты.  Выскочить из машины, засучить рукава и, звонким плотницким топором завалив пару мачтовых сосен, воткнуть их, как спички, в палубу бедной «Надежды» и развернуть паруса на реях.  И пусть они реют над Амери- канским перевалом, над городом Находкой, над нашим Приморьем...
         Володя снова, как и на пути сюда, остановил машину на пятаке, под бортом трижды крещенного и все же несчастливого корабля, приговоренного «отцами» к смерти. Виталя косо взглянул на друга: на кой, мол, хрен опять душу бередишь?  И помолчав с минуту, неожиданно выдал со вздохом  итог нелегких своих, сорокакилометровых (от самой Хмыловки) раздумий:
         -- А шо, Вовка, есть нам щас прямо, енть, в Уссурийск махнуть, а?  Там эта, китай-  ская мафия на рынке банкуеть.  Им все надо, они все подряд беруть. Вот им, значь, и выкатить все по списку...
         Китай велик, почти полтора миллиарда ртов, их чем-то кормить надо. Мне довелось  побывать и в Китае, я видел, как даже в лесополоске вдоль железной дороги разбиты грядки меж деревьев.  Свободной земли,где в достатке росли бы хлеба и мачтовые сосны,   у них нет.  Им многое приходится покупать за границей, даже наши березки, из которых они строгают палочки для еды.  А уж металл, руду и готовые «железяки»  -- только  подавай.
        -- Не, Виталя, не поедем в Уссурийск,-- убежденно и в то же время как-то раздумчиво
заговорил Володя.--  Я вот что думаю.  Знаешь, Родионов теперь мне спать спокойно не даст.  Вот он вроде ничего такого нам с тобой не сказал, а мне все равно, знаешь, брат, честное слово, стыдно стало, и все тут.  Будто услыхал я от него такие слова, брат: «Страну разворовали, распродаете последнее...»  И если напрячься, подумать хорошо, согласись, он прав.  Скажешь, нет?  Нас и детей наших, конечно, «кинули».  Что там говорить, государство – сволочь.  Но и мы с тобой хороши... стервятники...
          Виталя до последнего слова слушал друга, глядя прямо ему в лицо, правда, не в глаза, потому что Володя говорил в лобовое стекло, будто рулил и следил за дорогой.  Слово «стервятники» еще не успело прозвучать целиком, как Виталя распахнул дверцу и по-медвежьи полез из машины.
           Мы тоже вышли.  На воле было хорошо, пахло весной – талой водой, мокрыми ветками, бражной прошлогодней листвой. Солнце клонилось к закату, в лесу пронзитель- но стрекотала сорока, ругаясь, слышно, на ворону, изредка и сыто каркающую.  Ворона разжирела на легких харчах, она ж бизнесменка, из «новых русских», бизнесвумен.  Это она держала кабак в «Надежде», высосала из нее все соки, ей лень было даже клюнуть лишний раз шашеля, которому она позволила сожрать корпус корабля.  А теперь еще и к сороке  пристает, «наезжает» на ее гнездо, караулит момент, чтоб украсть и сожрать сорочьи яйца.  Трещи, трещи, белобока, защищайся, гони черную бандитку прочь...
          Шхуна «Кооператор»-«Ассоль»-«Надежда», храня, как говорят о старухах, следы былой красоты, являла до боли жалкое зрелище.  Нет, не тигры драли ее бока.  Люди бывают много хуже самого страшного зверя. И кто нарушил первую заповедь – сотворил кумира и молится на золотого тельца, как кабатчик Меннерс из «Алых парусов», тому нет дела даже до собственной души. Что для Меннерса очарованная Ассоль? Полоумная!  Что для нью-Меннерса «Ассоль»-«Надежда»? Бывшая дойная корова, которой пора на живодерню.
        -- Ты говоришь, китайцам сбагрить наши железяки,-- продолжал Володя.--Конечно,  можно и китайцам. Они поставят наш генератор в деревне, где еще света электрического не видели, и загорится у них лампочка Мао-Ильича.  А у нас лампочки, наоборот, гаснуть начали.
        Да, как только выборы в Приморье закончились, «отцы» и город и край обесточили,
обезводили, а зимой-весной и тепло отключали. За что голосовали, то и получите!  По тайному, изустному, разумеется, приказу губернатора и мэра «вся королевская рать», то есть тетки всех собесов и прочих канцелярий, организовали массовый подвоз-привод к избирательным урнам бабушек и дедушек, купленных грошовыми посулами, студентов, которым выдали пятикратную стипендию, и даже зэков, коим обещана была амнистия.
          -- Я вот даже думаю, брат,-- Володя, задрав голосу, смотрел на надстройку «Надежды»,-- раз мы протабанили свой «Кооператор»...
          -- Шо значь протабанили? -- Возбух Виталя.-- Шо от нас с тобой зависело?!
          -- Да она же лет десять тут простояла еще до «перестройки» .  И когда началась ком-
мер-ци-али-зация, разве не могли мы, как бывший ее экипаж, кооператив открыть в ней? Могли, брат.  А только не смикитили вовремя, дали это сделать другим, пустили козла в огород, я ж говорю, протабанили.  И теперь спасать ее,-- он кивнул, точно крепкий дед на больную внучку, с завидной уверенностью и решимостью,-- придется, брат, нам с тобой.
          -- Ага, а где ты денег, енть, возьмешь? -- Раздраженно парировал Виталя, не терпя-  щий пустопорожнего трепа. Хотя кого-кого, а Володю в болтливости не обвинить.
          -- А мы Бориса попросим,-- Володя с улыбкой повернулся ко мне.—Сколь нам тех денег-то нужно – на смолу да на жидкое стекло. Надо только в газету написать и по радио, по «Тихому океану» рассказать, что вот люди из бывшего экипажа этого судна берутся его восстановить, сохранить. И надо им немного помочь.
          -- Ха, это раньше так было!  Забудь, енть!  Раньше – да, какая-то газета объявить, значь, всенародную стройку, ага, и весь народ кидають туда, и всю технику, и кучу денег
туда.  А щас всем всё до балды!
           -- Не всем, брат, и не всё.  К счастью, не всё и не всем. Хотя бы вот нам троим --  не до балды.  Так?
           -- Да,-- я готовно кивнул, а Виталя то ли тоже кивнул, то ли просто опустил лохматую голову.
           -- Если мы всё по списку не китайцам отвезем, а сюда, вот уже будет полдела.  Ты вспомни, брат, как нас с тобой в «шмоньке»* учили на распиленных и раскрашенных цилиндрах двигателя, компрессора, насосах.  У нас, у радистов, даже лампы были в разрезе.
        
* ШМО – Школа мореходного обучения, ныне «мэрин колледж» и т.п.

         -- Так ты шо, енть, собираешься «шмоньку» тут открыть?
         -- А почему б и нет?  Ну, пускай не «шмоньку», а просто морской клуб.  Детский.  И тех пацанов из Большого Камня сюда взять да и привезти.  Хоть раз в неделю привозить, тут же недалеко.
         -- И кто тебе их возить будеть?-- Проворчал в землю Виталя.
         Володя, хозяйским глазом окидывая корпус, пошел в обход судна.  Мы двинулись за ним.  С другого борта «Надежда» выглядела еще хуже, ободранней.  В районе ватерлиниии зияла дыра, через которую вытаскивали, видно, после закрытия ресторана кабацкий инвентарь.
         


                9.  Технарские дела.

-- Это заделать легко,-- обронил Володя.--  А как ты думаешь, брат, чем лучше пропитывать корпус, бакелитовой смолой или жидким стеклом?
            -- Смолой,-- Виталя приосанился.-- Резольной смолой.
         Когда технари начинают взасос обсуждать детали технологии, это становится скучно.  И я углубился в лесок, на зов продолжавшей трещать сороки.  Наткнулся на свалку, исторгнутую кабаком,--  стекло и жесть жеваной тары из-под переваренного пузанами пича.  Родионов, неожиданно подумалось мне, вот что отдал бы китайцам.  Они ведь научились неплохо утилизировать даже битое стекло, где-то недавно об этом писали.  Между прочим, Василий десять лет назад свой самый первый кооператив открыл именно со свалки.  Находкинская База рыболовства возле посольного цеха напластовала за годы целую гору вонючих ПХВ, полихловиниловых мешков-вклады-  шей из стодвадцатилитровых бочек с селедкой.  Руки, как водится, не доходили вывезти это куда подальше.  И вдруг к начальству Базы приходит этот австралиец и предлагает... купить вонючую гору.  «Что? А? Да, с удовольствием! Почем? А хрен же его знает. Да сколько сами предложите».  И Родионов перевез гору к себе, перемыл мешки, расплавил и стал штамповать на специальной машинке, привезенной из Японии, пластиковые пакеты с картинками, спрос на которые в те годы скаканул взрывообразно.  Так и вырос вокруг Васиной машинки целый кооператив.  Он, правда, быстро хозяину надоел и был тут же продан сиявшему от счастья армянину.  А Родионов занялся стройкой и известко-  вым заводом...
          -- Сыны мои и твои, брат, работу тут себе найдут.  Учить будущих моряков станут,- услышал я, подойдя.
          -- Десятый раз, енть, пытаю тебя:  где ты денег найдешь на эту свою Школу юнг?
          -- Люди помогут.
          -- Хрена они помогуть!  Кто тебе поможеть?
          -- Да вот, думаю, как раз Родионов и не откажет.--  Володя обратился прямо ко мне, словно я и был Василием Родионовым.
          -- Этой идее не откажет,-- подтвердил я.--  Уверен, не откажет...
          Из палубы «Надежды» полезли, потянулись вверх мощные белые ростки мачт.  Всё как было --  фок и бизань.  И тут же стали они оперяться, обрастать вантами, реями, стеньгами, гафелями и прочим такелажем.  И вот уже с реев раскатились книзу паруса, встрепенулись, поймали ветер...
          Боже мой, паруса-то не белые  --  я невольно зажмурился,--  не спугнуть бы видение. Да, они совершенно алые.  Алые!  Как у Грина.  Как у капитана Грэя на его «Секрете».
          «Ассоль».  Конечно, ей нужно будет вернуть это имя, ее второе от рождения имя.  Правда, поколению «Х» нужно будет объяснять, что Ассоль – это не стиральный порошок и не особая соль.  И не фирма, производящая соки, торгующая надувными лодками и матрасами, парфюмерией или мебелью...  Однажды я спросил у девятиклассников:  кто читал «Алые паруса» Александра Грина?  Две или три руки поднялись.  И кто-то из нечитавших полюбопытствовал:  про что, мол, те «Паруса»?  Ответ читавшего я запомнил навсегда:
          -- Да там как один чувак купил красной материи, пошил паруса и поехал жениться на чувихе, которая это,-- «читатель» щелкнул языком и крутнул пальцем у виска, совсем как Меннерс ,--  ну, это, «с вальтами»  была, ждала принца.
           Господи, прости меня, я онемел и не смог, даже не попытался ничего объяснить им. Ни про Данте и его Беатриче, ни про Лауру Петрарки, ни про Гретхен Гёте.  Ну хотя бы о Наташе Ростовой поговорить с ними или почитать стихи о любви – Пушкина, Блока, Лорки, да любого из гениев...
           Между тем, старпом «Секрета» Пантен тоже прагмат был еще тот.  Он встретил на палубе капитана Грэя, которому только что было явлено чудо первой встречи с Ассоль, и «осторожно», как замечает Грин, спросил его:  «Вы, быть может, ушиблись?»  И тут же стал излагать про маклера, предложившего выгодный фрахт.  Ответ капитана потряс его:  «Выгодный фрахт мне нужен как прошлогодний снег».  Старпом после этого даже заговорил сам с собой:  «Пантен, тебя озадачили. Не хочет ли он попробовать контраба- нды?»  И все-таки именно ему, Пантену, капитан Грэй скажет самые удивительные, бессмертные слова об Ассоль:
- Благодаря ей я понял одну нехитрую истину.  Она в том, чтобы                делать так называемые чудеса своими руками.  Когда для человека              главное – получать дражайший пятак, легко дать этот пятак, но, когда душа таит зерно пламенного растения – чуда, сделай ему это чудо, если ты в состоянии.  Новая душа будет у него и новая у тебя...
          Все лето шалуны трудились на этой умопомрачительно странной ниве сотворения чуда.  И люди, власти в том числе, не только не мешали им, но и  --  помогали!  И осенью состоялось воскресение «Ассоли».  Реалии при этом превзошли наши ожидания.  Вместо простых сосновых мачт с палубы поднялись два современных турбопаруса.  Таких, как на «Алкионе» Кусто.  И теперь судну можно было жить полной жизнью безо всяких смердящих машин – дизелей, бензомоторов.  А ветров на Американском перевале всегда хватало. 
           Ну а киновари для турбопарусов мы уж расстарались – добыли, сколь надо.  Это сделал шалун-аксакал Виталя.  Ага, сделал, енть,  без всяких, значь, и все дела!


            

            Август -- сентябрь  2000 г.

   



               
    ХОРОШАЯ МОРСКАЯ ПРАКТИКА
/Мини-роман – хроника/

Памяти капитана Л.Бойченко

     Моряк я, но не судоводитель. А нынче вообще пассажиром иду в командировку из Владивостока в Беринговоморскую минтаевую экспедицию: мне надо попасть на одну из плавбаз, работающих там. Неближний, конечно, свет, и добираться туда довольно долго, зато в компании иду просто замечательной – на траулере со старым добрым знакомым капитаном и экипажем. Примерно через месяц моя командировка закончится, я вернусь домой, а вскоре получу радиограмму от капитана: Благодарю за хорошую морскую практику...
Когда чей-то борт пробивают чужие форштевни... Когда случаются большие несчастья – аварии, кораблекрушения, на берегу собираются для ведомственного расследования чиновные комиссии, высоколобые дяди проводят судоводительскую и техническую экспертизы, и словно два айсберга сталкиваются судоводство* с судопроизводством. Вывод судейских, как правило, трафаретный: во всем виновен капитан. Ибо вышесидящие именно ему в таких случаях отводят роль стрелочника, точнее – искупительной жертвы. Но бывает, достаточно редко, к сожалению, что защите удается отстоять капитана, оправдать. И тогда на суде звучат такие слова: хорошая морская практика... капитан стопроцентно контролировал ситуацию, критическую ситуацию!.. он всё учел – дистанцию, ветер, течения, сизигию, вовремя дал «стоп» машине, спустил плоты и  шлюпки...
Но не настраивайтесь на морской детектив. Душераздирающих историй вроде «Титаника» не будет. А будет самая обычная и даже типичная, то есть в духе соцреализма, хроника всего-то-навсего десятидневного перехода среднего рыболовного траулера из порта приписки в район лова...

День первый
       или
Оторвались
Небесный купол нахлобучен на залив Петра Великого огромной песцовой шапкой, подрезанной по горизонту узким просветом. И кажется, именно оттуда, из этой кольцевой щели, почти непрекращающимся сквозняком свистят нордовые, остовые и все другие, со всей «розы» ветра. СРТМ «Пограничник Гладышев» с трудом, вот уже вторая неделя пошла (то боцман загулял, искали, потом электромеханика потеряли), со слезами (слезы радости: спровадили, наконец) покидает родной Владивосток. Да не один покидает: ему навязали «хвост» – сопровождать на промысел целых три РСа, рыболовных сейнера.
Идти вот в этот жуткий неуют, в эту свистящую щель – что за радость, казалось бы? Но Леонид Дмитрич, капитан, целую неделю ходивший хмурым, как небо над заливом, неожиданно, едва мы обогнули остров Русский и вышли, что называется, на чистую воду, светлеет и расцветает улыбкой. И она, белозубая, добрая, очень ему, русокудрому красавцу, к лицу, представьте, иконописно-мужественному, раскосо-голубоглазому лицу, которое серьезный шрам на верхней губе не портит, а прямо-таки украшает.
Неморяку трудно понять, тем более разделить эту радость. Попробую объяснить. Помните такой анекдот: группа туристов попадает в Африке в плен к людоедам, которые готовятся сытно отужинать. Вождь племени решает – для аппетита, видно, а возможно, и с познавательной целью – слегка развлечься, он предлагает пленникам напоследок испытать судьбу: пусть каждый, дескать, попробует спросить нас о том, чего мы не знаем, и если действительно окажется так, того мы не станем есть и отпустим. Как водится в анекдотах, несчастный англичанин задает дикарям вопрос, достойный профессора Кембриджского университета: знаете ли вы, что такое телескоп-рефлектор Гринвичской астрономической обсерватории и какого он диаметра? Племя пошушукалось семь секунд, вспомнило одного несъеденного астронома и выдало точный ответ: 2,5 метра. Англичанина схарчили. Француз спросил, чем отличается живопись Клода Моне от картин Эдуара Мане, и был съеден после того, как из хижины вождя вынесли и показали ему энциклопедию импрессионизма. Советского туриста спас простенький вопрос: «Вы знаете, что такое партком?» Людоеды-эрудиты долго чесали «репы» и признали свое поражение. «Так что ж вы тогда так озверели?!» – Не выдержал наш парень и объяснил дикарям, что партком – это почти то же самое, что у них: вот так же собрались, пошушукались и съели.
Да если б только один партком! А то ж ведь еще и профком есть, и комитет комсомола, и дражайшее начальство родной Базы флота, и чиновники вышестоящего Приморрыбпрома, и проверяющие из совсем уж вышепарящей Дальрыбы, и жуткие придиры-инспекторы Портнадзора, и неподкупные санвласти, и наконец пограничники, которые в самый последний момент отхода могут запросто снять с судна незаменимого специалиста, в чей паспорт два дня назад, оказывается, нужно было вклеить дополнительную фотокарточку. И это далеко не полный перечень опекунов! Есть еще КПК, комиссия партконтроля, секретный 1-й отдел, проверяющий боеготовность судна и экипажа на случай атомной войны, есть надоедливые, дотошные корреспонденты базовской многотиражки, краевого рыбацкого еженедельника и региональной морской радиоредакции «Тихий океан», а также еще... Да, есть что-то и кто-то еще, кого капитан стоящего у причала, а тем более отходящего судна уже просто не упомнит. Почему именно отходящего? А потому, что всем проверяющим и прочим гостям прекрасно известно, что на отходящем судне всё есть, во всяком случае, должно быть: и мясо в провизионке, и банки растворимого кофе в артелке, и сигареты, и т.д. и т.п. и пр. и даже др...
И вот, наконец, это чудо под названием отход свершилось, и вот оно – прямо по курсу – море.  О т о р в а л и с ь !  И как же тут не расцвести капитану улыбкой: оторвались, вырвались на волю, н-а  в-о-о-о-л-ю. Что для славянской души желанней?!..
О да, но что в незабвенные советские времена считалось важней всего? В отношениях между отцами и детьми, учителями и учениками, начальством и подчиненными, что? Что всегда и незыблемо ставилось в эту самую «во главу угла», что? Любовь, заповеданная Священным писанием? Хрен там! Ум, честь и совесть, помянутые в «Моральном кодексе строителей коммунизма»? Тоже хренушки, ребята... Самое важное, самое главное, чего целых семьдесят лет добивалась от нас советская власть, заключено в одном-единственном слове: послушание. К нему нередко добавляли прилагательные: беспрекословное, безусловное, стопроцентное, сугубое, заменяли синонимами: покорность, дисциплинированность. Дисциплинированных, покорных послушников гладили по головке, хвалили, кормили лучшими кусками. Детям во дни их рождений всегда в один голос желалось: «Будь послушным! Слушайся! Мамку-папку, бабушку-дедушку...» А больше всех, звучало в подтексте, слушайся Сталина. Потом – Хрущева, потом – партию... Мы все, почти поголовно все были послушниками, исповедующими Послушание. Даже так, пожалуй: послушниками, исповедующими Послушание.
Ура! – кричали мы на парадах и демонстрациях. – Гип-гип-ура! Да здравствует Родная Советская Власть!  Ну да, та самая, которая так крепко имеет нас...
Оторвались. В рулевой рубке осталась вахта – штурман и матрос, в машине – механик. А мы с Леонидом Дмитричем сидим уже за столом в его каюте. Хорошо сидим, как говаривал Винни-Пух, то есть артист Евгений Леонов. И не мы одни засели, думаю, в любую каюту сейчас загляните – все хорошо сидят, вот так же, как мы: за отход! за удачу! за тех, кто в море, то есть и за нас!.. Ох-хо-хо, да если б мы сейчас были не в море, а у пирса, и на борт пожаловал какой-нибудь надутый хмырь из парткома, «Пограничник Гладышев» назавтра стали бы склонять во всех падежах, и даже имя ему присобачили б другое: Пьяный пароход. Парткомовские цицероны, наливаясь темной кровью, громили бы Дмитрича, как врага народа, а сойдя с трибуны, в кулуарах – за кулисами, мгновенно добрея лицом (кровь привычно быстро отливала), вполголоса изрекали бессмертные истины: пей, но с умом, знай, где, когда и с кем...    
Два года назад, в чернобыльском 1986-ом, на Черном море столкнулись транспорт «Петр Васев» и пассажирский лайнер «Адмирал Нахимов», погибло почти полтысячи человек. Капитанам быстренько дали по 15 лет, «забыв» обо всех других виновниках, высокосидящих в большинстве на берегу, «забыв» о более чем почтенном возрасте «Нахимова» – 61 год! Поэт и моряк Ян Вассерман посвятил памяти этой трагедии стихотворение «Мои капитаны». И я по памяти читаю его Дмитричу:
Когда чей-то борт пробивает чужими форштевнями,
И ветер суденышко тянет на скалы, на мель,
А люди за бортом кричат голосами пещерными,
Такими, что, может быть, сам Посейдон онемел,
То с берега сразу прибудут эскперты ученые,
В едином коктейле смешавши и правду, и ложь,
И в черных машинах осенней дорогою черною
Моих капитанов конвой повезет на правёж.
Ох, этот правёж! Дмитрич хлебнул его полной чашей. И странно, что остался русокудрым, не поседел. Больше десятка лет назад, после аварии, в которой он виноват был на четверть, не больше, из капитанов его разжаловали аж в матросы, и целых десять лет, начав все с нуля, он вновь поднимался на мостик. Но не зря ж говорят: за одного битого двух небитых дают. Дмитрича ценят не только в Базе флота, но и в Приморрыбпроме, доверили вот РСы вести в район лова. Зимой! 
Я продолжаю читать ему стихи:
Сидят прокуроры и морщат мучительно лобики,
И в белую пену бумаг окунают персты,
В глазницах у них не зрачки, а железные гробики,
И жены у них, словно Доски почета, чисты.
Радист принес факсимильную карту погоды и радиограмму со штормовым предупреждением. Леонид Дмитрич на минуту всего ушел в карту, но – весь, что называется, с головой, после чего спокойно встал и вышел в рубку.
-  В Наезднике отстоимся, – сказал, вернувшись минут через десять.
Посреди залива Петра Великого есть остров Аскольд, а на нем – бухта Наездник, хорошее укрытие от надвигающегося шторма. Оставив на столе все как есть, только бутылку и стаканы рассовав в захваты на переборке, для того и предназначенные, выходим на палубу. Зимние ранние сумерки, порог ночи. Неподалеку огни трех ведомых сейнеров, они следуют за нами, как детеныши за маткой, один за другим становятся на якорь. Холод пронзающий. Заходим в рубку греться. Рубка, как и положено, затемнена. А за иллюминаторами – истинно Дантова картина. Невольно заподозришь: уж не здесь ли побывал художник-иллюстратор «Ада»: море в бухте крупно-пятнистое – поля зарождающегося «сала» с круглыми ледяными «блинами». Жуткий пар несется над водой, изредка клочьями взлетая на несколько метров вверх, точно черти швырнули в то место нового грешника, – леденящий душу пар, а вода бежит странными, раздавленными ветром волнами – не волнами, а какими-то плоскими наплывами, как в тихую погоду на пляже (дикая ассоциация, какой там пляж!), но барашки вскипают даже на самых мелких гребешках, стоит воде чуть взребриться, высунуть нос на ветер. Термометр за дверным иллюминатором бесстрастно кажет –20 градусов. Возвращаемся в каюту к своим недопитым сорока. На книжной полке у капитана – не только Уставы, всякие пособия и бюллетени по безопасности мореплавания, как у всех, а и тома Михаила Булгакова, Германа Мелвилла, Джозефа Конрада и даже Евгения Замятина. Вот о его знаменитом романе «Мы», фантастической карикатуре на коммунизм, мы и говорим. Написан роман в 20-м году, страна на переломе – как сейчас. И нынче, как тогда, гайдарчики готовят и городят принудительное счастье для народа. И прут из неведомых недр и глубин доморощенные монстры – горынычи и троглодиты, и рвут на куски богатейшую страну, давясь и оглушительно, на весь мир, рыгая.

День второй
       или
     «И где-то на рейде маяк почему-то погас...»
Полгода назад я побывал в Москве и виделся со своим Учителем, поэтом Юрием Белашом. Ему было 67. Он собрался умирать. Так и сказал: «Я в этом году собираюсь умирать» и добавил с нутряной, выношенной горечью, поведя ладонью вокруг: «Ну что это за перестройка?!» А буквально перед самым рейсом получил я от него предсмертное письмо и узнал, что он свое жуткое обещание исполнил в точности – по примеру древних римлян отказался от пищи и полтора месяца умирал...
Там, за кормой, в родном городе, на проспекте Столетия Владивостока есть пятиэтажный всего-то дом, но он построен как раз на сопке, на господствующей вершине, и на его крыше устроен проблесковый маяк, красивая такая стеклянная башенка. Судам в Амурском заливе без путеводного его огонька худо. Однако вот на днях он взял да погас. В чем дело? А все просто, говорят: нет денег на его содержание. И говорят о строительстве нового светлого будущего – капитализма.
- Ну что это за капитализм, бляха медная?! – Восклицает в сердцах Дмитрич. – Маяки даже не горят! А у них, – жест большим пальцем за плечо, – у проклятых капиталистов города в ночи сверкают, как новогодние елки.   
-  И старики не мрут от голода и холода, – вторю я.
-  И дети по подвалам не нюхают клей «Момент».
-  И 12-летние девчонки не продаются на вокзалах и на трассе.
-  И вообще... Давай лучше водку пить, пока погода дает и начальство, бляха медная, далеко. – Капитан разливает, мы выпиваем без тоста, просто так. Закусываем ветчиной, половина запасов которой из каптерки ушла в отходную неделю к тому самому начальству. Я снова читаю недочитанное вчера стихотворение морского поэта:
А чайки противно скрипят, будто в шлюпках уключины,
И где-то на рейде маяк почему-то погас,
А годы морские винтами сквозь сердце прокручены,
И в каждую дырку тяжелый заложен фугас.
На мостике стойте, шутите с командою бодренько,
Но помня в прогулке от бака до самой кормы,
Что каждый моряк для жены – заместитель любовника
По части валюты, по части жратвы и «фирмы».
У капитана жена, я знаю,  видел ее, красавица и умница. Ну а сам Леонид Дмитрич – вообще идеальный муж: капитан, пропадает в морях, да еще и по-мужски красив, с ним она – куда угодно с гордо поднятой головой, в любой салун, театр, на самый высокий прием. Но сдается мне, семья у них вполне французская, а ежели по-русски, то морская. И стихи эти – в «яблочко», в самое, может быть, больное...
На СРТМе только у капитана в каюте есть душ. И вот в этом самом, так сказать, сокровенном месте стоят один на другом, перевязанные капроновым концом, три деревянных ящика водки. Я было удивился:
-  Дмитрич, у тебя экипаж 25 человек, если не ошибаюсь. Тогда зачем столько? – Я ткнул пальцем в ящики.
-  Так это ж на сдачу! – Тоже удивился моей непонятливости капитан.
И я не только все сразу понял, но и совершенно вживую представил себе промысловую картинку: левиафанья туша плавбазы чуть колышется на ледяной беринговоморской зыби, по верхней палубе, железной, мокрой, сверкающей, вдоль разинутых жерл рыбоприемных бункеров чинно прохаживается бригадир приемной бригады. Приемщики в оранжевых проолифенках работают: один – стропальщик, он цепляет на гак кольца стропов каплёра** и показывает рукой лебедчику: вира! Другой деревянным гребком сталкивает рыбью массу в жерло, третий – сигнальщик, он стоит у борта, на фоне качающихся верхушек мачт траулера, пришвартованного для сдачи улова, и также руками подает команды лебедчику, направляя каплёр в невидимое тому пространство за бортом. Авоську каплёра нужно очень точно прицелить к воротцам шторм-порта траулера, через которые с его палубы и начнет литься рыба, когда рыбак откроет заслонку. Сигнальщик, перегнувшись через высокий фальшборт базы, в оба следит за наполнением «авоськи». Одна-две минуты – и она полна. «Вира!» И гремят лебедки, и пузатый каплёр обожравшимся пеликаном взлетает к небу, сея дождь брызг. Бугор хорошо смотрится в шикарном, с иголочки, голубом альпаке, каким завснаб балует на базе только «белых людей», в мохнатющей пыжиковой шапке (в Анадыре выменял у чукчи на бутылку, «жидкую валюту»), в резиновых, но с мощными, мушкетерскими ботфортами, сапогах (в других по мокрому не резон топать), в рабочих, но чистеньких белых перчатках, в общем – хозяин, пахан, король-королевич. Он пальцем шевельнет – и траулеру выпишут тонн на пять, а то и на все десять меньше, чем он сдал. Зато другому кэпу на те же пять-десять тонн он выпишет больше. Для того и возят промысловые капитаны водку в район лова – поливать вот таких «королей». У них даже такса есть: тонна – бутылка. Приволок целый ящик – нормально, за три-четыре подхода тебе припишут все твои двадцать. Господи, да что такое вообще на промысле тонна сырца – тьфу. Это на берегу звучит: целая тонна, тысяча килограммов рыбы! А тут просто 1т сырца, всего и делов-то... И странно – ведь все возят водку «на сдачу», так откуда ж бугор, спрашивается, берет заначку?.. Тайна сия, как говорится, велика есть. Впрочем, ответ увидите впереди...
Шторм утих, и наша промысловая эскадра выбралась из укрытия и взяла курс на Сангарский пролив, разделяющий Японию на две основные, хоть и неравные части. Проливом Лаперуза короче путь, но сейчас он забит льдом, зимой все ходят Сангарским. Сутки мы телепаемся нашим, считай, домашним Японским морем. За это время у тралмастера Палыча кончается запас. Куда ему идти – конечно, к капитану. И он приходит и смотрит преданными глазами:
-  Дмитрич, у меня полный порядок, трал на корме принайтовлен мёртво, зачехлен. Дель, нитки, иглицы – всё для ремонта есть! Запас хороший, ты ж меня знаешь. Так, Дмитрич?
-  Знаю, Палыч. – Капитан, полный серьеза, глядит в упор на бордовую рожу Трала, второго по важности человека на промысле, но не выдерживает и улыбается глазами. – Знаю даже, зачем пожаловал, бляха медная! Запас, говоришь, хороший? А я думаю, не очень.
-  Дми-и-и-трич! – Укоризненно-покаянно-просительно тянет Трал и смотрит. Просто смотрит на своего капитана. Да нет, где уж там просто – т а к  смотрят, объясняясь в любви или вымаливая у самого близкого прощение. И поднимает, выставив перед самым своим носом, заскорузлый указательный палец. – Один, Дмитрич, один всего «пузырек». 
Когда на тебя смотрят  т а к и м и  глазами, отказать невозможно. Капитан молча достает из тумбочки стола бутылку, протягивает Тралу. Тот, бормотнув «спасибо», исчезает.
-  Любит он тебя! – Озвучиваю я и без того всплывшую на поверхность истину.
-  Вот это он любит! – Ударив на «это», тычет Дмитрич пальцем в наш ополовиненный «пузырек». В сердцах вроде бы тычет, а все равно видно, что с Тралом у них любовь вполне взаимная, «производственный роман». Я знаю, как это бывает, видел не раз: во время промыслового аврала, когда секунды решают судьбу улова, дорогостоящей снасти, а то и жизни замешкавшегося матроса, капитан на мостике, а тралмастер на палубе должны понимать друг друга с полуслова в самом буквальном смысле. В такие моменты, бывает, к примеру, крутая волна накатит с борта, а сверху, «с холма», капитан-полководец, держа в голове десятки замет, сведений, всякой цифири (направление и сила ветра, течения, показатель эхолота, экран радара, запись на ленте гидролокатора и пр. и др.), увидит ее и успеет в микрофон громкой связи выкрикнуть только короткое «Палыч!» Но Тралу  этого достаточно, он вовремя оглянется именно в нужную сторону и даст "стоп" траловой лебедке.



День третий
        или
Всех! За всё!
Мы проходим широкий Сангарский пролив ночью. Слева алмазно сверкают огни острова Хоккайдо, справа – Хонсю. Дмитрич, доверяя своему второму помощнику (так он говорит), все же не уходит с мостика пол ночи, пока мы всей своей флотилией не выгребаем в океан. Я сплю по-королевски – на капитанской койке. Кощунство, но Дмитрич настоял: он все равно, мол, будет спать не раздеваясь, так что на диване ему лучше. Вот и сейчас я слышу, как он тихонько, чтоб меня не разбудить, придерживает дверь, входит в каюту и, даже не сняв сапог, ложится на скрипучий диван. Коечные пружины тоже, видать, за свою жизнь потрудились, еще как музыкальны. Женщины любят капитанов, тем более таких мужественных красавцев... Ночью обильно думается про женщин... Н-да, и прокурорские жены тоже хрен устоят перед бравым мореходом! Это мне вспоминается строчка: «И жены у них, словно Доски Почета, чисты».
Ясным, морозным и ветреным утром выхожу на палубу полюбоваться с левого борта заснеженными скалами Хоккайдо, а с правого – бескрайним, на тысячи миль,  до самой Америки , синим океаном, катящим белые ребра валов. Без малого двадцать лет хожу по морям, а вот эти лохматые ребра ни на какие дубравы и пальмы не променяю. О, стая дельфинов с кормы несется, обгоняют нас, как стоячих. Да что мы им, если они и с торпедными катерами тягаются! Два пальца в рот –  свищу им Соловьем-разбойником. И мне чудится, что вожак стаи в прыжке поворачивает свою клювастую голову в нашу сторону...
Водку пить уже не хочется, честное слово. Но – надо, куда ж от нее, заразы, денешься. Оттягиваем это дело до обеда, до 11.30. И только «трояк», третий, то есть, помощник, объявляет по спикеру: «Судовое время 11 часов 30 минут. Экипаж приглашается на обед. Приятного аппетита, товарищи!», как Дмитрич шутливо широким жестом зовет к столу и – буль-буль-буль. Хряпнув по полстакана, спускаемся в кают-компанию. Борщ на «Гладышеве» очень хорош, знаменитый борщ! Кандей здесь, кок то есть, Сергеич – золото. За такого, бывает, экипаж больше, чем за капитана держится.
-  А где народ, Сергеич? – Я обвожу рукой пустое помещение.
-  Да вот, – он выставляет перед нами по тарелке с румяными котлетами и жареной картошкой. – Второе разобрали по каютам, а борщ – хоть за борт выливай.
-  Я те дам, бляха медная, «за борт»! – Добродушно грозится капитан. – Не лето ж на дворе, вытащи кастрюлю на палубу – и все дела.
-  Так она ж укачается, Дмитрич, с морским рассолом будет. – Черные глаза кока, единственные, может быть, на судне без хмельного блеска, искрятся смехом.
-  Да, я давно говорю стармеху: люльку подвесную надо для нее сделать. Точно, айда к «деду» зайдем, заодно и проведаем! – Капитан берет меня под руку и кивает коку на котлеты: – Занеси, пожалуйста, ко мне в каюту. 
       У «деда» в гостях сидит рефмеханик, пожилой, хмурый, виски – будто только из морозилки, из рефки своей вылез – запорошены инеем. «Дед» молодой, черноглазый, цыганистый, лет 35-ти, механик потомственный, классный. Дмитрич мне не раз рассказывал про его подвиги: то он отремонтировал в море промысловую лебедку (с такой поломкой обычно в порт уходят), выпилив какую-то шестеренку чуть ли не надфилями, то, сбегав на боте к аварийному СРТМу, потерявшему ход, буквально за полчаса помог оживить и запустить двигун. На столе у «деда» тарелка с котлетами и бутылка, в которой – на донышке. Нас приглашают, присаживаемся. Дмитрич излагает творческие свои мысли насчет люльки для борща. «Дед» молча кивает, потом разливает остатки в два стакана, протягивает нам:
-  Помяните. Мы уже, – кивает на рефа, – помянули...    
И тут выясняется, что сегодня – 40 дней со дня гибели «Пионера Находки».
Да, месяц с чем-то назад Приморье потрясла эта черная весть: в Японском море, на выходе из Сангарского пролива, который мы прошли только вчера, перевернулся и затонул наш балкер, на котором в шторм произошло смещение груза. Погибло около тридцати моряков, а среди них – старший механик, отец нашего «деда».
          -  Принеси, пожалуйста, – капитан показывает мне на пустую посудину. – Ты знаешь, где.
Поднимаюсь в капитанскую каюту, заглядываю в тумбочку стола – пусто, открываю дверь душа и вижу, что клеенка на верхнем ящике завернута и там уже не достает нескольких «снарядов», строго предназначенных, как известно, «на сдачу». Это значит, пока я спал или любовался с палубы берегами Хоккайдо, Дмитрича кто-то из его гвардейцев опять расколол. А может, того, ну, украли?..
Приношу бутылку и молчу пока про клеенку. Поминаем моряков. «Дед» об отце рассказывает. Как учил его отец любви к железу. И вот именно железо, прокат они везли в трюмах. И то ли плохо закрепили тяжелый тот груз, то ли шторм уж больно был силен – как раз тайфун с юга подошел...
О тайфунах моряки-дальневосточники могут говорить бесконечно. Послушай их Джек Лондон, его рассказ «Тайфун у берегов Японии» стал бы романом... Где-то через полчаса Дмитрич пошел проверить, как там вахта на мостике, и довольно скоро вернулся и вынул из-за пазухи еще один «пузырек».
Раз молчит о недостаче в ящике, рассудил я, значит, это он сам... Тогда, значит, все в порядке. Хотя впереди еще неделя ходу до промысла, н-да...
Флотская традиция поспать после обеда – «адмиральский час» –  нарушена, но мне-то что, я пассажир, я глядь на часы – скоро чай, четвертый час натикало, да, ну и что, мне ж не на вахту, ага. В башке – штормяга, но вот реф рассказывает о своем двенадцатилетнем внуке, и я неожиданно трезвею, заметив, как по коричневой, дубленой его щеке, проколотой седой щетиной, катится слеза. И вспоминаю, как капитан сказал про клей «Момент», когда мы заговорили о романе Замятина. Ну да, капитану положено знать всё о своих моряках. Рефов внук-шестиклассник был у деда на судне, спускался в рефку, казалось бы, всё в норме, да, любознательный малый, принюхивался, расспрашивал, чем это тут пахнет, аммиаком, а что это такое? А потом выясняется, что у них чуть не весь класс – токсикоманы. Нюхают керосин, бензин, ацетон, «Момент», и вот, значит, инициативный внук-исследователь на экскурсии по рефке вынюхивал новые возможности, искал новую «дурь», как они сами это называют... Реф сказал, что этой ночью видел во сне, как идет с баллоном аммиака в ту школу и жгет всех подряд – учителей, учеников и даже уборщицу...
-  А ее-то за что?..
-  А всех! За всё!.. 
Дальше я вроде отрубился, вспоминаю только проблесками: из «дедовой» каюты – по переборкам, по переборкам (качать стало здорово, подумал, помню, видно, волна выше сельсовета) – добираюсь до «своей» каюты и падаю в койку, отметив мимоходом, что Дмитрич нормально уже отдыхает на любимом диване.



День четвертый
или
      Что осталось «на сдачу»?
         Просыпаюсь, кряхтя. Действительно качает: то, что называется «голова – ноги». Вечер, утро?.. Плафон на подволоке что полный месяц сияет. Хозяин каюты сидит за столом, широко, для упора расставив ноги в сапогах. Сапоги у него кирзовые, но ладные, с белокожими отворотами. Да на нем вообще всё на зависть ладно сидит. Он что-то пишет. Встаю, гляжу – «дпр» пишет, диспетчерскую сводку-радиограмму: наши координаты, погоду, сколько на борту топлива, воды, состояние сопровождаемых судов. Это рутина, каждодневная обязаловка-брехаловка: обычно наполовину высасывается из пальца. Да и там, на берегу, читается так же – сквозь пальцы. Напиши, что у тебя запас спиртного уменьшился на пол-ящика, – могут и не заметить.
-  На завтрак пойдем? – Дмитрич встает, держа радиограмму за уголок, как котенка за шкирку.
-  Да что-то пока не тянет, не созрел еще.
-  Айн момент, сейчас будем созревать! – Он уносит плод своего творчества радисту и во мгновение ока возвращается: радиорубка-то на СРТМе прямо напротив капитанской каюты.
И вот опять то самое буль-буль-буль. И я спрашиваю, кивнув на дверь душа:
-  Как там, «на сдачу» что-то еще осталось?
Тряхнув в ответ русокудрой головой, Дмитрич смотрит на меня с непередаваемым, многозначным юмором. Вроде: что ты, совсем уж нас за алкашей держишь? И в то же самое время: Господи, да сам ведь прекрасно знаешь, чем все это обычно кончается...
Пить с утра – кошмар какой-то. Нет, я так не могу. А он почему может?.. Смотрю на него, ладного, собранного с утра (он, конечно, уже побывал на мостике, выходил на связь с сейнерами, на вахте порядок навел), смотрю и диву даюсь: ведь уже диплома и звания лишался, из капитана – в матросы, бляха медная, как он говорит, потом десять лет поднимался, восстал, возродился, что та птица из пепла. И что? Может, битые – все пьяницы? Да нет, неправда. А в чем же тогда правда? Может, в морской-заморской семье? Жена-красавица. Но по сути ведь – чужая жена, чу-жа-я, не твоя!..
Да, пожалуй, одной такой мысли в море, может быть, даже и совершенно безосновательной мысли, вполне, я по себе знаю, вполне достаточно, чтоб обуглиться изнутри и  запить горькую.
Закусив котлетами со вчерашнего обеда, перезимовавшими в капитанском холодильнике, идем в кают-компанию пить чай. В коридоре что-то многовато народу встречается, рожи у всех помятые, тычутся друг к дружке в каюты. Ясно, добытчики в поиске. «Дед» абсолютно трезвый, взъерошенный: ночью разморозили водяную систему, вот он и бегает по судну, выпучив цыганские глаза, ищет лопнувшие трубы. Воды нет ни морской – скатить в гальюне, ни пресной – умыться. Доплавались. «Дед» натыкается на капитана и – точно контакт срабатывает – взрывается:
-  Ни робы, ни перчаток, ни хрена на этом пароходе не найдешь!
-  Не шуми, «дедушка», а объясни толком, что произошло, – ровный голос капитана успокоит кого угодно, я не раз наблюдал это и дивился: в любой, самой тяжкой ситуации он будто автолом волны поливал (был некогда такой варварский  способ успокоения качки).
-  Да что произошло! – Вторит «дед», моргая и явно приходя в себя. – Мороз на улице, надо было трубы отогревать, а «трояк»*** пролопушил ночью, ну и полопалось всё на хрен.   
-  Бери, значит, своего «трояка» за жабры, трубы заваривайте, ставьте хомуты, что хотите делайте, а чтобы к вечеру вода в системе была. Ясно?
-  Да конечно, Дмитрич, ясно. Только хоть пару перчаток бы...
До кают-компании капитан не доходит, он возвращается к себе, и вот уже звучит его голос по спикеру: «Боцману зайти к капитану!»
Попив чаю с сыром (скоро эта лафа кончится, ибо «сыр выпал» совсем по-крыловски перед отходом), захожу в каюту и становлюсь свидетелем очень милого раздраконивания здоровенного, с береговой шкаф, «дракона», как зовут боцманов на флоте.
-  Что у нас с робой?
-  Да что, Дмитрич, протабанил на перестое, виноват... Пару раз сходил к снабженцам, да у них же ж как – сами знаете как, без «пузыря» ржавого гвоздя не получишь.
-  Себе ж «пузыри» ты находил?
Повинную голову, известно, и меч не сечет. Совсем не сказочный, одноглавый «дракон» опускает лохматую русую голову на литую грудь, обтянутую рыжим рыбацким свитером, старым, ношеным, просоленным потом и волной. И молчит так красноречиво, что можно озвучивать вполне членораздельно. Примерно так:
-  Ох, находил, как не находить, конечно, находил – на свою голову, на дурную голову... Всё просадил как есть... Семья сейчас лапу будет сосать... Но это, само собой, не к делу, это мои проблемы. Аттестат, правда, я им оставил, так что не помрут, получат скоро мои копейки... А робу, ну что ж, теперь придется, как всегда, при первой сдаче подниматься на борт плавбазы и кланяться идти к тамошнему завснабу. Он, конечно, тоже «пузыри» любит, но и крабушком из прилова не брезгует, и другими всякими «борзыми щенками» тожеть... 
-  Тут и моя вина, конечно, есть, что не гонял вас. – Леонид Дмитрич тоже опускает, только не голову, а глаза. – Да, гонял бы – глядишь, все бы сейчас в белых перчатках ходили. Даже «дедушке» вон не в чем за размороженные трубы взяться.
-  Всё понял, Дмитрич, найду, у меня в плотницкой и по «очкурам» старые заначки есть. Бэу, само собой, но сгодится. А на лову, придем, Бог даст – всё добуду: робу, валенки для вахты. И перчатки тожеть. Слово даю.
-  Ох, боцман, сколько уже этих слов, бляха медная, я слышал... Добро, иди. Да помоги «деду».
Мы остаемся одни, и капитан не нахвалится боцманом: второго такого крепкого, дескать, и надежного хозяина палубы не сыскать на флоте.
-  Ты видел его руки? Тиски! Грабли гидравлические! Если ухватился за что – только вместе с железом оторвешь. И слово у него – «тожеть» железо...


День пятый
      или
                День сплошных кульминаций
Ночью ревизор, второй штурман то есть, заснул в рубке. Заснул на ходовой вахте! Старпом, сменявший его, еле растолкал. Хорошо, матрос хоть на руле трезвый стоял. Дмитрич, раздалбывая ревизора, не повышает голоса. Я балдею: да за такое – только на рею вздернуть, а он журит и объясняет этому раззвездяю, что ему трудно будет дальше жить и двигаться по служебной лестнице, ха-ха-ха.
После завтрака старпом докладывает результаты замеров пресной воды в питьевых танках: ЧП, главный танк пуст, вода ушла неизвестно куда через размороженные трубы. Теперь умываться придется только забортной водой, чтобы можно было хоть чай пить.
Одно за другим получаем по радио два штормовых предупреждения: тайфун с давлением в эпицентре 975 миллибар надвигается с юга 25-узловым ходом, ураганный ветер до 40 м/сек., 8-10-метровые волны. Мы подгребаем уже к Четвертому Курильскому проливу. Тайфун настигает нас. Хорошо, что мы не в Южном полушарии, там от него спастись можно, только сбежав подальше или спрятавшись в укрытие. Так близко и таких огромных волн я еще не видал. Дело в том, откуда ты их наблюдаешь: с борта плавбазы – одно, а с борта  траулера – совсем другое. Сине-стальные горы волн заглядывают прямо в капитанские иллюминаторы, самые высоко расположенные ведь на судне. Светло-зеленые пенные вершины расчесаны ветром. На их склонах слышно закипают десятки гребешков, сотни складок и вихрей рождаются и переливаются в новые волны, гребни, вершины. Медленно проходят под нами царственные валы, бережно передавая судно с рук на руки, как зыбку, валам, идущим следом. И уже удаляясь от траулера, они потрясают коронами с вихрящимся в них жемчугом: гляди, мол, и маковки не смял, подняв твой пароход. И, венценосные, уходят величаво вдаль, ребрясь склонами, пенясь подножиями, взбрасывая ярко-белые протуберанцы гребней. Боже, какой великолепный беспорядок! Это сама жизнь! И трудно втиснуть ее в какие бы то ни было закономерности. Может, с птичьего полета они и заметны, всякие там строго по счету девятые валы, здесь же это – просто чудо жизни, неисповедимое и неожиданное...
У одного из РСов отказало рулевое управление. Впервые я увидел, как наш капитан занервничал. Мне даже показалось, трубка радиотелефона в его руке дрожит. И я подумал: ни трубка, ни голос у него не дрогнут, когда речь зайдет о собственном пароходе, пусть разгильдяйском (парткомовское «Пьяный пароход»), пусть даже с размороженными системами, но он готов за него ответить кудрявой своей буйной головушкой. А тут, с этим «хвостом», которого за волнами и не видать, как с ним быть?.. У капитана – одна ответственность, у флотоводца – столько, сколько за ним кораблей в кильватере.
Не отходя от радиотелефона, держа непрерывную связь с аварийным сейнером, Дмитрич одновременно, нажав кнопку звонков тревоги (резкая трель разносится по всему судну), играет аврал и отдает по спикеру команды на палубу: боцману, тралмастеру, матросам готовить ваер для буксировки РСа.   
Ваер, стальной трос толщиной в руку, предназначенный для буксировки трала, готов. Траловая команда на палубе занимает места по промысловому авралу. Один явно «кривой» матрос жмется к фальшборту. Дмитрич – по спикеру, негромко:
-  Боцман, убери Свиридова с палубы.
«Гидравлические грабли» боцмана отпускают ваер и, ухватив за шкирку, в одно мгновение убирают матроса Свиридова с глаз, точно кукловод злодея со сцены кукольного театра.
Внезапно происходит самое настоящее, считай, библейское чудо. Богоявление. Иначе и назвать трудно. На связь выходит «Зевс», СС, спасательное судно. Он откуда-то, из Находки, что ли, идет на Камчатку и вот услыхал наши радиопереговоры. Господи, гора у Дмитрича с плеч! Через полчаса аварийный РС взят «Зевсом» на буксир и следует потихоньку в аръергарде нашей колонны.
После таких переживаний, как говорится, сам Зевс велел: налей и выпей. Садимся втроем, Палыч как раз зашел, тралмастер. Он зашел доложить, что ваер убран, что все снасти закреплены по-штормовому, зачехлены. Но капитан, выслушав, молча указывает ему на диван, рядом со столом. А сам ныряет в душевую. Краем глаза вижу, как отворачивает он клеенку на верхнем ящике и вынимает из его деревянного гнезда то ли последнюю, то ли предпоследнюю бутылку. Разливаем, поднимаем, стук в дверь. Дмитрич, чуть не поперхнувшись, кричит «Да!» Боцман возникает в проеме, застя весь проем. За ним, однако, проглядывается маленькая черная фигурка «деда». Входят, заполнив каюту до отказа, и скромно, в два голоса, рапортуют, что водяные системы в порядке, порванные трубы заварены, кое-где пришлось поставить хомуты. Капитан коротко кивает: молодцы, мол. Молодцы не уходят, с ноги на ногу мнутся и, похоже, готовятся рапортовать еще о чем-то. Дмитрич молча встает, снова ныряет в душевую и выносит оттуда ящик, деревянный ящик с пустыми гнездами. Одно все же не пустое. Протягивает ящик боцману, тот, бормотнув «спасибо», удаляется. «Дед», явно вопреки ожиданиям капитана, остается. Ну, что ж.
-  Садись, «дедушка», что ты стоишь!
Итак, нас уже четверо. А что на четверых одна несчастная бутылка? Минут через пятнадцать Дмитрич распаковывает второй ящик. Только приступаем ко второй, в дверь снова стучат.
-  Разрешите? – Невысокий, квадратный малый нарисовывается. В новенькой, между прочим, робе, на шее «контролька», контрольная лампочка на электрошнуре, по глазам видно – плут еще тот. – Извините, Леонид Дмитрич, я только спросить хотел вашего разрешения. – Пауза, но без передержки, вопроса встречного не дожидаясь. – Дело в том, что спичек на борту нет...
-  Почему? – Вырывается у капитана.
  -  Да я не знаю, это не мое дело. – Блудит глазами малый. – А меня просят вот заделать прикуриватель, ну то есть спираль накаливания, и поставить ее в кают-компании.
-  Пароход мне еще, бляха медная, подожгите, – с обычным своим спокойствием возмущается капитан. – Сходите найдите мне артельщика.
Квадратный малый, судя по «контрольке» – электромеханик, исчезает.
-  Штепсель? – Спрашиваю я, диву даваясь: капитан зовет на «вы» своего «светилу», «штепселя», как кличут на флоте электриков. Да на СРТМах вообще не принято выкать!
-  Это не штепсель, а дырка от розетки, – спокойно констатирует Дмитрич, и «дед» согласно кивает: это ж его кадр. – На двое суток из-за него задержали отход. Я бы ушел без него, «дедушка» б сам без такого «спеца» справился, да у него – «лапа» в парткоме.
-  Не лапа, а ж... – Поправляет «дед». – Жена у него там секретаршей.
Вот теперь ясно. Капитанское «вы» – просто для сохранения дистанции.
Минут через пять является матрос-артельщик и кается: действительно, про спички забыл, всё получил – мясо, овощи, курево, а спички вот, ети их...
-  Так вот, «ети их», иди и бери у «светилы» его прикуриватель, держи его у себя в каюте, чтоб пожара не устроили, и давай всем прикурить. Под твою, бляха медная, ответственность, понял?!
На артельщике гости, а на спичках все ЧП в этот штормовой денек, слава Богу, и заканчиваются.


День шестой
или
  Земля в иллюминаторе
Долгоиграющие (четверо суток маячили на горизонте) Курилы остались по корме. Крадемся вдоль восточного берега Камчатки, с левого борта – бывшие (будущие?) вулканы, сопки, облезлые, а точнее обдутые, заснеженные только по складкам-распадкам. Норд-ост баллов семь выдает нам прямо «по зубам», потому и тащимся узлов по восемь, не больше. Дмитрич пропадает на мостике, я в каюте один, пытаюсь вдумчиво, проводя мысленные параллели,  читать Замятина. Уже подкрадываются ранние зимние сумерки, страницы сереют, когда вдруг в иллюминаторе, в прямоугольном капитанском окне-иллюминаторе резко темнеет, словно снаружи задернули штору. Вскидываю голову в невольном испуге и вижу... египетские пирамиды. Земля, с нашего, наконец-то, с правого борта, откуда все эти долгие-предолгие дни на нас смотрело только море. И Есенин вспоминался: «Только синь сосет глаза».
Да, земля, но какая чудная: восьмисотметровые пирамиды! Впятеро выше самой высокой египетской! Глаз не оторвать. Распластав по воде свои грозные тени, они медленно-медленно, величаво скользят мимо нас. Мы входим в бухту Русскую. Отвесные черные стены базальта уходят в воду строго вертикально, никакой снег на них держаться не может, лишь там, в поднебесье, на самых вершинах, что-то скупо белеет. Задираешь голову и непроизвольно гордишься: да, ребята, далеко Египту до нашей Камчатки!..
В глубине бухты, у скального подножия, в устье ручья с доблестным именем Шумный, для удобства водозабора затоплен древний пароход «Кондратий Рылеев». Шестнадцать лет лежит он тут на грунте с небольшим креном на левый борт. Зияющий кормовой трюм его завален обточенными морем булыжниками, левое крыло рубки измято швартующимися судами. Здесь бункеруется водой весь рыбацкий и морской наш тихоокеанский флот. Кормой к этому надежному причалу швартуемся и мы. Чай нынче, ура-ура-ура, пить будем классный – из сладкой, «с гор водопадной» камчатской воды. Боцман с матросами мигом вывешивают шторм-трап с кормы, налаживают шланги, вода журчит в них и гулко падает в пустой танк. 
Ночь подкрадывается незаметно. Далеко, в распадке, загорается горстка огней погранзаставы. А всего-то семь часов вечера. И гости недолго заставляют себя ждать – на борт является пограннаряд: усатый прапорщик и два солдатика с автоматами через плечо. Сначала экипаж собирают в кают-компании для  проверки документов. И незамедлительно-бдительно «ловят шпиона», того самого моториста-сварщика, которому перед отходом нужно было вклеить в паспорт новую фотку. Довольно шевельнув усами, прапор оставляет солдат в кают-компании на ужин, а сам, торжественно неся в руке паспорт-улов, следует за капитаном в его каюту.
Господи, какой уж тут чай из сладкой горной водицы, опять – она, водка проклятая. А куда ж без нее, без нее – шпионаж, ну и капитана к стенке. Во всяком случае, за неделю не расхлебаешь: давай делай запрос владивостокским пограничникам, своему «непосредственному» начальству, кадровикам, еще там кому-то, да чуть не в ООН...
Дмитрич по спикеру вызывает дневального, и через пять минут у нас на столе – ресторан: горячие котлеты с картофельным пюре и папоротником из последних запасов. Бутылку мы уговариваем почти без разговоров, достаточно быстро, капитан привычно ныряет в душевую за следующей. Но тут прапор этаким партийно-голосовательным жестом выставляет над столом ладонь: стоп, мол, братцы, больше нельзя. И просит – с собой, ну да, над ним же там, на заставе, командир есть, просит две с собой. Капитан, куда денешься, ныряет снова и выносит просимое. Власти они на то и власти...   
Провожаем погранцов до самого трапа и видим внизу, под трапом, на борту «Рылеева», темную, сутулую фигуру. Бедный Дмитрич, на миг отвернувшись ко мне и скорчив досадную мину, широко улыбается навстречу новому гостю, старому знакомому всех рыбаков и моряков, заходивших на этот всефлотский водопой. Это знаменитый водолей (должность его так и зовется в документах) Сергей Федорович Солодилин, а для большинства просто Дед. Ему 65, а здесь, в Русской, он уже 18 годов. У него прописка в паспорте: бухта Русская, дом №1. И вот этот старый бичара, так сказать, «по долгу службы» обнюхав наши шланги, опять же незамедлительно-бдительно обнаруживает в одном месте жирные пятна на них.
-  Всё, ребятки мои золотые, хорош, прием воды прекращай!  
-  Да что такое, Сергей Федорович, в чем дело? – Дмитрич спокоен: он прекрасно знает, чем «дело» кончится.
-  Топливные шланги – под воду? Вы с ума, ребятки, сбесились!
-  Сергей Федорович, за кого ж вы нас держите? Да это ж, бляха медная, борщ стоял на палубе, в тайфун попали, качало, вот и пролилось малёхо.
Водолей, хоть он и олицетворяет тут власть, улыбаться умеет совершенно по-человечески. И «сдается» без боя: ну, веди меня, веди давай.
И вот мы уже снова в каюте, за неостывшим еще столом. Слава Богу, что в бухте Русской всего только двоевластие...
Деда весь флот знает, а и он тоже знает всех: с теми пил чарку, с этими ругался, потому как швартовались грязно, чуть рубку у «Рылеева» не снесли, на такой-то плавбазе хорошо парился в баньке, а с такого-то краболова лет десять назад увел «молодуху» 38-ми лет, женился, но сейчас она – в Питере (Петропавловске-Камчатском), где он купил полдома, отдал ей, а сам снова холостякует, ага, и «куролесит» с рыбаками. Но не подумайте, что он всегда только «на шару» пьет, он и сам иногда потчует рыбачков, идущих с промысла, бражкой да медвежатинкой. Земля камчатская, слава Богу, еще не обеднела.
Доброй ночи, Камчатка! Доброй тебе ночи, красавица-бухта Русская!



День седьмой-
   Ой-ой-ой!
Поутру иду на корму разглядывать легендарный «Рылеев». Имени своего он уже не имеет, зато от крыши рубки с буйковым фонарем до самой ватерлинии покрыт сотнями названий: «Радовицы», 1973, и красивый черный якорек с цепью – это всё на золотистом листе жести, прибитом к рубке; СРТ «Бологое» - буквы вырезаны из листового железа и приварены к основанию трубы (самой трубы уже нет); ярко-красным суриком крупно выведено на той же рубке – Д/э «Нанаец», а поверх голубой краской школьным почерком писано: РС «Удачливый»; у спасателей своя традиция – «Решительный», «Бдительный», «Декабрист», «Орел» вырезано тонко сваркой на переборках надстроек, недавно, видно, расписался новенький СС «Диокл» - суриком над ватерлинией; мой старый знакомый СРТР «Космонавт Егоров», на котором я в прошлом году был на промысле селедки в Охотоморье, расписался тайно – с внутренней стороны комингса трюма. Исписано всё – палуба, фальшборта, машинные люки-капы: имена судов и годы. И вдруг – ОЛЯ. Это имя написано большими буквами белой краской на правом борту «Рылеева». Да, вот так-то, ребятки золотые, всего один, один из всех пронес земную свою любовь через все промыслы и моря Кто ты, Оля? Знаешь ли ты, что так тебя любит один рыбак?..
Вода идет слабо, ручей Шумный зимой не оправдывает своего названия. Дед Солодилин больше шумит «под это дело», русские народные и всякие другие песни поет, да неплохо поет. Плохо только, что на него не напасешься. Поздно ночью ушел, а в 11 утра, то есть в самый раз перед обедом, уже тут как тут. Свеж, как огурец. Ну да, на такой земле, да на такой целебной, живой воде каким же ему и быть!
Клё-о-о-н ты мой опавши-и-й...
По диким степям Забайкалья...
Степь да степь круго-о-о-м...
Ближе к вечеру снова нагрянул в гости прапор. Уже без солдатиков, но – с приглашением в гости, в сауну. Да, от самого командира заставы, капитана Дробота, как тут откажешься! Собираемся, одеваемся, идем. Прапор ну очень тоненько намекает: чего-нибудь, мол, надо с собой взять в баньку-то. Леонид Дмитрич «не понимает»:
-  Мочалки, что ли?
-  Да не-е-т.
-  А, веники? У нас есть, кстати, боцман запасся.
-  О, веники у нас – высший класс: березовые, дубовые, можжевеловые,  всякие, – включается в предложенную игру прапор.
Делать нечего, капитан к капитану должен идти во всеоружии, и Дмитрич, нырнув в душевую, выходит оттуда с двумя «гранатами» за поясом.
У капитана Дробота и сауна от жара трещит, и стол от яств ломится: икра, медвежатина, соленые грибочки. Ох, уж это наше бессмертное, незыблемое и всенепременное «под это дело»... Часа через полтора, наверное, не позже, капитаны, перемигнувшись, понимают друг друга без слов. Мой капитан пишет старпому записку, а «зеленый» капитан высвистывает солдатика и с той депешей отправляет на борт столь же «зеленого», значит, СРТМа «Пограничник Гладышев».
Когда возвращается гонец с двумя новыми «боеголовками», капитаны уже готовы к заключению великодержавного договора о взаимном шефстве и вообще побратимстве погранзаставы и траулера с таким именем. Тут же, прямо за столом, на салфетке пишется (курица лапой) этот договор и адреса, куда надо слать копии: командованию пограничного округа, руководству Базы флота, Приморрыбпрома, Дальрыбы, ну и само собой – в партком, базком профсоюза, комитет ВЛКСМ, так, куда ж еще?.. А, вот, ага, обязательно в редакции газет «Пограничник на Тихом океане», «Рыбак Приморья» и «Рыбак Камчатки»... Эх, где она сейчас, та журналистка из «Рыбака Приморья», сокрушается Дмитрич, та зубастая красавица-акулка, которая перед отходом брала у него интервью? Такая, ребята, чертовка, такая секс-бомбочка – ух! – целой зарплаты не жалко!..   
Гусарский разговор про «баб-с» раскатился на полночи. Как мы дошли с капитанами до судна, а главное, как по шторм-трапу сумели подняться, честно вам скажу, помню не очень. Как выяснится лишь назавтра, капитан Дробот заночевал в каюте старпома.


День восьмой
        или
      Дранг нах остен!
Господи, неужели забункеровались, неужели все питьевые танки полны? Да, боцман докладывает: полны, можно отчаливать. И тут налетает хороший норд-ост со снежным зарядом. А за нами-то уже очередь выстроилась к водозабору: спасатель «Зевс», три наших сейнера, танкер-водолей и два средних траулера. Отходим от «Рылеева», пробиваясь сквозь густое ледяное крошево, шугу. Ветер быстро прессует шугу: бухта Русская, как воронка, открыта на восток. С полкабельтова всего проползли и завязли, как тараканы в сметане. Бело вокруг и до самого неба бело, метель – точно в степи, прямо как в «Капитанской дочке». Где египетские пирамиды? Нету! Только полдюжины других "тараканов" чернеет в заснеженной, завьюженной бухте.
Раздумав брать воду (ну да, у него ж опреснители мощные), «Зевс» берет нас на буксир и вытаскивает из бухты-ловушки. За нашей кормой тянется черная речка, к которой пытаются пробиться другие траулеры, дергаются с полного переднего на полный задний, но шуга настолько плотная и так быстро затягивает «речку», что продвинуться больше, чем на корпус, им не удается. После нас «Зевс» выводит на чистую воду оба траулера и уходит с ними в Охотоморье. Сейнера остаются в бухте, дальше с нами они не пойдут, будут работать тут, неподалеку, на промысле терпуга и наваги.
Капитан самолично делает прокладку курса на северо-восток и передает «бразды правления» молодому третьему штурману со словами: «Дранг нах норд-остен!» Да, мы уже, считай, на финишной прямой, хотя почти еще двое суток ходу. Прямо по курсу – Карагинский и Олюторский заливы, это где Камчатка переходит в Чукотку и где двадцать лет назад вот таким же юным «трояком» Леонид Дмитрич ловил легендарную олюторскую сельдь. Красивая была рыбка, толстенькая, круглая, как качалочка, жирная и вкусная. Под корень ее извели, уничтожили...
-  Поднимаешь трал – хвосты сквозь ячею торчат, – это уже в каюте, наливая, рассказывает Дмитрич. – Когда рыба крупная, известно, они торчать не будут. А сортировать – такого понятия не было вообще. Кому там, бляха медная, и когда ее сортировать? Трал расшвориваем, даже на борт не поднимая, потом снова его берем на шворку и – пошли тралить по-новой. И не мы ж одни, а все так, сотни судов, да, не десятки – сотни, бляха медная... Так что дно в Олюторке на целый метр, может, завалено давленой в тралах молодью... Эх, прости нас, Господи! 
Я не ловил олюторскую селедку, но мне тоже хочется просить у Бога прощения. Сколько всякой другой прекрасной рыбы у меня на глазах и посейчас переводят на наших плавбазах, считай, на дерьмо, на тук. Вообще-то положено рыбную муку, тук делать из отходов, из голов и кишок, но план по туку – ого-го, а не выполнишь – получишь по полной программе: лишат премии весь экипаж, а капитану и завпроизводством – по выговору. Так что...
-  Да, Дмитрич, ты прав, нам только и остается просить прощения у Бога и бедных наших потомков. Господи, когда на земле русской будет порядок?
-  А никогда. На кой он нам? Где ты видел на Руси порядок? Да бляха медная, порядок – это не для нас, это у немцев.
-  Дранг нах остен... Они и шли на нас боевыми порядками.
-  Так, давай по второй, да я тебе что-то покажу. – Капитан наполняет чарки, выпиваем, закусываем, он тянет с полки небольшую книжку в темно-зеленом переплете, раскрывает на последней странице и читает:
«За правое дело!» Так называлась замечательная книга большого русского писателя Василия Гроссмана. Она посвящена Сталинграду, одной из величайших битв в истории войн. Проснись он сейчас, Василий Семенович, мурашки пошли б у него по телу от одного этого названия. Он умный, даже мудрый, много знавший, чего не знали мы, предельно правдивый, даже он считал, что мы воевали тогда за правое дело... Враг будет разбит! Победа будет за нами! Но дело наше оказалось неправое. В этом трагедия моего поколения. И моя в том числе...  Седьмое мая 1981 года.
-  Кто это?!
Дмитрич молча закрывает книжку и поворачивает ее ко мне лицевой стороной обложки. Это Виктор Некрасов, «В окопах Сталинграда». Где-то в конце 40-х он получил за нее Сталинскую премию. А читал капитан авторское послесловие, написанное спустя тридцать с лишним лет.
-  Я знаком с одной старухой, – говорю, прожевав, – она девчонкой угнана была в Германию, там работала на ферме у помещика. Мы с ней как-то завелись про рыбу и прочее, в общем, про наш бардак базарить. Так вот она вдруг и изрекает, я чуть, помню, со стула не упал: «А мне жаль, – говорит, – что немцам не удалось нас завоевать»... Я глазами хлоп-хлоп, а она: «Да, зато и у нас порядок был бы, как у них»... Ну, что ты ей скажешь! Про лагерный сталинский порядок? Так она ж не на Колыме, а в Вестфалии «арбайтен», притом же где – на ферме, а не в концлагере.
- Сталин, Гитлер... Как говорят на Украине, обое рябое. – Дмитрич усмехается про себя и кивает в сторону ходовой рубки. – Третий вон, ему 23 годочка, как-то выдал тоже: жениться б на немке или на японке! Я ему: а почему не на папуаске? А он: Новую Гвинею мы ж не побеждали, а Германию с Японией – да, вот они и живут лучше всех... Во где логика, бляха медная! 
Бутылку мы уже не «уговариваем», как раньше, в быстром темпе, а растягиваем. И не зря, оказывается: гость пожаловал – посольный мастер, в морском просторечье «тузлук», рыжий русский мужик, косая, что называется, сажень в плечах. И паспорт держит в «грабле», капитану протягивает: день рождения у него сегодня, да почти юбилей – 35. Дмитрич жмет мужику «граблю», поздравляет, усаживает за стол. «Тузлук» заглатывает чарку (слону дробина) и смотрит нежными, говорящими глазами на своего «папу», как ласково иногда именуют на флотах капитана:
-  Леонид Дмитрич, там это, ну, у меня в каюте, в общем, там ждут меня... Короче, Палыч там меня ждет, ну...
-  Так Палыч же знает, что на сдачу надо хоть что-то оставить. – Взмолился было капитан. Но я вижу,  к а к  они смотрят друг на друга, и понимаю: «сдача» не за горами. Трогательно матюгнувшись, Дмитрич ныряет в душевую, где в последнем, единственном уже ящике половина гнезд, увы, зияет. И вот вылетает еще один «снаряд»-«граната»-«боеголовка». Рыжий уходит довольным, а капитан вздыхает и садится за стол.
-  У тебя ж на борту таких именинников, – говорю, – каждый месяц по два, на них же не напасешься. Сегодня рыжий, завтра черный... 
Дмитрич улыбается «в усы», хотя усов у него нет, но их как бы заменяет шрам на верхней губе. Улыбка от этого у него неотразима.
-  Он не просто рыжий, он – золотой. – И смотрит на меня. И видит в моих глазах иронию. – Зря ты смеешься, поверь, второго такого «тузлука» во всей Беринговоморской экспедиции – поискать. Он даже здесь, на минтае, работая в траловой команде наравне со всеми, успевает отбирать прилов – селедку, лосося и делать такой спецпосол, что даже зажравшиеся приемщики и завы^ на базах, бляха медная, пальцы облизывают. Честное слово тебе даю. А в сельдевой экспедиции ему вообще цены нет!
-  Всё ясно, Дмитрич, – я стараюсь сохранить серьезность. – Гвардейский у тебя экипаж, да вот только пароход, как говорят в парткомах, того, пьяный пароход. Что там у тебя на сдачу-то осталось, а?
-  Пьян да умен – два угодья в нем. Это я тебе про Тузлука. – Впервые вижу у Дмитрича такой вызывающий взгляд. – И про пароход тоже...
Вопрос мой он игнорирует. Но я словно бы слышу ответ: Хрен, мол, с ней, с  этой водкой “на сдачу”! Мы так, без нее пробьемся... И поднимаю тост:
-  За “Дранк^^ нах остен”!
Подколки моей не разберешь без поллитры, да и надо ли? Капитан, выпив и закусывая, говорит, что у него всегда есть железная надежда – это непьющий старпом, да, совсем не пьющий. Может, потому что молодой, тридцатник в этом году отметил. И кок почти не пьет. И третий штурман...
Господи, а я всё про «пьяный пароход» думаю. Как парткомовец. А тут, оказывается, общество трезвости уже открывать можно. Так-то, братцы!
 
День девятый
        или
        За работу, парни!
За Олюторским мысом нас встретили серьезные дрейфующие льды. Капитан вышел на связь с братьями-промысловиками и узнал, что район лова с траверза бухты Анастасии из-за льда переместился южнее, на траверз бухт Петра и Павла. Короче, к вечеру мы должны быть на месте. 
Девятое утро началось с нелегкой работы. Сменившись с ночной вахты, старпом объявил: всем выйти на околку льда. Обледенел пароход изрядно. Я тоже оделся и вышел на палубу. Траловая лебедка смахивала на обледенелый танк, рядом с ней – бесформенная глыба, на самой палубе – слой льда не меньше 15 сантиметров толщиной. Мне дали пешню, которая на флоте не в виде лома, а в форме рубила, очень удобная вещь для околки. Для начала я  обколол глыбу, и она оказалась 300-литровой бочкой с солидолом. «Подарил» ее с поклоном «деду», который трудился рядом со мной, обкалывая лебедку. Палубу пешней очищать – одно удовольствие: рубишь на квадраты, поддеваешь снизу, как лопатой, и – за борт. Потом я взял мушкель, это деревянная кувалда, и она точно пришлась мне по душе. Оббил фальшборт, поднялся на бак. Леера^^^ дюймового диаметра были втрое толще и хрустально сверкали. Их оббивать легко. С мачтой – проблемы: треугольная арочная мачта превратилась в две гигантские, сросшиеся вершинами, церковные свечи. Красивые! Из витого парафина, а где малость с солидолом (потёки с блоков), там – словно из воска. Оббил и мачту, насколько достала рука с мушкелем. Рука моя правая застыла, совсем не чувствовал безымянного и мизинца, долго и безуспешно оттирал их о лед и перчатку. А потом и не заметил, как они сами отошли да разогрелись так, что от них, красных, парок шел, когда на перекуре снял перчатку.
-  Билет в баню, считай, заработал! – Похвалил меня капитан и, обведя взглядом почти уже очищенную палубу, рассказал, как здесь же, в Беринговом, в прошлую путину, после шторма мачта-арка заросла сплошняком. Чтоб можно было добраться к брашпилю, прорубили ледяной домик. А в общем на палубе было 200 тонн льда! – Так вот суда и переворачиваются, – закончил свой рассказ Дмитрич. И все мы – в который раз – примолкли, вспомнив трагедию 1965-го года, гибель четырех траулеров в недалеком уже отсюда Бристольском заливе Аляски.   
Реализуя свой «билет в баню», я сосчитал в душевой жалкий «боезапас» в последнем ящике: восемь бутылок. И решил действовать. Помывшись, вынул две из восьми и спрятал под подушку. Сходил в подшкиперскую, выбрал из расплетенного швартового конца несколько прядей капроновых, почикал их на короткие штерты и, убедившись, что Дмитрич на мостике с трубкой радиотелефона в руке увлеченно беседует с друзьями-капитанами, закатал матрас на капитановой койке, притом в ногах закатал, прицелился, произвел мысленные расчеты и претворил свой план в дело. Засунув бутылки под панцирную сетку, я намертво принайтовил их снизу к кольцам сетки капроновыми штертами, раскатал матрас на место, проверил, надавив на него, не будут ли бутылки стучать о дно коечного ящика, когда капитан будет динамично, допустим, ложиться: бах ноги на койку. Нет, всё должно быть в норме, уверился я и прибрал койку.
До района лова не меньше сотни миль, а на палубе траловая команда во главе с Палычем уже вовсю трудится: сшивают крылья запасного трала, перетряхивают троса-грунтропы, проверяют оснастку, катки-бобинцы, на которых трал будет катиться по дну, дюралевые поплавки-наплава, всё до пряди, до звенышка цепного перебирают пальцами. Старпом уже вывесил на переборку у кают-компании новенькое расписание по промысловому авралу, и около него подолгу, гляжу, простаивают матросики – по одному, по двое. До самых сумерек «дед» возится на палубе, самолично проверяя на всех палубных механизмах тавотницы, набивая их солидолом из бочки, вызволенной мною из ледового плена. После обеда я, как обычно, прилег, чтобы не нарушать святых морских традиций «адмиральского часа». А Дмитрич, нарушитель, смотрю, сел за стол, развернул пиратские свои карты, испещренные жирными чернильными точками да крестиками, разложил тетради заветные, где описаны за все прошлые путины все самые уловистые изобаты на свалах глубин, и колдует, колдует. А вечером, сразу после ужина, вместо фильма собрал экипаж, рассказал вкратце, что деется в районе лова, сколько в среднем берут за траление, как обстоят дела  со сдачей сырца на плавбазы, на миг задумался, примолк и вдруг словно обрубил свои мысли:
    -  Погуляли – всё, хватит. За работу, парни!   
    Я не знаю, о чем в тот миг думал капитан, но мне сейчас подумалось вот  что:  за работу в этих насквозь промерзлых и продутых широтах, за эту почти нечеловеческую работу, ну то есть в не очень человеческих условиях (скоро, очень скоро кончатся у них в провизионке запасы овощей, и будет кандей варить им борщи из черной сушеной картошки и прокисшей капусты, а вода в нецементированных питьевых танках станет вполне чайного цвета), да, за такую работу эти парни должны получать втрое, если не вдесятеро больше... 

День десятый,
   последний
С левого борта у нас сплошные слепяще белые ледовые поля до горизонта. С правого – синее до черноты море. Над мачтами – черное до синевы, что вороново крыло, небо в тучах. Пришли, слава Богу... Вдоль ледовой кромки натужно тащат тралы «пахари моря», как нарекли рыбаков поэты и журналисты. Вот и «гладышевцам» полгода теперь пахать в этой упряжке.
Связываюсь по рации с ближайшей плавбазой и договариваюсь, чтобы записали «Гладышев» в очередь на сдачу сырца, во время которой я смогу перейти к ним на борт. А Дмитрич уже весь, любо-дорого на него посмотреть, подобрался – как гепард перед броском на антилопу, нашел любимую изобату, нянчит в руках бумажную ленту эхолота с записью глубин, потом спокойно, ох уж это его спокойствие, берет микрофон спикера, и на палубе гремит короткая команда: «Пошел трал!» 
К вечеру у нас на борту – сотня тонн хорошей, крупной рыбы. Идем на сдачу. Господи, звезды прорезались над головой, вон северный наш красавец Орион сверкает – семь многокаратных бриллиантов. Прощаемся с Дмитричем на палубе, под звездами. Через месяц, я знаю, у него юбилей, сороковник. Но загодя ж нельзя поздравлять. И я просто говорю, что пришлю подарок. Он улыбается своей, всегда немного как бы виноватой улыбкой. На том и расстаемся. Я лезу по шторм-трапу на высоченный борт базы, а он остается внизу, на качающейся палубе траулера.
Через полгода этому имени – СРТМ «Пограничник Гладышев» – суждено украсить страницы рыбацкого еженедельника: он выйдет в лидеры промысла, в чемпионы Беринговоморской минтаевой экспедиции.
В день своего 40-летия Леонид Дмитрич получит мою радиограмму. Заканчивалась она так: «Подарок найдешь под матрасом». Незамедлительно прилетит и ответ мне, тот самый, что вынесен частично в заголовок: «Благодарю за хорошую морскую практику».
Горжусь, ибо вряд ли кто, кроме судоводов, удостаивался такой благодарности.

--------------------------------------------------------
* Судовождение, конечно.
** Каплёр – умное приспособление, «авоська» на трубчатой железной раме для приема рыбы с борта судна-добытчика, на полторы тонны «авоська».
*** Третий механик. И 3-го помощника величают так же.
^ Завпроизводством.
^^ Drunk (англ.) – пьяный.
^^^Леер – ограждение вдоль бортов из метал.прутьев.


2002 г.




    ШТОРМ 13 БАЛЛОВ
      (Дальневосточная быль)

Не первый год у берегов Приморья ловят эту мышастую, но голубоглазую, тресковой породы, но по вкусу много хуже трески, да что там, просто безвкусную рыбу, и даже имя у нее невкусное – минтай. Шибает от него технарством, чем-то машинным, неживым, несъедобным. Минтяжмашем. Минтай… Министр тайн, что ли? Хотя основная «тайна» его – на поверхности: он вездесущ, его ареал – почти от субтропиков (может, он министр Тайваня?) до заполярья. А главное, плодясь с микробной быстротой, он заполоняет моря, уже процеженные сетями и опустошенные человеком дотла. Причем, «тла», как на пожарище, остается на дне морском буквально навалом: это многие тысячи тонн гниющей рыбы, пойманной, но так и не попавшей в бочки и банки по причине вечного дефицита этих самых бочек, банок, соли, консервантов, приемных и транспортных емкостей, в общем, по одной устойчивой, увы, причине – хронического дефицита мудрости у нашего «мудрого руководства».
Если вообразить себе могучего великана, Святогора-богатыря, в кармане которого умещался Илья Муромец вместе с конем, а «мудрое руководство» представить в виде головы Святогора, не разбирая дорог бредущего по родной земле напролом, то такой пойдет по ней треск и шум, замутятся озера и реки, богатырские следы начнут медленно заполняться слякотью топей да болот. Там, в этих следах, зашевелятся инфузории «в туфельках», личинки, головастики. Жизнь пойдет, считай, с нуля. И очень-очень-очень долго не будет лесов и рек, птиц и рыб…
Рыба минтай удивительно и подозрительно похожа на саранчу, а паче того – на головастика. Хотя японцы и из нее ухитряются делать разные вкусные весьма вещи…
Рыболовный сейнер «Тур» недавно еще ходил в дальние промысловые рейсы, в океан, где добывал серебряную сельдь и «ночную жемчужину» сайру, рыже-полосатого, как тигр, морского окуня-терпуга и донную, раздавленную в лепешку многотонным слоем воды, вкусную «морскую курицу» камбалу.
Рыбачил «Тур» у Камчатки и Курил, у Японии и Кореи. Но стар он стал, одышлив дизелем, скрипуч ребрами-шпангоутами, прохудился местами и корпусом. В мачтах и снастях запело, кажется, и заплакало: «Бы-ыли-и-и когда-то и мы-ы ры-са-ка-ми…»
Частенько теперь, когда перевели «Тур» на прибрежный лов, когда Регистр задробил ему выход в открытое море, радист-гидроакустик Валька, по прозвищу Мракобес, певал вот так под гитару про этих самых ры-са-ков.
Сутки-двое, а чаще вот так – с шести утра до вечера, – вот тебе и весь «промысловый рейс». Обхохочешься с таких мореходов. Ну кто он теперь, рыбак разве? Скорее рыболов-спортсмен. Как боцманюга вон и кандей, кок то есть. Пол-шестого вечера, рабочий день, считай, а они уже с удочками на корме красноперку дергают. А минтая – полный трюм, и стоять теперь с ним в ожидании сдачи – один только бог морской знает сколько. Консервный цех затих без банки, балычковые машинки, которые строгают знаменитую «спинку минтая», месяцами валяющуюся в витринах рыбных магазинов, заломались и ждут запчастей, которые «вот-вот привезут», ну а туковарка-выручалочка забита вчерашними-позавчерашними уловами, смертный дух пустившими по всему рыбозаводу.
Каждое утро ждешь почему-то перемен, добрых, само собой, перемен. Как пацан, веришь… Вира якорь! Полный вперед! Так держать!.. Ни хрена подобного. Это только в кинухе для р-романтиков так. А тут куда все проще:
- Николай, сбрось веревки, – сипит капитан, высунувшись из рубки через опущенное лобовое стекло. Все рыбацкие капитаны либо сипят, либо хрипят.
На палубе в одиночестве курит ни свет ни заря поднявшийся, мающийся бессонницей матрос. Молча кивнув и продолжая почесывать грудь под рубахой, он спокойно, как дрессировщик, подстегивающий арапником усталого тигра, сдергивает с береговой тумбы гашу капронового швартова, с глухим, негромким стуком роняет ее на палубу. Потом лениво, вразвалку идет на корму и то же самое проделывает с кормовым швартовом, таким же черным от грязи и старости, истертым до ветошности. До стеклянного блеска заеложена изнутри гаша-петля, всю ночь с занудным скрипом ерзавшая на шее тумбы. И сама тумба – это не кнехт вовсе, а обыкновенное бревно, воткнутое торчком в бревенчатый же пирс. Да и на бревно оно уже не похоже, а скорее – на вызревающего в руках папы Карло Буратино, или на идола, которому не столько молились, сколько мстили за свои охотничьи, промысловые неудачи, так оно размочалено форштевнями сейнеров, швартующихся день в день, так перетерта «шея» его капроновыми удавками, так обкатана лысая маковка рыбацкими руками, рукавицами да теми же гашами.
- Поехали, – буркнет себе под нос капитан, сизолицый после вчерашнего, то есть, пардон, «обветренный, как скалы», и сдвинет ручку дистанционного управления дизелем на два деления. Чох-чох-чох, – зачихает дизель в трубу, вспухнет под кормой оплывающим бугром зеленая вода, сейнер медленно, со сна как бы, шевельнется и поползет вдоль пирса, целя носом на выход из бухты. Железным корытом кормы боднет на прощанье тумбу, и вот уже – дранг нах остен – курсом на восток, в море. И поплыли-попылили. И кто ж провожать будет в такой “рейс”, кто ж тебе махнет платочком с пирса?
Тренькнет Валька струнами в своей рубочке-каютке и пропоет-проплачет то ли мечтательно, то ли с издевкой над собой, судьбой, над “лайнером” своим и “рейсом”:   
И ранней порой
мелькнет за кормой
знакомый платок голубой…
И тут же скрипнет дверь, и в крохотулю-рубочку, где вдвоем тесно, войдет согнувшись Малыш, матрос, месяц всего на судне. Валька, тренькнув только, уже его ждет, знает: душа-тельняшка всегда на стрёме.
- Валь, ну спой хоть раз до конца, ну пожалуйста…
- Во, Малыш, волшебное слово – великая сила. – И Валька подвинется на своем микродиванчике, где можно спать лишь подогнув колени, упрется грифом в панель передатчика, усаженную разноцветными кнопками и ручками, как бы издалека улыбнется Малышу, дылде-акселерату, долгорукому, белолицему, «зеленому» – в армии даже не служившему, и споет еще куплет.
Мракобеса действительно сразило “пожалуйста”, оно ни в какие ворота не только на сейнере не лезет, но и вообще на рыбозаводе. Спроси, к примеру, Дракона бородатого, боцмана то есть, у которого словарный запас самый богатый на судне (правда, почти стопроцентно нецензурный), так он так на тебя с твоим “пожалуйста” как на иностранца вылупится. Или Жанке-рыбоприемщице скажи это “волшебное слово”, да она офонареет и пошлет так далеко, что в морской бинокль тебя не разглядишь.
Ах, Жанка-Жаннетта, какие бедра, какие буфера – волны штормовые! И укачать так может, что забудешь, на каком ты свете есть. Валька и “рейс” однажды уже проспал с ней, прогул и хороший “чоп” заработал.
- Давай, Малыш, я тебе лучше про любовь спою, ага? Только пошли на палубу, душно тут.
Сейнер ходко шел в океан, и навстречу ему вставало, отряхая пену морскую с лучей, жаркое августовское солнце. Мокрая от росы палуба местами уже парила. Тихо было. Как говорят моряки – как в болоте.  И прозрачный, легчайший парок висел над голубой гладью, сыто выдыхающей запахи рыб, планктона, водорослей, медуз, словно из раскрытой пасти обожравшегося Нептуна. И царь морской тоже, видать, был с перегара: легкой отрыжкой несло – бензинным духом.
Радист с матросом прошли на бак и скрылись за носовой тамбучиной, тамбуром, выгородкой, закрывающей от волн на палубе вход в матросские каюты. Обычно на носу не высидишь долго: здесь почти постоянно продувает встречным ветром. Это только на военных кораблях часами можно травить байки морские на полубаке, потому что корабли десять, а то и все двенадцать месяцев в году “плавают” на приколе, о чем маринисты-романтики, живописуя байки, обычно умалчивают. Но сейчас, в безветрие, за тамбучиной было козырное место! Во-первых, оно не “простреливалось” из окон рулевой рубки, а во-вторых, солнышко и шелест воды под форштевнем, колокольцы и бульканье лопающихся пузырей придавали ему особый, с этаким меломанским кайфом, почти интимный уют.
Они хоккейно устроились на пожарном ящике с песком (хоккейно – Валькино слово, производное от о’кей). И Малыш, невольно раздув, словно бычок жабры, большие свои, белые, в первых прыщиках ноздри, глубоко, с восторгом вздохнул и с явной готовностью взбрыкнул бы козленком, не будь он дылдой почти что в мачту длиной. “Ой, я балдею с него, торчу – никакого цирка не надо”, – рассказывал Валька о нем Жанке в виде предисловия к анекдоту о парижских борделях, где висит, дескать, такая такса: акт – десять франков, подсматриванье за актом – двадцать, подсматриванье за подсматриваньем – сорок!
Вот и сейчас Малыш восхищался сверканьем и запахами моря, бульканьем под штевнем, а Валька балдел по-своему. И ловко, выбросив пальцы из кулака, стрельнул ими по струнам и выдал на одном дыханьи “про любовь”, то есть известную похабную песню про “бабу ненасытную, здоровую, небритую”, которая “давала мине водку” и чего-то там еще.
Девичьи ресницы Малыша, густые и тяжелые, что хвостовые плавники у камбалы, опустились, он нахмурился, как может хмуриться щенок или цыпленок. Он думал о том, что Вальку не зря прозвали Мракобесом…
На звуки песни и гитары пожаловала на бак Жанка, ласковая и тоже рыжая, как ее береговая тезка, сучка-дворняжка с преданными говорящими глазами. Вальку она особенно любила именно потому, что он частенько с ней разговаривал. Везде, где встретит: на палубе, в каюте боцмана, в которой она была прописана, на камбузе. Вот и сейчас он сразу же наклонился к ней, легши грудью на гитару, погладил пухлые надбровья, заглянул в глаза и в который раз подумал, что этой Жанке он стократ больше верит, чем той. “Я твоя, твоя, Валёк”, – шепчет жарко ночами, а сама, он точно знает, за год, что они крутят любовь, успела, когда “Тур” на лову ночевал, переспать и с главным инженером, и с Генкой Лабухом, кудрявым шустряком, о котором еще пойдет речь.
Малыш по-прежнему смотрел в палубу, и Вальке неожиданно стало стыдно за все разом – и за песню “про любовь”, и за свой сорокафранковый кайф, и за то, что рассказал о Малыше Жанке. Он резко выпрямился, так что крестик на шее, вспорхнув из выреза рубашки, едва не зацепил подбородка. Взглянул на облака, клубящиеся с востока, с океана, и запел чудную песню Высоцкого про “светлый терем с балконом на море”.
Не веря ушам, Малыш всем корпусом повернулся к нему, словно озарив Вальку лунным светом лица. Пухлые красные губы мальчишки полураскрылись, глаза, как у Жанки, стали преданными и говорящими.
Сейнер круто свернул на юг, скренившись на левый борт. Валька пошире расставил ноги и продолжал петь. Когда судно выровнялось, с правого борта уже плыли родные берега.
Мракобес пел, а в гитарном переборе то и дело рыбой всплескивала тоска. Временами она всплывала и в глазах певца, с голодной жадностью устремленных вдаль, на прибрежные скалы, за скалы, на дальние синие сопки, на голубеющий за ними горизонт и дальше, в невидимое и неведомое.
Каждый моряк, даже не верящий ни одной из рыбозаводских девчат, и от себя, может быть, втайне мечтает о береговой жизни, верной жене, для которой построит он “светлый терем”, о гнезде, короче, и птенцах. И вот у Вальки сейчас эта тайна стала зримой, как крестик на шее.
Он носил этот символ веры на пеньковой, нарочито грубой нитке-веревочке, как бы афиширующей совсем иную, противную веру – в грубую материю. А крестик все же упорно перечеркивал безверие. Как видно, оттого, что постоянно согревался на молодой груди, в близком соседстве с сердцем, умеющим прыгать от счастья, ошибаться и страдать, но только не врать и не притворяться.
Кстати, именно из-за крестика, а вовсе не за то, о чем подумал Малыш, и прозвали Вальку Мракобесом. За просто так, шутя присобачили кликуху.
И откуда пошло это повальное, как холера, нивочтоневерие? А особо – друг другу неверие. Рыбозаводские девчата тоже не верили ни одному “водоплавающему бичу”, по их утверждению, пьяни несусветной, алкашам неисправимым да еще и кобелям без намордников.
Но все же кое-кто из девушек постреливал из-под ресниц на симпатягу-радиста с “Тура”, худощавого, тонкого в профиль, однако широкоплечего, с фигурой гимнаста, с наплывами бицепсов, выглядывающих из коротких рукавов красивой кремовой рубашки, кажется, называемой батником. В смелом вырезе, как у матросской форменной фланельки – под тельняшку, и висел тот серебряный крестик. Аккуратная русая гривка, летом выгоравшая почти до соломенного цвета, по-орлиному облегала небольшую, но и не маленькую, правильной формы голову и стройную шею, в движении придавая Вальке собранность и устремленность, действительно орлиную готовность вот-вот взлететь. И так хорошо оттеняла она смуглую бронзу мужественного, но утонченного лица, освещенного “синими брызгами”, как говорили о его глазах знакомые девчата: “Ну что ты смотришь на меня синими брызгами?”
Мужественным, обветренным лицом в рыбачьем поселке, конечно, никого не удивишь, но именно вместе с утонченностью черт, отмеченных печатью гибкого ума, нетронутого алкогольной проказой, Валькина личность выдавалась почти как “Комета” в ряду сейнеров, крылатым белым чудом дважды в день пролетавшая через район лова.
Лаборантка Надя, пигалица в белом халатике, пришла однажды на борт “Тура” проверить сансостояние рыбного трюма и заслушалась Валькиной гитарой. Он же ее, считай, и не заметил. А она стала с тех пор заглядывать на “Тур” почаще, чем на другие сейнера, правда, исключительно по делу: брала на анализ рыбу (обычно это делали уже в цехе), справлялась у капитана о прилове и пр…
- Радисту подняться на мостик! – Просипел капитан по спикеру-громкоговорителю.
Валька сунул гитару Малышу и пошел на зов.
В залитой солнцем рулевой рубке хрипел приемник, флот прибрежного лова обменивался впечатлениями о рыбалке:
- Ни хрена, Романыч, ни одной записухи! Как у тебя? Прием.
- А так же, Саныч. Прописал, правда, один косячок, но такой, знаешь, несто;ящий, не стал и веревки мочить. Может, мористее сбегаем? Прием.   
- А, ну пошли проверим мористее.
“Колдун” на переборке, эхолот то есть, шаркал самописцем, но бумажная лента сходила с барабана девственницей. Она свисала почти уже до палубы. Валька нагнулся, взял ее за хвост, поднял к свету – ничего, по нолям, так, несколько рисок в самом низу, вот и вся “записуха”.
- Глухо, как в танке, мать его Петра Великого! – Облаял капитан весь огромный родной и на его памяти богатейший залив Петра Великого. – Вон гляди, какой шлейф волокет, и что ж тут ловиться будет?
Валька тоже смотрел в иллюминатор рубочной двери и видел привычную картину: авианосец “Минск” пылил на учения, оставляя за собой нефтяную пленку, “богатырский” след чуть не в кабельтов* шириной и – до самого горизонта.
- И никакой на них, б…й, управы, – продолжал ворчать капитан. – Где она, эта долбаная перестройка? Полморя уделали “доблестные защитники”, хрен бы им в клюз!.. Валь, я чё тебя позвал, ты знаешь частоту, на которой колхозный флот болтает? Давай послушаем, что там у них.
Валька поколдовал маховичком настройки и выловил в эфире другие, более спокойные, вальяжные, исполненные достоинства голоса капитанов-колхозников. Подумалось: знают мужики, за что работают, вот тебе и весь секрет их солидности и самоуважения. И голоса ведь не такие хрипатые, как в гослове, хотя на тех же ветрах живут, тех же штормах. Просто водки жрут меньше, себя берегут и местом дорожат. В иной рыболовецкий колхоз, где заработки впятеро больше гослововских, чтоб устроиться, лохматую руку надо иметь чуть не в ЦК.
- Геннадий Викторович, ты не находишь, что на этой изобатке** нас собралось слишком много? Тесно становится. И рыбки тут на всех не хватит. Надо на капитанском часе поднять такой вопрос. Ты как считаешь? Прием.
- Олег Юрьевич, ты как всегда прав. Но знаешь же, как это у нас выходит: тот прав, у кого больше прав. Ты только застолбил изобату, а наши “передовики” уж тут как тут. И по-моему, бесполезно ставить вопрос в таком разрезе. Я считаю, нам всем надо смещаться на север, туда, миль на сто пятьдесят, до самой Ольги. А здесь нас "черная сотня" задавит. Верно говорю?
“Черной сотней” колхозники прозвали суда гослова: за стадность, с какой налетают они на “застолбленные” другими изобаты, за черные, закопченные рубки. Борта-то у всех почти сейнеров чернью крашены, но колхознички блюдут своих “лошадок”, моют-драят, холят, и светятся их РСы*** рубочками, что твои катера прогулочные.
* Кабельтов – 1/10 морской мили, 185,2 м.
** Изобата – линия равных глубин, которых обычно держится рыба.
*** РС – рыболовный сейнер.
- Все ты гутаришь правильно, Геннадий Викторович. Но за полтораста миль, сам понимаешь, в колхоз рыбу сдавать не набегаешься: даже на один переход туда-обратно суток не хватит. Вот ежели б нам крылышки приделать, как “Комете”, чтоб не по девять узлов ползать, тогда да…
- Видал, как! Их и девять не устраивает, – успел вставить капитан, – а нашему “Туру” и с попутным ветром восемь – парадный ход.
- Надо перед председателем на ребро вопрос поставить, – продолжал колхозник, – пусть или на береговом рыбозаводе нам сдачу пробивает, или у высшего начальства в “Дальрыбе” плавбазу просит. Только так. Прием.
- Ты голова, Олег Юрьевич, я всегда это говорил. И тоже так считаю: сдавать рыбу надо прямо тут, на лову. Ну а что сейчас предпримем – оставим синицу, пойдем за журавлем? Прием.
- Да вот я и думаю, куда? Есть тут у меня еще одна изобатка…
И он назвал координаты. Валька одновременно с капитаном схватились за карандаш на штурманском столике и мигом прикинули по карте: бежать туда не меньше четырех часов. Зато… Да, зато там верняком будет рыба, а не слезы, как тут, где топчется их “черная сотня”. Четыре туда да четыре обратно, восемь часов на переход. И хрен с ним, если там за пару тралений они возьмут больше, чем здесь за пять. Пять выборок, пять раз вооружай снова трал…
- Дранг нах остен! – Сам себе скомандовал кэп и вертанул рогатую баранку штурвала. Берега поползли вправо, ушли за корму. “Тур” взял курс на восток, к большой рыбе.
- А если еще и плавбазу они сумеют высвистеть туда, – размечтался вслух Валька, – у-у-у, мы тогда короли…
- Короли они будут, колхознички, а мы – принцы, – жизнерадостно просипел кэп. – Ты понял, как жить надо: не нас, мол, гоняй за сто верст до небёс, а подавай на лову сдачу.
Да, со вздохом подумал Валька, они даже плавбазу потребовать могут, а нам такое и не снилось, потому как кишка тонка: и начальство полудохлое мышей не ловит, по бабам только спецы (физия главного инженера нарисовалась в воздухе), и сами рыбаки все как один – газ-квас. Он покосился на капитана. Фамилия его Кривоносов, но за глаза все зовут Сизоносом.
       И предстала перед Валькиным мысленным взором завальная картина убогого их рыбозаводишки с «единым и неделимым» серым приземистым цехом, бывшим некогда просто засольным, а потом разделенным все же на консервный и коптильный. Допотопное оборудование, все почти – врукопашную, станки – что та трехлинейка, которая «образца 1891-го дробь тридцатого года», как выпаливал, помнится, старый служака-прапор, демонстрируя им, новобранцам, четкость и выучку. В коптилку на другом заводе зайдешь – слюнки бегут от одних запахов, идешь и глотаешь. Может, и хотел бы плюнуть (у нас, мол, у самих…), да некуда: чистота кругом, как в поликлинике. В их же коптилку без противогаза не ходи. Бедные бабы там работают – черные, закопченые, с красными, слезящимися глазами, – черти в преисподней самые натуральные. Говорят, и детей таких же рожают, копченых.
     Но то еще – пищевое производство. А вот рыбомучной цех, или по-простому туковарка, – это вообще венец творенья. «Техника» там на уровне жерновов ветряных мельниц. Тоже с тридцатых годов, говорят, не изменилась. В туковарке противогаз не поможет. Там посменно гниют три уникальных мужика (где и как их нашли?!), напрочь лишенных обоняния. Нормальный человек без прищепки на носу там выдержит не больше, чем под водой. Туковарку еще называют крематорием, но это ей вроде комплимента. Кроме выдающегося вонизма и грязищи, кучи слякотной, гниющей рыбы порождают, как считает Валька, неуважение к Нептуну. Расклад тут вот какой: неуважение к рыбакам, «доблестным пахарям моря», к природе-матушке и отвращение к дарам ее, к рыбе-кормилице.
      Вон за ней как бегать доводится…
Кэп, склонясь над штурманским столиком, делает прокладку курса, стирает огрызком резинки старые линии, крестики, жирные точки. Карта давно похожа на половик, о который толпа вытерла ноги. Валька стоит у штурвала и щурится: дранг нах остен, и потому море по курсу – сверкучая фольга с шоколада, лишь чуть-чуть смятая рябью.
Такой же мятой фольгой обит изнутри дощатый желоб рампы в клубе. Девятого мая вот так же слепило глаза, когда он пел под гитару военные песни Высоцкого. И вдруг – бах – свет погас. В зале захихикали, завозились, остряки доморощенные давай состязаться в юморе, выкрикивать чего-то. В общем, песню поломали. Зато потом Валька частушки сочинил:
Наш директор, как инспектор,
    приезжает иногда.
Где-то строит он проспекты
и возводит города.
         Припев: Ой ты рыба, рыба хек, замотался человек!    
Наш директор – депутат,
только я тому не рад.
В комнате для депутатов
на вокзале телефон.
Позвоню из автомата,
дам наказ ему вдогон:
- Зарыбляйте водоемы,
уходя гасите свет,
экономьте экономно*,
разделите райсовет:
на завод отдайте рай,
забирайте клуб-сарай
и держите там совет –
почему в нем гаснет свет?
*Отзвук бессмертной фразы Л.Брежнева: «Экономика должна быть экономной».
Месяц назад, на День рыбака, Валька спел эти частушки в клубе, сорвав «бурю аплодисментов».
- Во-во, только частушками тут и пробавляться, – говорил вечером на пьянке в «Вашингтоне» Генка Лабух, «молочный брат» ему по Жанке. – С твоим талантом, Валёк, знаешь какие мони можно делать…
«Вашингтон» – это первый двухэтажник в поселке. На втором этаже начальство в шикарных квартирах живет, а внизу – общага, в которой и собрались в тот праздничный вечер музыканты самодеятельного ВИО «Альбатрос». Лабух второй год руководил ансамблем, сначала работая, а затем только числясь грузчиком на заводе. Сам он играл на синтезаторе и понемногу на всех других инструментах, включая ударные, потому что действительно был когда-то ресторанским лабухом, «за что и выгнали», как говорили о нем на заводе.
- Три сотни – разве деньги? – В сердцах рубил Генка, тряся кудрями. – Слезы! Завязывай с морями, покатим в город, сколотим группу… я уже название подобрал – «Парни в тельняшках», как?.. То-то. Ты будешь тексты строчить, я – музыку. Владивосток – город нашенский, так же Ленин сказал? Вот, и все мони будут нашенскими. По куску на брата в месяц – это только для начала. Гарантия! Ну а потом… – Генка зажмуривался, словно уже вкушал жизнь-малину со сливками, этакий нескончаемый праздник души и живота. – Во всяком разе не такое г… пить будем, – кивал на «Агдам», – а коньячок, притом армянский.
Красиво жить кому ж не хочется? И Валька обешал подумать. «Мони» ему позарез нужны. Только не на коньяк, а на другие вещи: японскую систему фирмы   «Сони»,   микромотороллер   «Хонда»,   ну  и  «видик»,   конечно,   не     помешает. А главное – «светлый терем», который в гослове ни в жизнь не    заработаешь. Вон Петрович за двадцать лет что заработал, кроме «стеклянных костюмов» да сизого носа? А ведь он не из плохих капитанов.
- К обеду дотопаем, – кэп оторвался от карты, взял из Валькиных рук штурвал. – Иди толпе скажи. И трояка* позови, пусть сменит меня, надо соснуть пару часиков перед рыбалкой.
В кают-компании, где два стола вдоль бортов, холодильник и телевизор на нем (все вварено в палубу, привинчено к переборке или привязано веревками), четверо пили чай, слушая радио и комментируя услышанное.
Вчера во Владивостоке состоялся краевой слет народных контролеров…
- Кандей, слышь, – крикнул коку старпом, – ты чё не поехал?!
- А кто ж вас, проглотов, кормить будет? – Откликнулся с камбуза кок. – Взяточников там и без меня хватит.
      Вот так-то, подумал Валька, сами себе уже не верим: народный ведь, а он – взяточники…

* Третьего штурмана.

Кок состоял в группе народного контроля, список которой (три фамилии), весь в цветных вензелях фломастерских, висел на левом борту, под портретом Горбачева. Правее был привинчен голубой прямоугольник фанеры с жирным алым заголовком «ВПЕРЕД!» и ниже: орган партийной, комсомольской и профсоюзной организации РС «Тур». Кнопками к фанере пришпилили список редколлегии, тоже красочный и с крупными буквами, чтобы листок покрывал больше площади на голубой целине. Партийной организации не было на «Туре» и быть не могло, потому что член партии капитан был в единственном числе. Комсоргом, а заодно и редактором стенгазеты, значился Валька. И раньше, когда рыбачили в морях, а не под самым порогом дома, где плещутся мазутные помои, не вдохновляющие «редколлегию», он (а редколлегия – это он и есть, потому как еще две фамилии – гольная туфта) действительно выпускал газету к каждому красному дню.
Кают-компания на сейнере – десять, от силы двенадцать квадратных метров, так что увешать борта и переборки – раз плюнуть. На правом борту, над маленьким иллюминатором, под низким подволоком, черная труба со спрятанным в ней пластиковым киноэкраном, левее – динамик, снизу к нему прицеплена фанерка с промысловыми расписаниями для тралового и кошелькового лова, причем последнее выглядит насмешкой над прибрежниками, хотя и заходят в залив Петра Великого иваси, которых ловят именно кошельковыми неводами. Но… никто их здесь не ловит, потому что невод – не трал, он сразу поднимает рыбу на поверхность, а поверхность, считай, сплошь под радужной пленкой, ну и прет потом от рыбы нефтью за версту. Пробовали много раз уже, да всё потом «сдавали Нептуну» обратно. Позапрошлым летом тьма рыбы зашло, а за ней СРТМы, как акулы, набежали, метнули невода – есть, по сотне тонн в каждом. Плавбазы подошли, начали принимать, технологи сделали пробу – не годится: «примесь нефтепродуктов». Судов с десяток заловилось. Вот, значит, тыщу тонн и вывалили за борт, «удобрили» дно.
Такие «добрые» мысли и вызывает промысловое расписание на правом борту. Ну а на носовой переборке – доска объявлений с прикнопленной бумажкой, капитально засиженной мухами: «Отход судна в 6 ч. утра. Всем быть на борту. Капитан». Даты резонно нет. Рядом с доской – три любовно оформленных списка: КП, то есть комсомольского прожектора, судового комитета профсоюза и комиссии содействия перестройке.
Это всё – на пятнадцать членов экипажа!.. Упасть и кататься по палубе. Но все давно привыкли к спискам, как и мухи, и замечают их лишь тогда, когда очередной проверяющий, для которых и вывешена вся эта залепуха, надев очки, начинает их читать.   
Валька попил чаю и, по примеру кэпа, скойлался на своем диванчике-коротышке «послушать шум винтов».
Часа через два он проснулся и не мог понять, где находится. Явно же в общаге, в «Вашингтоне», но почему дом раскачивается? Господи, он ведь не в Армении… Тишина какая-то кладбищенская. Что за дела?..
Открыв глаза, Валька увидел над собой низкий подволок с кабельной проводкой и прожекторный сноп солнечного света из иллюминатора. Морские часы на переборке, рассеченные по циферблату, как арбуз, двумя узкими противолежащими секторами, алыми, как вырезанные ломти (это знаменитые три минуты молчания, святого молчания-слушания сигнала SOS каждые полчаса), показывали полдень. Валька снова зажмурился.
Пришли, наверно, в район лова. Сказал же кэп: «К обеду дотопаем». Ладушки, но почему стоим-то? Неужели с ходу прямо и заловились?..
Полный трал рыбы нарисовался сонным очам радиста, этакая «колбаса», туго набитый кутец, будто не на прибрежном полудохлом лову, где вместе с мелочевкой-разнорыбицей вытраливаешь старые рыбацкие сапоги и прочую рвань, а там, в морях, в добрые времена. И потекли мыслишки медленным медком: сдадим рыбку сейчас прямиком на плавбазу (в полусне и база примерещилась), это ж мы как раз, видно, и култыхаемся на зыби около нее в ожидании сдачи. Ага, сдадим, значит, и снова макнем «авоську», тут же, не отходя от кассы, раз уж так подфартило и попали на рыбу. Заловимся еще и опять сдадим. Потом еще и опять, еще и опять…
А если б он не на «Туре» был, а на каком-нибудь «Тунце» или «Палтусе» (у колхозников суда с рыбьими именами), о-о, это значит… это много-много значит, это он получил бы по приходу в порт мони кучкой, хватило б сразу на «Хонду»…
И катит игрушечка «Хонда» по проспекту Столетия Владивостока, и он на ней – что начальник в кресле, влатанный, само собой, в парадную робу с золотыми лыками, и только отлетают по тротуарам – мимо, мимо – глазастые школярки и писаные девочки да интердевочки, каких в кино показывают. И пшла вон тогда Жанка-приемщица…
- Пшла вон! – Голос кока. – Трясешь тут мне хвостом, сучара!
И Валька окончательно проснулся. Встал, выглянул в дверь. Кок выставлял на стол, накрытый, как положено в качку, влажной простыней, миски, ложки, кастрюлю с борщом.
- Давно стоим? – Полюбопытствовал Валька, распрощавшись с «Хондой», проспектом, девочками и не ожидая уже никаких чудес с плавбазами.
- Да с час где-то. Топливный насос полетел, механцы меняют.
Зыбь с океана шла не крутая, пологая, но сейнеру, ставшему лагом, то есть бортом к ней, хватало, чтоб «ваньку валять» от души. Обедали нянча миски в руках. К часу дня насос заменили, поехали дальше.
Вместо к обеду «дотопали» к вечернему чаю. Заветную изобатку пропахивали параллельными курсами два колхозника, изредка обмениваясь впечатлениями на «секретном» канале ближней связи, на УКВ. Вальке на сей счет опыта было не занимать, он пощелкал переключателем каналов и в две минуты рассекретил связь. И опять Олег Юрьевич с Геннадием Викторовичем заговорили в рубке «Тура», как два депутата в парламенте:
- Ну что, кто был прав, дорогой коллега? Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал. Прием.
- Да вот я и раскидываю. Плавбазу назавтра обещают, но обещалка ж дело такое, сам знаешь, как у Маши с Наташей. А рыбка наша зажмурит глазки, и "парфюмерия" пойдет. Я предлагаю скинуться на сало и идти на сдачу в ближайший рыбозавод, в Валентин. Есть у меня там один приемщик знакомый…
- Знакомый, – ворчал кэп, крутя штурвал и заходя в кильватер СРТМам, идущим с тралами. – Все у них куплено, все побережье, все базы. Знаешь, что такое «сало»? – Валька мотнул отрицательно головой. – «Ревизор» читал Гоголя? Ну, значит, судью Ляпкина-Тяпкина помнишь, который брал только борзыми щенками. Вот это и есть «сало». Помажешь – поедешь. И когда только это б…во на Руси кончится?
Да, когда оно кончится, тогда и нас, наверно, не будет, думал Валька, спускаясь к себе в радиорубку. Нет, надо бежать в колхоз, надо бежать! Как это сделать? А черт его знает, но – надо… Вот если б получали все так, как колхозники, то и молотили бы не хуже, и «сало» б не понадобилось, и судьи Ляпкины перевелись. Сколько их возле тех же колхозников кормится, куча! И каждый из той кучи больше нашего кэпа имеет. Не зарабатывает – имеет. Посмотришь на такого – даже достоинства в нем больше капитанского, потому что он себя уважает. А живет-то он внутри кучи, куча – его вселенная, поэтому уважение у него вселенское…
Настроив главный передатчик на волну капитанского часа гослова (ушли ведь далеко от флота, только с главного теперь их и услышат), Валька включил заодно и приемник, настроенный на аварийную частоту, и смотрел на часы, ждал, когда кончится СП, те самые три минуты молчания, святой перекур, как расшифровывают радисты эти две буквы. За шесть лет радиослужбы в мозгу образовалась релюшка, самостийно щелкающая в пятнадцать и сорок пять минут каждого часа: стоп, СП, можешь перекурить. Он не раз ловил себя на этом «стоп», взглянув на часы где-нибудь на улице, на вокзале, в компании, и рука сама тянулась за сигаретой. Любой спец привыкает к своим спецужасам, от которых у постороннего шапка на голове шевелится: хирург спокойно режет человеческое тело, забойщик деловито сует свинье под мышку кинжал, так же и радист безмятежно курит в ожидании радиовопля о помощи – SOS.
Но сейчас он вдруг легким, почти неуловимым движением пальцев, как это выходит лишь у бывалых радистов, вывел громкость на максимум и слушал эфир, шумящий огромной раковиной у уха, потрескивающий атмосферными разрядами. Глаза его сверлили подсвеченный экран шкалы, а правая рука незаметно теребила крестик на груди. Три точки, три тире, три точки… «Нет, не надо, не надо, пусть будет в эфире такой вот тревожный покой, – молитвой реяло в голове. – Пусть все радисты мира сейчас превратились в слух, только никто в океанах и морях пусть не горит и не тонет, никто-никто…»
Вот и кончилось СП, Валькины плечи непроизвольно расслабились (были напряжены, оказывается), правая рука оставила крестик и переключила диапазон на частоту капитанского часа, левой он уменьшил громкость. И в наступившей тишине неожиданно сказал себе: «Не пойду я ни в какой колхоз (а мыслишка – тук-тук: да тебя и не возьмут). Да и хрен с ним! Не надо мне этой кучи вонючей, не надо ни с какого боку – ни с того, откуда суют борзых щенков, ни с другого, откуда берут. Потому что… себе дороже».
Он доложил начальнику службы добычи, завлову, как его все называют, зычноголосому, на капчасе успевающему облаять чуть не каждого капитана, из-за чего капитаны часто вместо себя подставляют радистов, доложил, как водится, что капитан на мостике занят, что «Тур» в поиске, и назвал координаты (так велел кэп) на тридцать миль южнее, чтоб не теребили: куда, мол, зачем, давай возвращайся.
А шли уже с тралом, и рыбы в трале, по всем приметам (по схождению ваеров*, по надсадному хрипу двигуна), было навалом.
В родном заливе тишь-гладь, а тут зыбайло катит от норд-оста. Похоже, где-то там, на севере, штормит.
Солнце скользило по своей небесной дуге уже заметно вниз, цепляясь лучами за далекий берег, пронизывая лесистые сопки, чуть приметно почавшие рыжеть. И почти так же медленно шел из воды трал, казалось, упирающийся всеми растопыренными конечностями. Ваера, угрожающе вздрагивая на блоках, гудели басовыми струнами великанской Нептуновой гитары. И невольно мерещилось: вот-вот подгулявший морской царь шваркнет по струнам могучей перепончатой лапой – и только искры брызнут, лопнут они и разлетятся в стороны, раскручиваясь на пряди.
- Отойди от дуги! – Сипло прогремел по спикеру кэп матросу, замешкавшемуся на палубе. – Сколько мне язык мозолить, як-к-корь в нос?! Не стойте, не стойте на линии натяжения ваеров!
Валька снова стоял рядом с кэпом в рулевой рубке, готовый перехватить штурвал или чем иным помочь. Все остальные были там, на палубе, готовые к приему рыбы. И наконец заголубело справа по корме, всплыл полный кутец, под жвак** набитый добычей. И сразу прояснились лица матросов, даже хмурые физии тралмастера и Дракона осветились подобием улыбки. Да налетели, как обычно, откуда ни возьмись чайки и загорланили, пикируя на трал.
Минтай попался отборный, крупняк, в самый раз на балык. Добрый улов. Эх,  плавбазу б сюда!  Правы колхозники: пока на берегу почешутся, он уже и «глазки зажмурит».               
*Ваера – два буксирных троса трала, идущих к лебедке через блоки траловой дуги.              ** Под жвак – полностью, до конца (флотский жаргон). От «жвака-галса», отрезка якорь-цепи, соединяющего цепь с корпусом судна.               
 Выборка подходила к концу. О, седьмой час как раз. Валька быстро настроился на волну радиостанции «Тихий океан» и подключил палубный динамик-колокольчик. Под разливанные песни, которыми жены и невесты поздравляли моряков-именинников, работать веселей.
Еще одно такое траление – и трюм полный. Капитан, коротко взглянув на солнце, берущее уже прицел на посадку, разворачивал судно на обратный курс – по той же изобате.
- После длительного промыслового рейса в порт Находку, – вещал «Тихий океан», – возвращается большой морозильный траулер «Надежда». Встречающим…
- Петрович, может, и мне запузырить в «Тихий океан» радиограмму: с великой трудовой победой в родную деревню возвращается РС «Тур», а?
- Давай, – улыбнулся кэп.
Хорошая у него улыбка, подумал Валька так, словно увидел ее впервые, добрая, теплая. Какая-то… прямо отцовская.
- Давай, только добавь, что «длительный промысловый рейс» длился полсуток, а в очереди на сдачу рыбы по три дня стоим.
Легли на курс траления, пошла «авоська» снова в воду, а толпа – в кают-компанию, за прерванный покер и в «козла». Валька старался не играть в эту заразу, подменившую на флотах российских все сокровища мировой культуры, как он говорил. Но его насмешки на толпу не действовали. Он мог бы (комсорг же) выбить в профкоме судовую библиотеку, но на прибрежниках такого «баловства» сроду не водилось, и его бы не поняли. Подумывал он и об антенне, позволяющей принимать телепередачи через спутник, на любом удалении от берега, но это еще там, на дальних промыслах, до перевода «Тура» на прибрежно-подножный корм. А теперь-то…
Стукнула дверь. Малыш поднялся в рулевую.
- Держи, моряк! – Кэп уже знал, что пацану надо, и сразу передал в его руки штурвал. Глянул на небо. – Ишь как расчесывает верховым ветром, вон там, на севере, – толстым, коротким, как ствол пистолета, пальцем ткнул в лобовое стекло, за которым синело море да чистый горизонт и только в самом верху светлели легкие, действительно вихрастые облачка. – Кстати, Валентин, ты метеосводку брал на завтра?
- Нет, – Валька удивился вопросу, успев привыкнуть к ежедневным возвращениям «в стойло» и обленившись, как все радисты-прибрежники. – Вот в двадцать часов будут давать как раз долгосрочный прогноз, могу взять. – И посмотрел на капитана преувеличенно ясными глазами младенца, слегка провинившегося и готового слукавить. – А что, жалко с изобаткой расставаться, ночевать остаемся?
- Море, парень, запомни – всегда море, – изрек капитан на полном серьезе. – Идешь на день – запасайся на неделю.
Вообще молчун, любил он вот так иногда изрекать, особливо при Малыше. Это как бы маленькой традицией у них стало за последний месяц – с приходом Малыша на «Тур». Валька решил подогреть это дело:
- Макук прогнозы как выдавал, Петрович, «рематизьмой» своей, да?
Макук – это герой одноименной повести дальневосточного писателя-мариниста Николая Рыжих, старый рыбак-капитан, умевший обходиться на промысле без всяких современных приборов вообще, полагавшийся лишь на собственный нюх, богатющий опыт, знание каждого камня, наружу торчащего и скрытого под водой, да на старые свои кости, ни разу его не обманувшие пред непогодой. Любимая книжка кэпа! Затертая, с одной половиной обложки, не раз залитая вином, она стоит однако на полочке в его каюте рядом с «Уставом службы на судах флота рыбной промышленности».
- Мои кости, –  Петрович слегка поежился, – в синоптики пока, может, и не годятся, но зато печенками, как говорится, чую. Вот прическа та на небе мне что-то не нравится. А вообще, – он оперся спиной и локтями на штурманский столик, невольно выпятив грудь в некогда голубой, видавшей виды водолазке, с которой не расставался все лето, с самой весны, – вообще я давно замечаю: старые приметы полетели к чертовой бабушке. С тех самых пор, как разные дыры в атмосфере появились, радиоактивные облака, дожди и прочая пакость вроде нефтяной пленки «имени» Петра Великого. Да, лет так… двадцать пять назад это был залив. Даже лососи по нему гуляли. – В голубых, но тоже подвыцветших, подстать водолазке, глазах Петровича проплыло гордое выражение – за гордую, благородную рыбу. – А какой теперь смог, ты же видел, в тихую погоду над Владивостоком висит. А город-то – у океана, проветриваться должен. Да сил уже у природы не хватает. Даже на проветривание. И какие ж приметы это всё выдержат? Вон гляди, солнышко наливаться стало, пунцоветь. Значит, что? Если солнце красно к вечеру…
- Моряку бояться нечего, – закончил Валька.
- Во-о-т, а сквозь всякую нечисть оно всегда «красно к вечеру». Это там, в открытом море, еще может быть, от берегов подале…
- А чайки, – робко встрял Малыш, – тоже обманывают?
- Чайка ходит по песку – моряку сулит тоску, – скороговоркой, смущаясь рифмы, продекламировал Петрович. – Ну и что? Раньше она приземлялась, шторм чуя. А теперь, когда море от нее под пленку спрятали, ей там просто жрать стало нечего, вот она и шляется по прибрежным помойкам, дохлую рыбу клюет и разную дрянь с судов, что прибой выбрасывает.
Бедный Малыш захлопал ресницами, и брови его встали домиком: чайку, белокрылую песню морскую, символ романтики, так опустить… Вальке жаль стало Малыша. Петрович тоже заметил это, встряхнулся, оттолкнулся локтями и, подойдя к Малышу, похлопал его нежно по лопаткам:
- Ничего, парень, ты еще походишь в моря, увидишь и закаты чистые, и рассветы, и альбатросов, як-корь в нос…
Помня про метео в двадцать часов, Валька ровно в половине восьмого спустился в кают-компанию ужинать, на первый черпак, что со дна, пожиже. Толпа шлепала в столешницу картами и бомбила доминошными костями, невзирая на смачные запахи с камбуза. Вкусной жарехой пахло – котлетами, а еще разогретым обедошным борщом, по старой флотской традиции всегда остающимся и на ужин, настоявшимся к вечеру, сгущенным.
- Рыба! – И козлятники, сгребя со стола доминошные кости, зазвенели мисками, ложками. Картежники с другого стола озырнулись на них отрешенно (ученые за работой, изобретатели да и только) и продолжали игру, то и дело матерясь, горячась из-за какой-то чепухи, чуть зубами не скрежеща друг на дружку.
Да, подумал Валька, народ звереет и пьет, может быть, как раз потому, что утратил Бога и душу растерял по частям. Жил когда-то в гармонии с природой, сколько брал, столько и отдавал, вот она и была ему матерью, дозволяла проникать в тайны свои, делилась мудростью. Когда же начал человек сбиваться с панталыку, когда мудрость, добытая тысячелетним опытом (те же приметы вон), стала оборачиваться глупостью, дыры появились не только в атмосфере, но и в душе. Сначала дыры, потом пустырь. А пустырь, известно, зарастает колючкой.
Валька со вкусом жевал отменно прожаренную котлету, а мысли реяли орлами, и сам он сейчас походил на эту гордую птицу, которая, насытившись, вот-вот взмахнет крылами. Он много читал так называемых «деревенщиков», полюбил их за сочный народный язык, глубокие и мощные корни, богатую образность. Борис Можаев, Иван Акулов, Федор Абрамов, Виктор Астафьев, Василий Белов подарили ему немало прекрасных вечеров, когда он напрочь забывал, уединившись с книгой в каюте ли, в «Вашингтоне», про Лабуха и клуб, про мони и «Хонду» и даже про Жанкины прелести. Он разделял и ностальгию авторов по прошлому. Но – лишь отчасти. Возврата к старому не будет. Он понимал это с вершины своей молодости, чувствовал.
Дальше Валька рассуждал так. Утратив приметы и приметливость, человек придумал приборы, стал синоптиком, приник к окулярам. Произошел раскол: одни ударились в кино, вино и домино, как эти братцы-картежники, другие же засеяли пустырь новой культурой – наукой, техникой. Стали придатками приборов? Может быть, но – таков уж их путь, такая, знать, судьба. И они, эти Малыши-акселераты, обязательно вернутся к природе, хилые, бледные, но – головастые, обогащенные взамен утраченного синоптическими и прочими знаниями и приборами…
Вот так лихо, как Бог с черепахой, разделавшись с мировыми вопросами в пятнадцать минут, он допивал компот, когда сейнер сбавил ход и зарокотала траловая лебедка, выбирая ваера. Значит, трал снова полон. Вот это изобатка!
Время еще не подошло, и Валька вышел на палубу покурить. Небо на западе пылало, выставив встречь солнцу, идущему на посадку, огромную, похожую на плоскогорье тучу. Растянутая по горизонту, она до самого заката не обращала на себя внимания. И вот подожгла полнеба – соломенным огнем поверху, рубиновым в закатной сердцевине, багровым книзу. Там, в обагренном поддувале небесного горна, проступили зловещие письмена, оплавленные, змеящиеся литеры.
Это знак далекого Семипалатинска, он же как раз по прямой отсюда, почти на этой самой параллели, подумалось Вальке. Там, наверное, вот прямо сейчас произвели очередной адский взрыв «в целях совершенствования военной техники», как говорят по радио. И вот они вонзились в тучу, те самые отравленные стрелы, несущие гибель не только всему живому, но и самой планете.
Даже передернуло от таких мыслей. Когда об этом задумаешься, сидя в четырех стенах, то не так страшно. А вот когда перед глазами море, какое б ни было загаженное, но синеокое, живое все равно, дышащее жабрами… Когда родные сопки, тоже синие, далекие, сдается, пошевеливают в закатном пламени лесным каракулем на четком контуре вершин, когда представишь, какая же прекрасная, поющая, чирикающая, цветущая жизнь идет там, в тайге, то вспухнет жалостью душа, сожмется сердце, и ты застонать готов…
Валька невольно встряхнулся, шевельнув орлиной гривкой своей, и чтоб избавиться от наваждения, отвернулся от заката и беззвучно пробубнил: если солнце село в тучу, жди, моряк, получишь бучу. И усмехнулся мысленно: заржавели старые приметы.
Он успел сделать ровно два шага по направлению к радиорубке, когда за его спиной раздался жуткий скрежет крошащихся металлических зубов, и ровный гул выборки трала как обрубило. Лебедка смолкла, замерли ваера на траловой дуге. И голос Деда, стармеха, управлявшего лебедкой, внятно произнес:
- Хана! Отплавались. Редуктор полетел…
До звезд выбирали трал, заведя ваера на брашпиль, предназначенный для подъема якоря, не рассчитанный на такие слоновьи нагрузки: трал снова оказался набит битком. Вкалывали все, и Валька вместе со всеми. Перемазались, надорвались, но до конца выбрать так и не успели.
Задувало от норд-оста уже порядочно, а в ближайшее укрытие надо было идти миль десять. Так, с «авоськой» за бортом, и телепались, притом лагом к ветру и волне. Старый дизель одышливо хекал, выплевывая искры в трубу, и в конце концов не выдержал форс-мажора, скис. Так объявил Дед.               
Механики, бросив «разбитое корыто» – разобранный редуктор лебедки с выкрошенными зубьями шестерен, подались в машину. Вскоре стало известно, что гавкнулись сразу два топливных насоса, а масляный забастовал.
Всю почти ночь ремонтировались, всем нашлась работа в машине. Капитан использовал трал как плавучий якорь, чтоб удерживать судно носом к волне.
Под утро шторм разыгрался молодым тигром, взвинтив себя до царственного рыка. С трудом выбрав траловые доски, обрубили «авоську» с рыбой. Жаль, конечно, но каждый понимал: не пришлось бы себя жалеть…
На пяти цилиндрах (один насос исправить не удалось) еле дочапали до бухты, пологой, полуоткрытой, но все же – хоть относительное убежище.
Стали, слава Богу, на якорь. Со склона сопки, косым срезом наполовину укрывшей сейнер от ветра, несло сучья, сухую листву, пыль и даже мелкий гравий. Палуба опустела, матросы, измотанные бессонной ночью, упали в койки.
Валька, получив чоп от капитана за непринятую вчера метеосводку, настроил аппаратуру на утренний капчас и сидел рядом с Петровичем, виноватый, обиженный, злой, уставясь в экран шкалы. Кэп, в свою очередь, тоже томился в ожидании занудных выговоров берегового начальства. Что-что а система чопов на флотах отработана на ять.
Ветер поминутно крепчал и заходил к осту, а это значило, что убежище все больше и больше становилось символическим. «Тур» трепало на якоре, как цепного пса, сатанеющего от злобы. С мостика в радиорубку спустился старпом.
- Петрович, якорь дрейфует.
- Сколько?
- Да метров с десяток уже есть.
- Скажи Деду, пусть немедленно завязывает с ремонтом, и подрабатывай двигателем.
- Уже сказал, да Дед говорит: топлива осталось часов на десять-двенадцать работы.
- Замечательно! – «Обрадовался» кэп в сердцах. – Ну прямо как в анекдоте, якорь в нос. Про черенок от лопаты, знаешь?..
И тут начался капчас. И оказалось, что никакого капчаса не будет, потому что весь флот со вчерашнего вечера стоит у пирса, а по «Туру» объявлен радиопоиск. Чоп катился со снежной горы, превращаясь в здоровенную бочку. Сначала тявкал завлов комнатной болонкой, потом пилил замдиректора рыбозавода: «Подводите вы нас, Кривоносов, подводите крепко, тут с планом нелады, так вашего чепэ еще нам не хватало». Третьим по рангу раздалбывал капитана начальник отдела безопасности мореплавания аж из самого «Приморрыбпрома».
- Как вас угораздило? – Рычал начальник. – У вас же в документах Регистра русским языком сказано: удаление от берега не более двадцати миль. Ваши суда давно все на месте. Какой же черт вас туда занес, я вас спрашиваю? Прием!
- Про чертей, гм, – Петрович прочистил глотку, – я мог бы долго рассказывать, да не время сейчас. Черти вон всю акваторию Петра Великого загадили, вот и «занесли» нас сюда. За рыбой! Ну а то что вы нас искали… Спасибо. И – простите за беспокойство. Прием.
Высокое начальство молчало, видно, захлебнувшись неэфирными словами в адрес какого-то паршивого, понимаешь ты, капитанишки-аварийщика, который мало того, что… так еще и позволяет себе…
Последним вышел на связь оперативный диспетчер службы наблюдения за флотом, призванный руководить всеми спасательными операциями на бассейне. Пожары, пробоины, посадки на мель – его каждодневная вахта. Он деловито и вполне по-человечески справился о силе ветра в районе аварии, о состоянии сейнера, предложил помощь. Спокойствие в бурю – великая сила, единственно, может быть, способная противостоять шторму. Капитан, тоже очень спокойно, ответил, что недалеко есть колхозные суда, так что в крайнем случае, мол, помогут.
Пока кэп разговаривал, Валька ловил то пишущую машинку, выскочившую из гнезда на столе, то вспорхнувший с полки «Справочник радиооператора», то карандаш, то пепельницу. Морской полтергейст да и только.
Дверь радиорубки открыли вдвоем. Петрович повис на релингах трапа, ведущего на мостик, как гимнаст на брусьях, потом его прижало к ступенькам грудью. И лишь поймав момент между диферентом на нос и приседанием цепного пса на задние лапы, то есть диферентом на корму, он сумел вознестись к цели.
Валька отправился в носовой кубрик проведать Малыша. На палубе он получил по морде шрапнелью не то брызг, не то гравия довольно крупного помола, а закрываться руками было нельзя: отпустишь леер – в лучшем случае может швырнуть на полуразобранную лебедку. Открытую часть палубы он преодолел в три прыжка. В носовой тамбучине расклинился распятием и перевел дух.
У Малыша была верхняя койка, он лежал на ней ничком, вцепившись в поручень, чтоб не слететь оттуда бескрылым альбатросом.
- Как жизнь, корефан?! – Мажорно спросил Валька, желая подбодрить паренька, которому явно было нехорошо.
Малыш повернул к нему фарфоровое лицо и, силясь подмигнуть, дважды хлопнул камбальими хвостами своих ресниц.
- Нормальная, говоришь, житуха? – Продолжал Валька. – А на дворе, между прочим, ровно двенадцать баллов…
Физия Малыша стала претерпевать странные превращения: сначала испуг округлил глаза, затем недоверчиво дрогнули пухлые губы, потом черты расправились и, наконец, смывая последние следы муки, лицо залила живая розовая краска.
- Правда? – ему, похоже, позарез не хватало до полного счастья именно двенадцати баллов.
Ради такого дела Валька перехватил поручень левой рукой, а правой перекрестился. Малыш тут же начал сползать с койки, сразу достав до палубы дылдоносными своими ногами. После нескольких пируэтов (он едва не сел на спящего внизу матроса) ему удалось натянуть сапоги. 
Когда из портяночной духоты кубрика – даже в безветрие – поднимешься на палубу, тебе кажется, веет свежак. А тут полыхало так, будто шли на фрегате под всеми парусами. Расклинившись в тамбучине, закрывавшей их от прямого попадания ветра, хапали разинутыми ртами тугие обрывки воздуха и созерцали клокочущую бухту.
Только было Валька успел подумать, что Малышу теперь не надо ездить ни в какие музеи Айвазовского, как парень шагнул через высокий комингс на открытую палубу.
Океан-Нептун словно ждал этого момента. Он так дохнул в бухту, распахнутую прямо на восток, да нет, не дохнул, а дунул, раздув чудовищные щеки, что сейнер передернуло и, похоже, сдуло с гребня. Резко скренило на левый борт, и Малыша понесло. Валька, не отпуская одной рукой дверь тамбучины, сделал фехтовальный выпад и успел второй перехватить его за робу. Он очень вовремя втащил романтика в укрытие. То, что нависло над левым бортом, походило на Фудзияму с картин японских художников. И когда священная эта гора обрушилась на палубу, мотобот, тросами принайтованный к киль-блокам на левом борту, оказался каким-то образом на правом, шваркнулся с лету о сталь  фальшборта, хрупнул яйцом и перевалился за борт со всеми своими сорока лошадиными силами. По ногам хлобыстнуло теплой, точно кипяченой, водой, и пришлось спешно задраивать дверь.
Да, не зря, подумал Валька, писатель-маринист Рыжих, который сам четверть века проплавал капитаном на малых сейнерах, в такую вот гибельную минуту дал клятву Нептуну, что напишет десять книг с именем моря на обложках. Валька видел как-то по телевизору его выступление, где он рассказал о своей клятве, держа в руках три или четыре книжки. Запомнилось, во всяком случае, три названия: «Чистое море», «Бурное море», «Ясное море».
Надо было идти в рубку: вдруг срочно понадобится связь. Но в пятачок дверного иллюминатора Валька видел, как гуляла по палубе вода, прибойно пенясь то с правого, то с левого борта. Он погладил крестик на груди, шепча это как молитву: «Чистое море, бурное море, ясное море, пропусти… Ну, пожалуйста. Видишь, я уже как Малыш говорю с тобой. Волшебное слово вспомнил. Пожалуйста, отпусти домой пятнадцать грешных душ наших».
С лязгом рванув якорь-цепь, сейнер встал на дыбы. Валька выгнулся, чтоб удержать равновесие, рука скользнула к горлу и нащупала шершавую пеньковую нить, на которой висел крестик.
Бурно схлынула с палубы вода на корму, и он решился на рывок. «Пропусти!» Скользнул в приоткрытую дверь и, словно на коньках, скатился вслед за уходящей водой, клокочущей в кратерах шторм-портов и шпигатов*, прямо к двери в рубку.
 
* Шторм-порты и шпигаты – отверстия в бортах и палубе для схода воды с нее.
- Пять цилиндров работает, ты знаешь, что это такое?! – Горячился Дед, обращаясь к старпому. – Ты как первоклассник, бляха, делишь триста лошадей на шесть цилиндров. Да нет же, нет, я тебе говорю, не пятьдесят сил мы потеряли, а больше, бляха, да вдвое больше! Вот и считай теперь, что у на осталось: цилиндр неработающий ведь не отпилишь, поршень его работает сейчас как тормоз, и значит, не триста осталось, не двести пятьдесят, а всего-навсего двести кобыл!
- Это вместо восьми, значит, узлов пять-шесть, – сам себе будто сказал капитан, серея лицом, на котором уже незаметен был сизый нос, а горели лихорадкой бессонницы лишь глаза, запавшие чуть, чтобы быть ближе, накоротке сообщаться с главным пультом, от которого сейчас зависела жизнь всего экипажа…
- Ветер – тридцать метров в секунду… так… это выходит больше ста километров в час, – вслух считал «первоклассник». – А у нас, получается, ход всего пять, так, десять километров…
- Да что ты, чиф, в самом деле, – переглянувшись с Дедом, усмехнулся капитан. – Десять, сто… Мы же не по воздуху летаем, якорь в нос, а ветер – не течение. – Он как-то подобрался всем телом, точно солдат для броска в штыковую атаку, глаза прищурились. – Так, ребята! Надо попытаться. Топлива у нас на семь-восемь часов. С нашим теперешним ходом это как раз до дома. А ветер – ну что ж, если сейчас одолеем его, из бухты вырвемся, то он же нам попутным станет. Всё, решено! Дед, ты иди в машину и… ну, сам знаешь, держись, короче!
- Эх, бляха, был бы запасной насос! – И Дед помянул шестиэтажно и «Приморрыбпром», и родной рыбозавод, и всех снабженцев оптом, и «мать-Дальрыбу» туда же. И ворча скатился колобком по трапу.               
Пологую бухту, казалось, выгнуло ветром, как парус. Не шутки тридцать метров в секунду. Как прорваться сквозь тугую такую парусину? Да еще и на подранке, чапающем по пять узлов…
- Боц-ц-ману на бак! – Неожиданно чистым и твердым, удивленно подумал Валька, каким-то даже парадным голосом скомандовал капитан по спикеру.
Воткнув микрофон в гнездо на подволоке, он так и остался с поднятой головой. Взгляд его был устремлен в небо. Там стадами, как с горы, неслись всклокоченные облака. Они летели… навстречу ветру.
- Видишь, – не то старпому, не то радисту сказал капитан, – что там творится… Верховой ветер. У него всегда почти другое направление. Мы тут, в самом низу, тоже туда рвемся, а нам – по морде, по морде, якорь в нос. У нас другая, не небесная канцелярия…
Валька быстро взглянул на капитана и отметил никогда ранее не виданную лукавину в его лихорадочных сейчас глазах. А впрочем, может, просто ему это померещилось…               
Низовой ветер, размышлял Валька, получается, что он всегда нас по земле метет. Ага, как пыль. Со всеми нашими мечтами… Он смотрел, как Дракон выбрался из тамбучины, запахнул на животе брезентовый плащ и, хватаясь за фальшборт, боком, крабом двинулся на бак, на Голгофу свою. Вот он уже облапил брашпиль. И тут волна выдала ему такую оплеуху, что бедняга вжался в железо. На баке в такой шторм у человека одна-единственная мечта должна быть – удержаться, выжить…
Мечты человеческие… Десять книг с именем моря… А у него? «Мони»,  «Сони» и «Хонда»… Ах ты ж бляха, это да – мони, сони и хонда;… Частушку, что ли, Мракобесик, на тебя сочинить?.. 
Микромотороллер японской марки, оседланный им, мариманом, влатанным в парадную форму, уносился по проспекту вдаль, уменьшаясь на глазах и становясь таким «микро», что его уже хоть в микроскоп изучай.
Продолжая наблюдать за единоборством боцмана со штормом и якорем, Валька незаметно для себя теребил на шее пеньковую нить. Крестик ерзал по груди, и он все время ощущал его.
- Может, помочь пойти? – Услыхал он собственный голос.
- Нет! – Рявкнул капитан, не повернув головы.
Якорь выбрали, наконец, но с места почти не сдвинулись. А ведь дизель молотил на пределе. Боцман спрятался в тамбучину, но вниз не спускался: чуял, что снова могут понадобиться оба – и якорь и он.
Капитан сам встал к штурвалу. Старпом держался за рукоять дистанционного управления двигателем, хотя в этом не было надобности: ход сбавлять ни к чему, а добавлять некуда. Валька вжался в угол на левом борту и вцепился в дверную ручку.
Желая хоть как-то стронуться с заколдованной точки якорной стоянки, Петрович всего на два-три градуса переложил руль вправо. Но и этого хватило. Ветер тут же засвистел в Валькиной двери, а нос сейнера круто пошел вправо, подставляя борт волне, оскаленной, белозубой, готовой загрызть.
Минут пять, наверно, долгих и жутких, как на краю обрыва, – руль-то уже лежал «лево на борт», – «Тур» словно раздумывал, вернуться ли ему на курс, где предстоит неравная борьба со штормом, или же сдаться сразу на милость ветра и волн, не тратить сил напрасно.
Валька видел, Петровичу дорого стоили эти пять минут. Да и ему самому картинка представиться успела: сейнер-подранок трепыхается в волнах, а ветер жмет и жмет его к скалам, вон к той, что утюжком торчит в бухту. Прибой там классный – от подножья почти до вершины достает. И вот подлетает туда верхом на хорошей волне «Тур», и раздается… Да, это смотря откуда слушать. Если отсюда, издалека (пока, слава Богу, издалека), то хрупнет суденышко яйцом, как мотобот…
Раз – и лопнула пеньковая веревочка. Оказывается, он все это время теребил ее свободной правой рукой. А левая так вцепилась в дверную ручку, что побелели костяшки. Он успел поймать скользнувший за пазуху крестик и сейчас сжимал его в ладони, как амулет. Он не был верующим в общепринятом смысле, в церкви побывал всего несколько раз в жизни, но и крестик носил не из пижонства, как большинство его ровесников-крестоносцев. Нет, у Вальки был Бог. Свой, так сказать, хотя и не «собственный». Всемирный, но все-таки – свой, особый. Валька не раз, конечно, пробовал себе его представить, что называется, живьем, нарисовать, что ли. Однако портрет Бога не вырисовывался. Словесно он определял его как Космический Разум. И поэтому общение с ним, по Валькиной вере, могло состояться лишь на уровне самых высоких мыслей, на границе душевного надрыва.
И момент этот пришел.
Два часа сражался «Тур» с озверелыми волнами и стервенеющим ветром, временами врывавшимся в бухту прямо с востока, в считанные минуты отбрасывая подранка назад на те несколько метров, что сумел он отвоевать.
- Мощей не хватает, – бормотал в эти минуты Петрович, – совсем немного, як-корь в нос.
- Сходить в машину? – Спрашивал старпом.
Но Петрович не отвечал, сосредоточив воспаленные глаза на курсе, точно он, а не «Тур» встречал каждую волну грудью, то рассекая ее в брызгах и пене, то взмывая на ней к облакам. Заветный мыс на выходе из бухты, на южной ее оконечности, будь он живым, давно бы уже поддался гипнозу капитанских глаз, два часа мозолящих его, притягивающих, сросшихся с ним.
- Сходи, – обронил он, наконец. – Может, что-то хоть можно еще выжать…
Это был полувопрос.
Старпом ушел. Петрович неожиданно вздохнул. И расслабленно, как-то совсем по-домашнему сказал:
- Всё, больше нельзя. Два часа жгли топливо. Значит, осталось на пять. На переход не хватит. Всё, шабаш, надо становиться на якорь. Знаешь что, Валентин, попробуй позови кого-нибудь на колхозной частоте. На якоре мы тоже долго не выстоим: двигатель все равно глушить нельзя.
- Я позову, – Валька не узнал своего голоса. В нем была твердость и чуть не угроза. Он перешел на правый борт, к приемнику, и сказал, старательно смягчая тон: – Только прошу, Петрович, не надо пока на якорь…
Капитан не ответил. Но Валька видел, как он немного, едва заметно наклонился вперед, не отрывая глаз от мыса.
Приемник хрипел. Ни единого человечьего голоса ни на одной из частот. Только атмосферные помехи, космические разряды и мощный шумо-гул, накатывающий волнами. Похоже, накат их совпадал с морскими, которые так трудно одолевал «Тур».
Не трогая больше маховичок настройки, Валька держал приемник за никелированные скобы, предназначенные для переноски аппаратуры. Он словно пулеметчик с пулеметом, словно астроном с телескопом, слился приемником. Воображение на миг сместило привычные понятия: приемник – передатчик. И смещение это осталось необратимым. Да, да, приемопередатчик прямой связи. И все пятнадцать душ сейчас вселились в его одну…
Сколько длилась эта прямая связь, пять, десять секунд, он не знал. Или – минут? Да и была ль она вообще? Что это было?
А ведь что-то было, было!..
- Годится! – Это воскликнул капитан. И точно разбудил Вальку от сна.
Ветер заходил к норду, а сейнер уже огибал южный мыс бухты-ловушки, которая не захлопнулась едва-едва…


Через четыре часа «Тур» ошвартовался у родного пирса. Он осторожно, нежно, считай, ткнулся носом в тумбу, размочаленную форштевнями собратьев, и матрос накинул на ее истертую шею темную, всклень мокрую гашу видавшего виды швартова.
Суда стояли со вчерашней рыбой на бортах в ожидании сдачи. Сучка Жанка первой выпрыгнула на пирс и тут же стала хвастаться хвостом перед кобелями с других рээсов, что вот, мол, как оморячилась, какую штормягу двенадцатибалльную пережила. И псы почтительно ее обнюхивали, вникая в подробности.
Рыбу не принимали все по той же причине: запчасти к балычковым машинкам «вот-вот привезут», а туковарко, как всегда, завалена выше головы дерьмом, то есть позавчерашней рыбой.
- Як-корь в нос! – Выдохнул Петрович на все на это. – И какого, спрашивается, хрена  мы ее ловим?
И протянул четвертак гонцу с богатырской сумкой, от толпы снаряженному в магазин:
- Возьми и мне… Чего? Да чего возьмешь…
А вечером на «Туре» закоромыслился дым, и подвалили на огонек кореша с других судов, и Жанка-приемщица явилась, не запылилась. Кандей наготовил тьму закусона, и все было хоккей-какао. У Петровича дверь не закрывалась – столько гостей-капитанов набилось к нему. Он палил им про изобатку, про колхозников, которые завтра будут иметь сдачу на плавбазу, а все хором, хрипатым и нестройным, крыли директора-депутата, рыбпром, Дальрыбу, минрыбхоз-бесхоз, вояк-пачкунов с их допотопными авианосцами, у которых в целях камуфляжа «еще Петра Великого мать», видно, вывела выхлоп в воду.
Валька вполуха слушал этот сипло-хриплый бубнеж и думал, что нет, не они, пропойцы, не газ-квас всероссийский повинен во всероссийском бардаке. Нет, они как раз жертвы бардака.
- Мы все чуть не накрылись в той бухте, – сказал он. – Все мы – жертвы…
- Аборта, – закончила Жанка, хохотнув баском, и ткнула большим наманикюренным пальцем Малыша в бок.
- За тех, кто в море, в МУРе, в дозоре на границе и в венерической больнице! – Провозгласил традиционный тост Дракон, все время поскребывая увечной пятерней бороду, чтоб локоть не упирался в Жанкин бок.
Они вчетвером ухитрились разместиться в радиорубочке: трое гостей втиснулись в микродиванчик (Жанка сидела, Дракон с Малышом висели на косячках, оставленных ее шикарными бедрами), а хозяин, как обычно, восседал на своем вертящемся микротроне, спиной опираясь на фототелеграф, принимавший некогда японские факсимильные карты погоды, а теперь стоявший «заместо мебели».
Пузырь как-то очень быстро съели и приступали ко второму. Малыш уже сопел, раздувая ноздри, как морской бычок жабры, и рдел, отчего прыщики на носу стали почти незаметны. Похоже, ему наддавало жару сразу с обоих бортов – от бутылки и от Жанкиного бедра. Когда же она взялась рассказывать о том, какой переполох в конторе вызвала пропажа «Тура», выкрикнув для начала свое всегдашнее «ой, мальчики, что было!» и хлопнув при этом лещами ладоней по коленям Дракона и Малыша, последний дернулся и замер в дернутой позе. Жанка руку-то с боцманского колена убрала сразу, а на Малышовом оставила. И рука эта, Валька приметил, все ползла и ползла постепенно вверх. Ну и вот, чтобы не зрить «растления малолетних», он взял гитару. Но только начал настраивать, как Малыша, набравшего воды в рот, прорвало. Ни к селу вдруг запалил он про «батяню», который тоже в молодости рыбачил и тоже тонул, подорвавшись на мине тут, в заливе Петра Великого.
Это действительно было. Лет десять назад, когда еще ловили в заливе селедку. Теперь-то не ловят: она перестала размножаться, икра погибает от стоков. А траулер «Чердынь» поймал мину, выставленную против японцев аж в 1905-ом. Ему разнесло корму, и погибло несколько членов команды. Валька и песню знал об этом, и даже сам присочинил два куплета к ней. Он думал как раз, что бы такое спеть, вот Малыш и помог. И Валька запел, резким аккордом прервав его красноречие:
Ах, на прибрежном на лову
Вскружил он голову селедке
И возле дома, посередке,
Едва остался на плаву.

Не верь, не верь морской воде,
Не верь и солнечной погоде.
Уж если надо быть беде,
Она приходит, она приходит.

А я давно не верю вам,
Моя прекрасная маркиза,
Ни взорам вашим, ни словам,
Таким прилизанным подлизам.

Простите, я не виноват,
Что никому почти не верю,
Лишь только Богу, только зверю,
А остальное всё – слова…
Бедный Малыш совсем не слыхал ни песни, ни любимой своей гитары: он “слушал” сейчас только Жанкину руку, добравшуюся уже до самых-самых…
- А у меня фотографии есть, – Малыш едва дождался конца песни, – там эта «Чердынь», – он уже дышал, как рыба на песке, – и целая… и после взрыва… и батяня на ней. Могу показать!
А голосок-то срывается, дрожит.
- Так они у тебя здесь?! – “Удивилась” Жанка.
- М-м, – только и смог Малыш что мотнуть вверх-вниз головой, сияя офонарелыми бельмами и передернув кадыком, бледно-голубым и сырым, точно зоб у ощипанной курицы.
- Ну пошли покажешь! – Сказала Жанка так громко, будто не в крохотуле-рубочке, а в огромной пустой бочке, где они очутились одни, вдвоем. «Пошли покажешь… покажешь… пошли… ну», – покатилось эхо в звенящей Малышовой башке. И они пошли. «Пошли… покажешь… покажешь…»
Валька с Драконом протомиличь над пузырем с полчаса, нещадно дымя и скупо роняя слова о том, о сем, о рыбалке, о рыбе, о собаках.
- Кстати, – боцман выгнул шею, положив бороду на грудь и отвесив алую нижнюю губу, – Жанки чего-то не слыхать…
«Которую из сучек он имеет ввиду?» – Подвесил Валька такой вот вопрос, как топор в клубах дыма, и любовался им, теребя на шее новую, теперь уже шелковую нить с крестиком.
Они отправились в нос, где жил боцман, «посмотреть Жанку». У капитана все уже стихло, дверь в каюту была закрыта. На палубе тоже лежала тишина, спало и море, а над ним стояли вечную вахту огромные созвездия Орион, Кассиопея, Большая Медведица и другие, поменьше и побледнее.
Кубрик Малыша, конечно, оказался на лопате. Дракон открыл дверь в свою обитель, и оттуда шарахнуло смесью сивухи с мокрыми портянками, блевотиной и псиной. На верхней койке голяком разметался матрос Николай, тот что мается спозаранку бессонницей и потому всегда почти сбрасывает концы на отходе. Он вообще правая рука боцмана, всегда может его подменить, матрос бывалый и в возрасте. Пьет, кстати, меньше других, говорит: «Я свою цистерну уже выпил в молодости», пьянеет скоро, протрезвляется тоже и никогда поутру не похмеляется. Гоп-компания, видно, по-быстрому ухайдокав и уложив Николая, продолжала без него. На столе стояла порожняя посуда и тарелки с месивом из макарон и окурков в соусе. Мужские причиндалы спящего были вымазаны кирпичной краской, баночка с суриком и кистью стояла тут же, под койкой.
- Август с апрелем спутали, р-рокоссовцы драные, – ворчал боцман. – Пасху справляли, вишь…
Но главным из следов балдежа оказалось не это. Дракон как чувствовал. Жанку опоили водкой. Бедная собака валялась в углу на своей подстилке, старой фуфайке, облеванной сейчас и мокрой. Она с трудом подняла голову и посмотрела на хозяина такими больными глазами, что Вальке стоило усилий сдержать слезу.
- Мне плохо, – жаловались карие, с детски ясными белками, говорящие ее глаза. – Простите меня, но мне так плохо. Я знаю, что очень провинилась, что за это положено драть, но нету у меня никаких сил…
И голова ее в самом деле бессильно свалилась набок. А глаза все глядели, виновато и жалобно, по-человечьи, по-детски.
- Это ж какая падла каторжная тебя напоила? Убил бы гада, задавил вот этими вот руками! – Дракон склонился над собакой, бережно вытащил из-под нее фуфайку. Жанка вразнобой, с явно нарушенной координацией, трогательно взбрыкнула задними лапами, видимо, силясь подняться. – Ты лежи, лежи, милая, я приберу за тобой, приберу…
Потом они снова поднялись на палубу. Свернутую собачью подстилку боцман выбрасывать не стал, а положил в закуток у тамбучины, ворча:
- Взавтра рокоссовцам рыла ею начищу, чтобы со своей, свинской, собачью жизнь не ровняли.
Звезды все так же блистали и холодно помигивали с высот, словно желая сообщить что-то важное Вальке морзянкой. Одна мигала коротко-коротко, явно точками, другая, рядышком, вспыхивала и пригасала так медленно, будто новичок сидел на ключе, отрабатывая тирешки. Три точки, три тире, три точки, SOS, спасите наши души. «Нет, не так! Спасите ваши души», – перевел Валька. Говорящие звезды представились ему собачьими глазами. «Спасите ваши души, – упорно твердили они, – с-п-а-с-и-т-е  в-а-ш-и  д-у-ш-и…»               
После озаренной звездами палубы, где реял вольный дух ночного моря, лишь слегка приправленный грязноватым запахом мазутной пленки, остывающей к исходу ночи, рубочка-каютка показалась Вальке такой вдруг убогой и тесной. Микродиванчик, микростульчик, микроберлога… Да плюс микромечты твои, подумал он, будто взглянув на себя с неба, с Большой Медведицы… Да еще вон микролюбовь в придачу (порнофильмом мелькнуло: там, за дверью, которая на лопате, Жанка совращает нецелованного Малыша).
Что же это получается – микрожизнь?..
А руки между тем, сами вроде, уже разворачивали газету, куда упрятана была «на завтра, на потом, на всякий случай» еще одна бутылка.
- Никому нету веры. Гады, р-рокоссовцы, – вполголоса рычал Дракон. – А бабам, парень, и подавно не верь. Ни на грош, ни-ни. – Он повернул кверху ладонями раздавленные клешни рук, на каждой из которых не доставало по две – по три ногтевых фаланги (обычные дела для старых матросов, оставляющих пальцы в рукавицах, зажатых меж кнехтом и швартовым тросом). – Вот, рукам своим только верю. Ага… Если б не вцепился ими, как краб, там, на баке, якорь когда вирали*, всё, хана, сам бы, может, крабов уже кормил.
- Кандидат сдержал слово, – прочитал Валька газетный заголовок. – Избранник приморцев в верховном органе народной власти ратует за возвращение льгот дальневосточникам…
- Врет! – Убежденно перебил Дракон. – Все врут, как сивые мерины.
- Ну, ты совсем прям… – Валька нехотя, поморщась наперед, разбулькал водку по стаканам. – Чему-то ж хоть надо верить.
- Никому! Ничему!
- Ну, хорошо, а вот, например, ты веришь в мир?
- И в мир не верю, – стоял на своем Дракон.
- А в войну?
- И в войну.
- Ты прям как армянское радио. Его спросили: будет ли война? А оно: нэт, война нэ будэт, но будэт такой ужасный борба за мир, что камня на камнэ нэ останэтся.
Выпили за мир, закусили слегка, задымили, и Валька, тяготясь наступившей молчанкой, стал рассказывать, как в рулевой рубке, когда решалась судьба «Тура», он вышел на связь с Космическим Разумом…
- Что-то есть, – неожиданно согласился боцман, чем и подбил радиста продолжать. Но когда Валька дошел до подробностей и рассказал о том, как вдруг голос его затвердел, стал чуть не угрожающим, и это в разговоре с капитаном, Дракон опять зарычал:
- Вот! Вот и тебе не верю. Не верю!
- А настоящей-то правде всегда и не верят, – со смирением философа заметил Валька. – Богу самому даже не верят…
- Мракобес ты и есть Мракобес, – усмехнулся Дракон и стал похож на школьника с бородой на резинке, надетой к новогоднему маскараду.
- Понимаешь, Дракоша, когда ты живешь рабом, – проговорив это, Валька подумал: «Сам-то чуть не согласился в батраки пойти к Лабуху», – когда работаешь и живешь, как лошадь, одной работой, работой и жвачкой, – он кивнул на тарелку с мясом, – то тебе некогда и на небо взглянуть. Ну и живешь… одним днем. Низового ветра слушаешься. Как пыль какая-то… И кажется, какое дело пыли до верхового ветра?.. А долгосрочный прогноз, между прочим, там составляется, в небесной канцелярии. – Он вздохнул   тяжело, взял было гитару, потом посмотрел на морские часы на переборке: три пятнадцать, минутная стрелка коснулась как раз алого сектора. Спят все, куда ж тут петь. Он отложил гитару и на миг как будто к эфиру прислушался. – Ага, а если ты не пыль, то поглядывай вверх, на небо. – И закончил, подняв голову, так что орлиная гривка шевельнулась у самых плеч: – Вот тебе и весь Мракобес.
-------------------------------------------------
*Вирать – от слова «вира», вверх, поднимать.
С утра пришли из мастерской рабочие и подняли на палубе такой стук-грюк возла траловой лебедки, что спать стало невозможно. А встать тоже было невмоготу. Так и провалялся почти до обеда.
Густой утренний туман способствовал тому. Море, считай, проспало вместе с ним, и когда он, прихватив полотенце, вышел за мысок, продирало как раз синие очи свои. Словно лед в разводьях, протаяла завеса местами, и там, в овальных проталинах, серебрилась вода белыми искрами бенгальского огня, будто из глубины идущего. Ну да, плотный туман хорошо скрывал небесные лучи, как факир, решивший исторгнуть из зала вздох восхищения:  а-ах! Валька разделся на камнях, поежился и нырнул со скального выступа.
Через пять минут, новорожденный, новокрещенный, он вошел в кают-компанию и попал на первый черпак. А после вкусного обеда (когда кандей только успел?) вышел на палубу, уже залитую солнцем, и подумал, как Маяковский: «Жизнь прекрасна и удивительна».
Суда, так и не сдавшие на берег ни рыбешки, снимались в море. Ну разве ж это было не удивительно? Чох-чох-чох – один сейнерок отвалил, бу-бу-бу пробубнил глухо в трубу второй и рванул с ходу чуть не на полных оборотах, обгоняя первого. За ними устремились третий, четвертый… С борта одного из них в последний момент спрыгнула на пирс маленькая ладорантка в белом халатике с вымазанными по локоть серыми рукавами.
- Куда это они? Сдачу на стороне искать, что ли? – Прикинувшись, как говорится, шлангом, спросил Валька, когда она поравнялась с бортом «Тура».
- Ну да! – Надя улыбнулась, поправив тылом ладошки прядку на лбу и словно смахнув с лица хмурую озабоченность. – Нашли сдачу… Нептуну. Он же все примет…
Оказывается, заработали балычковые машинки в цехе, значит, замаячила сдача, вот и пошли суда за свежей рыбкой. А по пути все дружно за зюзьги* –  будут сдавать позавчерашний улов богу морскому.
- У вас ведь тоже полный трюм. Для нашей туковарки вот так хватит, – чикнула Надя пальцем по белой стройной шейке. И Валька, впившись было в нее глазами, дивясь именно белизне ее и стройности, необычным для заводских девчат, перевел взгляд выше и сделал невольное открытие. Глаза у лаборантки, такие же «синие брызги», как у него самого, умели смотреть на человека так глубоко и с такой тоненькой иронией, что человеку этому становилось стыдно за вчерашнее. А может быть, и за всю непутевую жизнь свою...
Вечером, уже на закате, ожил вдруг транспортер на пирсе, столько суток стоявший без дела. Зашумел мотор, запели-запиликали валики на ржавых осях, захлопала на стыках резиновая лента. Вновь появилась Надя и сказала, чтобы подавали сырец в туковарку.
------------------------------------------------
* Зюзьга – черпак из сети, натянутой на обруч, служит для выливки рыбы.
Она хотела взять рыбу на анализ, но не смогла. Когда матросы открыли трюм, пришлось разбегаться от горловины. После двухдневной жары дух оттуда даванул смертельный.
Матросы надели «намордники», то есть респираторы для работы с нитрокраской, и стали похожи на слонят с обрезанными хоботами. И только тогда взялись за зюзьги. Первый же ящик с бывшей рыбой по имени минтай, поднятый из трюма, дал ясно понять, что на палубе находиться опасно для жизни.
Спасая лаборантку, Валька утащил ее за руку в радиорубку. Оттуда вскоре послышались негромкие звуки гитары. И тут же из трюма выскочил Малыш, как чумной пронесся по палубе, срывая на бегу «намордник», и перевесился через фальшборт как раз возле Валькиного иллюминатора. Звуки, исторгнутые им, заглушили гитару.
- Укачался Малыш, – посочувствовал Валька. – Надо же, шторм такой перенес, двенадцать баллов – и ничего, я свидетель.
- Ну да, у вас там больше и не бывает, – сказала Надя. – А тут – все тринадцать баллов.
Светит незнакомая звезда,
Снова мы оторваны от дома, –    
запел Мракобес, силясь заглушить «Травиату» Малыша. –
Надежда, наш компас земной…               
И вдруг «заело пластинку». Раз пятнадцать подряд спел он эту строчку. На третьем Надя непроизвольно улыбнулась, но тут же нахмурилась. Потом улыбка снова прорвалась, девчоночья и женственная одновременно. Затем лаборантка удивилась и посмотрела прямо в глаза Мракобесу «синими брызгами». Она смотрела на него, что называется, с интересом («На нас девчата смотрят с интересом, мы из Одессы моряки»), и он подумал, что сейчас она крутнет пальцем у виска. Но этого не произошло. Он продолжал под «заевший» акккомпанемент все ту же строчку, и Надя снова стала хмуриться, совсем уже недовольно. Да любой бы надоело. Но вот на последнем разе сплотившийся лед вдруг бах и растаял. Только тогда, увидев, как девушка буквально расцвела открытой, неуправляемой улыбкой, он взял заключительный аккорд.
Серьезный и сосредоточенный, прямо как капитан на выходе из бухты-ловушки, запел он «Светлый терем».
Он пел на диво хорошо, вдохновенно. В кают-компании, под дверью радиорубки, не осмелившись войти, сидел Малыш, уже умытый, переживший «тринадцать баллов», и слушал песню.

1989



Ш У Б И Н
(Почти морская история)

Он был из тех,
кому дорогу к МХАТу
Перебежал Зеленый змий.
Вас.Федоров


Ах, как он смотрел на женщин! Влюбленным, обволакивающим, кутающим и одновременно – парадокс – раздевающим взглядом. И они самозабвенно позволяли в большинстве обволакивать себя, раздевать и кутать. О да, женщины виделись ему единым лоном, чашей любви, откуда Богом самим назначено пить радостно, не печалуясь о грехе, выдуманном записными моралистами. Он мгновенно и безошибочно подмечал в каждой именно ей одной присущую изюминку, радовался находке и изливал упругие струи искренней этой радости говорящими своими голубыми, как Волга, глазами.
Волгарь, потом москвич, окончивший ГИТИС с красным дипломом и взятый великим режиссером Завадским в театр Моссовета, как он попал на Дальний? О да, вечная загадка – почему один на самом взлете неожиданно падает, а другой, катясь, казалось бы, в пропасть, взлетает?..
Ответ один – Судьба. Ярким трассирующим пунктиром прочертила необычная эта судьба небосвод над нашими головами. Вот он, этот пунктир:
Конец 60-х – постановка Достоевского на столичной сцене,  «Преступление и наказание» («Петербургские сновидения»); роман с красавицей-актрисой, женитьба, трагедия – бездетность (вроде бы врачи установили его вину), развод, разрыв с театром, с Москвой, улет на Дальний Восток…                Стоп. Вот он, пухлый трехлетний бутуз, белый, с мягкими темными волосенками, увеличенный раз в десять: ему чуть за тридцать и весу в нем чуть за центнер. Рыхлый, дебелый. Курносое, детское, бабье лицо. Это первое впечатление. И он его не старается разрушить. Улыбается доверчивой, милой улыбкой, долго, дольше всех в компании молчит, внимательно, с редким любопытством слушает каждого. Буквально – внимает, раскрыв рот, время от времени облизывая чувственные губы эпикурейца. И эти голубые, полные живого интереса, искрящиеся радостью глаза постепенно покоряют окружающих одного за другим. Но он все равно молчит, он напряженно работает, он бесконечно терпелив. Он подождет, когда его попросят.
- А почему этот человек все время молчит? – Спросит неожиданно одна из дам, бальзаковская, как правило, красавица, а то и совсем молодая, но задумчивая, любопытная и внимательная, как он. И тут уж все оборотятся к нему. А он еще чуток потянет резинку и отпустит только тогда, когда почувствует под ногами театральные подмостки, полную тишину и внимание зала.
- Да, Валентин, поделитесь с нами вашим мнением…
- Валя, ну действительно, скажи что-нибудь…
И он скажет нечто неожиданное, глубокое, притом сделает замечание свое так просто, без малейшей претензии на весомость, что никто и не подумает даже: мол, эх, почему же я этого не сообразил? Больше того, непременно каждый решит так: вот ведь какие мы все тут умницы собрались, какие молодцы, к каким глубоким и прекрасным выводам пришли!..
На афишах театра имени Горького, единственного тогда взрослого театра во Владивостоке, в 1970 году впервые появилось это имя:
Режиссер-постановщик Валентин ШУБИН
=       =       =

Волна в море Беринга не очень крутая, зато раскатистая, широкая. Соизмеримая как раз с громадиной-плавбазой, и оттого стальную двадцатитысячетонную тушу раскачало, как на качелях. Как малыша.
На кормовой палубе – никого. Держась одной рукой за трубчатый леер и широко расставив ноги, Шубин любуется закатом. Всего-то два часа пополудни, а солнце вот-вот приводнится. Удивительно! А впрочем, что ж удивляться: шестьдесят вторая параллель. Севера;.
Боже, что ж его занесло сюда, зачем он здесь?.. Да, так далеко он еще не забирался. На горизонте лед блестит, и там, у ледовой кромки – словно нарисованы тушью на алом холсте – темные силуэтики траулеров, пахарей моря, как называют их по радио и в газетах. Плавбаза – на промысле, она принимает и перерабатывает рыбу, которую ловят добытчики. Рыба называется – минтай. Ее подвозят сотнями, тысячами тонн, да, по тысяче и больше тонн в сутки. Здесь ее сортируют, морозят целиком и разделывают на балычок, а примерно половину гонят в крематорий РМУ, рыбомучной установки, превращая в тук. Рыба, рыба, рыба – днем и ночью, при солнце и в свете прожекторов, в грохоте лебедок, дизелей и станков, на морозном ветру и в несусветной вони РМУ. Рыбой пропахло здесь все, вот, – Шубин нюхает рукав толстого свитера, в котором даже в январе не холодно на этих северах, морщится на миг. И тут же по-детски светлеет лицом, розовея пухлыми щеками.
Ах, какие немыслимые краски у здешних закатов! Как сквозь хрустальную призму смотришь. Закат расслаивается радугой и медленно, постепенно преображается. Лимонное переходит в апельсиновое, наливается, зреет, пунцовеет и вот уже вспыхнуло – розовый огонь! Потом он багровеет, темнеет, становится у горизонта бордовым, густо-винным и наконец сливается с черным морем, а над ним, над закатившимся шаром, долго еще висит белесое зарево, словно над далеким, не видным отсюда городом…
Там, конечно, полно театров. Боже мой, как там жизнь кипит, какие баталии гремят в реперткомах, какие светлые головы царят (о, да-а!) в том мире, многоцветном, как этот закат...
Два часа простоял на палубе в одном свитере – в январском море Беринга – и ничего. Нет, все-таки надо пойти согреться, а то скоро на смену. Там, в цехе, ветра только нет, а холод, считай, тот же. А работа, Боже мой, что за примитив, как так можно – человека превращать в автомат, в самый обыкновенный выключатель? Не режиссера театрального, нет, речи нет, а просто – живого человека. И это место, оно называется на шибер;х, считается синекурой, блатной работой.  Шибер – это заслонка, задвижка, перекрывающая горловину рыбоприемного бункера. Сам бункер, естественно, на верхней палубе, где принимают рыбу с добывающих судов, а горловина его – внизу, в цехе, прямо над транспортерной лентой. Задвижку приоткрыл, рыба повалила – нажимаешь кнопку транспортера, – все, лента пошла, понесла рыбу к разделочным столам. Вот и вся «работа». Издевательство над самим этим понятием. Раздельщицы – да, работают, у них к концу смены руки отваливаются, морозилы (рабочие, заправляющие рыбой морозильные камеры) вкалывают, как карлы. Глагол даже такой придумали: карлать. Монотонщина и у тех, и у других, да у всех почти на базе – страшная. Работа исключительно для рук, для ног, лошажья работа. Голова превращается в придаток, люди – в рабочий скот.
Боже, какая у него была работа – тогда, шесть лет назад, здесь же ведь, на Дальнем! Правда, ему, режиссеру, столичной фифе, казалось тогда: все, финиш, дальше Тихий океан, ехать некуда, край, конец, край света. А ведь было только начало – Владивосток, театр имени Горького…

=       =       =

Четырнадцать лет назад, в 1956-ом, задавили мятеж в Венгрии. Два года минуло, как отрычали наши танки в Праге. Кто-то из писателей определил то застойное болото-время двумя словами: окрепшая государственность. Культ личности, о развенчании которой прошумели тогда же, четырнадцать годов назад, начал успешно возрождаться. Бровеносец потихоньку стал поднимать на щит вынесенного из мавзолея Сталина. Запахло эксгумацией и возвратом трупа в мавзолей. Прямо по сценарию громкого фильма «Покаяние». Сообразно возможной сей акции партийные бонзы приосанились, забронзовели. В такое время бесполезно выходить на Сенатскую, плескать проти ветра. Это время Эзопа, да и то самого осторожного, дабы не стать острожным. Тут можно только в жилу, в струю, по ветру.
«Тогда в Тегеране» – вот с чего начал Шубин во Владивостоке. На сцене – ожившие монументы: Сталин, Рузвельт, Черчилль. Кресло на колесиках для Рузвельта искали по всему Владивостоку, чем озабочены были даже в отделе культуры партийного Олимпа – крайкома КПСС. В финале пьесы красавец офицер в бесхитростной, но и безукоризненной советской военной форме, затянутый портупеей, торжественно, стоя на авансцене с развернутой двуспальной папкой в руках, зачитывал Декларацию трех союзных держав   «О совместных действиях в войне против Германии и открытии второго фронта не позднее 1 мая 1944 года». В первом ряду партера сидели высокие, выше в крае нет, гости-хозяева – секретари крайкома. Они красиво, прямо-таки скульптурно аплодировали, провоцируя овацию в зале. Им величественно кланялись со сцены Сталин, Черчилль, и даже Рузвельт для этого, отбросив плед, превозмог паралич и встал с кресла на колесиках. Главный режиссер театра, по традиции премьеры, тоже вышел раскланяться и, получив свою пайку аплодисментов, королевским жестом пригласил выйти из-за кулис и своего подчиненного, режиссера-постановщика. Шубин, сама скромность, в сером каком-то, бесцветном костюме, считай, в робе (ну да, «я весь в мазуте, весь в тавоте, я работаю в тралфлоте»), вышел, сдержанно, серьезно поклонился и, сраженный взрывом аплодисментов, улыбнулся вдруг искренней своей, чарующей улыбкой.
- Это его находка, – шепнула жена завотделом культуры жене секретаря по идеологии, кивнув на сидящего рядом благоверного, монументально влитого в кресло. – Он его, как кавказскую пленницу, умыкнул из театра Моссовета.
- Да, согласилась идеологическая жена, – похоже, и в самом деле находка. Наши артисты, по-моему, никогда еще  т а к  не играли…
А в третьем ряду, где сидели контрамарочники (родственники и друзья актеров), заволновалась одна миловидная дама, зашуршала фольгой пышного букета роз, поднялась и заспешила – простите, разрешите, извините – за кулисы. Разыскав подругу актрису, она эйфорически обняла ее, но цветы не отдала, а попросила, сверкая ореховыми глазами, представить ее режиссеру.
Зрелая красота женщины колдовского бальзаковского возраста – разве ж мог Шубин пройти мимо? Взаимно сияющие взгляды встретились – чудный миг! – и беззвучно объяснились. Шубин, как всегда в таких случаях, нашелся сказать что-то шокирующее, поперечное:
- А почему  ч е т н о е  число цветов?!
- Как?! – В ужасе воскликнула дама, мгновенно побледнев и тут же, следом, зардевшись.
- Вы, – успокоил он, – вы – самая прекрасная роза в этом букете!
И поцеловал прямо в губы вконец растерянную и оттого натурально расцветшую розой женщину.
Но – слово не воробей – четное, смертное число материализовалось, затикало, точно часовой механизм адской машины. Роковая любовь, яркая вспышка, живородящая и гибельная одновременно, обожгла их, круто развернула судьбы.
Муж этой женщины, бывший боксер, чемпион Дальнего Востока, привыкший жить на широкую ногу, завербовался на сезон на прииски. Далеко уехал, надолго. Но и туда, под Магадан, донеслась до него (друзья расстарались) злая весть об измене. Прожив без малого двадцать лет с красавицей женой, привык он верить, может быть, и не ей, но тому обстоятельству, что его боксерская слава и авторитет орлиным крылом прикрывают гнездо. Не доработав контрактный срок, он сорвался с прииска, прилетел во Владивосток, заявился на рассвете и застал в собственной ванной чужого мужика.
- Это режиссер нашего театра, – представила (ах, на парижский манер) жена. Она всегда была театралка, вот и сейчас, значит,  и г р а л а –  и неплохо играла – жену Цезаря, которая «вне подозрений». – Ты только, пожалуйста, не думай ничего такого. Вечером у нас тут собралась компания, обмывали премьеру, засиделись допоздна, и я оставила Валентина Викторовича с другом ночевать. Потому что ехать им далеко, а города они еще не знают…
«Яп-п-онская мама! Да она, оказывается, держит меня за пентюха, – нахмурился муж. – Ну да, конечно, я же дурак, кабан, битая башка, в общем, толстокожий, спортсмен, а тут, понимаешь, тонкие натуры, творческая, видишь, интеллигенция…»
Боксер полутяжелого веса (не «мухач» же, которые сразу после удара гонга налетают петухами друг на дружку), он медленно. Но верно «заводил» себя.
- С другом? А где друг? – Он издевательски, нагнувшись и приподняв покрывало, заглянул под кровать.
- Перестань паясничать, я тебя прошу. Он – редактор радиокомитета, ему рано нужно было на работу.
- Ах, комитета. Понял, не дурак. Ему надо рано. Ему на работу. А я вот – с работы. Мне надо было позже, а я вот тоже – рано. Та-а-к… Валентин, как бишь тебя величать, Викторович? Вот тебе телефон, звони и зови своего друга сюда.
- Зачем? Что ты придумал? – В голосе жены первая нотка тревоги. – Он же только, наверно, доехал. У него серьезная работа.
- Ничего, у меня тоже была серьезная: золото добывал стране. Пусть приезжает.
- Пожалуйста, перестань…
- Нет! Пусть звонит.
И Шубин позвонил мне:
- Приезжай, я тебя прошу. Да, прямо сейчас.
- Не могу, выше головы загружен.
- Ради! Меня! – Как вопль.
Когда я приехал, у них уже стояли на столе две бутылки водки, одна была почти пуста. И – никакой закуски, лишь печенюшки на блюдце. Барс (так мы потом прозвали боксера) сидел за столом, раздувая ноздри, явно готовясь к убийству. Он сжимал в кулаке стакан с водкой. Когда я вошел, он протянул его Валентину, сидящему в кресле в напряженной (мизансцена!) позе. Но едва Шубин потянулся за стаканом, Барс выплеснул ему водку в лицо.
- Ты что?! – Возмутился я, глядя на скорчившегося в кресле ВалентинаЮ трущего глаза. Когда вода попадает в глаза, и то тебе плохо, а тут – водка. – Что за дела тут у вас? – Я обращался к Барсу, за спиной которого стояла его жена, делая мне знаки. – За что ты его так?
- Он знает, за что, – угрюмый Барс ненавидяще смотрел на Шубина, уже оклемавшегося большого обиженного ребенка.
- Да не знает он! В том-то и дело, что он ни в чем перед тобой не виноват. Ты посмотри на него! – Перешел я в наступление.
- Второй час уже смотрю… –  Барс сжал зубы, – на этого лицедея…
Часы на стене, захрипев, пробили десять раз. Большие, красивые часы с золотым маятником.
- Ты знаешь, он меня ударил! – Неожиданно и очень артистично пожаловался Шубин, округлив глаза.
- Мало, – рокотнул Барс, зажмурившись и расслабляясь. Ладони жены лежали на его могучих плечах.
Открыв вторую бутылку, он разлил водку в два стакана и выпил со мной.
- Я тебя понимаю, ты пришел защищать своего друга, – глядя в стол, словно в пол ринга, внятно проговорил он. – Но пойми и ты меня: я хочу знать правду! Я застал их обоих в раздетом виде. Ты, утверждают они, тоже ночевал здесь?..
И он повел допрос свидетеля по всем правилам следствия. Я действительно ночевал в этом доме, но – отдельно, вот тут, на диване в гостиной. Во спасение Шубина мне пришлось, конечно, соврать, что он тоже спал тут, «со мной, валетом». Барс обстоятельно, трезво, постатейно, выслушивая по очереди всех – жену, меня и Валентина, разобрал ситуацию и практически уличил нас во лжи. Все про себя решив, видимо, окончательно, он встал, потребовал у жены ключ, запер входную дверь и ключ положил в карман.
- А теперь готовься, – угрожающе спокойно объявил он Валентину. – Я буду тебя казнить.
Жена начала уговаривать его ласковыми, обволакивающими словами. Он позволил себе отдаться этой некогда небесной для него музыке. Но – лишь на минуту, не больше, ровно столько, сколько положено боксеру на отдых между раундами. То ли взрычав, то ли взмыкнув, он стряхнул наваждение, поиграл желваками, налил себе полный стакан и выпил его махом. Жена протянула к его губам печенюшку, спросила:
- Давай я приготовлю что-нибудь закусить, а?
Он грубо отстранил ее руку:
- Уйди. Лучше будет, если ты уйдешь отсюда.
Часы пробили полдень.
На полках зеркальной «стенки» стояли кубки, лежали медали, висели златоглавые грамоты – победные регалии бойца-чемпиона. Мысли в моей голове невольно заметались: если она уйдет, труба-дело, а если он примется Шубина, мне придется, видимо, просто повиснуть на нем сзади, другого выхода не вижу…
Все именно так почти и случилось. И довольно скоро. Видя, что муж подуспокоился, она вышла за чем-то. Барс тут же поднялся и пошел к Шубину. Валентин встал ему навстречу, а я бросился в тот узкий пролив между Сциллой и Харибдой.
Подвиг мой Шубина, увы, не спас. Видно, так уж было суждено… Оказавшись грудь в грудь с боксером, я пристально следил за его лицом. Оно было сейчас прекрасно: мужественно, целеустремленно, решительно. Завороженный, точно полярным сиянием, едва уловимой этой мимикой – отраженьем творческого поиска (редкий миг, когда так близко, в упор можно наблюдать работу мысли бойца), я пропустил момент, когда лицо Барса чуть подалось влево, и мгновенно над моим левым плечом просвистел его кулак. Удар, прицельный и мощный, был столь неожидан, что Валентин не успел даже вскрикнуть. Оглянувшись, я увидел, как большое, мешком обмякшее тело волгаря медленно вращается по часовой стрелке, оседая на пол.               
Мертвое тело! Вот что меня поразило. Абсолютно мертвое, из которого явно отлетела душа. Убил… Боже! Неужели стряслось непоправимое? Нет! Неужели? Неужели?..
Полный ужаса, смотрел я, как опускается (вот уж воистину – в замедленной съемке) груда человеческого тела. Она мне даже показалась желеобразной. Вот она, наконец, коснулась пола, темно-зеленого паласа, да не просто коснулась, а шмякнулась и начала расползаться. Я успел похолодеть. А тело тем временем подобралось, обрело прежние формы и неожиданно… Господи!.. Ожило, шевельнулось, будто устраиваясь удобнее. И Шубин начал подниматься. Барс отступил на шаг. Я кинулся к нему. В это время вбежала жена Барса и с криком, как птица, бросилась мужу на грудь. Он сделал, видимо, точно такое же движение, как в прошлый раз. Из-за правого плеча жены выметнулмя гиревой кулак чемпиона и угодил мне в скулу.
- А тебе – за вранье! – Выкрикнул Барс, на руках которого повисла жена.
Меня спасло то, что в молодости и я отдал боксу не один год (легкий вес), спасла реакция, смягчившая удар полутяжа. Пробитая насквозь нижняя губа тут же окровавила рубаху. Барс, ворча в объятиях жены, уселся на стул. Похоже, вид крови утешил его. Удовлетворил ту самую «жажду крови». Он, я заметил, даже глаза зажмурил. Жена гладила его голову, плечи, что-то ему ворковала.
Прижав губу ладонью, второй рукой я помог Валентину подняться и сесть в кресло, с которого он так опрометчиво встал минуту назад. Или час?..
Большие красивые часы пробили два раза. Жена уворковала Барса и увела из гостиной в спальню.
Минут через пять она вынесла нам ключ…
Улица Владивостока, умытая дождем, улыбалась нам пронзительно зелеными листьями деревьев, белозубыми улыбками щебечущих студенток, поила нас озоном, чирикала воробьями в кронах и звенела трамваями. Жизнь! А смерть, лишь попугав, отступила, ушла…
Да нет. Как окажется потом, никуда она не уходила. Это мы ушли, а она осталась, притаилась в том доме, ожидая своего часа.      
Нам же с Шубиным пока дарована была жизнь. И мы упивались ею. И водкой тоже, ибо русским мужикам именно водка отворяет врата души. Весь Божий день пашет мужик, душа его – точно в затворе, а ввечеру: эх, раздайся море, пейте жилы, пока живы!
Мы пили в одиночестве, в моей каютке (я жил на брандвахте, стоящей на якорях в бухте, в центре Владивостока), в компаниях и на работе, моей и его, то есть в театре. Времена были застойно-застольные, разливанные. И, как ни странно, театру это не мешало. Во всяком случае, так виделось мне. Но и не только же мне. Сказала же тогда, помните, на премьере «Тегерана», жена крайкомовского идеолога: «Наши артисты никогда еще так не играли!» 

И она была права. Сонное царство периферийного театра, унылая праздничность декораций, тяжелый, напитанный пылью бархат занавеса столь неожиданно преобразились с приходом Шубина. Актеры, выведенные им из летаргии, ожили, задвигались, пропылесосили занавес, заговорили, запели… Да, они наконец-то почувствовали себя живыми людьми, не ходячими манекенами, как было до сей поры, чего и требовали от них, а   ж и в ы м и !   И вот теперь с ними, с такими, Валентин Викторович взялся за настоящую работу. Причем, дождавшись ухода главрежа в отпуск.
Боже мой, что он потащил на сцену провинциального театра в 70-ом брежневском году! Экзистенциалиста Теннесси Уильямса, «Орфей спускается в ад». Хорошо, что ни секретарь по идеологии, ни жена завотделом культуры не заглянули в энциклопедию, где черным по белому уже тогда было об этом Уильямсе, о том, что пишет он «о страданиях одиноких, часто ущербных, но поэтических натур в черством, прагматичном и нетерпимом окружении». Ах, ах, да разве ж так можно – находясь в плотном окружении, кричать со сцены о нетерпимости этого самого окружения?
Партийная пресса стояла, как всегда, на стрёме. Культобозреватель с чеховской, лошадиной фамилией Вороной лишь слегка, любя лягнул театр, но этого оказалось предостаточно. В те годы прессу, рупор власти, слушали не вполуха. Скорее – по стойке «смирно». Главреж, вернувшийся из отпуска, вызвал после спектакля Шубина к себе в кабинет и начал размеренно, как истый ремесленный мастер, столяр-краснодеревщик, снимать с него стружку.
- Бу-бу-бу, бур-бур-бур, бу-бу-бу, – доносилось из-за высоченной резной двери кабинета.
И длилось это «бу-бу-бу» ни много ни мало, а сорок пять минут, то есть целый академический час. А ведь мы условились с Шубиным обмывать спектакль в приятной компании, и я вконец измаялся за тот академчас под той академдверью с массивной бронзовой ручкой. Не выдержав, тихонько потянул ее на себя, и дверь, на радость мне, без скрипа приотворилась. И я увидел Валентина, сидящего и слушающего в атакующей позе. Это было так странно! Он, как никто умеющий слушать, выражал несогласие с начальством совершенно безмолвно, но красноречиво на редкость. Крик протеста стоял в его горле. И нужно было лишь чуть, как учил Станиславский, прикоснуться к нему пальцем, чтобы дать выход эмоции, раскрыться, раскрепоститься.
Еще чуть-чуть, буквально на сантиметр приоткрыл я дверь, и она – о, ужас – скрипнула противным, тоскливым, чаячьим голосом. И в тот же миг я услышал крик Валентина:
- Да у меня партийный! спектакль! – И – удар кулаком по гуднувшему то ли дубовому, то ли даже лиственничному столу. – Я – партийный! режиссер! Партийный! И спектакль у меня – пар-тий-ный!!!
Он, беспартийный пожизненно Шубин, внушал драконившему его партийному от рождения столоначальнику-главрежу:
- Да, партийный! И я беру за это ответственность на себя!.. 
- Но главный режиссер театра – я, – опешил главреж, – в крайкоме будут не с тобой разговаривать, а со мной…
И пошло опять «бу-бу-бу». И я притворил дверь. И прождал еще один академчас, изведясь и изведя весь боезапас доброго боцманского лексикона.
В тот вечер мы с Шубиным нагужевались в честной компании от души.
- Ты мня, Валя, извини, но я ненароком подслушал вашу интимную беседу с главным в его кабинете.
Мы вышли вдвоем на балкон, я покурить, он подышать. Ночной Владивосток рассыпал огни по невидимым сопкам до самого неба. Задерешь голову – под звездами вдруг окно светится. И невольно рождаются парадоксы:
- Главреж актерства не простит…
- Ах! – Шубин так здорово умел восторгаться чужим нечаянным жестом, словом, поступком. – Повтори! Повтори, что ты сказал! Актера? Актерства? Режиссер не простит! Ах, как точно! Пожалуйста, повтори!
Я повторил.
- Да, я тоже это почувствовал, – он убито опустил голову, прикрыл на миг глаза. Бабье лицо его, полуосвещенное через балконную дверь, показалось мне смертельно бледным. Но – лишь на миг. Он ведь умел преображаться мгновенно. Вот и сейчас страдальческое выражение слетело с его лица, не бабьего уже, а мальчишьего, драчливого. – Но где же, если не тут?! Если даже тут, – он выбросил наотмашь руку в черную душную ночь, – не дадут сказать, тогда где???
Я и сейчас, через тридцать без малого лет, слышу это его «где», этот вопль готовой отчаяться души…
Но нет, нет, не отчаивался он. Он шел по пути открытий. Точнее не шел, а бежал. Это был бег с барьерами. Он одолевал их, как хромой спортсмен, которому к тому же перед забегом не сделали анестезию.
- Ты знаешь, что вообще со мной произошло?! – Вдруг воскликнул Шубин. И столько он умудрился втиснуть в эту простую фразу, что мне, привыкшему к его всегдашнему взрывному актерству, к гиперболам и параболам его речи, поверилос сразу: да, с ним точно что-то  с т р я с л о с ь .
- Когда? Что?!
- Тогда, у Барса…
- О Господи, да что же? – Рука моя непроизвольно потянулась к недавно только зажившей ранке на нижней губе. Во рту от неровного шрама постоянно ощущалось неудобство.
- Ты знаешь, я благодарен ему!
- Кому?   
- Барсу.
- ???
- Да, благодарен.
- А, ну да, понимаю, он научил тебя…
- Нет! Не это совсем. Другое. Слушай. Вот есть такое выражение, – он щелкнул пальцами, – в народе говорят: вышибить душу. Слыхал?
- Конечно.
- Так вот, дорогой писатель, это вовсе не фигура речи, а абсолютно точное, предметное определение. Представь себе!
- Н-нет, не могу, – я затряс головой. – Как это «предметное»?
- А вот как! – Шубин устремил взгляд вверх, к тому «небесному» окну на вершине незримой во тьме сопки. – Когда он меня ударил, ну, ты помнишь, удар был очень, очень сильным… Я дрался не раз, а в детстве вообще постоянно, но такое было впервые… Сразу после удара произошло вот что: никакого такого сознания, как это виделось вам, я не терял. Да, я просто как бы вышел, представь себе, вышел из тела и все наблюдал со стороны… Я видел собственное тело, этакий мешок, пардон, с дерьмом, который очень медленно поворачивался вокруг своей оси и оседал на пол. А я смотрел и думал… Душа моя, выходит, все это зрила и думала. Она думала: какой сильный удар, но ведь заслуженный, поделом… Да, и только я так подумал, как душа прыг – и в тело. А оно-то уже на полу. И я ощутил, как вжимаюсь в палас, почувствовал его щекой, носом. И снова подумал, но уже в теле: стыдоба – как поросенок, пятаком рою. И стал выпрямляться… Я мысленно увидел снова ту в ужас меня приведшую картину с абсолютно мертвым шубинским телом и поразился сходству его описания с виденным мной.
- Вышибить душу, – он вкусно прищелкнул языком. – Оказывается, это так просто. Чудо!
- Ох, Валька, да это ты у нас истинное чудо!..
 Да, Шубин был, конечно, явлением чудесным, живительным, но смерть тоже любит чудеса и ходит рядом, буквально по пятам. Где-то через год-полтора Барс сам найдет ее в пьяной драке, свою верную, в отличие от жены-красавицы, смерть. Мир его многострадальной душе! И прости, Господи, прости Шубину этот смертный грех. Ему так мало прощали люди…
Главреж ему, конечно же, не простил удара кулаком по столу, актерства. И Валентин, покорно-непокорно упаковав чемоданы с костюмами и дивной коллекцией декоративных свечей, откочевал еще далее от Моссовета, в самый центр уссурийской тайги, в город Уссурийск. Зато – нонсенс, невиданное дело в истории советского театра – главным режиссером, беспартийным главным! Да ни в жизнь два этих слова рядом не стояли, а тут…

=       =       =

Небесный купол нахлобучен огромной песцовой шапкой, подрезанной по горизонту узким просветом. И кажется, будто оттуда, из этой кольцевой щели почти непрекращающимся сквозняком свистят нордовые ветра;. Студеное море послушно катит ледяные свинцовые валы, трех-четырех-шестиметровые, скрывающие траулеры по мачты. В такие дни, когда промысел замирает и все дружно отсыпаются, занимаются стиркой, кино, картами или домино, Шубин выходит на палубу, на шлюпочную или на корму, и слушает ветер, царственный норд. Он полыхает над его головой, как лесной пожар, и в этом обвальном шумогуле, разбойничьем свисте, треске и трепете снастей Валентину чудится глас Божий: вот, это тебе… это твое… точная модель твоей жизни – взлом, прожигание, трепет страстей, гибельность… «Но я же не просто так просвистел свою жизнь, – оправдывается Шубин. – Я же        р а б о т а л , – он не осмелился сказать творил, – я ведь дело делал. Да, не удержался в столице, сорвало таким же вот ветром, штормом, но ведь и в Уссурийском краю я  р а б о т а л .  И разве я так уж виноват, что оказался тут?
Наутро он уже не жалел, что оказался в море. В девять утра он встречал на палубе чистый – голубой и розовый – рассвет. Впервые, наверное, чистый за все пребывание на промысле. Циклоны, словно ошалев, устроили нынешней зимой настоящий шабаш в море Беринга. И вот неожиданно мощный антициклон воцарился над районом лова. Синее море, голубое небо, яркое солнце – праздничный, прямо-таки летний день! День-подарок для таких высоких широт. И флот ринулся на промысел. И к вечеру на борту базы была рыба. И вновь зазвенели рабские цепи у подножья клятых шиберо;в…   

=        =        =


Уссурийский драмтеатр, будто сторожевик, подброшенный мощной торпедой, рассчитанной на линкор, сотрясло до основ. Однако «новая метла» не стала никого выметать, хотя по-хорошему как раз и стоило, может быть, перешерстить труппу. Нет, Шубин принял все как Бог дал, но каждого, буквально каждого, включая администратора и уборщиц, он ухитрился заставить, что называется, выше носа прыгать. Заблистали, заискрились сто лет немытые балюстрады, потаенные амбразурки кассира и администратора были взломаны отбойными молотками и превращены в светлые панорамные окна, перестроены туалет и гардероб, с которого, как известно, и начинается театр. Ну а главное, главное: актеры, идя на работу, перестали сутулиться. Он словно вырвал их – всех разом, одним могучим геракловым рывком – вырвал из трясинного провинциального быта и вдохнул в них, как Святогор в Илью, добрую порцию богатырского духа.
С ходу, уже не распыляясь, не тратя времени на тегераны и сталиных, он взялся за «Сирано де Бержерака».
Ах, этот образ поэта-борца, «восстающего против окружающего мира подлости и пошлости» (энциклопедия), до чего же люб он волгарю, драчуну и непоседе. Три с лишком века назад жил Сирано, три века вперед – жить ему, благодаря Эдмону Ростану, Валентину Шубину, Юрию Нагибину и другим художникам, поэтам, родственным душам, бойцам. Француз бретер Сирано даже до роковых тридцати семи не дожил, он – воплощение вечного образа Поэта, для которого, как сказал Нагибин, «любая рана была бы смертельна, ибо он состоял из сплошного сердца».
Шубин выбрал самого забулдыжного из актеров, которого уже не раз выгоняли из театра, которому доверяли только роли пьянчужек-слуг, а в лучшем случае Бобчинского или Добчинского. Шокировав труппу и местных театралов, Шубин дал ему главную роль. Работа над пьесой была долгой, но не просто трудной, а изнурительно-радостной, полной открытий. Каждому – актерам, художнику-декоратору, костюмеру, всем – открывалось нечто, чего они уже и не ждали, о чем лишь смутно грезили в юности, а может быть, и вовсе не грезили никогда. Даже любимец местного бомонда, чистопородный, почти народный артист Черных, внешне похожий, особенно респектабельной фигурой своей, на Николая Черкасова, игравшего в тридцатых-пятидесятых Петра 1, Александра Невского, Дон Кихота, даже он, ривыкший кглавным ролям и обкормленный аплодисментами, вдруг открыл для себя, что мог бы добиться в жизни гораздо большего. Пойдя по совсем иной стезе, не актерской, а много-много выше, по той, что ведет в этой жизни на самую, что уж стесняться, прочь ложную скромность, вершину. Да-да, вершину власти. И тогда он, завотделом культуры или – бери выше – секретарь райкома по идеологии, просто снял бы сейчас трубку телефона и сказал этому выскочке, этому неуважительному варягу, возомнившему себя Станиславским: «Кому вы доверили главную роль, пьянице, не раз позорившему звание советского артиста! Общественность нас с вами, Ва-лен-тин Викторович, не поймет! Подумайте, хорошенько подумайте!» И положил трубку без всяких «досвиданий».
А Шубин лепил Сирано, как талантливый ребенок фигурку из пластилина. Они подружились с бывшим Бобчинским, ходили один к другому в гости и, приняв по рюмке-второй, загораясь и становясь на котурны, играли мизансцены, разбирали на мелкие косточки диалоги и жесты, мимический рисунок, добирались до сокровенных авторских замыслов, которых по первопрочтению пьесы не увидать. Боже, какие пламенные возгласы и даже вопли неслись из их квартир, к вящему удивлению соседей, привычных к скандалам, но не к этому же:
- Луна!.. Балда ты, это же с восторгом! С загадкой! Она же для тебя – государство!..
Луна притягивает волны, как известно!..
И Сирано, которого Шубин только так теперь и называл, вторит вслед за ним и Ростаном, играя интонацией, как вокалист тональностью:
- Лу-на! Луна-а!..
- О! Вот! Мо-лод-чина!
Есть упорные селекционеры, кладущие жизнь на то, чтоб довести какую-то породу до апогея ее возможностей, экстерьера и прочих показателей чистопородной собачьей красоты. Им – почести и слава. Но крайне редко встречаются подлинные творцы, над которыми смеются: бульдога с носорогом скрестил, ха-ха-ха! А он и в самом деле дерзновенно скрещивает, к примеру, спаниеля с доберманом и получает неожиданно для всех очень симпатичный гибрид, а затем и новую породу, сравнимую, допустим, с пекинесом, на выведение которого китайцы поратили века.
Увидав как-то юную дочь уборщицы, помогавшую матери мыть полы в фойе, Шубин позвал ее к себе и уговорил позаниматься. Беременный Ростаном, он искал Роксану. Чуит позже он нашел – в другом, армейском театре – подходящую более-менее исполнительницу. Но уже через полгода дочка уборщицы будет дублировать ее. И благодаря талантливой этой девушке в Уссурийском драмтеатре появится студия, которую и через четверть века будут вспоминать как Шубинскую…



=      =      =




Волна в море Беринга ох раскатистая. Качает, словно в колыбели. Шубин вздыхает всей грудью, шумно, как морж, вынырнувший в полынью. Морж – режиссерж. Что он тут ищет, что потерял? О Боже, а там-то что, на той московской актерской бирже, спасительной, конечно, но и трижды проклятой, что там он видел хорошего за эти четыре года?..
После Уссурийска, ох-хо-хо, малый и такой милый городок, тихий, зеленый, свидетель его счастья и краха, в том числе и семейного. Господи, вот уж за что прости…
Да, после Уссурийска побросала судьба по стране, по городам и весям. На бирже ж как – сидишь и ждешь, когда тебя, как шлюху, выберет залетка, директор или главреж какого-нибудь тмутараканского театра. Так и попадаешь то на Кавказ, то на Енисей. Поставишь там один-другой спектакль – «ура» кричат во все глотки (радио, ТВ, газеты), банкеты закатывают. Сами ж тебя поливают, коромыслят ого-го, а потом сами тобой же и закусят…
В той студии при Уссурийском драмтеатре поголовно, как и положено, все были влюблены в Валентина Викторовича. А он выбрал живую и озорную девчонку Танюшку, умевшую здорово копировать животных и передразнивать самого Шубина (он подсмотрел). Ему исполнилось тридцать пять, он был ровно вдвое старше. И смотрелись они, как папа с дочерью: худенькая светловолосая милая обезьянка и стокилограммовый, представительный главреж-волгарь. Хотя эту свою представительность, солидность он явно играл. На людях. В узком же, своем кругу он не стеснялся быть тем, кем был – мальчишкой, хулиганом, большим, один к десяти, бутузом, способным и умилять, и смешить, и вызывать отцовско-материнскую жалость. И конечно – любовь.
Шубина любили все. Кроме разве Черныха, которому больше других доставалось от режисерского бича. Оглушительное его хлопанье на репетициях отдавалось эхом в верхних углах зрительного зала, чрезмерно большого для провинциального театра, строители которого явно руководствовались общесоветским стремлением к гигантизму…
«Сирано де Бержерак» потряс театралов и сделал театралами их многочисленных родных и знакомых. Уссурийск театрализовался. Ростановскую пьесу переписывали от руки, печатали на машинках, занимали очередь на прочтение и самых бледных, «слепых» эксземпляров.
А следом из библиотек и магазинов как сдуло книги Михаила Булгакова. Шубин взялся за постановку «Бега»…
Это было священнодействие – от начала и до премьеры. То есть от начала до начала. Ибо с премьеры и начались воистину тектонические подвижки в жизни, в судьбах Шубина и театра.
Столь жестким, сосредоточенным и требовательным Шубин не был еще никогда. Там, у Завадского, в «Моссовете», на репетициях с такими актерами, как Раневская и Тараторкин, он многого просто не мог себе позволить, многому как раз учась у них сам. Зато сейчас это был режиссер-диктатор, почти сатрап. «Бег» требовал этого. И Шубин чувствовал, видно, что больше не дадут, что это последняя его работа в этом театре.
И в самом деле, какая наглость! В такое время, в такой стране, во столь патриархальной советской глуши играть пьесу, главный герой которой – подумать только – белогвардеец!..
Актер Черных впервые, может быть, переживал больше других. Он ждал, что именно в этом спектакле Шубин даст-таки ему главную роль, и очень этого боялся. Ведь это все равно что жирнющую свинью подложить. Что скажет райком партии? Да-да, «что будет говорить княгиня Марья Алексевна?..» Но нет, главреж остался верен себе, и Черныху досталась роль шута, «тараканьего царя». А кто же, кто возьмется за роль генерала Белой гвардии, кому ее доверит Шубин? Некому! Вот казус, вот он, наконец, провал. Неподъемная для театра пьеска оказалась, не по Сеньке шапка. Вот так-с, господа, приехали, припылили-с…
Вяло этак попробовав одного-другого-третьего, Валентин Викторович неожиданно объявил, что Романа Хлудова играть будет… Актеры замерли, в кабинете на миг воцарилась тишина, и миг этот длился и длился, вот какие бывают бездонные мгновения, когда решаются земные судьбы, решаются, наверно, там, не здесь, не на земле…
Роль генерала Хлудова Шубин взялся играть сам.
Трагическая фигура – этими захватанными словами сказано и все, и ничего. Гибнет великая Россия, родина тысячелетней культуры, родина «Слова», Петра, Суворова, Пушкина, Чайковского, его родина. Отечество, на верность которому он присягал, гибнет, раздираемое на куски, тонет в крови, а он, командовавший фронтом, боевой генерал, бессилен, бес-си-лен сделать что-либо, он сделал больше, чем мог, он в железный кулак зажал свою бессмертную душу, изнасиловал ее, как девку, он стал вешателем… Сколько ж мужества надо, чтобы нести это в себе! Молча, без слез. Эмиграция скоро утопит в слезах Стамбул. Там, за морем, вон за тем синим северным горизонтом, Господи, да ведь недалеко же совсем, всего-то за окоемом – Россия…
Ему, волгарю, заброшенному роком сюда, в уссурийскую тайгу, чувства Романа Хлудова близки как никому. Рядиться в чужую шкуру ему не нужно. Он собственной кожей ощущает все то же самое: смертельную обиду и бессилие изгнанника, гложущую ностальгию, неутоленную страсть, гибельность и мужество. И как же можно не полюбить его такого, родного, русского без России, генерала без армии, столь озаренного и одаренного человека, погибающего столь бездарно?..
«Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:
- Живите.
А им придется мучиться и умирать…»
Шубин перечитал всего Булгакова, отыскал самиздат даже – «Белую гвардию». Боже, каким надрывом заканчивается этот роман:
«…крест превратился в угрожающий острый меч. Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?»
Душевный надрыв, но одновременно и какой оптимизм: на звезды смотрите! Жизнелюбие Михаила Булгакова очень по сердцу Шубину, унывать больше пяти минут, особенно на людях да под рюмку, не умеющему. Всю свою сердечную боль, неизлитую тоску, закаменевшую на дне души, он сумеет избыть в этой работе, воплотить в этой роли. О, какой беззаветной любовью полюбит он этого белогвардейского генерала! Наверное, так можно любить только самого себя, точнее собственную душу.
На репетициях Шубин рызрывался, раздваивался, но успевал – и актером, и режиссером успевал быть, притом же не просто быть, а кипеть и взрываться и там и там. Роман Хлудов – взрывной характер, да, сейчас зажатый, сжатый, как газ в баллоне до жидкого состояния. Но то и дело прорываются, не могут не прорваться – иначе его просто разнесет на куски – протуберанцы сдержанного гнева, задавленной ненависти, потаенной, тяжелораненной любви.
Любовь. Она движет миром. Конечно, только она, но никак не ненависть, не устремленность к власти, к сияющему злату, к любой земной цели. Перед любовью все отступает, все покоряется ей и на земле, и на небе. И на сцене – всё и вся, точно магнитом, притягивается к нему, к этому страшному, пораженному в самое сердце, глубоко несчастному, но и самому счастливому среди всех окружающих человеку, наделенному даром такой любви. Валентин – Роман, Роман – Валентин. Спросите неожиданно, как его зовут, и он ответит: Роман, тоже неожиданно, даже для себя. И сны ему уже снятся – хлудовские.
Премьера «Бега» опять покоряет всех. В таежное захолустье посмотреть спектакль едут из краевого центра, чего никогда не бывало. Да, удивительно, чудесно, просто потрясает…
Слух о незаурядной работе доходит и до столицы, и в Уссурийск прилетают из роскошного, толстого и красочного журнала «Театральная жизнь». И вот шубинский «Бег» уже красуется в столичном журнале на целый разворот. Триумф, аншлаги, городок растормошен, разбужен от спячки – ну прямо Лох-несс. Приехали старые друзья из театра Моссовета. Они в восторге от его игры, от его постановки. Шумные застолья, слава. Неожиданно из Мосфильма на имя Шубина приходит письмо: решено снимать фильм по роману Булгакова, роль генерала Хлудова предлагаем сыграть Вам…
Да, Владислав Дворжецкий появится потом. И сыграет гениально. Сейчас трудно, почти невозможно представить Романа Хлудова другим. Но вот же тогда, без малого три десятилетия назад, был выбор. Было лето. Уссурийский театр отправлялся на гастроли по Приморскому краю. Четыре Голландии – вот край, вот площадка, вот сцена! Вот где – не в москвах – дышится вольно, а размах крыльев служит именно для полета, а не для того, чтобы гонять ветер подобно вентилятору. Шубин, всем на удивленье, отказывается от предложения столичных киношников и едет со своим театром на гастроли.
Боже, в какие только вот уж воистину медвежьи углы их не заносит. Но у Шубина везде установка одна: играть с полной отдачей. И какие ж зато (за то!) душевные движения встречаешь в ответ на такую отдачу, какие искренние лица, глаза, полные восторга, любви, какое распахнутое, лишь на Руси возможное гостеприимство. Море разливанное. Вина из таежных ягод, целебный самогон из дикоросов, медовуха из того самого, считай, нектара, что пили боги на Олимпе, – из меда диких пчел, который собирали они по всей колдовской тайге, в том числе из цветков легендарного женьшеня. И кто знает, уссурийские ли пчелки помогли, или врачи столичные ошиблись, а только к концу гастрольной поездки Танюшка, смущаясь и бледнея, призналась Шубину, что беременна…
Нет! Не может, не может быть!.. Возможно, впервые в жизни Валентин задохнулся и потерял дар речи. И как у всякого пожившего мужика, будь он, как Шубин, уверен в своем бесплодии, в хмельной голове его перво-наперво взметнулось: измена, не мой! Но это, слава Богу, быстро прошло и сменилось радостью, надеждой, ожиданием счастья.
Осень. Приморская тайга расцвела невиданными красками. Дальневосточный поэт Юрий Кашук давно уже нравился Шубину.
Засентябрило… За селом –
фазаньи выводки на грече.
И осень по холодной речке
гребет осиновым веслом…
Багрянец крови изначальной
сгущает черный виноград.
Ржавеют сопки и прощально
кленовым пламенем горят.
Меж золотом и багрецом
торчат, младенчески неловки,
шарообразные головки
над лотосовым озерцом.
Гастрольная поездка – подлинный триумф театра – ничуть, казалось, не утомила актеров, ранее всегда возвращавшихся выжатыми лимонами с гастролей. Лишь на Черныха было по-человечески жалко смотреть: «тараканий царь» выработался, адски устал. Режиссер-триумфатор, широкая душа, приобняв вечно обиженного (им ведь обиженного!) бывшего баловня публики, смиренно великодушно попросил:
- Не обижайтесь на меня. Вы играли прекрасно. На режиссера, как на доктора, нельзя обижаться, так ведь?
Черных согласно кивнул, но «истуканов» и «манекенов» этому алкашу московскому простить не мог. И в семейном застолье с приятелем-райкомовцем живописал, «что позволял себе» Шубин на гастролях:
- Он своим Хлудовым гнобил всех – и нас, и зрителей. Он буквально из
кожи лез, чтобы внушить любовь и уважение – к кому? – к белогвардейскому генералу!
Приятель посоветовал изложить это все письменно. И черногвардейская телега покатила в райком. В районной газетке очень оперативно напечатали пространную статью местного учителя М.Буланого, перманентно обозревающего «новости культуры». Чего только не было в той статье: и про звездную болезнь главрежа, кавалерийским, дескать, наскоком рушащего традиции, и про его богемное вольтерьянство, отразившееся на выборе репертуара, выборе бесцеремонном, без малейшего учета целомудрия и патриотизма уссурийцев, среди которых есть еще живые свидетели бесчинств, творимых белогвардейщиной именно здесь, на земле, послужившей последним ее оплотом. А последней черной каплей в статье Буланого («Опять! Гляди! – Восхищался Шубин. – Лошадиная опять фамилия!..») стало невинное вроде бы замечание о стойком запахе алкоголя, воцарившемся, дескать, в театре с приходом нового главрежа, между прочим, беспартийного…
Шубин наплевал, разумеется, на статью в «брехунке» (так на Руси именовали все «районки») и продолжал жить и работать так, как работал и жил, – нарастопаху, широко, безоглядно. Влюбившись в Булгакова, он замыслил поставить его «Мольера», всего тридцать пять лет назад поставленного МХАТом и в том же, тридцать шестом, железной лапой снятого с репертуара. Это был год рождения самого Валентина. Мистика!
Он уважал магию цифр, верил в судьбу, в преопределение. Это в те времена, когда полагалось верить лишь в партию и в светлое будущее –коммунизм. Его восторгал эпиграф к роману о Мольере – стих Горация:
Что помешает мне, смеясь, говорить правду?
А вот стихи самого Мольера. Нет, вы только взгляните на них, только послушайте, как они, написанные триста лет назад, перекликаются с шубинской судьбой! Он декламировал, он  р а с с к а з ы в а л  их, как автобиографию на приеме в партию:
А я, быв жертвою коварства и измены,
Оставлю навсегда те пагубные стены,
Ту бездну адскую, где царствует разврат,
Где ближний ближнему – враг лютый, а не брат!
Пойду искать угла в краю, отсель далеком,
Где можно как-нибудь быть честным человеком!
Но нет, нет в стране Советов, даже и «в краю далеком» нет такой возможности – говорить правду. «Мольера» Шубин поставить не успел. Его вызвали в райком и, в дружеской беседе изложив подробно все, что ему инкриминируется, предложили уйти «по собственному желанию».
- Но у меня нет такого желания! – Округлив глаза, вскричал стокилограммовый бутуз. – У меня – работа! Я же ставлю спектакль!
- Ничего страшного, передадите преемнику.
Ну да, передать «Мольера» – как ключи от этого благоухательного кабинета, как вот эту толстопузую папку с черногвардейскими доносами. Кого-кого, а вас-то уж вымуштровали «передавать дела» за пять минут.
- Я буду жаловаться в крайком!
Ах, Шубин, Шубин, тебе ведь именно там, совсем рядом с крайкомом, помнишь, однажды уже не простили актерства. Вот и сейчас, видишь, тебе улыбаются, как нашалившему, но все равно милому дитяти.
- С крайкомом партии, Валентин Викторович, уже согласовано…



=       =       =

Летом родился Ромка. Конечно же, Ромка, Роман Шубин. Роману Хлудову, сумевшему-таки вырваться из Стамбула и живым добраться в Россию, – виват!
Король умер.
Да здравствует король!
Убит «Мольер»,
           Родился Ромка!
Ромашка,
Ромка,
       Роман Валентинович.
Да здравствует Роман Валентинович Шубин!!!
Жизнь – вопреки всему – торжествует, – вот что рефреном звучало в широком, недельном, прощально-отвальном, скорбном, триумфальном загуле Шубина и его, да, его, его театра…
Ах, какие изысканные, редкостные свечи озаряли то гримерную, то кабинет главрежа, то сцену Уссурийского театра в те хмельные, забубенные наотмашь вечера. Шубин, празднуя рождение сына, одновременно жег за собой мосты. Всего за неделю огромная его чудесная коллекция свечей истаяла наполовину. Вторую половину он раздарил.
И улетел Шубин в Москву…
Шесть театров за четыре года сменил он. После шестого, орджоникидзевского, где также прогремела пресса (сначала «ура», потом «караул»), он и сам загремел… в ЛТП, лечебно-трудовой профилакторий для алкашей. Сие богоугодное заведение помещалось там же, во владикавказской тюрьме, знаменитой, говорят, высокими стенами, коих никому не удавалось преодолеть за последние сто лет…
Шубин оттуда бежал…
Господи Боже святый, когда, когда же кончится этот  б е г ?  Боже, был ведь и тот уже «Бег», и точь-в-точь так же молился на высоком анатолийском берегу Роман Хлудов. Но ему было много ближе до родной земли. А куда вот занесло его, Шубина?..



=       =       =

Да, куда его занесло? Дальше некуда, сто восьмидесятый меридиан под килем, за ним вообще уже нет родной земли, за ним – Америка, Аляска.
Так, на ужин пора и – на смену. Гримаса боли бесконтрольно овладела лицом Валентина, но он мгновенно «увидел» ее, почувствовал. Каждая, самая крошечная мышца лица, будто проснувшись вмиг, зажила своей обычной сознательной жизнью, заработала. Боже мой, ужаснулся Шубин, сто лет не было такого – чтобы бесконтрольно. Все, доплавался. Так и матросы говорят о себе: доплавался уже, крыша едет, на берег пора.
Да, пора на ужин. Шубин сглотнул и тоскливо подумал: как у собаки Павлова, слюноотделение идет уже рефлекторно.
В столовой команды (после ужина она становится кинозалом) яркие плафоны отражаясь в светло-серых пластиковых столешницах, заставили его зажмуриться.
- Че, артист, не выспался? – Бугор, бригадир то есть его бригады, тридцатилетний шустряк-неулыба (нечастое сочетание), приглашающе хлопнул по спинке кресла-вертушки рядом с собой.
Валентина инстинктивно шатнуло в противоположную сторону. Он ухватился за край стола, непроизвольно сыграв укачиванье: базу качало, но в данный момент скренило-то как раз на другой борт. И он, поняв это, покорно опустил свое большое тело в кресло возле Бугра. Взял эмалевую миску со стопки мисок, налил супу из ведерной алюминиевой кастрюли, стоящей на влажном полотенце (чтоб не ерзала по столу в качку), начал нехотя есть.
- Ты на меня не обижайся, слышь, артист, – Бугор пододвинул к нему крупный зубок чеснока, дефицит в море. – Бери вот, зубы чтоб не болели.
- Спасибо, – выдавил Валентин, привычно кивнув головой, что всегда веселило матросов, к церемонности не приученных.
- Ты просто на смене гав не лови, внимательней будь.
 Шубин кивнул.
- Не думай, я к тебе не придираюсь. Я – одинаково со всеми. Были у меня и доценты, и артисты. Знаешь такого, Крыжановского? Из ТОФовского* театра.
Шубин отрицательно мотнул головой, показательно жуя.
- Я пятый год бригадиром на этой базе. Врубаешься, пят-т-ый год! – Встав из-за стола, он хлопнул Валентина по плечу – так это, слегка, но Шубин чуть не вжался в стол, отстраняясь. – Ниче, артист, обвыкнешь.
Пятый год… Неужели можно добровольно отбыть в этой плавтюрьме столько, а?  Тут третий месяц пошел, и то, будь бы рядом берег, давно б сбежал. Второй Орджоникидзе-Владикавказ!..
В «родной камере», то есть, пардон, каюте, он выдвинул из-под койки ящик, вытащил из него провонявшие рыбой рабочие доспехи – штаны с лямками, телогрейку, резиновые сапоги. Обреченно переоделся и поплелся в цех, бормоча на ходу:
И понял я, что это не случайно,
Что весь на свете ужас и отрава
Тебя тотчас открыто окружают,
Когда увидят вдруг, что ты один.**
«Родной цех»: гул вентиляции, дребезг транспортера, трамвайный скрип этажерок-телег, груженных блок-формами с рыбой, ползущих по рельсам в морозильную камеру, несусветная вонь из двери туковарки, хлюпанье воды под ногами, под дюралевыми решетками, устилающими цех. Громадная стальная воронка рыбоприемного бункера вонзается в транспортер. Вот оно, его опять же «родное» рабочее место – шибера;, унылое, словно затянутое тиной, желтой, липкой тиной подслеповатой лампочки, замызганной-забрызганной чешуей и слизью. А воронка, конус бункера – это клин, нацеленный прямо в него, в его лысое темя. Говорят же: белый свет сошелся клином. Очень точно! Огромный синий мир – небо, море, все, что там, наверху, все загнано в бункер, стиснуто, вдавлено в этот клин, в этот раструб, перекрытый стальной заслонкой. Понизу, по решеткам, проложены какие-то толстые трубы, выгибающиеся коленом как раз под шибером. Кто-то из предшественником примостил на стальное колено сидушку от столовского кресла. Красный некогда дерматин давно почернел, но все равно еще местами видно. Шибер – прямо над головой. Открывается он с помощью маховика, железной «баранки» размером с шоферскую. Воронка бункера опирается на бетонный фундамент, единственное, что напоминает здесь о земле, о домах, стоящих на ней, не кренящихся, стоящих крепко, надежно. На выступе фундамента лежит шмат клеенки, на ней – консервная банка, полная окурков, эмалированная кружка. Непыльная работенка на шиберах – кури не хочу, чаи хлебай. Для придурков работенка.
* ТОФ – Тихоокеанский флот.  ** Стихи Николая Рубцова.

А он и есть придурок! Его поначалу поставили на разделку рыбы, к «пулеметам». Это немецкие машинки, строгающие спинку-балычок из тушки минтая. Они стрекочут пулеметно и выплевывают в одну сторону балычки с приголовком, в другую – брюшки с хвостами и «бритыми» головами. Работа простая – направляй рыбины хвостом вперед, и все дела. Но зевать нельзя, пальцы беречь надо. А что такое «зевать»? Господи, да вы попобуйте двенадцать часов кряду отработать в качестве механической кулисы, лицезрея исключительно одни только рыбьи хвосты…
Шубин выдержал на «пулеметах» две недели и считал это подвигом. Когда ему отхватило фалангу указательного пальца на левой руке, его и перевели на шибера. И он вздохнул с облегчением. Он понимал теперь солдат-самострелов как никто!
До чего же все-таки железно все вокруг. Боже, какой оглобельный мир!..
Ах, Валентин Викторович, Валентин Викторович (так выговаривал ему Завадский, обычно, невыговорочно, называвший его Валей), куда тебя слабина твоя завела? Куда? В окончательный тупик, в смерть? Или… Или на новый виток пошло? Но где же знак, где хоть намек на спасительную кривизну?
Эх, выводи меня кривая
                да нелегкая!..
Поет Высоцкий.
Мотор транспортера запел бесконечную свою, нудную песню. Рыба сплошняком, навалом пошла к разделочным столам.
- Стоп! – Кричат раздельщицы.
Шубин одной рукой, но быстро, сноровисто уже крутит маховик шибера, прерывая рыбий водопад из бункера, затем тыкает пальцем красную кнопку – останавливает транспортер. Все, перекур минут на пять-десять. Привалясь спиной к бетону фундамента, он закрывает глаза и видит лицо Юрия Александровича Завадского. Семьдесят пятый годок ему, а какое выразительное, какое прекрасное, полное скрытой молодой энергии лицо!..
- Ах, Валентин Викторович, ну как же вы, батенька, так вот могли? – Продолжает пенять ему Учитель. – Как это вы вляпались в такое говно, простите, а? Ведь вы же  ш к о л у  прошли. И что в результате, позвольте вас спросить? Сдались? Ну да, сдались на милость манекена, истукана, бездарного актеришки, как бишь его там, Черныха, да еще этого вашего тмутараканского райкома-крайкома. Нет, вы молодец, Валя, волжский вы мой богатырь, добрый молодец Шубин…
- Рыбу!
Тык в синюю кнопку – пошел транспортер. Круть, круть «баранку» – повалила рыба, потекла рекой. Выпинаются белобрюхие, сероспинные рыбины, большеглазые, тупорылые, шлепаются на черную, мокрую резину транспортерной ленты, и ползет она, ползет, перекатываясь на ролах, выгибаясь и ныряя вдали под короб рыбомойки, плюющейся брызгами, под стальные переплеты труб, переходов, мостков.
Железо, железо везде, громыхающее, лязгающее, дребезжащее. Железный мир, стальной. Сталь. Сталин. Вот кто и призван-то был править этим миром. Миром, сотворенным из стальных оглобель, болтов и винтиков. «Винтиками» же и сотворенным. Чуть что не так – трах железной лапой, и полетели «винтики» во все стороны. Молох. Ирод, Великий, как его называли, царь иудейский. Оба питались младенцами.
Библейская картина избиения младенцев въяве поплыла перед глазами, озвученная нахлынувшим вдруг металлическим шумом и громом цеха, обычно неслышным (ухо адаптируется) уже через десять минут работы. Ах ты ж Ирод, что ж ты творишь? Глянул бы на себя в зеркало: нечеловеческая ведь, окровавленная, звериная пасть, сатанинские клыки, младенческие ручки-ножки, разбросанные вокруг. А твои песьеголовые царедворцы рыщут по стране, убивая детей «от двух лет и ниже»…
Да, а сам-то он разве не рыскал по стране целых четыре года? А младенец Ромка уже и не младенец вовсе, пять ему, целых пять лет…
- Стоп!
Что за «стоп»? Не пять разве? Ах, да это же – стоп рыбе. О Господи, сейчас, сейчас. Впопыхах Валентин перепутал и нажал сначала синюю кнопку, затем красную, а потом только закрутил маховик. В трех соснах запутался. На преждевременно остановившуюся ленту транспортера успело навалить гору рыбы. Он руками слегка разгреб ее, разровнял и снова сел на сидушку, такую удобную, елки-палки, прямо – режиссерское кресло.
Ух ты, до чего ж красиво выгнулась рыбина! Здоровущий такой минтаина. Выпятил брюхо. Да не просто ведь брюхо, а – в серебре. Ну да, это ж у него серебряный камзол… Земляника! Ага, попечитель богоугодных заведений, Артемий Филиппович… Хотя нет, нет-нет, это же вылитый Антон Антоныч, сам городничий! Вон и приголовок у него серебристый. Как там Гоголь писал в «Замечаниях для господ актеров»: волоса на нем стриженые, с проседью. А о Землянике: очень толстый, неповоротливый и неуклюжий человек, хотя проныра и плут.
- Ну, насчет проныры я бы возражать не стал, – Шубин берет рыбину обеими руками, любуется ею. – Проныры вы все тут, что-что, а нырять умеете. Но вот уж толстяком, а особо неповоротливым, тебя не назовешь. Да, Антон Антоныч, вашей фигуре до земляничной далеко, вы оч-чень поворотливы и метите, как известно, в столичные генералы. Вот мы вас сейчас и определим-с. Вот на это место.
Валентин сажает «городничего» в рыбью массу, хвостом, конечно, вниз, выпрямляет валящуюся набок голову. Вот так! А вокруг-то, вокруг – каких только рож и фигур нету! Вот этого – так, второго – этак, третьего – сюда, четвертого – за ним, пусть дышит ему в шею, в загривок.
- Что, голубчики, как поживаете? – Городничий это купцам, значит. – Что, самоварники, аршинники, жаловаться? Архиплуты, протобестии, надувалы мирские! Жаловаться?..
- Виноваты, Антон Антонович! Лукавый попутал… Не гневись только!
- Не гневись! – Это городничий. – Вот ты теперь валяешься у ног моих. Отчего?..
- Рыбу!
Нетушки, какую там рыбу, осетриной и так весь погреб пропах. Городничий машет рукой:
- Я не памятозлобен; только теперь смотри держи ухо востро!.. Не то чтоб отбояриться каким-нибудь балычком…
- Рыбу!!
А?.. Ах, да, это же  з д е с ь ,  не там! Рыбу? Сейчас, сейчас, сейчас… Шубин пускает транспортер и успевает с ползущей ленты выхватить «городничего». Бережно кладет его на выступ фундамента рядом с кружкой и только после этого вертит «баранку» шибера. Лена транспортера залысилась – пошла без рыбы, блестя черной мокрой резиной. А там, впереди, где был «Ревизор», наоборот – горой рыба.
- Мать его, артиста, перемать! – Рычат раздельщики. – Уж на шиберах-то и то партачит!
Валентин, слава Богу, не слышит этого. Сквозь самолетный гул моторов до него долетает лишь:
- Стоп!
Он опускает шибер и стопорит транспортер. Раздельщики завалены рыбой. Минут на десять им хватит.
Мизансцена на ленте изменилась. Хлестаков упылил, купцы исчезли. Так, вот они, «сороки короткохвостые»… Шубин улыбается двум небольшим минтайчикам: ай, хороша парочка, ну точь-в-точь Бобчинский с Добчинским! А вот и Анна Андревна готовая, городничиха, расфуфыренная (плавнички оттопырились – прям кружевной тебе пеньюар) провинциальная кокетка, по определению Гоголя. Так, этот на роль судьи пойдет. «Представляющий его должен всегда сохранять в лице своем значительную мину». А вот и почтмейстер, «простодушный до наивности человек», который сейчас огорошит всех вскрытым хлестаковским письмом.
Шубин рассаживает, расставляет всех по гостиной, бережно переносит «городничего» с бетонного выступа на транспортерную «сцену». И начинается финал пятого действия, явление восьмое – коллективное чтение письма.
Почтмейстер: Удивительное дело, господа! Чиновник, которого мы приняли за ревизора, был не ревизор.
Все хором: Как не ревизор?
Почтмейстер: Совсем не ревизор.
И пошла читка. Рвут письмо друг у дружки: «сивый мерин» городничий и «свинья в ермолке» Земляника – у почтмейстера, отставник Коробкин – у Земляники. Самая смешная, пожалуй, сцена. А сейчас до «трещоток» доберутся.
Судья: Пачкуны проклятые!
Смотритель училищ: Колпаки!
Земляника (краше всех лается): Сморчки короткобрюхие!
И вот – жандарм с докладом о ревизоре настоящем. И – великая немая сцена. Гоголь: «Г-да актеры особенно должны обратить внимание… Последнее произнесенное слово должно произвесть электрическое потрясение на всех разом, вдруг. Вся группа должна переменить положение в один миг ока. Звук изумления должен вырваться у всех женщин разом, как будто из одной груди…»
- Рыбу!
… Как будто из одной груди… Так, у городничего голову запрокинуть назад, почтмейстера изогнуть «в вопросительный знак», судье растопырить плавники, руки то есть, а «сорок короткохвостых» вот так развернуть, лицом друг к другу, да разинуть им рты.
Сначала мизинцем, а затем обрубком указательного пальца левой руки раздвигает Шубин Бобчинскому с Добчинским, то есть снулым рыбам, рты, одновременно вспоминая гоголевское «Предуведомление для тех, которые пожелали бы сыграть как следует “Ревизора”». Велик Гоголь! «Последняя сцена “Ревизора”, – пишет он, – должна быть особенно сыграна умно. Здесь уже не шутка, и положенье многих лиц почти трагическое. Положение городничего всех разительней. Как бы то ни было, но увидеть себя вдруг обманутым так грубо и притом пустейшим мальчишкой…» Шубин совсем, совсем не слышит, как раздельщики, дважды ему прокричав «Рыбу!», гнут маты в его адрес. Немая сцена – самая ответственная. «Почти полторы минуты, – указывает Гоголь, – окаменевшая группа сохраняет такое положение».
- Ры-б-бу! Ры-ы-бу! Ры-бу-у, тво-ю-мать!!!
- Ах!.. О! Где я?!. Да, да… Да-да… Да-да, рыбу!.. Сию минуту, сейчас дам… А как же, куда же немая сцена?..
Кнопка щелкает, немая сцена бессмертного «Ревизора» уходит на разделку.  Режиссер, сдавший спектакль, поставленный столь вдохновенно, выжатым лимоном опускается в удобное свое режиссерское кресло-сидушку и закрывает глаза.
Господи, до чего же трудная работа, какая тяжелая смена!..
В душевой четыре кабинки, хлещет, цвиркает «из дырчатой железной тучки» вода. Рыбообработчики моются после двенадцатичасовой смены. В трех кабинках сменяют друг друга, уходят в раздевалку. В четвертой бессменно застрял голый Голиаф с зажмуренными глазами. Мочалка зажата в опущенной руке. Он не шевельнется, застыл. Вода облегает его кисеей.
- Э, ты че, заснул?! – Маленький Давид-убийца окликает Голиафа. – После шиберов-та вообще можно не мыться, курорт!
Голиаф покорно выжимает мочалку, покидает кабинку. В голове опять – стихи Рубцова:

И понял я, что это не случайно,
Что весь на свете ужас и отрава
Тебя тотчас открыто окружают,
Когда увидят вдруг, что ты один.
Боже, на тысячу миль вокруг – только море, только Беринг и никакого берега. Льды и ветер, зима, январь.
Волчий месяц, гон зимы.
Молодецкие морозы,
опушенные березы.
Волчий месяц, силы тьмы…*
В каюте он, не зажигая света, вконец обессиленно падает на койку, но глаз уже не закрывает. Взгляд упирается в проволочную сетку верхнего яруса. В полумраке она зловеща. Нет, это не сетка, это решетка. Конечно, тюремная решетка. Видно, иного он не заслужил…
- Валек! – Распахивается внезапно дверь, озарив каюту светом коридорного плафона. В проеме – сдобная фигура Кати, поварихи, с которой у них полмесяца шуры-муры, как называют это катины подружки-камбузницы. – Валек, спишь уже, че ли?
- Да вы как сговорились! – Вырывается у Шубина, не отошедшего еще после душевой атаки Давида.
- Кто сговорился? Ты че, мой сладкий, не в себе?
Катя ласково гладит его по влажным волосам ладонью, пахнущей борщом и сухофруктами, ложится рядом, прижимается большой, как у купчихи, грудью, воркует горлицей: у-тю-тю…
На тесной судовой койке двум рубенсовским телесам никак не разминуться, но Шубин все же ухитряется отодвинуться, вжавшись спиной в переборку. Катя понимает это как приглашение расположиться поудобней и прижимается к хахалю уже всеми сочными своими точками.
- Устал я, Катеринка, уф-ф, – шумно, утробно вздыхает Шубин, – устал. Никуда не гожусь. Меня самого сейчас можно это самое…
- Ну хорошо, хорошо, мой сладкий, спи, набирайся сил. Ближе к вечеру зайду, пойдем попразднуем маленько: день рожденья у подруги моей.
- Так мне ж в ночь на смену, – слабо, неуверенно сопротивляется Шубин, которому давно уже и, что там говорить, нестерпимо хочется попраздновать.
На судне вообще-то «сухой закон». Последний раз по-хорошему довелось приложиться к рюмке на Новый год, тогда-то и слюбились невзначай, полмесяца прошло уж.
- Да не переживай, Валек, я узнавала погоду, штурмана сказали: циклон идет, штормовать будем. Так что к ночи рыба кончится. Отдыхай.
Чмокнув его в щеку, заросшую, но далеко уже не хомячью (десять кило сбросил на плавбазе), Катерина уходит.
----------------------------------------------------
* Юрий Кашук, «Месяцеслов»

К обеду плотно задуло от норд-оста, вскопытило, выбелило сизое море. Добывающий флот, спешно выбрав тралы  на борт, дружно устремился к далекому берегу, под прикрытие надежного мыса, бульдожьей мордой вдающегося в море Беринга. Плавбаза, неторопливо развернув левиафанье тело свое, тоже взяла курс в укрытие. К вечеру, как и предсказала Катя, рыба в бункерах закончилась, дневная смена поработала ударно, предоставив ночной неожиданный отдых.
На ужин никто из Катиной компашки не ходил, а после ужина, когда в столовой закрутили кино, собрались на камбузе. Огромная, на полкамбуза, плита, медленно остывая, отдавала тепло, создавая уютдеревенской избы с русской печью. Хотя все тут было крупно, объемисто: кастрюли двух-трехведерные, сковорода – с Олегов щит, что на вратах Цареграда, поварешку можно вместо бескозырки на голову надевать, а в духовке, из которой хорошо так пахло сухарями, запросто поместился бы не только братец Иванушка, но даже Шубин. В дальнем углу, под трехэтажными полками, заваленными пакетами и коробками со специями, покоилась двадцатилитровая бутыль, задрапированная мышастой занавеской. На горле сосуда красовался хайль Гитлер – резиновая медицинская перчатка, надувшаяся изнутри, растопыренная пятерня телесного цвета. Рецепт судовой браги прост до гениальности: сахар, дрожжи и вода. Но камбузницы расцветили и усложнили рецепт, искрошив туда несколько пачек вишневого киселя-концентрата, сыпанув для крепости пшена, забросив хмеля и разных иных береговых трав, коих у них, старых морячек, запасено неслабо. Короче, проверено : шибает. Эмалированная кружка, штатный предмет столовского сервиза, вмещает четверть литра. Хлобыстнул пару кружек – и хорош. Третья обычно с копыт валит. Даже при доброй закуске. А тетки наготовили пропасть жрачки – рыбы напекли, мяса нажарили, винегрету наворотили. Пей-гуляй – не хочу.
И понеслась, как говорится, душа в рай. После второго же тоста  о виновнице торжества и о тостах вообще забыли. Кончилось кино в столовой, и к нашей компашке волной прибило еще с десяток корешей и кореших. На камбузе стало тесно, перебрались в агромадную, на семьдесят посадочных мест, столовую. И – загудели до утра.
«Это было какое-то беспрерывное пиршество, бал, начавшийся шумно и потерявший конец свой… Это общее пиршество имело в себе что-то околдовывающее. Оно не было сборищем бражников, напивавшихся с горя, но было просто бешеное разгулье веселости. Всякий приходящий сюда позабывал и бросал все, что дотоле его занимало. Он, можно сказать, плевал на свое прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких же, как сам, гуляк, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей».
Так Гоголь живописует Сечь.

 «Здесь были всё бурсаки, не вытерпевшие академических лоз и не вынесшие из школы ни одной буквы; но вместе с ними здесь были и те, которые знали, что такое Гораций, Цицерон и Римская республика».
Вот-вот, и Бугор ведь о том же: «Были у меня и доценты, и артисты». Валентин улыбнулся этой фразе еще раз. Катерина, переглянувшись, улыбнулась ответно:
- Че, Валек, оклемался? Ну и слава Богу…
А Валек не просто оклемался, он уже оседлал сценического Пегаса (да простят меня древние греки) и, высоко подняв третью, наполовину уже опорожненную кружку, пользуясь минутным затишьем (закусывал народ), чистейше помполитовским, слегка присипшим, но все же тенористым голосом выдал:                - Идя навстречу XXV съезду, товарищи, я предлагаю взять встречный план – осушить посуду до дна во имя торжества сухого закона. Ура, товарищи!
Запорожцы, то-бишь рыбаки, офонарев на минуту, пришли в себя и гаркнули «ура» так, что вздрогнула корма плавбазы и сам Нептун подпрыгнул на дне, шуганув трезубцем девятый вал, поддавший корму вторично, чем вконец развеселил матросню.
- Ну, артист!.. Молодчага! Во выдал, т-твою мать, а!.. Валек, сделай на бис!.. Яп-п-онская мама, настоящий помпа!..  Да, глаза зажмурь – точняк помполит…
Кто-то из матросов – тоже очень похоже, не в первый раз, видно, – рявкнул раскатистым старпомовским басом:
- Боцману на бак!
- Вот! Вот где талант! – Взвился Шубин. – А ну-ка еще, еще что-нибудь его, чифово.
- Всему камбузному персоналу собраться в каюте старпома! – Подумав секунду, «старпом» добавил: – На раздолбон!
Сечь-столовая зашлась хохотом. Один лишь Шубин оставался серьезен.
- Ну-ка, ну-ка, ну-ка, – он встал, раскосо-орлиным взором окинув зал. – А кто капитана может сыграть?
И пошло-поехало. Талантов оказалось – немеряно. Передразивали всех, кто делает объявления по спикеру, судовому громкоговорителю: всех штурманов, стармеха, завпроизводством, начальника рации, главврача. Катя неплохо изобразила главбуню, то есть главную бухгалтершу, вещавшую встрепанным фальцетом:
- Всему экипажу срочно! Сдать в бухгалтерию! Расчетные книжки! Кто не сдаст, не получит зарплату!
Игра увлекла всех. Шубин самозабвенно режиссировал – давал оценки, детски радовался чужим удачам, подбадривал, подправлял, критиковал, но даже там, где следовало бы огорчаться, не огорчался, а улыбался так театрально, с таким юмором, что и сам виновник, "пустивший петуха", смеялся над собой от души.
Еще одной мощной волной поддало корму. И кто-то в краткий миг наступившей тишины успел сказать:
- Не пришлось бы нам плакать завтра…
- Не каркай, ворона! – Прикрикнули на него.
Подпитой Бугор, вечный неулыба, неожиданно родив странную, но хорошую, этакую подкожную улыбку, чуть пробившуюся в глазах, напыжился как-то весь, нахохлился и стал вдруг похож на Зава, заведующего производством, главного начальника промтолпы, брюзгу и матерщинника, картавого к тому ж:
- Хоггош звездеть, гебята! Куггите себе, пегекугивайте сколько влезет, тгахайтесь-пегетгахайтесь, но мне чтоб семьдесят тонн за смену газделали и замогозили!..
Шубин винтом взвился, вскочил и возопил:
- Ай! Ай, молодчинушка! Ах ты ж, Бугорушка мой… И такой талант скрывал! Да я б такого сразу, без всяких в труппу взял!
- Тгупом? – Бугор продолжал играть. – Гано мне еще, я еще не натгахался, гебята!
Столовая ржала, Шубин тоже – от радости режиссерской находки, встречи с дарованием.
- Земля русская, – он высоко поднял кружку в вытянутой руке, – полна талантов. Никогда не оскудеет! Ни-ко-гда! Паша, – он с нежностью обратился к Бугру, впервые назвав его по имени, – я хочу выпить за твой настоящий – от Бога! – талант. За тебя!
И тут он увидел, что кружка-то пуста, и так красноречиво, приоткрыв рот, посмотрел вокруг, что ему мигом – откуда ни возьмись – налили четвертую кружку…
Что было дальше, мало кто вообще помнит. Шубин плясал и падал, изображал всех подряд и кричал Бугру чеховское, классическое:
- Пава, изобрази!
А ночью, точнее под утро, когда Катерина отбуксировала Шубина в свою каюту рядом с камбузом, и, провозившись безуспешно с ним на койке, вздохнула по-коровьи:
- Ох, Валек-Валек, пропил ты свои таланты.
Он, мешком лежавший, внезапно встрепенулся и молвил, с трудом разлепив губы:
- Устами младенца глаголет истина…
Шторм продолжался трое суток. Спасительный штормяга. Ибо Шубин страдал, как только мог страдать богатырь, осиливший целых четыре кружки фирменной плавбазовской браги. Катерина лечила хахаля самым действенным русским народным средством – клином, для чего раздобыла через знакомую санитарку в судовом лазарете (конечно же, как говорится, спев Лазаря) с полдюжины флакушек некой заманихи на спирту. Исцелившись, Валентин сходил в свою мрачную келью за какой-то книжкой и вновь залег на чистую коечку в Катиной светелке. Очищение – вот что настало, очищение Мольером. Шубин читал единственную уцелевшую в бродяжьей его жизни книгу «Жизнь господина де Мольера», роман Михаила Булгакова, автора пьесы о Мольере, впервые поставленной во МХАТе в год рождения Шубина и вырубленной из репертуара МХАТа в том же предгорозовом 1936-ом. Вот он, бессмертный Гораций в эпиграфе к роману:
Что помешает мне, смеясь, говорить правду?
Лучшие художники мира делали это именно так – смеясь. Недаром же кто-то сказал: юмор – мерило ума. А фантаст Рей Брэдбери добавил: «Самыми великими писателями мира я считаю юмористов». От древних греков, римлян, от Менандра и Овидия, через Мольера, до самых наших дней – до гомерического хохота кисти Сальвадора Дали. И везде ведь, во всех странах это – личности, имена! И лишь у нас, в России, «смеясь, говорить правду» дозволялось только безымянным юродивым да шутам с гремушками.
Что помешает мне?..
Бу-бух в корму! Да, богатырская волна гуляет в море Беринга. До берега, мать моя родная, сотни штормовых миль. А до ближайшего театра – как до Луны. А до Волги, до родимого Вольска вообще…
Что мешает мне? Да, что? За три месца на дорогу-то до дому заработал, небось? «Мольера» минтаевыми мизансценами на транспортерной ленте не поставишь. Нетушки. Хватит. Хватит, хватит! Там, на тех клятых, нет, добрых, нет, все же страшных, гибельных шиберах, там можно только с ума сойти…
В библиотеке плавбазы, как ни странно, нашелся и томик самого Мольера. Шубин нес его в каюту, прижав к сердцу. Он прочел «Тартюфа» троекратным залпом – трижды подряд. Так оголодавший Гаргантюа поглощает блюдо за блюдом, так пьяница опрокидывает стакан за стаканом.
Четвертый раз он уже не просто читал бессмертную комедию, он смаковал каждую реплику, он ясно зрил сцену, он уже ставил спектакль и видел на сцене моссоветовцев, уссурийцев и вообще лучших актеров всех театров бескрайнего СССР, где побывал и поработал хоть месяц-два. Ах, что за чудо-спектакль мог родиться!..
Бежать. Надо бежать. Бежать с плавбазы, с морей – на берег, домой, на Волгу, в Саратов, Вольск, в театр. В любой, самый маленький, заштатный, задрипанный театришко.
Ханжа, мошенник, доносчик Тартюф, выпорхнув из-под пера гения, уставшего таскать за собой шлейф доносов и издевательств, четвертый век вдохновляет режиссеров и актеров. А еще этот герой-антигерой развратничает, соблазняя чужих жен. От этой его ипостаси Шубин поначалу непроизвольно отмахнулся, но в подсознании таилась история с Барсом, незримо вплетая в режиссуру мотив искупления. Может быть, именно это и подтолкнуло сейчас матроса-рыбообработчика Шубина к последнему побегу. Вторично и на сей раз навеки влюбившись в Мольера, он даже стихами разродился, чего давно с ним не бывало:
«Тартюфа» я прочел…
     О, речи Офицера!
Нет, не убившие для нас Мольера,
Как может показаться молодым
(Мольер для времени неуязвим),
Но – Боже мой – какая боль в них:
Закован гений, как невольник.
Поет он славу королю,
И вместо «плюнуть» – только «плю»:
Плю бэлль, плю бэлль – король прекрасен.
И дифирамб тиранской власти
Звучит со сцены триста лет.
- Но – нет! – Кричит Мольер нам. – Нет!
Прозрейте, гордые потомки!
Пусть я придворный был поэт,
Но согласитесь, льстец не тонкий…
  После первого же представления «Тартюфа» один парижский священник обратился к королю то ли с требованием, то ли с советом: в связи с тем, дескать, что адский огонь Мольеру так и так уготован, не лучше ль будет, не дожидаясь кары Господней, устроить аутодафе и принародно сжечь демона-автора вместе с его мерзкой пьесой. Бедняга Мольер вынужден был собственноручно уродовать свое детище, благодаря чему и появился в финале пресловутый офицер. «Добродетельный полицейский офицер, – пишет Булгаков в романе, –  свалившийся как бы с неба, не только в самый нужный и последний момент схватывает злодея, но еще и произносит внушительный монолог, из которого видно, что пока существует король, честным людям беспокоиться нечего и никакие мошенники не ускользнут из-под орлиного королевского взгляда. Слава полицейскому офицеру и слава королю! Без них я решительно не знаю, чем бы господин де Мольер развязал своего «Тартюфа». Равно как не знаю, чем бы, по прошествии лет ста семидесяти примерно, в далекой моей родине другой больной сатирик развязал бы свою довольно известную пьесу «Ревизор», не прискочи вовремя из Санкт-Петербурга жандарм с конским хвостом на голове».
Штормовая колыбельная на третьи сутки, уже начав стихать, убаюкала-таки волгаря. Он забылся воистину богатырским сном, какого не знал даже тогда, когда по двенадцать часов кряду пахал на разделке рыбы.
Он сбежал с плабазы в чем был, прямо со смены, даже не сходив в душ. На вертолетную площадку, грохоча и свистя винтом, опустился громадный вертолет-стрекозел. Он привез какое-то снабжение в мешках и ящиках – какие-то детали к забарахлившим «пулеметам», строгающим балычок. И почту ривез – мешки писем. Народ, как водится, налетел на них, а он даже не подошел. Он проследил, как летчики прошли в носовую надстройку, видно. В гости к капитану, на обед – традиция. И тогда забрался в вертолет и спрятался в гробовидном ящике, откуда вынули снабжение и почту. Вскоре летчики вернулись, вертолет замолотил двигателем, качнулся и взлетел. Примерно через час полета он приземлился на Чукотке. Таким же макаром беглец перебрался в стоящий рядом самолет, который – вот везенье! – буквально тут же взмыл над снежной полосой, а через какое-то время сел в Петропавловске-Камчатском. Во внутреннем кармане стеганки Валентин, на удивленье и счастье, обнаружил приличную пачку фиолетовых четвертных с Лениным – всю зарплату свою за три месца. Переодевшись прямо в универмаге, он купил билет до Саратова через Москву и к вечеру улетел. И в самом буквальном смысле попал с корабля на бал…
Ах, как он рассиялся – во все окна, цветные гирлянды по фронтону – он, столетний, а точнее стодвенадцатилетний драмтеатр! Ему как раз сегодня присвоили звание академического. Валентин там еще, на базе, слыхал об этом по радио. Саратовский академический драмтеатр – звучит! Директор, вальяжный, во фрачной паре (явно из собственной костюмерной, с гоголевского городничего), встретил Шубина дружески. Слава Богу, лет десять знакомы. Да, он все знает – и о взлетах шубинских, и о паденьях, он даже был тогда, восемь или девять лет назад, в Москве и видел «Петербургские сновидения» по Достоевскому в постановке Шубина… Поговорить насчет работы? Но сейчас не время о делах, такой праздник, лучше выпить за новое звание театра хорошего коньячку… Нет-нет, спасибо, только минералки или вон яблочного соку. Да, он давно уже не пьет. Да, видно, выпил свою, как говорится, цистерну… Ах, вот как! О-о, ну тогда совсем иной коленкор. Тогда можно потолковать и о работе…
Они идут в кабинет главрежа, где повторяется тестирование коньячком, смотиртся репертуар, в котором нет Булгакова. Шубин тут же предлагает поставить «Кабалу святош»…
Боже, как она сама шла ему в руки, госпожа Удача! Булгаковский Мольер мечется в кабале у парижских святош со своим «Тартюфом», как сам Михаил Александрович со своим «Иваном Васильевичем», тоже несчастливым детищем, убитым, как царевич Димитрий, в московском Театре Сатиры (пьесу сняли прямо после генеральной репетиции), бьется о стену, как сам Шубин некогда во Владивостоке с «Орфеем». Бедный Жан-Батист Поклен-Мольер! Бедный Булгаков, бедный Шубин, бедные жрецы вечно бедного искусства, терзаемого тиранами, гнобимого холуями тиранов, стократ растоптанного голодной толпой, сожженного инквизиторами на «священных» кострах, пылавших с ХШ-го по ХIХ-й, шесть долгих веков! А в ХХ-ом подхваченных, словно олимпийский факел-эстафета, фашистами и коммунистами. О, аутодафе, auto de fe;, “aкт веры” по-испански, о, sancta simplicitas, святая простота! С тех самых пор, с пятнадцатого века, когда сжигали на костер ректора Пражского университета Яна Гуса и бабушка подбросила в костер полешко, отчего и слетело с запекшихся уст казнимого это крылатое восклицание, за целых пять веков в человеке ни-че-го не изменилось… Боже, когда же мы поумнеем, когда подрастем?..
И все же, все же – да, прямо из пепла всегда восставала юной, обновленной бессмертная птица Феникс – искусство. Боже милый, как здорово, как счастливо работалось Шубину в стенах этого – совсем ведь не заштатного, не задрипанного, как в море мечталось, – а-ка-де-мического театра. Как работалось! Как оглушительно хлопал его режиссерский бич! И что удивительно – оказывается, это не просто фигура речи, а всамделишный бич, и оглушительные удары его по палубе сцены он слышит сам, собственными ушами…

………………………………………………………………………………………..

Что?.. Что это?! Господи!.. Боже мой, да ведь это же волна… ну да, все еще волна в корму бьет. В железную задницу плавучей тюрьмы, в которую его занесло…
О горе, горе мне, – зажмурившись, сжимает зубы Шубин. – Как же отсюда вырваться, бежать, как спастись?.. Вот уж воистину Божественный сон был дарован… Вертолеты, самолеты, деньги в робе, вон в том самом ватнике, что под койкой… И Саратовский театр, которому вчера (он по радио слышал) присвоили звание академического… Все, все как взаправду, как наяву.
Господи, за что?.. Хотя нет, он сам, сам прекрасно знает, за что. Ему было дано так много, а он… Да, он, умевший из любых передряг выныривать золотой рыбкой с открытиями в клюве (раз она клюет, значит, у нее клюв), да, как тогда, взаперти у Барса, после нокаута… Он, сумевший поставить Достоевского на столичной сцене, «Орфея» и «Бег» на Дальнем, Грибоедова, Гоголя, Чехова, Всеволода Иванова, всех прочих советских (нет, не причесанных, не «в струю») во всех театрах, домах культуры и клубах, по которым его мотало… Душа, которую ему дано было открыть в себе после того чемпионского удара, устала воевать с ним, с его могучим, богатырским телом… Бежать, бежать, спасать душу, немедля!..
Через неделю в район лова на белом, как лебедь, «пассажире» прибыла новая партия верботы. Вместе с покалеченными, больными и беременными отбыл обратным рейсом на берег на белом лебеде и Шубин. Он ощущал себя Орфеем, покидающим ад. А Эвридика-Катерина оставалась там, за его спиной, на борту базы. Он оглянулся, садясь в мотобот, идущий к «пассажиру», и увидел светлые слезы на ее глазах. И сжался на миг, как сердце.
Трое суток шли от района промысла до Питера, как называют дальневосточники столицу Камчатки. На «пассажире», работающем с рыбаками, действовал сухой закон. Но Валентин, решив непременно отпраздновать с соседями по каюте свое чудесное избавление, сумел охмурить ресторанскую кладовщицу и за три дня просадил двухмесячную зарплату.
Увы, сон про тестирование коньячком явно был не в руку. И, еще сто раз увы, «Мольера» Булгакова не суждено уже было Шубину поставить ни во МХАТе, где вырубили его из репертуара сорок лет назад, ни в Кустанае, куда на излете занесет моего друга судьба через год.
Что он успеет еще в этой жизни? Поджениться на казашке (с Таней до конца дней не разведется), погарцевать на верховых битюгах знаменитой кустанайской породы, сходить «в народ», к рудокопам на новостроящийся Качарский ГОК, горно-обогатительный комбинат, откуда прямиком попадет в очередной ЛТП. Мне придет оттуда бодренькое шубинское письмо: «Ах, какие уродцы! Как интересно и здесь, Борька! Жизнь дороже всего, я понял. Всё! Я вернусь…»
Лишь через три года вернется он домой, на родину, в Вольск, больной, избитый жизнью, испитый и испитой. Как дальневосточный лосось, пробившийся из океана в самые верховья родной реки, проползший на брюхе по всем порогам и перекатам, чтобы отнереститься и умереть.
Из вольской больнички придет его последнее письмо, последний выплеск шубинского оптимизма – очень добрые слова об «удивительно интересных людях, чудесных собеседниках», соседях по палате. И о первых (первых ли?) своих беседах с Богом. Да, это был последний триумф, смертельная победа многострадальной души над богатырским телом, всю жизнь боровшимся с ней и побеждавшим. Видно, так уж заведено в земной нашей юдоли.
А мне не верилось, что его нет, что вообще Шубина может не быть. Десять лет я все ждал от него весточки – откуда-нибудь из Заполярья, с Оби или Енисея, из какого-либо Тмутараканского народного театра или клуба.
Шатровский фильм «Шестое июля» сейчас уже не показывают. Но в начале девяностых он еще вовсю шел на телеэкранах, и я ни разу не пропустил его – для того, чтобы встретиться с молодым Шубиным, убивающим там на пару с Шалевичем (эсером Блюмкиным) немецкого посла мирбаха. Я вспоминал, как встречались мы в те счастливые годы в Москве, влюблялись и бражничали, как свела потом судьба нас на Дальнем, на его берегах и в морях. Запомнилось и такое: в последнюю встречу обнялись, и Шубин дохнул на меня такой незамутненной, дивно чистой струей алкоголя, не опошленной никакой – абсолютно никакой! – закуской. Зачем, как бы восклицал он, опошлять священный акт тихого самоубийства?!.
Нет уже и Владислава Дворжецкого, гениально сыгравшего Романа Хлудова в «Беге», а киношедевр о русской трагедии, боли и необъятной широте  души живет на экране и шествует победно по земле. Для меня это памятник и Валентину Шубину, волжскому богатырю, таланту из золотой плеяды тех, «кому дорогу к МХАТу перебежал Зеленый змий».

2000 







С О Д Е Р Ж А Н И Е

Кирилл Ковальджи. Слово о друге-писателе
Автор просит ……………………………………………      
ЮМОРСКИЕ РАССКАЗЫ: …………………………..   
Мои года – мое богатство ……………………………….
Юбилейщики …………………………………………….
Чоп, или Кнопки на троне ………………………………
Пирожки с икрой …………………………………….…..
Ах, марьяж, марьяж! …………………………………….
Улыбка Джоконды ………………………………………
Следопыт с «Голубого чилима» ………………………..
Натюрморт с тазиком икры (рассказ таможенника) …..
Опосля Ульяны, или Политические тайны
флагманского двора ………………………………………
Светлый верх, темный низ ……………………………….
АЙБОЛИТЫ (цикл):
1. Терапунька ……………………………………………...
2. Ад узум ………………………………………………….
3. Садисты …………………………………………………
4. Зверобойный коновал ………………………………….
5. Реклама сауны-термы ………………………………….
6. Диагноз ………………………………………………….
Трепортаж …………………………………………………
Бух …………………………………………………………
Транс с историей и географией ………………………….
СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ КАПИТАНА В.ЧИСТЯКОВА (цикл):
1.ТБ и ПТ на МФ, или Не меняется только дурак ………...
2.Автобус на марсе (из задушевных рассказов капитана)…
3.Иваны мы… или Роскошь человеческого общения ……..
4.Тетушка Молли, или Богатырь и «стенка». ………………
Там люди ходят вверх ногами,
а солнце – против часовой  ………………………………..
Великий грех в Великий пост (увы, быль) ……………….
Деды на джипах …………………………………………….
Кайфовка …………………………………………………….
Дерсу у сала …………………………………………………
Море закрыто на ремонт ……………………………………


МОРСКИЕ ПОВЕСТИ: ……………………………………     ~207

ПРО ЛЮБОВЬ {1.10000 радиограмм любимой.
2. Жертва любви, или Жена в законе}………………………..

АЛЕЕТ ПАРУС ОДИНОКИЙ (мини-повесть
о несбывшейся мечте) .………………………………………..

ХОРОШАЯ МОРСКАЯ ПРАКТИКА (мини-роман – хроника)……….

ШТОРМ 13 БАЛЛОВ (Дальневосточная быль) ………………….

ШУБИН (Почти морская история) …………………………….    ~300








АВТОР СЕРДЕЧНО БЛАГОДАРИТ

Друзей – моряков и рыбаков, пашущих моря; и приземлившихся, – за воистину родовспомогательную помощь в появлении на свет этой книги:
Фёдора Новикова, Алексея Непряхина и весь рыбколхоз «Приморский промысловик».


Рецензии
Впечатлился и умилился,уронив скупую слезу на небритую щеку и старую тельняшку.Были же времена...

Станислав Сахончик   26.01.2018 15:56     Заявить о нарушении