Соловьяне Алтая

           СОЛОВЬЯНЕ  АЛТАЯ

            А без юмора тоска…
            ---------------------------
- Эй, Петрушка, вечно ты с «обновой», с разодранным локтем, - окликнул я своего старого приятеля, скотника нашего колхоза Петра.
- Ну, чего тебе? — ответил он вопросом на вопрос.
- Есть что-нибудь?
- Пошел к чертям собачьим!
- «Пошто» так? Заходи, поговорим.
- Не-е-е, если бы ты просто так, еще бы можно, а то опять записывать будешь. За то еще баба насмехается. Эх, говорит, Гоголи нашлись. Да мне и некогда, на смену поехал.
Потом добавил:
- «Хошь» юмору – приезжай на выпаса. Там он свеженький, не «затисканный» и не запыленный. Приезжай!
Лошадь, вырывая поводья, шла боком, и вскоре Петр скрылся за поворотом сельской улицы, распугивая лениво бродивших в дорожной пыли кур и свиней.
В диспетчерской лежала заявка на устранение неисправности в двигателе мехдойки. Ну вот, думаю, заодно и за юмором съезжу. 
…Доярок еще не было, но коровы были уже на стойбище. Некоторые животные сразу легли, другие припали к соли, третьи норовили уйти в гору.  Скотники заворачивали их и ворчали. Вскоре приехали доярки с дояром. Были они «навеселе».
Неисправность устранили быстро. Я вымыл руки и сел на огромный валун у горного ручья, стал слушать разговоры и крики доярок и скотников.
- Капитан, а почему одна группа не доится, — спросил дояр скотника.
Тот ответил:
- Пантера не приехала, замуж вышла. Расспроси Барина, он лучше знает.
-  Как?   Она  же  перед  пенсией.
- Не знаю, днем в Совет ходили.
-Так за кого же? «Поди», за Кабана.
- Нее, за Бычкова. Кабана милиция забрала: пьяный сорвал замок и залез в хату к одной старушке.  Деньги, говорят, взял.
-  Черт бы его взял, в наши-то дни по хатам лазить. Во второй раз уже, говорят.
- Эй, Балетмастер, заверни Зорьку - крикнула доярка.
Я обернулся посмотреть на Балетмастера. Это был мужчина лет пятидесяти или чуть больше. Он подвел оседланную лошадь к забору и с него перебрался в седло.
Кто-то крикнул доярке:
-  «Борисиха»,  «бежи»  сама  заворачивай, Балетмастер не пригонит.
Та не ответила, лишь крикнула другому:
- «Козел», пусти своего Полкана, он без вас завернет.
Ильич, подозвав серого с  подпалиной   кобеля,   постучал  по  колену ладонью и указывая на удалявшуюся корову, трюхающего следом всадника, произнес:
- Гони сюда, гони...
Кобель    насторожился,    поводил мордой, заметил цель и убежал.  Ильич, уверенный в своем помощнике, подошел ко мне, примостился рядом.  Поздоровавшись, я спросил:
-Ну, Ильич, как?
Тот ответил, безнадежно махнув рукой и как-то отчаянно покачав седой головой:
-Нету жизни, одна работа осталась.  Конный период в жизни человека к этим годам наступает.  Хотя дальше будет хуже.
Вскоре кобель пригнал норовистую Зорьку.  Доярка достала бутерброд с салом из висевшей тут же авоськи, подозвала Полкана.  Тот аккуратно взял его из рук женщины и улегся под забором.
Доярка, увидев подъезжающего скотника, проговорила:
-Ну, ты, Балетмастер, ни с портфелем, ни верхом.  Ну, истинный Бог, ни украсть, ни покараулить.  Доучился до двух дипломов, а корову не способен завернуть, - и, подхватив доильный аппарат с бидоном, нырнула под корову.
Я посмотрел на Ильича, спросил:
- «Пошто» так?
-Да учился он долго, кончил сначала балетную школу, а работать не получилось.  Потом пошел в строительный техникум, окончил его. Работал на стройке мастером. Отсюда и прозвище – Балетмастер. Потом руководителем был, портфель носил, а сейчас с нами.
Доярки посмеиваются...
Тут Балетмастер подъехал к телячьему загону, конь подошел к куче старой соломы и лег. Скотник, однако, продолжал сидеть в седле. Ильич проговорил:
-Что же это ты сидишь? Дай коню отдохнуть. Весь день верхом, неужели не надоело?
Тот ответил:
-А... потом опять залезать. Я уж посижу.
Ильич загнул в «три колена» и отвернулся. Подошли остальные ребята.
Ильич спросил, так – у всех выискивая знающего:
- Так  что  же  все-таки   с  Пантерой?
Петр отозвался:
-Намаялись мы с внуком Серегой с конем, второй день кряду обучали. И вот я присел на крыльцо, смотрю, идет Тихоновна, а навстречу пьяная пара. Та сторонится, стараясь миновать встречных. Уж и к забору прижалась, а Бычков с Пантерой в обнимку – и к ней.  Остановились.  Бычков и толкует: «Слушай, Тихоновна, счастье-то, у меня какое! Ягодку я свою встретил, судьбу свою на старости лет. Поздравь нас, Тихоновна». И они расцеловались в пьяном объятии. На груди у Пантеры зазвенели бутылки со спиртом. Она отодвинула Бычкова, поправила и ощупала бутылки – целы ли.  У Бычкова из карманов брюк тоже торчало по бутылке спирта.  Заговорила Пантера: «Вот истинный Бог, ходили к его мамаше на смотрины.  Хотя мы и давно знакомы, но все ж по Божьему закону так полагается». Она сильно икнула и замолчала. Тихоновна отмахивалась от них, как от назойливых мух, скороговоркой поздравила, и взад пятки. Я окликнул Тихоновну, и та рассказала, что видела работников Совета, которые рассказали, как эти двое вымогали спирт дополнительно к использованным талонам. Им долго отказывали, и они пошли на совершение фиктивного брака. А чтоб не бросалась сразу в глаза их хитрость, решили сыграть принародный спектакль.
Было тут одно желание: «нахлестаться» на Бычкову получку и премиальные за ягнят. Хитрость удалась, в Совете им поверили, спирта они получили, и вот сегодня гуляют, и группа ее коров не доена останется. И отара второй день в такую жару в пригоне стоит. А что делать?  Не может же бригадир за всех сработать. Ох, чует мое сердце, отойдет лафа вскоре.
Петр посмотрел в мою сторону.
-Да, да! Отойдет... – согласился я.
Ильич, обращаясь к Петру, категорически произнес:
-Не надо политики.  Расскажи о внуке. Петр согласился.
-Не внук, а черт из воды, мой Серега.  Вы знаете в бригаде косую серую кобылу – у нее одна нога не сгибается, а другая не разгибается, и ходит она как морж на ластах.  И живет она никому ненужная.  Я уж думаю: держат ее для экспоната.  Вот, мол, есть какое уродство на свете.  И вот как-то конюх Вениамин пропьянствовал целую неделю, лошади разошлись.  А тут бригадира нового поставили, и новая метла, как всегда, чище метет.  На первый же день он Вениамина возьми да и выгони.  А лошадей-то собирать надо.  В бригаде хозяйство большое, и все на шее у бригадира.  Я не завидую только двум в колхозе: бригадиру и председателю колхоза.  Ежедневно их рвут, как собак в чужом переулке, и сослаться им не на кого, постоянно держат круговую поруку.  Хозяйство вести – не ширинкой трясти, думать надо.
Ильич опять вставил:
-Ну и про экономику не надо – надоела, и дома, и тут. Давай про внука.
Ну, ладно, - согласился Петр. - Лошадей найти и пригнать надо, а послать некого, безработных за воротами нет, как в Америке, все при деле, все заняты. А тут мой Серега крутится. То ли на календарном выходном, то ли на своем, только не в школе. Бригадир к нему. Тот – свои условия: дашь узду, бич и папироску – найду, соберу и пригоню. Бригадир в ответ: узду и бич дам, а папиросы нет, не курю. Внук на своём мнении стоит, какое мое дело, или находи, или поезжай сам. Пришлось у мужиков просить папиросу да угощать помощника.  Ну, тот поймал эту Серуху, вскочил верхом, без седла, и поддал ей таких чертей, что она понесла его по горам так, как и здоровая не побежит. Где споткнется, где на колени упадет, где носом в кочку ударится, а бежит. А Сереге все нипочем – как магнит прилип к спине, да знай пятками по бокам молотит, да бичом наяривает, как заправский казак. Ну, что вы думаете, километров за восемнадцать съездил, но лошадей нашел, всех собрал и пригнал домой. Сдал бич и узду бригадиру и убежал играть. Вот так, мол, знай наших.
-А в школе-то он как? – спросил кто-то.
-По программе ни в зуб ногой. Сколько ни учи – никакого понятия. Сколько ни стучи – как по тумбочке... Успехи только, когда речь идет на свободную тему.
Петр закурил, затянулся сигаретой, выпустил дым кольцами чвиркнул слюной через зубы и продолжил:
-Отец ушел от них, мать на ферме, в школу вызывают теперь дедов: то меня, то деда по отцу. На очередном вызове стали меня стыдить за внука. Я до него – в чем дело? Он в ответ: «Помнишь, дед, политический лозунг «Экономика должна быть экономной»? Ну вот, классная руководительница дает задание, как мы его понимаем и как применяем в жизни. Наутро опрос. Кто что.
Один: я, говорит, слежу за работой телевизора. Обычно он работал с утра до полуночи, а теперь только когда мы его смотрим, а на остальное время я отключаю его. Другой говорит, я электросвет отключаю, когда он без надобности, а то во всех комнатах сутками горел. Третий, говорит, я уличное освещение возле дома отключаю, как в школу иду. Ну, им, конечно, по пятёрке.
-А тебе что, ты что ответил? – спрашиваю. Ты ж по дому управляешься, корм скотине даешь, от навоза пригон чистишь?
А он в ответ:
— Помнишь, отец мать выгнал из дома, и она у тебя жила? Я учительнице и говорю: мы с отцом тоже экономикой занялись.  Я уже большой, мне «титька» не нужна, у отца какой-то секс ослаб…  Мать не нужна стала, что зря хлеб травить?  Вот и выгнали ее из дома, для экономии.  Сказал так, а меня за это из школы выгнали.
И смех, и грех.  Спрашиваю, откуда внуку известно про какой-то секс.  Он говорит: «В школе проходили, только теоретически».  Вот, думаю, паразит, только теоретически, не хватало, чтоб еще и практические занятия организовали.  Вот, «житуха» пойдет!
Собеседники вели себя по-разному: кто смеялся, кто глубоко вздыхал, кто сокрушенно качал головой.
-Помните, по телевизору шла передача «Что? Где? Когда?».  Какое-то наваждение: все задают каверзные вопросы. Дают неординарные ответы. И решила их учительница проверить сообразительность учеников и задает задачку. Плывут, значит, по небу два крокодила. Один со скоростью сорок восемь километров, другой в два раза тише. Скажите, сколько мне лет? Дети задумались, молчат, а мой «оболтус» руку тянет. Я, мол, знаю. Его и спрашивают. «Мария Ивановна, - отвечает, - вам двадцать четыре года». «Правильно, - говорит учительница. - А скажи, как ты мог решить? Растолкуй логически». Отвечает: «Логически так: мне двенадцать лет. И вот когда я дома скажу какую-нибудь ерунду, дед мне и говорит, что я «полудурок». Отсюда я замечаю, что вам двадцать четыре года».
Его опять из класса выгнали и за мной послали. Я внука отстегал, но в душе с ним согласился. А ему наказал, чтоб в следующий раз другого деда в школу привел. Он согласился.
И вот на той неделе дают им задание рассказать по сказке, которую им рассказывали родители в ранние детские годы. Кто сказку рассказал, кто песенку спел, кто стишок прочел. А мой ничего не помнит и говорит, что его дед может лишь по-волчьи выть. Но я, говорит, сам не научился, а могу деда привести, он и покажет. Согласились. Но решили сначала в учительской. Привели деда, усадили, ждем. Дед без понятия – ждет, что спросят, и смотрит на внука вопросительным, взглядом. Внук поманил пальцем деда: наклонись, мол, ближе, на ухо скажу. Дед послушался. Внук и спросил: «Дед, ты давно с бабкой сексом занимался?» Тут дед и завыл: о-о-о! Внук в двери и был таков, а дед, закатив глаза и подняв клин бороды вверх, долго еще выл на потеху учителей.
Мужики засмеялись, а потом кто-то крикнул;
-Сатана идет!
Все повернули головы. Со стороны «БАМа», так именуют пруд в Соловьихе, шел молодой красивый мужчина с ведром в руке. Кто-то спросил:
-Ну, «чо», Сатана, поймал что-нибудь?
Тот поднял вверх руку, выставил большой палец, отозвался:
-Во, полведра, уху готовить будем на ужин.
Все пошли к вагончику. Петр стрельнул окурок щелчком далеко в кусты, проговорил:
-Хороший мужик Сатана, дружит с природой, приглядывается, примет много знает, удачливый рыбак и охотник, аккуратист, дома очень все в порядке. Истинный крестьянин! Мужик!
-А почему Сатана?
-Он не то, что некоторые мужики – в бога, да в креста.  Иногда скажет только: у-у, ты, сатана, пошла.  Ну, сатана, вернись.  Это у него самое грубое обращение.  Ну и прилипло.  А мужик он – во!  Послушный, исполнительный, уважительный.  В любой беде выручит.  И не простачок: соображение имеет, хитрость внутреннюю.  Так что все подходит.  Народ-то – он мудрый, не ошибется.  Ну, ладно, пошли уху готовить, поужинаешь с нами.
-Я бы с удовольствием, но пора ехать, - ответил я, и мы расстались.
Он пошел в вагончик на уху, я поехал с механиком, прихватив, с собой целое кило юмору.




.                ГРУСТНО И СМЕШНО
                -------------------------------

«Чистые четверги», организованные райкомом партии и ими проводимые, ждут на фермах все. Начальство – потому что это событие хоть иногда встряхивает людей от постоянной апатии.
Рабочие же ждут четверга с надеждой, что начальство «сверху» поддаст жару начальству местному и тем самым прибавит им «оборотов».
...В красном уголке Дома животноводов колхоза «Заря» шло обсуждение итогов очередного «чистого» четверга. Народу набралось много, и потому те, кто не смог втиснуться в комнату, стояли в коридоре (здесь все слышно через открытую дверь). Я бы это место в коридоре отнес к разряду очень интересных мест. Более того, здесь можно услышать много полезного для сочинителя или газетчика. Здесь обязательно найдется кто-нибудь, тихо, как бы про себя, комментирующий выступающих.
Сегодня впереди меня стояли поярка Валентина, слесарь Петр, кочегар Алексей и несколько скотников. Обсуждение в красном уголке шло бурно...
Кто-то позади меня проговорил:
-Когда у японцев нет рыбы, они идут ее ловить, а когда нет рыбы у русских, они идут на собрание.
Я подумал: верно. Система такая.
Петр, почесав под шапкой, сказал, словно размышляя:
-Думаешь, на семерых приехал, а он на одной, да еще на кляче.
Я понял намек на махровое политиканство, но в блокнот записал: семеро и одна. Спрошу позже.
Между тем в красном уголке критиковали одну доярку. А слесарь Петр прокомментировал:
-Триста лет дружили – и то отбила, а тут-то – запрос-то.
Стоявшие  рядом рабочие заулыбались. Я же не понял, почему; и записал: 300 лет.
Потом спросили, будут ли просьбы, вопросы.
Тут оживилась Валентина:
-У меня сто пятнадцать телят, и всех нужно трижды в день напоить и почистить. За день так намотаешься, что вечером «с устатку» для сна стаканчик бы пропустила, а на месяц дают лишь один талон на водку. За «бурду» здорово штрафуют. Как быть, скажите?
Ей объяснили, но ответ Валентину не устроил, и она сказала потише:
-Придется опять, значит, замуж выходить...
Петр дернул Алексея за полушубок, тот обернулся с улыбкой во все лицо. А я сделал в блокноте очередную пометку: опять замуж. Зачем?
Дальше разговор пошел своим чередом. Животноводы, взяв инициативу в свои руки, без оглядки и будто с удовольствием «теребили» начальство. Я взял Петра под локоть и увлек за собой – он охотно шел. В пустом кабинете заведующего фермой разговорились.
Я спросил Петра, могу ли задать несколько, причем любых, вопросов, и будет ли он на них отвечать. Тот согласился. Не возражал и против того, если запишу что-нибудь в блокнот из его рассказа.
И    я   задал   первый   вопрос:
-Ты пьешь?
-Сейчас – когда талон на спиртное есть. Раньше – когда баба денег даст.
-Я знаю, многих «выпивох» наказывают, даже в ЛТП отправляют. Почему же ты ни разу не был наказан за пьянку или за плохую работу?
-А я не дурак, чтобы попадаться начальству на глаза или приходить пьяным на работу. Есть дом, и есть выходные. На зарплату много не напьешь, а я ведь не ворую, хотя есть, такие дружки, которые «на глотку» воруют.
-Что означает «приехал на семерых»?
-Это когда много болтают. А на самом деле вот что было. Работал тут Борис (покойный теперь) на «клячонке». И вот первый раз приехал он на ферму и, останавливая лошаденку, сильно натянул вожжи, что аж прогнулся всем телом.  «Кляча» уже остановилась и понуро опустила голову, а Борис раскатисто так и громко кричит: «Стой! Т-р-р!»  А Василий, мой напарник, и говорит: «Боже мой, думаешь на семерых приехал, а он на одной, и то на кляче». Так и пошло...
-Занятно.  А  что такое «триста лет»?
-Да это наша доярка...  Уезжала на Украину, два, по-моему, года там жила. Потом вернулась, опять пришла на ферму. Через месяц, пьяная, поскандалила с доярками. Те расстроились и выпроводили скандалистку. Ну, я и скажи тогда: жила, мол, Украина в дружбе с нами триста лет и горя не знала, А когда она, эта доярка, съездила туда, разразился скандал. Из-за нее, мол, это все. Ферма не республика, тут проще дружбу нарушить - наладить трудно.
-Это верно, - соглашаюсь, - тяжело дружбу сохранить. Попутно ответь, Петр, что думаешь о прошедшем референдуме. За что голосовал?
-Я – за Союз! Трос состоит из отдельных стальных жилок – целый не порвать, а по отдельной жилке я голыми руками...
Помолчал. Потом продолжил:
-В «голодухе» и волки стаей живут, а как зажиреют, так и обособляются. А мы люди, и если способны еще соображать, должны это знать.
И он постучал пальцем по лбу.
-Правильно, - соглашаюсь.
-А что такое «опять замуж»?
-Да был случай. Валентина «сельского» (председателя исполкома сельсовета) «надула». Ведь как она, жизнь-то, идет? Если человек здравый, не язвенник, обут, одет, крыша над головой имеется, нет у него тяги к накопительству, дети отделены, деньги девать некуда, вот, и пропивает их. А тут ввели талоны на спиртное. Иногда дают по бутылке красного вина.  А что это значит? Если откупоришь бутылку, она за месяц сама по себе испарится. А если выпить, то ее только на один прием-то и хватит. А еще двадцать девять дней что делать?   Вот и хитрят все, кто как может.
Ну вот, в один из дней хотелось Валентине выпить. Талоны были давно отоварены, вино выпито. Поспрашивала она у многих, нет ли лишнего талона. А тут, как на грех, и денег не оказалось. А Валентина знала – вино в магазине есть.  Уговорила она Алексея (благо у того всегда деньги есть, один живет) пойти с ней сельсовет. Тот согласился – почему бы ни выпить? Да и интересно все-таки, удастся ли «надуть» власть. Подходит Валентина к сельсовету, ставит Алексея на дорогу против окон, и к «сельскому». Талоны, мол, пропила давно, а тут случай непредвиденный, замуж выхожу. Вечер собрать хотим с близкими своими, вино нужно. Выпишите уж, сколько можете.
За кого, мол, выходишь, спрашивают ее.
-Да вон, на дороге стоит, стесняется заходить, — указывает рукой на Алексея.
Выписали ей три бутылки, она поблагодарила, вышла. Алексея за руку – и в магазин. После работы, тут же, в телятнике, выпили вино.
Петр замолчал, потом добавил:
-Старательная телятница привесов хороших добивается, телята у нее веселые. Только с выпивкой вот неприятности.   Как говорят: грустно и смешно.
Что тут добавить? Действительно: грустно и смешно.  Такая «нынче» жизнь пошла...


                ПОЧЕМУ ?
                --------------
-Мужики, а кто мне скажет, почему внуков жальче, чем детей? – спросил дядя Семен, подходя к нам на автобусную остановку, ведя велосипед. Велосипед блестел никелированными ободами и спицами.
Кто-то сзади меня нехотя ответил:
-А черт его знает. Его поддержал другой, потом третий.
-Так уж, видно, повелось.
-Богом,  видно,  дадено.
-Каким, к хрену, Богом? Просто дети довели тебя до ручки своими проблемами да безобразиями. Да вечное их безденежье доводит тебя до инфаркта, да семейные их неурядицы как серпом...
-Маленькими были – их было жалко, а выросли – дай им безобразничать самостоятельно. - Соседка-старушка, опершись  костылем, горестно вздохнула, - я свою единственную дочь так жалела, так ласкала, что, думала, радости моей конца не будет. А как она выросла, да «женихаться» стала, то и на три буквы частенько стала посылать. Эх, «горе-горькое», уж лучше бы я аборт сделала.
-Но, но, но, бабуся, одинокая бы ты давно заплесневела. А то дочь твоя нет-нет, да и освежит тебя. Вот так-то, Христинья «батьковна».
-Да я ж про внуков говорю, а не о детях, товарищи, - вступил вновь в разговор дядя Семен. - Никогда б я не пошел на такой разор детям, а вот внуку велосипед купил, всю фронтовую пенсию отдал.
Петруха, заслонившись спиной от шаловливого летнего ветерка, скручивал самокрутку из газетной дольки и рублёного зеленоватого  табака, сдобренного сухими цветами донника. Потом, склеив слюной «цигарку», прикурил и, помахав рукой с горящей спичкой и потушив, подсунул спичку в коробку с тыльной стороны:
-После того неприятного осадка на сердце, который оставляют наши дети, внуки кажутся нам ангелочками. Они нуждаются в нас, и мы рады оказать им всяческую помощь, только чтобы они были рады. А от их радости и вам приятно.
Тут отозвалась Валентина Гаврилова:
-Маленьких ублажаешь, чтобы не кричали, а больших ублажаешь, чтобы не «серчали».
Она вздохнула, по привычке провела пальцем по глазам, но замолчала и стала слушать. А Петр продолжал:
-А   вырастет,   дядя  Семен, твой внук и поймет, что тебя доить можно, как дойную корову, то он это делать будет не хуже детей.
Только и радости, пока они не подросли. Маленькие детки – маленькие бедки.
 Сидевший с Петром его напарник Коля Кудрявых с маленькими глазками и большими густыми белыми поросячьими бровями и ресницами, попросил:
-Расскажи про младшего внука, а, Петь.
Широкая улыбка осветила его рябое скуластое лицо, искорки забегали в его щелках глаз.
Я тоже попросил:
-Расскажи, пожалуйста, Петро.
-Приезжаю я как-то, раз с заимки на третий день домой. Внук – ко мне, я рад, разговариваем о своих делах. Смотрю его дневник, а там красными чернилами записано: «За пропуск занятий в течение двух дней просим родителей прибыть в школу». И подпись. Я толкую внуку: надо бы отцу с матерью показать, а не мне, ошибся, мол, адресом. А тот свое: те бить будут, а, ты, не-е-е.
Спасибо за доверие, говорю, и не стал расспрашивать, что и как; договорились наутро вместе в школу идти.
Все, кто был на автобусной остановке, замолкли, слушали.
-Второй этот внук у меня, чай, дипломатом будет. Из любого положения выкрутится. Чертенок из бурого болота. Без мыла в … залезет. Что захочет – выпросит. Из любого положения выкрутится и перед любым оправдается. Утром пошли, значит, мы в школу. Почувствовав интересное, ватага парней сопроводила нас до директорского кабинета и осталась у двери, а мы вошли. За столом сидели директор и классная моего внука, Алевтина Малофеевна. Ну, просто какое-то издевательство, а не имя, сама такая въедливая, так и просится на конфликт. Ну, да Бог с ней. Требуют от внука, чтобы объяснил он свои прогулы, а тот жмется, молчит, стесняется. Я ему так и так: мужик же ты, не трусь, чистосердечно признайся во всем.  Сумел, говорю, натворить, умей и ответ держать. А он тихо так: «Я не знаю, что и говорить, пусть спрашивают».  Алевтина Малофеевна тут как тут:  «Вот поясни нам, пожалуйста, почему не был позавчера на занятиях?»
Внук вздохнул и заговорил еле слышно:
«Пошел я утром в школу, и против Гришки Ведерникова у меня схватило живот. И от дома далеко, а до школы еще дальше, ну я и повернул домой бегом. Но не стерпел... Пока приводил себя в порядок, штаны помыл да сушил их, тут и ребятишки пришли уже из школы».
«А что же ты вторые-то не надел да не пришел? Было бы опоздание, а не пропуск».
«Двое штанов в наше время – роскошь. Это вам не в застойное время по несколько штанов иметь. Мать сказала, что меня  легче прибить,  чем прокормить.  Она боится в магазин ходить, там, говорит, цены бешеные».
«А почему ж ты во второй день не был?  Что, у тебя опять понос или штаны не высохли?» - настоятельно спрашивает классная. Директор покраснел, голову опустил к столу, молчит. Внук отвечает чуть погромче. Показалось, что настойчивость классной придала смелости внуку.
«Утром я собрался в школу – все, как надо, чувствовал себя хорошо. А только, когда проходил мимо вашего дома, увидел, что на веревке сушатся ваши штаны. Я и подумал, что и с вами получилась авария, и у вас тоже одни штаны, а, значит, вы дома и занятий не будет. Я и вернулся».
За дверями раздался дружный ребячий смех. Директор, зажав рот ладонью, смеялся внутрь себя.  Посмеялся и я.
-Ну вот, дорогие товарищи, скажите вы мне, как же не любить такого внука? - спросил Петро.
Подошел автобус, мы сели в него, и до самого дома то в одном, то в другом конце салона слышался то сдержанный одинокий смех, то короткая реплика. Дядя Семен, что сидел рядом со мной, иногда помахивал головой и нежно, и тепло улыбался. Изредка приговаривая слова из песни: «Эх, вы, бабы, эх, вы, бабы! Но не то, что мужики».


                НЕПОГОДА          
                ------------------

После нескольких недель то коротких, то затяжных дождей наступили сентябрьские утренние холода, а с ними и сухие дни.  Наскучившие по работе мужики воспрянули духом и дружно собрались у своей техники.  Тут же находилось и начальство. Специалисты с бригадиром и звеньевыми ходили по полю, переворачивали хлебные валки и ряды сена, советовались. К двенадцати часам сено на малом Ковалевом логу подсохло, и его стали грести.
Через два часа сметали первый стог сена. Уборочный механизм был запущен, и начальство, чтобы не мельтешить на глазах у рабочих, уехало, а немного погодя уехал и бригадир – за поварами. Люди сосредоточились на работе, и никто не смотрел на небо, а там, будто кто занавес закрыл – выползала темная зловещая туча. Кто-то, наконец, заметил ее, и у всех внутри словно что-то опустилось. Снова навалились тоска и жуть. Казалось, от безысходности некуда было деться.
Подъехала повариха, и, перед приглашением к столу, объявила, что в связи с повышением цен на энергоносители обед теперь вместо пятерки обойдется в пятнадцать рублей. Угнетенные непогодой мужики обозлились, послали повариху на три большие буквы: свое, дескать, едим, и с нас же берут дороже. Дескать, ни одна нация себя ущемлять не станет, кроме русака. Кто-то крикнул со злостью:
-Партии нету, заступиться некому. Теперь бы парторг давно позвонил в райком, пожаловался, а сейчас некому звонить. И никто не позвонит – рынок.
Другой отозвался:
-То ли еще будет...
Застучал дождь по кабинам, по траве, по деревьям и больше всего – по напряженным нервам мужиков. Решили возвращаться не горами, а низом, по за речкой, потому что со скользкой дороги можно улететь в пропасть. Поминай тогда, как звали, и виноватого не найдешь.
Спустились логом на «Нижний» заимок, но против летней дойки машина провалилась по самые ступицы, и вытащить ее не было возможности. Мужики соскочили на землю и прошли в животноводческую избушку. Скотники сидели тут же, усевшись вокруг гудящей металлической печки, сушили одежду, обувь и белье. Механизаторы поздоровались, присели рядом с хозяевами. Кто стал курить, кто проклинал плохую погоду, кто крыл свою крестьянскую судьбу, завидуя судьбе заводских рабочих, для которых все нипочем – ни дождь, ни ветер, ни мороз.
...Я сидел на лавочке под карнизом, так как не переносил табачного дыма, который в вагончике висел коромыслом. Иногда до меня доносился дружный хохот мужиков. Видимо, перестали проклинать свою судьбу и теперь рассказывали анекдоты и всякие забавные истории из своей жизни. Я прислушался. Кажется, рассказывал ветфельдшер Гребенщиков:
-У нас в училище преподаватель как-то на уроке по осеменению животных предупредил: знайте, молодые люди, сильно не увлекайтесь любовью, а то ведь мужик за один акт тратит энергии столько, что ее хватило бы на разгрузку одного вагона угля. Тут как крикнет моя соседка:
-Не правильна, товарищ преподаватель, ваша теория. Не может мой Ванька за ночь четыре вагона угля разгрузить.
Она-то от всего сердца возмутилась, а мы всем классом как грохнули – аж форточка открылась.
Дружный смех раздался и в вагончике. Мокрый сам и на мокром вороном коне подъехал Петр Иванович, поздоровался. Через приоткрытую дверь кто-то крикнул:
-Петро, заходи, «сбреши», что-нибудь.
Петро отозвался:
-Сбрехать-то не грех, да не поверите. Да и некогда мне. Тот же голос спросил:
-А что такое? Торопишься?
А Петр ему:
-Приехал Кудин пьяный, сказал, что застойной водки привезли, дают без талонов. Говорит, можно и под запись,   у   кого   денег   нет.   Говорит, будто сельская голова такое распоряжение сделал, с такой, мол, целью, чтобы все алкаши на «дурманку» поспивались и повымерли, чтоб с ними не возиться. А кто меру знает, тому это не грозит, он и тут проявит сдержанность. А тем, мол, туда и дорога. От них, говорит, ни дома, ни в поле толку нет.
-А ты что же не собираешься, Петро?
-А я сейчас переоденусь, запрягу в таратайку свежего коня и поеду, - ответил Петр и стал торопливо переодеваться.
Мужики засуетились, зашумели и, громко разговаривая, выскочили из вагончика, побежали к застрявшей машине. Дружно налегли и с третьей попытки вытащили машину из грязи. В другое время обязательно пошли бы за трактором или стали бы ждать посторонней помощи. Часть мужиков уехала, обманутая Петром.
-Ну что же ты наделал? - спросил я Петра. - Стыдно обманывать.
-Они просили «сбрехать», я и «сбрехал».
Немного успокоились и продолжили разговор о том, что коммунистов критикуют, дескать, они довели до плохой жизни народ, а оказывается, нынче стало жить во сто крат хуже. Вот спички при коммунистах стоили одну копейку, а теперь два рубля. Стало быть, цена поднялась в двести раз, а заработок при демократах поднялся лишь в одиннадцать раз. Значит, в сто восемьдесят девять раз надули наши «дорогие» демократы. Так или не так?  Так.  По всем позициям.  От этой бешеной скачки цен страдают все рабочие и на заводе, и на селе.
Мордохрюкин, выкинув окурок самокрутки в щель приоткрытой двери, проговорил:
-Черт 6ы вас побрал: по радио, в газетах об одном и том же, и вот еще тут...  Да бросьте вы про политику, уж лучше бы кто-нибудь про секс рассказал.
Его поддержал приятель Соскин:
И то верно. Может, знает кто, кто такие цветные?
Мордохрюкин переспросил:
-Цветные?
Тот пояснил:
-Есть, говорят, желтые, зеленые и голубые.  Есть, какие-то транссексуалы.  Ну, никакого понятия у нас нет.  Люди знают все, а тут, в этой дыре, одно бескультурье да безлюдье...
Дмитриев отозвался:
-Да, есть всякие. «Молодежь Алтая» о них часто пишет. А вот в нашей дыре только люди-то и остались.
Мордохрюкин в сердцах бросил:
-Меня тошнит от твоей святости. Лучше бы я с ребятами уехал. Может, поверили бы еще раз и в долг продали водочки.
Все немного притихли, а Петро обратился к Дмитриеву, переводя разговор на другую тему:
-Ты часто в конторе да в Совете бываешь. Может, слышал, как дальше жить будем?  Все писали, что решили всякие земельные реформы приостановить на время уборки хлебов.  Чтоб мужика, мол, не тревожить, чтоб он хлебушко убрал да сдал его государству.  А потом его и обмануть легче.  Вроде бы мужик опять на поезд опоздал – виновных как будто и нету.  А на нет и суда нет.
Дмитриев одобрительно покачал головой, добавил:
-Правильно ты говоришь, Петр Иванович. Сейчас будут ваучеры выдавать...
Петр перебил: ,
-Политика вместе с правительством вычурная, и слово вычурное придумали, без бутылки не разберешь и на трезвую голову язык сломаешь. Ну, вычуры так вычуры. А дальше что?
-Это приватизационные чеки для обмена их на акции государственного производства. Мы, получив чек, как бы получаем пай, который составляет пока 35 процентов государственного имущества. А потом еще дадут, если дело пойдет, и в частных руках производство наладят лучше, чем в государственном секторе.
Петро не унимался:
-А могу я свой чек в колхоз вложить? Вот, допустим, в свою конеферму или в молочную ферму, чтобы дояркам труд облегчить?
-Правильно ты говоришь, Петро.  Но пишут и говорят умные люди, те, что в курсе, что мы, сельчане, свои чеки ни в колхоз, ни в государственные организации районного значения вложить не можем, а только в городские заводы и фабрики.
Петр перебил:
-А мы что, рыжие?  Они что, «рехнулись»?  Мы будем вкладывать свой пай в какой-нибудь пив. - или винзавод, или в химкомбинат, а колхоз пусть хиреет и разваливается?  Мы же только колхозом-то и живем, нам нужно свое село, свой колхоз крепить.  Ну что ты будешь делать, опять эта экономическая диктатура. И куда ж крестьянину податься?
Дмитриев, явно согласившись с Петром, не унимался:
-Готовится новое решение о переходе колхозов в госхозы. Вроде совхозов.
Теперь не выдержал Мордохрюкин:
-Издергали крестьян!  А в совхоз я больше не желаю – я там был.  В колхозе лучше, мы тут хоть какую-то демократию соблюдаем. На собрании я хоть душу отведу, покричу на начальство.  А если оно сильно мне насолит, могу и бучу поднять, дружков подговорить и совсем сместить.  В совхозе же – дудки, там любого спеца, как и директора, назначают свыше.  Привезут, покажут и скажут: прошу, мол, любить и жаловать.  Будьте добры, слушайтесь и подчиняйтесь.  И вся недолга.  Я из-за этого и ушел из совхоза.  Тут я считаюсь хозяином, а там я только рабочий.
Петр, не обращая внимания на Мордохрюкина, спросил Дмитриева:
-Ну, так и что про госхоз?
Тот продолжил:
-Это мое мнение, я считаю: сверху пока молчат, что и как, чтоб хлебороба не тревожить, чтоб потом врасплох быстренько дело провернуть.  Думаю, чтобы чеки пошли в сельское хозяйство, коллективное хозяйство нужно превратить в госхозы и таким образом дать возможность вложить чеки в государственное сельскохозяйственное производство.
Петр перебил:
-Не-е-е.  Тут что-то не так.  Тут какая-то хитрющая собака зарыта.  Ждите мужики, подсунут нам свинью этим решением.  Лишат нас демократии.  Схватят нас за «жвалы» и пикнуть не дадут.  Сделают из нас, колхозников, наемных рабочих, поставят надзирателя, и он будет решать судьбу каждого.  Чуть что не так или с похмелья явился, тебя без всякого товарищеского суда и без коллективного собрания за ушко да на солнышко. Тут думать надо.
-Опоздали думать-то, - не унимался Дмитриев, - раньше бы надо.  То хозяйство, которое в долгу перед государством, заберут за долги.  А кто без долгов, того начнут душить налогами да повышением цен на горючее, на свет и прочее.  А в госхозах оставят по-прежнему, вот и побежишь сам туда.  Да только принимать будут по усмотрению того же приказчика.  И станешь ты, Мордохрюкин, «канючить» его, чтоб принял на работу, в то время как сейчас бригадир долго танцует вокруг тебя, пока ты нагуляешься да накуражишься над ним, как привередливый мужик перед своей бабой и лишь тогда соизволишь пойти себе же кусок зарабатывать.  У нас сейчас работа ищет рабочих, а сделают, что рабочие будут искать работу.  Да не всякую найдешь, рад будешь той, что дадут.  А то и совсем без нее останешься. 
Петр поддержал:
-Вот из-за таких, как мы с тобой, Мордохрюкин, и перестройку затеяли.  Если бы мы работали от зари до зари и без прогулов, то и ничего бы перестраивать не потребовалось.
В дверь заглянула доярка Екатерина, хотела крикнуть что-то, но, услышав серьезный разговор, спросила, правда ли цены правление повысило за услуги?
Дмитриев огрызнулся, недовольный, что их прервали:
-Пусть об этом правленец Соломон расскажет.
Тот    согласно    кивнул     головой:
-В связи с повышением зарплаты повысили во столько же раз и плату за услуги. Но для колхозников снизили наполовину – готовится решение о приватизации колхозного жилья, согласно Указу Ельцина, по весьма символической цене.
-Это как так? - удивилась Екатерина.
-Вот дом твоего шефа стоит чуть больше трех тысяч.  Это же цена кооперативных туфель.
Пасленкин    вставил    с    горечью:
-Я на комбайне хлеб валял, а вечером на нем косил сено себе, так мне поставили в счет по триста двадцать рублей за час.  Выходит, что у меня штрафом как бы дом отобрали.  Или как?
Ему ответил Петро:
-Кроме того, нужно посчитать, сколько в эти дома мы вложили своих денег.  Тут не по три тысячи, а гораздо больше будет.  Обнаглели, в готовые дома «позалезали», да еще, чтобы даром хапнуть...   Совести нет, никакой.  Где же тут справедливость?
Дмитриев спросил молчавшего скотника по прозвищу Сатана, как бы он поступил? Тот, нехотя ответил:
-У меня совесть есть, мне чужого не надо.  Я сам себе строил, аж гузка вылезла. Зато спокоен – никто в глаз не «шурнет», в душу не плюнет.  Я думаю, надо бы эти дома на аукцион выставить. Там народ и оценит стоимость домов по справедливости.  А втихомолку ежели пустят это дело, наживутся хапуги, и правление быстро авторитет и уважение людей потеряют. Дмитриев, не унимаясь, спросил тракториста Ивана Семеновича:
-Чего молчишь? Скажи, какое у тебя состояние души.
Тот, потерев лоб согнутым указательным пальцем, произнес медленно, с досадой:
-Состояние гремучее...
Все замолчали, видимо, Иван Семенович очень точно выразил не только состояние собственной души.
Мордохрюкин проговорил:
-Если на аукцион, то никто и не укупит из хозяев.  Мы ж свои денежки на «спирткнижку» отнесли. 
Будто не слыша, что говорили, Петр спросил ветврача, всякую ли хворь он способен определить у коровы?
-Все болезни, что встречались, могу, конечно, лечить.  А новые не сразу, тут «покумекать» надо.  А тебе зачем?
-Вот жизнь наша – выздоровление или новая болезнь?
-А-а, - протянул ветврач, - если организм крепкий, он многие болезни сам переборет.  Да практически и не болеет, если, конечно, без травмы. А зачем тебе?
-Мы что, безнадежно больные или квелые?  Или покалеченные?  Нас что, лечат или калечат?
-Ну-ну, этого я не знаю.  Тебе не со мной надо говорить.
Чтобы как-то отвлечь от политики, Сатана попросил Петра:
-Петь, что нового у твоего внука?  Расскажи.
Тот как-то сразу повеселел:
-Приезжаю после смены домой – навстречу внук, вскочил в телегу, отобрал вожжи, правит сам.  Я спрашиваю, что, мол, у нас новенького в Соловьихе.  Отвечает, что все пока по-старому, а вот в райцентре «медвытрезвитель» сгорел.  Откуда, удивляюсь, ты знаешь про район?
Вчера, говорит, папка пришел домой и со слезами на глазах пел один и тот же куплет: «Враги сожгли родную хату...»
...Движок мехдойки заглох, доярки стали собираться домой.  Я сел с ними в автобус, и через минуту мы покинули стоянку животноводов. Дождь пошел еще сильнее…


            СТЕПКА ГАРМОНИСТ
             ------------------------------- 
    
После того, как в последний раз подломили склад и увезли всю дробленку, в связи, с чем снова доили коров без подкормки, решили корм на ферму завозить только на одну выдачу.  Вечером подоили нормально, насыпали дробленку в мешки, с тем и разошлись.  Но за ночь все опять унесли, и без дробленки дойку провели с большим трудом и громким шумом.  Сразу же послали заведующего фермой доложить председателю о краже.  Тот выслушал, возмутился, собрал своих ближайших помощников и назначил дежурных во главе с местным милиционером.  И вот когда совсем стемнело, я отправился в условленное место.
Светила тускло, через густую пелену облаков, полная луна.  Скоро меня догнали на подводе и предложили подвезти.  Я сел и увидел Петра, который ехал домой со смены. Разговорились.  Я поведал о наших заботах и рассказал, куда и зачем иду.  Он назвал нашу затею с дежурством пустой, потому что о создании оперативной группы на ферме уже знали все.  Ну а воры и подавно дали отбой на сегодняшнюю ночь.  Так что, подытожил Петр, мы впустую сегодня «проневодим».
Я не поверил и от намерения не отказался, но тему разговора сменил, поинтересовавшись, нет ли чего-нибудь новенького для меня из жизни животноводов.
-Про рабочих, да про рабочих, - проворчал собеседник, - напиши-ка лучше о местных гармонистах.
Я возразил в том плане, что лучший музыкант и гармонист в Соловьихе, да и, пожалуй, во всем районе, Володя Жак, но о нем писали много раз.  Весь мой вид словно говорил, что тема эта мне неинтересна, что с нее возьмешь.
Петр повернулся ко мне, хмыкнул, и хотя я не заметил выражения его глаз, однако уловил что-то интригующее, может быть, даже с подвохом.  Он продолжал:
-Володя, конечно, музыкант классный, но он из застойного времени и большой профессионал, а потому, хоть и приятно его слушать, он, как и ты со своими рассказами о рабочих, тоже уже «приелся».  А вот гармонист Степка...  Самородок, самоучка, и подпевать сам себе может.  Он скотником на молодняке работает, сегодня, кажется, дежурит.  Зайди в бригадный дом, послушай, что о нем говорят.  Вот тебе и тема. Ну, слезай с телеги-то, тебя машина поджидает.
-Откуда, - удивился я, - ты знаешь?
-А как же, - в свою очередь удивился Петр, - утром звонили в гараж, чтобы отправили машину на вечернее дежурство.  Назначили шофера – Фуфайкиной Катьки мужа.  В обед они встретились дома, она ему давала задание на вечер, а он и рассказал, что вечером ему будет некогда, потому что едет на вечернее дежурство по ловле воров, Украли, дескать, с фермы всю дробленку.  Как только сели в автобус, Катька возьми да и поделись своей новостью, – какая ж баба утерпит?  И новость эта стала самой интересной, всем понравилась.  Катьку похвалили.  Теперь ты должен сам додумать, что затея ваша пустая и о ней теперь известно даже в Камышенке.
-Это почему же в Камышенке-то, а не в Алексеевке?
-Ну что ж ты...  До тебя что, на седьмые сутки доходит, как до правительства?  В Антоньевке сырзавод сломался, молоко теперь возим в Камышенку. Туда и информация поступит о вашем рейде.
Я пересел в поджидавшую меня машину, и вскоре мы прибыли на место. Территория фермы была хорошо освещена, горели огни и во всех коровниках, как на заводе, было светло.  Коровы мирно пережевывали жвачку...  дремали.
В красном уголке, куда я зашел, стены были увешаны плакатами, диаграммами, стенгазетами еще с застойных времен.  Не хотели люди убирать всего этого: если свежего нет, пусть хоть старое останется – все не как в амбаре с голыми стенами.
Володя Гришин растоплял печь, а Степка вынул кисет и стал сворачивать козью ножку.  Прикурил угольком из печи, стал пускать дым в поддувало.  Пришел Семен и тоже закурил.  Спрятав внутрь улыбку, спросил, между прочим:
-Мужики, а кто у нас на Бирдиче гармонисты?  Брылев, Сапрыкин, Заздравных...  Кажись все.
Он загадочно посмотрел на Володю и улыбнулся. Тот ответил улыбкой, дожидаясь Степкиного ответа. Но для подначки ответил вслух:
-Пожалуй, и все.  Остальные просто так – рыбу жарят.
Степка же ответил с чувством собственного достоинства:
-Как?  А я еще! 
Семен захохотал, но подтвердил:
-И то, правда.  Ну, значит, у нас четыре гармониста.  Как я мог забыть?
Володя засмеялся вслед за Семеном, а я не понял, отчего они смеются. Потом Степка отпросился у ребят на вечерку и, получив согласие, ускакал на лошади домой, с компанией ребят побродить по селу с гармошкой и погорланить песни.
Когда остались одни, я спросил у ребят, над чем они смеялись.  Семен пояснил, что Степка играет хуже всех, но все равно гордится своими музыкальными способностями и считает себя гармонистом, а на подначки и открытые насмешки не обращает никакого внимания.  Играл он для своего удовольствия, а также для тех, кто его слушал хотя бы потому, что не было рядом певцов и гармонистов лучше.
Через какой-нибудь час-другой мы вернулись в село, и в бригадной конторе я увидел свет.  Несколько баб всматривались через окна, потом одна сказала:
-Заходи, бабы, они все тут, в домино режутся.  Мы их ждем по дому управляться, а они вон как заняты колхозными делами.
-Давайте, - согласилась другая женщина, - отвлечемся от домашних дел, послушаем, о чем гуторят.
Они направились к дверям, и я пошел следом.
Мужиков в конторе набралось, как на хорошем собрании, и играли они на «вылет».
Свободных мест не было, и мы прошли в бригадирский кабинет, где Петр с Касьяном Кузьмичем Ряполовым просматривали газетную подшивку. Иногда они комментировали прочитанное газетное сообщение…
-Во, смотрите, - проговорил Кузьмич, - оказывается, и президент не знает, что с ваучерами делать.  Сказал, отдаст внукам, а те, мол, сумеют его приспособить – они молодые.
Полная, молодая Галина проговорила:
-А сегодня моя Светочка прибегает из школы и хвалится, что они сочинили новую считалку для игры в жмурки.  И она,  запрыгав  на  одной ноге и зажмурившись, затараторила:
-Нету «прянцев» и конфет, на хрена такой мне дед.
-Они, огольцы, тонко чувствуют ситуацию, - поддержала другая женщина.
-Во, смотрите, то тут, то там возрождаются организации коммунистов, и программы их хорошие, - перевел разговор на другую тему Кузьмич, - чтоб жили все ровненько, еды чтоб хватало на всех, а не одним спекулянтам и жуликам.
Тут заговорил Петр:
-По всей вероятности, коммунисты вновь придут к власти.  Но спесь-то с них демократы посшибали, теперь они не будут верхоглядничать.  Власть-то портит человека, его иногда остужать требуется. Мне кажется, с партией специально так сделали, чтоб образумилась, да почистилась.  Как поэт писал: я себя под Ленина чищу, чтоб плыть в революцию дальше.
Его поддержала Катя:
-Многие нами руководили, а сейчас даже скучно стало: ни комсомола, ни партии. А профсоюз как в те годы спал, так и сейчас спит вместе с Советом.  Один предколхоза бьется.
Петр что-то вспомнил и, улыбнувшись, покачал головой.  Кузьмич, заметив, попросил:
-Ну, рассказывай, что у тебя там.
-Как-то я задержался у своих родственниках и остался ночевать. За ужином выпили, разговорились про эти организации, а внук и спрашивает отца:
-Папа, а кто это такие?
Отец решил пояснить популярным способом.  «Я, - говорит, - глава семьи, значит, я партия.  Мать всем советует, что и как делать,  значит, она есть Советская власть. А когда тебя обидят, бабушка заступается – значит, она и есть профсоюз.  А ты, наверное, останешься рабочим классом».  Внук согласился быть рабочим классом и ушел спать.
Вдруг все стихли, прислушались. Слышно стало, как на улице играла гармошка, и кто-то подпевал: «Мы по улице идем, не судите тетушки. Дочерей ваших...» Тут гармошка сделала проигрыш, и певец продолжил: «Дочерей ваших целуем, спите без заботушки».
Касьян заметил не без лукавства:



-Рыбу жарит Степка.  С Бирдича пошел на Яму искать невесту, своих мало.
-Когда я учился в техникуме и возглавлял профсоюз, — начал было Ряполов.
Его перебили:
-Знаем мы твою профсоюзную деятельность, расскажи лучше о своей хиромантии.
Тот живо согласился, взял правую руку Касьяна, стал рассказывать его биографические данные и кое-что из его интимной жизни.  Бабы и мужики дружно засмеялись.  Из зала пришли свободные от игры, тоже прислушались к доморощенному хироманту.  Когда тот говорил о пристойных делах клиентов, те одобрительно поддакивали, а как только речь заходила о воровских похождениях или о развратных делишках, шумно опротестовывали, вырывали руки.  И вот, когда желающих больше не оказалось, отозвалась жена Ряполова — Майя, симпатичная и миловидная женщина, протянула руку.
Видимо, Ряполов решил посмешить честной народ, посмотрел глубокомысленно и сказал:
-Вы родились в суровое время, учились впроголодь, но сохранили чувство юмора.  Доживать вам придется в свободное время, но как родилась ты дурой, так и проживешь свою жизнь.  Ни богу свеча, ни черту кочерга – никому не нужным и бесполезным человеком.
Все засмеялись, но при этом испытали неудобство: как можно такое говорить о своей жене.  Однако Майя не растерялась, ответила:
-А теперь давай я тебе погадаю.  С тобой я согласна, но давай посмотрим, что у тебя там светит.
Она взяла его левую ладонь, посмотрела и сказала:
-Ты, конечно, умный и настырный, но посуди сам: я всю нашу супружескую жизнь тебе рога наставляла, а ты ни разу не догадался.  Нужна была я людям – многие хвалили.  А ты говоришь, никому не нужна.  Значит, дура-то не я.
Смеялись все до слез, а когда успокоились, Касьян Кузьмич стал читать газету:
-В парламенте России команде Гайдара поставили неуд, что фактически означает недоверие курсу правительства, потому что уровень благосостояния падает на глазах, экономика развалена, человеческая жизнь обесценена.  В цивилизованных странах в подобной ситуации правительство, сгорая от стыда, тут же бы ушло в отставку.  Но этого не произошло, потому что ему есть на кого опереться.  Ведь сам президент, раскритиковав в пух и прах правительство, тут же и оправдал его.  И тут же, как сообщила «НГ», Борис Ельцин успокоил им же поименно раскритикованных министров: продолжайте, мол, работать, господа.
Сделав затяжку от самокрутки и выпустив дым в форточку, Кузьмич от себя прокомментировал:
-А когда у Гайдара спросили, почему развелось много спекулянтов и почему с ними не ведут борьбу, ответил, что это явление законно при переходе к рынку.  Оказывается, что спрашивать больше и не о чем.  А Ельцин такие реформы поддерживает.  Кто платит, тот и музыку заказывает.
Все притихли.  Видимо, надоело сидеть и толочь воду в ступе.  Пора было расходиться, но никто не решался об этом сказать, чтоб не нарваться на чью-нибудь колкость.  Вдруг вновь посыпались звуки гармошки и смачные песни Степки-музыканта с Бирдича.  А когда он со своей компанией поравнялся с домом, мы отчетливо разобрали его припевку:
-Эх, шире улица раздайся, шайка жуликов идет.
Сделав проигрыш и набрав больше воздуха, продолжил:
-Атаман в гармонь играет, шайка жуликов поет.
Степка прошел, слов стало не разобрать. Кто-то проговорил:
-Степка пошел домой, два часа ночи уже. Пора и нам домой.
Мужики и бабы стали расходиться, комментируя Степкину песню.  Заметив меня, Петр подошел, спросил:
-Ну, как улов?
Я вынул блокнот, показал свои пометки. Он посмотрел, смачно плюнул на дорогу и с неудовольствием проговорил:
-Э-э-э...  Я-то думал, что попутнее.  Дробленку или сено вернули.
-Воробьев и крыс ловить – на это есть кошки и собаки, - ответил я матерной поговоркой. - Не могу я со своим народом воевать.
И мы разошлись.  А вскоре после этого Степка-музыкант пошел на повышение, перевели его на дойное стадо, и переехал он в соседнее село Камышенку, где женился на их цветущей красавице.  И с тех пор осиротели Бердичевские мужики и бабы, и некому их больше повеселить.  Добрым словом они вспоминают своего Степку-гармониста.


                ДРАКА
                -----------

Сегодня у Антипкиных сразу  три праздника:
Во-первых, жена Антипкина Ивана – Галина Андреевна – после двух дочерей родила сына, и это была главная причина для торжества.  Другой причиной стали октябрьские праздники.  И, наконец, поводом для застолья было возвращение младшего брата Александра после окончания юридического института.
...Осень стояла для наших мест обычная – теплая и  красивая.  На горах трава пожухла, но во дворе было зелено: узколистый вяз не сбросил листву, а листья яблонь и берез устилали землю разноцветным ковром.
В саду были расставлены столы и скамейки.  Столы заставлены по-сельски – богато.  Одну половину села сюда пригласили, другая – пришла сама, и не разобрать было, кто гость званый, а кто прибыл попутно.  И можно было понять – в наше дефицитное на алкоголь время кому не охота напиться на «халяву»?  Благо, Антипкины были щедры.
Радостно и шумно поздравляли Галину Андреевну с сыном, иногда, правда, поздравляли и Ивана.  Тот был доволен судьбой и гостями, пил со всеми вместе и вскоре не стал замечать гостей и не руководил застольем.  Всем заправляла жена, Александр же обеспечивал музыкальную часть и руководил танцами.  Потом появились два гармониста и баянист.  В сухом осеннем воздухе музыка, песни, поздравления и крики разносились далеко по селу.  Плясали просто так, плясали с выходом, плясали с припевками.  Галина с дочерьми меняла закуску на столах, когда Иван сошел с круга и усевшись за столом, решил вздремнуть.
Справа от него сидели непьющие – трезвенники, язвенники и те, кому противопоказано спиртное. Они жевали, чокались, но не пили, а пели и беседовали.
Вскоре хозяина уложили спать под яблоней, на разостланной дохе.  Он быстро уснул вместе с другими мужиками, прямо в саду, под яблоней.
Когда Иван проснулся, часа через два, кума поднесла ему ковш с водой и полотенце, заставила умыться, после чего кум подал полстакана водки.  Но Иван водку отстранил, с радостью приняв стакан горячего сладкого чая.  И, попивая, прислушался к разговору.  Мужики, обрадовавшись Ивану, выпили несколько раз, заговорили еще громче.  Как ни крутились, и как Иван ни старался, не удалось избежать политической темы.
-Сейчас, - рассуждала кума, - говорим, что нас коммунисты довели до застойной жизни, а если выгонят ельцинскую бригаду с постов, то всех демократов просто проклянут.
Григорий, Ивана напарник, поддержал:
-У меня из головы не выходят слова какого-то писателя, будто Иван Грозный, как историческая фигура, есть высокая гора, а царь Федор – не только не гора, но и не ровное место, а яма.  А что же будут говорить о наших правителях завтра, когда о них сегодня никто не сказал доброго слова?
Василий, сосед Ивана, продолжил:
-Как же не критиковать?  Газеты пестрят сообщениями, что Россия ходит по миру и побирается: дайте, пожалуйста, денежку на пропитание, корочку хлеба.  Прямо какая-то инвалидка.  Позор!
Тут отозвался дед Василий Гаврилович, с большой деревянной трубкой во рту:
-Я что-то не пойму – все кричат, что нам многие помогают, гуманитарная помощь поступает от капиталистов...  А я ни одного доллара, ни одной крошки так и не видел...
Тут Иван не выдержал:
-Правильно, дедуся, гуторишь.  Кто долги будет отдавать, когда их обратно потребуют?  Я так считаю: пусть отдают те, кто ими пользовался и кто получает чужую денежку.  А я платить не буду.  Ельцин с дружками берет – ему и рассчитываться,  а если   не  хватит,  пусть отрабатывает.
Иван повернулся к Александру:
-Ты книжек начитался – что скажешь?
-Все долги лягут на плечи народа, значит, тебе их и отрабатывать, - ответил тот.
Иван разозлился:
-А я все равно не буду! 
Александр пропустил злость Ивана:
-А ты и не заметишь, как отработаешь...
Иван   обнял   голову   руками:
-Ужасно, ужасно...  не пойду на работу, и покупать ничего не буду.
Тут отозвался кум:
-Ну, тогда ложись и «помирай».
-Что же делать-то? - не сдавался Иван. - Всегда в кризисной ситуации находились  люди, которые задавали себе три вопроса: что происходит, кто виноват, и что делать?
Семнадцатый год был, и другие годы были. Пугачев отвечал, Разин, Ленин отвечал, в гражданскую войну весь народ отвечал...
Иван замахал руками:
- «Пшёл», «пшёл» вон, нечистая сила.  Избави, господи, от лукавого.  Спаси и сохрани нас и детей наших.  Замолчи, не накликай беду на головы наши.
Изумленный поворотом дела Александр примирительно проговорил:
-Я замолчу, но долги все-таки тебе платить.
-Нет, - не сдавался Иван, - я стану копаться в земле только для себя.
-И за землю тоже надо платить.
-А я спрячусь, в каком-нибудь логу и буду жить только для себя.  Как Лыковы в  тайге.
-Да ты не выдюжишь.  Да и мало таких граждан найдется.  Не велика потеря... - заметил Александр.
Иван вскочил из-за стола:
-Ты, книжник, не крутись, говори, что делать мужикам?
-Как что делать?  Если ты «быдло», а не господин, то на тебе пахать надо.
Иван побледнел, весь сжался, потом встал, плюнул в кулак и с размаху ударил Александра в лицо.  Тот ойкнул, закрылся руками, кровь брызнула на стол.  Иван размахнулся вновь, но кума повисла на его руке, и тот как-то сразу затих.  Потом сказал:
-А еще грамотный, книжки читаешь.  А чего делать, не говоришь.  Видимо,   напрасно я тратил деньги на твое учение... 
Утром гости пришли похмелиться.  Выпавший за ночь снег лежал слоем  на столах  и скамейках.  Гости смахнули снег, уселись.  Иван принес водку, а Галина двухмесячного зажаренного поросенка.  Мужики громко восклицали и радостно лезли целовать хозяйку.  Первые стаканы выпили по команде кума, еще раз поздравили Ивана   и Галину с сыном.  Потом пили, кто сколько мог. 
Потом дед, выпустив облако дыма, сказал:
-А вы, «оболтусы», как ни хвалитесь, многие в душе успех ГКЧП желали...
И неизвестно было бы, кто сейчас торжествовал. И если бы янаевцы победили, люди больше бы торжествовали.  Вспомним, мужики, как Горбачева вытолкали в спину...
Все притихли, наблюдали за развитием событий, безучастно, безразлично.
Иван не удержался, спросил:
-А кто ж вернет нас к прежней жизни?
Кум ответил, как о давно решенном:
-Коммунисты...
Разговор как-то разом оборвался, и гости вновь взялись за стаканы с водкой. Хозяин поднял стакан, хотел пригласить, всех выпить, но, широко улыбнувшись, крикнул в сторону дороги:
-Эй, Петруха, заезжай!
Петр повернул коня к ограде, и тот, перемахнув ее, остановился перед столами. Мужики одобрительно загудели.  Петр спрыгнул, стал здороваться со всеми за руку. Подойдя ко мне, сел рядом:
-Э-э-э, «писарчук», и ты тут. Ну, как дела?
-«Обрыдла» политика, расскажи что-нибудь.  Что у тебя, где ты?
-Убрали меня с конюхов.  Посылали на телят, а я не пошел.  Какие теперь мне телята, коли шестой десяток подходит.  Ну, говорит бригадир, если не телята, то и с конюхов уходи.  Я и ушел.  А вот перед праздником меня назначили объездным в другой бригаде...
Он налил полный стакан водки, пил медленно, со вкусом, потом захрустел огурцом.
-А как дома, - поинтересовался я.
-А что дома, - ответил он, - праздник большой, а водки мало.  Что из «Алекса» привезли, тем и обошелся.  Вчера весь день один дома гулял, а сегодня увидел нашего торгаша – обматерил.  Что ж ты, говорю, сукин сын, машину-то в Барнаул порожняком сгонял?  Ну а вечером пришел к сватам, а они с внуком младшим воюют.  Кое-как угомонила его бабка, и отнесла в кровать.  А внук опять зашумел.  Сватья, видимо, умаялась, позвала меня: «Поговори с ним Христа ради».  А сама на внука: «Да угомонись ты, вражина этакая, сейчас зайдет волк, отдам тебя ему, пусть съест».
Я заглянул в спальную и зарычал: «Тихо ты, а то съем», - и затряс волчьей шапкой. Тот замер, прижался к бабке и вскоре заснул.  Во!  Теперь мной, как когда-то милиционером, детей пугать стали.
Мужики, что нас слышали, засмеялись.  Я взял в руки Петрухину шапку, она действительно была из волчьей шкуры – роскошная, пышная.  Иван погладил ее:
-Красив, зверюга.  Помолчал, подумал и добавил:
-Этот заставит себя уважать.  Как вспомню его взгляд, так дрожь по спине пройдет, а душа похолодеет. Не приведи, господь, встретиться с таким в степи.
Отпил из стакана, пожевал кусок поросятины, добавил:
-Не до демократии там. Не то, что тут разболтались...
Похмелье перешло в продолжение пьянки, и никто не вспомнил про вчерашнюю драку.  Ну и дай бог!


                ХИЩНИКИ
                ----------------

Планерка закончилась трудно, со скандалом.  Частые затяжные дожди благоприятно отразились на сенокосных угодьях, костер и эспарцет набирали цвет и при   слабом ветерке широкими волнами переливались и блестели на солнце изумрудным, темно-зеленым  цветом: пешком пройти было трудно, трава стояла по пояс.  Все понимали,   что в этом году остаться без сена на зиму, мягко, говоря, стыд и позор на всю Европу.  Так повторяли все выступающие – и бригадиры, и агроном, и члены правления, и приглашенные, этим начал и кончил председатель Трофимыч, молчал только инженер.
А что он мог сказать на ярые нападки бригадиров, которые рвали его со всех сторон, как только могли, и, как говорится, только клочья летели.  Старую технику   заменить нечем, а ремонтировать не было запчастей, на демократов надежды никакой,  они  отвечают на все запросы одинаково, что, мол, спасение утопающих – дело рук     самих утопающих.  Ни пожаловаться, ни обратиться стало не к кому.  Трофимыч нервничал и не знал, что посоветовать.  Потом сказал:
-Вот что, товарищи механики, знайте, что волка ноги кормят, бегайте, ищите, меняйтесь, через три дня косить начнем...
Люди расходились злые, недовольные.
-Ну, что делать будем, старый комиссар? - обратился ко  мне Трофимыч, когда   мы остались с ним одни.  Я знал, что у него ответ и на это был найден, а спрашивал он только затем, чтобы сверить свои мысли с моими.
-Надо бы разрядиться, заодно и сенокосные массивы посмотреть своими глазами и определить, что пустить на сено, что на выпаса отдать, что на витаминку, что частникам...  На машине не проехать, придется лошадей подседлать.
Трофимыч   хитро   посмотрел на меня и только сказал:
-Седлай.
Через полчаса мы были на сенокосных полях.  Увидели щедрые сеяные травы,  костер выкинул метелку, а эспарцет набирал цвет.  Трофимович доставал часто блокнот и делал пометки.
...К полудню мы достигли дальней границы наших полей и решили сделать привал.  Лошади вспотели до самых ушей и часто всхрапывали – это перед дождем.  Мы спустились к роднику, расседлали и спутали лошадей, примяли траву у родника и стали обедать.
Я вспомнил свое детство: вот тут стояли наши шалаши, в которых мы ночевали, живя все лето на сенозаготовке: вверху стояла совхозная сушилка, куда мы бегали досыта поесть жареной пшеницы и погреть свои босые и мокрые от росы ноги. Из-за этой вершины вылетел коричневый беркут и, изредка взмахивая крыльями, плавно парил над лощиной.
Трофимыч курил, а я наблюдал за беркутом, который сделал уже четвертый круг над нами.  Потом беркут остановился совсем, и непонятно, как он мог держаться в воздухе на одном месте, не взмахивая крыльями.  Его голова была опущена вниз, он высматривал добычу, оперение крыльев и хвоста изредка нервно вздрагивало, когти то сжимались, то разжимались.  Вдруг в какое-то мгновение он резко, камнем полетел вниз, а перед самой травой распустил крылья. Я не мог понять, что происходило в траве. Но в какое-то мгновенье беркут стал тяжело подниматься, часто взмахивая своими крыльями, а в его мощных когтях трепыхался зайчонок.  Поднявшись метров на пятьдесят, беркут несколько раз клюнул свою добычу.  Заяц затих, а беркут стал опускаться на соседнюю скалу.  Тишину нарушило тошнотворное смертельное верещание, оно полоснуло ножом по сердцу, эхом отозвалось в глухих логах.  Я наклонился к родничку, набрал пригоршню холодной воды, сполоснул лицо и грудь, попил.  Ну почему именно зайчонка-то надо было ловить, а почему не волчонка, не лисенка, не хорька.  Вслух проговорил:
-Ну, чем он виноват перед тобою?
Трофимыч, видимо, тоже видел   эту   сцену   и   проговорил:
-У сильного всегда бессильный виноват.  У хищников и обычаи хищные, -  добавил он.  Потом я заметил, как показалось стадо телят, следом ехал скотник.  Вдруг один теленок задрал хвост и кинулся в заросли.  И сколько скотник ни бегал за ним, и сколько ни травил его собаками, так и не мог завернуть забияку.  Умаявшись вскоре сам  и умаяв коня,  собак, скотник вернулся к основному стаду.  Когда подсохли лошади и седла, мы продолжили свои путь.  По пути стояла пасека, и мы завернули туда.  Залаяли собаки пасечника, и послушался голос деда Федора откуда-то с высоты:
-Не подъезжайте близко, оставьте лошадей у тополя.
Он крикнул на собак, и они успокоились.  Мы подошли ближе и заметили, что пасечник, грузный, седой старик, высокого роста в белом халате и в сетке на лице, сгребал рой пчел высоко на дереве, и не понять было как это в таком возрасте и при такой солидности работать на самой вершине дерева.  Вскоре он спустился на землю с роевней в руке, поздоровался с нами и занес роевню в омшаник до вечера.
-Ну как дела? - спросил Трофимыч.  Тот ответил:
-Да что дела, июнь месяц, на пасеке роение.  Вот только не знаю, что делать.  То ли усиливать эти семьи, то ли размножать, пасеку увеличивать.  Старость не радость, с этой трудно справляться.  Хозяйство вести – не мошной трясти, работать надо, а пень колотить, абы день проводить – совесть не позволяет.  Хотел к вам ехать, чтобы ученика дали...
Они отошли к избушке и сели на крыльцо.  Я примостился под кустом калины и стал наблюдать за пчелами.  Одни прилетали, другие вылетали и исчезали в воздухе. Вдруг на прилетную доску село огромное светло-коричневое насекомое, покрутилось и, схватив одну пчелу, улетело прочь.  Через некоторое время оно появилось вновь и опять унесло очередную пчелу.  Я подошел к пасечнику и спросил: кто это?  Тот ответил, что это пчелиный волк, и охотится он только на пчел и кормит своих детей только пчелиными головами.  Хищная тварь, много вреда приносит.  Пчела хоть и кусается больно, но имеет много врагов и вредителей, многие ее побеждают, мед воруют.  Богатые много врагов имеют, а с бедного взятки гладки.  У бедного потому и друзей много, столько, сколько у богатого врагов.
Поблагодарив за свежий мед, мы отправились дальше. Солнце свернуло с зенита, но жара не спадала.  Спустившись к пруду, мы решили искупаться.  Но это удовольствие нам обошлось боком – лошади наши ушли, и мы остались пешими.  Поднявшись к дороге, увидели своих лошадей на гриве через два лога.  Решили их ловить.  Трофимыч пошел низом, а я гривами.  Когда подходил к черемуховому кусту, стоящему на косогоре, услышал телячий рев.
С крутой вершины бежал пестрый теленок, которого не мог завернуть в обеденный перерыв скотник.  За ним бежал волк и не позволял ему свернуть в сторону.
Я опрометью кинулся к кусту и, взобравшись на ствол, стал наблюдать, что будет.  Теленок бежал к моему кусту, надеясь также найти здесь спасение.  Я проследил глазами путь до куста и заметил второго волка, лежащего на спине и ударявшего хвостом-палкой по траве.
Теленок бежал большими прыжками. Бежавший за ним волк, гнал его строго на лежащего волка, это я сейчас только догадался.  И как только теленок поравнялся с лежащим волком, тот, приподнявшись от земли, вцепился ему в глотку.  Подбежавший первый, полоснул клыком по животу.  Вскоре от телка остались лишь разбросанные куски тушки.  С разных сторон стали слетаться сороки и с опаской растаскивать остатки. Насытившись и облизавшись, волки неспешно пошли под гору к ручью. Минут через пятнадцать я, оглядываясь во все стороны, убежал от куста в противоположную сторону. Догнав Трофимыча, рассказал ему о трагическом телячьем случае.  Лошадей мы поймали и пошли пешком до дороги.  Вдруг нас стала нагонять подвода.  Это был Петр, он ездил за свежей травой для жеребца, стоявшего в конюшне.  Он посадил нас к себе в телегу, и мы покатили под уклон, сидя на мягкой скошенной траве.  Сбоку дороги стояла отара овец, и рядом с ней верхом на лошади сидел чабан. Петр крикнул:
-Лекарь, здорово были!
Тот приподнял руку и кивнул головой. Когда мы отъехали, я спросил Петра:   
-Почему вы Антона Антоновича лекарем прозываете?
Петр стал  закуривать,  собираясь с мыслями, потом заговорил.
- Третьего года мы с ним работали зиму на телятнике, летом же он работал на кормоцехе, а я разнорабочим.  И вот перед уходом телят на летние выпаса, мы вымыли транспортеры и решили обмыть это дело, и прямо тут же в телятнике расположились.  А как только принялись за вторую, нас захватил на месте преступлений сельский.
И вот утром следующего дня меня вызывают в Совет, и пред стал качать права, вот так, мол, и так, тебе полагается штраф.  Я ему возражать не стал, только спросил, а почему же меня одного вызывали, мы ж вдвоем пили, или тот на кормоцехе работает?
Вот таким дипломатическим путем отделался я от штрафа за пьянку на рабочем месте.  Зная грехи начальства, можно избежать ответа за свои, - подытожил Петр.
На крутом спуске он слез с телеги и, взяв лошадь под уздцы, свел на пологий склон.  Потом, запрыгнув к нам на траву, продолжал:
-К вечеру вызвал голова и Антона, но про пьянку и про штраф не вел с ним речи, а попросил помочь ему.  Дело в том, что у головы оглохла жена на оба уха, а Антон долгое время после войны работал на старых рудниках на заготовке леса для колхоза. Антон был общительный, до баб охочий.  Он знал там всех местных жителей, которые, ввиду заброшенности тех мест, не имели ни врачей, ни больниц, а потому занимались самолечением.  Знали и заготавливали лечебные травы, а для пущей важности и внушения крестились, плевали через левое плечо и совершали много разных культовых обрядов над этими травами и настоями.  Антон, конечно, знал и таких, а поэтому с удовольствием согласился свозить жену головы Серафиму Соломоновну к рудницким знахарям.
Наутро Антон, чуть свет выехал из села на сельском рысаке, взяв предварительно с головы авансом бутылку водки и бутылку самогонки с закуской, ведь ехали не менее как на неделю.
У первого же родника Антон остановил лошадь и сделал привал, выпил бутылку водки, плотно закусил и стал заигрывать с Соломоновной, но та «прынц» держала, на то она и головы жена.  Хотя она и не слышала, что говорил Антон, но всяк поймет, коль до любви дойдет.  Приметил в пути Антон, что Серафима крутится на ходку, до ветра бы надо, а сказать стесняется, остановки ждет.
Остановился Антон на берегу Ануя, где густо рос бурьян. Солнце над головой стоит, жарит – спасу нет, вспотели и конь, и Антон, и Серафима.  Серафима и спрашивает Антона, куда бы до ветра сходить, а тот самогону выпил и кричит ей во всю глотку, вот, мол, конопля растет, иди туда, а я пока искупаюсь.  И с разбегу, не раздевшись, «плюхнулся» в реку.
И вдруг над Ануем раздался оглушительный, душераздирающий визг.  Антон, стоя по грудь в воде, повернул голову к берегу и увидел как Серафима с поднятым подолом и вытаращенными глазами выбежала из зарослей и завертелась вокруг телеги.
Антон смотрел на оголенное тело  Серафимы,  покрытое  огромными  белыми   волдырями.  Он сначала испугался, а потом, поняв в чем дело, загоготал.  Выйдя из воды, он поволок Серафиму  за  руку  в  воду.   Оказавшись в воде,  Серафима затихла и только всхлипывала, не поднимая глаз от воды.  Антон упал на песок и хохотал до икоты, а   когда немного успокоился, достал бутылку и  допил самогон, приговаривая, вот «глухая тетеря», будешь знать, какая такая конопля в горах есть.  И тут Антон удивился, что Серафима его слышит.  Еще тише он пояснил, что это и есть наркотическая конопля.  А Серафима и говорит, что у меня, мол, слух появился от наркотиков.  Антон захохотал     пуще прежнего, и все кивал головой, что так, мол, и есть, конопля помогла.  И невдомек ей было, что это растет сибирская жгучая  крапива,  с  виду  так  похожая на коноплю, и что от внезапного и сильного крика с Серафимой просто чудо произошло – появился слух.
...За полночь они вернулись домой, Антон так мне и не сказал, почему они так долго добирались до дома.
Вот с тех пор и  зовут Антона лекарем.
Встретили и деда Василия Гавриловича.  Неотлучно от него бежал кобель Смелый.  Много раз выручал он деда и от зверей, и от злых людей.
-Что  это   вы   нарвали,   Василий   Гаврилович? – спросил его Трофимыч.
-Да вот лекарственная травка, жалуются иногда ослабевшие мужички, так я им и помогаю, благодарят потом.  Не всяк до врача пойдет.  Да сейчас, говорят, надо еще и   деньги платить, а это дело щекотливое, божеское, на вере и совести все стоит.
Дорога шла пологим склоном, и Петр, прикурив, уткнулся в газету.  Мы молчали...
-Во, дед, ты у Антипкиных на гулянке спрашивал, куда гуманитарные деньги исчезают.  Так вот что пишет американец Стивен: один чиновник из российского министерства не знал, куда деть американские доллары, которые Запад дал России в кредит.  И дальше пишет, что из-за таких любителей поживиться за чужой счет в экономику России не попадет ни цента иностранной помощи...  «Мне жалко русских, и непонятно, где их гордость», - заканчивает Стивен. Вот так, дедуля...
На душе стало тоскливо, от безысходности и безнадежности щемило сердце. Потом мы долго молчали. Вдруг Петр неожиданно спросил:
-А что, дедуля, ты как знахарь ответь мне, к чему это голова в затылке свербит?
Дед ответил:
-Знать основная твоя забота уже позади.
Петр опять:
-А к чему спереди?
-Значит,   забота  тебя   впереди   дожидается, - ответил дед.
-А к чему, если спереди и сзади свербит?
Дед улыбнулся и произнес с растяжкой:
-Значит, пришло время голову мыть...
Трофимыч улыбнулся, и улыбка разбежалась мелкими лучиками по его лицу...


                АЛКАШКА
                -----------------

Заседание комиссий по делам несовершеннолетних и борьбы с алкоголизмом закончилось. Люди выходили из здания Совета недовольные, переругивались и возмущенно выговаривали – вот, мол, в такую горячую сенокосную пору отрывают от дела.  Разбирайся с алкашкой, с этой непутевой бабенкой, которая пропила и себя, и мужа, и детей своих.
Вскоре вышла на крыльцо и Рита, в слезах, с распущенными волосами. Я знал ее, и мы разговорились...
Сама она была из семьи трезвой и трудолюбивой, но после семи классов уехала Рита в город.  Встретила парня, а вскоре и новая семья появилась.
Муж был единственным сыном у родителей и ни в чем не нуждался, не нуждалась и его молодая семья.  Можно считать, что четыре зарплаты шли в одни Ритины руки.  А когда обзавелись всем, стали появляться лишние деньги. Как пристрастились к питью, не заметили.  Сначала Рита брала сама сладкие наливки и слабые вина. Выпивали дома, за столом, а когда покупать вино начал и муж, то веселая жизнь стала втягивать все больше и больше.  Появились друзья, такие же любители повеселиться.
«Мои   подруги   были   беднее, имели в доходе одну свою зарплату. Одни ушли в комсомольскую работу, а некоторые посвятили себя учебе – кто в институт, кто в техникум подался.  А у нас с мужем все при себе, всего хватает и, казалось, лучшего и желать нечего.  Думали, это на всю жизнь...  Потом перевели родителей мужа в другой город, а может, они и сами переехали.  Сначала мы обрадовались, что квартира за нами и стало в ней просторно, да и полная свобода радовала.
Появилась дочь, забот прибавилось. Через три года сын родился, позже еще один. Отцу радость и забота – он выпивать бросил и все дома с детьми возился, а я все тянулась к стопке.
Вместе с заботами росли и расходы на детей.  Мне бы остановиться да бросить эту заразу – а я никак.  Сама понимала, что гибну, а остановиться,сил нет.  А тут перестройка пошла – нужды больше стало.  Муж и бил меня, и денег не давал, сам все покупал для детей. Тогда я стала вещи продавать, менять всякие безделушки на вино.
Через пару лет остались мы с милым как в шалаше: квартира большая, а все стены голые, койка да стол.  Дети оказались без присмотра, придет муж с работы, а меня нет, дети голодные...  Бился-бился он, и уговорил переехать ко мне в село, к моим родителям, все надеялся на перемену.  Приехали, стали работать, ну, думаю, наладилась жизнь наша, мать за детьми присматривает, мы с мужем на работе.  Деньги снова стали появляться.
Однажды мне премию дали на день животновода, пропила я ее...  Так с тех пор и понеслось.  Мать меня все уговаривала да плакала, отец ругался, иногда бил.  Муж упрашивал, но не бил, а, в конце концов, развелся и, забрав старшего сына, уехал.
.А потом умерли родители, и осталась я совсем одна.  В прошлом году пришел к нам в село из заключения один выпивоха, по пьяной лавочке и сошлись с ним.  Пропиваем все, что заработаем по обоюдному согласию и без скандалов.  Только вот какие-то комиссии досаждают, сильно ругаются – за детей.  А сейчас решили лишить меня материнских прав, теперь труднее будет...  В колхозе заработки маленькие, так мне хоть за детей давали, а теперь и этого не будет...»
В окно почтового отделения изнутри постучали, приглашая Риту зайти.  Она встала, тряхнула головой: «Зовут деньги получить на детей, пойду.  А ты не переживай за меня, а то вон слезы навернулись, никто теперь уж мне не поможет.  На дне я...»  Она ушла, а я остался.  Видел потом, как Рита шла в сторону магазина, а следом плелся ее сожитель.  Вскоре от магазина отделилась уже целая компания и направилась в сторону колхозной кочегарки.  Улица опустела, стало тихо и безлюдно.  Все, кто держал на плечах свою жизнь и судьбу колхоза, были на сенозаготовках, в селе остались лишь старики, инвалиды, дети, да те, кто крепко держался за бутылку.  Показалась и побирушка Анисимовна.  Она вытащила что-то из сумки и стала жевать.  Из кустов вылезла собачонка и, уставившись на Анисимовну, заскулила.  Та бросила ей кусок. Собачка, схватив хлеб, скрылась в зарослях.
Я задумался и не заметил, как появилась на улице худенькая девчонка с грязными и нечесаными волосами в длинной майке, за подол которой держался мальчик, наверное, братишка.  Он то и дело повторял: «Нянь, «ись», нянь, «ись».  А няня сама была, видимо, голодна и только утирала глаза кулачком, всхлипывала и не находила слов для утешения брата.  Увидев их, Анисимовна заговорила: «Девонька, а девонька, отчего это мальчик твой ревет? А-а-а, есть хочет, ну, иди, «прянец» дам».  Мальчик отпустил подол майки и подошел к Анисимовне, та протянула мальчику пряник.  Старуха достала стакан с маслом, зачерпнула оттуда на хлеб, протянула девочке, та стала есть.  «Вы не Риткины дети-то будете? Так она вон со своим хахалем пошла в кочегарку. Милицию надо вызвать, поди, пусть ворон их заберет, «вражаки» бесстыжие».  Дети пошли к кочегарке, я не выдержал и пошел за ними.
Из кочегарки доносились пьяные голоса: «Милый ты наш литератор, то ли помнишь, как приходил к нам на урок с похмелья или пьяный?  Мы тебе все прощали за то, что ты так здорово читал стихи Есенина.  Ну-ка, сейчас прочти.  Или забыл?»  Литератор отозвался: «Помню, можно и прочесть».
Разговоры  стихли,   и   он  стал читать:
«Я московский озорной гуляка.
По всему Тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку...»
Потом он, видимо, обнял какую-то женщину, та хихикнула и проговорила: «Поздновато, дорогой, поздновато.   Все   прошло,   как   с белых яблонь дым.  Читай еще что-нибудь из Есенина, если помнишь и охота.  Или тебя другие дожидаются?»  Тот ответил:  «Ни за что я не променяю такую компанию».   Он прокашлялся как ученик у   доски   и   продолжил:
А когда ночью светит месяц,
Когда светит... черт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Шум и  гам в этом логове  жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
Потом   немного   передохнул и продолжил:   
Сыпь, гармоника. Скука... скука.
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.
В кочегарке захлопали в ладоши и оживились. Дружок кочегара Володя командовал: «Ну, коли так, наливай».
Слышно было, как чокались, а, выпив, крякали и отдувались.  Тамара, я ее узнал по голосу, спросила: «Володька, а где ты денег добыл?  С утра бегал по своему краю, никто на бутылку не одолжил, а сейчас вон полную сумку притащил».
Тот ответил: «Да спасибо Капустину.  Получаю я газету местную, а там стихи его.  Да вот, кстати, и она со мной, прихватил на закрутку.  Сейчас прочитаю:
Я еще мало жил, но много пил.
По пьянке мастером давно я в высшей лиге.
Вчера я,  кстати, ваучер пропил – 
Продал очкастому какому-то барыге.
Ну вот, стало быть, как только прочитал и подумал: а почему бы мне свой не просадить?  Вот спасибо-то, хорошие стихи, лучше всех в районе».  Стали чокаться опять. А потом послышался голос Люси, которая неизменно сопровождала Тамару: «Смотрите, а тут и про нас с вами написано:
А мы еще вина возьмем – любую марку.
Какой-нибудь дешевенький «Агдам».
Где выпить?  А пойдемте в кочегарку,
Там пить никто не помешает нам».
Послышался пьяный дружный смех, и кто-то проговорил: «Во, все верно, и, кстати, если кто-то нас отсюда погонит, так вот газету покажу.  Вот, мол, по кочегаркам можно». Потом отозвалась Рита: «Вы неправильно их понимаете, над ними плакать надо». Послышался мужской голос: «Ну и плачь, если охота, а я делаю, как пишут вот тут:
Дай-ка я наполню Стакан.
Пока есть самогон.
Во как! А мы богаче, у нас беляк есть, самогон не употребляем». Тамара проговорила: «Что ни говорите, а правильно написано. Разве не так, вот смотрите: «как опохмелишься, жить хорошо, ребята!»
Володя поддержал ее: «Ребятушки, я без похмелья не могу, а похмелье штука тонкая, чуть промазал, и понеслась очередная пьянка, тогда пиши – пропало».
Послышался голос незнакомого мужчины, вероятно, это был обмуровщик  котлов, приглашенный из райцентра, спец своего дела: «Ну, вот Черепанов выкручивается. Пишет, что не все темное, что безобразно. Во как! Только за каким же чертом это безобразное пропагандировать?  Пишет, нужно настроить людей на воспитание...  Он  что,   не   видит, что  во  всех удивительных и восхитительных стихах нет ни единого слова осуждения, ни пьяниц, ни алкоголиков.  И не надо защищать хоть и не темное, но безобразное.  Помню, как в школе учили: тем любезен буду я народу, что чувства  добрые   я лирой пробуждал. Вот в чем суть поэзии и прозы. Грамотеи несчастные! Россию рвут, шакалы, растаскивают кусками.  Она в агонии, смертельно замучена, а вы еще тут стараетесь ущипнуть, больно ей сделать.  Очнитесь, посмотрите,  что вы творите,  «очухайтесь!»  Выслушав монолог человека со стороны, Володя ответил: «Сейчас допьем, потом будем чухаться.  Наливай, Василий».  Ритины дети подошли к крану, из которого капала вода, присели к стенке и стали ждать.
Потом появилась Люсина мать, заругалась: «Пропасть какая-то, да и только». Она стала утирать влажные от слез глаза краем фартука.  Подошел Тамарин муж с монтерским ремнем на шее, спросил: «Моя, тут?».  Я кивнул головой.  Он закурил и с горечью проговорил: «Красива ж, подлюга. Рука не поднимается, убил бы.  Пока в командировке был, стерва, продала корову, вот допивает ее. Вот сука, так сука. Ну что мне с ней делать?»  Неожиданно запел: «В высоком ущелье Дарьяла царица Тамара жила... Мужа первого пропила, Детей пропила, с десяти работ выгоняли и все не унять».
К кочегарке подъехала передвижная электросварка.  Сварщик, Ритин брат, спросил: «Это что тут за люди? Меня прислали котел варить...»  Поняв в чем дело, спросил: «Сестра здесь?»  Не дожидаясь ответа, он быстро подошел к двери, резко дернул ее на себя: «Ну, шалупонь, поганая, выметайся отсюда...»  Вперед вышла Люся, потрясая газетой, завопила: «Вот тут написано, что можно пить по кочегаркам. Чё, ты, чё, ты?»  Сварщик схватил газету, прислонил к Люськиному лицу.  Та попятилась и упала в чан с глиняным раствором.  Повернулся к Рите: «И ты тут? Тебя же лишили материнства, оформляют дело в ЛТП.  Очнись, змеюка.  Все звери своих детей защищают, а ты...  В колодец потаскуху, пропойцу посажу, в колодец!»  Рита прошмыгнула мимо брата и побежала к дверям, но при повороте споткнулась об обломки кирпича и ткнулась лицом в шлак.  Брат подошел к Рите, взял ее за ногу, вскинул на плечо.  Ритина голова болталась, касаясь золы.  Слышно было, как она приговаривала: «Только в колодец не надо...»
Я вспомнил, как на похоронах матери Рита напилась и, забравшись на стол, стала наплясывать.  Братья связали ее и в бадье спустили в колодец на пятнадцать минут.  Сразу отрезвела Рита.  А потом убежала и не появлялась дома неделю.
...Нищенка Анисимовна, взмахивая руками и пересыпая слова матом, приговаривала: «Алкашка, до чего дожила, ах, дети, ай, детишки-то.  Ай-яй-яй».  По пыльной  дороге,  следом за сварщиком, семенили дети: «Мама, мама, мама…»  По худеньким чумазым личикам катились крупные слезы: им очень жаль было свою маму...


                ЗНАХАРКА
                ------------------

...Наркоз после третьей операции, которую провели после двух неудачных, отходил долго, медленно и тягуче-болезненно.  Боль выбивала из сознания, и я проваливался в темноту.  В какой-то момент показалось, что меня кто-то окликнул.  Я вскинул голову к изголовью койки и увидел то ли девушку, то ли тощую старушку, накрытую огромной черной шалью.  Определить, кто это был, я не смог.  «Смерть пришла за мной», - мелькнуло в голове.  От этой мысли по всему телу прополз леденящий озноб. Я только и заметил, что пристальный, прикованный к моему лицу взгляд. Потом опять темнота и тишина. Я боялся пробуждения и ощущения окружающего мира
В реанимационное отделение никого не впускали.  Когда отпускала боль, я изучал трещины и неровности стен, потолка: фигурная трещина изображала голову волосатого, с длинной бородой старца, а вот эта похожа на дерево, а в этой трещине, что прямо над моими, глазами, живет паучок. Иногда он спускается на паутинке близко к моим глазам, и мы подолгу рассматриваем, друг друга, а потом он, умаявшись висеть, вскарабкивался к потолку и скрывался в своем жилище-трещине.
Однажды кто-то постучал в окно.  Огромная лохматая шапка искала незамерзшую щелку в окне.  Наконец в уголке глазка показалась шапка из волчьего меха и улыбающийся Петр.  Он подавал мне знаки головой и руками.  Потом мне передали записку: «Привет, писарчук, не надоедай врачам, «ехай» домой» - ниже его подпись-закорючка.
Выписался я через несколько недель, а с Петром встретился уже в июле.  Он заехал ко мне домой навеселе.  Я только что научился ходить без костыля.  Мы долго с ним сидели, беседовали о болячках и других, не менее важных проблемах. Перед уходом он спросил: «Ты в бога веришь?»  «Нет пока, а что?» — спросил я его в свою очередь. «Давай я тебя свожу к знахарке Анисе Давыдьевне, она поставит тебя на ноги, уж больно вид у тебя постный»...
После дел на конюшне Петр заехал за мной утром следующего дня, и мы поехали.
Возле избушки знахарки он меня высадил, а сам уехал, сказав: «Жди, вернусь, когда нужно будет».
Я зашел в хатенку знахарки. Это была высокая, сухощавая старуха, с седыми волосами, собранными узлом на затылке. Глубокие морщины разбегались лучиками от глаз по всему лицу. Карие глаза смотрели приветливо и пристально.
«Вижу, что не верующий ты.  Да и мне не веришь, а приехал больше из любопытства.  Тебя Петр привез?»  «Да», - ответил я.  Она продолжила:  «Он уже дважды спрашивал, можно ли тебя привезти.  И что ж ты хочешь?»  Я пожал плечами и промолчал.  В это время в дверь постучали, и вошел Кирилл Росляков, для которого «избёнка» знахарки была явно тесновата.  «Давыдьевна, расколдуй», - проговорил он дрогнувшим голосом.  Знахарка встала, подошла к нему и, усадив на табуретку, проговорила: «Успокойся Христа ради, божий человек, и какая может печаль тебя настигнуть?  Кто мог обидеть такого детинушку?  Рассказывай все по порядку, все, что было с самого утра».  Тот послушно стал вспоминать: «Утром вышли косить траву: я, Степка Косушкин, Василий Неначатый, Антошка-лекарь и Колька Ванин к Святому ключу.  Травища выше пояса, вся в цвету, дух радуется.  Ночью дождик прошел, трава мягкая, коса идет, и травы не чует.  Ну, я возьми и поспорь с Василием и со Степкой, что к вечеру выкошу целый гектар, а им вчетвером гектар не осилить.  Те согласились, что им не осилить гектар, ну и мне не верят.  «Брешешь», говорят, тебе и трети не скосить.  Давай спорить по бутылке. Я согласился, и мы приступили.                Пока солнце-то не взошло, они еще тянулись за мной, а потом стали то по одному, то вместе отдыхать – перекуривают, шушукаются.  Позже решили позавтракать у Святого.  Я взял с собой косу и спустился к мужикам.  Стали есть, Степашка достает ломоть копченого сала и предлагает сальцем угоститься.  Я, конечно, согласился.  Ну а сало пришлось моей косой разрезать
Потом Васька анекдот рассказал.  Мы посмеялись, перекурили. Антошка и говорит тут, что на Святой ключ нельзя с холодным оружием приходить, а так как косами раньше воевали, то она является оружием.  Святой дух может заколдовать косу, и она не станет работать.  Мужики еще посмеялись над ним, и мы пошли к своим делянам.  Я сделал двадцать рядков, а они только по двенадцать.  Ну, думаю, спесь я с вас посбиваю. Только размахнулся – вжик, а коса поверх травы, я еще раз взмахнул, а она опять поверху прошла. И поточил ее, и отбил – все напрасно.  Решил к тебе идти.  Расколдуй, Давыдьевна»...
Через час знахарка вернулась: «Иди, Кирюша, все в порядке. На будущее – не доверяйся сильно людям.  Особенно не доверяй ружье и жену.  Ружье раз в год само стреляет, а с женой мужику рога наставляют.  Доверить можно только печь и мерина – печь никто не уведет, а мерина никто не изнасилует.  Ну, торопись.  Счастливо тебе, детинушка бесхитростная»...
Кирилл ушел, а знахарка рассказала, что она кипятила в воде косу на огне, чтоб сальный след вывести, землей почистила да с содой промыла.  Вот и колдовство все.
Не успел я продолжить свой рассказ, как в дом поспешно вошла Соснова Анна: «Давыдьевна, помоги Христа ради. На днях я получила зарплату всей семьи, кое-что купила, остальную наличность принесла домой.  И вот пропали все деньги.  Мужики мои ругаются, дело дракой пахнет, а сегодня даже на работу не пошли, сидят дома, друг друга обвиняют, бранятся».  «Ну ладно, пошли», - сказала знахарка, махнула на меня рукой – сиди, мол, и жди, сняла с вешалки шубу и вышла вслед за Анной.
«Ну что, нашла деньги?»  спросил я, когда Давыдьевна вернулась. Та, улыбаясь, поведала:  «Прихожу, вижу, сидят мужики надутые, врагами друг на друга смотрят.  Ну, думаю, помнут бока – на пользу им, да жаль посуду, мебель.  Хожу между  ними, как меж разъяренными быками, а что, думаю, как схватятся, тогда и мне перепадет горячего, никакая молитва не поможет.  Ну, Бог пронес.  Усадила я их всех за стол и говорю: повторяйте за мной и отвечайте, что спрашивать стану.  Сидят насупленные, ждут.  Вижу, злость стала сходить понемногу, ну, думаю, пора.  Постелила шубу на стол и говорю: все, кто за столом, беритесь за шерсть шубы, хоть нехотя, но взялись все.  Я обошла всех, погладила, по головам, успокаиваю, потом скороговоркой и громко спрашиваю: все ли за шубу взялись.  Они отвечают, что все.  А я свое: а тот, кто деньги пропил, тоже взялся? Один отвечает: «Взялся!»  А я шубу в охапку и, дай Бог, ноги унести до дома, а то начнут учить братца да ненароком достанется и ворожейке.  «А теперь пора за стол», - проговорила знахарка.
Вскоре вошла ее соседка Пантелеевна.  Знахарка встретила соседку дружелюбно. Та, присаживаясь к столу, проговорила:  «Я тут тебе подарочек принесла в благодарность».  И она стала доставать из сумки кое-что из еды, а после выставила четок водки.  Знахарка воскликнула:  «Ну, это-то совсем, кстати, сами выпьем и гостя попотчуем».
Когда Пантелеевна ушла, я спросил: «Это что, тоже за колдовство?»  Она ответила:  «Нет, за наговоренную воду».  И стала неспешно, растягивая слова, рассказывать:  «Дело было на той неделе. Приходит Пантелеевна ко мне с жалобой.  Так, мол, и так, выдала дочь замуж полгода тому назад, а уж прибежала до матери и в рев: не буду там больше жить.  Мать так и сяк уговаривает, да только все напрасно.  А в семье той еще две сношенницы и все вместе: где тут в это перестроечное время хату добьешься, это вперед свободнее было, а теперь сам стройся, а коль умишка маловато или жила тонка, так сиди и не рыпайся, довольствуйся тем, что от родителей осталось. Ну, билась, билась мать с дочкой, а та все свое.  Отправила я мать, чтоб не мешала да не перебивала.  Осталась наедине.  Прошу, чтоб все рассказала.  Та в слезах, а говорит с гонором.  Свекруха, дескать, змея подколодная.  Утром встает, еще черти на кулачки не бьются, будит сынов и старших сношенниц и меня тоже, как будто не знает, что на нашем закутку бабы спят до полудня, мужики сами завтракают и уходят   на   работу.  А   бабы   огород ли полоть, хату ли побелит, ждут, когда мужики с работы придут. А тут еще свекор расписание составил.  И велел по неделе делать разные дела.  Неделю корову доить, телят поить, курам давать.  Другую неделю завтрак, обед и ужин готовить, пол подметать. Третью неделю стряпаться у печи со свекрухой, стираться и баню топить, посуду мыть за всеми, а на кой черт это сдалось.  Вот и начала молодая сноха забастовки устраивать, права свои отстаивать, решила в дом к матери вернуться.
Слушаю ее, а себе думаю, не тебя замучили, а от тебя замучились.  А ей говорю, что вот мол, свет-голубушка, возьми кувшин и до зари сходи на Святой ключ и принеси воды мне.  Да смотри, чтоб никто не видел.  Ну, как бы там ни было, пришла она вовремя, мать ли ходила, сама ли принесла – не знаю.  А как пришла, поставила перед образами и велела повторять слова молитвы и отстукивать сорок поклонов.  Вижу, рожу корчит, «уросит», чуть не ревет, а повторяет.  Когда закончили, я и говорю ей:  «Ночуй сегодня у матери, а завтра чуть свет к мужу бегом.  А как зайдешь в дом, набирай в рот святой воды и весь день не глотай и не выплевывай, держи во рту.  Проглотишь тогда, как только к мужику под одеяло влезешь.  И так всю неделю.  Эта вода от злой напасти.  В субботу после бани прибежишь ко мне, скажешь, что и как.
Была в субботу Федосья, говорит, что никто не ругается, но все молчат. Я ей велела еще полечиться наговорной водой неделю и вновь прийти в субботу ко мне.
Пришла и в этот раз.  Еще с порога начала меня всячески благодарить: «Свекруха кроме как милая доченька никак больше и не зовет, свекор зовет только по отчеству, на людях не нахвалится мной, сношенницы по-городскому зовут Фаей, хоть я Федосья.  Вот спасибо-то, помогла наговорная водичка.  Ну, побежала я, а то муж в баню ждет, не стал один ходить, не могу, говорит, налюбоваться тобой»...
К ограде подъехал Петр, я стал прощаться.  Знахарка вышла проводить, и, взяв за локоть, сказала:  «Тебе, конечно, наговорная водичка не поможет».  Я молчал.  Она заговорила потише:  «Ты заметил, какие у нас бабы справные.  Руки, как большие рыбины, от щек хоть прикуривай, на грудях как два футбольных мяча торчат, ноги словно точеные.  Загляденье, да и только.  А интеллигенция заскорлупела, как Петруха сказывал – постная.  А почему наши красивы собой?  А потому, что утром рано встают и свежим воздухом питаются, не порченым. Вот красота-то к ним утром и приходит».  Я согласно кивал головой, но молчал, ждал, что ж она мне все-таки посоветует.  И уже подойдя к Петрухиной телеге, знахарка сказала:  «Там, в центре села, есть Хабаровская скала, на вершине ее крест висит, с дороги виден.  Так вот, там, на вершине, с пяти до полшестого утра собирается сизенькое облачко.  Это кислородное облачко.  Ты походи как-нибудь с месяц туда, подыши этим облачком, потом встретимся и поговорим.  Если тебе поможет, других буду посылать.  Да ты не улыбайся, походи, походи...»  Я поблагодарил и залез к Петру в телегу.  Петр ответил за меня:  «Походит, обязательно походит, как же иначе. Слушать надо Давыдьевну, на то она и знахарка», - и, развернув коня, мы уехали домой с тёплой душой и надеждой.


                ВСТРЕЧА
                -------------- 

Пройдя последний ряд в делянке, дед Василий обтер косу пучком травы и, вскинув ее на плечо, усталой походкой вышел на дорогу.  Он набил деревянную трубку самосадом, прикурил, оглянулся на скошенную деляну травы и подумал: хорошо сегодня поработал, вон сколько вымахал.  Не всякий молодой столько осилит.
Пес Смелый шел рядом, посматривая по сторонам, и лишь взглядом сопровождал вспархивающих птичек.  Он тоже с годами утратил прежнюю резвость.
Метрах в пятидесяти от перевала дед Василий поднял голову туда, где три дороги сходились в одну.  Неожиданно там показалась большая, голубого цвета, коляска от мотоцикла.  Дед Василий подумал: наверное, кто-то еще собрался косить в этом месте.  Не проявляя особого интереса к увиденному, он продолжал тихо шагать.
А когда поднял голову, то увидел, как двое мужчин, отодвинув защитные передние дверцы, как у самолета, спустились на землю и стали рассматривать подходившего к ним деда.  Тот остановился в нерешительности, один из незнакомцев поманил ладонью, произнес: «Вы не бойтесь нас, подойдите ближе». Мужчины были спортивного вида, обуты в белые туфли, одеты в белые костюмы, на голове армейские фуражки, но тоже белого цвета и без всяких значков на кокарде. Когда дед подошел поближе, незнакомцы поздоровались с ним, пожали ему руку.  Они с любопытством рассматривали деда, а дед рассматривал их, но он иногда бросал изучающий взгляд на машину. Это был летательный аппарат, тарелкообразной формы, передняя часть была немного скошена, весь аппарат стоял на блестящих колесиках, внутри было два сиденья, меж сиденьями было достаточно места, чтобы мог поместиться еще один человек.  Это деда насторожило, ведь ходили слухи, будто прилетали на землю инопланетяне и увозили с собой землян.  Вон сколько без вести пропадают...  А что если им взбредет в голову его забрать?  И тогда останется деляна недокошена, и огород не убран.  А главное, уродился хорошим табак, сам все за ним ухаживал, кто ж его убирать-то будет?  Да и бабку одну оставлять на старости лет не резон.  Надо как-то ловчить, выкручиваться…
…Один из них, хорошо говоривший по-русски, стал расспрашивать деда, как он живет, чем занимается, семьей интересовался.  Дед хоть и струсил, но все же рассказал о себе и о своей жизни.  Русый живо интересовался рассказом деда.  Дед Василий говорил, а сам все поглядывал на машину. Дед часто повторял: я безграмотный, ничего не понимаю в жизни, ничего не знаю, вожусь всю жизнь в земле, как червь дождевой, вот и вся моя доля.  Сам же в это время думал:  просто не сдамся, коса на плече и Смелый рядом.
А пес сидел рядом и спокойно   рассматривал   незнакомцев. Команды от хозяина не было, тот беседовал,  не проявляя   признаков   беспокойства.  А когда  хозяин не сердится, не кричит и не произносит бранных слов, можно сидеть спокойно.  Только непонятно, почему хозяин уж как-то часто пускает дым из своей деревянной вонючей трубки.  Видимо, чем-то все-таки расстроен, нужно быть начеку.  Он подошел ближе к хозяину и сел у его ног.  На всякий случай Смелый протяжно зевнул, показав пасть, полную острых белых клыков, облизнулся и положил морду на вытянутые передние лапы.
Русый задал еще несколько вопросов деду о его жизни, а потом спросил, как бы, между прочим:  «Вы, папаша, случайно золотишком не промышляете?»  Дед поднял на него глаза и ответил: «Я всю жизнь проработал трактористом, а золота не имел и не видел сроду его в глаза.  Вы бы в село спустились, там бы и поспрашивали.  Может, у кого и есть в виде украшений, а иначе, в другом виде, вряд ли у кого найдете.  Бедные тут люди». Русый ответил: «Спасибо на этом. Но нам в селе нельзя показываться».
Они пожали на прощанье деду руку, сели в свой аппарат, закрыли кабину.  Дед отошел на несколько шагов в сторону и стал рассматривать аппарат.  Из-под низа тарелки выскочило небольшое облачко сизого дымка, и аппарат загудел так, как гудит сварочный трансформатор.  Сначала приподнялась передняя часть тарелки, и колесо скрылось внутрь, затем приподнялась задняя часть, и скрылось заднее колесо.  Аппарат приподнялся на шесть-семь метров.  В какое-то мгновение он поднялся, а в следующее уже скрылся из виду.  Улетел он в сторону Скуловой лощины.
С дрожью в сердце дед спустился в село.  С необыкновенной радостью он встретил в ограде свою старуху.  Когда ей рассказывал эту историю, то все поглядывал на свой огород, который скоро надо будет убирать, и на отличную деляну лопушистого табака.  Ну, слава Богу, что все на месте.
Василий Гаврилович снова закурил трубку.


                КАК МУЖИК К БОГУ ХОДИЛ
                -------------------------------------------

Июньская жара иссушила почву до такой степени, что она потрескалась, как глиняная штукатурка.  Надежды мужиков на хороший хлеб и хороший сенокос таяли, как апрельский снег.  Ходили они злые, почти не разговаривали, часто грубили.  Хлеб был хилый, задавленный овсюгом и сурепкой. Даже сеяные травы, поднявшись на две четверти, выбросили метелку и зацвели.  Какая бы трава ни была, но время сенокосное подошло, и мужики выехали на косовицу.  Запущены были все косилки, и даже валковые жатки.
«Ну, - думали мужики, - хоть и трава мала, зато дней за двадцать-двадцать пять с сенозаготовками будет покончено».
К концу первой недели июля, наконец, выехали сгребать и метать.  Греблось легко.  Но неожиданно налетел ветер и стал расстилать по полю сено из валков, как бабы раскатывали самотканые полосы холста.  Мужики остановились и собрались к стогомету.
От горы Белухи оторвалось огромное белое облако и, заслонив полнеба, нависло над сенозаготовителями.  Потом над Галчихой облако на глазах превратилось в серую тучу, и хлынул проливной дождь.  Мужики, заглушив тракторы, поспешили к рядом стоявшему вагончику.  Святой ключ, на берегу которого стоял вагончик, быстро стал наполняться глинистой водой, вспенился и сперва весело, а потом недовольно заворчал и зашумел.
...Машина забуксовала в грязи на полевой дороге, и мужики остались ночевать в вагончике.  Утром, когда дождь перестал, приехали верхом на лошадях бригадир с председателем, привезли продуктов и уговорили мужиков остаться ждать хорошей погоды, чтобы при первой же возможности приступить к работе.  Пообещали им заплатить за дежурство в поле и уехали.
В субботу послышалось недовольное ворчание: до баб, мол, охота, в баню б надо (что мы прокаженные, что ли?!).
Звеньевой молчал долго, потом сказал:
-Слабаки могут покинуть поле, но только пешком.  Желающие пусть остаются...
Звеньевой передал с уходящими записку жене и конюху Петру.  К полудню приехал Петр на дрогах, привез тушу барана, мешок с картошкой, хлеба.  И еще он передал звеньевому деньги.
Собрали совещание с мужиками и решили Петра на лошади отправить за бочкой пива к одним соседям, а потом за вином – к другим.  Петр уехал, а мужики стали греть воду, чтобы готовить горячую пищу и помыться.
К закату солнца все было готово: помылись, похлебали бульон, но наедаться не стали, ждали Петра.  Шел бесцельный непринужденный разговор: сначала о работе, о руководителях – своих и выше, - о политике, о бабах.  А когда уже стало не о чем говорить, заговорили о погоде.
Стогометчик Семен Михайлович, откинув журнал, с горечью спросил:
-А что, дождь вот так сено может и загубить?
Николай Павлов, копнильщик, для поддержания разговора, ответил нехотя:
-Очень даже запросто может...
Виктор Козликин спросил сразу обоих:
- Лучше скажите, когда дождь кончится. Что мы тут гнить будем что ли?
Отозвался Николай:
-А кто его знает, все перепуталось.  Я синоптиков спрашивал, почему, мол, их прогнозы опрометчивы? Отвечают, что, мол, идет дождевая туча в одном направлении, и мы, зная ее скорость, сообщаем: тут-то и тут-то будет дождь.  Но в это время реактивный самолет пересекает туче путь, и она изменяет направление – дождь идет там, где должна быть ясная погода...
Семен Михайлович вставил:
-Это так, как мой сосед сыном хвалится.  Вот, говорит, попьем чаю вечером, выйдем на крылечко, спустим этот чай на дорогу, а сын после этого посмотрит на небо и говорит: завтра будет или вёдро или дождь.  Утром встану, посмотрю во двор – точно, прогноз сына сбылся: небо или чистое, или дождь идет.  До чего мой сын умный!  И так каждый раз: что ни предскажет, все совпадает.
Мужики от этой байки немного повеселели. Николай Михайлов попросил:
-Семен Михайлович, расскажи, как к брату ездил.
Тот согласился:
-...Третьего года после посевной дали мне отпуск.  Поехал я к брату Михаилу в гости в Псков – служит он там сверхсрочную службу, значит.  Приехал, а брат на службе – встретила сноха, и через две минуты разговора стала жаловаться на брата за его частые выпивки.  Ну, думаю, здесь ни выпить, ни похмелиться.  И ушел бродить по городу. Деньги были, вина нашел...  В общем, просидел за чаркой и шашлыком до вечера, благо застойное партийное время было.  Теперь-то только губы оближешь, не то что выпить и закусить.  Прихожу, брат дома.  Жена ворчит, вот, мол, гость приехал и сразу ушел из дома.  И ко мне: в чем, мол, дело?  Не уважаете вы меня оба с братцем.  Ну, я, чтоб сгладить обстановку, для неострого ума, говорю:
-Я из села приехал и не могу себя заставить в помещении в туалет сходить.  Вот и отправился за город, на волю, значит.  Сноха успокоилась, брат улыбку погасил внутри себя, аж глаза засветились.
Мужики заулыбались, стали на свой лад комментировать рассказ Семена Михайловича.
...Тут подъехал Петр. Ребята дружно встретили его, загалдели.  Сняли с телеги бочку с пивом и канистру с вином.  Через два часа стало темнеть.  Мужики «наклюкались» до такой степени, что каждый говорил на свой лад, себя не слушая и соседа, но усиленно требуя к себе внимания.
Надо сказать, что когда часть мужиков домой вернулась, начальство успокоилось, и никто не вспомнил об оставшихся на берегу Святого ключа.  А дома были рады, что их нет: спокойнее жилось.
Николай спустил резиновый шланг в бочку с пивом и не отходил от нее уже третьи сутки.  Только войдет в разум – и сразу за шланг.  Попьет – и опять в обнимку с бочкой.  Семен к пиву не прикасался, налегал на вино: он с первого стакана понял, что в нее, видимо, Петр налил спирта – чтобы войти в пай.
Дождь будто схлынул, и туман висел на горах, пропитывая влагой и траву, и сено.  Закусывать и принюхивать стали хлебом.  Тихонович же отрезал кусок мякоти от баранины и ел сырым.  Семен, заметив, спросил, как это он может, сырое-то мясо?  Тот ответил:
-Привык на войне.  Ходили в разведку, попали в облаву на болоте, попрятались меж кочек.  Я опустился в болотную жижу, так что лишь голова снаружи осталась, шапку сбросил, волосы распустил, притих.  Немцы с кочки на кочку перепрыгивают, фонарями шарят в вечерних сумерках.  Кого заметили, пристрелили.  Один стал левой ногой на кочку, а правой мне на голову.  Да еще развернулся на ней,  постоял немножко и ушел. Сдержал я, выдюжил.
Вылезли, кто жив остался, из болота, собрались.  Наши между тем откатились, и мы далеко в тылу немцев оказались.  Надо как-то пробираться, но голод одолевать стал. Тяжеловато пришлось, и тут набрели вскоре на лошадь, которую изрядно волки объели. Мы, значит, ребер наломали, другие головой побрезговали, а я прихватил ее.  С ней и дошел до своих.  Вот так, брат.  А нынче думаю, Семен: того, кто нас предал и поставил сегодня на колени перед немцами, заставить бы неделю есть эту самую конскую сырую голову.  Чтоб, значит, дорожил победой, памятью о погибших...
-Ладно, ладно, - успокоил собеседника Семен, - давай помянем, кто не вернулся – плетью обуха не перешибешь...  Мы же стадо.  Вот только дети да внуки чем провинились?  Ну да ладно, к Богу эту политику.  Сейчас грешно и немодно о ней говорить.
Тихонович согласно кивал головой. Добавил:
-Я всегда был беспартийным, но скажу, что при коммунистах жить было легче, интереснее.  Тогда главным был человек труда, а сейчас кто?  Коммерсант, спекулянт, перекупщик.
-Вот видишь, - встрепенулся Семен, - опять о политике.  Все!  Бросаем.  Давай выпьем.
После нескольких стаканов глаза у приятелей стали слипаться, разум мутнел.  Но спать не хотелось, и они вновь разговорились.  Когда уже все спали, кто где мог и как мог, Семен включил плафон в тракторной кабине, пошарил в висевшем на руле пиджаке папиросы, достал, закурил.  Закурил и Тихонович.
-Семен, - обратился он, - скажи честно, ты в Бога веришь? .
-А как сказать, не видевши?  Утверждать не станешь, а вот когда после аварии мне операцию делали, я аж замолился, Бога просил помочь.  Потом будто бы и не вспоминал.  А к чему тебе?
Тихонович, опрокинув очередной стакан, заплетающимся языком спросил:
-Ну, а если веришь, сходи к Богу, спроси, когда дождь перестанет. Сено надо б убрать.  Попроси... пусть... даст хорошей погоды, а то хана и колхозному, и личному скоту.  И хлебушко... на склонах смыло, илом занесло.
-Ты что сдурел? - Удивился Семен. - Поп я, что ли?  Куда я пойду?
-Боишься один, пошли... вместе.  Давай выпьем для смелости и пойдем!  Разве только пьяных не запустят на личный прием?  Ну, пока дойдем, протрезвеем.
Вскоре Тихонович, запутавшись в мокрой траве, упал и заснул.  Семен Михайлович, не заметив, что остался один, разговаривал сам с собой:
-Держись, Семен.  Иди, тебя до Бога послали просить хорошей погоды.
Он едва передвигал ноги и, сделав круг по траве, вдруг увидел тусклое сияние плафона перед собой и рулевое колесо с накинутым пиджаком.  Семен Михайлович запамятовал о тракторе, плафоне и рулевом колесе и теперь смотрел все пристальнее и пристальнее.  Подойдя ближе, стал различать голову, плечи и слабое свечение – ну точь-в-точь, как в церкви.
-Так это ж самый Бог-то и есть, - подумалось ему.
Звон в голове мешал ему всматриваться и вслушиваться, и вскоре он потерял реальное мироощущение.
...Утром мужики проснулись уже при солнце. Пришел Тихонович, осмотрелся, спросил:
-Мужики, а где ж Семен Михайлович?  Мы же вчера с ним к Богу ходили.  Он еще не вернулся?
Мужики кисло посмеялись, но Семена стали искать в траве, под кусты заглядывали и нашли сонного и стоявшего на коленях в обнимку с передним колесом «Белоруса».  Плафон еле светился.  Тихонович тихонько растолкал Семена, и, как только тот открыл глаза, поднес ему стакан с вином и ломоть посоленного хлеба.  Семен сразу выпил и стал долго и усердно жевать хлеб.  Постепенно все собрались вокруг него,  смотрели,  слушали.
Тихонович спросил:
-Ну что, ходил?  Спросил, когда вёдро-то станет?
Семен дожевал, закурил, стал восхищенно рассказывать:
-Прихожу в приемную небесной канцелярии, дверь в кабинет Бога приоткрыта,   вижу, планерка у него.  Я кое-как сообразил, что Бог из отпуска только что вернулся и своих помощников и замов расспрашивал, требовал отчета.  И вот он недовольно, в     сердцах, стал распекать зама:  «Я, когда уходил в отпуск,  что  тебе  наказывал?  Чтобы     ты  послал дождь туда, где пыль, где ждут и где просят.  А ты что наделал?   А?   А   ты   послал   дождь туда, где он уже был, где жнут и где косят.  Зам., значит, оправдывается:   «А я ж с глушинкой, не так, видно, понял.  Теперь уж сами  дело исправляйте».  «Да уж, - гневится Бог, - видимо.  Вот только времени летнего мало осталось.  Люди вряд ли, управятся одни со своими делами.  Сегодня же пошлю ночью ветер, а днем жару.  Если поторопятся и ночи будут прихватывать, то, пожалуй, будут и с сеном, и с хлебом». Мужики враз заговорили:
-Дай-то Бог. Хоть бы погода образумилась. Уж мы б постарались. Иначе всем   каюк.  Господи, пошли нам сухой и тихой погоды. Уж мы б наверстали...


               РАЗЖАЛОВАЛИ
               ------------------------

Первый день последнего летнего месяца выдался дождливым и туманным: после жарких июльских дней люди, наскучавшиеся по дождику, были рады ему.  Земля потрескалась, и вот теперь дождик затягивает эти трещины, а свежим воздухом дышалось легко и приятно.
По дороге, что высоко над рекой, шла веселая компания.  Дорога та была узкой, грязной, иногда попадались лужи из теплой дождевой воды, по которым мужики брели напрямую.
Впереди шел Петр, в одной руке он держал повод лошади, что была впряжена в телегу на резиновом ходу, а другой вел незнакомого мне мужчину в военной форме.  Рядом шел дядя Андрей с баяном.  Мужики слаженно пели пьяными голосами.
 За телегой шли жены Петра и дяди Андрея в обнимку и о чем-то увлеченно разговаривали.  Они  обходили лужи, иногда сходили с грязной дороги и шли по мокрой траве, обтирая свои резиновые  блестящие  сапоги.
Дядя Андрей знал очень много песен, отлично пел и замечательно играл на баяне. С ним легко было петь, и все старались на какой-либо гулянке пригласить его в свою компанию. Когда друзья были трезвыми или только навеселе, они пели патриотические песни, потом переходили на лирические.  Но чем больше добавляли, тем жалобнее и протяжнее становилось пение.  И по тому, что поют, можно было определить, в каком состоянии вся компания.
Андрей сделал проигрыш, растянул, как можно шире меха баяна, запел, прислушиваясь лишь к звукам баяна:
-Эх, Семеновна, баба русская, с горы катилася, юбка узкая, - Петр положил руку на меха баяна:
-Заворачивай к «писарчуку»!
Баян смолк, смолкли и мужики.  Все свернули к моему дому.  К Петру подошла жена, взяла из его рук повод:
-Вы как знаете, а нам бы управиться успеть.  Сегодня суббота, баньку топить надо.  Долго не засиживайтесь, ждать будем,
Женщины сели в телегу и уехали, а мужики зашли я ограду, прошли на летнюю кухню.  Я усадил гостей за стол, жена поставила летнюю закуску.  Петр скомандовал:
-Хозяин,  ставь  «бутылёк», гуляю сегодня.
Открывая бутылку,  я спросил:
-Новенькое   что-нибудь расскажешь?
Тот, улыбаясь во все лицо, проговорил:
-Выдохся, ничего уж нет в запасе, все я тебе рассказал, но вот заложник у меня есть.  Встретил дружка своего – из армии вернулся.  Может, он что-нибудь интересное поведает...
Через несколько минут Иван Милушкин рассказывал:
-Я моложе вас лет на десять, и потому вы меня плохо помните.  Мне почему-то всю жизнь не везло.  Маленькими мы вот с Петром как-то бегали смотреть молотилку, а пьяный бригадир Лапоть наскочил на ораву пацанов, что шла следом и глазела на это чудо техники.  Конь его и наступил кованым копытом мне на пятку и оторвал ее от костей.  Я сразу-то не заметил, а потом глянул и от страха потерял сознание.  Спасибо бабке Акулине, та перевязала и заговорила.  Заросло все, как на собаке.  После семи классов я окончил при МТС курсы трактористов и работал на тракторе.  Курить пристрастился. Один раз мыл запчасти керосином, а в зубах папироса, керосин вспыхнул, и обожгло мне руки и лицо.  С тем и в армию попал.
Однажды весной были на учениях, смотрю, мужики пашут на МТЗ, захотелось и мне попахать.  Я свои упражнения сделал – и к ним.  Дайте, говорю, мне попробовать. Сцепил все их плуги за свой Т-34 и попер.  Танк идет, не чует плугов.  Вот, думаю, почему же в колхозы не дают таких машин?  Ну, поснимали бы стволы да башни – и трактор готов.  Чем не помощь селу?  Нет же, делают какие-то карлики и думают хлеба дождаться. Побросали танкисты учения, съехались к моей полосе, глазеют, одни радуются, другие удивляются.  Земля за плугами мелко рассыпается, поверхность ровная.  Но, как говорят, хорошего помаленьку.  Черти – они всегда за плечами сидят.  Если человеку немного радость, то они всегда ее испортят.  Вот оно, начальство.  Думал, меня похвалят, что я этим мужикам за три часа их дневные нормы выполнил.  Нет, меня похвалили другим боком.  Сперва на «губу» посадили, потом из части выгнали и чуть под трибунал не отдали, потом в стройбат перевели.  Через некоторое время вызывают в штаб и  направляют ординарцем к генералу.
Прихожу, а генерал с орденами, но рябой, как и я, со шрамами.  Посмотрел он на меня, встал из-за стола, обошел вокруг меня, покачал головой и стал листать личное дело.  Потом закрыл папку и опять на меня смотрит, думал, что со мной делать.  Потом, видимо, решив взять, улыбнулся:
-Ну что за штабисты, неужели лучшего не нашли?
А я и говорю ему смело так: .
-Товарищ генерал, хороших к хорошим отправили, а меня к вам.
Вижу, разозлился генерал, да и отправил в карцер, которым служил его гараж. Дверь замкнул и ушел.
Сижу и упрекаю себя: и зачем это с первого раза брякнул такое? Стало смеркаться, к вечеру дело пошло.  Слышу, замок загремел, дверь открылась, и входит… генеральша.  Свет включила, рассматривает меня, как коня на базаре.  Мне примерно ровесница, может, чуть постарше.  Лицом ну будто дочь генерала, а мне сестра – белобрысая и конопатая.  Но статью хороша.  Если свет отключить, то и умереть можно возле нее.  Поздоровались.
Я встаю и, потягиваясь, начинаю рассказывать анекдот.
Сидят в комнате мать и дочь, мать – на диване, дочь – на подоконнике, на улицу смотрит.  Шла мимо телка и стала потягиваться, аж прогнулась и хвостом покрутила.  А дочь и спрашивает мать: отчего это телочка потягивается, а мать говорит, что бычка, мол, хочет.  Дочь спрыгнула с подоконника и, потягиваясь, спросила мать, а отчего это я потягиваюсь?  А мать и говорит ей, что ты, мол, дочка растешь, период такой.  А та в голос – телочке так бычка, а мне...
Промолчала     генеральша, открыла дверцу «Волги» и говорит:
-Тут спи, а в бардачке еда.
Замкнула гараж и ушла.  Улягся я, и стал радужные планы строить на будущее.
...В общем, служба у генерала мне понравилась, и особенно генеральша.  Как зайдет, бывало, в гараж, так потягивается, смеется.  Детей ей хотелось, а не получалось.  То ли силу потратили на завоевание благополучия жизни, то ли Бог счастья не дал, то ли с молодости себя, чем сгубили.  Ну, ладно, думаю, это дело поправимое.
Прошел срок службы, мне уезжать не хочется.  Подаю рапорт и остаюсь на сверхсрочную.   Чем не жизнь?
Ну, думаю, если ты, Ванька, красотой не взял, бери песней.  Мы, сельские, все любим петь, хотя не так хорошо, но зато задушевно.  Как только она к замку, запеваю песню деда Тимофея Петровича, ох, и хорошо ж ее пели всей семьей.
Вот через песню мы и подружились с генеральшей.  Раз привезли генерала до мой сильно пьяного. Дело кончилось на тот раз скандалом, развелись они.  Она на последнем месяце беременности осталась в генеральской квартире, а он перевелся в другую часть.  После того, как генерал узнал, что жена родила сына, пришел к ней, попроведовал и пообещал ей со мной присылать алименты ежемесячно.
Шестнадцать лет я приносил генеральскому сыну деньги, а может, и моему, трудно отличить.  Все бы закончилось благополучно, да генерал однажды. говорит:
-Скажи-ка ей, что я отослал последний раз деньги, и посмотри, какие у нее будут глаза.
Ждал генерал, что она впадет в панику: как дальше-то жить без его денег?  А генеральша передала со мной фотографию сына.  Прихожу, подаю фото и говорю:
-Генеральша деньги взяла, передала фото сына.  И велела сказать, что шестнадцать лет вы платили алименты чужому ребенку, а еще просила посмотреть, какие у вас будут глаза.
Генерал смотрит то на меня, то на фото, да как ногами затопает:
-Прочь, разжаловать, марш отсюда...
Утром мне выдали все документы и проездные до дома.  Все бы хорошо, да вот три года не дослужил до пенсии...  Обидно.
...Стало смеркаться. Поднялся над горами полный диск луны. Мы распрощались, и мужики пошли по дороге.  Было тихо-тихо.  Андрей сделал проигрыш, и запели мужики, дружно подхватив:
Как родная меня мать провожала,
Тут и вся моя семья набежала.
Ах, куда ты, паренек? Ах, куда ты?
Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты!
Да, это уж точно – не ходил бы ты,  Ванек, не ходил бы.  Только разбередил себе душу, да от крестьянского труда отвык.


           ПРОСТИТЕ, ЛЮДИ ДОБРЫЕ
           ----------------------------------------
Мы с Сухачевым прибыли в райцентр утром.  Это благодаря тому, что он встретил в городе знакомого шофера на ЗИЛе, и мы без проблем добрались до райцентра. Но автобус на Соловьиху уходил только после обеда, и у нас было время, которое не удалось скоротать даже посещением магазинов и «комков».
Потом я заметил, как люди по одному, а то и по двое-трое входили в здание суда. И мы вошли вслед за ними, как раз успев к началу открытого заседания суда. Из речи судьи следовало, что слушается дело Матрены Осиповны Колтаковой, подавшей исковое заявление на своего сына Василия Акимовича Колтакова, который отказался содержать мать на старости лет.
-Я ж его знаю, - шепнул Сухачев. - Мы с ним вместе в РТС работали.
Потом обе стороны рассказали о сути разбирательства, и начались вопросы.
Я посмотрел в зал: почти все женщины, а они были уже в основном немолодые, плакали, молча, вытирая слезы, кто концом платка, кто платочком носовым, а кто и просто пальцами.  Некоторые всхлипывали, уткнув лицо в свои морщинистые ладони.  Стоявшая рядом старушка проговорила тихим голосом:
-Хорошо жить, да доживать плохо.
Кто-то в зале ругнулся, судья постучала карандашом по графину, и опять стало тихо.  Один из заседателей спросил:
-Бабушка, а вы, прежде чем в суд обратились, пытались прибегнуть к другой какой помощи?
Та ответила:
-Да ходила я к директору, потом в ихний профсоюз, была у сельского.  Везде обещали помочь, и никакого толку.  Правда, сыночек мой после директорского с ним разговора приходил ко мне в хатенку, принес тыщу, бросил на стол и молча ушел.  А после этого вот уже два года, как и глаз не кажет.  Привезли дрова добрые люди из райтопа, спасибо им, а вот попилить и поколоть некому.  Да и деньжат маловато – ни на молоко, ни на хлеб.  Просить у людей будто бы стыдно, вроде как попрошайничать сейчас не принято.  Не видно побирушек сейчас по улицам, и мне неудобно ходить.  К тому же, при живом-то сыне в дом престарелых родителей не берут.  Одинокую б взяли. 
Старушка замолчала, молчали и судьи и заседатели. Дело будто наткнулось на невидимую стену.  Молчание нарушил прокурор:
-Василий Акимович, скажите свое последнее слово, что вы будете делать со своей матерью?
-А ничего делать не буду.  Она меня зачинала и рожала – удовольствие имела.  А я какое удовольствие буду иметь от ухода за нею?
Зал так и ахнул.  Прежний голос вновь ругнулся, но уже громче и забористее.  Его тут же вывели из зала, и вновь стало тихо.  Только в коридоре слышались сердитые голоса:
-Бесстыжая харя.  А еще начальник!
-Как родился, надо бы о стенку пришибить.
-Жизнь такая пошла, каждый сам, говорят, должен за себя стоять.
-Постои, коли, ноги не держат.  Поколение такое пошло – не боится ни Бога, ни начальство.  И пожаловаться некому.  Свобода сейчас – куда хочу, туда и ворочу.
 -Разболтался народ, ох, разболтался, не на работу стремится, а в воровство да в спекуляцию.  И руководство высшее никаких мер не принимает.
-А что оно будет принимать против своих избирателей?  Какой народ, такое и правительство он себе выбирает.  На то и демократия.  Эх, Васька, Васька, до чего ж ты дошел?  Какое удовольствие он будет иметь?..  Совесть надо иметь.  Шакал ты и есть шакал.
Суд вынес решение определить мать в дом престарелых, а с сына высчитывать по двадцать процентов из зарплаты ежемесячно. Люди еще долго толкались в коридоре здания, не расходились, осуждали Ваську-наглеца, сетуя на мягкость наших законов.
В два часа по полудни автобус забрал нас, и мы покатились по мягкой проселочной гравийной дороге.  Сухачев позади меня о чем-то тихо разговаривал с соседом.  Из отрывков его речи я уяснил, что он делится впечатлениями о суде.  И чтобы лучше услышать мнение соседа, я полуобернулся и увидел знакомого деда Тихона.  Он сокрушенно качал головой, тяжело вздыхал, но молчал и слушал, не перебивая.  И лишь в конце проговорил:
-Эх, нравы, нравы.  Одичали, измельчали люди.
Потом помолчал и как бы ненароком заговорил:
-Это было очень давно...
Зная Тихона Андриановича как хорошего рассказчика, кто-то попросил:
-Деда, как бы погромче?  Тот послушно продолжил:
-Я еще от своего дедушки слышал: суровая тут жизнь была, беспощадные обычаи существовали.  Если, к примеру, какой родитель к старости лет не мог себе на пропитание промышлять, становясь обузой в семье, его вывозили вон на ту гору, чтоб не смог вернуться, оставляли на замерзание или на растерзание волкам.  Тогда их, волков, тут много рыскало, стаями, не всяк здоровый спасался при встрече, а уж насчет немощного старика и говорить нечего.  Они, бывало, там так и сидели, ждали, когда привезут им очередную жертву.  Жил тут у нас в то время один мужик – Прокопий.  Семья, как и у всех, ребят с десяток и отец.  Старик хоть и пожилой, но на ногах крепкий.  Но запомнился он не силой своей, а мудростью.  Людей лечил травами и скоту помощь оказывал, а все больше добрым словом помогал. Шли к нему люди за этим советом больше, чем к попу в молельный дом – церкви-то в то время и в помине не было.  Но как ни крепился старик, а к зиме сильно занедужил.  С неделю как с постели не встает, уж месяц как во двор не выходит.  Уж соседи стали замечать, что старик болеет, упрекать стали Прокопия за то, что отца не отвозит за гору.  Все так все.  За нарушение могли и самого поколотить, а коль сильно постараются, могли и порешить да детей сиротами оставить.  Вот и думай, что делать.  Слухи поползли по селу,   как   поземка   колючая и безостановочная. 
Отец и сам уж напоминал сыну, что, мол, пора в степь перебираться, да сын все никак смелости не наберется.  Жаль отца, да и только.  Но закон есть закон, запряг сын лошадь в сани, усадил отца, повесил дробовик на плечо и поехал селом в степь.  Приехали на место.  Мороз, поземка шевелится, с косогора доносится волчий вой.  Ждет отец, когда сын столкнет его с саней и оставит одного, а сын ждет и сам не знает чего.  Дело к вечеру, мороз крепчает.  Такой же крепости и задумка в голове Прокопия засела.  И не может он от нее избавиться. Связала она его по рукам и ногам, не дает столкнуть отца в снег и уехать домой.  Перебороло сердце рассудок, очистила душа голову от мыслей черных. Снял Прокопий тулуп с себя, накинул на плечи отцу, развернул коня и поехал обратно. Лошадь прядала ушами, порывалась домой, подгоняемая морозом и волчьим воем.  Прокопий попутно заехал на свое поле, наложил соломы в сани в серединку, спрятал отца. С тем и приехал домой по темноте. Ввел отца в дом и спрятал его в подполе, а своим родным сказал, что отвез отца в поле – чтоб ненароком кто из своих не проболтался.  Утром лезет в подпол за картошкой и там беседует с отцом, кормит его и лечит настоями разных трав.
Поправился к весне отец.  Сын завалинку откопал, оконце вставил: светло стало в подполе.  Отец стал заниматься починкой детской обуви.  Наступила посевная, отсеялись благополучно и на удивление рано, наступившее потепление прогрело землю, и вышли дружные всходы зерновых.  Но однажды ночью подул ветерок, ударил сильный мороз, и посевы погибли.
Паника охватила все село.  Стали вновь пересевать, выгребая из амбаров зерно, которое оставляли на пропитание вплоть до нового урожая.  Сеяли и не думали, чем же семью кормить все это время.  А впереди предстояли заготовка леса, ремонт изгороди и загонов, сенокос и сама уборка – очень тяжелые работы, и без хлеба их не осилить.  Но если не посеять, то и ждать будет нечего.  Это вызывало тяжкий и тягучий страх за себя и за своих детей.  «Ладно, как-нибудь проживем, - утешали себя люди, - авось выживем, мир не без добрых людей – помогут.  Будем Бога просить, может, не оставит без внимания».
Каждый рассуждал по-своему, а Прокопий – к отцу. Так, мол, и так, морозом все посевы побило, что делать?  Всю ночь просидели отец с сыном в подполе, ломали голову, что делать.
Отец предложил Прокопию семенной участок засеять зерном, что было в амбаре, а остальную площадь засеять соломой.  «Нужно, - говорил отец, - раскрыть ригу и вывезти в поле всю солому, вместе с мякиной, так как после молотьбы цепами там много зерна осталось.  Разбросай по полю ровным слоем, погоняй по соломе овец, потом в несколько рядов проборони.  Успеешь за оставшиеся майские дни пересеять, - будешь с хлебом, в июнь уйдешь – не получишь ничего.  А если и вырастет что-то осенью – не успеешь убрать, погода не даст.  Сейчас иди, поднимай всю семью, пусть дети возят солому в поле, а вы с женой сейте семенной участок и бороните крест на крест, чтоб без перепашки.  Ну, с богом, сынок!»
Несколько суток работала семья Прокопия в поле.  Соседи все удивлялись, что это Прокопий делает.  Некоторые поговаривали: «Уж не сошел ли Прокопий с ума от горя?»  Но Прокопий был в своем уме и делал все, как велел отец.  Как бы тяжело ни было, но отсеялись.  После этого выпало несколько дождей, и установилась теплая погода.  Прокопий ежедневно ездил в поле и ждал.  Вскоре показались и всходы, сначала редкие, потом выровнялись и радовали глаз.  Прокопий доложил отцу о своей удаче и занялся ремонтом пригонов.  Через месяц, а кто и раньше, поехали люди искать хлеб на пропитание, повели со двора кто корову, кто коня, а другие одежду, особенно из женского наряда, и холсты.
Прокопнй же и его семья жили спокойно, а осенью, когда стали убирать хлеб, многие приходили к Прокопию на деляну и смотрели, что у него получилось.  А получилось совсем неплохо, это признавали все.  А когда убрали урожай и засыпали в амбары, состоялась сходка села.  Где Прокопия попросили рассказать перед народом, как это он додумался до такого.  Все его хвалили и ждали, что скажет.
Прокопий вышел перед людьми, как на казнь, покрасневший, потный и сильно смущенный.  Поклонился в пояс публике и заплетающимся языком сказал:
-Простите меня, люди добрые, не губите мою душу грешную, не сиротите детей моих.  Повинен я перед вами: это придумал мой отец, я его вернул с поля, прятал в подполе, и сейчас он жив.
Площадь молчала, как перед дракой.  У всех в голове роились одни и те же мысли: «Молодец, Прокопнй, что отца сохранил.  Нам и своих стареньких родителей жаль было вывозить, но все боялись самими же принятого закона.  А хорошо же дед придумал.  Недаром говорится: «Если б молодость умела, если б старость могла...»  Так пусть же с сегодняшнего дня будет по новому, по Прокопьеву».  Потом кто-то из середины толпы крикнул:
-Теперь и мы своих стариков вывозить не будем, пусть доживают свой век дома.
-Молодец, Прокопий, прощаем.
Потом еще и еще, и не разобрать уже, кто, о чем говорил.  Но тут все разом утихли, и было решено: чтобы с этого дня стариков докармливали дети, не вывозили в поле.  С тех пор так и стали жить старики с детьми.  Но кажется мне, что вновь возвращается тот дикий обычай.  Уходят старики на старости лет в дома престарелых, другие коротают в одиночестве безрадостные дни, третьи скитаются по чужим людям. При живых-то детях...
Дед Тихон замолчал, молчали и пассажиры, переживая всяк по-своему. Потом заговорили о наболевшем.
-Сейчас кооператоры да арендаторы выходят из колхоза с техникой, с землей и хлебом, а без стариков.  Куда их девать-то будем?  То хоть колхозы заботились, а сейчас их стараются разогнать всеми правдами и неправдами.  Подняли огромные цены, огромные зарплаты, а платить нечем: не по карману колхозу такие расходы.  Вот и стали закладывать в залог и скот, и поля, и строения, в долг жить стали.  До стариков ли тут?
Автобус спокойно катил по дороге, его колеса мерно шуршали по гравию.  Мимо окон мелькали с одной стороны столбы электролинии, с другой тополя лесополосы.  Горы приближались, а с ними и Соловьиха.


                КОЛДУН
                -------------
Я поведаю вам одну легенду, рассказанную мне одним дедом, который в свою очередь слышал в юности от другого деда, а вы уж сами решайте, верить вам или иронически улыбнуться.
Дедушка Семен смолоду водил дружбу с одногодком из Солдатова, а, возможно, и из другого села, кто теперь помнит?  Только как поедет в лес за дровами или за строевым лесом, обязательно к дружку своему заедет.  Это был среднего роста мужчина, худощавый, рыжеватый, с реденькой рыжей бороденкой, что росла пучками и принимала более или менее пристойный вид лишь, когда покрывала ровным слоем его скулы и подбородок (в этом случае он становился привлекательнее).
Говорил он неспешно, понятно и вразумительно.  Если к нему приходил кто со своими мыслями, словами, идеями, уходил от него уже с его мыслями, словами и даже старался говорить на его манер.  Звали его дедом Евсеем-кержаком.  Зимой носил он баранью шапку, но клапанов никогда не опускал, на плечах имел полушубок, подпоясанный узорчатой самотканой опояской.  В санях ездил стоя, имел сытых резвых лошадей, никогда их не понукал, ну просто не любил он ездить на таких, да и не водились у него такие.  Семья у Евсея была большая, и кроме него е женой были в ней сын и пятеро дочерей.
Жил Евсей в крестовом доме, который по обычаю не обмазывали ни снаружи, ни изнутри, и не красили.  Пол, потолок, и стены мыли горячей водой и терли голиком с   дресвой.  В таком доме угостят любого голодного, но посуду после него или выбросят или обработают пламенем на огне.  Вот так, без врачей, самосохранялись и берегли здоровье и жизнь семьи.
Жили по нашим временам богато, а по тем средне.  Ограда и огород были огорожены дощатым забором, во дворе было полно скота, хлеб растили и сено заготавливали сообща, но скотом занималась молодежь, а хозяин водил пчел – держал пасеку в триста колодок.  Выпивал Евсей редко и в меру, не курил, не матерился, самое грубое выражение, которое он произносил, звучало так:  «Ну, язви тебя совсем».
Зимой и осенью любил он ловить рыбу, ловил ее удачливо и мог из нее приготовить разнообразные закуски.  Иногда свежемороженую рыбу продавал на сторону.
И в этот раз дед Евсей наловил и наморозил рыбы и, наполнив плетеный из ивовых прутьев короб, приехал в Соловьиху к своему другу, деду Семену.  Тот его встретил радушно, угостил, как полагается, истопил баню, они помылись, повечеровали и собрались спать, а дед Семен и говорит:
-Ну что, Евсей, давай на ночь рыбу-то перенесем в сенцы, не ровен час, позарится,   кто на рыбу, украдут.  Всю, может, и не унесут, но ополовинить могут.  Есть тут кому пошкодить.  Евсей ему в ответ:
-Ложись, друг Семен, спать и ни о чем не тревожься, никто этой рыбы не возьмет.
Сказал и залез на полати, задремал.  Семен подивился дружковой беспечности и не лег спать, а сел у окна и стал посматривать во двор.
Полная луна освещала скотные дворы, стоящую под навесом лошадь Евсея, мирно жующую сено.  Скоро под окном промелькнули две тени, и Семен заметил двух мужиков с пустыми мешками на плечах.  Сильный мороз загнал собак на сеновал, и потому они молчали, не лаяли. Воры обошли короб с рыбой, прислушались, осмотрелись. Было тихо.  Один раскрыл мешок, а второй стал пригоршнями кидать в него рыбу. Семен тихонько прошел по избе, потрогал Евсея за ногу, прошептал:
-Евсей,  слышь,   что  ли?
Евсей сонным голосом отозвался:
-Ну, слышу, что тебе?
Семен также тихо сообщил, будто боялся, что его услышат воры:
-Я же тебе говорил, что рыбу украдут, вон, пришли, сейчас унесут.
Евсей успокоил:
-Пусть набирают – не унесут.  Какой ты, право, Семен, беспокойный, сам не спишь и мне не даешь.  Ложись и ни о чем не волнуйся, - он перевернулся на другой бок, доски под ним скрипнули, и вскоре с полатей послышалось мерное ровное посапывание. А Семен все сидел у окна и смотрел на воров, которые ходили вокруг короба с рыбой и почему-то не уходили.  Перед рассветом мороз усилился, и окно затянуло узорчатой пеленой.  И, хотя через нее ничего нельзя было увидеть, дед Семен все сидел и сидел, переживал за случившееся.  Очень ему, было стыдно за своих земляков, а с другой стороны жаль, конечно, поди-ка, протопай всю ночь на морозе в легкой одежонке: не сторожить же они собирались.
Проснувшись и увидев сидящего у окна Семена, Евсей подивился:
-А что так рано встал?  Ехать куда собрался, что ли?
Семен, зевая, поддакнул:
-За сеном хотел съездить.  Стог вчера начал, боюсь, как бы кто не увез.  Шкодливые люди есть.  Летом косить, да метать жарко, а зимой сено требуется скотине.  Вот и воруют некоторые чужое сено, особенно начатые стога.  А некоторые выпускают скот из пригонов, и блудит он по селу, лезет во дворы и сеновалы в поисках пропитания.
Евсей также спокойно ответил ему на это:
-Если кто и позарится на твое сено, то привезет его к тебе на двор сам, а блудливая скотина больше к тебе и к твоей усадьбе не придет.  Ты сегодня со мной побудь, помоги рыбу распродать.  А сейчас пойдем лошадей поить.  Где у вас тут прорубь?
Одевшись, они вышли во двор.  Не обращая внимания на воров, Евсей со своей лошадью пошел к реке. Семен выгнал своих лошадей, пошел следом.  Он узнал воров, это были Лукашка со своим братом, и славились они тем, что крали товар кладками в Михайловке на ярмарке.  Иногда их там ловили и били.  Приедут они, бывало, домой после битья, отлежатся и опять за свое воровство.
«Не беда своровать, - подумал незлобиво Семен, - а беда попадать да ответ держать, а его рано или поздно держать придется перед людьми или перед Богом.  И вдвойне страшнее, если перед колдуном предстанешь.  Тут уж не убежишь и не спрячешься».
...Пригнав лошадей с реки, насыпали им овса, и Евсей с Семеном подошли, наконец, к ворам.  Те перестали топтаться, но продолжали дрожать от мороза.
-Ну, голубчики, замерзли, видимо, сильно, язви вас совсем.  Ночь-то зимняя длинная.
Те молчали, да и трудно было выговорить, когда зубы стучат и губы дрожат.
-Высыпайте рыбу в короб, - сказал дед Евсей, - она трудно достается.  А ты, Семен, принеси-ка мне тарелочку.
Пока воры вываливали содержимое мешков, Семен принес тарелку, подал Евсею. Тот зачерпнул рыбы в коробе, опрокинул в мешок одному, потом зачерпнул еще раз и высыпал другому.
-Это вам за сторожбу, голубчики.  Теперь идите с Богом домой да впредь этим делом не занимайтесь.
Те поклонились низко в пояс Евсею и как побитые скрылись за изгородью.  Евсей снял с кола ведро, зачерпнул им рыбы.
-А это тебе, Семен, тоже за сторожбу.  Я ж тебе говорил, что никто не унесет, а ты ночь не спал, мил друг, зря беспокоился.  Спать бы надо…
Он засмеялся мягким смехом, и старики зашли в дом.
Как только взошло солнце, стали приходить соседи и дальние покупатели, и к полудню раскупили рыбу, ее даже не хватило.  Евсей успокоил, пообещав на неделе вернуться с двумя подводами, и люди разошлись.  А когда хозяйка пригласила деда и Евсея к столу, к ограде подъехали несколько подвод с сеном.  Старуха первой заметила их:
-Семен, смотри, кто-то с сеном остановился у ворот, выдь, спроси, что нужно.
Евсей повернулся к окну, проговорил, пряча усмешку в бороде:
-Это ваше сено, хозяюшка, приехало домой.  Иди, Семен, принимай.
Семен вышел, поздоровался, отворил ворота, мужики въехали, стали скидывать сено с саней и, закончив работу, остановились, поглядывая, то друг на друга, то на хозяина.  Тут Евсей вышел на крыльцо:
-Эх, язви вас совсем-то, заритесь на чужое.  Летом бы самим надо косить, а они зимой на готовое сено позарились.  Ну, поезжайте с Богом, да впредь не надо этим заниматься. А ну, как припозднитесь, да хозяин не заметит вас, будете стоять всю ночь у ворот.  До греха недалеко, обморозиться можете.
Мужики поклонились и выехали со двора.  Семенова старуха стояла на крылечке и не понимала, что происходит.
Утром рано, когда еще все спали, дед Евсей, распрощавшись с Семеном, направил своего Белоножку вдоль села, поехал домой.  Вскоре стоящая на санях фигура колдуна стала постепенно скрываться в утреннем морозном воздухе, лишь слышался скрип полозьев.
-Храни тебя господь, добрый человек, - сказал Семен и вернулся в дом, к старухе, которая стояла на коленях перед образами и откладывала сорок поклонов, повторяя изредка в своей молитве:
-Храни, Бог, раба твоего Евсея.  Дай Бог ему здоровья и счастья на этом свете.
В окнах забрезжил морозный рассвет.  Начинался зимний трудовой крестьянский день.  Семену предстояло заняться хозяйственными делами, и он, работая, то и дело всматривался вдаль, и перед взором его выплывал из голубизны образ рыжебородого Евсея – доброго бескорыстного колдуна.


                БРИГАДИР
                ----------------
Лето было жарким и сухим.  Полуденный зной изматывал людей, занятых на заготовке сена, выбивал из сил, обжигал руки механизаторов.  Металлические части тракторов и сельхозмашин были настолько горячими, что голыми руками нельзя было взяться.  Скошенная трава быстро сохла и при сгребании ломалась и большею частью  превращалась в труху.  Подборщики вместе с сеном захватывали комья сухой земли и, превратив ее в пыль, смешивали с сеном, а когда ее поднимали вилами вручную или стогометателем, из нее сыпалась пыль, которая, оседая на потных людей, изменяла их облик до неузнаваемости.  Механизаторы, показывая пальцем, друг на друга, шутили, называя себя неграми. 
...Бригадир Яков Иванович плохо спал эту  ночь, встал вместе с женой и вышел на крыльцо.  Жена пошла доить коров, а он долго смотрел на восход.  Закурив, задумался над тем, кем бы подменить метчиков и стогарей на сегодняшнее воскресенье, надо бы   дать выходной, и жаль срывать сенометку. Ладно, решил он, пойду по «молодым» пенсионерам.   Заберу учетчика, помощника, сам встану на стог.  А ребята пусть отдохнут; обещал вчера.  Эх, чуть не забыл, в восемь утра председатель велел прийти на совещание,  Он вернулся в сени, открыл холодильник, достал трехлитровую банку с окрошкой – квас был кислый и холодный, аж ломило зубы.  Он сделал несколько передышек.  Погладил живот, потом достал литровую банку с холодными свежими сливками, выпил и их, отрезал кусок копченого окорока, стал жевать.  Под ложечкой перестало сосать.  «Ну, вот и заморил червячка», - довольно произнес Яков и, закурив новую папироску, пошел по дворам.  А когда утренняя заря осветила нежным розовым светом вершину горы  «Галчихи», он уже сколотил полную замену сенокосному звену.
Возле полевого стана стояла телега со свежескошенной травой и привязанный под седлом его конь.  Это был гнедой с черным хвостом и черной длинной гривой высокий жеребец.  «Это конюха дяди Вани работа», - подумал Яков.  Подошел к жеребцу, погладил по шее, подтянул подпругу седла, взнуздал и спокойно уселся.  Огромный жеребец запереступал ногами, удивленно скосил одним глазом на седока, на его стодвадцатикилограммовое тело и, попросив повод подергиванием удил, пошел плавной рысью по дороге.  Бригадир съездил к шоферу, отдал ему список нового звена, наказав, что надо делать, и шагом поехал в контору на планерку к председателю.
Планерка закончилась к девяти утра, бригадиры и спецы вышли хмурые, озабоченные; Яков Иванович испытывал смешанное чувство: хорошо то, что председатель приказал метать сено не только в колхоз, но и пенсионерам и, особенно, инвалидам.  А дело в том, что когда он собирал утром звено, то пообещал от сметанного сена половину отдать им.  Он обещал и боялся – а вдруг в правлении запретят такой жест.  А тут, поди ж ты, как совпало.  Это хорошо!  Его идея принимала законность, и это радовало, а душа теплела.  Но его и поругали за то, что не приступала бригада к очистке ферм от навоза и ремонту загонов.  Досада мешала думать.  «Нервы начали сдавать», - подумал Яков, закурил, но спокойствие не приходило.  Он сел в седло и собрался ехать в бригаду.
Накладная металлическая полоса дверного запора с грохотом ударилась о стену дежурного магазина, и продавец Зоя вошла внутрь.  Вслед за ней зашел инвалид, одноногий Тихон.  Навстречу скорым шагом шла Акулина, вертела головой во все стороны, следом за ней бежали трое пацанов лет семи и девчонка и громко кричали:  «У Акульки три пикульки, таракан бежит везде.  Он бежит, бежит везде, по несжатой полосе...»  Акулина нагнулась, подняла хворостину, цыкнула на детей, замахала веткой, отгоняя их от себя, и, увидев открывшийся магазин, юркнула в дверь, пацаны прошли дальше.
Яков вошел в магазин, когда Тихон допивал бутылку белой водки через горлышко.  Яков попросил налить стакан, ему налили, он выпил, постоял немного.  Нервы не успокаивались, он купил бутылку и на манер Тихона, не глотая, вылил водку в рот.  Тихон одобрительно крякнул и присел на табурет, о чем-то разговаривая заплетающимся языком.  Акулина смотрела расширенными глазами, затаив дыхание, на бригадира.  Яков вышел, сел на коня и уехал.  Остановился возле дома, зашел в сени, окна были завешаны темными шторами, и кругом стоял полумрак.  Яков осмотрелся, приметил на лавке эмалированную чашку, наполненную до верху, он поднял ее руками и стал пить простоквашу с хлебными крошками и толченой картошкой, два раза передохнул, потом допил остатки, шумно выдохнул, закурил, вышел на крыльцо и пошел к коню.  В воротах встретилась жена с ведрами воды, окликнула:  «Яша, ты бы поел, а то опять до ночи».  Тот, вставляя ногу в стремя, ответил: «Я уж поел, там окрошка в чашке была.  Ладно, поехал я на покос».  Клавдия занесла ведра, осмотрелась, удивленно произнесла:  «Ох, Яша, да ты же поросячью еду поел.  Ну да ладно, дай Бог здоровья».
А Яков через час был у метчиков.  Потные и грязные от пыли старики ворчали.  Яков, отпустив коня пастись, залез на стог и стал укладывать сено.  Мужики оживились.  Через час Яков покрылся пылью по пояс, и ручьи пота разукрасили его лицо, спину и грудь до неузнаваемости.
...Акулина постояла возле прилавка, поделилась ночными новостями села, посплетничала и пошла в контору.  В приемной было человек пять-шесть: она встряла в разговор и поведала последнюю новость о пьяном бригадире, потом отрепетированная вошла в кабинет председателя и закатила истерику: «Рабочие пекутся на покосе, а бригадир пьянствует, валяется под забором, а конь бегает по селу. Это куда же вы глядите?  Ни стыда у вас нет и ни совести».
Трофимыч работал председателем первый год и только еще изучал и узнавал и местное начальство, и крестьян.  Нервы были взвинчены до предела с раннего утра, а сейчас время подходило к обеду,  Трофимыч собрался пообедать, но Акулина. перебила аппетит, он стиснул зубы, ударил кулаком по столу, коробка с карандашами слетела на пол. Он быстро вышел из кабинета и, усаживаясь в «уазик», проговорил шоферу:  «В бригаду Якова».
Василий, чувствуя неладное, торопливо выехал из ограды.  Возле дома бригадира Василий остановился, посигналил, у выглянувшей Клавы спросил: «Где Яков?».  Та ответила: «Сказал, что поедет на покос, стариков сегодня собрал».  Она что-то еще хотела сказать, но Василий тронулся, и они поехали на покос.  Трофимыч не разговаривал.  В уме вертелись всякие грубые слова и проклятия в адрес бригадира, как так можно пьянствовать в такую горячую сенокосную пору.  Он придумывал всякие наказания, отменяя одно и придумывая другое, более суровое.
Ну, вот и метчики.  Четверо неспешно подавали сено на стог, а один принимал, укладывал по краям, забивая середку, утаптывая ногами.  В голове председателя мелькнуло: хорошо, что мужики мечут.  Ну а все же где бригадир-то?
Бригадирский жеребец был неподалеку, отбиваясь от слепней и мух головой, гривой и хвостом.  Трофимыч осмотрел местность, но никого ни сидящим, ни лежащим не заметил, кроме потных в пыли метчиков и улыбающегося стогаря.  Василий поприветствовал рукой и громко крикнул: «Яков Иванович, привет!».  Стогарь покивал головой.  Только тут Трофимыч догадался, узнав в стогаре бригадира.
Вскоре стог завершили, и Трофимыч, подойдя к мужикам, поздоровался с каждым за руку, потом позвал бригадира в машину – поехали к косарям.  У ручья остановились, Яков умылся, причесал волосы, освежился и Василий с Трофимычем.  Трофимыч иногда внимательно смотрел на походку и прислушивался к речи Якова, но ничего ненормального не заметил, потом спросил: «Яков Иванович, ты пил сегодня?»  Тот ответил: «Да».  «Ну и сколько выпил и где?» - настаивал председатель.  Тот улыбнулся во все лицо, ответил: «Стакан и бутылку».  Трофимыч хмыкнул, покачал головой, улыбнувшись, поинтересовался:  «А чтоб свалиться с ног, сколько тебе потребуется?»  «До такого состояния не приходилось напиваться, а вот раз пробовал – после бани съел кастрюлю пельменей и четыре белой принял, и было хорошо, а больше, чтоб выпить – не пробовал, наверное, осилил бы, не знаю...»
Трофимыч достал бутылку, откупорил, налил стакан, подал Якову, тот выпил, крякнул, поблагодарил.  Трофимыч посмотрел в открытые наивные глаза Якова, сказал:   «Если  еще  кто скажет, что видел тебя пьяным – не поверю.  Люблю сильных, откровенных  и  бесхитростных людей».  Сел в машину и уехал.  Яков направился к косарям, рассуждая сам с собой:  «К чему бы это?  Э-э-э, то, видно, Акулька заложила, хотела пнуть, да поскользнулась и в лужу задницей.  Во как, у Акульки три пикульки,   таракан  бежит...»  Он запел вполголоса и на ходу нарвал букет полевых цветов. Размахивая ими перед собой, радуясь лету, цветущим горным травам и поющим над головой  жаворонкам, направился в поле.


                ПОЛУШАЛОК
                --------------------
Солнце клонилось к вечеру, а вскоре скрылось за горой, и сразу же в долине почувствовалась свежесть воздуха.  Валентине показалось, будто трактор воспарял духом, повеселел, пошел резвее.  Доехав до конца загонки, Валентина привычным, жестом толкнула рычаг гидравлики, и плуг послушно вылез из борозды, стряхивая с себя комья земли.  Сбавляя газ, Валентина остановила трактор возле деревянной бочки с водой, дав двигателю поработать, еще несколько минут на малых оборотах.
Выскочив из кабины, Валентина потерла икры ног и поясницу, прислушалась.  Стояла чудесная горная тишина, только в висках, ушах и затылке продолжало гудеть... ууу, ууу, ууу.  Она оглянулась на паровое поле, прикинула в уме:
-Пожалуй, около двух норм получится.
Потом наломала веток, стала обметать ими двигатель и весь трактор.  Тщательно вымела всю пыль в кабине, повесила пучок душистой мяты над сиденьем.  Приятный запах наполнил кабину, вытесняя вонь отработанных газов и мазута.
-Заметит или нет Василий - подумала она про мужа, который работал с ней в паре вот уже какой год – она в день, он в ночь.  Валентина посмотрела вниз по тропинке, но там никого не было.  Ожидая мужа, проверила уровень масла в поддоне, долила масла в катки, прошприцевала водяной насос, набросила ремень на шкив генератора, чтобы ночью при фарах работать.  Но мужа все не было.
Прислушалась к сердцу – оно работало ровно, не предвещая ничего плохого.  Валентина подошла к бочке, набрала ведром  воды, обдала ею двигатель, тот покрылся паром, а когда пар рассеялся, двигатель – так показалось – заулыбался розоватой нитроэмалью.   Улыбалась и Валентина, теплая волна прошла по телу.
-А ну-ка, помоюсь и я! - подумала она, сбросила с себя рабочую одежду и нижнее белье, присела к бочке на корточки и стала плескаться под краном.  Ополоснувшись, встала, тряхнула головой.  Черные волосы, словно птица крыльями, облегали грудь и спину Валентины.  Она постояла так минуту, прислушиваясь, как стекающая вода капает на землю.
Взлетевший жаворонок повис в воздухе, уставился на Валентину, на ее красивое, стройное, мускулистое тело, смотрел и молчал, а потом, видимо, опомнился, залился в своем восторженном звуке.  В чарующей песне, завораживающей Валентину трели, слышался гимн в честь ясного вечера, теплого воздуха, вечерней зари, аромата цветущих трав.  В честь пленительного образа женщины, стоящей среди всего этого благоухания и красоты, еще более украшая ее, еще более привлекая взор смотрящего и видящего ее, концентрируя в себе и на себе и эту красоту, и это обаяние, и пленительность, собирая в фокусе природного свечения все самое прекрасное, что только есть и что смогла, и на что оказалась способна сама природа.  Спасибо тебе, мать-природа, за все созданное тобой на земле, за то, что венцом всего этого ты создала свое самое прекрасное произведение – женщину.  Видимо, нет ни на этом, ни на том свете ни богов, ни кого другого, способного создать лучшее или хотя бы достойное женщины, этого святого образа.  Не с кем ее сравнить, не на кого ее променять или заменить.  Это, конечно, для тех, кто понимает, а кто не понимает, тот и читать сие не станет.  Валентина достала из .маленького чемоданчика аккуратно сложенное светлое, в голубой горошек, ситцевое платьице, обулась в меховые комнатные тапочки на кожаной подошве и, откинув волосы на спину, пошла по косогору тропинкой в село.  Жаворонок продолжал звенеть серебристыми колокольцами, видимо, сердце птицы было наполнено любовью, ибо петь так величественно, беззаветно и страстно может только любящее сердце.  И слушающий сей гимн и раскрывающий свое сердце для этой чарующей музыки, словно становится чище душой, прекраснее.  Да и все вокруг становится красивее и светлее.
Справа от тропы, на летней дойке, скотники сидели возле дымящегося костра, в котелке варилась уха.  Подъехал автобус с доярками, Валентина увидела, как шофер взял в руки трехрядку, заиграл плясовую.  Женщины пустились в пляс, подпевая частушки:
Эх, Семен, Семен,
тебя поят везде,
Молодой Семен
утонул...  в реке...
-Это Галинка, - определила по голосу Валентина.
Под окошком Тришенька
Посадил мне вишенку,
Я под этой вишенкой,
Целовалась с Мишенькой.
-Ну, а это Лизка, - отметила Валентина, не останавливаясь.  Ей понравились частушки, но она послушает их в другой раз.
Я надену юбку рябу,
Рябую-прерябую,
Кто с моим матаней сядет,
Морду искарябаю.
Весело пела Раиса, ее ни с кем не спутаешь. Потом опять запела Лиза:
Тришу я, Тришу я,
Тришу я любила,
По морозу босиком
Я к нему ходила.
-Ну, ты, Лизуха, к любому побежишь без разбору, лишь бы свистнули, - отметила про себя Валентина.  Крутой поворот, поросший березняком и кустами боярки, скрыл от нее и доильную площадку, и автобус с доярками на ней.
Василия дома не оказалось, лишь на столе лежал сверток.  Валентина развернула и увидела предмет своей мечты – на нее смотрели яркие огоньки кашемирового полушалка.  Огоньки, как омытые утренней росой, блестели и светились, словно живые на светло-зеленом поле полушалка.
-Ах, какая прелесть! - она повязала полушалок, посмотрела на себя со всех сторон в трюмо и осталась довольна подарком.
-Неужто Василий купил?
Она подошла к столу, взяла в руки почетную грамоту, прочитала – ее награждают за высокие показатели в работе.  Тут только вспомнила Валентина, что ее с мужем приглашали на районное совещание передовиков.  Недаром профорг, как бы, между прочим, поинтересовался, о чем она мечтает.  Тогда-то она и поделилась с ним мечтой.  Оказалось, неспроста выспрашивал.  Тут Валентина вспомнила, что пора управляться по дому, поспешно свернув полушалок, положила на стол.  Подумала с грустью, что Василий, видимо, пропивал свою премию с товарищами.
Валентина сбегала к соседке-старушке за детьми. И, пока они плескались в жестяной ванне, подоила корову, напоила теленка, дала мешанки поросятам.  Пробежала по огороду, посмотрела, все ли цело, не нашкодил ли кто, не залезли ли чужие свиньи, но все было в порядке, и она вернулась к детям, домыла их, усадила кормить, стала готовить свиньям и теленку на утро.  Обычно часть этих работ делал Василий, но сегодня все шло через одни руки.
Не явился Василий и на третий, и на четвертый день.  А когда в субботу Валентина пришла к соседке за детьми, та спросила:
-Что такая озабоченная?  Может, что на работе не так?
Сухощавая, невысокая седоволосая старушка Лукерья положила на плечо Валентины свою узенькую ладошку, участливо посмотрела в лицо.
-Да-а-а, так, будто все в порядке, - ответила Валентина, и тоном своим дала понять, что разговор окончен.  Она засобиралась домой, подталкивая детей перед собой.
-Уж нет, так, видимо, не годится, - возразила соседка.  - Лицом потемнела, слова злые, детей толкаешь.  С Василием, поди, что?  А ну-ка, оставайся в баню.  Детей помоешь, сама освежишься, посидим за чаем, потолкуем.  Сразу, пожалуй, ни до чего и не договоримся.  Верни детей, воды принеси, а я дровишек подкину еще.
После детей в баню собрались Валентина с бабой Лушей, и в это время пришла Агриппина – как будто сидела и дожидалась, когда можно будет помыться.  Хозяйка пригласила и ее.  В бане слово за слово баба Луша стала расспрашивать Агриппину о новостях, а заодно и про то, кто с кем и к кому ходит.  Агриппина с удовольствием и подробностями делилась новостями, и то ли нарочно, то ли невзначай проговорилась про Василия.  Взглянула на Валентину и умолкла.  Баба Луша попыталась допытаться, но та замолчала, будто воды в рот набрала.
Валентина бросила веник на полок, зачерпнула ковшик кипятка и, смотря прямо в глаза Агриппине, проговорила:
-Говори, что знаешь про Василия, иначе выжгу твои глаза.
Увидев злой блеск в глазах Валентины и уяснив, что она свою угрозу может выполнить, Агриппина решила, что страдать за чьи-то грехи нет никакого резона.
-Василий, - начала она, - эти дни пропивал с друзьями премиальные деньги, а сегодня днем приходила ко мне Лизавета, ну та, которую выгнали, из учителей и которая дояркой после этого устроилась.  Она-то и просила меня пустить ее на квартиру для свидания с Василием.  Валентина перебила ее:
-И что ты?
-А что я?  Сказала: приходите, место не перележите.  Не я ж отбиваю.  Не мой грех, не мне и отвечать.
Валентина плеснула кипятком на каменку, та зло зашипела, послышался треск лопающихся камней.  Агриппина вздрогнула, поежилась:
-Лизавета придет в полночь ко мне, зажжет и поставит свечку на окне, потом придет Василий.
Как будто боясь, что их услышат, женщины вдруг заговорили шепотом.
Ровно в полночь, едва Лиза зажгла свечку и поставила ее на подоконник, как тут же кто-то стукнул в окно, и мужская фуражка мелькнула при слабом свете стекла, а потом ладонь поманила ее во двор. Лиза смутилась – ведь так не договаривались, но все-таки вышла.  Тень мелькнула к курятнику, Лиза пошла следом, подошла к узкой двери, протянула руку.  И сразу же ее дернули внутрь.  Лиза даже испугаться не успела, лишь заметила, как тень вышла из курятника, захлопнула дверь, щелкнул засов.
Тень прошла в хату Агриппины, сменила фуражку на платок, в горнице достала пузырек одеколона с полочки, налила в ладонь, освежила волосы и лицо, комната наполнилась приятным запахом.  Тут послышались тихие крадущиеся шаги, и вкрадчивый голос спросил:
-Пришла?
-Да.
Василий вошел, и оттого, что он резко захлопнул за собой дверь, воздушной волной погасило пламя свечи.  Лишь слабый свет народившейся луны помогал теперь различить предметы в комнате.  Положив на стол что-то похожее на сверток, Василий увидел ее сидящей в дальнем углу в белом платье.
-Лиза! - воскликнул он шепотом и, сняв ботинки и скинув пиджак, все такой же вкрадчивой походкой стал приближаться.  И когда он положил ей руки на плечи, она лишь вздрогнула, но не поднялась и не сказала ни слова.  Василий, уткнувшись лицом в волосы, вдыхал манящий запах одеколона и целовал, целовал ее голову.  А когда женщина повернулась, Василий стал целовать ее лоб, щеки, нос, шею, подбородок, потом долго не мог оторваться от ее губ, все жаднее и жаднее упивался их жаром.  Наконец, похоже, насытился, подхватил ее на руки и закружил по комнате.
Молодой летний месяц, опершись на вершину скалы, как франт на одной ноге, с любопытством всматривался в окно Агриппиновой избушки на извивающиеся молодые цветущие тела, прислушивался к жаркому шепоту Василия, сопровождающийся не менее жаркими поцелуями.
Пропели первые петухи: через час зашевелится село, женщины примутся доить коров.
-Пора разбегаться, - подумал Василий.  Он встал, прошел к столу и, развернув сверток, распростал на руках светло-зеленый с яркими цветами и длинными кистями, новенький полушалок, накинул ей на голову.  Женщина ойкнула, поцеловала Василия и, укутавшись полушалком, поспешила во двор.
Через минуту-другую вышел и Василий, ополоснул лицо из родника, ушел к трактору.  Он с радостью слушал музыку мотора, с восхищением вспоминал райскую ночь, иногда восклицал:
-Ох, хороша, ох, хороша!  Недаром столько лет училась.  Не зря имеет звание учительницы.  Не то, что моя толкушка, научилась за рычаги дергать да в мазуте возиться – и больше ничего.
Прибежавшие от бабы Луши дети доложили Валентине, что трактор их гудит, и, видимо, папка не придет домой.  Наверное, остался пахать в день.  Солнце уже взошло, когда Валентина, накормив детей и дав им задание на день, отправилась с продуктами к Василию.
Заметив ее, Василий остановил трактор, уставился удивленным взглядом. Валентина, улыбнувшись теплой, ласковой улыбкой, спросила:
-Что, Вась, не угадал?  Или не ждал?
Василий, слегка заикаясь, ответил:
-И т-т-т-о...
Лицо его стало постепенно бледнеть и вскоре совсем побелело, что особенно сильно выделялось на фоне серой от пыли одежды.
-А я вот завтракать принесла.  А то, поди, трудно сутками пахать-то.  Можешь не выдюжить.  От двухсменной работы, не дай Бог, еще и ноги протянешь, детей осиротишь.  Да и мне в такие годы не резон вдовой оставаться.
Она лукаво посмотрела на мужа:
-Да и люблю я тебя сильно.  Уж больно ты хорош и как тракторист, и как муж.  И силен ты, и горяч очень.  Да вот беда, кроме меня покормить тебя некому.  Дай, думаю, я хоть позабочусь, другим-то и горя мало.  Пришел, ушел и до свидания.  А у меня сердечко болит.  Вот оно, какое дело-то.
Лицо Василия стало покрываться красно-белыми медежами, а потом залилось густой краснотой. Смотря безотрывно расширенными зрачками на полушалок, накинутый поверх белого платья на стройном стане Валентины, дрожащим голосом спросил:
-Где это ты п-п-полушалок-то в-взяла?
Зардевшись и потупив глаза, Валентина ответила:
-Сегодня ночью в Агриппининой избе заработала.  Каюсь, грех на душу приняла.  Уж больно полушалок-то хорош, давно о таком мечтала.  Да и премию законную жаль потаскухе отдавать...
Как молнией поразила догадка мозг Василия.  Сраженный стыдом, словно на чужих ногах, прошел он к трактору.  Кое-как включив скорость, повел его очередной бороздой.  Валентина повесила сумку с продуктами на водовозную бочку, посмотрела на удаляющийся трактор и пошла домой успокоенная, удовлетворенная и радостная.  Жаворонок, проводив ее до поворота, вернулся к Василию и долго висел над трактором, наблюдая и прислушиваясь.
-Ох, хитра!  Ох, умна!  А способна-то уж, способна!  Хоть пахать, хоть целовать. А как ей к лицу этот с жарками салатный полушалок, - думал Василий о своей Валентине.


                ТИМОХА               
                ------------    
Впервые из наших местных шоферов я познакомился с Тимохой сразу же после окончания учебы, возвращаясь, домой.  Это была ранняя весна 1962 года.  Ночью прошел дождь, а с утра светило теплое солнце, и вода покрыла все низинные места и лед на реке.   Тимоха нашел меня сразу, как только я сошел с поезда на Бийской станции.  Он сказал:
-Зови меня Тимохой.
Мы познакомились, и он заторопился.  Я пытался с ним заговорить о сельских новостях, но Тимоха только кратко бросил в мою сторону:
-Не отвлекай, погода паршивая, успеть бы сегодня домой.
Я недоуменно посмотрел на Тимофея, потом через стекло на дорогу, на окрестности, на небо.  Все улыбалось, светилось и грело весенним теплом, а это после зимних холодов так радовало и согревало душу, что хотелось петь или декламировать что-нибудь из Тютчева или Пушкина.  И взглянув несколько раз на Тимофея, все пытался понять, разыгрывает он меня или в самом деле нам что-то предвещает неприятное.
А неприятности начались через час, когда мы подъехали к Катунской ледовой переправе.  Мутные потоки воды бурлили поверх льда, и проезд через реку застопорился.  Милиционер на берегу взмахами жезла давал команду, чтобы возвращались назад.  Гусеничный трактор, пробуксовывая, старался вытащить провалившуюся недалеко от берега машину.  Я хотел сойти на землю, поглазеть на бушующий поток, а еще хотелось увидеть, вытащат или нет машину, но Тимофей по-блатному выругался, сплюнул на дорогу и стал маневрировать на насыпи, разворачивая машину.  Увидев мой удивленный взгляд, бросил:
-На Чергу, через Камарский перевал поедем.
Тимофей включил повышенную скорость, нажал на акселератор до отказа, и наш «Газончик» понесся по Чуйскому тракту так резво, что, казалось, он тоже был рад весеннему теплу.  На каждой колдобине он гремел кузовом и, как жеребенок, подбрасывал задом.  Я вновь удивился:
-Тимофей, асфальт же.  И погода превосходная.  Что ж сейчас-то спешить. Развалиться может машина.
Шофер впервые мягко улыбнулся, покачал как-то загадочно головой:
-В жизни нужно чаще смотреть вдаль, а не только под ноги.  Посмотри на Белуху.
Он указал растопыренной ладонью на юго-запад и надолго замолчал, иногда бросая взгляд на небо, куда только что указал мне.  А там от горизонта поднимались белые с просинью облака, скучиваясь, барахтаясь меж собой и поднимаясь все выше и выше, закрывая голубизну нежного весеннего неба.
В последнем перед перевалом поселке Тимофей предложил:
-Давай переночуем – запахло свежим снегом, перевал капризен.  Как бы ни пришлось ночевать в заносе.
Я мысленно уже подъезжал к дому и поэтому ответил с горячностью:
-Что же мы будем беспокоить чужих людей?  Может, проскочим!
Он посмотрел на мои туфли и легкий плащ, покачал головой, и мы продолжили свой путь.  Камарский перевал и соседние вершины были скрыты сплошными облаками, а когда подъехали ближе, я заметил, что вершины гор покрывались снегом: снежные вихри, перегоняя друг друга, носились по косогорам и скрывались в глубоких лощинах, в зарослях и оврагах.
Вскоре мы погрузились в пелену густого снега.  Дворники едва справлялись с очисткой лобового стекла, движок шумел, пыхтел, хрипел и через силу двигал машину на подъем.  Я с замиранием сердца следил за дорогой и все удивлялся, как это машина может еще и продвигаться по такому глубокому снегу.  Но машина хоть и медленно, но двигалась, и мне показалось, что плывем мы по снежной реке: снега нападало уже по колено, тут идти-то было невозможно, не то, что ехать.  И уже спустя много лет, побывав во многих передрягах капризных и суровых алтайских зим и вспоминая тот первый рейс, я догадался, что ехали мы только потому, что Тимофей заблаговременно надел цепи на колеса, что снег был свежий и мягкий и легко раздвигался колесами; да и Тимофей вел машину на постоянных оборотах и постоянной скорости (стоило допустить пробуксовку, и тронуться с места было бы уже невозможно, а если и допустимо, то стоило бы больших трудов и потери времени).  Вдруг в свете фар с правой стороны дороги показалось мутное темное пятно – это оказалась машина, застрявшая в снегу.  Потом встретилась еще одна, но уже слева от дороги.  А дальше и наша машина не пошла.  Тимофей выключил скорость.  Беснование ветра стало слышнее; он выл, стонал, хохотал, стучал бортами нашей машины.  Свистел в щели, тряс космами снежных вихрей, стараясь попасть нам в лицо липким пушистым снегом.  Но снег, к счастью, задерживался стеклом, и до лица не доставал; ветер злился из-за этого.  А когда Тимофей, открыв дверцу машины, вышел на волю, ветер обрадовано заплясал, закружился вокруг, осыпая его снегом.  Тимофей вытащил из-под сиденья овчинный тулуп и, открыв капот, накрыл им двигатель, закрыл шторку радиатора.  Заскочил в кабину, достал валенки и ватную куртку и велел мне одеться.  Я с благодарностью их принял и сразу же почувствовал себя увереннее.  Потом шофер достал кирзовую сумку и пригласил к ужину, добавив:
-Едешь на сутки – собирайся в путь на неделю.  А спать обоим в кабине опасно – можно замерзнуть, если сильный мороз, или угореть, если будешь греться от работающего двигателя.  А мы вот с тобой двигатель утеплили тулупом: и нам теплей, и бензин сэкономим на прогреве двигателя.  Вот такие-то наши шоферские дела, мотай себе на ус.
Я потрогал рукой место, где должны быть усы.  Тимофей улыбнулся, потом положил голову на рулевое колесо и задремал.  А когда в кабине стало очень холодно, он, проснувшись, прогрел двигатель и велел мне подремать, но сон не шел, а заставлять себя я еще не мог, на что Тимофей заметил:
-Никогда не рискуй, все обдумай, прежде чем что-либо сделать, даже если необходимо себя принудить – сделай это.  Собой необходимо научиться руководить, а уж потом людьми.  Сейчас не дашь голове отдохнуть, завтра будешь дремать за рулем, а в таком случае и до аварии не, далеко.  Одно не сделаешь, другое не успеешь, третье не предусмотришь, до четвертого не догадаешься и тэде и тэпэ.  А потом эти недоделки соберутся вместе, и получится проблема.  Не решишь ее – в жизни неудача, тут и недовольство жизнью.  Делай все в свое время – и проблем не будет, и жить будет веселей.
Я кивал головой и был вполне согласен с его истинами, но себя заставить делать то, что необходимо в данный момент, всегда очень трудно и, пожалуй, труднее, чем заставить это делать других.
Долгожданное утро наконец-то пришло, буран стих, но усилившийся мороз стал замуровывать окна кабины.
-Пойдем на зарядку, - сказал Тимофей, и мы стали очищать снег вокруг машины и из-под нее.  Солнце уже осветило перевал, до которого было не менее двухсот метров; он сверкал, манил, но от его суровости мурашки разбегались по всему телу.
Тимофей был похож на Деда Мороза: его брови и выбившийся из-под шапки чуб и сама шапка были покрыты щедрым инеем, от его спины шел пар.  Сначала тихо, потом все слышнее прослушивался шум приближающегося трактора, а немного погодя мы заметили, как он двигался от поселка и тащил  тросом машину.  Тут я только понял ошибочность своей горячности, и что зря не послушал совета Тимофея у перевала.
Вскоре трактор поравнялся с нами, а потом уехал вперед.  Тимофей прогрел машину, сменил влажную куртку и надел тулуп, вышел на колею и стал ждать возвращения трактора.  Дождавшись, Тимофей начал было заносить трос, чтобы зацепить за свою машину.   Вдруг из соседних машин выскочили два шофера и, подбежав к нам, стали ругаться, пытаясь уговорить тракториста подъехать к их машинам.  Тимофей, не обращая внимания, продолжал цеплять трос, и тут один из чужаков толкнул Тимофея в снег, намереваясь отобрать трос.  Тимофей ткнулся лицом в снег, а, встав, проговорил:
-Ребята, не балуйте, давайте согласно очереди.
Второй схватил трос, потащил на себя.  Тимофей отер лицо опушкой рукава тулупа, крикнул зло:
-Я тебя сейчас как, - тут я услышал чисто колхозную фразу, - вот этим колуном по твоему калгану, так он сразу же переместится до таза, будешь мочиться через нос всю жизнь.
Первый распахнул тужурку, и когда на груди обнажилась татуировка, произнес, как заклинание:
-Ты знаешь, что я из Магадана?
Тимофей повернулся ко второму:
-Ты  тоже   из  Магадана?
-Не-е-е, я с Колымы, из холодных лагерей.
-Ну, так знайте, что я из Соловьихи! - крикнул Тимофей и взялся решительно за трос.  Те переглянулись, и первый пожал плечами, не знаю, мол, такого лагеря, а второй сказал вслух:
-Я тоже про такой лагерь не слышал.
Потом, подумав о чем-то, добавил:
-Про Соловки слышал, про Соловецкие лагеря слышал, про соляные копи.  А в Соловьихе не доводилось быть, и даже о ней не слышал.
А первый примирительно поинтересовался:
-А по какому указу, и с какого года там лагеря открыли?
Тимофей, цепляя трос за крюк своей машины, ответил:
-По Сталинскому, с 31 года.
Тот, что с татуировкой, поинтересовался:
-А побеги были?
Тимофей, пряча ухмылку, но, придавая суровость голосу, отозвался:
-Нет, побегов не было, вот только один был в отлучке пять лет, так везу обратно.
-Ну, влезай, поехали, - сказал Тимофей уже мне, и вскоре нашу машину потащили  тросом на самый перевал.
Спуск был крутой, с резкими поворотами.  Пока спускались, у меня, казалось, несколько раз останавливалось сердце, и застывала кровь в жилах.  Когда, наконец, спустились и немного успокоились, Тимофей нарочито суровым голосом сказал:
-Вот так, знай наших.  Из Магадана да с Колымы они...  И у нас не хуже вашего.
К   ночи    мы    были    дома.
Я часто вспоминал мой первый рейс с Тимофеем через Камарский перевал и особенно ту его последнюю фразу.  И вот сегодня, когда мне сообщили, что Тимофей умер от рака в расцвете лет и богатырских сил, я погоревал с шоферами, мы вспомнили некоторые случаи, которые приходилось переживать кому-либо вместе с Тимофеем.  Рассказал им и я свой, а потом вспомнил его слова и долго размышлял о них, ища в них и своей тридцатилетней работе радость, удовлетворение и истину своего бытия и своего назначения в этой жизни.


           Я ТЕБЕ НЕ ПРОСТО МАРИЯ
          ------------------------------------------
Живи, страна, живи,  моя Россия,
Где встречала я с мамой рассвет,
Где влюблялась я, под небом синим.
И не слушай тех, кто скажет: «Нет».
Торжественный, бархатный женский голос лился из радиоприемника,     висевшего в кабине комбайна «Енисей».
-Маша, иди быстрее.  Мы тебя заждались.  Поехали домой, уже темно.  Ну, что ты, «очухаться» не можешь от грохота комбайна, - кричали с машины мужики, собравшиеся после окончания молотьбы валков пшеницы.
Мария была единственной в бригаде женщиной, работавшей на комбайне.  Она выглянула из кабины:
-Езжайте, я уйду пешком.
И закрыв дверцу, вновь стала слушать песню.  Когда песня смолкла, Мария, выключив приемник, погрузилась в воспоминания.  Плечи, грудь и руки, натруженные за день, блаженно отдыхали, лень было пошевелиться.  Полная луна освещала село, постепенно отходящее ко сну, лишь молодежь, выйдя из клуба, разбрелась по улицам и переулкам.
Маша вспомнила, как она познакомилась еще три года назад с электриком Сенькой на колхозных курсах комбайнеров, которые организовал инженер в зимние месяцы.  В первый год они работали вместе на ремонте техники и молотьбе хлебов, а в прошлом и нынешнем Сеньку отозвали с ремонта, передали комбайн другому комбайнёру, а самого отправили в звено электриков по реконструкции линии электропередач.  Дружба Марии с Сенькой окрепла, и они иногда стали уже поговаривать о женитьбе.  Перед уборкой Сенька часто прибегал к Марии, помогал готовить комбайн, тогда-то он и установил на комбайне дополнительное освещение и вмонтировал в кабине «Енисея» радиоприемник.
Любовь их зашла так далеко, что изменила взаимоотношения.  Сенька стал для нее еще желаннее и милее, и она теперь уже сама ждала и искала с ним встречи.  А у Сеньки будто осталось все по-прежнему, но страсть уже была не та – поубавилась.  Возможно, это со всеми так, а может, иначе, Мария не знала.  Иногда Сенька не приходил на свидания, и хотя в оправдание выставлял убедительные причины, и она тому верила, но стала замечать, что глаза его при этом были какие-то бегающие, виноватые.  Но Мария не стала дотошно добиваться объяснений от Сеньки, понимая, что тому будет неприятно, а он вообразил, что она ни о чем не подозревает и не догадывается.  Однажды ей передали, что видели Сеньку вечером вместе с Раиской. Которую, в своё время, отчислили из института за неуспеваемость.  Она, вернувшись в колхоз, устроилась пояркой.  Иногда Раиса передразнивала своих напарниц, коверкая слова на сельский лад, выставляя себя городской:
-Ни кого, чего нужно говорить, а ково, што, а вы как пишите, так и говорите, темнота деревенская.
И хотя поярки, как и доярки, на язык острые, не клади им палец в рот, но и они виновато признавались:
-Да уж куда уж нам, мы в городу не бывали, не знаем, что писать нужно так, а говорить иначе.  Мы считаем, что написано, то свято, и нечего на какой-то лад переиначивать.
Раиска крутила пальцем у виска и демонстративно покидала компанию.
И вот сегодня утром Мария случайно встретила Раису, идущую в телятник.  Когда девушка догнала ее, та хотела отстать, чтобы избежать встречи и разговора, но Мария сбавила шаг и, приблизившись к Раисе, заговорила первой:
-Ну, здравствуй, «суперница».  Что, разговаривать не желаешь?
Раиса покраснела, но не отмолчалась:
Во-первых, от разговора не откажусь, во-вторых, нужно говорить не суперница, а соперница.  И что же это ты хотела сказать мне?
Мария на мгновение смутилась смелостью Раисы, но взяла себя в руки:
-Ты не наглей, Раиска, знаешь же, что я дружу с Сенькой, и что у нас далеко это дело зашло, а ты встреваешь в наши отношения.  Желаешь навредить мне?  Добром прошу – отвяжись.
-Мы с тобой на одном полозу, - ответила та, - незамужняя ты, и потому он тебе не муж.  Ты же отстаиваешь его как законного.  Сама обнаглела, а меня совестить начинаешь.  Не указ ты мне.
Мария едва сдержала злость:
-Мое дело предупредить, а ты как «хотишь».  Смотри, чтоб на меня после не пеняла.  Я тебе рога-то пообломаю.
Раиса зло заулыбалась, блеснув золотой коронкой переднего зуба; коротко остриженные волосы рассыпались, она подобрала их и приколола черной длинной гребенкой:
-Да что ты в самом-то деле раскомандовалась?  Эх ты, три целых четырнадцать сотых, дараска, видала я тебя в белых тапочках.
Мария даже остановилась.  Что это она «гутарит-колобродит»?  Или не по-русски говорит?
Раиса меж тем свернула на ферму, а Мария зашагала на полевой стан, рассуждая про себя:
-Ладно, узнаю я, что такое дараска, и уж если что не так, я тебе покажу четырнадцать сотых...
Рабочий день прошел удачно: по небу ходили облака, и было не так жарко, слабый ветерок относил пыль в сторону; машин хватало, и Мария, чтобы не терять дорогих минут, даже пообедала на ходу.  Выпивая из литровой банки окрошку, вспомнила мать – та вкусно все готовит.  Потом задумалась о ее судьбе.  Когда у матери было уже двое детей, отец ушел к другой.  Марии было очень жаль маму, злилась она на отца; мать же молча плакала и только иногда говорила, что сама, мол, виновата, недостаточно ласкала мужа.  На всю жизнь врезались в память Маши слезы матери, злость на отца и ту женщину, к которой ушел отец.  Ах, судьба-судьба, неужели она повторится?
-Нет уж, я плакать не стану! - вслух сказала Мария.
Подъехал мотоцикл, и Семен позвал:
-Мария!  Ты здесь, Маша?
Мария выглянула из кабины, проговорила:
-Сень, я здесь, сейчас иду.  Уже у самого дома Семен спросил:
-Что ты такая задумчивая?  Что случилось? 
Та ответила:
-Да так, будто бы ничего.  Утром разговаривала с твоей.  Ты что думал, не узнаю?
Семен молча завел мотоцикл и также молча уехал, оставив Марию в недоумении и растерянности.  Она зашла в избу, мать ждала ее: согрела воды, приготовила свежее белье.  Маша помылась, переоделась; нужно было ложиться спать, но сон не шел, и девушка вышла во двор.  Где-то под гармонь пели девчата.  Подъехал на велосипеде младший брат с невестой.  Та поздоровалась с Машей, уселись на лавочку у ворот.  Маша спросила:
-Митя, ты мне поясни, что обозначает «три целых четырнадцать сотых»?
Брат ответил:
-Это из геометрии.  Постоянная величина, обозначается буквой «пи».  А для чего тебе?
-Да так, - уклончиво ответила сестра, - случайно услышала, дай, думаю, узнаю.  Вы, случаем, не видели Семена?
Аня ответила:
-Его самого не видели, но мотоцикл стоит на берегу оврага, недалеко от Сухачевых.
И Маша пошла со двора туда, где, похоже, был ее Сенька.  Небо к ночи просветлело, было тихо; полная луна освещала все село.  Воздух наполнился запахом спелых дынь, яблок, хлеба и множества ароматных трав, а именно: полыни, донника, мяты и обмолоченной соломы.
Мария шла по селу и все думала:
-К чему бы это?  Что в данном случае означала буква «пи»?  Что этим хотела сказать Раиса и что в том оскорбительного?
Вскоре она дошла до Сухачевых, увидела знакомый ей мотоцикл.  Она остановилась у плетня, в тени огромного, с ярко-желтой листвой, тополя; он стоял, словно задумавшись, будто уставший, в роскошном желтом блестящем халате.  Мария невольно залюбовалась роскошью тополя, но злосчастная буква «пи» все крутилась в голове.
-Ах ты, грамотейка, - злорадно подумала Мария, - я покажу тебе три целых.
Тут она заметила их.  Семен с девушкой сидели на краю обрыва, о чем-то разговаривая.  Иногда смеялись, особенно Раиса, звонким, заливистым смехом.
-Неужели про меня говорят?  Ну, я вам покажу, - проговорила тихо Мария и, вытащив кол из плетня, решительно зашагала к сидящим.  Знакомая длинная гребенка на голове Раисы черной скобкой опоясывала волосы, и Мария ничего не видела и не слышала, только в голове вертелось «пи» да перед глазами виднелась гребенка.  Мария размахнулась и опустила кол на эту черную скобку.  Смех прекратился, голова Раисы откинулась, рот стал хватать воздух, золотой зуб блеснул в лунном свете.  Мария бросила кол, быстро зашагала домой.
Утром, когда Мария вместе с комбайнерами ехала в поле, увидела Раису; та с перебинтованной головой шла в сторону телятника.
-Ну, слава Богу, хоть живая, - с сожалением о содеянном и с жалостью к сопернице проговорила про себя Мария.
То ли кол был трухлявый, то ли удар оказался слабым, только с Раисой все обошлось благополучно.  Что же до Семена, то он сначала сам здорово испугался, потом, дождавшись, когда Раиса пришла в себя и заплакала от боли и обиды, встал и проговорил:
-А с тобой, оказывается, опасно связываться.  Можно и жизни лишиться.
Завел мотоцикл и укатил домой.
Никто не знает, какие слова подбирал Семен в оправдание Марии и Раисе.  Какие пути нашел он для примирения с Марией, и как долго она не могла простить его, но только после хлебоуборки, на октябрьские праздники, Семен с Марией играли свадьбу.  Жили они дружно и в согласии.  Во всяком случае, сор из избы не выносили, в сельский Совет не обращались, прилюдно не ругались и не срамили друг друга.  А когда молодые, да и не только молодые, живут тихо и мирно, о них забывают, не «судачат» и не распускают слухов. Однажды я случайно в разговоре с их соседкой Екатериной Фоминичной спросил, как, мол, там молодые живут, она ответила:
-Слава Богу, мирно, тихо, ничего дурного не скажу.
А я подумал: «Да если бы что было плохое у Марии, то уж Фоминична-то скрывать не станет – прямая и острая на язык женщина».
По весне у Марии с Семеном родился первенец.  Рождение сына Семен отмечал пышно и шумно.  Мария оставила комбайн и сидела дома.  Через два года на третий у Марии родилась девочка.  Крестины справили щедрыми и веселыми, крестным отцом взяли брата Марии Дмитрия, который сказал в подпитии:
-За тобой, Мария, не угнаться.  На это Мария ответила:
-Нет, на этом хватит, времена смутные настают, да еще говорят, что в мире и так перенаселение.
Семен добавил:
-Мы замену себе вырастим, и на этом миссия наша будет выполнена.  Не стоит много нищеты-то плодить.
Так как сына звали Валентином, дочь решили назвать Валентиной.  Кто-то повозражал, а в основном, такое решение восприняли с радостью и шутками.
Лишь на четвертый год Мария вновь взяла комбайн и вот теперь уже пятый год работает осенью на молотьбе хлебов.
Раиса в том же году уволилась, переехав жить в Казахстан.  Там вышла замуж, но детей Бог не дал, и когда там участились случаи гонений русских, Раиса, списавшись с матерью, вернулась домой.  Приехала она одна, муж, говорят, остался на родине.  По старой памяти Раиса вновь устроилась в телятник, набрала группу, и некоторое время добросовестно за нею ухаживала.  Но после первой получки напилась и неделю на работу не выходила, в телятник пришла ее мать. Так повторялось часто, но никто серьезного внимания пьянству Раисы не придавал: телята ухожены, и ладно.  А Раиса, пропив получку, стала занимать у других; товарищи сначала одалживали, но потом, увидев, куда идут деньги, стали отказывать.  Тогда Раиса стала сбывать свои вещи, и дело дошло до того, что стала тайком торговать колхозным добром -  дробленкой, молоком и обратом.  Это сразу отразилось на упитанности животных, дошло до падежа.  Начальство догадывалось о причине истощения телят, но делать замечания принародно стеснялось, а разговор один на один результатов не давал. И вдруг Раиса бросила пить, на работе появлялась трезвой. Дома, возможно, и пила, но на ферме ее пьяной не видели.  А причиной послужило то, что на ферму дежурным электриком прислали Семена.  Раиса приободрилась, подтянулась, стала принаряжаться, придавая лицу и всей фигуре завлекательный вид – вспыхнула старая любовь у Раисы, душа просила общения, сердце – ласки.  Немного требовалось старания для того, чтобы Семен клюнул на ее удочку, а когда ребята стали над ним подшучивать, отвечал:
-А я что?  Я ничего, я ж тоже живой.  Все при мне и в исправности.
Семен с Раисой стали встречаться, как говорится, в открытую и напропалую.  Поползли слухи, пересуды.  Соседка Екатерина Фоминична в эту осень тоже работала в телятнике и о всех колхозных и личных грехах Раисы знала все подробности; она-то рассказала Марии об амурных делах Раисы и о ее кражах.  Мария решилась еще раз побороться, защитить свою судьбу.
Однажды мне сообщили, что в телятнике замкнул электродвигатель и сгорел подводящий кабель.  Наказав Семену снять сгоревший кабель, я поехал искать новый.  К полудню, подсоединив к пускателю один конец кабеля, Семен оставил меня возле щитовой, чтобы никто не включил случайно, а сам отправился подсоединять двигатель. Зашла Раиса, спросила Семена, я указал глазами и кивнул в другой конец телятника, а она, увидев Семена, крикнула:
-Сень, ты, что там делаешь? 
Тот ответил:
-Да пока занят, - и засмеялся нагловатым смехом, - у кабеля концы зачищаю, подсоединять буду.
-Ох, Сень, дай хоть за один подержусь, - произнесла Раиса и, засмеявшись, направилась к Семену.  Тот, приветливо поманив ее, принялся за работу.  В ожидании команды, я вынул из кармана газету и стал читать.
Вдруг в телятник вошла Екатерина, следом шла Мария; у обеих был настороженный вид.  Екатерина, заметив Семена, обнимающего Раису, указала молча рукой в их сторону.  Мария увидела, что-то шепнула Екатерине и попятилась за телячью клетку.  Екатерина же, придавая спокойствие своему голосу, крикнула:
-Раиса, где ты есть?  Ты тут или нет, Раиса?
Та отслонилась от Семена, недовольно отозвалась:
-Ну тут я, какого черта надо?
-Иди сюда, к тебе пришли.
Раиса нехотя пошла к Екатерине, ничего не подозревая о засаде.  Заворчала:
-И какой такой, три целых четырнадцать сотых, «дараске», я потребовалась?
-Мне, - ответила Мария, выступив навстречу.
Раиса от неожиданности опешила, не нашлась, что сказать.  А Мария наступала:
-Вот что, Раиска, я тебе не просто Мария, я не буду плакаться и ждать, когда ты натешишься и оставишь меня в покое.  Я не буду в одиночестве страдать и со слезами ждать у моря погоды.  Я есть Мария Николаевна, и отстаивать свою любовь буду по-другому, по-русски.
-Как это так, по-русски? – запинаясь, спросила Раиса.
-А вот так, - и Мария, вцепившись Раисе в уши вместе с волосами, резко дернула к себе вниз, стала ударять о выставленное колено лицом, приговаривая:
Я тебе покажу, грамотейка несчастная, что такое три целых, я тебе покажу «дараску».
Екатерина, видя такой оборот дела, попросила беспокойно:
-Маш, «поди», хватит.  И так запомнит надолго.  Мария оттолкнула Раису, стала поправлять сбившийся платок.  Раиса зажала лицо руками и, отходя от женщин, пригрозила:
-В Совет пойду, на пятнадцать суток упрячу обеих.
Отозвалась Екатерина:
-Иди, иди, а то вот расскажу нашему писарчуку, он пропишет в газету про твоё воровство обрата и дробленки, забудешь про пятнадцать суток и про свое сквернословие. Иди, иди.
Вскоре вышли из помещения и Екатерина с не просто Марией, а с Марией Николаевной.
Я был так ошеломлен этой сценой, что не мог ничего ни сказать, ни принять каких-либо мер.  Очнулся лишь, когда Семен свистнул мне и приказал сделать пробное включение.  Постоял, посмотрел на работающий двигатель:
-Ну вот и порядок в танковых частях.
Вероятно, он и не заметил, что тут только что произошло.  Вскоре я уехал домой, а Семен остался дежурить до конца смены.
На улице шел первый в этом году снег и белым покрывалом закрыл на земле и грязную дорогу, и мутные осенние лужи, и печальные голые деревья, и мокрые крыши сельских хат.  Дышалось свежо и приятно.  Я поехал обводной дорогой.  На самой вершине тополя, что стоял в саду Сухачева, сидела ворона и изредка встряхивала перьями, отряхивая снег, косила глазом на бегущую лохматую рыжую собаку, следы которой, как буковки на белом листе бумаги, были хорошо видны и заметны, будто она собралась писать свой новый зимний рассказ...


                ЧЁРНАЯ МАГИЯ
                -------------------------
Зал автостанции был пуст – я опоздал на рейсовый автобус в город Н.  Кассирша, закрывая помещение, посмотрела на меня:
-Я сбегаю в гастроном, а вы посидите в садике на скамейке, следующий автобус будет через два часа.  Билеты я продаю по прибытию автобуса.
И она быстро удалилась.  Мое огорчение было смягчено обстоятельным и доброжелательным объяснением кассирши, и я неспешно прошел в садик, стал наблюдать за весенними играми голубей на крыше соседнего дома.  После слякотных весенних дней этот день был теплым и потому желанным.  Травка тонкими зелеными шильцами пробивалась из земли едва ли не с видимым желанием и, казалось, тянулась к солнцу.  Осины и тополя распустили и выставили, будто напоказ, свои серо-сиреневые серьги, ветла наряжалась в зеленое платье блестящих на солнце листочков, черемуха еще листьев не показала, но гроздья будущих цветов уже сформировались и вскоре покроют ее белой фатой, как на выданье.
-Можно к вам присесть? - услышал я незнакомый голос.  Я обернулся.  Передо мной стоял благообразный старик спортивной фигуры.
-Да, да, садитесь,  пригласил я его, двигаясь на диване, хотя места и так было достаточно.
-Что, весной любуетесь? - спросил он.
-Да.  Знаете ли, природа и птицы как-то отвлекают от болячек, обид, злых людей и неустроенности жизни.  Великая энергия окружающего мира, огромная сила жизни природы, если к ней приблизиться, прикоснуться, заряжает тебя желанием жить и радоваться, сердце затрепещет, душа запоет.  Люблю я весну, когда слякоть кончилась, и тепло наступило, деревья распускаются, птицы гнезда вьют, но нет еще пыли, мух и комаров.
Он внимательно слушал и смотрел на меня, потом протянул мне руку:
-Давайте знакомиться.
Мы познакомились.  Это был Иван Петрович Синельников из соседнего села, оттуда он и родом; служил в армии, воевал в Отечественную, летал на гидросамолетах, после демобилизации вернулся в село и работал до пенсии чабаном.  Сейчас вот собрался в гости к дочери в город.
Я назвал себя, он улыбнулся приятной, теплой улыбкой:
-Вот как.  Тогда я вас знаю, читал в «районке» ваши рассказы.  И над чем сейчас работаете?  Что пишите?
Я открылся:
-Да вот слышал, что существует какая-то Черная магия.  Даже читал как-то, что в Москве однажды собирались члены кружка Черной магии и хотели по фотографии напустить порчу на Ленина, Сталина и Троцкого, но их предали, и чекисты всех на месте расстреляли.  Говорят, что и среди нас где-то живут чернокнижники.  Встретиться бы с ними.
Иван Петрович задумался, вздохнул:
-Жили у нас такие, да только они не подпускают к себе близко никого.  Приехали в село давно, но, прожив лет пять-шесть, уехали.  Трое их было: муж Михаль, жена его Роза да старик с ними, его отец.  Мужчины были цыгане, а женщина русская, но очень уж похожа на цыганку – смуглая, с черной распущенной косой, в цыганских нарядах. Говорила хорошо по-цыгански и по-русски, ходила по селу, попрошайничала, гадала на картах, на блюдце и имела книгу с кожаным переплетом, по которой делала присухи, привороты, напущения и прочие магические дела.  С тех гор немало воды утекло, многие ушли из жизни, многих передовиков труда и участников войны, награжденных орденами, забыли люди, как забыли и председателей Советов и колхозов, многих знатных людей, которые выучились и работают теперь по городам, но вот о чернокнижнице Розе помнят до сих пор.  Нет-нет да услышишь разговор старушек.  Эх, - говорят одни, как я не догадалась-то, ведь это мне Роза судьбу перевернула.  Да и я, - говорят другие, - долго буду помнить эту черномазую колдунью.  А я ничего против нее не имею, наоборот, помогла она мне некоторым спесь-то поубавить, говорят третьи.  Старик кузнечил в колхозе, а Михаль пас летом частных овец, зиму же сидел дома.  Носил он длинные, до плеч, волосы, окладистую бороду, имел длинный нос и хмурый вид.
Пришла кассирша и объявила, что автобус сломался и рейс отменяется.  Я расстроился, а Иван Петрович, наоборот, будто повеселел, предложил:
-А что, поехали к нам, встретишься со старушками, которые знали тех цыган, поговоришь с ними.  Поехали, пока колхозный автобус не ушел.  Переночуешь у меня, а завтра махнем в город вместе.
Я согласился, и через час мы были в селе, где овода да комары, что тебе наши горные воробьи, а рыба сама на берег выпрыгивает.
Первой, с кем я встретился, была баба Нина Петрова.  Вот что она мне рассказала:
-Давно это было – сыну шел восьмой год, только в школу начал ходить.  И сильно он любил частушки петь и даже сочинял их иногда.  Жили эти цыгане по соседству, и как только Саша увидел Михаля с его длинным носом, запел частушку:
«Елки-палки, лес густой,
У соседа нос большой.
Как он будет пить вино,
Коль нос упирается во дно».
Мальчишки налету подхватили эту частушку и, хохоча, стали указывать пальцем на цыгана.  Слышала и видела это цыганка, она незаметно появилась из-за плетня и, плюнув в Сашкину сторону, проговорила: «А у тебя хоть и маленький, но хлопот он тебе задаст много».  Потом все разбежались, а сын вернулся домой.  Но как только солнце село, Сашка завопил: «Ой, мама, волоса растут у меня из носа и из глаз.  Ой, не могу, больно!»  Проплакал он тогда всю ночь: сам не спит и отцу с матерью не дает.  Едва утра дождались, думали, успокоится, но днем Сашка орет, трет глаза, скребет в носу, места себе не находит.  Мы к врачу, та посмотрела, послушала, качает головой.  Ничего, говорит, не понимаю.  Направление дает в район.  А время к вечеру, завтра суббота, а там воскресенье – выходные, это ж до понедельника надо ждать, а я не только до понедельника ждать, сейчас уже сил лишилась, видя сыновью муку.  Беру сына за руку и бегом к пенсионерке Анне Нечаевой, кричу ей со слезами: «Помоги, бабуля!» И все ей рассказала, что и как.  Пошла она в родничок, набрала воды в бутылку, принесла, встала под образа и начала молитву читать.  Перекрестит бутылку с водой и опять читает.  Потом набрала в рот воды и неожиданно брызнула в лицо сыну, тот аж вздрогнул от неожиданности.  Велела мне два дня, утром и вечером, умывать сына этой водой.  Привела я его домой, он сразу спать запросился.
Умыла я его и уложила, проспал он всю ночь, не колыхнулся.  Наутро полегчало, а через два дня совсем поправился, опять убежал на весь день на улице играть.  С тех пор стали мы с сыном этих цыган обходить стороной.  Живем рядом, а друг к другу в гости не ходим – от греха подальше.
Бабушка Анна Михайловна без колебаний заявила:
-Есть такая Черная магия.  Теперь и я верю в это.  Эта цыганка жизнь мою в ад превратила.  А виной всему любовь моя.  Я своего Владимира еще до встречи четыре раза во сне видела, а когда он появился в нашем колхозе, и я впервые увидела его, удивилась, где это я его могла видеть.  И подумала, что это, видимо, и есть моя судьба.  А когда он стал за мной ухаживать, не отвергла его.  На октябрьские праздники повез меня Володя к родным напоказ в свое село.  Встретили нас радушно.  После обеда золовка предложила мне в магазин сходить.  Ну, думаю, почему бы не так, заодно посмотрю деревню.  В магазине золовка встретилась с чернявой дивчиной.  Машей ее называла, а когда мы вышли из магазина, незнакомка отозвала меня в сторону, спросила:  «Это вы Володина жена?  Тебе золовка не говорила, что я дружила с Володей?  А он женится на тебе.  Я вижу, у вас и наследник наметился, заметно уже.  Что мы будем делать?  Ты сама откажешься или мне вмешаться?  Или цыганку попросить?  К тому же Володя перед отъездом занял у меня восемьдесят рублей.  Отдать бы надо.  Коль ты его жена и доходы в твоих руках, значит, и долги его тебе платить».  Я детдомовская, не из робкого десятка, отчитала ее, как надо, и ушла, не положив в память ее слова и угрозы.  Наутро мы собрались ехать домой.  Я сидела в телеге, а Володя закрывал ворота, как вдруг появилась передо мной цыганка и затараторила.  Володя молча отмахнулся, а я проговорила: «Счастье у каждого в своих руках, и сердце мое ты ни охладишь, ни разогреешь больше, чем оно есть.  Шла бы ты коров доить лучше, чем людей морочить, а если пожелаешь, приходи, могу и на тракторе научить работать.  Во всяком случае, это гораздо лучше, чем попрошайничать – лучше жить-то будешь».
Цыганка как-то зло сверкнула глазами, быстро провела рукой мне по груди, сказала: «Это как сказать».
Она прикрыла рот концом шали, что-то зашептала и быстрыми шагами отошла. Володя всю дорогу старался меня развеселить, а у меня из головы все не выходили цыганские слова.  За работой в поле и домашними хлопотами я забыла и эту поездку, и эту встречу, и эти вещие слова.  Но с тех пор стал в груди разрастаться холодный комок, а через полгода мне нестерпимо холодно стало в груди.  Я и в баню часто ходила, и парилась там в рукавицах и в платке, чтобы пальцы и уши не жгло, но грудь не могла прогреть.  Настроение у меня, конечно, упало, ходила я хмурой и придавленной.  Девчата, мои подруги, беспокойно спрашивали, что это со мной случилось, но я и сама не знала, не то чтобы им пояснить.  Я к врачам нашим – те ничего не могут определить.  К соседке моей, Кузьмовне, часто люди детишек своих привозили и приносили с болячками, она все им воду наговаривала и молитвами лечила, говорят, помогало, люди даже платили ей за это.  Ну, думаю, дай и я к ней пойду.  Прихожу, поясняю ей, что и как было.  Соседка послушала мое сердце, пошарила грудь и говорит: «Доченька ты моя, сиротинушка, не могу я тебе помочь.  Сил у меня таких нет.  Попадались мне такие больные – сколько ни билась я с ними, ничего не получалось.  Это Дело рук Черной магии.  Тебе нужно идти или к тому, кто тебя испортил, или к Белой магии, которая сильнее магии Черной.  Вот она только тебе и поможет.  Был тут у нас дед Михаил Серебрянников, горбун, но он переехал в другое село. Тебе к нему надо».
Заседлала я коня – и к нему.  Выслушал он меня и подтвердил предположение Кузьмовны.  И стал он меня лечить.  То растопленным воском в воду капает, то горючую серу в совочке с углями сжигает и на меня дует и через этот дым долго присматривается на меня...  И все что-то шепчет, шепчет.  Потом вскипятил воду и заварил в кипятке травку с листочками как у папоротника.  Пояснил: «Это настоящий зверобой, а тот, что вы зовете зверобоем, есть молодецкая трава – от малокровия и при упадке сил пьют».  Потом снял со стены из переднего угла бронзовое литое распятие и погладил меня им по груди и спине.  Проговорил: «На сегодня хватит, а то сила из меня чуть не вся вытекла.  Пока хватит».  Я достала деньги, подала их деду, но он отвел руку: «Приедешь ко мне три раза, а как только полегчает, и почувствуешь ты тепло в груди, тогда и рассчитаешься».
Я поклонилась ему в пояс, а когда поднималась с колен, он накинул мне на голову шелковую ниточку с золотым крестиком. Вот я его до сих пор ношу. Я поклонилась ему еще раз и услышала: «Кроме холодного камня на тебя напущена пожизненная порча на семейное счастье.  Вместе с Черной магией действует кто-то из твоей родни.  Ну, счастливо тебе.  Не забудь через неделю приехать».
Однако приехать мне не удалось: весна была затяжная, и мы посевную вели весь май, а когда я приехала через месяц к горбуну, было уже поздно.  Он, как будто чувствовал приближение своего конца, наказывая приехать мне обязательно вовремя.  Дедули Миши Серебрянникова не стало, и возвращалась я домой, задавленная сиротским чувством одиночества и тоски.
Я нашла в горах настоящий зверобой, постоянно заваривала им чай и не заметила, как холод из груди моей улетучился.  После третьего ребенка Владимир мой, свет батюшка, запил напропалую.  Детей вырастила я одна. 
Тут баба Аня шмыгнула несколько раз носом, всхлипывая, вздохнула глубоко-глубоко:
-Прожила я эти годы, как в аду.  Все вспоминаю горбуна, царство ему небесное на том свете за то, что грудь согрел мне, да детей я вырастила, не бросила их, как другие.  Жаль, не дождался меня, чтоб семейное счастье восстановить.  Мне так и не удалось узнать, кто ж мне из своих-то вредит всю жизнь.
Тут в дверь кто-то постучал. Баба Аня поднялась с лавки, подошла к двери, открыла.  Вошел мальчик лет восьми с заплаканными глазами, проговорил:
-Баба Аня, пойдем к нам, меня бабушка Матрюша послала за вами.  Говорит, умирает, зовет вас.   Покаяться ей надо, грех с души снять.
Баба Аня засобиралась, а я поинтересовался, кто такая бабушка Матрюша.  Она ответила уже на ходу:
-Золовка моя при смерти, не ужилась дома с сыном, к дочери переехала, больше года назад, а это ее внук Виталька.  Что ж делать, пошли уж со мной.
Мы пришли, когда врач, сделав укол, собрался уходить, и дочь золовки бабы Ани, вышла вместе с ним на улицу: надо было доктора отвезти на своей машине.  Мы остались в доме одни.  Баба Матрюша, сухая и рослая женщина, лежала с закрытыми глазами, дышала редко и с хрипотой.  Потом она открыла глаза, увидела бабу Аню, оживилась, поманила ладонью.  Та сдвинула платок на шею, освободила уши, приготовилась слушать.
-Анна, уж ты прости меня, Бога ради, не хотела я, чтобы ты была женой брата.  Мария очень уж хотела быть его женой, все меня упрашивала, чтобы я помогала ей в этом.  Она и к цыганке ходила, все хотела Володю приворожить.  А когда не помогло ей это, разлад напустила на вас.  Думала, при такой жизни ты откажешься от Володи, она бы сошлась.  А ты терпела, не уходила.  Я и фотографии твою и Володину им отдала, и с ваших следов землю собирала и передавала.  Сними грех с души, прости меня грешную, позарилась я на ее подарки.  Дарила мне она и духи, и косынки, и деньги давала, а в Черную магию корову свою отвела и деньги несколько раз отдавала.  Сама перебивалась абы как, а на ворожбу тратилась.  Много ты горюшка хлебнула, а вынесла все, и семью   сохранила, и детей вырастила.
Больная замолчала, закрыла глаза, ожидая ответа от Анны как судебного     приговора.   Мне хотелось крикнуть: «Как же ты после такого еще и смеешь, прощение просить», а потом подумал,  что при  покаянии все человек может, все ему разрешено.  Видимо, так же подумала и Анна:
-Бог тебя простит, Матрена, и я прощаю, чего уж там.  Да   вот, Владимир-то... скоро на пенсию, а все еще колобродит, не преломится никак...
Потом баба Матрена повела глазами по комнате и, заметив  меня, спросила:
-А это кто?
Анна ответила:
-Да сочинитель вот заявился к нам, книгой такой интересуется.
Баба Матрена поманила меня скрюченным пальцем, и я подошел, наклонился.  Она взяла меня за волосы, пригнула голову к себе:
-Побожись, что не будешь использовать эту книгу во зло людям, а почитаешь для интереса.
Я поклялся.  Взял в руки книгу; она была холодная и тяжелая, словно металлическая, оттягивала и холодила ладонь.  На душе стало неспокойно и тревожно, по телу поползли мурашки, стали туманиться глаза и мысли.  Матрена как-то облегченно перекрестилась и улыбнулась измученной улыбкой.  Я спросил ее:
-Бабушка, а не могли ли через эту книгу раздор и разор на Россию напустить?
Она утвердительно кивнула.
-А как же лечить-то матушку?  Ведь должна же быть другая, добрая сила.  Где она, кто такая, что за люди и есть ли они сейчас?
Она опять утвердительно кивнула, потянулась рукой под подушку, вытащила книгу в белом коленкоровом переплете, подала мне.  Золотыми буквами в голубой окаемке было написано «БЕЛАЯ МАГИЯ», а ниже, чуть мельче, еще слова: «Исцеление человеческих недугов».  Я с трепетом принял эту книгу и низко поклонился Матрене.  Она вздохнула, перекрестилась, посмотрела перед собой в дальний угол комнаты, прошептала:
-Пора собираться, пришли за мной.
Посмотрела в святой угол, еще перекрестилась.  И, указывая пальцем на книгу, добавила:
-Когда умер горбун, никто не соглашался обмывать его, а я обмыла и переодела во все новое.  Родственников у него не было, вещи мы поделили меж собой, и мне, как читахе, досталась эта книга.  Учи, сынок, эту книгу и учи других...
Через полчаса Иван Павлович провожал меня домой, в город я поехать отказался – очень хотелось поскорее приступить к изучению этих книг. 
Солнце клонилось к горизонту.  Выехав из села и поднявшись на возвышенность, я обернулся.  Мощная Обь вышла из берегов, затопила всю округу и подошла к самому селу, смывая с лика земли грязь, грехи и зло.
Устроившись поудобней на мягком сидении автобуса, я положил перед собой на колени белую книгу, раскрыл наугад и стал читать:  «Русские люди! За грехи наши и за грехи отцов наших Бог посылает нам испытания.  Будем просить Его о прощении.  А чтобы молитва наша была сильна, и чтобы Бог услышал нас, будем молиться Ему все в одно время: по московскому времени в 6 часов утра.
Встал ли только с постели, или идешь на работу, или уже на работе, читай про себя в уме молитву о спасении России.  А чтобы молитвы всех молящихся слились воедино, читай не торопясь:
ОТЕЦ наш небесный!  Именем Господа нашего Иисуса Христа и Матери Его, Пресвятой Девы Марии и всех святых Твоих, молим Тя, услыши нас, грешных, молящихся Тебе.  Прости грехи наши и грехи отцов наших.
Спаси землю русскую – удел Богоматери и русский народ от всех врагов его, и укрепи державу Твою и веру православную. Святый, Боже!  Святый крепкий!  Святый бессмертный, помилуй нас! (три раза)».


             СВАТОВСТВО ЧАБАНА МАЙОРОВА
             ----------------------------------------------------
Вереница из двадцати пароконных подвод медленно продвигалась по извилистой горной дороге.  В каждой бричке сидел мужчина, сзади которого были упакованы и связаны ломы, лопаты, топоры, пилы, канаты, а также запасная одежда, продукты для людей и овес лошадям.  Когда выехали из дома, переговаривались меж собой, а теперь переклички смолкли, и слышны были лишь ленивое понукание, посвистывание или песня.
Только что прошел дождь: дорога раскисла, колеса и копыта вязли в грязи. Дождевая туча скрылась за горизонт, и яркое летнее солнце осветило и пригрело всю округу.  Казалось, березки, как молодые девчата, выскочив на пригорок, остановились и удивленно смотрели на проезжающие мимо подводы, взмахивали зелеными ветвями, как руками и улыбались, омытые дождем.  И это так завораживало, что возницы поворачивали головы и любовались красотой березок, прикидывая их пригодность в хозяйстве.
Беззаботный соловей радовался великому счастью теплого лета, щедрой березовой красоте и все пел и пел свою удивительную песню, песню лета, красоты, поэзии и вдохновения, любви и старости, одним словом, песню жизни.  И у каждого, кто слышал и слушал, внимал и принимал эту песню, зарождалась в душе великая тяга к жизни.
На берегу Ануя сделали привал: напоили лошадей, пообедали, перекурили, просмотрели, не набивают ли хомуты шеи лошадям.  Убедившись, что все пока в порядке, старший скомандовал «по коням», и вереница вновь потянулась к югу.   Здесь дождя не было, и лошади пошли веселее.  К вечеру прибыли в горное село, в пункт назначения.  В село заходить не стали, расположились в густом сосняке на берегу светлой говорливой речушки, ночевать решили табором в брицах.  А назавтра, рассудили, видно будет, что делать. После ужина пожилые сразу легли спать, зная, что молодежь долго будет гулять, а под утро все заснут, и никто из парней не догадается приглядеть за лошадьми.
У молодых, как везде, нашлись и заводилы, и певцы, и плясуны.  Трофим прихватил с собой трехрядку и сейчас наяривал плясовую с припевками.  Потом уселись на бережке, и Петрович запел песню про Ермака.  Все почувствовали себя на таком же бреге и тоже перед тяжелым подвигом.  А подвиг их был действительно тяжелым: нужно было до уборочных работ спилить лес, очистить от него деляну, спустить этот лес к Аную, повязать плоты и сплавить до дома.  Это только написать да сказать легко, а пока спилишь вручную хотя бы одну лесину, ой, как руки надергаешь да хребет себе наломаешь.
Кто не пел, те слушали, разговаривали меж собой о том, что богатые, мол, тут места зверем и лесом, а реки – рыбой, надо бы стариков упросить, чтобы кубарей наплели для ловли рыбы, все добавка к столу.  Есть и орехи тут – пора бить подошла, а если ворон не ловить, можно и у местных жителей кое-чем поживиться, мужики сейчас везде нарасхват.  Кто-то проговорил, что женитьба не напасть, как бы женатому не пропасть, на что ему возразили сразу несколько голосов: кто, дескать, тебя принуждает жениться, можно и так.  Взрослые рассуждали, первогодки слушали, мотали на ус.  Через пару часов к поющим мужикам и парням стали подходить молодые женщины, парни и девчата. Песни зазвенели веселее, громче.  Эхо разносило по логам эти песни и повторяло их по нескольку раз.  Кто-то заметил марала на горизонте, хорошо видимого в лунном свете.  Видимо, он тоже услышал эти песни и вышел их послушать.  Потом марал протрубил и, гордо прошагав по кромке горизонта, скрылся из виду.  Кто-то из девчат пригласил гармониста пройтись по селу с песнями, тот согласился, и вот вся ватага ребят, мужиков, женщин и девчат тронулась к селу, прошла ее до конца и, постояв немного, стала возвращаться.  Но как родник, бегущий по песку, постепенно исчезая и теряясь, так и парни с мужиками, пока возвращались, разбрелись по домам.  Самым стойким оказался гармонист.  Остановившись, он вдруг увидел, что никого из друзей его не осталось, а шла с ним рядом дивчина и звонким голосом выводила:
-Все подружки по парам в тишине разбрелися...
Трофим соединил меха гармони:
-И нам пора разбредаться на пару.
Дивчина промолчала, он взял ее под руку, и они ушли с центральной улицы в переулок, где жила девушка.  Утром, проснувшись, старики обнаружили повозки пустыми.  Кто-то проговорил:
-Вот те на, тут не только за лошадьми надо приглядывать, но и кобелей требуется найти.
Другой поддакнул:
-Наработаем мы тут с ними.
Но тревоги их были напрасны – на рассвете все были в сборе.  Трофим, пройдя к стоянке и, наяривая на гармошке, пропел:
-Эх, и сыпь, Енька, сыпь, домовая.
Сделав проигрыш, допел частушку до конца.  Все повернулись в его сторону. Трофим был так же, как вечером, в солдатских своих сапогах, брюках и фуражке, но вместо гимнастерки, пропотевшей и расползающейся на лопатках, была на нем белая льняная рубашка с пояском.  Дед Василий заметил:
-Трофим, ты просто, как артист.  Как тебе эта рубаха идет!
Дед Василий-маленький подтрунил:
-Как бы ни пришлось перед домашней невестой объясняться, где, мол, рубаху-то взял.  Что «бушь» говорить?
-Э-э-э, Андреевич, - отозвался Трофим, - солдаты и не из таких передряг выходили.  Пока этот лес попилишь, не одна рубашка сгниет.  А если уцелеет, скажу, что купил.  Я с той не расписан, да и не убудет меня.
Все разом заговорили, тем самым, одобряя не столько Трофима, сколько себя и всю свою мужицкую породу.
Днем все перебрались в село, а не занятые работой старики сняли себе угол в отдельном доме. Все, кто определился на квартиры, переехали туда вместе с провиантом, инструментом, лошадьми и фуражом.  Перед расквартировкой дед Василий-большой собрал всех у своей подводы, дал напутствие:
-Живите, как хотите, дело ваше.  Мешать вам никто не будет, и дома потом чтобы никто про это не болтал.  Если услышу, что кто-нибудь будет драться, обижать хозяев, воровать или откажется помочь хозяйкам по дому – дров ли на зиму заготовить, сена ли привезти – берегитесь, оставлю на осень, а то и на зиму.
Все бурно согласились с ним и поспешно разъехались по квартирам.  Но как только наступила сенокосная пора, сельские разобрали и стариков (хотя какие уж они старики – в войну за первый сорт шли).  То ограду требовалось исправить, то дверь связать, то косу отбить, а то и пару дней покосить с хозяйкой-вдовухой, а уж она в долгу не останется: баньку сготовит, постирает, портки заштопает.  Да и горячее утром и вечером на стол подаст, а это первейшее дело. А по праздникам, смотришь, и стопочку раздобудет, приголубит иной раз на своей одинокой холодной постели.  Ждать-то некого и неоткуда, все живые уж вернулись.  Нет своего – рад будешь и чужому, куда деваться?  И ничего не поделаешь, сколь голову ни ломай.  В годы войны ждали и год вот уже после – отгорело, пожалуй, все, выплаканы слезы, закаменели сердца.  А тут хоть и чужой, все же опора.  Хотя, если разобраться, кто роднее, а кто чужее...  Все мы поначалу чужие, а потом и жить друг без друга не можем.  Все мы люди, как судьба распорядится, так и жить будем.  А против судьбы попрешь, по-своему станешь воротить, глядь, и на беду наскочишь.  Так-то оно вот.
В течение лета мужики работали упорно, с заданием справились с честью.  Приезжал фотограф в село, многие фотографировались.  Сфотографировался и Трофим со своей Галюшей, которую он в узком кругу друзей и принародно называл женой, а ее мать тещей.
К августу мужики свезли лес из деляны на берег Ануя, повязали плоты и собрались отбыть домой.  И вот наступил этот день печального расставания.  А расставание всегда штука нехорошая, проблематичная, тоскливая и горькая.
С утра собрались мужики на берегу возле плотов.  Плотогоны загрузили вещи и инструмент, остальные мужики загрузили подводы жердями и стояли тут же, на берегу; договорились отправиться вместе.  Постепенно собирались на проводы и жители села.  Стали прощаться.  Женщины и девчата, провожавшие женихов, плакали, целовали их, жались к ним, стараясь нацеловаться и наобниматься пусть и не на всю жизнь, то хотя бы надолго; старики, старухи и пацаны кивали на них и подшучивали, отпуская колкости.
Трофим стоял с Галинкой у кромки воды и носком сапога сталкивал камешки в воду. Галинка что-то говорила, а он только кивал головой и иногда прижимался к ней.  Казалось бы, все было сказано-пересказано накануне вечером и ночью, когда они проговорили до самого утра, но чего-то главного, единственного, сказано еще не было ни Трофимом, ни Галинкой.  И хотя договаривались встретиться на будущий год, а Трофим обещал приехать обязательно, но в душе каждый на это мало надеялся.  Конечно, если случай подвернется, никто из них не отказался бы повторить такую жизнь, но она как обычно не повторяется, а если и повторится, то встреча будет холодной и жалкой.
 Первыми на плот вошли два деда Василия, большой стал у огромного весла, а второй сел в высокое кресло, чтобы смотреть вперед и подавать команды.  Он и сейчас скомандовал резким голосом:
-Мужики, на плот, за песты, отчаливаем.  Быстро.
Как бы ни готовился Трофим к расставанию, но команда «быстро», как на фронте, застала его врасплох.  Галинка обвила его шею руками, и они слились в крепком поцелуе.  Потом снова прозвучал тот же голос с плота:
-Майоров, бегом.
А они не могли оторваться друг от друга.  Наконец она отпустила его и, сняв с головы голубую косынку, повязала ему на шею, прошептала:
-Помни нас, мы тебя будем ждать...
Трофим пошарил по карманам, ища, что бы дать Галинке, но не найдя ничего, снял с головы старую солдатскую фуражку и, надев на Галинку, прошагал на плот.
-Отталкивайся, пошли, - певуче пропел голос, и плот зашевелился.  Узкая полоска воды между берегом и плотом стала расширяться.  Женщины на берегу утирали слезы, старики махали руками, пацаны выкрикивали прощальные слова и напутствия.  Но с плота слышалась лишь команда маленького деда Василия, пыхтение мужиков, толкающих плот шестами, выводя его на стрежень.  Рулевой орудовал огромным веслом, стараясь продвинуть плот на середину реки, но чтобы «хвост» при этом не занесло вперёд, и плот не встал поперек течения, или, не дай Бог, не наскочил на прибрежные скалы буйной реки, тогда порвутся связки и плот развалится.  А Галинка молила Бога, чтоб он, этот злой плот, разлетелся на мелкие части, тогда вернулся бы на берег ее Трофим.  Но деды Василии не первый раз на реке, дело знают, и плот тихонько стал выплывать на середину.  Послышалась команда:
-Убрать шесты.  Мужики облегченно вздохнули.  Кто-то крикнул:
-Трофим, музыку давай,  «прощальную». 
Трофим вскинул гармонь на плечо, сделал проигрыш, потом запел, и все сначала на плоту, а потом и на берегу, подхватили:
-Миленький ты мой, возьми меня с собой, там, в краю далеком, я буду тебе женой.  Милая моя, взял бы я тебя, но там, в краю далеком есть у меня жена...
Плот стал заворачивать за поворот и вскоре скрылся, как будто испарился или его совсем не было.  Тронулись в путь и конные повозки.  Седой горный орел, отдыхавший на скале, нависшей над бурлящим водоворотом Ануя, быстрыми взмахами поднял себя выше соседних вершин и плавно стал парить над долиной.  А с плота слышалась уже другая песня:
-Из-за острова на стрежень, на простор речной волны...
...В тот год, по прибытии домой с плотом, Трофима вместе с Макаром отправили принимать кошару овец тонкорунной породы.  Тогда же Трофим женился, через год у них родился сын, потом дочь и опять сын.  Жена сидела с детьми дома, а Трофим постоянно жил на кошаре.
В этом году старший сын заканчивал одиннадцатый класс и сегодня готовился на выпускной вечер.  И вот днем приехал в дом Майоровых бригадир и объявил, что Трофим не сможет приехать на выходной, так как сегодня ночью умер его напарник дядя Макар, а замену еще не подобрали.  Да и рабочих рук в излишке нет, а молодежь не желает жить в степи все лето – только к зиме пригоняли овец ближе к селу, и чабаны ночевали дома чаще, чем летом.  Жена заругалась на бригадира, и тот уехал ни с чем, решив сам поехать на подмену Трофиму.
Иван с выпускного бала вернулся рано, не остался до утра вместе с классом.  Собрал сумку, переоделся, сел на мотоцикл, а на вопрос матери, куда это, мол, собрался, ответил:
-К отцу.
Отцу он сообщил, что дядя Макар умер, и замену ему еще не подобрали, а пока он решил подменить отца.  Трофим показал границы их выпасов, оставил собаку Найду с сыном и уехал.  Так Иван впервые остался с отарой овец.  В будущем, видя, что Трофим не требует напарника, искать его не стали, и вскоре об этом и думать перестали.  Иван постепенно втягивался и привыкал к работе чабана.  Однажды жарким днем он не погнал овец на привычный водопой – было далеко, а спустил их  каменистым косогором к роднику соседнего совхоза, рядом с мехдойкой.  Дал коню повод и стал пить.
Найда шла позади отары, подгоняя оставшихся овец.  Иван наблюдал за ней и был ею очень доволен.  Потом позвал к себе; собака с лаем подбежала, уселась на задние лапы у передних ног белоногого Воронка.  Из-под навеса молочного холодильника послышался девичий голос:
-Это кто же на коровьи выпаса с овцами заявился?  Вот сейчас Дозора спущу, он вам быстро укажет от ворот поворот.
Иван, не видя, девушки, ответил:
-Это что еще за зоотехник нашлась, понимающая что-то в выпасах?
-А я вот покажу тебе зоотехника.  Дозор, гони их отсюда.
Большой серый кобель вылез из-под вагончика и с лаем устремился на Ивана.  Найда встала, оскалила морду, зарычала сдержанно и глухо.  Иван сложил вдвое бич и приготовился отбиваться.  Но Дозор, подбежав к Найде, завилял хвостом, стал обнюхивать гостью и радостно запрыгал возле нее.
Из-под навеса вышла хозяйка.  Парень поднял голову и увидел...  Она стояла в черных блестящих резиновых сапожках, в белом халате, подогнанном по талии; тугая русая коса была уложена на затылке, венок из голубых незабудок украшал светлое  личико. Брови и веки были скромно подкрашены и очень шли к ее перламутровым глазам.
Иван слез с коня, скомандовал:
-Найда, к овцам.  Будь там.
Собака послушно пошла к отаре.  Дозор, описывая круги, последовал за ней.  Найда вышла на пригорок, отсюда было все видно – и овец, и хозяина, который, держа коня в поводе, подходил к девушке.  Она видела, как Иван галантно поклонился незнакомке, потом они долго стояли и разговаривали.  И только когда из другого лога показались коровы, возвращающиеся на дойку, хозяин, вскочив на коня, стал выгонять овец из кустов.
С того дня Найда ежедневно одна пасла овец вблизи от этого места, а хозяин уезжал к вагончику или, если не находил там Светланы, то и к ней домой.  В те дни, когда дежурил отец, Иван ездил на свидание к Светлане.  Это был тот редкий случай, когда молодые неиспорченные сердца, встретившись, соединяются вместе на всю жизнь.  Настал день, когда Иван объявил, что намерен жениться.  Отец давно догадывался, что неспроста Иван зачастил вместо дома в совхоз.  Он одобрил решение сына, а мать заворчала:
-Надо бы в институт попытаться поступить, а если не удастся, в крайнем случае, в армию сходить, а уж потом и жениться можно.  А это не женитьба, а только глупость, все так делают, и нечего от людей отходить, воротить на свой аршин.  Иван ответил, что если родители не согласятся, он переедет к Светлане и женится без свадьбы.  Родители сдались, решив ехать на сватовство на октябрьские праздники, а на Новый год сыграть свадьбу.
Под октябрьские праздники ударил мороз, и выпал хороший снег.  Иван запряг в кошевку Воронка, и на нем с братом они выехали первыми, а отец на тройке с женой и дочерью выехали следом.
К невестиному дому приехали после обеда; здесь их уже ждали.  Трофим взял в руки гармонь и с шутками да прибаутками вместе со своими вошел в дом.  Бывая, как гармонист на свадьбах и сватовстве, Трофим знал, что при этом нужно говорить, и сейчас знания его пригодились.   Жена, не отставая от Трофима, поддерживала его.  Увидев сватов у дома Светланы, сбежались ее подружки-доярки.  После традиционного, мол, у вас есть товар, а у нас есть купец и нельзя ли посмотреть товар, все выпили, как водится, по одной, затем по второй.  А после третьей запели, заплясали.  Сначала играл Трофим, потом объявился баянист из местных, и Трофима подменили.  Бабушка Светланы, баба Груня, разгоряченная вином, надев свои сильные очки, положила подбородок на сжатые перед собой ладони и, опершись локтями о стол, долго и пристально смотрела на гармошку Трофима, а когда его подменили, и он освободился, чтобы отдохнуть, подошла:
-Милый сваточек, что-то мне твоя гармошечка больно знакома.  Ну-ка, зайдем вот сюда, в Светочкину комнату.
Трофим прошел за свахой в горенку.  Над койкой на белой стене висел групповой портрет в рамочке.  На переднем плане, на стуле сидел улыбающийся гармонист с трехрядкой на коленях, а сзади его стояли двое – женщина средних лет и девушка с длинной косой, свисавшей на грудь.  Ниже рамочки висела солдатская старая фуражка.  Трофим снял фуражку с гвоздя, отвернул внутренний узкий подворот, увидел буквы М. Т. И. и годы 1942-1945. Это были годы службы Трофима в армии.
-Так это вы, баба Груня?  А Светлана кто же вам?
Баба Груня, продолжая глядеть в окно, отозвалась:
-Это моя внучка.  Мама ее вышла замуж через три года после вашего отъезда, и мы переехали в этот совхоз.  Потом она с мужем уехала в город, а я осталась с внучкой.  В  этом году она школу окончила, пошла на ферму, я хотела, чтобы она в город к матери уехала, а та ни в какую – не желает меня бросать.  Тут и твой Ванюшка пристал, вовсе о переезде говорить не хочет.  Трофим через силу спросил:
-Вы обо мне ей рассказывали?
Сватья, наконец, повернулась к нему:
-Мы переехали сюда, когда Света только говорить училась, а тут все были чужие, никто не знал про нас ничего.  Если кто расспрашивал, отвечала также, как и Свете, мол, отца ее после отпуска убило на войне, а фуражку его друг привез.  И люди, и Света этому поверили.  Теперь же я не знаю, что делать и как быть?  Они ж твои дети.
Трофим молча повесил фуражку на место, тихонько вышел в переднюю.  Подошел, шепнул жене, что пора ехать, а молодежь пусть остается.  Та согласилась, вышла на улицу вслед за мужем.
Когда Трофим закрыл за собой ворота, вышла из дома баба Груня, спросила:
-Так что мне делать-то, Трофимушка?  Грех-то, какой счастье рушить.  И промолчать – не меньше того.
Трофим глубоко вздохнул:   
-Утром   им одним   все   расскажешь, как было,  но ничего не советуй от себя.  Как решат, так пусть и останется.  Они молодые, им жить, им и решать.
Трофим вскочил в сани, и тройка, застоявшись на холоде, понесла их на рысях.  Снежная пыль при лунном сиянии вскоре скрыла бегущую тройку на горной дороге.


                СМЕХ СКВОЗЬ СЛЁЗЫ
     -----------------------------------
Сознание возвращалось медленно с перерывами.  Ермилка стал понимать, что он жив и что наркоз отходит, потом стал ощущать все разрастающуюся боль, разрывающую брюшную полость когтями дикой кошки.  А когда стало совсем невмоготу, он заплакал, и слезы редкими горошинами выступили из глаз, скатились на щеки одна за другой.  Ермилка застонал.  Разговор в палате стих, наступила гнетущая, тишина.  Сосед по койке, дед Павел, горестно и страдальчески вздохнул, лежащий рядом Максим, прикрывая рот ладонью, сдавленно прокашлялся, а Петруха, что лежал у самого окна, проговорил, как 6ы ни к  кому не обращаясь:
-Отжил, кажись.
-Попить, - прошептал Ермилка.
Петруха  слез с койки и, взяв стакан с тумбочки, пошел к крану.
-Ему сейчас нельзя, - предупредил дед Петруху, только губы помочить можно, а то раны вскроются и можно не спасти, хотя тут, я гляжу, и спасать-то некого.
Петруха краешком полотенца смочил Ермилке искусанные губы.  Тот затих.  Через недолгое время заговорили.  Дед Павел попросил почитать:
-Максим, дочитывай Шукшина, там, где он про больничную палату пишет.  Хоть и больные у него, а чувства юмора не теряют.
Максим согласился, а когда дочитал до того места, где одного больного укрыли несколькими матрацами и велели подмышкой в пузырек пот собирать для анализа, дед перебил Максима:
-Вот ведь до чего додумались, деревенские охламоны.
Максим продолжил чтение, а когда закончил, спросил:
-А скажи, Петруха, зачем это ты койку с собой привез?
Ермилка стонал внутрь себя; дед приподнялся на локте; Петруха ответил:
-Я когда подошел к санпропускнику, там мужики разговаривали.  Дескать, перестройка и больницы коснулась, и теперь нужно с собой брать и белье и постель.  Ну вот, я и подумал, а что, если я приеду, а там и коек нету.  Придется спать на полу.  Нет, думаю, дай-ка я и койку прихвачу.  Да старую телогрейку разорвал и ваты набрал, старую простынь на бинты изорвал.  А что, думаю, там и этого может не быть.  Хотел у конского ветсанитара лекарства попросить, да не знаю, какое нужно.
-А зачем тебе, Петруха, вата нужна, ведь у тебя хондроз, - перебил его Максим, на что тот, не смущаясь, пояснил:
 -А я думал, его вырезать будут.  Оказывается, так обошлось, только вот хирург сказал, что меня переселять будут, сюда после операции одного привезут.  Здесь вон как тепло от самодельного козла.  Ты бы, Максим, и мне бы такой сделал.  А то вместо одного хондроза тут два наживешь.
Ермилка перестал стонать, слушал; дед Павел улыбался во все лицо.
-Можно бы и сделать.  Проблема только, где бы кирпич найти, - отозвался Максим, пряча улыбку и придавая голосу серьезность.
Петруха, не замечая настроения мужиков, пристал опять к Максиму:
-Конечно, кирпич найти трудно.  А где же спираль-то будем искать? – Максим отвернулся к окну, беззвучно просмеялся, потом на полном серьезе ответил:
-С этим проще.  Сходи к бабочкам в третью палату и попроси.  Да не как-нибудь, а со знанием дела.
-А как это – со знанием, - не понял Петруха.
-А как зайдешь, поклонись, поздоровайся, попроси их.  Милые, мол, женщины, меня переселяют в холодную палату, и я, мол, решил электрический «козел» сделать.  Если у кого запасная спираль есть, дайте мне.  А как дадут – неси.
Петруха ушел.  Максим отворил дверь палаты, что находилась против той, куда ушел Петруха.  Все повернулись к двери.  Минут пять-шесть было тихо, потом дверь третьей палаты с шумом отворилась, и оттуда выбежал Петруха, а вслед неслись хохот и добродушная брань:
-Сам ты козел электрический.  Чего надумал просить, бесстыжий охламон.
Дед Павел и Максим смеялись от души и долго.  Ермилка хоть и слабо, но улыбался во все лицо.  Наутро Петруху перевели в другую палату, но он приходил сюда каждый день и долго просиживал, слушая, прибаутка Максима и греясь возле его «козла».
Однажды Максим объявил, дескать, вычитал в газете, будто изобрели новые таблетки от всех болезней, в том числе и от хондроза.  Петруха заинтересовался, попросил Максима, чтоб тот ему их назвал и на бумажке написал.  Я, мол, жене передам, пусть ищет по аптекам.  Макси написал на клочке бумаги английскими буквами, а вслух произнес:
-Таблетки эти называются «Смеха-уечки».  Иностранные таблетки, острейший дефицит, но очень пользительные, чудодейственные таблетки.
Глаза Максима заблестели, и сам он готов был рассмеяться, но лицо его было серьезным.  Петруха долго рассматривал клочок бумаги и про себя повторял название.  В это время зашла группа врачей во главе с хирургом, а с ними и начмед Серафима Нестеровна, миловидная и вальяжная женщина.  Поискала глазами по палате и, заметив Ермилку, подошла, села к его изголовью.  Положила свою мягкую, теплую руку ему на голову:
-Лапушка ты моя.  О, Господи, сколько же можно-то, - она глубоко вздохнула и искренним печальным взглядом стала смотреть на осунувшееся и бледное лицо Ермилки.  У Ермилки от этих ее слов выступили слезы, он снял со своей головы ее руку, прижался к ней горячими воспаленными губами.  Вот также он прижимался к своей матери, когда она его еще в детстве жалела и гладила по голове.
А в это время Петруха, обращаясь к хирургу, спросил:
-Вот Максим вычитал, будто выпустили чудодейственные таблетки, от хондроза помогают.  Иностранные такие, - и он подал ему Максимову бумажку.
Тот прочитал, улыбнулся:
-Это действительно сильные таблетки, ты вот у Максима попроси, у него они есть.  Обменяйся на что-нибудь.
Максим, чувствуя хирургово расположение, ответил:
-Я ему предлагаю бартер, так он не соглашается.  Я ему говорю: вот бросишь курить, тогда помогу с таблетками.
Хирург согласно покачал головой, подошел к Ермилке, проговорил, указывая глазами на него:
-Ты бы, Максим, вот этому таких таблеток почаще бы давал.  Смотри-ка, слезы.
Он сел на край койки, стал измерять давление и осматривать окровавленную повязку на животе.  Максим как-то тихо, с перерывами выговорил:
-Он из нашей деревни…  у него таких таблеток много, вы уж его только…  на ноги поставьте.
Хирург замерил давление, что-то шепнул стоявшей рядом медсестре, та записала.  Ермилка вытер глаза, спросил:
-Так, когда же будете доделывать операцию?  Ведь так я не могу жить.
Он вздохнул и посмотрел в глаза хирургу.  Тот почесал пальцем правой руки переносицу, ответил:
-Понимаешь ли, у тебя там осталось воспаление, а заканчивать операцию сейчас нельзя, подождать надо.  А то ведь если поспешить, вскроем, а там воспаление не прошло.  Что потом делать?  Зашивать придется и опять ждать.  Лучше не рисковать.
Ермилка вздохнул, тоска душила сердце, слезы просились наружу, но он вспомнил про таблетки, вытер глаза рукой, выдавил на лицо улыбку, проговорил тихим голосом, но все слышали:
-Вы бы попросили у Нестеровны сапог.
Хирург внимательно посмотрел на Ермилкины глаза, в которых стояли слезы, как бы спрашивая, зачем, мол, это ему нужно.
Ермилка продолжил:
Видите, какой блестучий замок, и бульбочки висят.  Так вы отрежьте голяшку от этого сапога и пришейте мне к животу.  А как вздумаете узнать о состоянии внутри, откроете замок и посмотрите, и если там непорядок, застегнете замок, а если все нормально, закончите операцию.
Хирург улыбнулся теплой улыбкой, которой он не улыбался уже долгое время.  Встал, сказал:
-Мы подумаем с Нестеровной, а ты пока отдыхай.  И крепись.  Да почаще Максимовы таблеточки употребляйте.  Вскоре они покинули палату.  Было тихо.  Дед Павел иногда улыбался, иногда морщился и гладил руками культю ноги.  Максим улыбался.  Петруха покачал головой:
-Нет, не даст Нестеровна свой сапог.  Не даст.  Что ж она в одном-то делать будет?
Максим вдруг спросил:
-Дед, вот Петруха говорил как-то, что никак не дождется, когда на пенсию выйдет. Говорит, на пенсии хоть налюбуюсь, а то все некогда: то уборка, то посевная, то сенокос – и все на работе да на работе.  И жену, дескать, днем не вижу.  А вечером не успеешь приехать домой, то одно, то другое, хлопот полон рот.  И опять не до любви.  Вот вы на пенсии.  Как вы теперь-то?
Дед почесал мочку уха:
-На пенсию отправляют, когда человек изработается.  Чего уж там…  запомните народную пословицу: «Не оставляйте работу на завтра, а любовь на старость».
Петруха махнул рукой и вышел.  А в палате осталось теплое настроение.
   

   


                ЮРОДИВЫЙ
          ------------------
Максим и Иван, мои ближние соседи, решили как-то навестить меня летним вечером.  Разговор шел обо всем и ни о чем.  О засухе в этом году, о том, что пропала свекла и травостой плохой, а на естественных сенокосах и кротиные кочки не скрыло – совсем бы была хана, не будь сеяных трав: спасибо застойным временам да прежним председателям за то, что трав насеяли, о том, что зарплату не получают колхозники какой уж месяц, да и деньги эти нельзя назвать зарплатой, так себе - подачка какая-то.  Потому что государство за сданную продукцию денег не платит.  О том, что составление деклараций на доходы и налоги отбивает охоту работать на земле и фермерам, и колхозникам; о том, что коммунисты начали восстанавливать свои ряды, но среди лидеров нет прежних руководителей, им видимо, понравилась представившаяся возможность уйти из партии и заняться коммерческой деятельностью.
Максим как-то сокрушенно поскреб в затылке, посмотрел на вечернюю зарю, на небо, видимо, ища там признаки приближения дождя, проговорил:
-Да-а, что за лето приготовишь, все матушка-зима поест: прожорлива она.  И себе нужно готовить, и скотине. О стариках нужно думать. А как же?  Только Серега не думает: да с него и спрос мал - девяносто девять у него, одного до ста не хватает.
Иван сокрушенно вздохнул, печаль обожгла ему лицо, взгляд сделался темным и горестным. Эта печаль преобразила Ивана, и я его будто не угадал: его охватило вдохновение печали, сожаления и горя. Я почувствовал что-то загадочное и жуткое, попросил, положив на его плечо руку:
-Иван, ты знаешь про него что-то?  Расскажи, пожалуйста.
-Серега Булахов – мой сверстник и друг.  Наши родители жили на Украине. и мы вместе с ним до недавней смуты. Жили там, рядом, ходили вместе в детсад, в школу.  Все бы ничего, учеба как учеба. Но вот с третьего класса на Серегу нашло какое-то сверхъестественное озарение.  Сначала он на уроках отвечал все без запинки, потом ,отвечая на отдельные вопросы, раскрывал перед учителем, всю тему.  Классная стала приглашать на уроки своих товарищей-учителей, а потом и директора.  Директор взял себе на заметку и разрешил в конце первой четверти сдать экзамены в виде собеседования за третий класс, с чем Серега превосходно справился.
Во второй четверти он учился уже в четвертом классе, за первое полугодие имел круглые пятерки. С третьей четверти он уже на уроках скучал. Учительница опять к директору, тот походил на уроки, послушал Серегу и сильно задумался.  Если отдать его, думал тот, в спецшколу, парень будет там нормально загружен, но ему не хотелось упускать будущего медалиста – все-таки авторитет и школе и ему.  И решил директор загрузить Серегу по-своему.  Достал несколько книг, о Паганини, а когда увидел, как Сергей увлекся этим великим человеком, его биографией, оформил парня в музыкальную школу на скрипичное отделение.
Через год Сергей стал ездить по соседним селам и районам со своими концертами.  Видя, что и это не загружает Сергея как следует и, боясь за его физическое здоровье, директор оформил его в спортивную школу.  После этого ни одно маломальское спортивное соревнование не обходилось без Сергея.  Слава о нем разнеслась далеко в округе.
И что удивительно – все ему давалось так легко и свободно, что, казалось со стороны, он делает все играючи.  Видя такое и хорошо понимая ситуацию, директор школы оформляет Серегу еще и на заочное отделение в университет.  Это было, когда тот пошел в восьмой класс.  Мы же пошли только в пятый.
Но вскоре погода переменилась, холодок дохнул и на директора – в девятом классе Сергей увлекся общественной деятельностью, стал выступать с лекциями, писать статьи в газеты.  Он еще тогда предсказывал смену в расстановке политических сил.  Мы слабо разбирались в его утверждениях, но однажды на общешкольном собрании, я это запомнил, он говорил в своем докладе, что партия коммунистов должна быть, как армия, в рядах которой не должно быть ни пенсионеров, ни инвалидов.  Она должна быть боеспособной постоянно, лидеры ее не должны командовать: «Вперед, товарищи!», а сами находиться на месте, в окопе, должны призывать: «За мной» и постоянно бежать впереди всех.  А молодежные общественные организации, по замыслу Сереги, должны пополняться достойными, добровольно и не массово.  Бездарь, которая заполнит эти организации, в скором будущем разложит их изнутри.  Этот доклад Сергей отправил в редакцию краевой газеты: там, конечно, его не опубликовали, а позвонили в университет,  добились его отчисления: уведомление же выслали не Сергею, а директору школы, намекнув, кому это, мол, вы собираетесь вручать медаль.
Директор Сергею об этом ничего не сказал, но документы на награду оформил, и на выпускной вечер приехал представитель районо – вручить медаль.
Да, чуть не забыл – на выпускных экзаменах по литературе и по истории, которые проходили в актовом зале, разрешали присутствовать всем желающим.  И что вы думаете?  Когда отвечал Сергей, сбегались все учителя и ученики.  И вот, когда Сергей уже ответил по билету и на дополнительные вопросы, вдруг кто-то из учеников крикнул из зала: «А мы вопрос задать можем?»  Историк согласился, и тот же голос спросил:  «А ответь нам, Серега, о роли личности в истории государства», и когда Сергей стал отвечать так, как написано в учебнике, его перебили, это, мол, мы знаем, а ты скажи-ка, что сам об этом думаешь?
Тот немного подумал, посмотрел на историка и ответил, что народ – это стадо, которое доят и стригут, и управляют им самые хитрые изворотливые и настырные люди, которые не обременены стыдом, совестью и моралью.  И тут он привел такие ужасающие примеры, о которых мы никогда и не слышали.  И это опять же осталось в стенах нашей школы – заложить или предать считалось среди нас гнуснейшим делом.  И вот наступил тот самый выпускной вечер.  На вручение аттестатов зрелости сошлось, чуть ли не все село.  У нас там были очень почтительные люди, не то, что здесь.  Сергею вручили аттестат зрелости, золотую медаль. Ему долго аплодировали, забросали сцену живыми цветами. А когда страсти немного поутихли, директор объявил, что после пятиминутного перерыва Сергей даст скрипичный концерт из репертуара Паганини.  Актовый зал и весь коридор был забит народом.  Поэтому директор попросил открыть окна, чтобы концерт могли слышать и на улице.
Когда Сергей вышел на сцену, его было не узнать.  Сухощавое длинноносое лицо и длинноволосый парик, что достала ему мать, делали его похожим на молодого Паганини. Я в музыке не разбираюсь, поэтому не могу сказать, что исполнял Сергей.  Но я вам скажу: потрясение, испытанное мною в тот день, больше не повторилось, хотя я много бывал на концертах.  Я не думал, что музыка могла захватить и нести на своих божественных крыльях, довести до кипения твою кровь так, что ты ничего не чувствуешь, не видишь и не слышишь, кроме звуков скрипки.  Но вдруг произошло нечто    невероятное ужасное.  Сережа как-то неестественно ткнул смычком в струны, и те, заплакав, печально зазвенели и смолкли, повиснув порванными концами, будто жилы скрипача.   Ужас охватил всех в зале.  Потом Сергей захохотал, сначала тихо, а потом все громче и громче. Делая остановки, чтобы набрать в легкие воздуха, Сергей принимался вновь и вновь  хохотать своим гомерическим смехом.  Кто-то из зала крикнул: «У него крыша поехала».
Да. Это была жуткая правда: Серега сошел с ума.  Родители увели Сергея домой, а люди, потрясенные, разошлись по домам, и долго потом говорили о концерте Сергея и о горе его родителей.  За те годы, пока я  оканчивал среднюю школу, куда только ни ездили Серегины родители: и по больницам, и по знахаркам, и по экстрасенсам, но все было напрасно. Когда родителям сказали, что болезнь неизлечима, они смирились, а тут наступила эта перестройка, и совсем стало невмоготу не только лечиться, но и мотаться по больницам.  В тот год меня в армию призвали, и я о Сереге ничего не знал. А после службы приехал на родину жены и там вновь встретил Сергея, но о его жизни в мое отсутствие  я  ничего не знаю.
-Да, - поскреб в затылке Максим и продолжил, - оказывается у него не девяносто девять, а все сто девяносто девять. Его ума, оказывается, на десятерых хватило бы.
Он задумался, видимо, вспоминая события из жизни Сергея и некоторые встречи с ним, - ни я, ни мои соседи не знали ничего из прошлой жизни Сергея и поэтому относились и относятся к нему как к любому со сдвинутой крышей, с тихим помешательством.  Мы привыкли к нему и не подшучиваем, не дразним и не смеемся над ним.  Ко всему человек привыкает – и к хорошему, и к плохому!
Максим глубоко вздохнул и продолжил, иногда посматривая то на Ивана, то на меня, стараясь убедиться, слушаем ли мы его и все ли хорошо понимаем.
-Переехали родители Сергея тоже из-за гонения русских украинцами.  Лето Серега жил у своего деда – очень умистый и памятливый был дед – но по весне тот умер.   Знатный, скажу я вам, был тракторист, царство ему небесное.  Так вот дед все время с ним возился, приучал к физическому труду.  В обеденный перерыв они долго отдыхали под навесом.  Дед обычно читал газеты, он их много выписывал, а Сергей сидел на стуле, сложив руки на коленях, и слушал.  Не знаю, понимал ли что-нибудь Сергей, но деда не перебивал, хотя на прочитанное не реагировал: дед любил, чтобы его не перебивали и слушали внимательно.  Никто из домашних не выдерживал таких требований и потому он так любил Серегу за его  внимание.  Когда попадался материал или сообщение о каком-нибудь видном человеке, дед начинал вспоминать его прошу жизнь в подробностях. Сергей как идол, молча смотрел перед собой и не перебивал, а дед и тому был рад, еще пуще распалялся.  Все, что видел или читал, дед запоминал надолго, а иное и на всю жизнь.  В селе он знал обо всех, начиная от первых поселенцев.   Когда же дед уставал от чтения и рассказов, он говорил обычно: «Ну что, мужик. пошли делать вечерние дела».  И они начинали готовить корм свиньям, телятам, потом кормили скотину, а когда пригоняли стадо с пастбища, дед приглашал Сергея встретить с ним корову.  К старости дед занемог, но стоило ему сказать: «Ну, мужик. гони корову домой», Серега слушался.  Иногда он пригонял чужую корову, если мастью та походила на дедову.
пришлось мне прошлой осенью привезти им сено, и стожок в ограде развалился. Сергей забрался на сено и стал делать сальто.  И, понимаете, ему чуть-чуть не хватало, чтобы стать на ноги. Я долго смотрел и дивился его кувырканию.  Потом он увидел, что к ограде подошел чужой бык, взял охапку сена и перебросил через штакет, потом еще раз. Мать увидела, сказала, мол, не надо этого делать, бык-то чужой, а Сережа ответил, что и чужой - хочет есть.  Потом отец пригласил сына складывать развалившийся стог, и они стали работать.  С людьми Сергей не разговаривал, но если его спрашивали, односложно отвечал.
...Солнце клонилось за горизонт, галки летели с востока на запад, перекликаясь меж собой.  За высоким желтым яром речушки в Русиной забоке запел соловей, сначала тихо и печально, потом громче и отчаяннее.  Мужики переглянулись, уставились на меня. Максим спросил:
-В это время соловьи не поют, детей кормят, выхаживают, не до песен им. Откуда этому взяться?
-Возможно холостой или вдовый отец.  Видите, сколько печали и грусти в его песне, аж сердце щемит, - ответил я.
Грустная песня соловья перебила нам разговор о Сереге.
Провожая мужиков, я увидел Сергея.  Он гнал красно-пеструю корову с горы и пощелкивал хлыстом о придорожный бурьян.  Длинный полосатый галстук выбился из-под милицейского пиджака и болтался на груди, милицейская фуражка была опущена на глаза и скрывала лицо, красная повязка дружинника на правой руке, сбившись, держалась на локте.  Иногда он произносил бессвязные фразы:
-Му, иди, иди.  Всех в книгу, перепишу.    Иуды.    Всех    вижу, вижу,  полосатые. Му, иди, иди  домой.
Резиновые литые сапоги шаркали по дороге и поднимали за собой пыль.  Сергей прошел, но бестолковость и мудрость его слов долго еще держала нас в оцепенении.
Примерно через неделю после этого, узнав, что я еду на консультацию в городскую больницу, пришла ко мне вечером мать Сергея и попросила взять ее и Сергея с собой.  У меня в машине место было, и я согласился.  Приехали мы в город накануне дня независимости.
На следующий день «идейные» стали собираться возле здания бывшего крайкома партии.  Шурин, у которого я остановился квартировать, тоже ушел туда.  С утра прошел дождь, и было свежо и приятно.  Социалистический проспект звенел трамвайными звонками.  Ленинский гудел легковым транспортом. Молодежная улица моргала светофорами и мелькала автомобилями.  Около полудня в обычном ритме города что-то стало меняться. 
Вдруг множество милицейских машин въехало на площадь; остановившись у Дворца спорта, образуя коридор, стали собираться люди.  Некоторые несли плакаты, транспаранты.  Толпа же все росла и вскоре запрудила площадь до отказа.  На трибуне захлопали в ладоши, их поддержали стоящие поближе, когда по живому коридору ехали гости из столицы.  Потом у микрофона выступали отцы местной власти, приветствуя новую жизнь, ее вдохновителей и организаторов.  Наконец, слово предоставили высокому гостю из Москвы.   В это время то ли кто ногой зацепил провод, то ли где контакт отошел, но звук пропал.  На трибунах стали переглядываться, толпа заволновалась.
Вдруг по коридору прошел сгорбленный человек в милицейской форме.  На  него  никто  особо  не  обратил   внимания.   Возле   первой  ступеньки он остановился, затряс руками и захохотал.  Потом резко повернулся и, не удержав равновесия, упал на одну ногу; опершись на колено, он стал поворачиваться, иногда произнося нечленораздельные звуки, иногда отдельные слова.  Заметив на рукаве красную повязку, я понял, что это был наш Сергей.  Он кричал:
-И, и, и... У, у, у.  В книгу, в книгу. Там, там  солнечнолицый летит. Там, там, иди...
Я невольно посмотрел туда, куда указывал Серега.  От Привокзальной площади тянулась колонна, а над ней, поддерживаемый на Вытянутых руках первых рядов, плыл седой старичок с огромной лысиной и бородой на манер российского мужика.  Старичок громко кричал в мегафон:
-Приватизацию, которую провели в России, и которую народ окрестил «прихватизацией», нужно пропустить через прокуратуру.  Демократы сделали жизнь еще хуже, чем при коммунистах.  Мы видим сейчас разгул преступности, разбазаривание и расхищение богатств России с помощью лицензий и приватизации.  Мы кругом видим падение производства и жизненного уровня.
Серега  поднялся  на  ноги  и,  указывая на восток, кричал:
-Да, в книгу позора всех.  Там Иван идет.  Иди, иди, Иван.
Тут по микрофону передали командным голосом:
-Убрать!
Голос опять пропал, и никто не понял, что или кого нужно было убирать.  Я видел, как к Сергею подбежала мать, поспешно увела его сквозь толпу.  А еще через минуту-другую место это опустело.  Высокий гость из Москвы уже садился в машину, как тут выскочивший на верхнюю ступеньку Серега закричал:
-Царь-разоритель!  Царь-разоритель!
Он прыгал на одной ноге, тряс над головой руками и меж словами хохотал пронзительным смехом.  К нему никто не подходил, и он продолжал кричать и хохотать на всю площадь.  Наши газетчики и гости из Би-Би-Си старались записать Серегины слова, киношники снимали его на кинопленку.  За гостем закрыли дверцу машины, и она тронулась.


                МАМА

Я возвращался из командировки домой на легковой машине.  Трескучие морозы сменились утром на теплую погоду.  Шел крупный пушистый редкий снег.  Сбившиеся в стайки воробьи усердно о чем-то спорили.  К бурану, подумал я.  Вон как беспокоится неизменный друг – воробышек.  Постоянная птица, надежная, не улетает никуда, делит с тобой и горести, и радости.  Хоть и неказист воробей, а знает свое место и назначение на земле, не то, что человек...
К полудню воробьиный прогноз подтвердился – запуржило, и через час разыгрался ветер.  Ехать становилось все труднее.  Слева от трассы показалось село, я свернул и с большими трудностями пробрался до первого дома.  Село было зажато с севера и с юга горами, и ветер гудел и бесновался по ущелью, как в аэродинамической трубе.  Я остановился и, не заглушив двигатель, постучался в дом.  Послышался старческий голос:
-Там не заперто, входите.  Кого это Бог привел?
Я вошел.  На печи сидела седоволосая, морщинистая старушка и медленно расчесывала свои короткие посеченные волосы.  Услышав мое короткое объяснение про буран, она охотно разрешила мне переждать.  Я заглушил двигатель и вернулся в дом.  Хозяйка, наливая в самовар воды, заговорила:
-Сейчас чайку согреем.  Вот как на пенсию провожали, так самовар электрический дали.  Спасибо правленцам.  Все-таки память.  Давно это было, ох, давно.
Наступили сумерки, баба Наталья, хозяйка дома, включила свет и стала собирать на стол.  Вдруг сначала на крыльце, потом в сенях послышались детские голоса, постукивание валенок о стену, и в дом вошла шумная ватага школьников.  Хозяйка пригласила к столу, и мы все вместе уселись ужинать.
После этого ребята натаскали, а дом воды, дров с углем, девчата помыли полы; баба Наталья только всплескивала руками и приговаривала:
-Ох, вы мои помошнички, Ох, молодцы, ну и шефы, ну и шефы...
Буран стих, но дорога была забита, и я решил остаться ночевать, а ребята обступили бабу Наталью, наперебой стали уговаривать ее:
-Расскажи нам что-нибудь из своей жизни.
-Да что уж и говорить-то?  Я уж вам и так все рассказала, - не соглашалась баба Наталья.  Но ребята не отступали, хозяйка сдалась.  Заговорила:
-О том, что мои родители приехали из Рассеи, я вам говорила.  Так вот, жизнь была такой, что из всех детей в семьях только треть от количества рожденных выживала.  Работали денно и нощно, голод заставлял работать всех – от мала до велика.  Пока были маленькими, все время с родителями в поле, в шалашах, в ригах, в землянках ютились.  Кто ту жизнь хвалит, тот сам, видимо, не работал и не хлебнул горького до слез.  Повезет родитель зерно на базар продать, а там купцы меж собой сговорятся и скупают хлебушко по самой низкой цене.  Знают, что мужику больше некуда податься.  Сам мужик привез до купца хлебушко, сдаст он его, почитай, за просто так, и со слезами воротится домой.  Так что выручки на обновки всем не хватало.  А как только мы подросли и стали с лошадью управляться да коров доить – это годам к десяти, - развезет нас родитель по батракам.  Нас все чаше к казакам отдавали – их дети в школах учились, а мы всю домашнюю работу делали.  А с шестнадцати-семнадцати лет нас замуж отдавали, женили ребят.  И пойдет не жизнь, а мука – спишь сидя и отдыхаешь на бегу.  Потеряешь счет времени, где день, где ночь.  Не приведи, господь, к этому вернуться.
Берегите свою жизнь, дети, счастливая она у вас.
Было у родителей пять сыновей и одна дочь, я то есть.  Пора пришла – вышла замуж, братья поженились, дети свои пошли.  Четверо у меня народилось, каждогодки, да только младшенькая сохранилась. А тут первая германская началась.  Отца и братьев на войну забрали, и никто домой не вернулся.  Осиротели мы все.  И осталась у меня только и радости-то – годовалая дочка.  Я души в ней не чаяла.  Никогда одну дома не оставляла: куда ни пойду, всюду ее с собой беру.  И так мы с ней слюбились, едва куда отлучится, я и дышать не могу, сердце разрывается – бегу искать.  И смех, и грех признаться: когда дружить она стала тут с одним парнем, я все следом ходила.  Иду сзади и наблюдаю издали: подходить близко совестно  и с глаз упустить боюсь, как бы ее не обидели.  Ну, просто как квочка над цыпленком.  Никогда спать не ложилась, пока дочь с вечерок  домой не придет.  И такая дочь красивой удалась, что я сама иногда сижу где-нибудь в уголочке и смотрю, смотрю на нее, не могу никак налюбоваться.
Наградил Бог мои старания: вышла дочь замуж, как и положено по христианскому обычаю, девушкой.  И мужа Бог послал статного и ласкового, никогда слова грубого не скажет: все Устинька, да Устинька.  И так они, друг к другу подходили, просто любо смотреть.  Первенца они назвали Мишенькой, в честь отца моего.  Я, жалеючи дочь, только покормить, и допускала внучика к ней, а то все сама.  А через семь годочков и внучка народилась, такая забавная, красивая – точь-в-точь, как Устинья.  Отец особенно в ней души не чаял.  Я и ее вырастила, все берегла Устинью.
Здесь коллективизация пришла, полегче стало.  Молодые на работе, а я дома с внучатами вожусь.  Сама-то паровая была, при силе: и по хозяйству управлюсь с самого раннего утра, и за детьми пригляжу, и со скотиной, и с огородом управлюсь.   Не  боялась  работы – приучили родители-то.  И прясть, и ткать, и белье сшить сама могла, людей не просила.
А когда колхозы крепнуть стали, легче жить стало, да ненадолго.  Закрыло яркое солнышко темная туча, полетела вся моя жизнь в тартарары, никакому лихому лиходею не пожелаю я такой жизни.  Началась опять война, и что только немцам неймется?  Сколько мужиков на фронт отправили мы из села, а ни один здравым не вернулся.  Ох, хо-хо...
Остались мы одни с детьми да со стариками, а сверху требуют делать то же, что и раньше делали в колхозе: мальчишек на лошадей посадили, баб с коровами – под бороны.  Снопы, зерно в государство возили.  И что обидно и досадно?  Вырасти хлеб да еще сам и отвези его в государство.  Ну кому надо, приезжай да забирай.  Или, тем паче, покупай или меняй на что-нибудь, так нет – отвези и точка, иначе к ответу.  А мы с голоду пухли.  Я-то ничего, а вот на внучат с Устиньей смотреть сердце разрывалось.
У зятя нашего был брат, его тоже на войну забрали, а через год пришла похоронка.  Жена его от горя с ума сошла и в запруде мельничной утонула.  Остались сиротами два сына, один семи, второй пяти лет.  Погоревали, делать нечего, привели мы их к себе.  Зять одобрил наш поступок и хвалил меня очень.  В письме писал, что он там в партию вступил и просил Устинью лучше работать, чтобы, значит, ему не позорно было.  Ну, давай я дочери помогать, чтоб она совсем с ног не свалилась. Заставят ее снопы вязать, а я управлюсь по дому и бегу на полосу к ней.  Пока сама снопы вяжу, дочка немного отдыхает.
В сорок четвертом и Мишеньку на войну забрали; тут и вовсе нам невмоготу стало.  Голод душил нас страшнее всякого зверя: летом хоть съедобную траву находили, ягоды какие, а в конце зимы да весной совсем худо приходилось.  Потом похоронка пришла на Мишеньку.  Мать без памяти сутки пролежала, а на вторые поседела.  У меня сердце на куски разрывается, глядя на нее.  Тут новая беда – дети синеть стали от голода; за ней другая – зять подорвался на мине и лежит в госпитале.  Устинья совсем занемогла, но как-то еще держалась, на работу ходила.
И вот однажды возвращалась она домой с тока, где вытаскивали из амбаров семена, чтобы прогреть на солнце.  Видит, мальчишки норы хомяков раскапывают, в них находят чистое пшеничное зерно.  Устинье повезло, тоже зерно нашла...  Да лучше бы уж не случилось такого...  Принесла она полный карман пшеницы, не таясь высыпала на стол; голодные детишки тут же обступили стол.
А в то время-то, знаешь, наверное, за горсть зерна срок давали.  На работе ешь, а домой брать не смей, загремишь в тюрьму.  Не успели дети зерна попробовать, вдруг дверь открывается, заходят в дом бригадир и двое с ним.  Детишек оттолкнули, стали взвешивать зерно, а потом акт стали писать.  Устинья попыталась объяснить, что и как было, но те не верят, посмеиваются.  Составили акт на кражу, велели наутро прийти в Совет.
Дочь я, конечно, не пустила, а пошла сама.  Решила про себя: если не удастся убедить в безвинности Устиньи, то лучше матери остаться с детьми, а я уж ответ держать стану.  Взяла я вину на себя, дали срок четыре года...
Надо же такому совпасть – зять с войны вернулся, а меня в тот день увозили по этапу.  Я только и успела крикнуть ему да рукой помахать.  Отсидела полностью.  И скажу я вам: очень нежелательно там быть не только четыре года, но и четыре дня.  Не приведи Господи.
Прибыла домой, а тут зять с постели не встает, от ран болеет.  Вскоре помер он, а через полгода и Устиньюшка моя за ним пошла.  Приемных сироток и внученьку мою в ФЗО забрали; осталась я одна.  Пошла в колхоз коров доить и доила их до шестидесяти лет.  Премии получала, награды имею, почетные грамоты есть.  Если желание есть – посмотрим, но в другой раз – темнеть стало, домой пора.
-Бабушка, а мне мама разрешила у тебя ночевать.  Можно мне остаться? - попросился  русый мальчонка лет восьми.
Вскоре все ушли, а баба Наталья, усадив Гришутку к лампочке поближе, попросила почитать.  Гриша согласился, и баба Наталья слушала, а я никак не мог прийти в себя от ее рассказа.  Немного успокоившись, прислушался.  Гриша читал: «Воробышек пел, пел да и вывалился из гнезда, а воробьиха за ним, а кошка – рыжая, зеленые глаза – тут как тут.  Испугался Пудик, растопырил крылья, качается на сереньких ногах и чирикает:
-Честь имею, имею честь...
А воробьиха отталкивает его в сторону, перья у нее дыбом встали - страшная, храбрая, клюв раскрыла – в глаз кошке целит.
-Прочь, прочь!  Лети, Пудик, лети на окно, лети...
Страх приподнял с земли воробьишку, он подпрыгнул, замахал крыльями – раз, два, и – на окне.
Тут и мама подлетела – без хвоста, но в большой радости...
А кошка сидит на земле, счищая с лапы воробьихины перья...
И все кончилось благополучно, если забыть о том, что мама осталась без хвоста».
Гриша закончил чтение, стало как-то неестественно тихо и грустно.  Я поднял глаза и увидел, что баба Наталья слабо улыбается и плачет.  Слезы тонкими ручейками текли из глаз и терялись в морщинах ее лица.  И подумалось мне: «Эх, Алексей Максимович, Алексей Максимович!  Простым незатейливым рассказом заставили вы плакать бабу Наталью, которая столько пережила.  А тут надо ж так. Господи...»


                РОМАНКИ

-Романки? - переспросил Ильич. - Да, да, кажется, помню.  Это строители.  Их два брата было, фамилию не помню, а старшего Романом звали.  Отсюда их, видимо, Романками-то и прозвали.  Жили они в Соловьихе где-то до коллективизации, а потом куда-то исчезли.  Они перед этим дом моим родителям строили, а недавно мы его разобрали.  Оконные и дверные косяки, как звон, будто сейчас изготовлены.  Ни зимой, ни весной никогда на подоконнике не собиралась вода, да и стекла всегда были сухие...
-А вот два амбара с рундуками, что стоят на центральном колхозном складе, да Хмелев амбар, что был за речкой во второй бригаде, а сейчас стоит на мехтоку, не их случайно работа? - спросил я.
-А откуда ты догадался?  Видимо, приглядывался к этим амбарам.  Это они делали еще до коллективизации.  Потом я в армию ушел служить.  Спроси у Андреевича, памятливый он, может, что и знает.
-О, как же, знаю.  Я еще маленький был, а отец мой строительной бригадой руководил, так они вот эту старую семилетнюю школу строили.  Конечно, не все сами тесали, но руководили и следили за качеством работ тщательно.  В тридцать первом году ее закончили.  Вот стоит она около семидесяти лет и ничего - не ремонтировали - ни одна рама не перекосилась, ни одна плаха на полу не сгорбилась, ни один угол не промерз, и двери легко и плотно закрывались и закрываются.
А вот когда нынешние строители появились да пристроили одно крыло буквой «г», то эта пристройка выглядела, как заплатка из дерюги на костюме артиста.  Сходи, посмотри внимательнее это здание, там сейчас дом престарелых оборудуют, да вот перестройка помешала, давно бы запустили, а то все никак.  До чего только дожили – ума не приложу.  Хаят коммунистов, а при них в один год бы запустили.  Тут бы сейчас райком и райисполком с ног бы посбивались, местных бы растормошили. А нынешние свои зобы набивают...  А про Романков ты у внуков спроси – они тут живут, возможно, что и знают.

* * *
-...Поздняковых было два брата.  Старший, Роман Васильевич, имел четыре дочери, одна из них наша покойная мать.  Надо бы раньше интересоваться, когда мать моя была жива, она бы многое тебе рассказала, а я мало помню.  Младшая дочь Екатерина живет за Новосибирском, как-то недавно в гостях была.  Второй брат – Дементий Васильевич.  У него были два сына – Василий и Григорий.  Никто из нас не имел такого божьего дара и таланта плотника и столяра как Роман Васильевич.  Роман одевался форсисто, в штиблетах ходил, за собой следил, во всем был аккуратист.  Помню, была у нас фотография его вместе с Семенихиным Михаилом, и тут в руках у него метр деревянный был.  Это когда они школу в тридцать первом закончили, сняли их как передовиков. Да помню, что Григорий после скандала в Черновую уехал, на родину своей жены, а дед Роман уехал в Пристанский район и больше тут не показывался, и я о нем больше ничего не знаю.  Помер, видимо, - закончил свои воспоминания Иван.
Любопытство же мое и после рассказа Ивана осталось неудовлетворенным.  Иван это заметил и посоветовал:
-Идите по дворам, может, что люди и расскажут.
Я так и сделал, и вот что сохранила людская память о Романках.

***
Приехавшие из Воронежской области Поздняковы поселились в Соловьихе не сразу. Занимались они землепашеством, имели наделы в Юртной, в Сибирячихе и дальше, ближняя земля была вся распределена.  Люди никак не могли насытиться землей, сколько бы ни дали – всю обрабатывали и при случае прикупали сколь возможно было и на сколь средств хватало.  А когда Роман Васильевич с братом Дементием построили женатому Роману пятистенник и на крыше установили скворечник на два гнезда, люди стали ходить и любоваться их работой, особенно дети.  На все лады расхваливали скворечник, там и окошечки, и ставенки, и крылечки, и перильца, и крыша с отливом.  Это по-современному, как выставка.
Взрослые же любовались домом.  Как это можно подобрать бревна одинаковой толщины – одно бревно к одному, как трубы.  Гольтепа охала да ахала, завистники «косоурились», а бережливые и прижимистые приглядывались и кумекали, задним умом прикидывали, на будущее откладывали свою задумку.  И вот как-то сразу Роман в один год продал все дальние делянки и оставил себе только надел близ дома да необходимую живность и, поддавшись уговорам, согласился построить Владимиру Давыдову дом.  У того, говорят, золотишко водилось.
Приехали они в Топольное к кержакам леса купить и самим заготовить.  Нашли одного, и рядиться стали, а тот и говорит им:
-Вы, паря-ка, рановато приехали.  Есть у меня лесок, да подождать надо дней десять.  Не созрел еще лес-то.  Здесь побудете или домой вернетесь?
Владимир смотрит на Романа с Дементием.  Роман с Дементием плечами жмут.  Кержак им пояснил:
-У нас тут природа посырее, чем у вас, поэтому и лес зреет позднее вашего.  Молодые твои мужички могли и не учесть...
А Дементий толкует кержаку:
-Да мы пока хотели лесок посмотреть, чтоб кондовый был, не попался, чтоб ментовый да с табачным суком, да с гнилой серединой.  К тому же в этих «урлопах» и дорогу надо бы поправить.  Пока туда да сюда, а две недели-то и пробегут – не увидишь...
На том и порешили.  Остались ночевать тут же.  Остаток дня и вечер Владимир с хозяином обмывали сговор, а Дементий, увидев, что у хозяйки совсем износилась деревянная лопата хлеб из печи вынимать, напросился сделать ей лопату.  Потом он ушел под навес и долго там тюкал и строгал.  Через недолго ушел к нему и Роман.  А когда село солнце, и веселые хозяин с Владимиром пришли к ним под навес, то увидели, что братья стоят возле верстака и смущенно смотрят на хозяйку дома, которая отдавала поклоны плотникам в знак благодарности за лопату.
Хозяин сперва нахмурился и хотел приструнить свою хозяйку, но когда присмотрелся и увидел горящую желтизной лопату и изображенный на ней лик святого, то сам стал креститься и кланяться.  Потом занес лопату в дом, установил в святой угол вместо иконы и накрыл по бокам вышитым рушником.

***
Две недели  Роман с Дементием изготовляли и   устанавливали наличники на окна дома кержака и украшали карниз узорчатой деревянной бахромой.  Дом засмеялся.
А хозяин тем временем собрал своих должников по селу и велел им проделать конную дорогу в деляну.  И когда пришло время пилить лес, то хозяин прислал этих же должников в помощь братьям.  Они высматривали каждое дерево, обстукивали его и только после велели его спиливать.  Потом этот лес свезли на квартиру, ошкурили, накрыли от солнца травой, забелили торцы известью и уехали домой, чтобы зимой приехать и по снегу перевезти его домой.
По весне началась работа.  Место подобрали на взгорье, навозили огромных валунов под углы вместо фундамента и стали возводить стены.  Бревна пропитались собственным соком и стали темно-коричневыми.   Топор отскакивал от них, не брал.  И началась кропотливая и тяжелейшая работа.  Кроме всех плотничьих дел, нужно было каждое бревно обтесать топором – бревнышко к бревнышку.  Пазы прочерчивали остроконечным «чертилом»-рейсмусом, потом они прорубались топором, а после простругивались рубанком с лезвием в форме лодочки.  Были в этом деле и свои секреты – в зависимости оттого, что строили – дом или амбар.  То ли в шутку, то ли вправду, но старики все, как один, утверждают, что из таких амбаров и вода не вытекала.
К осени дом сделали под ключ.  Крыша была покрыта жестью с отливом для воды от дождя, карниз и ставни украшены вырезными узорами.  Окна, как женские брови, весело и привлекательно смотрели на свет, наполняя комнаты до отказа солнцем.



              ******
  После Давыдова дома началась настоящая охота за Поздняковыми мужиками.  Стараясь перещеголять Давыдова, братья Быковы – Василий и Яков – упрашивают Поздняковых построить и им по дому.  Эти дома получились самыми красивыми в селе.  У Василия дом сделали на два входа – один к реке, другой к дороге; с высокого крыльца шла маршевая лестница с резными отточенными перилами.  Оба дома были разукрашены разными карнизами и наличниками, крыши были под жестью.
После строятся два дома братьям Ждановым, дом Назину, несколько амбаров у Устинова-Шмеля.  И даже после большого пожара у Устинова амбары остались целы.  А пожар какой-то завистник учинил.
Дело в том, что все мужики, как только проходила зима, оставшуюся солому сжигали, а на следующую зиму запасались свежей.  А Устинов солому не сжигал, а складывал ее в огромные ометы и надежно их вывершивал, чтобы не затекали и не гнили. И вот однажды случилась жесточайшая засуха и неурожай.  Поехали мужики в поисках зерна и соломы, уж не до сена тут.  Заехали к Устинову.  Тот установил цену – полтинник за воз.  Сидел Устинов у окна и считал возы да получал полтинники.  И цена эта была не столько соломе, сколько уму и сметке хозяина.  Кляли себя мужики за ротозейство, но все хозяина похваливали и говорили – спасибо.  Говорить-то говорили, да не все это делали от души.  Кто-то от черной зависти поджег эту солому.  Много добра погорело, а вот Поздняковские амбары были так поставлены, что пожар их не коснулся, и целы они остались, до сих пор.  Видимо, Роман и нашу крестьянскую безалаберность предусматривал, выбирая место под амбары.

***
Незаметно подрастали сыновья Дементия, постепенно стали они подменять Романа, и слышно было только на дому или на амбаре, как тот или иной кричал:
-Роман, пометь, Роман, прочерти, Роман, подгони...
И стали их люди прозывать Романками, начисто забыв о том, что есть у них имена.
А когда Роман поседел, и не стало у него прежней удали, начал он отказываться от подрядов.  Но молодые уговаривали его, и он шел опять и опять, но при этом только чертил «чертилом».
А Дементий с сыновьями с некоторых пор стал частенько выпивать.  Роман пытался приструнить их, да никто его не слушал:
-Ты уж помалкивай, сиди, ведь мы все делаем сами, а ты только чертишь.  Чертила ты и есть Чертила, пора бы уж перестать нами командовать...
С тех пор и стали Романа в селе Чертилом называть.  Когда случился окончательный между братьями разлад, никто не помнит.  Но говорили, что Дементий с сыновьями в коммуну ушел, а после разъехались.  Роман же еще раз был на подряде, но вновь рубить дома не соглашался – сила не та.
А когда Веденеевы, почуяв смуту, продали дом Булгакову Никифору, то Роман руководил перестройкой дома на новом месте.  И так ладно он был переставлен и обновлен, что стал краше прежнего.  Радовался Роман своей последней работе, рада была и вся семья Булгакова.  Потом за этот дом раскулачили их да в ссылку угнали, а потом и расстреляли.  Дети же вернулись домой и сейчас здесь живут.  И иногда, проходя мимо отцовского дома, вздохнут, вспомнят отца с матерью да Романка, и скажут: царствие вам небесное...

***
Заканчивая рассказ о Романках, решил я сходить к старому зданию нашей бывшей школы, что переделывают сейчас под дом престарелых.  Разговорились с Виктором Сергеевичем, он занимается этой работой:
-Семь лет я проходил в эту школу, по семь лет проходили в эту школу и мои дети, и никто ни разу не присмотрелся к этому зданию, а здание-то особенное.  Не знаю, кто его строил, но такого здания я не встречал.  Вот, смотри, попы-то двойные и потолок настлан двойной и в паз, и бревнышки-то одно к одному, и ни одно бревно и ни одна плаха не сгнили.  А окна только снаружи постарели, но не треснула ни одна рама, ни сгнил, ни один косяк, ни одна подоконная подушка.
Смотрю я на эту работу – и стыдно нехорошо делать.  Все стараюсь, как лучше.  Чтоб моя работа соответствовала работе тех строителей.  Нет таких строителей больше у нас...
Он вздохнул и стал продолжать сваривать трубы.  Я же погладил темно-коричневые бревна ладонью и ощутил тепло от нагретых солнцем бревен, тепло Романковых рук.  Дошло это тепло и до сердца, заставив его биться с трепетной почтительностью и благодарностью к тем, кто оставил свой след на земле.  Пошлешь ли ты, Господи, еще такого человека на радость людям, во славу твою, Господи!


         ПОЛИТИКАН

Ох уж эти мне радисты.  Не знаю как их и назвать.  Политиканы какие-то, изображают из себя черт-те что.  Нахватаются по радио всякой всячины и ходят по селу, морочат добрым людям головы.  Пока разберешься, что к чему, а они опять из воды сухими вылезают, или, как у нас один говорил: меня из одного окна выгоняют, как муху, а я в другое залетаю.
Я пододвинул табурет к распахнутому окну и закурил, выпуская дым в сад, яблони которого заглядывали в окно, привлекая взор атласными листьями и краснобокими яблоками; а дальше просматривались желтые, зеленоватые и светло-желтые, высвечивая на солнце отливом золотого блеска.  На крыше дровяника влюблялись два воробья; один щебетал что-то, и мне казалось, что это были либо любовные прибаутки, либо он веселил подружку веселыми воробьиными частушками.  На соседней шиферной крыше избы скребли коготками и вспархивали, когда катились по склону, вновь залетая на конек, воркуя, два белых голубя, остальные – и коричневые, и пестрые, и сизые – расхаживались по ограде вместе с курами, клюя зерно, что посыпала им баба Ульяна.
Почувствовав, что она замолчала, я сказал:
-Да не все, поди, такие; знавал я и добросовестных специалистов.  Что уж вы так?
-Возможно, и есть, да я уж таких не видела.  А вот живет возле меня сосед, Устинович, ну бестия такая, не приведи Господи.  Пьяный каждый божий день.  И откуда только деньги берет?  Где только пойла столько наделано?
-А вы бы спросили, за чей он счет пьет.
-Да  спрашивала  я  как-то. А  однажды даже сама его охмеляла.
-Как же это? - спросил я, приготовившись слушать, не перебивая.
-Когда в селе стали проводить радио по дворам, Устиныч назвался радистом.  Не знаю, имел ли он какие документы, но вижу, что работает.  Тянул он внешнюю линию и «спуски» к домам делал сам: в день по одному двору, а заканчивал обязательно к вечеру, когда приходит с работы хозяин, Устинович включает приемник, тот немного поговорит, потом умолкает, а на недоуменный взгляд или вопрос хозяина радист намекает, что, мол, без обмывки приемник не желает говорить.  Хозяин на радостях, конечно, стаканчик нальет, а Устиновичу только того и надо.  Наутро приходит проверить, исправен ли приемник, тут хошь не хошь, а похмеляй.  А когда всем провел радио, стал ремонтом заниматься.  Отключит, бывало, какую улицу или закуток и ходит из двора во двор: заземление, говорит, потерялось.  И ищет до тех пор, пока не приземлится в каком дворе. Смотришь, и радио заговорило.
Наладился Устинович к одному пасечнику.  Разнюхал, что у того медовуха есть, и отрезал провод метров пять-шесть.  А когда пасечник попросил отремонтировать линию, радист вместо провода протянул бельевой шнур, предварительно смочив его водой, и пока тот был влажным, радио работало.  А стоило Устиновичу уйти, через недолго радио умолкало.  Назавтра старик-пасечник опять к нему.  Ну, тот, конечно, не отказывается, при этом прозрачно намекая, покрякивая и постукивая пальцем по кадыку. А кадык, надо сказать, у Устиныча был большой, отдавался звучно. Хозяин намек  понимал и вместе с радистом уходил в дом на весь день.  А вечером Устинович польет шнур водой, и все – о'кей.  И так, пока всю флягу не высосал, аспид.
-Ну, а вы-то как ему потрафили, баба Уля? - напомнил я.
-О, это еще при моем живом мужике, Нефеде, было.  Пил он у меня тоже часто: в райисполкоме работал, в кабинете сидел.  Сообразили они как-то на бутылку и решили в кабинете выпить.  Взял Устинович у моего графин, слил туда водку и поставил на стол.  Нефед подежурил у двери, пока пил Устинович, тот выпил и ушел.  Нефед же только налил в стакан и ко рту поднес, как зашел к нему председатель.  Хозяин смутился, покраснел, но стакан не поставил, выпил, крякнул и говорит, вот, мол, Ульяна накормила солеными пельменями, тянет пить.  И поставил стакан на стол.  Председатель райисполкома то ли не заметил Нефедовой изворотливости, то ли взял себе на заметку, только ничего не сказал, удалился в спешке.  Вечером Нефед рассказал Устиновичу эту историю, и они не один час дивовались Нефедовой находчивости, тому, как тот лихо провел своего шефа.  А заметь начальник Нефеду бесстыжесть, вылетел бы тот с работы в один момент, что, конечно, и произошло позднее.  Но то было позднее, в тот вечер они торжествовали, хвалили себя за ум, хотя в принципе это можно смело назвать иначе, а точнее – змеиной изворотливостью.  Но алкаши по всему району разнесли и растрезвонили Нефедову победу, и слава эта ходит и живет до сих пор про те пельмени, что Ульяна сильно пересолила и от которых так постоянно пить хочется.  А что?  Потеряй на время совесть, и тебя, мой друг, пить потянет.  А почему бы нет?  Да вот тем и отличаются выпивохи и алкаши с алкашками от нормальных трезвых людей, что у первых ее нет, а вторые ее имеют – тем и ценились такие на Руси, да и сейчас среди рабочего народа ценятся.  Над алкашами же только потешаются: сочувственно кивают головами, вздыхают, произносят сочувственные слова, а в душе клянут.  И боятся, чтоб дети их, не дай Бог, были на них похожи.  Спаси и сохрани, Господи, от чумы такой нас и детей наших.
-Отчего, - продолжала собеседница, - шла по миру слава о сибиряках, особенно в войну?  А потому, что не подвержены они были этой заразе.
Баба Уля встала, налила воды, курам, продолжила:
-Ну, так вот, вынуждена я была пиво самодельное поставить, а то где водки-то наберешься на такую глотку?  Разузнал Нефед про мою флягу с бормотухой и, не дождавшись срока, стал просить у меня: налей да налей.  Один раз так мне невмоготу стало, что я разнесла Нефеда, на чем только свет стоял: и работой его райисполкомовской упрекала, и тем, что он коммунист.  И куда, спрашивала, только в райкоме смотрят, отчего мер никаких не принимают?  Видимо, шумела я, там все такие.  Одним словом, много я кое-чего, ругая Нефеда, про власть наговорила.  Поругала, а не дала ему пивца.  Но они с Устиновичем все равно к вечеру чуть тепленькие пришли.  Ну, пришли и пришли, Бог с ними, да только утром опять ко мне, но теперь уж вдвоем с Устиновичем.  Просили-просили похмелиться, а не получается у них ничего.  Пошушукались о чем-то, заулыбались.  Ну, думаю, сейчас уйдут.  Не тут-то было.  Устинович и говорит, будто, между прочим:
-Ты, Ульяна «Батьковна», вчера радио не выключала?
-Не выключала, - отвечаю, - деньги плачу, пусть говорит.
-И Нефеда ты бранила вчера?
-А твое, какое дело?  Что ж, теперь и алкаша поругать нельзя?
-Так вот, оказывается, откуда ругань неслась.  На радиоузле это все записано, а мне полагается каждое утро до начальства ходить и эти записи показывать – для пущей бдительности.  А ты, Ульяна, Советскую власть проклинала, старинную нахваливала.  Говорила, что одного старосту слушали лучше, чем сейчас такой большой штат исполкомовских да райкомовских работников.  Как ты думаешь, что будет, если я эту запись передам начальству и скажу им, чья это антинародная речь?  Думаю, местечко в «черном вороне» для тебя всегда найдется.  И мужу твоему в исполкоме не усидеть.  Все думал, как соседа спасти, да зашел вот к тебе посоветоваться.  Соседское ли дело, сразу про тебя рассказывать.  Да и не стукач я.  У меня аж душа захолодела.  Смотрю на него, а слова сказать не могу.  В какой просак-то попала, Господи.  Хоть ты, думаю, придурковатый, Устинович, а жизнь мою можешь в два счета сгубить.  Им только попади – не вырвешься.  И почему я не додумалась радиоприемник-то выключить?  Вот ведь какая оказия – ни на чем сгоришь.  А Устинович закурил, присел на колени к печке, пущает дым в открытую дверку.  Всем своим видом показывает, вот, мол, смотри – хоть и большой я человек, а до твоего положения спустился, на полу, мол, стою, не гнушаюсь маленьким сделаться, но ты не забывайся, что хоть и мал я и по земле также хожу, а тебя, грешницу, порешить могу – это коль пожелаю.  А соизволю, так и на свободе оставлю.  И вообще могу оставить все как есть.
Я на Нефеда глаза поднимаю: что, мол, мой заступник, скажешь, как огородишь?  А тот, стервец, пальцем по кадыку стучит, наливай, мол, и дело с концом.  Набравшись духу, я говорю: ты б, Устинович, как-нибудь скрыл эту запись-то.  И намекаю на пивцо.  Может, спрашиваю, отведаешь?  Он, сквалыга, что ты думаешь, паузу выдержал и говорит: постараюсь, мол, выручать надо, соседское дело.  А сам за стол садится, я мужа приглашаю, а то вроде неудобно – гость за столом, а хозяева сбоку.  Просидели они за столом с моим пивцом весь день и половину ночи еще прихватили.  Старались мужички, усердствовали, но к полуночи флягу в тридцать восемь литров опорожнили – неоконченной работу не любили оставлять.  Своего рода патриоты наизнанку.  Домой Устинович уполз на карачках, но сказал, что мое дело замнет.
А утром, когда выгоняла я коров со двора, рассказала эту историю соседкам, а они долго надо мной смеялись, потом пояснили, что надули мужики: выдумка, мол, это Устиновича и сговор с Нефедом.  Много лет прошло с тех пор, и нет-нет, да и спросит кто-нибудь: расскажи, Ульяна, про радио.  Отмахнусь, а на душе обидно.
Постарели мы уже, Нефед мой помер, умерла и жена Устиновича.  Я на пенсии, а Устинович все работает, все «колобродит».  Возвращаюсь однажды от сестры, смотрю – идет Устинович по дороге: шаг вперед, два назад, сумку свою монтерскую по земле волочит.  Я шаг сбавила, посмотрю, думаю, дойдет ли домой, сосед все-таки.  А тут начальник узла связи на легковушке нас догоняет, открывает дверцу и спрашивает, что это ты, Устинович, будто опять пьян?  А тот отвечает: с чего это вы взяли?  Тогда, допытывается начальник, почему ты шагаешь то взад, то вперед?  А тот ему без раздумий: разве ж не видите, что дорога скользкая?  А сумку свою приноравливаю на тот случай, если упаду – чтобы на нее угадать.  Посмеялся начальник и поехал дальше.  Так дошел Устинович до дома, не упав.  Натренированный, стало быть.  С некоторых пор стал Устинович мне досаждать.  После смерти жены забежит да забежит: то огурчик дай, то хлеб кончился, то попросит корову подоить, то за курами присмотреть.  Ладно, рассуждаю, соседу помогать надо.  С некоторых пор замечаю – он не стал мне спасибо говорить за работу, а потом еще и упрекает: то не так, другое.  А в последние дни надумал пьяным заявиться ко мне с претензиями.  Отчитываю его, а он оскорбляет да поругивает.  Мой Нефед на меня так не матюкался, а он, поди, ж, ты.  Совсем отказаться от помощи ему не могу, скотина-то не виновата.
И решила я проучить его по-старинному.  Взяла бутылку и поставила на видное место.  Устинович до меня.  Почему это молока мало сегодня?  Почему телок орет?  Отчего это куры не все дома?  А как увидел бутылочку и говорит, да так ласково, смотрит умильно в глаза: дорогая соседушка, плесни-ка мне сто капелек - сердечко подлечить.  Я ему напомнила про его хондроз и про то, что вредно при такой болезни водку употреблять, не ровен час, обострение получится.  Что, спрашиваю, делать-то будешь?  А он садится за стол, бесцеремонно берет бутылку, наливает полный стакан, выпивает до дна.  Видишь, наглец, привык на халяву жить.  Нет, думаю, голубчик, так не пройдет, я тебя отучу, хоть и поиздержусь на водке.  Смотрю, а сосед опять наливает и через великую силу пьет.  Он ее, водку, туда, а она обратно.  Он туда, а она обратно.  Но, как говорится, жадность фрайера сгубила.  Все-таки выпил он и второй стакан, осоловел окончательно.  Стал из-за стола вылезать, шаражится, всякие противные рожи строит, бормочет, чтоб я его домой проводила.  Ладно, думаю, отведу, а там сподручней с тобой воспитание провести.  Привела домой, захватив по пути черемуховый дрын, с каким корову отгоняю.  Зашли в сени, а дальше он идти не смог, свалился.  Слышу, радио орет во всю глотку в доме, женский голос пел под гармонь: «Калинка-малинка моя, в саду ягода малинка моя...»  Вспомнила, как Устинович надо мной насмеялся насчет радио да его же оскорбления за мою же доброту, взяла я свой дрын и давай охаживать его по бокам да по спине.  По радио уж песню сменили: «Уморилась, уморилась, уморилася...»  Ну, думаю, и я уморилась, посмотрю, что из этого получится назавтра.  Утром подоила корову, отправила в табун, а соседскую корову доить не стала, пусть орет весь день, пусть-ка сам управится.  Смотрю, приполз ко мне, как ободняло.  Стонет, охает, за бока хватается, кряхтит, жалуется на ломоту в суставах.  А я ему говорю, пора, мол, бросать пить, а то уж началось обострение хондроза.  И если, пугаю, не бросишь – будет еще хуже.  Два дня трезвый был, а на третий опять пьяный ко мне со всякими упреками.  Не зря говорят, что у трезвого на уме, то и у пьяного на языке.  Требует добавку.  Увидел ту бутылку, вылил содержимое в глотку, как в урну слил, даже кадык ни разу не шевельнулся.  Отвела я его домой, включила динамик на всю громкость, помню, молодой мужской голос выводил: «И родные не узнают, где могилка моя...», и давай я его хворостиной охаживать, как и в прошлый раз, но только дольше и усерднее.  Ушла домой и стала ждать.  Утром уж и солнце высоко, а его все не видно, глаз не кажет.  Дай, думаю, схожу, посмотрю: бить-то бей, да жалеть умей.  Прихожу, а он на полу валяется, встать не может.  Увидел меня, просит поднять, до койки довести и врача вызвать.  Я это сделала, а как врач приехал, рассказала все, как было, попросила, чтоб он мой диагноз подтвердил.  А что больше оставалось делать?  Больше года не пил.  Тут даже одна припрашиваться стала, чтоб с ним свела.  В лице Устинович посвежел, словом, на человека походить стал, думала, семью новую создаст – трезвый мужик редкость и большая находка для женщины.  Кто блюдет порядок в семье и старыми дорожит, тот и люб бабе.  Девичья любовь-то она с первым ребенком уходит – все ласки, и нежность она на ребеночка переключает, и вернуть их назад не в состоянии ни один мужчина.  И сама женщина этого сделать не сможет.
Я спросил:
-Как же мужчине после этого?  Так и жить на отшибе ее сердца?
-Нет, почему же на отшибе?  Сам не сторонись, к детям льни, будь с ними ближе, и тебе ласки перепадет.  Да вам и этого достаточно.  Помните – мы ж тоже остываем со временем.
Баба Ульяна задумалась, поправила платок, посмотрела выше меня:
-Мы любим того, кто в нас нуждается.  Сначала ведь парень бегает, вздыхает – мы его любим.  Потом дети пошли – бегают за подолом: мам да мам, одни-то они никак не могут жить, мы их жалеть начинаем, любим до невозможности.  А как дети отошли и сами жить начинают, и если у них при этом все хорошо, мы и к ним приостываем, вся любовь переходит на внуков, пока те не улетят из родного гнезда.  И вот остаешься один на всей земле, тут душу Богу переводишь, жалеешь сирых да нищих.  Как говорится, выходи замуж не за того, кого ты любишь, а за того, кто тебя любит, кто в тебе нуждается, тогда и доля твоя будет нормальная, а не адская.   Она глубоко вздохнула.  То ли за свою судьбу, то ли за долю всех женщин на земле, которые, сколько будут жить, будут иметь эти проблемы и неразрешимые вопросы.
-Ну, так вот, про Устиновича-то, - помолчав, и подумав о чем-то сказала с некоторой неохотой баба Уля, - сегодня хорошо сказать не могу.  Думала, опомнился он, ан нет, сорвался.  Пьет.
То ли она еще о чем-то хотела мне поведать, то ли мне это только показалось, только тут залаяла маленькая черная лохматая собачка – я как раз в тот момент отвлекся, - и баба Ульяна сказала:
-Это, кажется, за вами приехали.
Я взял костыль и пошагал к выходу.  Сойдя с крылечка,   спросил бабу Улю:
-А как же лечить таких политиканов, баб Уль?
Она молча указала глазами на черемуховый дрын, с каким ходит провожать в стадо свою корову.  Я промолчал, забрался в телегу, помахав на прощание рукой, поехал домой, в свое село.



                РАЗГОВОР С ВНУКОМ
               
Иван Петрович смочил свою лысину и, пройдя в тень крылечного навеса, присел на верхнюю ступеньку, вытянул ноги и спустил руки вдоль тела, прикрыл глаза.  Все внутри ныло, он устал – окучивали картофель в огороде.  Жена вошла в дом, чтобы приготовить обед.  Слышался легкий звон посуды: то тарелкой стукнет, то ложкой, то стаканом.
Ночью прошел дождик, а сейчас опять жарило, в воздухе пахло испарением.  Его внук Сеня гонял по ограде щенка, не давая ему покоя.  А когда тот забрался в конуру и притих, внук взял палку и принялся колотить по крыше так, что щенок при каждом ударе взвизгивал и жалобно скулил.  Иван Петрович открыл глаза, проговорил:
-Сеня, не балуй, ему же боязно.  Оставь его.
Внук, мальчик лет шести, смуглый, тощий и очень бойкий, оставил щенка и стал ловить черного с красной бородой и гребнем петуха.  Тот стучал крыльями, но поймать себя не позволял.  Иван Петрович вновь сделал замечание:
-Сеня, оставь петуха, а то кур за ограду выгнал, сейчас опять в огород зайдут.
Сеня оставил петуха, остановился посреди ограды, придумывая, что бы еще такого поделать.  Спасаясь от оводов, прибежал к воротам теленок.  Иван Петрович открыл ворота, впустил его в тень сарая; вслед за ним прошмыгнули и два поросенка.
Вышла на крыльцо бабушка, позвала внука с дедом к столу.  За столом внук много разговаривал, крутился, ел мало и неохотно, задавая то бабке, то деду бесконечные вопросы.  Бабушка то и дело повторяла:
-Да помолчи ты, егоза, за столом сидишь.  Кушай, а уж потом и поговорим.
Но внук тараторил, не слушая, что говорила бабушка.  Он гостил у дедов без отца (который в этом случае сразу бы усмирил его) и знал, что ни дед, ни бабушка его пальцем не тронут.  Они хоть и бывшие, но педагоги, и потому только уговаривают.  И не нужно бояться, что получишь затрещину, и щелбана тут не дают.  Хорошо тут, очень хорошо со стариками – делай, что хочешь.  А то, что уговаривают и упрекают, так от этого ни жарко, ни холодно.
После обеда, видя, что внук не даст покоя, дед пригласил его к себе на диван:
-Ну что ж, внучек, садись.  Давай поговорим.
Внук сел рядом, посмотрел деду в глаза, ожидая, что он скажет.
-Вот что, Семушка.  Смотрю я на тебя – уж больно ты непоседа, все бегаешь, всем мешаешь, беспокойный какой-то.
Сколько я делаю тебе замечаний, ты на них не реагируешь.  Во-первых, не делаешь никакой пользы.  Во-вторых, это не тактично.  В-третьих, не прилично не слушать старших.
Внук отозвался:
-А разве тебе, дедушка, не делали замечаний, когда ты был таким же, как я, или когда в школу ходил?  Шалил ведь?
 -Сколько я себя помню, мне дома замечаний не делали, мы все время чем-нибудь занимались.  Когда еще до колхозов жили обособленно, все лето в поле на лошади, зимой в пригоне со скотиной...  Редко когда отец разрешал поиграть с ребятами на речке.  И тогда наказывал: смотри, мол, на валенках по льду не катайся, а то быстро протрешь.  Когда колхозы организовались, нас хотели раскулачить, потому что свой двухкомнатный дом имели, но спас отцов кум – в активистах ходил, доказал, что дом мой отец сам построил и чужой труд при этом не использовал, работников не держал.  А потом я пошел в школу, это уже когда Советская власть установилась.  А нищенствовали мы сильно.  С осени в школу бегали босиком, а как только выпал снег, многие не пришли на занятия.  Мать же обрядила меня в отцовские старые валенки, свой полушубок и отправила в школу.  Всякое было.  Случился однажды снегопад с ветром; я пока дошел до школы, сильно устал, взмок весь.  Учились мы в три смены, затемно утром приходили – часов-то не было.  Пришел я рановато и как только зашел в свой класс, уселся за парту и от усталости и недосыпания тут же и уснул.  Слышу, кто-то меня трясет за плечо, смотрю – учитель наш.  Я вскочил, молчу, а он мне нотацию читает: «Что же это такое?  И когда только вас к порядку приучим?»
Я глазенки-то таращу, не пойму своей вины, всего жаром обдало, а он продолжает: «Неужели трудно усвоить, что в классе нужно шапку снимать?»  Я быстро сдернул шапку, и так мне стыдно стало, лучше бы я ее дома забыл или вместе с головой сдернул бы.  Да не сдернул и слушал, а учитель говорит: «Всякий человек с добрыми намерениями входит в помещение с непокрытой головой, а в школу тем более.  Вы сегодня проявили неуважительное отношение к школе, а завтра проявите неуважение к учителю, а потом к родителям, а напоследок к родине.  И что из этого получится?  Кем вы можете стать?»  Я все еще таращил глазенки на учителя и от стыда не чувствовал ни рук, ни ног.  Вот так-то, мой внучек, такое я имел замечание и запомнил его на всю жизнь.  С тех пор я не имел замечаний.
Сеня прижался к Ивану Петровичу, присмирел, слушал, а потом допросил:
-Дедуля, рассказывай дальше, пожалуйста.  Интересно.
-Ну, коль интересно, расскажу.
Иван Петрович откинулся на спинку дивана, потер рукой лоб, помолчал немного и начал:
-После войны вернулся я в свое село и пошел работать в колхоз, но осенью меня пригласили в районо и предложили пойти в школу работать учителем.  Я поступил в учительский институт на заочное отделение и приступил к работе в школе, которую закончил перед войной.  А после того, как я сдал экзамены за первый курс на одни пятерки, и об этом узнали в районе, меня в том же году назначили директором нашей школы.  Кстати, чуть помнится, как я вот такой же, как ты сейчас, бегал смотреть, как эту школу строили Романки, и бригадиром у них был мой отец.  Я тогда еще ничего не понимал, а теперь вижу, что школьное здание было построено таким добротным и красивым и так качественно, что учиться в ней, а тем более работать плохо, просто   нельзя, совесть не позволяла.  Старался, чтобы не было стыдно перед памятью тех  строителей, что делали эту школу.
Детей было много, учились в четырех школах и в три смены; в классах были печи, отапливали их кизяками да соломой.  Первая и третья смены занимались при керосиновых лампах.  Сейчас на минуту зажжешь лампу, и такой она кажется неказистой и скучной.
И вот однажды узнал я, что в помещении райкома партии проводит электроосвещение электрик из города, и к нему.  Вот, мол, нужно провести освещение в школе.  Тот согласился, раздобыл я движок от кинопередвижки, привез в школу, а потом и электрик из района приехал.  И вскоре сделал все на совесть.  И вот Новый год, бал-маскарад мы провели при ярком электрическом освещении.  Как же рады были дети, как рады были учителя!  И вместе со всеми радовался я.
Узнали об этом в райкоме партии и начались проверки да расспросы.  Объявили мне выговор, хоть я и не партийный был в то время, но на работе оставили.  Милость эту подарили за то, что я себе не присвоил ни электропроводку, ни деньги.  Понимаешь, я-то от чистого сердца и из благородных порывов делал, а во мне хотели увидеть мошенника, каких сейчас больше, чем честных.
Ну да ладно, перенес я все в душе и еще рьянее за работу взялся, старался доказать свое благородство и любовь к делу.  Всю школу поднял на общественную работу.  Дети участвовали во всех районных соревнованиях.  В учительской отдельный шкаф был забит до отказа и вымпелами, и призами, и кубками.  Осенью постоянно всей Школой помогали колхозу в уборке хлеба и в подработке его на току.  Директорствовал я, учил детей, и сам учился, а потом и закончил учебу с красным дипломом.  А учительская жизнь такая, что всем не объяснишь.  Об учениках закрепленного за тобой класса ты должен знать все до самых мелочей.  Я уже говорил тебе,  что многие зимой не ходили в школу – не в чем было, поэтому приходилось посещать детей дома и там их учить.  И так до самой весны.  А после уроков приходилось оставаться со слабыми учениками и заниматься с ними.  А писали-то на чем?  На газетах; разводили чернила из сажи и писали.   Трудно было, но все тянулись к знаниям, учиться стремились.  А я, как директор, приходил в школу раньше всех и уходил последним.  Тогда-то я сильно подорвал свое здоровье, особенно испортил себе зрение.  И пришлось отпроситься в рядовые учителя.  Стал вести устные предметы, пока не ушел на пенсию.  Вот такие, внучек, дела.
Помолчали, потом внук спросил:
-Дедуля, а тебя награждали?
-А как же!  Есть и медали, и звание заслуженного учителя имею.  А чего больше сельский учитель может добиться?  Хорошо, что с ума не сошел.  Только теперь в голове постоянно шум стоит да сердце щемит.  Ни поговорить много нельзя, ни поспорить.
-Дедуля, а хорошие ученики тебе сейчас помогают?  Может, письма пишут?
-Те пятерочники, которыми я и вся школа гордились, разъехались по городам, на большую дорогу вышли.  Опекают чужих стариков, заботятся о них.  А те, с которыми оставались после уроков и которые нигде не пристроились, остались дома.  Помогают, но помощь от них солоновата сильно.
-Дедуля, а как это солоновата? - стал допытываться Сеня.
-Мы  вот  в  селе живем – пока коровка есть, поросенок и куры, всем им корм нужен.  И самому топливо к зиме требуется.  А где это добыть?  Как привезти?  Идешь к своим бывшим ученикам, а они, когда за партой сидят, одно говорят, а когда за начальственным столом – по-другому.  И тон у них вырабатывается начальственный.  Вот как-то поставили у нас председателем колхоза бывшего моего ученика.  Строгие он порядки стал заводить, жуть нагонять на людей.  Обычно, как подходила пора сенокосная, мы косы на плечи – и в  поле искать траву.  А этот издал распоряжение: пока косить только колхозникам.  Мы и так и эдак, а он никак.  Потом – и все.  А тут уж август на исходе, а мы без сена.  И вот договорились идти  на сенокос.  Вышли мы с бабушкой   твоей утром, косим; трава уж стареть начала, трудно поддается.  Слышу, бабушка шепчет мне вполголоса: «Председатель».  Я аж вздрогнул.  Вот так передавали солдаты известие по цепи в окопах: танки.  Я поднял голову, вижу, точно – его уазик.  Поворачиваюсь к бабушке, а та командует:  «Ложись».  Я упал в траву, лежу.  И так мне жутко стало...  И не от страха, нет.  От обиды.  Да так жутко, что и подняться не могу.  Два дня я дома потом провалялся с больным сердцем.  Потом слышу, по местному радио передают, дескать, разрешено косить траву всем.  Ну, думаю, слава Богу, что никто не видел моего позора и стыда.  И никому я об этом не говорил, только тебе сейчас и исповедался.  Все легче    стало.  Подумать только...
-Дедуля, а от чего же у вас старый Полкан-то подох? - ни с того ни с сего поинтересовался Сеня.
Иван Петрович улыбнулся, вспоминая.   Потом   поведал:
-Вася Буреломов как-то привез нам сено.  Разгрузили, приглашаю его к столу, угощаю,  как принято.   Развезло его вдруг, на песни потянуло.  А песни все соленые такие, что и напиши их – бумага не терпит.  Слушать стыдно, и уговорам не поддается.  Ну, натешился он над нами, как хотел, вышли мы с ним во двор.  Тут-то Полкан и залаял на него.  Вася зарычал, как горилла, встал на четвереньки и давай метать из-под себя мусор на Полкана.  Тот в конуру заскочил, скулить начал – не до лая, видно, ему.  А Вася все продолжает руками и ногами метать мусор на конуру, забросал ее так, что и не видно стало.  Полкан затих, а тут шли мужики по улице, увели Васю домой.  Когда же я расчистил конуру, увидел, что Полкан наш не живой.  Видимо, от страха подох.
-Разве он один такой, этот  Вася? - сказала подошедшая бабушка. - Сейчас они сплошь да рядом по всей России.  Люди позабивались от них в свои конуры, окна  решетками укрепили да двери железные навесили.   Жуть по всей стране.  Ох, господи!  Ну да ладно, пойдем окучивать картошку-то – жара спала, дело к вечеру подвигается.
-И то верно, пошли, - согласился Иван Петрович и поднялся с дивана.


         В ДЕТСКОМ САДУ.

Получилось так, что животноводческого оборудования, за которым меня командировали в краевой центр, на складах не оказалось; я созвонился с колхозным руководством, доложил обстановку, и мне дали другое поручение.  Чтобы машины из города пустыми не гнать, требовалось привезти оборудование для детской игровой площадки, и дали адрес и фамилию человека, к которому мне надо обратиться.  Я так и сделал, но по возвращению домой мне же, и поручили установить оборудование.
Детсад работал уже год, но игрового оборудования не было, и вот теперь оно есть.  За день мы управились и даже опробовали оборудование, так как в детстве сами не имели такого, так что развлекаться, таким образом, не довелось.  У нас были свои, самодельные игры: в шарик играли в клеп, жмурки, а то на хворостинах-конях бегали наперегонки с друзьями.  Но больше-то заняты были работой.  А сейчас любовался я, как обустроили площадку.  Мы остались довольны.
Дня через два-три, проходя мимо детского сада, надумал я посмотреть на современных детей, на то, как они играют.  Прошел в дальний угол площадки, уселся на скамеечке, в холодке, и стал ждать появления детей.  А вот и они.  Нянечка – симпатичная молоденькая девушка – вывела детей на площадку.
-Дети, пока поиграйте, во что хотите, а через полчаса я вам предложу новую игру, - сказала она и, раскрыв книгу, стала читать, словно забыв про детей.  Девочки столпились у металлической горки, чей-то сутуловатый русый мальчик с отсутствующим взглядом подтягивался на перекладине, несколько детишек толпились в очереди на качели.  Сухощавый смуглый мальчик усердно крутил рулевое колесо в деревянном автомобиле и дудел, а рыжий, тот, что был явно старше остальных, водил ствол тоже деревянного танка и «бабахал» по товарищам.  Потом он так же «расстрелял» нянечку, меня, выпрыгнул из башни танка, воскликнул:
-Сделал дело – гуляй смело.  Да вот беда – денег нет.
И он развалился на песочнице, прикрыв глаза ладонью.  Кудрявый  русоволосый    мальчик хворостинкой что-то чертил на песке - мне не было видно, что именно.  Третий,   с розовым лицом, посадив на плечи дружка и, изображая ржание, бегал вокруг грибка.  Ну что ж, подумалось мне, игры как игры, дети как дети, ничего нового, ничего особенного.  И уже собирался уходить, как вижу, толстячок оставил перекладину, вытер ладони о штаны и направился к качели.  Я задержался – захотелось  понаблюдать.  Мальчишка  растолкал всех от качелей, стал качаться один; обиженные, кто молча, кто хныкая, разошлись, лишь одна девочка задержалась, стала клянчить у него качели, старалась  ухватить за ноги; тот не давался, а потом раскачался сильнее и ударил ее в лобик пяткой.  Девчушка заплакала, к ней подбежали ребята и стали упрекать толстячка в грубости. Подошедшая няня, оторвавшись от чтения, хотела отправить виновного с площадки, но мальчик поднял руку, крикнул, набычившись:
-Я – демократ, что хочу, то и делаю.
Он рассек воздух кулаком и отошел в сторонку; все удивленно замолчали, только кудрявый мальчик одобрительно засмеялся.  Заметив заскучавших детей, няня обратилась к ним:
-Дети, я предлагаю новую игру, а называется она так: «Что я буду делать, когда вырасту большой»
И она начала объяснять, разделив детей попарно. Не хватило девочек демократу и кудрявому мальчику.  Дети стали готовиться к игре, и скоро увлеклись.  Один мальчик вынул из кармана кусочек розового мела и нарисовал на своем рукаве и рукаве напарницы крест.  Рыжий мальчишка, взмахивая руками, кричал девочке:
-Давай, стерва, деньги.  Мне выпить охота.  Кобра!  Не дашь сейчас – телевизор выброшу в окно.
И откинул кубик, вероятно, имитируя телевизор.  Потом взял второй кубик, перебежал на другую сторону площадки, вернулся, пошатываясь и бормоча:
-Вот, продал видик, теперь гулять буду неделю.  Друзей позову, весело будет.  А ты не ори, а то пришибу.
И он угрожающе поднял хворостину.  Девочка не растерялась, взяла разгулявшегося парнишку за руку:
-Ну, продал, ну пропил, теперь успокойся.  Чего буянить-то?  Соседей не смеши.
Она уложила его на песок, стала кубики собирать.  Мальчик, немножко полежав, встал, потребовал;
-А ну-ка, сходи к соседке, принеси бурдамаги, опохмелиться надо, голова трещит.
Девочка принесла от соседней пары маленький пластмассовый стаканчик, подала.  «Муж» изобразил, что пьет, и, потерев живот, сказал довольно:
-Ну, вот и полегчало.  Сразу бы так,  неча шуметь. 
Девочка ответила:
-А я не буду больше шуметь – уйду от тебя.  Пей ты один и опохмеляйся, если кто даст.  Лечиться не пойдешь – жить с тобой не буду.
-За лечение платить надо, а у меня денег нету, уж какой месяц трактор в ремонте. Найдешь деньги – лечи.
-Вишь, как закукарекал.  На пьянку есть, а лечиться – нету.  Ладно уж, пошли, найду.
Она подобрала с земли несколько кленовых листочков, позвала напарника к мальчику с красным крестом.  Подойдя, подтолкнула в спину:
-Ну, говори, зачем пришел.  Проси сам, чтоб тебя от пьянки вылечили.
Тот произнес сквозь зубы:
-Вылечите, вшейте «торпеду».
-Нет, никакую не «торпеду», от нее мало толку.  Вон Мордюхину вшивали, Васюхину вшивали, Володину вшивали, а что толку?  Деньги потратили, а пьют пуще прежнего.  А вот папка говорил, что есть в технике такие фильтры, что бензин пропускают, а воду нет.  Так вы уж, будьте добры, вшейте ему в глотку такой, чтобы щи только и проходили.
«Врач» засмеялся:
-Есть такой.  Глотку подставляй, операцию делать будем.
И стал чертить мелом рыжему решетку на шее.
Толстячок-демократ набрал в обе руки листьев и торговался с кудрявым:
-Слушай, Климов, продай мне демократии, я вон, сколько денег тебе принес.
-Да у меня своих много, еще лучше твоих.  Твои-то...  Тьфу – и нету.
Он взял у толстячка листья, бросил перед собой и, когда те разлетелись, добавил:
-Знаешь что,  Николаев, я тебе демократии бесплатно дам, сколько пожелаешь, но только взамен ты мне отдашь свою свободу.  Да еще приплачу.
Он достал из кармана обертки от жвачек, подал их толстячку, тот взял в руки, стал с интересом рассматривать.  Потом кудрявый снял с толстячка майку и шортики, зарыл в песок.
Рядом девочка, повязав платочек по-старушечьи и подражая старому человеку, канючила:
-Бригадир, дай соломки, а то зима на дворе, коровушку кормить нечем.
Мальчик, к которому она обращалась, надул щеки, отрывисто отвечал:
-Ты что, соломой стала питаться?
Собеседница что-то стала объяснять, но мальчик, не слушая, говорил:
-Ах, тебе корове нечего дать?  Летом готовить надо, а не ждать зимы.  Вон у меня все есть: и сено, и солома.  А то вспоминают про солому, когда зима пришла.
-Да мне уж семьдесят скоро, немощная я.  Когда ты молоденький был, я трактористкой работала, привозила тебе сено-то.
-Нечего старое вспоминать.  Ты пенсию получаешь, а нам зарплату давно не выдают.
-А нам годами ее не давали, но мы не скулили.
-Ах, ты еще и  грубишь со мной?!   Могу совсем не дать.
Помолчав, то ли припоминая, как дальше вели себя в этой ситуации взрослые, то ли изображая, как именно поступил бригадир, сказал:
-Ну, уж ладно, если  вот это принесешь, он постучал пальцем по горлу и отвернулся, тогда другое дело.  Почти рядом со мной дети тоже не молчали.
Мальчик залез под макет автомобиля, стучал, ворчал и приговаривал:
-Совсем поизносилась ты, моя старушка.  Я уж и трактор поставил – запчастей нету.  Взял машину – и тут то же самое.  Вся проводка разложилась, вот беда-то.
Он вылез из-под машины и обратился к девочке:
-Начальник, худо дело у меня – без работы сижу.  Запчасти и проводка нужны.  Семью кормить надо, а технику не могу отремонтировать.
Та, задрав прелестный конопатый носик, произнесла с презрением:
-Меду дашь – найду, что надо.
-Так я ж не пчела?  Какой мед?
-А у меня запчастей нет.  Про бартер слышал?  Ты мне, я тебе.
Она развела руками, отошла.
В тени горки сидел мальчик, разложив перед собой пузырьки, тряпочки и игрушки, призывал:
-Подходите, покупайте.  Все есть для умных людей.
Его напарница с фантиком от конфет в руках, стала торговаться, потом возмутилась ценами, но продавец оставался невозмутим:
-Я же говорил – для умных людей, значит, для тех, у кого деньги есть.  Мой товар не для тебя, дурочка.  Иди, иди отсюда.
Та отошла от продавца, примкнула к соседям у дощатого забора.  Там ее подружка подражала воспитательнице:
-Дети, тише.  Смотрите сюда.  Вот это буква «а».  Понятно?  Назовите слова на эту букву.
Мальчик, что слушал ее, поднял руку:
-Арбуз, Андрюша, Антоша, Аня, азбука.
-Молодец.  А на кого ты выучишься, когда подрастешь?
Тот ответил серьезно:
-Хочу быть, как папка, трактористом.  Хочу хлеб выращивать и не хочу никого обманывать.  Хочу всех накормить.
Вдруг стало тихо, только слышался серебряный голосок мальчика – он с самого начала в одиночестве вслух читал пушкинскую сказку о золотой рыбке.  Все бросили свои игры и стали его слушать, словно только что увидели. Сказка, похоже, зачаровала детей.
...Золотисто-желтые листья клена и тополей изредка так медленно падали и тихонько ложились на все еще зеленую травку площадки, что, казалось, и они боялись нарушить общую тишину и будто желали послушать эту сказку, пока находились в полете, а уж потом незаметно и беззвучно ложились вышивным узором осеннего ковра.  А голосок все звенел и звенел.
В голове моей роились смешанные чувства: и горечи, и обиды, и благородства, и вдохновения.  И подумалось, что дети являются не только учителями взрослых, но и зеркалом взрослого общества.


                СЛУЧАЙ НА ОХОТЕ
                *******************       

Дед Иван вернулся из армии после войны хоть и с ранениями, но не инвалидом.  Дедом его прозвали потому, что родился внук: у старшей дочери появился сын, и Иван, как только узнал, проговорил:
-Как неохота быть стариком, но вот теперь я и дед.
Все, кто был рядом и слышал это изречение, подхватили, и понеслось по селу новое имя Ивану - дед.  Ну, дед так дед, что ж тут попишешь... С тех пор дед Иван перестал бриться, и через недолго у него выросла огромная борода, которую тот немного подравнивал овечьими ножницами.
Дед Иван привез с фронта винтовку с оптическим прицелом и бинокль, в том же году выменял у местных охотников двух овец на двух щенят гончей породы и стал их обучать охотничьему делу.  И уже к январю брал их с собой на охоту.
По первости дед Иван ставил на лис и волков капканы, иногда подстреливал их и на этих тушах учил щенят.  И теперь они стали большими собаками.  Суку дед Иван назвал Найдой, а кобеля Буяном, чтобы легче было в полный голос произносить их клички на больших расстояниях, когда требовалось травить собаку, подбадривая ее голосом, когда приходилось звать их к себе назад, если добыча скрывалась или уходила на безнадежно большое расстояние.  В горах же охота сложная и можно запросто лишиться собаки, а эта потеря очень для охотника большая и обидная.  Иногда  обидно становится за собаку, когда та, не рассчитав силы, не может поймать, например, лису; но азарт имеет сильный, не желает упустить добычу, бежит она за ней не один десяток километров, а если лиса заманит собаку в глухомань и подведет к волку нос к носу, то уж тут собаке и капут, ибо силы кончились в погоне.
Да и волка гончая одна не осилит, а тот со свежей силой берет собаку легко, не позволит ей не только скрыться, но и далеко отбежать.  А иной раз и по своей глупости собаку сгубить можно: или вовремя не вернешь или сглупишь и запустишь в погоню сразу обеих собак.  Ведь оно как бывает: если добыча хорошая и близко от тебя, то рождается такой азарт, что сам бы расправил крылья и полетел бы птицей на помощь собакам; а то бы и сам кинулся ловить эту добычу – глаза видят, душа стремится, а ноги коротки, да сам грузен.  На то и собак заводят тонких, длинных и на очень высоких ногах; и хоть трудно порой бывает собаке добычу поймать, и лиса по осевшему насту легко отрывается от погони, но охотник всегда недоволен и кричит собаке и травит лису.  И хотя разумом мы понимаем, что лиса в выгодном положении, все равно азарт погони заслоняет и затмевает разум, и мы выражаем недовольство и гнев.
А поставь себя на место гончей, да поймай хоть одну лису по каменистым косогорам, по кручам и колкому застывшему насту, проклянешь ты свою собачью судьбу и жизни такой не рад будешь.  Ну, а если погоня завершится удачно, и после первого удара грудью лиса переворачивается вверх ногами, и тебе удалось сразу вцепиться в глотку, то будь уверен – хозяин будет очень доволен; и не столько тому, что лиса все-таки поймана, сколько потому, что шкура на ней вся целая и лишь на глотке сделан прокус зубами. Хозяин сначала осмотрит лису, а уж потом подзовет тебя к себе, погладит, ласково с тобой поговорит и даст кусок мяса.  А если он на коне да в санях, то и к себе посадит.
Как хорошо в это время уткнуться носом в его полушубок и отогреть свои израненные ноги и дух перевести.  Как хорошо лежать в санях и слушать скрип полозьев и конский топот.  Иногда в таком блаженстве и до дома доезжаешь, но случается, что не успеешь отдышаться, как хозяин молча натягивает вожжи, конь останавливается, и уж тут будь наготове.  Хозяин берет тебя за ошейник и молча начинает поворачивать голову, и вот, увидев красное пламя на снегу, ты выказываешь нетерпение и стараешься вырваться и бежать, и только после этого хозяин отпускает ошейник.  И опять погоня, и опять колючки, и опять острые незаметные камни под снегом, и опять провалы в снег.  Ох, господи, отчего ж она, лиса, такая маленькая, а так быстро бежит?  И погоня, погоня, погоня, азарт, удаль, ветер в ушах свист, впереди красное пламя лисы...
Сегодня святки, начало звериных свадеб.  Начинается гон, в воздухе запахло любовью, горы оглашаются призывным воем, нежным лаем волков, лис и собак, прерывистым блеянием косуль и оленей, трубным горловым криком маралов и лосей.  На эту неделю охота запрещена по неписаному закону охотников – чтят мужички закон любви, нельзя мешать, нельзя нарушать блаженство, интимные чувства – сильные чувства и по влечению стоят на втором месте после влечения к жизни.  Всем можно пожертвовать, кромя жизни и любви, и добровольно с этим никто не расстается.
Дед Иван утром встал вместе с женой и, вспомнив, что на охоту не ехать, управился в пригоне со скотиной, принес дров и воды, присел на лавку и подумал, чем еще можно старухе помочь.  Вспомнил, как она сетовала, что у нее прохудились валенки. Он достал их, осмотрел и стал неспешно чинить.
Солнце окрасило горы ярким заревом, и вскоре его лучи спустились с косогора и разлились по селу.  Благодать!  Дед Иван едва управился с валенками, как пришел его старший брат, заворчал, раздосадованный:
-Ну и охотник!  Ну и собаки у тебя!  Ты смотри, что делается.  Вот было бы смеху на все село, если бы у тебя кур порвала лиса.  Жаль, что не у тебя, а у меня.  Ты что, привязал их, что ли?  Как же это могло случится – живем рядом, полон двор собак, а лиса двух кур задрала и петуха утащила.  Ну, и потеха!
-Что ты говоришь, брат, - удивился дед Иван. - Не может такого быть.  Правда, собак накормил и привязал, собак накормил и привязал, все равно на охоту не ехать – святки начались.  Да сегодня, к тому же, воскресенье, выходной я решил устроить.
Брат, подзадоривая и посмеиваясь над охотничьим долгом деда Ивана и над его никчемными собаками, которые даже не могли полаять на лису без команды, рассказал, как он обнаружил лисиный разбой в курятнике.  Да ведь есть же и свои дворняги, те тоже не пикнули ни разу за всю ночь...
Дед Иван оделся, взял ружье, и они с братом отправились смотреть следы лисиного пира.  След вел через забоку в гору, а вскоре мужики увидели и лис.  Самец держал в зубах живого петуха, а лиса шла следом.  Они были сыты и потому есть петуха не собирались, решив, видимо, вынести его на гору и там с ним поиграть.  На первом перевале они остановились, и лис выпустил раненого петуха; тот хрипло закричал о помощи и, замахав крыльями, заковылял под гору.  Лисы, почуяв приближение ветра, стали кататься в снегу, а потом и играть меж собой.  Лисица была очень довольна своим избранником, особенно тем, как он очень хорошо провел добычу.  Лисица стояла на страже на кладбищенском бугре, а лис зашел с подветренной стороны курятника, проделал отверстие в плетеном курятнике и тихо вынес сначала одну курицу, которую она тут же начала есть, потом притащил вторую и стал есть сам.  Насытившись, тут же подремали перед рассветом, а когда засерело небо и решили уходить, лис вернулся в курятник и притащил вот этого красного огромного петуха.  А чтобы тот не кричал, прокусил ему глотку.  Но петух оставался жив, с ним они и добрались вот до этого перевала.
Ох, и хорош же лис, ох и хорош.  От такого и потомство завести за честь почтет каждая лисица.  Внутренний, зов горячил лисицу и толкал к нему.  Она несколько раз перевернулась на снегу, подползла на брюхе к лису, лизнула его в нос, тот ответил тем же.  Вдруг лисица боковым зрением увидела внизу охотников и бегущую на них собаку; вся подобралась, сжалась.
Лис недовольно тявкнул и зло закричал.  Потом и он заметил бегущую собаку, встал в боевую стойку, шепнул лисице, чтобы она взяла петуха и шла дальше в гору, а я, мол, повожу эту суку по косогору и потом спущусь в забоку – там снег глубокий, но меня он выдержит; вот там я совсем измотаю собаку и выйду вон на ту скалистую гору, а потом вернусь к тебе.  И лис отделился от напарницы, затрусил, разминая ноги, навстречу собаке.  Найда аж оторопела – как же это может быть, чтобы лиса шла навстречу!  Она остановилась, поводя от бега боками; лис стал отходить в сторону, а когда заметил, что собака кинулась за ним, побежал вдоль горы, стараясь на ходу выискивать сугробы, камни и кустарники – для него это не было преградой, а собака то падала на твердом снегу, то ранила морду и ноги.  Поводив собаку изрядно по косогору и измотав ее окончательно, лис спустился в село и скрылся в зарослях ветлы.  Только теперь дед Иван разгадал лисью хитрость, сказал Василию:
-Вернись в село, ищи, ту, что спустилась, она хочет в чаще запутать следы и незаметно перейти по льду на ту сторону, в скалы.  Но на реке большая наледь, и она не пройдет.  А я займусь той, которая с петухом – в бинокль все видно хорошо.
И дед Иван, дернув поводок Буяна, стал показывать ему в гору на лису.  Солнце светило в глаза, и трудно было что-либо разглядеть.  Тут солнце на миг скрылось за тучку, и Буян увидел лису; дед Иван отстегнул поводок от ошейника, и Буян пошел, да так, что дед Иван аж залюбовался им.  Буян не шел прямо в гору, делал зигзаги, а потом свернул в ближний лог и пошел наперерез лисице.  Дед Иван вслух похвалил:
-Молодец, Буян, молодец, умница.  Хитра ты, лисонька, да и мы не лыком шиты.
И он пошел к предполагаемому месту схватки.
Лис подбежал к реке и только тут понял безнадежность своей затеи; его охватила паника, от быстрого бега сердце выскакивало наружу, ноги подкашивались, разум мутился.  Лис забрался в ямку под трухлявый пень и стал ждать своей участи.  Он посмотрел на гору, с которой спустился, и где осталась его любовь.  В голове стучала безнадежная мысль: «эх, хоть бы не нашли, хоть бы быстрее ночь настала».  Зимний день короток, а сейчас он ему показался таким долгим и. таким солнечным, что ни скрыться, ни спрятаться.  И, кажется, все его видят.  И действительно, над головой затрещала противная сорока; это к добру не приведет.  Она заметила лиса, трещала и искоса посматривала с вершины, видимо, издевалась над ним или, что еще хуже, предавала его и указывала преследователям, где он находится.  Так и случилось – по снегу приближался человек с собакой, и шел он прямо на сороку; лис сжался в комок и с горькой безысходной тоской, рвущей душу на части, еще раз посмотрел на гору, где осталась его подруга.  И тут он заметил невероятное: Буян птицей вылетел из лога и столкнулся с лисицей, несущей петуха.  Петух отлетел в сторону и хрипло закричал, стараясь подняться, но ноги его на держали, и он тихонько трепыхался на месте.
Вдруг Буян почувствовал запах лисьего зова, остановился, как вкопанный и стал принюхиваться; запах шел от лисицы.  Он завертел хвостом и стал заигрывать с нею.  Лиса ласково затявкала, Буян ошалел от радости и передними ногами обнял ее сзади, уткнулся носом в ее мягкую и пушистую шею.
Лис все это видел, и с горя, обиды и досады взвыл; голос его черной тоской прозвенел в чаще, что и привлекло внимание человека с собакой.  Василий резко повернулся и, прыгнув, наступил лису на голову ногой.  Позвонки на шее захрустели, мир померк, от невыносимой боли сердце лиса остановилось.  Умирающий мозг из всей жизни сохранил только картину измены, которую лис увидел себе на беду.
Увидел эту картину и дед Иван.  Он сначала и не поверил своим глазам, посмотрел в бинокль; но глаза не обманывали и не подвели, а подвел его Буян, который играл с лисицей.  Дед обозлился и закричал во весь голос так, что стало слышно в селе.  А когда на горе разговаривают, то внизу очень хорошо все слышно.
-Буян, бери, Буян, черт тебя побери...  Буян, взять...
Он сыпал на Буяна отборные проклятия и ругань, потом снял с плеча ружье, зарядил и, прицелившись, выстрелил.
-Кобелина, ты и есть кобелина, и смерть тебе, кобелина.  Хорош ты был на охоте, сметливая собака, и любил я тебя за это, но за измену не прощаю.
Дед Иван повесил ружье на плечо и пошел домой.
Буян боли не почувствовал, он замертво свалился на землю.  Лисица, освободившись, встряхнула мехом, оглянулась на труп Буяна, подобрала петуха и вскоре скрылась за горизонтом.
В воздухе чувствовался призывный запах и нежный, со страстью, лай, вой и трубный крик.  Неделя звериных свадеб продолжалась.  И дай-то Бог, чтобы не останавливалась вечные веки на земле нашей.


             НА ПТИЧЬЕМ ДВОРЕ
             -------------------------------

Люда едва успела сдать смену напарнице в детском отделении, как ей позвонили.  Она подняла телефонную трубку и услышала голос мужа:
-Люд, привет, я пошел на работу.  Дети еще спят.  Корову в стадо отправил, остальных накормил, по пути домой забеги в магазинчик за конфетами, а то обещал сыновьям вечером еще.  Не забудь!  Как ночь прошла?
-Не ночь, а суматоха, - ответила Людмила.
-Чуть не забыл, проверял наседок – почему-то везде текают: и у гусыни, и у курицы, и у индюшки.  Отдыхать не придется: дома роды будешь принимать, - шутливо закончил муж, стараясь хоть чем-то приободрить жену, потом добавил:
-Ну, ладно, Люд, побежал я.
Однообразная больничная усталость стала немного проходить.  Мысли Людмилы переключились на домашние заботы.  Она подошла к зеркалу, поправила прическу, подвела немного брови и, накинув ремень сумки на плечо, вышла на больничный двор.  Утро было свежим и ясным.  Опять будет жара, подумала про себя Люда и заторопилась в магазинчик.  Домой пришла, когда солнце уже было высоко и припекало.
Дети еще не проснулись.  Процедив молоко и поставив банку в холодильник, высыпала конфеты из кулька в хлебницу, положила одну в рот, пошла, проверять наседок.  Под кустом смородины гребла курица, возле нее, пошатываясь, копошился желтый пушистенький комочек.  Люда хотела поймать курицу вместе с цыпленком и отнести в гнездо, чтобы выводила остальных, но та, растопырив крылья, защищала цыпленка и в руки не давалась.
-Кох, кох, кох, не тронь дитя, ках, ударю, ках, ках, клюну, уходи, оставь нас.  Ках, ках, ках.
Курица, описывая круги, не подпускала Люду ни к себе, ни к цыпленку.  Она прислушалась внимательнее к крику и с удивлением стала понимать голос курицы.  А та продолжала:
-Ках, ках, ках, идем, идем.  Спеши за мной, ках, ках.
-А что же с остальными яйцами-то?  Ведь остынут, пропадут, - Люда кинулась в курятник.  В гнезде два яйца были проклюнуты и мокрые головки торчали оттуда.  Она помогла разломить скорлупу, и цыплята, тряся головками, старались подняться.  Люда прослушала все яйца – внутри тукало, видимо, остальные просились на свет.  Она накрыла гнездо тряпкой и пошла в предбанник посмотреть гусыню.  Та сидела как-то неестественно: голова висела на краю ящика, крылья оттопырены; она не дышала.
-Да, сутки дома не бываешь, всякое может случиться, - сказала вслух Люда, чтобы как-то успокоиться, сняла остывшее тело гусыни, закопала в саду.  Вернулась, осмотрела каждое яйцо.  Половину надо выкинуть, что она и сделала.  Потом подошла к индюшке, сидевшей под старым кленом (у него бурей сломало большой сук, и засохшие листья и ветви образовали плотную крышу шатром).  Люда, обнаружив там гнездо, не стала переносить.  Индюшка сидела тихо и только моргала и пригибала голову к земле.  Хозяйка заговорила:
-Ну что, дорогая, выручай.  Добавлю-ка я тебе чужих яиц.  Ты вон, какая пушистая да вальяжная, солидная и спокойная.  Давай уж, принимай.
Та согласно поморгала глазами:
-Туур, туур, так, так, я согласна.  Чего уж там, неси.
Она приподнялась, показались клиновидные с коричневыми пятнышками яйца – побольше куриных и меньше гусиных, - клювом стала переворачивать их, после чего, опустившись, прикрыла собой все гнездо.
Люда принесла гусиные и куриные недосиженные яйца, подложила под индюшку, подгребла землю ближе к гнезду, чтобы яйца не раскатились.  Индюшка удивленно покосилась на увеличенное гнездо, но, подобрав яйца крыльями, смиренно уселась, повозилась и, наконец, успокоилась окончательно, присмирела, затихла.
Двое суток прошли спокойно и тихо, на третьи Люда вышла в свою смену на работу.
Напарница сообщила, что одна мамаша тайно покинула отделение, оставив своего ребенка.  Тот плакал, с ложечки молоко не брал, выплевывал и соску, что надели на пузырек с молоком.  И только утром, когда пришла уборщица тетя Маша и унесла к себе в каморку, он успокоился.  А когда пришла заведующая детским отделением, Люда принесла ребенка на место, тот опять заплакал и не сомкнул рта, пока не вернулась тетя Маша.  Люда подошла к ней, поцеловала в щеку, прижалась к ней и тихонько шепнула:
-Большое вам спасибо.
Домой она после бессонной ночи вернулась уставшая; надо бы отдохнуть хоть немного, но ждали дела.  Люда сполоснула лицо холодной водой и вышла на подворье: рыжий с черным хвостом петух заманил кур в огород, и там они пировали на грядках.  Петух быстро и размашисто разгребал огуречные лунки и приговаривал, посматривая по сторонам, а иногда и в небо, нет ли ястреба:
-Ко-ко-ко, все ко мне.  Сейчас зернышко найду, отдам тому, кто ближе ко мне.  Ко-ко-ко.  Караул, караул, хозяйка идет.  Прячьтесь!
И куры разбежались по огороду, а петух со взлетом перебежал грядки и скрылся в топольнике.  Через минуту послышался его голос:
-Ку-ка-ре-ку-ууу...  Идите все ко мне, сюда, сюда.  Как, как тут хорошо!
Люда вернулась во двор, зачерпнула зерна и стала созывать кур; те вскоре собрались, явился и рыжий хозяин двора.  Белый гусак плескался с гусынями в луже и от удовольствия гоготал:
-Ох, го-го-го, как хорошо!  Кого, кого тут еще нет, идите сюда.
Удивительный слышался крик – половина гусиного в нем, половина – журавлиного; это был особый гусь, с большой шишкой на лбу, и весь он белый, без единой помарки.  Черный с крапинками и красной бородой индюк сердито бубнил:
-Буль, буль, буль, фрр.  Какой дурак красную тряпку повесил, уберите ее.  Где моя индюшечка, где?
Люда открыла калитку, загнала индюка, гусей же не стала выгонять из лужи.  Индюк повел вокруг себя гордым скучающим взглядом и, подойдя к зерну, немного поклевал, потом отошел от кур и опять, растопырив крылья и волоча их по земле, забормотал негромко свою унылую тоскливую песню одиночества.
Тут выбежали из дома Вася и Антоша и, увидев, мать, кинулись к ней; они обнялись.  Мать сказала:
-Дети, зерно все птице не сыпьте, лучше потом досыпать.  В огород кур не пускайте.  Я пойду хоть немного отдохну,  а то с  ног валюсь.   Разбудите, если что.
И она ушла в дом.  Часа через два-три ребята, перебивая, и стараясь перекричать друг друга, забежали в дом, стали тормошить мать:
-Мама, мама, вставай, цыплята под кленом бегают.
Сон как рукой сняло.  Люда накинула халат, пошла к клену.  Индюшка еще сидела на гнезде, а возле нее бегали два маленьких желтых комочка; несколько таких же головок виднелись из-под крыльев.  Индюшка косила глазом:
-Тур, тууур, тюк, тюк.  Кто вы такие?  У меня отродясь таких не выводилось.  Мои серенькие, конопатенькие, а эти какие-то как мотыльки.  Что такое? Тууур, тууур, тюк, тюк, так что же делать?  И куда-то бегут, вот непоседы.  Сюда, сюда.
Индюшка прислушалась, стараясь в их писке что-нибудь разобрать, но цыплята лопотали по-своему, радуясь такому обилию света, огромному небу и бесконечной земле.  Писк их был тонким и нежно тихим:
-Пик, пик.  Как хорошо-то, сколько света, пииик, сколько неба.  Пииик, сколько зеленой травы!  Бежим, бежим.
Индюшка видела, что эти яркие комочки радуются и веселятся, но слов, естественно, не понимала.  Люда переловила цыплят, посадила их в сито, вынула остальных из-под наседки; оказалось, вывелись еще три индюшонка и гусенок.  Она и их забрала, в доме поставила сито под светильник, накрыла тряпкой.
Так и ходила она к клену до самого вечера, забирая цыплят, индюшат, гусят.  Наконец, вывелись все, набралось тридцать штук.  В доме Люда продержала их сутки, старалась помаленьку кормить вареными яйцами, поила теплой водой со слабым раствором марганцовки.  И вот на следующий день, когда все собрались, и муж пришел на обед, Людмила вынесла сито с цыплятами к индюшке.  Они высыпались из сита, растерянно стали разбредаться в разные стороны.  Индюшка принялась созывать их, но только индюшата прибежали, остальные же удивленно изучали окружающий мир.  Людмила взялась за голову:
-Вот натворила.  Что делать-то?
Муж вынес рулон металлической сетки, сделал вольер.  Потом они вдвоем словили и перенесли всех малявок в новое жилище.  Впустили туда и индюка, который, не смотря себе под ноги, направился к своей индюшечке.  Та прислонилась к его бороде, потерлась головой о шею, принялась созывать детей:
-Тууур, тууур, тюююк, тюююк.  Тюирли, тюирли.  Идите, идите ко мне.  Вот наш папа, идите, идите.
Индюшата зашевелились, приподняли головки, жались к матери и с опаской рассматривали расфуфыренного индюка.  Гусята сбились в кучу возле лопуха, пикали о чем-то меж собой, не понимая ни голосов, ни того, что тут происходит.  Цыплята разбежались по вольеру, радуясь простору, свету и теплу.  Рыжий петух, забравшись на дровяник, прокукарекал во все горло, похлопал крыльями:
-Смотрите, смотрите, у индюшки дети.  Смотрите, сколько их, а у вас, дуры-куры, нет ни одного.  Носитесь, черт знает где.  Урааа индюшке, урааа.
Куры сбились к вольеру, с любопытством рассматривали индюшкино семейство, переговариваясь меж собой:
-Ты смотри, что делается-то.  Серенькая, совсем незавидная, а семья-то, какая большая.  Вы смотрите, вон маленькие курятки, а как они у нее оказались?  Кудкуда, кудкудах, ках, ках.  Вот беда, вот чудеса. 
Услышав птичий гомон, во двор вернулись гуси, тоже стали рассматривать индюшиное семейство:
-Ого, ого, ого, сколько детей у соседки!  Откуда столько набралось?  Да там и гусенятки.  Пригорюнились, бедненькие.  Го-го-го, идите сюда.  Идите, идите.  Вот как, мои хорошие.  Не бойтесь, не бойтесь, идите.  Вот так, вот так, вот так!  Ну, гусыни, кто из вас будет выхаживать их?  Это ж не индюковы дети, наши.  Это мои, гусятки – красненькие лапки.  Ух вы, какие хорошенькие.  Ну что ж вы все замолчали?
Гусь рассерженно клюнул в макушку двух гусынь и ждал ответа.  Одна из них, задрав голову, степенно пошла к луже, проговорила:
-Мне своих лень высиживать.  Смотри, как индюшка-то выцвела вся, как прошлогодняя трава.  Вши ее, видимо, донимают, бедную, вон как купается в пыли.  Срам и скукота, тоска зеленая...  Иметь дело с детьми...
-Как хорошо одному да в воде!  Прелесть, да и только! 
Вскоре и другая гусыня пошла от вольера:
-Го-го-го, фу ты, какие жалкие и невзрачные карапузики, эти детки.  Ну что в них хорошего индюшка нашла?  И какая польза от них?  Сейчас надо будет охранять их от всех на свете, греть их всех...  Эх, сколько лишений, сколько хлопот с ними.  А потом плавать, признавать голос хозяйки и откликаться на него, домой вовремя приходить.  Га-га-га.  Только это, как говорят, половина беды, настоящая придет, когда они то в огород залезут да хозяйкины посевы попортят, то человеческого детеныша кусать начнут.  А будешь поправлять, так он еще в макушку клюнуть норовит, шипит тебе в ответ.  Какой ужас!  Какой ужас!
Гусак сокрушенно покачал головой, встряхнул крыльями от досады и поплелся вслед за гусынями к луже.  А что поделаешь?  Не станешь же женским делом заниматься.  И впервые гусак пожалел о том, что он не гусыня.
Люда принесла вареные яйца, стала кормить птичье потомство.  Васятка налил в сковородку воды, Антоша взял очищенное яйцо, присоединился к матери.  Индюк, довольный и радостный встречей с подругой, наконец, отошел от нее, принялся считать свое семейство.  Вдруг он сердито поднял голову и фыркнул:
-Иня, это что такое?  Бррр, буль, буль, буль, фрааа.  Откуда эти желтые шустрячки?
Это ж не мои!  Не с петухом ли ты шуррры-муррры имела?  А вот те, что в лаптях и носы лопаткою?  Не научились ходить еще, а уж в сковородке с водой так и сидят.   Ну что  это  за птица такая!    И все такие желтые, пищат и пикают, и никто из них не может тюлюкать.
Он сделал круг по вольеру, скребя крыльями о землю, сердито фыркая.
-Ну откуда они такие навязались на мою голову?  Фу ты, пропасть, какая!  Иня, что ты молчишь?  Откуда все эти? - настаивал индюк.
Та ответила:
-Буля, дорогой, успокойся, пожалуйста.  Я ж не виновата.  Ты помнишь, как продержал меня долго у ворот, когда я выбегала на прогулку, вот яйца мои и остыли, некоторые испортились.  А там гусыня пропала, хозяйка подсыпала мне ее яйца.  Курица с одним цыпленком сбежала, а остальных высиживать не стала, куда ж мне было деваться?  Не сердись, Буля, ты смотри, какие они все миленькие, маленькие и пушистенькие.  Ну просто прелесть!
Индюк походил еще немного с растопыренными крыльями, потом присел возле индюшки.  Цыплята, осмелев, нырнули внутрь его широких крыльев и стали оттуда выглядывать.  Индюк вздрогнул, когда цыплята коснулись его, но потом пересилил себя и сидел не шевелясь.  Подошли два индюшонка и тоже нырнули под пышное и горячее крыло индюка, затихли.  Остальные индюшата, а за ними и гусята, спрятались в перьях индюшки.  Тёплое блаженство разлилось по всему телу и горячей волной охватило сердце.  Ее детки, прижавшись к сердцу, рождали такое чувство, которого она не испытывала никогда.  Это были материнские чувства, тихая нежность и радость, какие только может дать природа на этом свете.  Это была жизнь.  Какая прелесть!

                СОРВАЛОСЬ
                -------------------

Семья Носовых по нашим временам считалась большой: Старший сын Степа и три дочери – Аня, Маня и Параня.  Отец их был инвалидом детства – еле передвигался на искривленных ногах.  В колхозе работать он не годился и занимался дома ремонтом обуви; тем и сам питался, и кормил свою семью.  Зарабатывал он даже больше, чем жена его, разнорабочая в колхозе.
Все мы удивлялись: как это могла пойти она, веселая, рослая и здоровая женщина, замуж за инвалида?  То ли у нее не сложилась любовь, и она в пику жениху вышла за Степкиного отца; то ли тот обманул ее, и ей некуда было деваться, а чтобы скрыть свою оплошность, поторопилась выйти за калеку.  Но жили они смирно, тихо, слава Богу.
Еще в школе Степку прозвали Носом.  Только учительница, когда вызывала к доске, называла его фамилию правильно – Носов, а мы, пацанва, все как один называли его не иначе как Носик да Носик.  Эй, Носик, пошли играть.  Эй, Носик, пошли домой.  Эй, Носик, дай списать.  На прозвища тогда никто не обижался, тем более, что в этом прозвище ничего позорного для Степки не было.  Носик и Носик.  Ну и что такого, что Носик?
После того, как сестры окончили по семь классов, умер их отец, и Степка остался за главу семьи.  В то время сын уже работал с матерью в колхозе; устроил туда же и сестер: нужно было готовить девочек к замужеству.  О своей женитьбе он не вел и речи.
После армии Носик работал в колхозе на тракторе с таким азартом, прилежанием и охотой, что даже спал с лица.  Когда не оказывалось на смене напарника, Носик был даже рад, оставаясь на вторую смену.  В таких случаях мать или кто из сестер приносили ему еду прямо в поле.  Это были такие годы, когда русский здоровый парень не мог наработаться досыта.  Сестры, глядя, как трудится их брат, тоже не хотели ударить перед подругами в грязь лицом, работали с усердием, со всей молодой силой и крестьянской сноровкой.  Выкладывались полностью, как это делала их мать.
Соседи завидовали матери, ее чистоплотным дочерям: а то не знали они, сколько усилий, старания и беспокойных раздумий приходилось пережить ей.  Сколько придумок и занятий приходилось находить матери, чтобы загрузить дочерей работой по дому, чтобы не оставалось у них времени на пустопорожние танцульки и пустые свидания с парнями.  А сколько приходилось проводить разговоров, чтобы поведать о всяких несчастных любовных историях, о ранних подзаборных браках и незаконно нажитых детях.  Никто не знал, сколько сил матерью было истрачено, чтобы привить дочерям трудолюбие, правдивость, честность, доброту, строгость к себе и нескучный характер в компании.
В один год засобирались дочери замуж, в один год их сосватали и одной гулянкой провели свадьбы всем трем дочерям.  И вместе с матерью принимал гостей, благословлял молодых и говорил напутственное слово их старший брат – вместо отца.  И кланялись в пояс молодожены матери и Степану; и не так резко выделялись обездоленность, одинокость и вдовство матери.
И еще пять лет Степка-Носик не женился: то перестраивал свой домик, то зятьям помогал строить дома, а то и просто охладел он к девчатам.
А тут как-то Носик и не заметил, что уж сильно быстро побежали годы; уж и мать на пенсию пошла, и прибаливать часто стала, и приходилось Носику самому и баню топить по субботам, и стирать робу, а то и мыть иногда полы.  Правда, перед праздниками приходили сестры, наводили капитальный порядок в доме.  И хотя они делали все с шутками да прибаутками, с охотой, мать видела, что у каждой из них дома хлопот полон рот.  И все чаще и чаще наблюдая, как обедает сын, упрашивала его наконец-то решиться на женитьбу.
Сначала сын отмахивался, потом отмалчивался-отнекивался, затем стал обещать, мол, подумает, поищет невесту.  А то, дескать, совсем скоро приведет невесту на смотрины.  Но как только Носик уходил на работу, тут же забывал о материнской просьбе, а едва он приходил домой, мать опять начинала разговор об одном и том же.  Наконец Степка сдался, не выдюжил материнского натиска, махнул рукой:
-Ладно, жените.  Какая девушка согласится за меня, на той и женюсь.  Подбирайте.
Ничего не оставалось матери, как собрать семейный совет, на котором решили поискать подходящую деваху, поспрашивать у нее желание быть невестой Степки.
Не нашлось такой в своем селе, стали они узнавать через знакомых в других селах.  Наконец, напали на такую.  Сестры разузнали о ней все досконально: по всем статьям стоящая.  Знал ее немного и Степан – были как-то на районном слете передовиков, когда ей вместе с Параней, как передовым дояркам, вручали премию.  Там же Параня вызвала, помнится, ее на индивидуальное соревнование, потом и в «районке» часто писали и фотографии их помещали.
Степан о том уж и позабыл, да сестрица напомнила, заодно жарко взявшись за материнское поручение.
И хотя Параня с мужем недавно построили дом, а веранда была даже не достроена (решено было достроить по весне), телефон Параня все-таки добилась – им его провели в декабре.  По своему-то телефону Параня и созвонилась со своей подругой.  Дескать, приеду в гости перед Новым годом с интересным предложением, а с каким конкретно, не сказала.
Перед самым новым годом Параня закупила водки и со своим мужем-шофером грузотакси, собрала всех сестер с зятьями и приехала к матери за Степаном, чтобы поехать в соседнее село свататься.  Пока Степана наряжали-гладили, подстригали, зятья изрядно поднабрались, весело заговорили, шутили, принимались петь.  Мать радовалась веселью и тому, что наконец-то ее сын собрался за своим счастьем.
Наконец веселая компания, возбужденная приближением праздника и разгоряченная водкой, с благим намерением вышла из дому.  Зятья были мужики рослые, крепкие, в черненых овчинных полушубках районного производства, в меховых унтах и меховых шапках; дочери так же в дубленках, повязаны в цветастые полушалки с яркими розами по черному полю.  Аня, Маня и Параня залезли в кузов, потом туда заскочили два зятя, а Паранин муж и Степан на правах жениха сели в кабину.
Поехали. Когда проезжали по селу, навстречу им шли гурьбой парни и девчата, пели песни, частушки: собрались в клуб на елку и ряженые в новогодние костюмы.  Сначала пассажиры в кузове сидели тихо, любуясь молодежью и вспоминая годы своей холостяцкой молодости.
Степан несколько раз вздохнул; зять сочувственно посмотрел на Степана, но промолчал.  За селом началось поле, пошел снег и подул ветер.  Зять несколько раз выругался на непогоду, закурил, продолжая пристально всматриваться в снежную муть, ища дорогу.  В кузове, видимо, выпили еще и запели.  Пели много.  Начинала Маня высоким своим красивым голосом, Аня подхватывала, а Параня вела песню; мужики же гудели как шмели.  Но ни одну песню певцы до конца не доводили, начинали другую.
Степан молча смотрел перед собой, и невозможно было по его спокойному лицу узнать, о чем он думал; то ли о женитьбе, то ли о работе.  А может, и совсем ни о чем не думал.  Проезжая мост через Кудриху, машина ткнулась передними колесами в высокий сугроб.  Григорий выключил скорость, вышел из кабины, прошел по дороге, увязая по колено в снегу.  Потом вернулся в кабину.
-Ну что, Степан, будем делать?  Придется пешком идти – не проехать на машине.  Через час-полтора будем на месте.
-Нет, не пойдем.  Разворачивай, - сказал и чему-то улыбнулся Степан.
По кабине из кузова застучали, наперебой спрашивая, в чем, мол, там дело, не нужна ли какая помощь.
Григорий, высунувшись, крикнул:
-Все в порядке.  Сейчас поедем.  Запевайте.
В кузове запели с новой силой, и не заметили, как Григорий развернул машину, чтобы поехать домой.
Уже в селе Григорий спросил:
-Ну что, куда едем?
-Ко мне нельзя, мама расстроится.
-Тогда давайте ко мне, у нас и елка установлена, и закуски Параня много наготовила.
Степан согласно кивнул головой.  Уже когда подъехали к дому, веселая компания выпрыгнула из кузова.  Мужики запели про елочку, что в лесу родилась, женщины подхватили.
Вдруг Параня произнесла
-Гляньте, бабоньки-сестрички, да у нашей невестушки и елочка в доме огнями горит.  А сама, наверное, сидит перед телевизором и не ведает, что к ней сваты приехали, жениха ей привезли.  Вот удивится-то. Гриш, Гриш, а ну-ка иди поближе.   Смотри  да у нее дом-то как у нас.   И веранда не доделанная.  Аня отозвалась:
-Вот сойдутся, Степан доделает. 
Маня возразила:
-А что это он будет тут доделывать?  Что он, замуж выходит, что ли?
Степан прятал улыбку, а Григорий, передразнивая жену, сказал:
-Эх, ты, веранда не доделанная.  Вынай ключи, отворяй хату – домой приехали. Новый год встречать будем.
Все захохотали, удивляясь, как это они не распознали усадьбу Парани с Григорием.
А когда Параня вошла в дом, зазвонил телефон.  Она подбежала, сняла трубку, поморщилась.  Слушая, подняла руку, требуя у родственников тишины.  Наконец проговорила:
-Сорвалось.  Буран помешал.
Гости вновь громко заговорили, стали раздеваться, задвигали стульями, усаживаясь за стол. Включили телевизор. Диктор провозгласил:
-С Новым годом, товарищи!


                ОРЛИЦА
                ------------

Полковник Орлов ехал во главе колонны своего полка.  Обычно он ездил верхом на серой рысачке.  Сегодня после яростной, но непродолжительной стычки, его легко контузило: в голове постоянно гудело.  Он поделился этим недомоганием со своим коневодом Тимофеем, и тот разыскал где-то пароконную бричку с упряжью, в которую запряг своего Серка и рысачку полковника.  Пара смотрелась очень красиво, лошади шли слаженно и споро.  Полковник лежал на охапке сена, уткнувшись лицом в ладони.
К вечеру они подъехали к приграничному селу и хотели, было его миновать, но тут же догнавший их верховой вручил полковнику пакет.  Приказом начальника штаба ему предписывалось сдать полк заместителю, подполковнику Русину, а самому скомплектовать четыре погранзаставы и оставаться на границе, организовать пограничную службу и восстановить необходимое хозяйство.
Орлов остановил полк, и пока подтягивались взводы и роты, ознакомил своего помощника с приказом.
В течение часа прошла передача лошадей, сбруи, фуража и необходимых документов, после чего полк двинулся следом за уходящим солнцем.
Утром пограничники стали восстанавливать пограничные столбы, рыхлить пограничные полосы.  К весне участок Орлова работал по полному графику несения пограничной службы.  И все это время Тимофей неотлучно находился при Орлове; исполнял обязанности конюха, ухаживал за его Орлицей и своим Серко.  Был связным, ординарцем, телохранителем и интендантом в одном лице.  Тимофей быстро уяснил, что со всем этим можно справляться, если все делать, как положено и в срок.
В тот день, девятого мая сорок пятого года, по рации Орлову сообщили, что Победа пришла.  Эту победу советские люди донесли на своих плечах до Берлина, в том числе и воины его полка.  И чтобы поделиться великой радостью со своими пограничниками, Орлов решил проехать по заставам и всех поздравить.
Возвращались на свою заставу вечером.  Солнце село, но было тепло и светло и, самое главное, очень радостно на душе.  Вдруг Тимофей увидел группу людей; они шли вдоль пограничной полосы.  Одни были с винтовками, другие с автоматами, и оружие держали наизготовку.  Тимофей тронул полковника, и когда тот обернулся, указал головой в сторону вооруженной группы.
Орлов подумал, что если взять правее, зайти с фланга и, неожиданно появившись перед группой, приказать сдаться, то ошеломленных врагов можно будет легко разоружить.  Но на это требовалось какое-то время; во-вторых, их могли заметить раньше, чем надо, что чревато огромным риском.  Полковник бросил повод на луку седла, стал вынимать из кобуры пистолет.  Кобыла, почувствовав свободу и повинуясь хозяину, все больше убыстряла шаг.  Тимофеев Серко двигался такой же размашистой рысью, чуть-чуть сзади и в стороне, так что комья земли из-под копыт Орлицы не попадали в лицо Тимофея, который вскинул автомат и держал его обеими руками, а конем управлял с помощью колен.  Наблюдая за нарушителями, он не упускал из виду полковника.
Вот тот вскинул руку и выстрелил.  Этот выстрел услышали не только нарушители.  Спустя несколько секунд пограничники уже бежали им навстречу.  Враги залегли, стали отстреливаться.
Тимофей выпустил несколько очередей, когда вдруг увидел, как один из нарушителей вскинул винтовку и прицелился в полковника.  Тимофей, теперь уже прицельно, выпустил длинную очередь, но на какой-то миг запоздал: враг успел выстрелить.  Полковник всего этого не успел разглядеть, но Орлица увидела, поднялась на дыбы, потом как-то глухо заржала и медленно стала оседать.  Полковник, выпростав ноги из стремени, через голову перевернулся на земле и, вскочив, принялся стрелять.  Только потом он сообразил, что посланная ему пуля досталась Орлице.
Через полчаса нарушителей разоружили и отправили на заставу.  Тимофей отдал своего коня полковнику, а сам вернулся к раненой кобыле.  Орлица подобрала под себя ноги, вытянула шею и тяжело дышала.  На губах ее выступила кровь.  Тимофей обнаружил, что лошадь ранена: с левой стороны пуля вошла между ребер и вышла справа, повредив ребра.  Тимофей расседлал кобылу, но оставил одну подпругу, освободив ее от седла.  Из индивидуального пакета вытащил рулончик ваты и, раскрутив, подтолкнул между подпругой и раной с одной, а потом и с другой стороны.  Кровь смочила вату, но течь перестала.  Тимофей обмотал повод узды вокруг шеи, завязал узлом на одной стороне и, взвалив седло на плечо, пошел на заставу.
Полковник уже успел отправить нарушителей в штаб, а сам сидел, что-то записывая в своем оперативном журнале.  Выслушав Тимофея, полковник по рации связался со штабом, попросил прислать ветврача.
Ветврач прибыл только на третий день, и сразу же вместе с полковником и Тимофеем отправился смотреть кобылу.  Орлица паслась возле родника, едва переступая; мухи вились около ран.  Тимофей очень обрадовался, что Орлица поднялась.  Врач осмотрел раны; мужчины повели животное на заставу, где обработали раны, наложили до утра новые повязки.
Наутро врач велел завести Орлицу в ковочный стан, там ее подвесили на широких ремнях, привязали задние ноги: решили сделать операцию.  Тимофей обнял кобылу за голову, уговаривал ее, гладил и, не видя врача, лишь чувствовал, как Орлица вздрагивала и стонала.  А врач между тем сделал надрез от раны и ниже, раздвинул немного ребра и выпустил спекшуюся кровь, промыл внутри раствором и зашил рану.  Наложил повязку и освободил ремни на подъемных валиках.  Потом врач уехал, рассказав Тимофею, как и что, делать, и наказав кобылу пристрелить, если ей не станет лучше.
Тимофей согласно кивал головой, но сам твердо решил, во что бы то ни стало спасти Орлицу.  Как же ее не спасать, если она прошла четыре года по дорогам войны и всегда удачно выносила на себе своего хозяина, начальника Тимофея, полковника Орлова.
У нее хватало сил тащить повозку или орудие, лететь птицей впереди полка, увлекая остальных лошадей за собой в смертельных атаках.  Она чувствовала приближение снаряда или падающей бомбы, отскакивала или ложилась при малейшей команде хозяина.  Ей ничего не стоило переплыть широкую реку, а когда приходилось везти сани по проселочной дороге от села до села, Орлица никогда не сбивалась с дороги, в какую бы пургу и снежную круговерть не приходилось идти.  Она обязательно привезет хозяина до села, а за собой приведет и весь его полк.  В этих случаях полковник предоставлял лошади самой решать, куда и как идти.  И она выходила и спасала людей.
И вот теперь Тимофей накрыл ее палаткой, прикрепил торбу с овсом и пошел накосить молодой травы.  Всю неделю он не отходил от Орлицы.  На восьмой день отпустил ее пастись, а еще через неделю стал Тимофей замечать, что рана затягивается.  Орлица сильно похудела, при дыхании в легких слышались хрипы.  И только через месяц хрипы стали стихать.
А летом Орлицу комиссовали: оформили документы для отправки ее на сельхозработы.  В это же время демобилизовали и Тимофея; он был включен в состав отряда сопровождения таких лошадей в деревню.
Много пришлось Тимофею перенести трудов и хлопот, прежде чем он смог приехать в родной колхоз на Орлице.  Много сбежалось подростков и стариков с женщинами посмотреть на боевого коня.  Орлица резко выделялась среди колхозных лошадей ростом, гордой походкой, красивой осанкой и светло-серой в яблоках мастью.
Через месяц Тимофей вышел на работу конюхом, а Орлицу поручили подростку Яше Стрельцову.  Тому шел только пятнадцатый год, а он уже отрабатывал третий год на лошадях.  Яша и Орлица на удивление крепко привязались друг к другу.  Видимо, потому, что Яша был строгий и трудолюбивый мальчик, а Орлица чувствовала его добросовестность и платила ему тем же.  И когда возили сено с гор, особенно в снежное время, Орлица не подводила.  Оценили ее в первый же день; во время переезда с возом через занесенный снегом ручей передняя подвода застряла, потребовалось откапывать сани и расчищать проезд, но потом предложили Якову пустить Орлицу в обход.  Орлица вывезла воз на берег без остановки, ровным шагом.
С тех пор ее постоянно ставили во главе колонны в местах, занесенных снегом, в бураны, когда ездили в Быстрый Исток с хлебом.  В тихую же погоду и на хорошей дороге ее впереди не ставили, потому что она шла широким спорым шагом, и остальные лошади за ней не успевали.  И хотя силы Орлица была неимоверной, но в тело не входила, оставалась, как и после болезни, сухой, жилистой.
Иногда Яша доверял отвести Орлицу на конюшню своему братишке Ермилке.  Тот подводил кобылу к высокой изгороди и с верхней жердины взбирался на спину Орлице, а когда она трогалась с места и шла по улицам села, у Ермилки душа заходилась от высоты и восторга.  Ну а как же иначе, ведь конь-то боевой!
Всю зиму Орлица возила то зерно, то сено, и в апреле занемогла, стала подкашливать и скоро потела в дороге.  Яков пожаловался Тимофею, и тот освободил Орлицу от работы, отпустил на луг.  В мае она стала поправляться, на что Тимофей заметил:
-Вот так-то, друг любезный, знай и помни, что майская роса лучше всякого овса.  Если конь приболел – отпусти его на волю, особенно полезно это сделать в мае.  Конечно, любой отдых полезен, но майская трава, как лекарство...  Умная лошадь обязательно найдет необходимую ей лекарственную травку и вылечится.  Конечно, у Орлицы особый случай, у нее легкие прострелены, тут уж, видимо, на судьбу надеяться придется.
Яков снова стал работать на Орлице. Все лето косил траву пароконной косилкой, а осенью косил пшеницу и овес.  А когда стали молотить, и лошадям больше перепадало овса, они поправились, заблестели.  Только Орлица не поправлялась, хотя кашлять и потеть окончательно перестала.  Яков радовался этому, хотя в душе было все-таки неспокойно.
Это произошло в   октябре.  В день возили снопы с полей.  Молотилка не смолкала: уходила вечером дневная смена, присылали другую.  Привезли с пацанами и Ермилку – они ловили лошадей и работали в свободное от школы время.  Ночью Ермилка вместе с Яковом отодвигал солому от молотилки.  С вечера все работали с шутками, прибаутками, а к ночи голоса стихли, и лишь слышался гул барабана молотилки.  Пыль стояла столбом, и многие обвязывали нос и рот носовыми платками, другие отплевывались грязной от пыли слюной.  Перед утром барабанщик, утомленный до невозможности, крикнул глухим басом:
-Баста!
И все мгновенно попадали в солому или на снопы – кто где стоял во время работы.  Яков снял с Орлицы Ермилку, потом хомут, подтолкнул кобылу рукой и свалился вместе с братишкой в солому.  Дети уснули.
Орлица вышла из пыльного круга, отфыркалась, легла на колючее жнивье.  Сон не шел к ней: желудок требовал пищи, но силы долго не приходили, и Орлица не могла встать, чтобы пожевать травы или зерна, которого здесь было много.  Она вытянула ноги, положила голову на землю.  Грудь Орлицы пронзительно скололо.  Лошадь подобрала под себя ноги и подняла голову, но боль не проходила.  Тогда она вдохнула всей грудью, но боль только усилилась.  Орлица притаилась, как перед внешним врагом, присмирела, прислушалась к себе.  Усталость сковала ноги, не стало хватать воздуха.  Она попробовала делать медленные глубокие вдохи, но воздуха все равно не хватало.  Боязнь сдавила сердце и вместе с кровью устремилась в голову.  Так боязно ей еще никогда не было.
Пыль медленно оседала на землю, а утром выпала роса; у Орлицы немного отлегло в груди, но встать сил не было.  Утром Якову дали другую лошадь, он уехал на работу, а Орлица осталась в поле.  Ермилка принес ей воды и овса; она попила лежа, нехотя стала жевать овес.  Спросив разрешения у Тимофея, Ермилка привел вечером Орлицу домой и ласково ухаживал за нею несколько дней.  Но Орлице становилось все хуже.  Ермилка уже не ездил на ней, а только водил в поводе.  Ему по-прежнему доставляло большую радость идти рядом с таким военным красивым конем, как Орлица.
Дело осложнилось, когда выпал снег...  В колхозе решили отвезти Орлицу на мясокомбинат, рассудив, что если лошадь сдохнет, пользы от этого не будет.  А тут хоть небольшие, но все же деньги можно выручить.  И едва утром пригнали автомашину с наращенными бортами, Ермилка повис на шее у Орлицы, не отпускал, плакал.  Шофер заругался: путь-то не ближний, ехать надо.  Но и Ермилку было жаль: не отрывать же его силой.
Позвали Тимофея.  Он сказал, что Орлицу нужно отвезти в город к врачу, который ее осмотрит и, возможно, вылечит, а тут она обязательно пропадет.  Ермилка, поверил, молча отступил от Орлицы, всхлипывая.  Тимофей сам завел Орлицу в кузов, сел в кабину и они с шофером поехали.
...В дверь бухгалтерского кабинета постучали.  Тамара Михайловна отложила писанину, подняла голову:
-Да, да, входите.
-Вот квитанция на сданных лошадей, - сказал Тимофей, положил документ на стол счетовода и вышел в коридор.
Дверь, прикрытая неплотно, отошла, и было видно, как в коридоре мужики окружили Тимофея.  Тамаре был слышен их разговор.
-Доехали мы нормально, - говорил Тимофей. - Разгрузили машину, погнали лошадей из загона в цех.  Орлица принюхивается, не идет.  Взял ее за гриву и повел.  Уже все прошли, одни мы идем с ней по рукаву загона в цех.  Она вздрагивает, воздух втягивает, ушами водит, голову подняла, насторожилась, а ногами еле переступает.  Потом опустила голову мне на плечо, в лицо смотрит, губами старается за ухо взять, перебирает ими, будто сказать что-то хочет.  Или прощалась, или упрекала.  Я стал гладить ее по морде, а у самого слезы ручьем текут, сердце закаменело: как с родным человеком прощался.  И уж на верхней площадке она губами прикоснулась к щеке и вздохнула.  И вдруг упала.  Я поднял глаза и увидел перед собой забойщика с железным стержнем - убил он ее током.  Тут подошли двое и стали зачищать ноги, чтобы содрать шкуру, потом подняли коня лебедкой.  Вдруг Орлица глубоко вздохнула.  Я посмотрел на нее.  Орлица блестящим глазом уставилась на меня.  Я рванулся, было к ней, но забойщик отстранил меня.  Я остановился, но продолжал смотреть на Орлицу.  Она еще раз вздохнула и слабо заржала: глаз ее смотрел на меня с упреком и как бы говорил: за что ж ты меня так-то, неужели я не заслужила другой доли, неужели плохо воевала и мало спасала вас от неминуемой гибели?  Уж сколько раз спасала вас.  За что ж вы меня так, люди!..  И горькие, крупные, блестящие горошины слез покатились из угасающих глаз Орлицы.
Тимофей присел на лавку у стены и заплакал.  У Тамары и самой слезы, скатываясь, падали на квитанцию.  Вдруг дверь с шумом отворилась, и вбежал Ермилка.  Разглядев Тимофея, бросился к нему:
- Ну что, дядя Тимофей, помог врач?  Как Орлица?
Тимофей хотел сказать правду, но потом подумал, положил руку ему на голову, взъерошил белокурые волосы, и, вытирая слезы, сказал:
-Нет, Ермилушка, не помог врач, легкие отказали.  Похоронил я ее в городе.
Ермилка выбежал из конторы.  Горе и слезы душили его молодую, светлую, не испорченную душу.

            СОБАКА СРЕДИ ВОЛКОВ
            --------------------------------------

Истории этой минуло пятьдесят лет.  Помнится, в детстве еще мне рассказывали взрослые, как сбежала овчарка к волкам жить да там и ощенилась.  А будучи в больнице, в Барнауле, услышал от одного пожилого мужчины, как он, живя в Тополинском детском доме, слышал, что жители Солонешенского района посылали делегацию в Соловьиху к ее знаменитым охотникам, чтоб те отловили у них одичавшую собаку, от которой не было никакого спасу.
Я познакомился с этим человеком ближе, и был рад услышать знакомую историю.  Но наших общих сведений было явно недостаточно для рассказа, и я пошел по старикам и старым охотникам, которые хоть что-то бы могли дополнить.  Больше шести месяцев я собирал по крупицам материал о той собаке, и вот что из этого получилось.
Мороз стоял за сорок градусов.  В предрассветном лунном свете толстой пеленой блестел и искрился снег.  Парок белым туманом попыхивал из ноздрей собак и лошади, приготовленных в путь.  На пурты были брошены охапка соломы, котомка с едой, ведро овса для лошади.  Помимо этого на санях лежали обработанные волчьи и лисьи капканы и зачехленное ружье.
Дмитрий накинул отцовскую доху на плечи и, взявшись за вожжи, стал выезжать из ограды. Три гончих собаки послушно пошли за подводой, четвертая, светло-серая собака, с отвисшим животом, сильно смахивавшая на овчарку, вышла следом.  Дмитрий повернулся, крикнул жене, которая прикрывала ворота:
-Ветку привяжи на длинную цепь к амбару – ощениться должна вот-вот.  Да натолкай под амбар больше соломы.
Через полчаса он уже выехал за село и направил серую лошаденку по заваленной дороге; та увязала, чуть ли не по колено в снегу, но с дороги не сбивалась.
Лисьи следы и волчьи тропы завалены снегом.  Туша дохлой коровы и поставленные капканы возле нее были не видны, только тычки из тонких лозин указывали на их местонахождение.
Вершины горных цепей стали окрашиваться в алый свет восходящего солнца.  На душе было хорошо.  К полудню Дмитрий проехал все свои метки, и маршрут закончился. На последней точке не оказалось привады; туша барана, что он привозил, была съедена, но ни лиса, ни волк в капкан не попались.
Охота – хуже неволи: сколько проехал, и никто не встретился, не попался.  Удача – штука ненадежная.  Это на ферме можно планировать и получение приплода, и количество забитых голов, и надой, и настриг шерсти, а здесь не спланируешь – повезет, так повезет, но чаще с пустой сумой так и приходится возвращаться домой.  Колхозник, на ферме работая, получает палочки-трудодни, а на них – шиш с маслом, а тут, коль пофартит, то денежки чистые на карман, и товару на рубаху со штанами могут выделить, все же государство в обиду не дает, оно завсегда рассчитается: где-то кого-то обидит, а своих работников в обиду не даст.
Дмитрий подъехал к стогу сена, разнуздал коня, опустил чересседельник.  Животное стало выдергивать сено пучками и хрумкать.  Нежный запах душицы, чабреца, донника и прочих полевых цветов тонкой струйкой поплыл над снегом.  Хозяин развязал котомку с продуктами, стал, есть и дал собакам.  Задумался, где бы взять привады?  Потом решил съездить к знакомому чабану на овчарню соседнего совхоза: там недалеко было, стоило лишь перевалить через гору.
Маленькие дворняжки, заливисто лая, забрались под крыльцо полевого домика; тут же вышли два чабана, поздоровались и пригласили гостя в избушку.
-Вот что, Дмитрий, ты бы подобрал нам собачку путную, чтоб овец могла пасти и команду понимала.  А то как весна наступает, маета и только, а эта наша мелочь пузатая не способна ни на что.
Дмитрий подумал, пообещал:
-У меня должна вскорости ощениться помесная овчарка, к маю только могу привезти вам молодую тренированную суку, можно б и кобелька, но вам ведь одного-то мало будет, еще потребуются собаки.  А вы мне за это, если будут дохлые овцы, отдадите на приваду.
Чабаны охотно согласились, и они расстались.  Дмитрий прихватил две тушки погибших ягнят и поехал домой, но другой дорогой, чтобы выявить новые тропы зверей и расставить новые привады и капканы.
Конь шел по бродному снегу; сзади оставался глубокий след от саней.  При спуске в один из логов конь вдруг остановился, закрутил головой, собаки стали принюхиваться и порываться вперед.  Дмитрий насторожился.  Из лощины двигался легкий морозный ветерок, а на дне ее, у самых кустов черемушника, стоял стог сена.  На самой ее вершине сидел огромный серо-желтый волк и смотрел на дорогу.
Дмитрий слез с саней, подвернул к оглобле повод коня, чтоб он не ушел, взял ружье, отвязал собак и, держа их за поводки, двинулся к стогу.
Потом присел на одно колено, прицелился, нажал на курок.  Раздался очень слабый хлопок, и пыж, едва вывалившись из ствола, упал тут же на снег.  Волк развернулся на стогу и вихрем метнулся вниз, целый и невредимый.  Дмитрий опустил поводки, и через мгновение у стога заклубился снег.  Собаки кружились вокруг зверя, хватали его за бока; но сцепиться не решались: они не боялись его, но и понимали, с кем имели дело.  Такого, даже троим не осилить, но и отпускать было поздно.
Битва завязалась, и тут уж не до раздумий, придется врага изматывать в круговой вертячке.  Вдруг одна собака на мгновение задержалась, не увернулась и волк, воспользовавшись этим, поддел ее снизу вверх клыком.  Та взвыла и завалилась набок.  Красный бисер рассыпался по снегу.  Остальные собаки немного отступили и кружились по большому радиусу.
...Дмитрий понял, что его собаки не отступят, но зверя им не взять.  Борьбу, видно, было уже не остановить.  Вдруг звери как по невидимой команде враз остановились с рычащими оскаленными пастями – решили отдохнуть, и через мгновение Белик, дрогнув кончиком хвоста, прыгнул на волка, целясь уцепиться ему в загривок.  Тот, развернувшись, выставил оскаленную пасть, да так, что нос волка оказался в пасти собаки, но ее нижняя челюсть – в пасти волка.  Оба завизжали от боли, кровь стала капать и окрашивать снег.  В голове Дмитрия вихрем пронеслись мысли.  Они лихорадочно бились у лба, но не находили никакого решения. Он не мог спасти собаку.  Белик, казалось, кинул печальный взгляд на хозяина, как бы моля о помощи и прощаясь с ним.
Собачьи лапы задрожали.  Дмитрий понял, что если ничего не предпринять немедленно, собака сдастся, и тогда ей смерть.  Сердце защемило от жалости: хоть сам бросайся на волка и выручай Белика.  Ноги у Белика стали подгибаться, еще немного и он рухнет на снег.  А потом, неизвестно, как волк себя поведет, может и охотника разорвать.  Страх, отчаяние и еще какое-то чувство толкало Дмитрия на выручку Белика.  Мысли неслись в голове, потом резко: стоп!  Выход – действуй быстрей, быстрей…
Дмитрий сбросил с себя доху, кинул на дерущихся, и сам упал плашмя на них.  Ноги Белика подкосились от тяжести хозяина, и он присел, волк же твердо стоял на ногах.
Дмитрий выхватил нож из-за голенища валенка и, просунув руку с ножом под доху, несколько раз вонзил его в тело волка.   Волк взвыл страшным воем и, освободив Белика, рухнул на снег.
Белик выкарабкался из-под дохи и, шатаясь, отошел в сторону, стал хватать снег и глотать его вместе с кровью.  Дмитрий, все еще не веря своей победе, продолжал держать вздрагивающего волка.  А только когда зверь затих, Дмитрий понял, что опасность миновала.
Сумерки стали сгущаться.  Было очень тихо.  Дмитрий прислушался к тишине, успокаивая нервы и дрожь.  Потом он резко поднялся и стал собираться домой.
Дорога шла под уклон, и застоявшаяся лошаденка, подгоняемая морозом и запахом волчьей туши, резво бежала без понукания, и через два часа Дмитрий уже был дома.  Увидев в санях израненных собак, жена заплакала, запричитала.  Чтобы и самому не заплакать, Дмитрий нарочито строго прикрикнул на нее и велел перевязать собак.  Аккуратно обработали раны, остригли шерсть по краям ран, смазали йодом, перебинтовали, постелили старую шубу у порога, уложили их и оставили ночевать дома.  Больше месяца собаки не пригодны были для охоты, и целый месяц хозяйка не отходила от них, ухаживала: перевязывала раны, усиленно кормила, выводила на прогулку днем, а на ночь заводила в дом.
В тот же вечер Дмитрий, передохнув и поставив коня в сарай, стал обдирать шкуру с волка, а когда прибил ее к стене амбара, она оказалась длиной с его рост.  Ветка под амбаром тревожно заскулила, послышалось попискивание щенят, Дмитрий понял, что сука ощенилась.  С зажженной свечкой он залез под амбар и посмотрел на приплод: оказалось, у Ветки дочь и три сына.  Дмитрии бросил тушу волка для питания собаки и ушел в дом.
Всю ночь металась Ветка, чувствуя жуткий волчий запах.  Долго еще пищали щенята, потом умолкли.  Но собака, подозревая опасность для детей, так и не могла успокоиться: рвалась с цепи.  Потом она вдруг отчаянно завыла.
Вышедший хозяин снял с нее ошейник и вернулся в дом.  Ветка опрометью кинулась в свое логово, но было поздно – щенята лежали друг на друге и не шевелились.  Мороз сделал свое коварное дело.  Ветка обвила щенят своим телом, накрыла лапами и уткнулась носом.  Стала дышать, стараясь отогреть детенышей, но те не шевелились, а сука все продолжала их греть своим телом и дыханием.  Старания, однако, были не напрасны.  Вскоре Ветка почувствовала, что самый нижний детеныш дрогнул, потом еще раз, и немного пошевелился.  Она просунулась к нему и стала лизать еле-еле шевелящуюся головку.
Долго она билась над щенком, пока тот не стал искать ее грудь.  И лишь тогда мамаша немного успокоилась, когда почувствовала, как дочка ее прильнула к ней и стала высасывать молоко.  Чувство материнской ласки огненной волной разлилось по всему ее телу.  Видя, что волчий запах не приносит беды, Ветка вовсе успокоилась, а через неделю не стала на него реагировать, потом осмелела и стала грызть окоченевшее мясо.
Дмитрий, обнаружив мертвых щенят, выкинул их, а живую маленькую сучку вытащил на свет, подул ей в мордочку своим теплом, погладил по головке, прижал к груди, дал подержать стоящей тут же жене, та поцеловала ее в нос, слегка подкинула на ладонях…
Щенок заскулил, просясь к матери; та сидела на задних лапах, восторженно смотрела на хозяев и была рада, что ее детеныш так всем понравился.  Хозяйка опустила щенка на землю и проговорила ласково:
-Ну, Загра, бежи к матери.
-Что, что ты сказала? – спросил Дмитрий жену.
Та ответила:
-Загрой будем звать собачку, Загрой.
-А что это такое?  Я и слово-то такое ни разу не слышал.
-Ну, а что такое Дамка, Жучка, Пальма?  Что они такое обозначают?  Ну, вот и я не знаю.  Пришло на ум такое имя: дай, думаю, Загрой назову.
Дмитрий прокашлялся, дополнил:
-Из загробной жизни вернулась, потому и Загра, наверное…
Жена промолчала, а Дмитрий продолжил:
-Ну, да ладно, пусть будет по-твоему.
И Загра стала расти, жить, впитывая вместе с молоком матери волчий запах, исходивший от шкуры на стене амбара.  Подрастая, щенок стал обгладывать вместе с матерью и волчье мясо, привыкая к нему.  Вот эта-то привычка впоследствии сильно изменила жизнь и судьбу собаки.
В мае, когда пришло время выгонять овец на выпаса, Дмитрий привел Загру к соседским чабанам, как и договаривался.  И у собаки появился новый хозяин – Григорьев Василий.  Дмитрий показал, что умеет Загра, и тот остался доволен.
Загра быстро привыкла к Василию, который ее не только не обижал, но, наоборот, часто баловал, ласкал, кормил досыта, сделал ей просторную и плотную конуру.  Он, словом, сильно к ней привязался.  Пойманных зайцев, куропаток и сусликов он никогда у нее не отбирал и позволял съедать самой.  Приучил купаться в ручье и даже несколько раз сам мыл ее с мылом.  Загра к осени превратилась в красивую, сильную собаку.
Вскоре Василию приказали гнать свою отару на центральную усадьбу, а их отделение закрылось, как нерентабельное.  Василий отару отогнал, но сам на центральную усадьбу не поехал, а, посоветовавшись с женой и сыном, и продав свое хозяйство, переехал в пригородный поселок под Барнаулом, стал там работать трактористом.
Иногда целыми сутками они с женой находились на работе, а дома оставалась лишь Загра на цепи, да сынишка-пятиклассник, который не загонялся сутками домой.  Во время учебы он как-то еще жил дома, а летом то и дело убегал с поселковыми пацанами и по неделе не возвращался.
Как-то он и вовсе пропал.  Пришел в воинскую часть и сказал, что сирота и ему негде жить.  Солдаты приютили парня, кормили, иногда посылали в магазин за водкой.  И только через месяц его узнала одна продавщица, знавшая о розыске, сообщила родителям.  Отец привел сына домой.
Воспитательная работа не прошла бесследно, парень стал ночевать постоянно дома, но часто его вместе с привокзальными пацанами приводила милиция: хулиганы бросали камни в окна проходящих поездов.  Потом он стал приходить домой, выпивши, иногда родители обнаруживали у него деньги, не понятно, откуда взявшиеся.
Однажды после получки Василий с женой возвращались домой.  Возле вокзала на них напала ватага пацанов – потребовали деньги, угрожали ножом.  Жена заматерилась, стала их совестить.  Василий дернул ее за комбинезон и вложил ей в руку метровый прут рифленого железа, а второй взял себе, шепнув, чтобы она берегла его спину.  Сказал, и пошел на толпу, расталкивая мальчишек кулаками.  Ударил одного по руке с ножом, тот закрутился на месте волчком от боли, завыл от досады.  Остальные в испуге разбежались.
В сумерках трудно было различить лица, но один паренек уж очень был похож на их белоголового сына.  Мать не столько угадала, сколько почувствовала это.  Вечером же семья решила уехать из этого заразного места.
А наутро обнаружили, что Загра ощенилась и не вылезала из конуры.  Анна накормила ее вдоволь и отстегнула цепь.  Сука вылезла, лизнула руку хозяйке, потом прошлась по ограде и огороду, разминая лапы.  Щенят оказалось только два; Анна удивилась: могла бы и штук пять-шесть выкормить.
Уволить с работы их сразу не смогли, нужно было отработать хотя бы дня три.  А через пару дней, возвращаясь с работы, Василий с Анной увидели возле своей ограды толпу народа и плачущую навзрыд молодую женщину.  Заметив возвращающихся хозяев, народ с возмущенными криками бросился к ним.  Возле конуры стоял милиционер.  Люди требовали застрелить собаку, вопили, кто что мог.  Хозяева только и смогли понять, что в конуре ребенок.
Оказалось, когда Василий с женой ушли на работу, забыли привязать Загру.  А в это время соседская молодая женщина решила побелить избу, и грудного ребеночка вынесла во двор, уложила спать на вольном воздухе, сама включила магнитофон и занялась делом.  Ребенок проснулся и стал плакать, а молодая мамаша, подпевая в такт музыке, все белила и белила, не слыша ребенка.
Загра слушала-слушала этот плач и, видимо, поняв материнским сердцем, что человеческий детеныш хочет есть, подошла к нему, взяла аккуратно зубами за пеленки, подняв перед собой, перенесла в свою конуру.  Там подставила свою грудь, и ребенок принялся сосать, а, насосавшись и пригревшись под брюхом Загры, заснул.
Когда кончилась кассета в магнитофоне и музыка смолкла, молодуха вспомнила о ребенке, вышла взглянуть на него.  Детская коляска была пуста; женщина – в рев.  Сбежались соседи, позвали милиционера, и только он-то и заметил конец пеленки, торчавший из конуры, кинулся, хотел потянуть за пеленку, да Загра выставила пасть и угрожающе зарычала, не подпуская к себе чужого человека.
От крика и шума ребенок проснулся, заплакал.  Толпа облегченно вздохнула: слава тебе, господи – жив!  А то уж думали, собака его загрызла.  Уяснив, в чем дело, Василий улыбнулся:
-Не волнуйтесь, товарищи, собачка не тронет ребенка.
А Анна добавила:
-Моя Загра умнее многих из нас, своего детеныша не бросит, и чужому поможет, коль потребуется.
Она подошла к конуре и, ласково разговаривая с Загрой, аккуратно вытащила сверток с ребенком и передала плачущей матери.  Та распеленала и осмотрела ребеночка: нет ли где укусов.  Но укусов, к счастью, нигде не было, только розовая мордашка была запачкана о собачью грудь; шея и грудь смочены ее молоком.  Милиционер с восхищением посмотрел на Загру:
-Вы уж, тетя Аня, привяжите свою собачку, а то ведь могут и ее порешить, а она у вас хорошая очень.
Через три дня, продав все свое имущество за бесценок и уступив просьбе милиционера, Василий подарил ему обоих щенят, и, взяв о собой Загру, уехал поездом до Бийска, а оттуда на попутных машинах вернулся в горы, но не в тот же, а е соседний совхоз, и стал по-прежнему работать трактористом вместе с женой.
Сын немного успокоился: в свободное время катался с отцом на тракторе, иногда помогал ему.  Особенно он с отцом любил ездить на большие расстояния: когда в поле за сеном, когда в лес за дровами, и постоянно с ними была и Загра.
В тот год зима пришла рано, в конце октября выпал снег и больше не растаял.  По утрам заросли ветел возле речки и березовые колки в горах покрывались пушистым инеем, чистыми белыми сережками обряжались и заросли бурьяна вдоль дороги и в оврагах, в крутых ложбинах, куда не проходил скот, и не выкашивалась трава.  Днем же, когда пригревало солнце, серьги, опадали, но снег от яркого света неимоверно искрился и блестел, ослепляя глаза.
Это была горная зимняя сказка.  Она навевала мечты, располагала к фантазии, и мысленно человек улетал, а куда – и сам того не знал, но только далеко-далеко от земли, от суеты, от холода, голода и нужды, от ругани, зла и невежества. И так хотелось там побыть подольше, порадоваться и поблаженствовать!
Ах, какая прелесть эти мечты!  Ах, какая радость видеть такую разукрашенную природу, разнаряженную такими щедрыми богатыми нарядами!  Когда вся земля чиста и бела, горы на горизонте бывают покрыты прозрачной, шевелящейся, как живой, дымкой, а небо, залитое солнцем, голубеет и манит к себе, завораживает ум ваш, размягчает сердце ваше, и вы преображаетесь до неузнаваемости, будто повстречали живых ангелов, спустившихся из вечности и бесконечности пространства.
Ах, жизнь!  Ах, природа!  Это ли не счастье, это ли не радость?!  Конечно, счастье, когда кругом такая природа, и ты в ней живешь, являешься ее частью.
Во время зимних каникул Василий с сыном поехали в лесничество за дровами.  Возвращались уже под вечер. Дорога шла под пологий уклон, сын попросил у отца рычаги и повел трактор.  Василий набил трубку самосадом и, прикурив, стал выпускать струйки дыма в открытое окно.  Загра бежала впереди трактора.
Вдруг собака почувствовала в крови какое-то жжение.  Все тело быстро нагревалось, через некоторое время стало совсем жарко.  Она высунула язык, стараясь охладиться, но это не помогло, стала хватать снег – но только заломили зубы.  Пульс участился, внутри все горело, и стало так душно, как летом в жаркую пору.  Загра с размаху кинулась в снег и стала в нем купаться.  Потом выскочила на дорогу, отряхнулась.  Но горячие толчки не проходили.  Она свернула с дороги и направилась на каменистую сопку, принюхиваясь к зимнему, морозному воздуху.   Здесь любой посторонний запах ощущался мгновенно.
На снегу были чужие следы – следы волчьей стаи.  Мгновенно Загре вспомнилось детство и запах волчьей шкуры, висевшей на стене амбара, вкус волчьего мяса.  Все это повеяло на нее чем-то далеким и родным, материнским и милым.  Теплые воспоминания и могучий зов жизни веселили и радовали собачью душу.  И Загра завыла: громко, протяжно и призывно.
-Загуляла, - проговорил Василий, когда трактор приближался к крутому подъему.  Там остановились, чтобы отцепить несколько лесин и по частям вытащить воз на перевал. Работали больше двух часов, и уже собрались уезжать, как сын толкнул отца в бок рукой и шепотом проговорил:
- Папа, смотри, волки...
На снегу лежали пять волков метрах в ста от дороги.  Одни смотрели на людей, другие дремали, прикрыв глаза, а один, огромного роста, игрался с Загрой.  Три молодых волка, самца, кружились вокруг играющей пары и пытались приблизиться к ней, но вожак не отходил от собаки и отпугивал остальных зверей рычанием и клацаньем зубов.  А когда Василий позвал Загру к себе и трактор тронулся, она кинулась за хозяином, и вожак не отставал от нее.  У дороги волк встал, собака оглянулась, призывно завиляла хвостом, заскулила.  Зверь вытянул морду и, втягивая воздух вместе с влекущим запахом, издал короткие завывания.  Загра несколько раз пыталась бежать за трактором, но всякий раз возвращалась к волку, тот обнюхивал ее, лизал, радостно кружил вокруг, звал за собой.  Между тем трактор скрылся за перевалом...
Было тихо кругом и бело, радостно и красиво.  Загра решилась: она кинулась на волка, обняла его лапами и стала прикусывать шкуру.  Тот от радости заурчал, повалился на бок, потом перевалился на спину, обхватил ее лапами и прижал к груди с такой силой, что та застонала.  Молодые самцы больше не подходили и не мешали им.  Потом вся стая поднялась и пошла в ущелье.
Оттуда чувствовалось еле-еле заметное движение воздуха, в слабом колыхании которого волчица учуяла манящий запах маралов.  Она тихо зарычала; все насторожились, повернули к ней головы и стали ждать команды.  Волчица повела носом вправо и влево, крутанула хвостом и шагнула вперед.  Остальные, разделившись поровну, как тени расплылись по обоим сторонам ущелья, и неслышно заскользили вниз, зорко просматривая снежную гладь.  Потом запах почувствовали все и вскоре увидели под черемуховым кустом маралов.  Волчица взвыла, и мгновенно торпеды волчьих тел, поднимая вихри снега, полетели вниз, окружая свои жертвы с трех сторон, а с четвертой находился глубокий овраг.  На него-то и рассчитывала волчица в атаке.
Вожак-марал, вскинув голову, протрубил сигнал смертельной опасности и передними ногами, ударив о землю, сразу же разделил маралов на две части, и те понеслись навстречу волкам.  Вожак только наблюдал за убегающими сородичами.  Две волны сближались.  Еще мгновение и начнется резня, польется кровь, ущелье огласится смертельным стоном.  Еще чуть-чуть и марал-вожак вскрикнул, стал переступать на месте.  Бегущие маралы на мгновение приостановились, и в тот же миг взлетели вверх, как вихри, как птицы и, опустившись на землю, длинными прыжками начали удаляться от опасной встречи.
Пока волки тормозили себя да разворачивались, маралы уж ушли.  Волчица взвыла, и остальные волки, повернувшись к ней и заметив одинокого марала-вожака, кинулись к нему.  Подошла очередь спасаться главному маралу.
В такое же окружение он попадался три года тому назад, но спас свою стаю и себя.  Он тогда легко перепрыгнул этот овраг и ушел от преследователей.  Теперь все повторяется вновь.  Марал слышал уже возле себя тяжелое дыхание и рычание – пора.  Они прыгнули одновременно: волчица и марал.  Волчица с выпущенными когтями и раскрытой пастью приземлилась на то место, где только что стоял марал, она зло зарычала и кинулась следом.  Марал огромными прыжками бежал по сужающемуся коридору двух волчьих стай.  Еще несколько секунд и коридор сомкнется...
Ну, уж нет!  Ему хватит этих секунд, чтобы добежать до оврага и перемахнуть на тот берег.  И опять волчица, и марал прыгнули вместе.  Остальные сбились на краю берега.  Марал первым достиг берега и повис над кручей: то ли берег обломился под задними копытами, то ли сил не хватило на каких-то полметра земли; марал повис и, воткнув рога в берег, старался выбраться.  Но задние копыта не находили опоры.  В одно мгновение туша волчицы ударилась о спину марала и вцепилась в шею, и они оба скатились в овраг, там же оказалась вся стая.
Когда волк с Загрой, наигравшись до усталости, вышли на вершину сопки и улеглись рядом, до них долетел с потоком воздуха запах крови и свежего мяса.  Поднявшись, они затрусили на запах.
К рассвету вся стая вышла из оврага с раздутыми боками и гуськом пошла на луну, которая как огромный волчий глаз лежала на крутой вершине и смотрела холодным, безучастным взором на землю и ее обитателей.  Стая вышла на сжатое поле и, взобравшись на стог соломы, улеглась спать.  Лишь вожак сидел и дремал, иногда открывая глаза и присматриваясь.
Загра, свернувшись калачиком, лежала у ног вожака.  Запах собаки сильно беспокоил волков; они иногда рычали и косились в ее сторону, но потом успокоились и, утомленные погоней, насытившиеся, отдались сну.
Последующие дни и ночи стая не находила никакой пищи, пару раз ловила лишь по одному зайцу, несколько раз спускалась в овраг к туше марала, но вскоре от нее не осталось и костей.  Волки прошли всю округу, вплоть до горы с вечным снегом, и пришли назад.  В селения не заходили – всякий раз собаки, учуяв их, поднимали громкий лай, и те отходили.  На совхозных кошарах и скотных дворах горели уличные фонари, и часто чабаны стучали в рельсы, подвешенные плужные лемеха, а иногда и стреляли из ружей, отгоняя зверей.  Но голод толкал к людям...
Вместе с волками мучилась и Загра.  И вот однажды, придя к селению, Загра оставила стаю и одна ушла в село.  Волки проводили ее взглядом, но остались на месте.  В деревне было тихо, собаки не поднимали шум, ее запах их не беспокоил.  Загра шла мимо калиток и ворот, заглядывала в ограды, высматривала добычу.  Она никогда не трогала домашнего скота и птицы, да и сейчас бы не тронула, но голод толкал ее на кражу.
В одном месте Загра увидела в ограде гусей и метнулась к ним.  Птицы подняли крик, собаки залаяли, и в избе вспыхнул свет.  Собака сразу же выскочила из ограды и пошла дальше; тогда шум стих.
И вот она увидела на заборе индюков, тихонько подошла и сняла одного, тут же разорвав, стала есть.  Насытившись, хотела бежать за околицу, но услышала голодное завывание стаи и стала обнюхивать ограду.  Где-то из-под крыльца шел запах собак, но те молчали.  В загоне шумно дышала корова, но с ней одной не справиться.  И тут Загра учуяла овец, метнулась к ним.  Овцы закружились по пригону, навалились на штакетные воротца и вынесли их на себе в огород.  Там Загра сбила овец в кучу и погнала в конец огорода.  Овцы послушно бежали.  Собака выгнала их из огорода и направила за село.  Если какая овца выбегала из круга, Загра кидалась к ней, кусала за ногу, и та возвращалась на место.
Выгнав стадо за село, Загра протяжно завыла, и через несколько секунд метнулись серые тени, смешались с овцами.  Через три дня собака пригнала за околицу возвращавшегося домой кабана, позднее выгнала с сеновала чабанскую лошадь с жеребенком – стая забила и их.
После пропажи лошадей люди усилили охрану и обстреляли стаю.  Волка-вожака ранили в ногу, а Загре оторвало конец уха.
Стая покинула это село и перешла в другое, где остановилась недалеко от кошары.  Загра выманила к себе на косогор собак, заигрывая с огромным кобелем, и когда те собрались, налетела волчья стая и в одно мгновение разделалась с собаками.  Те даже голоса подать не успели.
Было тихо.  В денниках горели лампочки, светились окна чабанского дома.  В кошаре кашляла овца, и шел по земле теплый овечий дух...  Загра обошла дом, заглянула в окно – чабаны играли в карты.  На подоконнике сидел черный кот, рассматривавший себя в стекле окна.  Вдруг, увидев напротив собачьи глаза, он фыркнул и соскочил на пол.  Загра обошла денники кошары – везде было тихо и спокойно: не было ни привады, ни капканов, ни засады сторожей – она бы их увидела и учуяла.
Теперь нужно было найти лаз к овцам.  Собака обшарила каждую подворотню, стараясь просунуть туда голову, скребла лапами, но все было плотно.  Она стала просматривать все окна, и в одном увидела вместо стекла пук сена.  Вырвав его зубами и лапами, Загра шмыгнула внутрь.
Возле противоположной стены стояли чабанские лошади, громко хрумкая сено.  Они не среагировали на появление собаки.  Овцы через перегородку, разделяющую их от лошадей, смотрели на гостью, принюхивались.  Она поняла: если заскочит в отару, то овцы ее затопчут.  Пришлось вернуться к стае.  Волки ее ждали.  Голодные, сильные и решительные, они полностью доверили свою жизнь собаке, ее уму, и мгновенно выполняли любую команду, которую та подавала рычанием, ударом хвоста, поворотом головы, шевелением ушей, вкрадчивым шагом, замиранием на месте, стремительным рывком к атаке.
Самым же страшным врагом стаи был голод, и Загра в свою очередь беспрекословно подчинялась тому, кто удачливее ее был на охоте.  И хотя по-прежнему вожаком был волк, стая не испытывала долгого голода благодаря собаке, которую за это уважала и слушалась.
Вот и теперь Загра спустилась на лед ручья и прилегла; все тоже легли.  Дверь к дому открылась, и вместе с паром из него вышли чабаны.  Резко и пронзительно зазвучали металлические удары – волки попятились, хотели вскочить и бежать, но собака лежала и лишь глухо зарычала, постучав хвостом о лед.  Никто не посмел подняться и убежать.  Чабаны прошли по денникам, послушали под дверью овец и, убедившись, что все в порядке, вернулись в дом.  Свет погас, стало тихо.
Загра повела стаю к оконному проему, и через минуту живые пульсирующие снаряды серой тенью, один за другим, промелькнув, скрылись внутри кошары.  Перепуганные кони разбили грудью ворота, выбежали на волю.  За ними белой волной выбежали овцы.  Волки рвали их, и пили горячую кровь.
Утолив жадность, голод и злобу, они, взвалив по овце на загривки, пошли за Загрой.  Поднялись на крутой взгорок и решили отдохнуть: присели на снег; но собака злобно и требовательно зарычала и, прижав уши, побежала.  Волки не посмели ослушаться, нехотя последовали за ней.  Через полчаса со стороны кошары послышались ружейные выстрелы.  Но на таком расстоянии опасность стае уже не угрожала.  Волки с благодарностью посмотрели на собаку, и каждый упрекнул себя за временную слабость и беспечность, еще раз поразившись собачьему уму.
Загра ежедневно меняла лежбище.  В один из переходов стая шла по тропе, ведущей к ущелью.  Собака свернула с тропы, направив всех к каменистой сопке.  Она понимала, что лежать там жестко и негде будет спрятаться от поземки с колючим снегом, но решила все же предостеречься.  Когда звери взошли на вершину и улеглись, вожак заметил, что их вчерашнее лежбище окружено темными пятнами: это была засада.  Все посмотрели в ту же сторону, заметили охотников, и Загра приобрела еще больший авторитет.
Колючие январские морозы сменялись февральским потеплением.  К кошаре собака больше не повела стаю, а отвела ее на расстояние ночного перехода и обосновалась в ущелье, густо заросшем мелким ельником.  На рассвете она вышла на просмотр новой местности, чтобы спланировать охоту.  Ощутив тонкий запах дыма, пошла на него.  Потом запах стал сильнее, и стало ясно, что рядом человеческое жилье. Но до него она не дошла, увидев в низине идущий от реки табунок лошадей.  Это были недавно ожеребившиеся и жеребые кобылы, был с ними и огненно-рыжий жеребец.  Иногда он вытягивал шею, прислушивался. Трехмесячные неуклюжие жеребята, подбрасывая задние ноги, гонялись за жеребцом, а те, что поменьше, толкались под ногами матерей и далеко не отходили.
Загра не знала повадок табуна, подумала напасть всей стаей и если даже лошади убегут, можно будет утащить маленького жеребенка.  Она незаметно развернулась и потрусила за стаей, думая, что осталась незамеченной.  Но жеребец видел собаку, проводил ее долгим взглядом.  Он первым и почувствовал волков...
Заметив их, жеребец резко вскинул голову, крутнулся на месте, строго и тревожно заржал.  Лошади подняли головы, потом стали сбиваться в табун, толкая под себя жеребят; иные стояли на месте и глупо смотрели на приближающуюся смерть.  Жеребец опустил голову близко к земле, так что грива волочилась по снегу и, прижав уши к шее, побежал по кругу.
Растерявшихся кобыл он кусал за ноги и толкал грудью.  Через минуту все они были вместе, сбившись в круг, головами внутрь, посредине стояли притихшие и присмиревшие жеребята.  Жеребец продолжал бегать вокруг табуна и ржал, оскалив пасть, бил копытами.  А когда подбежали волки и окружили табун, то жеребец принимал стойку, грозно взмахивал передними копытами, подбрыкивал задними, стараясь достать до самых нахальных, иногда, оскалив зубы, кидался на врага.
Кони, подняв головы, зорко наблюдали за волками и готовы были дать отпор, если кто из волков приблизится близко.  Звери закружились вокруг табуна, зло рычали, клацая зубами и подвывая, стараясь хоть как-то выманить животное.
Собака в драку не вступала, смотрела со стороны.  Вот уж и вожак кубарем покатился под уклон, получив удар копытом в грудь, а вот и еще двое, хрипя, свалились в снег с пеной у рта.  Следующий, получив удар по голове, ткнулся с разбегу в землю и больше не пошевелился.  Из развороченной раны пульсировала кровь, окрашивая снег вокруг красными крыльями.
Снизу из долины послышались выстрелы, и собака, взвыв, пошла вверх, на гору.  Волки нехотя остановились и разозленные, запыхавшиеся, раздосадованные, отошли, направляясь вслед за собакой.  На полгоры собака остановила самую матерую волчицу, остальные пошли дальше.
Загра видела, как конюхи согнали лошадей в загон, дали им сена, и, привязав своих верховых лошадей к яслям, стали обдирать шкуру с прихваченного с места схватки волка.  Потом они зашли в избушку и до самой темноты не выходили.
Один конь тем временем снял узду и ушел на водопой, оттуда – в дальний угол сеновала: покатался, отряхнулся и стал щипать сено из стога.
Наевшись вволю, конь лег тут же у стога и задремал.  Вдруг его разбудил сильный укус за ногу.  Жеребец поднял голову – сзади стояла высокая охотничья собака.  Он дернул ногой, стараясь достать ее копытом, но не достал, а собака вцепилась в прокушенное место и потянула на себя.  Конь от боли всхрапнул, вскочил на ноги.  Собака отступила, но не отошла, с рычанием стала кружиться вокруг коня.  Тот замотал головой, побежал от стога; собака не отставала и направляла в гору, на волчицу.  Заметив ее, конь резко развернулся: волчицу он испугался больше, чем собаку, хотел ее затоптать ногами, но та отскочила, и в это самое время волчица ухватилась зубами за хвост.  Конь сбавил ходу, и только напрягся, как вдруг волчица отпустила хвост.  Конь потерял равновесие.  Задние ноги подкосились, и он, падая, ударился головой о землю; хрустнули позвонки, голова подвернулась, и в тот же миг волчица запрыгнула добыче на шею, вцепилась в глотку.  Собака протяжно завыла.  Быстро явилась и стая, которая лишь к утру покинула место пиршества, оставив после себя конские кости и седло.
Волки, лениво переваливаясь с боку на бок, побрели на старое лежбище, и сколько бы собака ни уговаривала их войти в другое ущелье, они не послушались.  Трое суток отдыхала стая: молодые одногодки гонялись друг за другом, применяя на себе приемы борьбы и охоты.
Собака сидела на скале и грелась на солнце, временами жмурила глаза от ослепительного снега, время, от времени слыша, как в ней шевелились будущие детеныши – нужно было уже подумать и о логове.  Пожалуй, подошла бы старая барсучья нора, расположенная где-то в этом ущелье...
Собака подняла голову, открыла глаза и сжалась от предчувствия беды.  Отовсюду двигались люди с ружьями, тащили бечевку с красными флажками.  Она трижды провыла коротким воем и побежала внутрь ущелья, в заросли.
Только теперь вожак почувствовал оплошность – нужно было сменить лежбище.  Он виновато трусил следом за собакой, а за ними побежали все остальные.  В волчьих глазах светились страх и злость.  В глубине ущелья собака остановилась, волки присели, стали за ней наблюдать.  Загра понимала, что флажки – это не огонь и бояться его не следует.  Не боялась она и собак, но от людей с ружьями надо держаться подальше.
Снизу от ручья послышался шум, крики и лай собак – люди пытались выгнать волков на чистый косогор и там расстрелять.  Загра спустилась к стае и повела ее прямо на солнце.  Идти было трудно: слепило глаза, и потому местность плохо просматривалась.  Еще труднее было охотникам.
Эта погоня была похожа на игру огромных рыб в волнах моря, и была изнурительной: ноги увязали в рыхлом снегу, болели глаза.  Бежать было тяжело.  Но зато охотники совсем отстали.
Едва оторвавшись от людей, волки свернули в сторону, солнце теперь не мешало. Еще прибавив ходу, стая вскоре скрылась из виду.  Облаву миновали без потерь и без ранений.  Только в сумерках волки остановились и, попадав в снег, остались на ночевку.
Люди упустили стаю, охота оказалась неудачной, но они заметили, что впереди стаи бежала собака – длинная, высокая на ногах, светло-коричневого цвета.  Это она сорвала облаву.
Так и пошла молва о Загре от заимки к заимке, от села к селу, из района в район.  Говорили, что стая неуловима.  И вскоре объявили награду: за убитого волка выдавалась овца, а за собаку – две.
Началась всеобщая охота, но стая не подпускала к себе никого, ловко обходила капканы, унося при этом приваду.  В селах по-прежнему исчезал скот.
А между тем Загре подошло время щениться.  Она на охоту не пошла.  Выследила лису, поймала ее и расположилась в ее норе сама.  А ночью появились два волчонка.  Двое суток она не отходила от них, а когда на третьи вылезла, то увидела, что весеннее солнце стало ярче и грело теплей.  От земли местами шел пар.  Собаку пошатывало, мучил голод.  Подошел волк, обнюхал ее, тронул лапой.  Загра жалобно заскулила, прося пищи.  Вскоре волк принес ей глухаря.  Наевшись и улегшись на каменной плите, мамаша, пригретая солнцем, уснула.
Вечером вожак собрал всю стаю и повел на охоту: теперь нужно было добывать питание и себе, и самкам, которые не отходили от щенят.  Трудность состояла в том, что нужно было уходить подальше от мест, где находились волчицы, чтобы не обнаружить свое лежбище и не навлечь беду.
Через десять дней солнечная сторона горы освободилась от снега, и сюда стали часто слетаться стайки куропаток и глухарей: они легко находили зерна растений и купались в подсохшей земле.  И когда стая подолгу не возвращалась с охоты или приносила мало дичи, собака ночами выходила из норы и отправлялась охотиться за птицами.  Иногда охота удавалась, а чаще приходилось возвращаться ни с чем.  Щенята же не признавали никаких законов и требовали еды, скулили, теребили, пустую грудь.  И Загра вновь гнала вожака на охоту, тот, не сопротивляясь, уводил стаю снова.
Этой ночью подул теплый ветер, снег в логах набух и пополз вниз.  С полночи пошел мелкий и густой дождь, и горы скрылись в тумане.  Утром дождь перестал, а ветер усилился; днем облака развеялись, и солнце осушило землю, к вечеру зашумела трава в низине, зашуршал бурьян, засвистел ковыль на косогоре...
Собака смотрела вдаль и ждала стаю, но ее не было, только два всадника проехали по горизонту и вскоре скрылись.  Она стала бояться людей, и сейчас вместе с голодом ей в душу впился страх.  Нужно было немедленно уходить с этого места, но покидать лежбище без стаи не принято, да и детенышей одна двоих не унесет.  И не одна она здесь с волчатами.
Явилась стая только к утру, но без вожака.  Собака жалобно завыла от голода, страха и горя.  Старая волчица, мать вожака, отрыгнула внучатам по куску мяса и поведала собаке о случившемся.
Стая заметила на берегу реки пасущееся стадо телок во главе с красным быком, который часто ревел, скреб копытами, обходил стадо и посматривал по сторонам.  Но животные находились по другую сторону реки.  И пока волки искали узкий перешеек, и пока, перемахнув его, подбежали к телкам, они уже собрались в тесный круг, внутри которого находилось несколько телят.
Молодые коровы и телки угрожающе выставили рога и внимательно следили за волками.  Бык переступал ногами и двигался боком, рвал землю и траву передними копытами, закидывая ее себе на спину, вертел хвостом, мотал головой и, налитыми кровью глазами, зорко следил за вожаком.  А вожак следил за быком.
Как только бык остановился возле берега и низко опустил голову, принюхиваясь к земле, волк резко запрыгнул ему на шею и стал рвать, прокусывать шкуру, стараясь достать сухожилия.  Бык взревел, рухнул на бок и, свалившись с берега, упал в воду, стараясь придавить волка в воде.  Волк захлебнувшись, затих.  Бык тотчас же выскочил на берег.  Волки отступили.
В свое лежбище стая возвращалась голодная и злая.  На последнем перевале волки наткнулись на тушу дохлого телка, вокруг которой были расставлены капканы.  Вспомнив как делала собака, волчица оттащила несколько капканов в сторону и по образовавшемуся коридору провела к туше всех волков, а после, когда они наелись, пошли домой кормить своих волчат и волчиц-матерей.  Собаку кормить было некому.
Загра побежала туда, где только что побывала стая.  Но там оказались люди.  Они размахивали руками и удивленно делились мнениями о хитрости волков, которые съели мясо и не попали в капканы.  Собаки громко лаяли и рвались из рук людей, порываясь в лощину к волкам.  Их было много, и это придавало им силы и смелости.
Собака побежала дальше. И вот она заметила на вершине молодой березки привязанный кусок мяса.  Ствол согнулся, опустил пищу к земле.  Загра медленно стала приближаться к приваде, но вдруг замерла и застыла на месте – под ногой она почувствовала что-то твердое, металлическое.  Это была цепь от капкана.  Еще бы немного, и она бы попала в страшную железную пасть.  Собака попятилась, оттащила капкан в сторону, потом другой.  Тогда, встав на задние лапы, стащила мясо.
Насытившись, и взяв еду в зубы, Загра потрусила вниз, к своему логову, к своим детенышам.  Она спешила и не видела, как на вершину горы выехали два всадника.  Один из них просматривал косогор в бинокль и, заметив собаку, указал на нее рукой своему напарнику.  Потом люди разглядели в зарослях и волков, и играющих волчат...
К полудню стало очень тепло.  Волки были сыты и веселы.  Лишь воробьи беспокойно верещали, предвещая непогоду.  Вдруг короткие завывания собаки подбросили всех волков на ноги, а волчата скрылись в свои логова.  Волки увидели людей, которые цепочкой растянулись по склону лощины.  Потом от оврага выехал всадник.  Он тащил на проволоке автомобильную зажженную покрышку.  Следом за ним тянулась огненная полоса.  А когда огненное кольцо сомкнулось, опоясав все ущелье, и пламя, пожирая все перед собой, поползло к волкам, люди двинулись вслед за огнем.
Волки сбились возле собаки и с надеждой смотрели на нее.  Все ждали совета. Дым и вонь горелой травы и кустарника раздражали, беспокоили и злили волков, они нервно вздрагивали и порывались бежать, но не знали куда.  Загра не могла оставить детенышей, но с двумя ей было не справиться.  Она решила помочь стае вырваться, а потом вернуться в нору – авось не увидят люди и не учуют собаки.  А заметят – знать, такова ее доля.
В овраге местами лежал грязный снег, и огонь сюда не спускался, шел берегами.  Однако до краев овраг был заполнен дымом, который разъедал глаза, но и скрыл стаю.  Когда волки скрылись, Загра повернула к волчатам, но, выбравшись из оврага, увидела, как пламя охватило ее логово.  Она опрометью кинулась к детям.  Ветвистый куст собачника и заросли дерезы, что закрывали вход в логово, пылали высоким костром, трещали, разбрасывая искры и обдавая все вблизи нестерпимым жаром.  Но собака пошла в огонь, чтобы закрыть детей своим телом.  Тут раздался выстрел...
Восемнадцать охотников вернулись домой только к утру следующего дня.  Полсела сбежалось посмотреть на живых волчат и убитую собаку.  Одного волчонка взял Василий.  Вырастил его и кормил до самой поздней осени, а по первому снегу волчонок задушил в ограде несколько кур, ушел в горы и не вернулся.
Второй волчонок достался Павлу, держали его на цепи года три или четыре, пока тот не порвал овцу.  Хозяйский парень схватил кол и принялся бить волка.  Тот заметался на цепи, порвал ее.  И сын Загры ушел от людей навсегда в горы...


                И МЁД, И СЛЁЗЫ, И ЛЮБОВЬ

Болезнь помаленьку отступала.  Я с большим трудом стал ходить по комнате, потом по дому, и вот однажды насмелился и вышел во двор.
Яркое солнышко после сильного дождя пригрело землю.  Было приятно, я почувствовал, как в меня вливается живительная сила – сила солнца, воздуха и влаги.  Шедшая сзади и наблюдавшая за мной и за моим выходом на простор жена, готовая подставить свои руки, если со мной что случится, сказала:
-Ну что, держишься?  Иди осторожней.  Если желаешь, иди в сад, на пасеку.
Цвели яблони и груши; будто белым платочком были покрыты вишни.  Всюду сновали, кружились, суетились, спешили и толклись на прилетной доске ульев пчелы.  Аромат висел в воздухе, природа благоухала, душа оживала.  Ох, слава тебе, Господи, на небе, хирургам на земле, а жене в доме!
Слезы умиления выступили на глазах, сердце бешено заколотилось.  Вот это называется счастьем.  Я проковылял по дорожке меж кустов яблонь, выращенных своими с женой руками, присел на самодельный диванчик под двумя цветущими кустами бузины.  Мечты, мысли, воспоминания закружились в голове.
Не зря паутовские и алексеевские кержаки так долго не пускали сюда переселенцев.  Они имели здесь охотничьи домики и большие пасеки, тут же стояли и омшаники; тут же оставляли пчел на зиму.  Добывали мед они, конечно, и дома, но тот мед использовали для себя, а на продажу, для лечения предпочитали горный.
Микроклимат здесь мягче: теплее, чем на равнине и в дальних горах.
Сюда приехал мой дед Давид с первой партией переселенцев из Воронежа сто восемьдесят два года назад, и здесь живут наследники их до сих пор.  И мать моя из Паутово, в девичестве Салина, оказалась здесь.
Уж пятьдесят лет как нет отца, и тридцать лет как не стало матери, и мне уже шестьдесят, а русский дух жив и живет, и дай ему Бог не исчезнуть из этих мест навеки.  Жить здесь можно, если работать: беспрерывно, постоянно, упорно и с вдохновением, вот как эти снующие, в строгом распорядке, в определенной закономерности пчелы.
Перебивая ход моих воспоминаний, жена через открытое окно спросила:
-Как ты там?
Я поднял большой палец.
-К тебе гость.  Иди в дом.
-Не пойду!  Мне тут хорошо!  Пусть сюда идет.
Через минуту мы с давним другом Виктором после ахов, охов, рукопожатий и объятий разговорились.
-Я к сыну в гости приехал, неделю отдыхаю, скоро домой, в город.  А тут, читая прессу, обнаружил знакомую фамилию.  Решил навестить.  Вижу, ты не расстался со школьной мечтой, пишешь...
-Ну а ты как?  Где?  Что? - поинтересовался я.
Виктор поерошил волосы:
-Прожил я взбалмошную жизнь, сменил множество работ, часто переезжал, много раз женился, дети есть.  Одних женщин я бросал, другие меня выгоняли; вот так прокрутился всю жизнь и нигде места по душе не нашел.  И били меня часто, и сажали несколько раз, и с работы выгоняли.  И сам начальником был, и выгонял.  Хотелось свою правду найти, да не получилось.  Если что и осталось в жизни светлого, так это детство.
Гость помолчал:
-Посмотрел вот на твоих пчел, и своего деда вспомнил.  Хорошо его помню.  Наверное, в моем характере что-то от него...
Горячий был.  Многое умел делать, и жена у него, моя бабка, загляденье, в деревне ее уважали и звали только по отчеству.  И от чего это, не знаю, но бегал он до чужих баб.  Своя есть, и прекрасная такая, а вот дай ему чужую.  Мне уже лет четырнадцать было, помню кое-что.  Вот одна из его историй.
Дед меня, как единственного мужика в двух семьях, часто брал в помощники на пасеку.  Он без умолку разговаривал.  Я только после его смерти понял, зачем он так много мне рассказывал о пчелах, старался меня научить и знания мне передать, да все это учение мимо меня улетало.
Самым радостным было, когда мы мед качали.  Там и приметил я, как он украдкой уходил с пасеки к соседке.  Вот работаем, работаем и вдруг дед ни с того, ни с чего говорит:
-Ну, внук, туши дымарь, давай отдохнем и перекусим маленько, подкрепиться надо.
А я что, я с удовольствием, хоть и молодой, а спина тоже уставала.  Он наложит янтарных сотов в чашку, отрежет ломоть хлеба, подаст кружку воды.  Ешь, говорит, я сейчас,  но ждать приходилось долго.
А однажды,  слышу соседки голос:
-Рябчик,  Рябчик,  иди сюда, пить пора.  Рябчик, Рябчик.
Дед сразу скомандовал перерыв и, усадив меня, удалился.  Через минуту я за ним, сзади, на расстоянии крадусь.  Соседка наша идет по своему огороду, по пустому ведру ладонью ударяет, Рябчика зовет.  На самой алый полушалок, сарафан зеленый с желтыми цветами – не идет, а плывет.  Я хоть и пацан, а все же приметил, что она такая красивая.  Но сам думаю, почему это она Рябчика своего поить идет такая разнаряженная, и с пустым ведром?  А она через огород в забоку зашла.  Дед мой следом.  Он ее в охапку взял и ну кружить на руках как маленькую, вокруг себя, она шею его обвила, смеется.  Потом скрылись из виду, а я вернулся к своей чашке.
Так повторялось часто.
А один раз смотрю, за дедом моим бабушка наблюдает.  Хотел деда предупредить, но пока обегал огород, да обходил забоку, там шум поднялся.
Через недолго все в дом пришли.  Бабушка ворчит, старостью попрекает, кобелем обзывает, но не больше.  Дед схватил ее за подол фартука, пал на колени.
-Прости уж ты меня на этот раз.  Если еще раз поймаешь, заставь золу есть.
Ну, куда бабке деваться: на колени деда поставила, отвела душу, довольна хоть этим осталась.  Дед с неделю терпел, на второй – попался.  И снова дед прощение вымаливает, а бабушка взяла его за ворот рубахи и подвела к куче золы:
-Если будешь золу есть, поверю, что не пойдешь к ней опять.
Дед взял пригоршню золы и приложил ко рту.  Зола по лицу размазывается, меж пальцев сыплется, но ел ли он ее, не видел.  На этом шум и окончился.
Но вот однажды, когда соседка корову из табуна встречала, дед окликнул ее.  Она, оглядевшись, подошла.
Я припух, сижу, прислушиваюсь.
-Ты уж как будешь ко мне приходить, не наряжайся, а то бабка наблюдать стала и внук глаза таращит.  Молчит, а по глазам вижу, догадывается.
-Да, я,- говорит она, - тебе понравиться хочу.  Потому и наряжаюсь.
-Не надо этого делать.  Я тебя и в старье люблю.  Не дай Бог, как слух до мужа твоего дойдет, порешит он тебя, уж больно тебя жалко.  Дай-ка подойник мне.  Дед быстро прошел в омшаник, налил полное ведро меду и отдал соседке.  Та чмокнула деда в губы и скрылась.  А вскоре бабушка позвала нас в дом ужинать, и мы зашли вместе с дедом.
Бабушка сидела за столом и о чем-то тихо разговаривала с моей мамой.  Та молча кивала головой и озорно улыбалась.  И в глазах ее лучились дедовы искрины.  Говорят, я на маму похож, и немного на деда...
Мы с другом помолчали, наслаждаясь теплом, потом он уехал.  Я вернулся в дом, а историю, им рассказанную, из головы не выбросил.  Словно знал, что пересказывать придется.


                ЩЕНЯТА
                -------------

Закончив ревизию бухгалтерских документов, я вышел на морозный двор, постоял, растер косицы, стараясь унять головную боль и шум в ушах, но они не проходили: душил склероз.
Цифры проверяемых документов навевали уныние и тоску.  Хозяйство катилось с горы вчерашнего социализма вниз, в дикий и злой рынок.  Скот сокращался как от чумы, опрастывались скотные дворы и кошары, которые потом растаскивали и рядовые, и начальство.
Все опустили руки и пали духом.  Люди барахтались как слепые щенята, выброшенные на снег.
Да, на снег.  Как щенята.  Тяжелые думы душили и качали по сторонам.  И вдруг я подумал: «А как на самом деле и для чего бросают щенят в снег?»
Я стал смотреть по сторонам в поисках подходящего и знающего собаковода, желательно охотника.
И вот она, удача, голубчик случай.
В ограде Гаврилыча стоял Кузьмич, и они о чем-то эмоционально разговаривали.
Кузьмич, бывший старый охотник, хоть и давно на пенсии и не охотится, а гончих собак имеет и знает много историй из жизни охотников.  Хотя охотники, как и рыбаки, сильно врут, иногда и их интересно послушать.  Я многое перенял бы у этого народа, но только не люблю и не могу убивать – душа не налегает.
Я подошел, поздоровался с хозяином и Кузьмичом по рукам, и Гаврилыч пригласил нас в дом.  Когда зашли, хозяйка, заметив Кузьмича, махнула рукой, прошла в зал и задернула плюшевые занавески на дверном проеме.
Мы уселись за стол, Гаврилыч поставил на стол бутылку и холодную закуску.  После первой стопки я попросил Кузьмича:
-Расскажи мне, Кузьмич, для чего новорожденных щенят в снег бросают?
-Я про собак все знаю – давнишний охотник.  Я много каких историй знаю.  Вы все против меня щенята.  Вот что я вам скажу.
Его лицо, изуродованное или на охоте или по пьяной лавочке, излучало чванливое самодовольство и безмерное хвастовство.  Я подумал про себя, что это и есть настоящий охотник.  Возможно, есть и другие, может, хуже, может, лучше, но я тех не знаю, не встречался с ними и не беседовал; и вот теперь я сижу рядом с тем, кого Бог послал.
Гаврилыч внимательно смотрел на рассказчика, подперев подбородок ладонью; его умные глаза светились неподдельным юмором, тонкая саркастическая улыбка скользила по щекам и губам и скрывалась под ладонью.  Я чувствовал всей душой, как он заразительно хохотал, но беззвучно и в себе – признак тонкого и пытливого ума.
-Я этого сам не делал, но видел, как мой сосед, дед Василий, охотник заядлый, покойник теперь, это самое делал.  Я еще пацаном был, мы играли на дороге против их двора с его пацанами, и я заметил, как он вышел из дома, залез под амбарчик, потом вылез оттуда и в завернутой поле шубы нес щенят.  Сука выскочила следом, но натянувшаяся цепь остановила ее, и собака заскулила, заскребла снег лапами.
Мы кинулись в ограду посмотреть щенят гончей породы.  Дед прошел в дальний угол двора, опустил полу, и щенята темными комочками попадали в снег.  Потом дед Василий отошел от них, закурил и стал наблюдать.  Мы, было, кинулись подбирать щенят, но дед пригрозил нам и сказал, что может вытурить из ограды.
Мы притихли и стали смотреть.  Щенята поползли по снегу в разные стороны, от них шел пар, и прилипающий снег по бокам, ногам и головкам таял, и они вскоре сделались мокрыми.  Когда снег не стал таять, шерстка стала покрываться инеем и леденеть.  Потом некоторые щенята стали останавливаться, не двигались, лишь жалобно скулили, а позднее и совсем затихли, другие продолжали копошиться и, беспомощно тыркаясь в снег, скулили и куда-то двигались.  Жалкое, я вам скажу, зрелище, эти беспомощные живые существа, отнятые от материнского теплого, постоянно согревающего их бока, и, оказавшись по злой воле старика в снегу, теперь беспомощно копошились, замерзали.
Один пацан схватил первого подвернувшегося щенка и убежал домой.  Дед, как и обещал, вытурил нас за ворота и закрыл за нами засов.  Мы припали к изгороди, стали ждать, что будет.
Кузьмич теперь уже сам налил стопки, выпил и ругнулся настолько громко, что из зала послышался осуждающий голос хозяйки:
-Тише, ты там, пьянь шаромыжная.  Дайте послушать.  Президент выступает.
Кузьмич уткнулся в тарелку, я развернулся на табуретке, отвел рукой штору и увидел телевизор, по которому выступал Ельцин перед журналистами:
-Я, понимаешь ли, прибрал под себя все силовые структуры, всех силовиков.  А вы, понимаешь, являетесь четвертой властью, и я вас тоже под себя ставлю, то есть под свою защиту, гарантирую вам свободу, и чтоб никакой над вами не было цензуры.  С Нового года я силовикам увеличиваю зарплату в 1,6 раза, а с июля в два раза, так что это явится гарантией нашей безопасности.
На лицах журналистов не изменилось выражение, оживления не появилось, и никто не отозвался ни голосом, ни аплодисментами.
Включили досадную рекламу.
Кузьмич ткнул меня в бок, я повернулся к столу, он указал на стопку, приглашая выпить.  Я покачал отрицательно головой.  Он взял мою стопку, проговорил:
- Придется выручить.  Приму на себя муку.  Выпью уж.
Он выпил и стал молча водить вилкой по тарелке с капустой.
Гаврилыч подмигнул мне, а Кузьмича спросил:
-Ну, что щенята-то?  Что дальше?
Кузьмич почесал рваный синюшный нос, продолжил, но уже потише:
-Ползали-ползали они по снегу, да так и затихли.  Только один рыжий щенок с острым носом и с поросячьими белыми веками, оказавшись при падении мордой к собаке, продолжал двигаться все ближе и ближе к ней, останавливался, скулил и, выбравшись из рыхлого снега, пополз к матери.
Сука заскулила громче, и Рыжик дополз.  Собака скрылась с ним под амбарчиком.  Выкарабкался и еще один щенок, с вихром на затылке.  Дед взял его за шею пальцами, отнес к амбарчику и закинул к собаке.
-Ну, живи и ты, Вихор. 
Остальные замерзли в снегу на наших глазах.
-А которые щенята выжили, что с ними? - Спросил я Кузьмича.
Тот, подумав, ответил:
-Подробностей не знаю, только много позже, как уже я стал охотничать, это примерно лет через пять-шесть, дед как-то на привале досказал нам историю тех щенят.  Что нам он наврал, то я вам расскажу.
Оставшимся щенятам стало доставаться в полтора-два раза больше молока, и они росли быстро; к весне уже резвились и бегали с костями по ограде.  Высасывали все молоко у матери и с дракой кидались в чашку с едой, которую хозяева выносили суке.  Сука настолько истощала, что едва ходила, волоча оттянутый и усохший живот.
Со временем щенята так быстро поедали ее еду, что той ничего и не оставалось.  В конце концов, сука ушла из дома в горы и не вернулась.
А щенята росли, росли и выросли, да такими, что превратились в огромных откормленных сторожевых псов, которых боялись и соседские собаки, своя и чужая скотина, не говоря о любителях чужих садов и огородов.  А псы, если их долго или не вовремя кормили, безжалостно рвали кур ли, гусей или кого из мелкой скотины.  Они превратились не только в надежных защитников хозяина и его имущества, но и наводили страх и опасения на семью и самого хозяина.
Кузьмич пошарил по карманам, достал газету, сложенную и порезанную дольками, оторвал одну, достал щепоть самосада, высыпал его в свернутую корытцем дольку газеты и, смочив один край слюной, свернул цигарку, достал коробку спичек, потом встрепенулся:
-Тут в избе нельзя курить, пойду на крыльцо.
Я простился с хозяином и вышел следом.  Так как я не курю, то попрощался и с Кузьмичом, пошел домой.  Тоненький ребезок ущербной луны кое-как освещал мне дорогу.
А мысли толклись и мешали друг другу сосредоточиться и как-то сформироваться в одном направлении.  То Кузьмичева история со щенятами, выросшими и откормленные хозяином, то речь президента мешались, путались и потому рождали новые мысли и тяжелые вопросы, которые я боюсь задать даже себе.


            



             НЕНАВИСТНИК
              ---------------------

Мой собеседник, сухощавый старик за семьдесят лет, близорукий и интеллигентного вида, все молчавший и сидевший на дальнем конце скамейки и слушая мужиков о прошлом, вдруг как-то незаметно вклинился в разговор.  Я пересел к нему поближе, стал слушать. 
-Меня многие не любят за то, что я рассказываю о том, как было и как есть открыто.  Нельзя приукрашивать и затенять ни события, ни личности.  Если мы все так будем говорить и создадим среди себя такое мнение, то не всякий рискнет сотворить зло и остаться незамеченным.  Война – это такая адская машина, что всех на прочность испытывает, каждый засветится и покажет себя таким, каков он есть на самом деле.  Следует заметить, что одни делают любое дело с охотой, с любовью и старательно, а иные толкутся на работе, лишь бы вид показать, что он на работе; хоть пень колотить, лишь бы день проводить.  В войну нас, подростков, тоже на полевые работы привлекали: мы и все покосные дела делали, колоски собирали, снопы вручную стаскивали к клади, где их какой-нибудь старик складывал.
Многие сейчас не понимают, о чем я говорю, и относятся к хлебу очень халатно.  Есть и машины, и трактора, и комбайны, а выберешься когда в поле, так там столько хлеба оставлено, что ужас берет; клочки валков валяются, да и целые валки заброшены, особенно первые и двойные, а, сколько зерна в копнах соломы – даже высказать невозможно.  Завидую я нынешним механизаторам и начальству, все из себя барина корчат, а посмотреть поле да покопаться в копнах чураются; боятся отношения испортить, но не боятся до тридцати процентов зерна в поле оставить.
Может, я что-то не понимаю?  Кто бы пояснил?  Все будто тужатся, пыжатся, умные лица строят, а дело страдает.  Если бы хоть на один день Сталина поднять, многих бы отправили переучиваться хлебопашеству в лагерях.
Не дай Бог такого, но по работе видно, что заскучали мужики по тем законам, которые хлеб беречь велели.  По многим краям люди голодают, а мы хлеб оставляем в поле. 
Все, кто сидел со мной на скамейке, и те, что сидели рядом и слушали   рассказчика,  согласно кивали головами.
Стоявший на особицу старичок с бородкой и в самошивных сапогах, набивавший свою деревянную самодельную трубочку, прокашлявшись, заметил:
-И перегибов много было.  Хотя, конечно, местные много ошибок натворили.  Рьяностью своей столько глупостей наделали, что до сих пор стыдно и обида не проходит.  На войну меня не взяли по здоровью, я коров пас, да между делом капканами кротов ловил.
И вот один раз в осенний день я как увидел, что коровы легли, сумку из-под капканов в руки и бегом с горы к убранной полосе.  Все поле чистое, ни колоска нигде не видно, ни зернышка в копне не нашел.  Бегаю, ищу, а есть так охота, аж живот к спине прирос.  Думаю, неужто комбайнер ни одного колосочка нигде не оставил?  И вот на крутом развороте вижу придавленную колесом пшеницу – полоска с четверть шириной да метров пять длиной.
Я обрадовался, припал к земле и стал срывать колосочки.  Сперва колоски жевал, потом стал их в руках шелушить, дуть; мякину отдуваю, да в сумку ссыпаю.  Уж закончил я эту работу и засобирался к коровам возвращаться, радуюсь, что наелся и домой есть что принести.  Да радость моя горем обернулась.  Слышу, за спиной лошади остановились.  Повернулся, а тут председатель с бригадиром стоят.  Бригадир - ко мне.  Обмер весь.  Мне бы вытряхнуть сумку, высыпать бы пшеницу на землю – попробуйте, обвините, а я прижал хлебушко к груди, смотрю затравленным зверьком, слезы из глаз, поджилки затряслись.
За три килограмма отсидел я три года.
В армию не сгодился, а в тюрьму годен оказался.  С тех пор, я тридцать лет на тракторе отработал, и бабка моя двадцать пять, мы ни одного колоска с колхозного поля не подняли и не унесли домой.
Дедок глубоко затянулся дымом  трубки,  а  мы  тяжело вздыхали и молчали.
-Да вот и я к тому разговор вел об очень большой рьяности, что злом оно оборачивается.  Это было в середине войны.  Хлеб жали на лошадях, женщины снопы за ними вязали.  И как бы далеко ни работали от дома, а у всех семьи, дети; все ходили туда и обратно пешком.  Какие помоложе да побойчей, те вязали снопы и успевали сразу в кучи составлять; нужно не ошибиться, чтоб в каждой куче было не меньше десяти снопов...  (Я как посмотрю на наших женщин сейчас, так ни одна в вязахи бы не годилась, исхворанные все какие-то, или такими кажутся).  Так вот, какая не очень удалая, напурхавшись за день до той степени, что спина колом стоит и в глазах темно, может и ошибиться, в какой-то суслон сноп не доложить.
Семен тут у нас жил, комсомольской организацией руководил. Душевный был человек, умница. Добровольцем потом ушел на фронт, да с войны домой не вернулся – в газетах работал, а потом в Москву пригласили, там и работал до пенсии.  Может, знаете, недавно умер.  Так вот, по рекомендации из района создал он летучий отряд из учащейся молодежи.  Был и я в этот отряд записан.  Мы после уроков в организованном порядке пешком расходились по полосам, где жали хлеб, должны были, и мы это делали, проверить всю сжатую полосу и находить несжатые стебли пшеницы, потерянные и не собранные в снопы колосья; пересчитывали количество снопов в суслонах.  А после этого приходили на полевой стан и оформляли «Боевой листок», в котором отмечали добросовестных работниц, а на тех, у кого обнаруживали потери, помещали карикатуры.  И уж под вечер уходили домой управляться со скотиной и готовить уроки.
Как-то собрал Семен вечером на собрание всех членов летучих отрядов, подробно рассказал о работе каждого, вручил многим «Похвальные листы».  И уж в самом конце собрания высказал одно замечание.  Я теперь уж многое забыл о том собрании, много их было, многое стерлось из памяти, но эта речь Семена осталась во мне на всю жизнь.
-Мы с вами, товарищи комсомольцы, являемся помощниками.  А кто такой помощник?  Это тот, который видит, что другой человек поднять груз не может; и жилится, и напрягается, а все никак, и подходит он к нему, берется своими руками и помогает этот груз поднять.  И так в любом деле.  За помощь всегда тебе спасибо скажут, добрым словом вспомнят при случае.  А это для нас самое главное и самое важное.  Задача народа – победить фашизм, укрепить тыл, укрепить дисциплину, а мы должны с вами нашему народу помогать.  Чтобы сказал он нам за это спасибо.  И помнили чтоб нас за это дело.
Я сидел и внимательно слушал Семена, и никак не мог уловить, к чему это он клонит.  А он продолжал:
-Мы выполняем общественные поручения бесплатно, за спасибо.  Так спасибо должно быть добрым и теплым, чтоб в копилке наших комсомольских дел все больше и больше собиралось этого «спасибо».  Чем полнее будет наша копилка, тем выше авторитет всей комсомольской организации и всего комсомола.
К чему это я говорю?  Среди колхозников пошел нехороший слух: наши летучие отряды стали прозывать летучими мышами, которые, как мы знаем, если вцепятся в какую жертву, то уж оторвать невозможно.  Есть тут среди нас очень боевой комсомолец: и активный, и грамотный, и принципиальный.  Но я бы добавил, что он какой-то человеконенавистник.  Это Коля Абалкин.
Тот аж подскочил, покраснел как бурак, глаза вытаращил, трясется, а сказать от шока ничего не может.  Все повернулись в его сторону, зашумели.
А Семен дальше:
-Так вот, этот горе-комсомолец, когда считает снопы, разбрасывает их.  А попробуйте день-деньской вязать, складывать, а потом до полуночи бегать по полосе и собирать, составлять снопы.  Какое мы спасибо можем дождаться от людей?  Это не помощь крестьянке, а наказание.  Не доброе слово нам за это, а злое, презренное.  Колю я освобождаю от этого поручения, определю его куда-нибудь подальше от людей.  Ненавиствуешь ты, Коля, а сам не знаешь, за что.  От природы это у тебя, что ли?
После школы Семен и Коля, и многие ребята ушли на фронт, но Коля после войны вернулся домой и последнее время на какой-то пасеке сторожем работал.  А Семена, как я уже говорил, в Москву перевели.  Незадолго до смерти он приезжал в гости к родичам, приходил в школу, выступал перед учениками и учителями.  Интересную и содержательную жизнь он прожил.  Это я вам скажу, как в детстве себя человек поставит, настроит, таким и будет жить всю жизнь.  Есть, конечно, исключения, но на то они и называются исключительными случаями.  А в основном оно все развивается по порядку, по закону, по природе.
Никто из нас, сидящих стариков и молодых, не поднялся и не ушел, не перебил говорившего. Мне казалось – не дышали.


                МОЛЧУН
                -------------

Каждый человек по-своему интересен, и какое качество преобладает в нем над остальными способностями, по этому качеству его и характеризуют.
Вот, к примеру, друг мой Иван, мне он очень нравится.  В чем-то мы схожи, в чем-то разнимся, а в общем дополняем друг друга и в беседах, и в работе.  Чего у меня не хватает, есть у него, чего недостает у него – в избытке у меня, и поэтому мои встречи с ним всегда желанны, приятны и содержательны.  Если я не люблю, кто больше меня говорит, то он не позволял себе, чтобы кто-то лучше его делал.
Когда соберемся мы, мужики, на перерыв или на перекур, многие посматривают в мою сторону.  Ждут, чтобы я чем-то им душу повеселил или облегчил душевную муку – я завсегда, я, пожалуйста, только б тему ухватить.  Ну а если Максим оказывался в нашей компании, я умолкал и тоже слушал.  Как это мудрец изрек однажды?  Среди умных больше молчи, а среди не очень – больше говори.
Иван же молчал и среди тех, и среди других; конечно, не без того, говорил и он, но только тогда, когда его обязывали или приказывали, или настойчиво просили, он не отказывался.  Он говорил, но слова его и речь, и все предложения были сказаны и произнесены так аккуратно и стройно, будто читал он Чехова или Тургенева; видимо, данную тему он обмозговал, обкатал и раскрыл уже заранее, мысли созрели уж давно, и ответ на идею был освещен прежде.  Иные рассуждают по ходу разговора, перескакивая с одной мысли на другую, будто бежит за идеей по болотистой топи, то перепрыгивая с кочки на кочку, то увязая в илу рассуждений по колено, а то и до самых ушей.
Иван же нет, он, раскрывая тему основательно, аргументировано; и я подумал однажды, что именно к нему относится высказывание философа: «Не говори, чего не знаешь, но знай, что говоришь».  Да, Иван знал, о чем говорил.  Вот его краткая формулировка о политическом положении в России; он мне сказал:
-Некому в центре за Россию поболеть душой. 
Я больше ни от кого не слышал более верного и емкого выражения.
Приходит как-то ко мне в комбайновый цех слесарь Григорий и с иносказательной подковыркой и саркастическим блеском в глазах, но в то же время с доброй улыбкой, и говорит:
-Вот иду я на работу, а вот тут мужики дом строят, стены кладут; и такой шум стоит и ругань на всю улицу.
Мы, конечно, поворотили головы к нему, ждем пояснения.  А он и пояснил.  Обратил, дескать, внимание на усадьбу Ивана – он со стариками дом себе строит, стены ложит.  И вот, говорит, час простоял под тыном, наблюдал за Иваном и его напарниками.  Они целиком один ряд положили на мох и за второй принялись, и никто ни чихнул, ни кашлянул, ни слова не произнес.
Понаблюдал я за его стройкой: действительно, очень тихо у них было на дому, и за месяц они его поставили и накрыли.  Видимо, верно, говорят, что разговоры и особенно брань, ругань, скандал, много энергии забирают у человека, а пользы ноль.  А Иван рачительный человек, всю энергию в дело пускает.
Зашел  я  как-то к нему в гости, еще дети его в школу ходили и с ним жили.  На воспитание уйма сил уходит, много слов проговорено будет, пока дети самостоятельно по жизни пойдут.
Воспитывала детей у Ивана его жена – нежная, говорливая, скромная, жалостливая и хлопотливая по хозяйству женщина.  И вот что-то сын их из-под контроля стал выходить, и вынуждена она была к мужу за помощью обратиться.  Говорит как-то вечером, когда все в сборе были:
-Иван, помог бы, сын совсем от рук отбиваться начинает.  Приструнил бы; отец же ты, тебя-то он послушает.  А то я ворчу-ворчу, а пользы мало.  Скажи уж ты хоть что-нибудь.
Иван подумал-подумал и говорит, но голосом на полтона повыше прежнего: - Сын!
Тот сразу же отозвался:
-Что, пап?
Отец ответил с нотками недовольства:
-Ничего!
На этом их разговор и окончился, и лекция по воспитанию сына отцом на педагогическую тему закончилась.  Но эффект был поразительный.  Сына будто подменили, и всю жизнь теперь с того дня мать не нарадуется на него самого и его семью.  Вот тебе и Иван, вот тебе и молчун, вот тебе и педагог
Я подолгу задумываюсь о том случае, размышляю, анализирую и с ним самим беседую, ибо с ним приятно беседовать, так как он внимательный слушатель и терпеливый собеседник; он не перебьет тебя, не одернет на полуслове и даже тогда, когда меня начинает заносить в сторону или возносить.  Он постоянно придерживается одной тактики: «Умеешь говорить – умей и слушать», или что-то в этом роде, а я в этом нахожу огромное удовольствие.


                СУДЬЯ
                ---------    

-Алло!  Алло!  Это милиция?  Скорее, скорее!
Телефонная трубка, поднятая младшим лейтенантом Антоновым, заступившим на свое первое дежурство после учебы, торопливо кричала, задыхалась, стараясь выговориться, боясь, как бы ее не остановили.  В девичьем голосе слышалась мольба о помощи.
Лейтенант ответил:
-Дежурный лейтенант Антонов.  Что у вас?
-Мы шли с мамой домой и на перекрестке Молодежной и Социалистической нас остановили пацаны, стали приставать, толкать.  Мама закрыла меня собой и шепнула, чтобы я бежала позвонить вам, а сама осталась с ними.  Быстрее, а то они что-нибудь с ней сделают!  Их пятеро!
-Постараюсь, - ответил Андрей и положил трубку на аппарат.  Поискал глазами на схеме района, какой наряд должен находиться ближе к названному перекрестку, по рации вызвал патруль, поставил перед ним задачу.
Закурил, прошелся по дежурке, переживая за звонившую.  Голос, хоть и был расстроенный, но приятный, и лейтенант узнал бы его среди многих других.
Через три часа вернулся патруль.  Сотрудники доложили лейтенанту, что они поймали группу пацанов лет по четырнадцать, шапку положили ему на стол.
До утра больше никаких происшествий не было, и Андрей, вынув из стола кем-то оставленную книгу, читал ее до конца смены.
Утром Андрей доложил начальнику отделения о задержанных и собирался, было пойти домой, но у того под рукой никого не оказалось, и он велел Андрею взять с пацанов объяснительные, а затем сопроводить к судье.
Судья встретил лейтенанта сухо, раздраженно спросил:
-Что у вас опять?  Ну, мне эта милиция!
Он недовольно качал головой и, листая объяснительные задержанных, все больше хмурился и раздраженно крякал.  Потом сложил листы вместе, положил их в папку, сунул ее в стол и только потом поднял голову и, глядя поверх Андрея, пригласил его присесть.  А сам стал ходить по кабинету.
-Вы, молодой человек, - говорил он Андрею, - еще новичок в нашем деле.  Тут тонкий подход нужен.  Молодежь пошла нервная, в перестройке растерялась; ни пионеров, ни комсомола, никаких там дружин нет, они остались один на один с беспределом в быту, в политике, культуре.  И ваша задача не хватать каждого мальца и не тащить его в милицию да в суд, а на своем участке встречаться надо почаще с молодежью и беседовать.  Вот вы беседовали с этими мальчиками?
Лейтенант, как будто уличенный судьей в каком-то постыдном грехе, покраснел.
-Не беседовал.
Он постеснялся сказать, что провел свое первое дежурство на работе.
-А беседовали ваши сотрудники с ними вместе или отдельно с каждым?  Интересовались, как они живут, чем занимаются?  Учатся ли где?
-Я не знаю, - ответил Андрей, смущаясь еще больше.  Его возмущало то, что судья не осуждал хулиганов, он будто жалел их и при этом забыл о пострадавших, которые тоже живут  никому не понятной перестройке.  Но сказать он об этом не мог; и потому молчал.
-Вот идите и побеседуйте с ними, вразумите, а потом пусть они идут домой.
Андрей так и сделал, только когда беседовал, у него на душе кошки скребли; он досадовал на себя, злился на эти ухмыляющиеся рожи, на их наглые с подковыркой словечки.  Они как бы в одолжение ему извинились и, не дослушав Андрея до конца и не простившись, вышли из кабинета, даже не закрыв за собой дверь.
-Да, подумал Андрей, вот то самое противостояние, которое будет стоять перед ним всю его жизнь и все время его работы в милиции.  Врагами их назвать нельзя, свои они, но сидят по другую сторону баррикады, и эта борьба, и эта баррикада, и эта линия фронта в его жизни будет вечной...
В течение нескольких месяцев Андрей со своими подчиненными посетил все школы своего участка, игровые площадки жилых домов.  Коллеги прозвали его комсоргом – без злости и ненависти, наоборот, с легким, теплым юмором.  Этой же кличкой окрестили его и пацаны, но в их среде она произносилась с разным оттенком: то уважительно и тепло, а порою с ненавистью, презрением.
Прошло еще какое-то время, и Андрею поручили следственный отдел; он вынужден был расследовать ограбление «комка» и угон служебного автомобиля.  Проработав более месяца, группа вышла на след той же памятной пятерки, и Андрей попал с ними к судье.
 Привычки и манеры у судьи не изменились.  Он холодно и безучастно выслушал Андрея и так же монотонно и недовольно стал читать ему очередную «лекцию».
-Вы, молодой человек, как я вижу, слабо усваиваете практическую науку работы в органах.  Я наслышан о вашей работе среди молодежи.  Это похвально.  Но ведь, как видите, преступления не сокращаются.  Мне кажется, вы что-то еще не дорабатываете.  А вы с родителями этих пацанов беседовали?
Андрей пожал плечами, ответил:
-Нет, не беседовал со всеми.  И все сотрудники со всеми не беседовали.
-Ну вот видите, - обрадовался судья. - Я так и знал.  Вот она, причина и, кстати, самая главная.  Идите и работайте.
Помолчал немного, потом продолжил:
-Если вы справитесь с этой задачей, результаты не замедлят сказаться.  Детей отпустите, так как и украденные товары вы вернули в «комок», и автомобиль вернули организации.  Так что все будто в порядке, материального ущерба нет.  А если кто-то и понервничал, так это пройдет; нам с вами приходится больше нервничать.
Обескураженный Андрей даже не нашелся, что и сказать.  Так досадно ему стало на душе и за себя, и за товарищей, которые немало сил и времени потратили на поиски воров, и все напрасно.  Какой-то заколдованный круг.  Андрей уже грешным делом подумал: уж не на эту ли пятерку работает судья, не на той ли он, противоположной, стороне баррикады?
Отпуская лоботрясов, Андрей пригрозил им:
-Если не прекратите заниматься воровством, и мы снова вас поймаем, поколочу.
Один огрызнулся:
-Попробуй.  Самому руки поотшибаем.  Андрей вспылил:
-Ну и пусть, зато уж и тебе не поздоровится, отделаю так, что век на таблетки будешь работать.
Они расстались, но ненадолго.
Однажды во время ночного дежурства в их дежурную комнату вбежал возбужденный и растрепанный человек.
Кое-как Андрею удалось его успокоить, он уже хотел, было расспросить посетителя, в чем дело, но тут он рассмотрел, что перед ним судья.  Тот тоже узнал Андрея.
-Э, это опять вы, - будто разочаровался он. - Вот мы встретились вновь.  Быстро патрульную группу на перекресток!  Я сам с ней поеду.  Далеко они не успели уйти.  Лоботрясы, паразиты, идиоты...
Он еще что-то хотел сказать, но Андрей в упор спросил:
-Что, шапку сняли?
-Да, да!  Чего вы медлите?  Быстрей машину...
-Все патрульные машины в погоне.  Украли женщину-кассира и инкассатора из банка.
-Так вы сами бегите!  Чего вы тут стоите?!
-Мне дежурство покидать нельзя, даже если в городе будет война.
Судья схватил телефонную трубку, через приемную вызвал начальника милиции, и когда тот пришел, стал шуметь на него.
Тот переморщился, сказал:
-Я посижу у рации, а вы, товарищ лейтенант, спуститесь к подъезду, там моя машина, вот вам ключ, поезжайте и постарайтесь к утру найти шапку.  Вы должны знать, по каким каналам искать.
Андрей козырнул.  Он решил объехать адреса знакомой ему пятерки.
Бритоголовый только входил в подъезд своего дома.  Подойдя ближе и увидев видневшуюся за пазухой шапку, Андрей со всего размаху всадил ему пинок в пах.  Тот согнулся, и даже не в силах был стонать.  Андрей поддал его носком под бороду, бритоголовый откинулся на спину, шапка выпала.  Андрей защелкнул ему наручники на запястьях, всунул шапку обратно за пазуху, взял обеими руками оболтуса за плечи, встряхнул и поставил на ноги...
Через несколько дней состоялся суд.  Все сотрудники милиции, работники суда и прокуратуры района были приятно удивлены, а присутствующие в зале одобрили приговор.  Обычно судья за такие действия выносил приговор по минимальному сроку «вилки» статьи.  Например, если статьей предусматривалось наказание в виде лишения свободы от года до трех лет, суд лишал свободы сроком до одного года, а тут действия пятерки квалифицировали как сговор группы, и ее наказали на «полную катушку».  Шофер отделения милиции старшина Иванов по этому поводу высказался:
- Пока жареный петух не клюнет, русский не почешется.
К слову будет сказано, что старшина по натуре был молчун и говорил очень редко, но…


              ВОЗВРАЩЕНИЕ ЛУКАШКИ
              ---------------------------------------

-Лукашка, Лукашка вернулся.  Вон, у мостика, с мужиками стоит, - проговорил скороговоркой Андрюшка, открыв впопыхах дверь избы и, тотчас же развернувшись, побежал встречать брата, который, отслужив в армии свой долгий десятилетний срок, теперь возвращался домой.
Лукашкин отец в это время сидел на голбце и чинил развалившиеся совсем сапоги; мать, сухая высокая женщина, сажала в печь хлеб; сестра, лет пятнадцати девочка, вышивала из отбеленной холстины рушник красными нитками крестом; жена Лукашки, Авдотья, шила на руках из такого же полотна рубашку своему сыну, который вертелся возле нее и все приставал к матери, чтоб та чаще примеряла на нем будущую рубашку; двухлетняя девочка играла с котенком под столом; лохматая черная собака сидела у крыльца.  Все, услышав новость, сразу прекратили работу, затихли, и словно замерли.
Первым опомнился старик, он подозвал к себе дочь Машу и приказал:
-Беги к крестной.  Скажи, чтобы все быстрее шли к нам.  Лукашку надо встречать.  А то, как бы чего не вышло...
Маша убежала.  Старик отложил починку, почерпнул ковш воды, ополоснул руки и лицо, утерся, пригладил волосы и бороду.  Потом проговорил:
-Пойду я, старух, встречу сына, а ты с кумой, как придет, уж придумайте, что сказать, а то я не соображу, как тут быть.
Он надел на босу ногу лапти и вышел.  Стало до жути тихо.
Потом очнулась старуха; опустила лопату, которой сажала хлеб в печь, поставила ее в угол и, вздохнув тяжело, промолвила:
-Слава тебе, господи, что жив, вернулся, да сильно уж поздно.  Ох, грехи наши тяжкие.  Что-то будет?
С этими словами и она вышла из избы, накинув на голову легкий платочек и отряхнув ладонями перед у юбки.
Авдотья отложила шитье, достала дочурку из-под стола и посадила ее на одно колено, а сына на другое.  Обвила руками их тельца, уткнулась лицом в их головы и заплакала.
Дети притихли, не могли понять, отчего это все ушли из избы, и почему плачет мать?
А Авдотья, всхлипывая, невнятно причитала:
-Разнесчастные вы мои птенчики, горюшко вы мое вечное...  Смертонька моя неминуемая заявилась...
Потом она услышала, как в огороде стал раздаваться голос соседей и раскатистый смех Луки.  А когда мать, повиснув на шее сына и осыпая его поцелуями, заплакала, Лукашка насторожился и смех его оборвался.  Он обвел глазами собравшихся, посмотрел в глаза  матери и ее кумы и спросил:
-А где же красавица моя, писаная, женушка моя верная?  Аль дома нет, аль приболела?  Доня, где ты?  Встречай же мужа живого и здорового.  Где ж ты?
Тут материна кума и запричитала:
-Дорогой ты наш Лукашенька, сокол ты наш ясный, красавец ты наш писаный, дай тебе господи силу и терпение, чтобы сдержать на плечах своих богатырских тяжесть неимоверную, что наделила тебя судьба незаслуженно, да уж прости ты нас за грехи наши тяжкие.  Устыдилася твоя Доня, позорный огонь подкосил ее стройные ноженьки и затуманил, и ослепил ей очи ясные и помрачил ее разум.
Лукашка никак не мог взять в толк, о чем это так красочно распинается материна кума и так старательно морочит ему голову.
-В чем дело?  Замахнулась – так бей.  Я готов.
-Лукашечка, не стерпела Доня твоя, грех взяла на душу.  Двух деточек нажила без тебя.  Ты уж будь ласков, соколик наш ясный, деточек хоть пожалей, не сгуби их.
Нервный тик коснулся раненой щеки Лукашки, брови разлетелись как крылья чижа, глубокая борозда легла от носа ко лбу, да так и осталась там на всю его оставшуюся недолгую жизнь.
Только теперь Лукашка понял – у него Дони есть дети, не его дети, чужие дети, нажитые без него.  Ему так захотелось рвануть рубаху на груди и бить сжатыми кулаками по всем лицам, что смотрели на него с грустью и ненужной ему жалостью.  Но бить их было не за что, никто ему зла не желал, никто даже не насмехался.  Все притихли, сжались, но смотрели и ждали, что будет: не разорвется ли грудь у Лукашки, не вырвется ли оттуда благой мат во весь голос, не станет ли крушить все и всех.
Но этого не случилось.  Армия и фронт испытали и закалили Лукашку, научили сносить многие беды.  Он лишь произнес серьезно и с какой-то долей торжественности, будто давая клятву или обещание перед своими товарищами-солдатами:
-Дети не виноваты.  Я их не только не обижу никогда, но буду даже любить.  Человек не может жить без любви, кого-то он должен все-таки любить.  Это я вам всем обещаю.  А в остальном сам разберусь, не маленький, тридцать лет уже.
Люди разом облегченно вздохнули.  Больше всего их тревожила в этой ситуации судьба и участь детей.  Да и Авдотья должна была остаться живой, ибо все поняли, что не обидеть детей означало оставить их с матерью.  А уж бить-то баб никто и за грех не считал.
Войдя в избу в сопровождении родителей, Лукашка увидел в переднем углу под образами с заплаканным лицом Авдотью, прижимающую к себе детей.  Она была похожа на затравленную, словно загнанную стаей гончих собак лисицу.  Ее тело, казалось, одеревенело.  Только тускло светились страхом глаза.
Лукашка подошел к Авдотье, взял мальчика под мышки, поцеловал его в нос и поставил на лавку, рядом с матерью.  Потом взял девочку, посадил ее на левую руку, поцеловал в щечки, а правой рукой взял Авдотью за ворот рубахи и повел к порогу.
Авдотья едва волокла ноги, ожидая расправы.  Несколько предположений пронеслись в ее воспаленном мозгу. Она ожидала, что Лукашка сейчас положит ее на порог и отрубит голову топором.  Нет, он не свалил ее...  Они подошли к косяку двери.  Видимо, хочет разбить голову о дверной косяк, мелькнуло в голове у Авдотьи.  Нет, и этого не случилось.  Тут он толкнул ее на голбец у печи к помойному ведру.  Авдотья присела, ожидая чего-то жестокого, больного, но и на этот раз ничего не последовало.  Затем Лукашка разжал кулак, отер ладонь о край гимнастерки и сказал:
-Вот тут твое место.  А сейчас пойди баню истопи, с дороги помыться не мешает.
Авдотья молча поднялась и, не веря, что осталась целой и невредимой, попятилась за дверь.  Не в состоянии чего-то соображать, она торопливо, чуть ли не бегом, стала таскать с реки воду и дрова с кизяками с приклада.
...Вскоре из бани пошел дым. Но и тогда Авдотья не могла присесть или остановиться, тем более, войти в избу.  Она озиралась кругом, искала взглядом, что бы ей еще сделать, за что уцепиться.  Лишь бы двигаться и что-то делать.
Она то брала метлу, и подметала дорожки в ограде, то брала вилы и закидывала круче навозную кучу.  То хватала топор и колола дрова под навесом, да то и дело забегала в баню проверить, как там.  А когда вода на каменке в котле закипела, а камни от воды зашипели и затрещали, Авдотья выгребла огненные угли, вымыла полок и пол и, выстояв баню, прикрыла дверь.
-Ну, как тут у тебя, Авдотья?
-Все готово, папаня, - ответила та.
После ухода свекра, вышел Лукашка.  Он был изрядно пьян, но держался на ногах твердо и шел прямо.  Когда он подошел к бане, то увидел стоящую возле угла Авдотью; она шагнула ему навстречу и упала под ноги, запричитала:
-Лукашенька, родименький, прости меня Христа ради, грех я свой не скрываю, делай, что хошь, только детей не губи, не делай их сиротами....
Он распахнул дверь бани, жаром пахнуло в лицо.  Присев на скамейку, приказал:
-Сними сапоги.
Лукашка подставил левую ногу, и когда Авдотья взялась за сапог и натужилась, стараясь снять его, он сжал правую ногу и с силой ударил в лицо.  Авдотья кубарем полетела в баню.  Кровь брызнула на сапоги Лукашки, дверь и пол, попала на горячие камни, где зашипела и задымилась.
К этому времени, узнав о возвращении зятя, собравшись вмиг, прибыли из соседнего села на лошади Авдотьины отец и мать, остальных домочадцев они с собой не взяли.
Войдя в избу и узнав, что молодые в бане, отец присел к столу и стал разговаривать с внуками, а мать птицей выметнулась из избы и подбежала к бане.
Из-за глухих стен бани и плотно закрытой двери доносились пронзительные крики ее дочери.  Она кинулась к окну, постучала.  Но оттуда вместе со стеклом и рамой вылетел огромный горячий камень и ударил матери в грудь.  Она ойкнула и упала.  И только вопли дочери заставили подняться ее на ноги.  Она засеменила вокруг бани, путаясь в бурьяне и оступаясь, спотыкаясь о кочки и камни, стучала худенькими кулачками о стены и причитала, умоляя Лукашку о пощаде.  Но ее мольбы не только не останавливали Лукашку, и не только не вызывали жалость в его сердце, а совсем наоборот – злили и ожесточали еще сильнее.
Авдотья как-то неестественно ойкнула и затихла.  Только хрипы и прерывистые стоны слышны были из ее груди.  Потом и стоны стихли.  Мать истошно заголосила.  Ей бы ворваться в предбанник, высадить из бани дверь, ей бы отшвырнуть Лукашку в угол, ей бы закрыть своим телом Донюшку, единственную дочь, свою кровинушку, но...
Страшнее ножа, петли и пули стоял перед нею страх, напущенный на нее самим Богом, дикой моралью, поставивший женщину вне закона, вне защиты, вне спасения, вне человеческого общества и жалости.  Равноправия люди того времени не знали.  Управляла и давила, распоряжалась и расправлялась, оставляла жить и губила не человечность и Человек, скорее, инстинкт,  звериный.  Присущий, увы, и людям...  Умаявшись, Лукашка вышел из бани, опрокинул на себя ведро холодной воды и, зайдя в избу, произнес:
-Идите, заберите ее,
Все кинулись к бане и увидели, как мать Авдотьи проплелась через предбанник, остановилась в дверях и, всплеснув руками, повалилась в беспамятстве на пол.  Голова ее неестественно подвернулась.
Авдотьин отец взял жену на руки, вынес из бани, положил на траву, поправил голову, обмыл лицо, хотел сделать искусственное дыхание, но, прислонив ухо к груди, почувствовал, что сердце не бьется.  Опустился рядом с бездыханным телом, беззвучно заплакал.  Он не видел и не слышал ничего кругом.  Лишь колючая мысль о чем-то билась во лбу, напоминая, что он еще жив, но оставался как когда-то в детстве, когда рос сиротой.
Сердце старика сжалось так сильно, что острая боль пронзила его грудь.  В этот момент кто-то крикнул:
-Манька, беги быстрее за бабушкой Акулиной.  Может, кость, какая сломана.  Андрюшка, беги за Василь Григоричем.  Скажи: Авдотью сильно избили, пусть придет, да пусть возьмет какой мази.
Маня с Андрюшкой убежали.
Отец Авдотьи хотел встать и кинуться туда, где толпились бабы и дети, к дочери, он уже и привстал, было, но резко упал.  Он заплакал.  Слезы, тоска и жалость душили его.  Сквозь пелену слез он едва различал, что делалось там, куда рвалась его душа.
Вон кума осторожно снимает окровавленные лохмотья изорванной рубахи, вот она сгребла ладонями, как лопатой, лужу крови с пола под полок, вот ополаскивает водой вздрагивающее тело его дочери, вот что-то крикнула куму, и тот заспешил в избу и вскорости вынес свой широкий зипун и белое полотно, как потом вынесли Авдотью и опустили на разосланный зипун.  Тут подошла бабка Акулина и, причитая в голос, опустилась на колени, стала ощупывать ноги, руки и ребра Авдотьи.  Потом проговорила:
-Сейчас трудно разобраться, места живого нет, но, кажись, руки, ноги целы: внутри бы, что не лопнуло.
Вт и дед Василий приплелся.  Люди расступились.  Дед наклонился, осмотрел, глубоко вздохнул, почесал бороду, проговорил:
-Пусть обсохнет, помогу, конечно, надо чтоб не загноилось тело.  Несите в избу.  Я завтра приду, сейчас к ней прислониться нельзя.  Черная вся, как головешка.
Авдотью обернули полотном и, подняв, понесли.  Кума скомандовала, забегая вперед:
-Ко мне в дом несите.
Сумрак наступившей ночи скрыл уходящих и оставшегося сидеть возле бездыханного тела жены Авдотьиного отца; баню, зияющую черным зевом, постылый дом и подворье сватов и все притихшее и сжавшееся село.  Лишь дед Василий, присевший у ворот, прежде чем зайти в дом, набил деревянную самодельную трубку самосадом, вложил в нее светящийся огонек, и долго чмокал губами, прежде чем появился дым.
-Выживет, пожалуй, Авдотья.  Сильная она, молодая, рабочая.  Живучие они, русские бабы.  Нет такой силы на свете, чтоб могла одолеть ее.  Нет.  А Авдотье я уже помогу.  Молодо-зелено – вот и ошиблась, нацеплялись грехи как репьи на овцу.  Куда же деваться.
Но слов этих никто не услышал.  Дед Василий замолчал и пошел домой, и его, уходящего, тоже поглотила тьма.
Стало совсем тихо, свежо, темно и одиноко.  Старик опустил голову к холодному лицу своей старухи и стал жаловаться ей на свою судьбу, свое одиночество, свою немощность и ненужность в этом бессердечном мире.  И только тем и был доволен старик, и, слава богу, за это, что ему никто не мешал выливать из души свое горе, навалившееся на него в одночасье.
Только утром отец Лукашки обнаружил в ограде еще одно несчастье и, посоветовавшись со старухой, запряг лошадь, разбудил сынишку Андрюшку, посадил его в свою телегу, уложил покойницу и, усадив свата, поехал с ним, чтобы помочь в похоронах.
Вернулись они домой с Андрюшкой поздно вечером на четвертый день.
От жены Авдотьин свекор узнал, что Лукашка перед утром той ночи собрался и ушел молча, не простившись.  Авдотья сегодня уже пришла домой.  И чтобы не пугать малых детей своим видом, одета была в длинные чулки, длинную юбку, в кофту с длинными рукавами, голова повязана платком так, что видны были лишь глаза.
Когда свекор подошел и поздоровался с Авдотьей, та повернулась к нему всем телом и слабо поклонилась.  Потом вышла из избы, закрыв ладонью глаза, полные слез.
Ее разворот, поклон, глаза, слезы и уход больно полоснули по душе свекра, как божий укор и обвинение за то, что он не заступился.


         ЛУКАШКА. ВОРОВСКОЙ ПРОМЫСЕЛ

Вот уже месяц прошел, как ни Лукашки, ни слуха о нем не было.  Старики забеспокоились.  Подходила сенокосная пора.
Старик готовил сенокосилку, конные грабли и все надеялся, что вот-вот заявится сын, все забудется, все перетрется, и жизнь пойдет своим чередом.  Он часто представлял, как пригонит лошадей с ночной пастьбы, напоит, даст им овса, запряжет двух меринов в косилку и, зайдя в избу, скажет:
-Все готово, Лукашка, можешь ехать.
А через три дня запряжет лошадь в грабли и отправит Андрюшку грести сено, и вслед за ним вся семья выедет на метку сена.  Вечером только они со старухой вернутся, чтобы управиться со скотиной, наутро – опять к молодым на помощь.  И так всегда, и так все время, и так без остановки, пока сердце стучит, да ноги держат.
Уж трава цвет набирает – косить скоро, а Лукашки все нет и нет.  Самому справляться с делами становится с каждым годом труднее.  Эх, Лукашка, Лукашка, куда ты запропастился?
К началу сенокоса Лукашка так и не вернулся.  Выехали без него.  Авдотья назвалась на грабли.  Свекор остался доволен, и работа пошла.
Но  через  неделю  Лукашка явился, и не один, а с незнакомым мужиком из соседнего села.
Они подъехали к шалашу отца, когда все собрались вместе, чтобы отдохнуть и пообедать.  Лукашка, поздоровавшись, сказал:
-Авдоха, я тебя проиграл в карты вот этому...  Будешь у него косить литовкой траву две недели - там круто, на лошадях нельзя.  Садись...
Авдотья посмотрела на своих, но те опустили головы, молчали.  Она хотела было высказаться, как же, мол, тут.  Но Лукашка прикрикнул, отчего Авдотья встрепенулась, как испуганная птица, побежала впереди коня по тропе.
-Трогай, - сказал Лукашка напарнику, и они уехали.
В эту же ночь Лукашке повезло, он отыграл все долги, отыграл Авдотью, но не только не отвез ее домой, но даже не сказал ей об этом, лишь махнул рукой.
Одно дневное солнце и ночные звезды видели каторгу годной Авдотьи, о которой будто забыли, оставив одну далеко за деревней косить траву.  И потому лишь она с голоду не свалилась, что хорошо знала съедобные травы и ягоды.
Лукашка вспомнил об Авдотье только через неделю, когда в субботний день узнал, что в воскресенье в Михайловском будет летняя ярмарка.  Он привез ее в ограду своих дружков, оставил ночевать в телеге, чтоб наутро взять с собой и приспособить в воровском деле, а в случае неудачи, чтоб весь грех пал на голову безропотной Авдотьи.
В эту ночь дружки не пьянствовали, рано легли спать, а Авдотье Лукашка приказал кормить лошадей, перед рассветом запрячь две подводы.
Утром Лукашка с друзьями вышел из дома и, подойдя к Авдотье, протянул свой солдатский ремень.  Она сжалась, присела.  Довольный Лукашка улыбнулся:
-Не бойся, сейчас бить не буду.  На дело идем.  Вот, возьми, надень ремень, а поверх своего тряпья надень халат и подвяжи полушалок.  А пока иди, умойся, чтоб от тебя не воняло потом, как от кобылы.
Через несколько минут Лукашка выехал из ограды, Авдотья в воротах успела вскочить на телегу и взялась за вожжи.
Пока ехали, она подпоясалась ремнем, надела цветастый яркий халат.  А когда повязала голову полушалком с яркими красными цветами на черном поле и с желтыми кистями по краям, у нее захватило дух.  Она так обрадовалась этому временному наряду, что заплакала.  Но радость быстро перешла в жгучую тоску по возможному женскому счастью – быть счастливой, любимой и красиво одетой.  По счастью, прошедшему мимо нее.
Не доезжая базарной площади, Лукашка остановил лошадей.  Привязывать их не стал.
-Ну, пойдем.  А ты, Орангутанг, останешься тут.  При первом свистке подъедешь к церкви.  Дождешься нас там.
Оставшийся мужчина, крякнув, спрыгнул с телеги.  Он был горбат и имел короткие кривые ноги. Длинные, до самых колен, руки его оканчивались ладонями, величиной с деревянную лопату.
Лукашка с компанией отправился на базарную площадь. Авдотья шла следом, озираясь по сторонам и примечая дорогу.  Пройдя переулок, они пошли мало хоженой тропинкой, по берегу заросшей ветлами и бурьяном речушки и уж, потом вышли к площади.
Торговцы кухонной посуды готовились торговать прямо с телег, лошадей выпрягли и отправили пастись под присмотром детей.
Конные косилки, грабли, плуги, бороны, молотилки стояли на деревянных настилах, тускло, поблескивая черной краской и светлыми металлическими частями.
Дальше шел ряд телег с живым товаром: гуси, куры, индюки, козы, овцы.  Коровы и молодняк были привязаны к телегам.  Лошади стояли отдельно у коновязи.
Дальше шли палатки с верхней одеждой и бельем, а рядом стояли несколько навесов с товаром.  Торговый ряд заканчивался двумя навесами с продуктами и сладостями.
Народ все прибывал и прибывал.  А когда солнце, оторвавшись от гор, тянувшихся по всему горизонту, поднялось выше, площадь закипела, загудела, засуетилась.  Разглядеть какой-нибудь порядок и какую-нибудь закономерность в движении людей было невозможно.  Все двигались, толкались, куда-то спешили, стояли в очереди, спорили, торговались, покупали, продавали, обмывали покупки и просто выпивали.
Лукашка отошел на возвышенность к ограде церкви, огляделся.  Отсюда очень хорошо видно все, что происходило внизу, на площади, и дальше по селу.  За версту все утопало в зелени тополей и черемухи.  В конце ближнего переулка он разглядел своих лошадей.  Лукашка думал о том, что украсть – дело не хитрое, сложнее уйти и скрыться от погони, если она случится.
Подойдя к прилавку, Лукашка оглянулся: все трое дружков и Авдотья сосредоточенно смотрели на него.  На прилавке лежали три рулона суконного товара.  Материя была очень красивой, особенно средняя кладка темно-голубого цвета.  Он положил ткань на левую руку, правой погладил.  Продавец спросил:
-Ну что, нравится?  Хорош материал.  Ох, хорош!  Бери – благодарить будешь.
Лукашке понравились последние слова продавца, он про себя усмехнулся, ладно, мол, возьму с удовольствием, а вслух сказал:
-Хорош, но маркий.  Мне бы вот тот, коричневый.  Дайте посмотреть, если можно...
Хозяин прилавка обернулся к прилавкам.  Коричневая кладка лежала в стопке другого товара в самом низу.  Он стал перекладывать ткань, а Лукашка тем временем толкнул правой рукой рулон под мышку и тут же почувствовал, как тот сам пополз дальше.  Лукашка взял другую кладку в руки и продолжал рассматривать.  А когда хозяин положил рядом коричневый рулон, стал торговаться, давал лишь полцены, назначенной продавцом.  Потом вынул пачку денег, подул на нее, перебирая пальцами, наконец, сокрушенно произнес:
-Не хватает на штуку.  Придется подешевле поискать.
Продавец пожал плечами, провожая жадным взглядом деньги, которые скрылись в чужом кармане.  Сзади раздался притворный кашель.  Лукашка отошел от прилавка.
Авдотья должна уж быть на подходе.  Он нехотя повернул голову; недалеко стояли его напарники: один – юркий, подвижный, со смуглым как у цыгана лицом – что-то рассказывал, остальные выразительно хохотали, но все боговым зрением смотрели на Лукашку, не упуская из вида ни одного его движения.  А вот, пробираясь сквозь толпу и мелькая алыми цветами роскошного полушалка, возвращалась Авдотья.  Через минуту Лукашка вновь уловил негромкое покашливание и пошел к следующей палатке.
Тут Лукашка совсем не разговаривал с продавцом, а, улучив момент, спокойно спровадил тем же способом подвернувшийся под руку рулон.  Все прошло на одном дыхании.  А когда послышался вновь кашель, Лукашка начал читать про себя молитву, засекая время ухода и прихода Авдотьи.
А после четвертого ухода Авдотьи, чуткое ухо Лукашки уловило тревожные выкрики о казачьем патруле.  Лукашка отошел к винной лавке, и как бы призывая продавца, громко свистнул.  Тот поморщился, но подошел.  Лукашка купил четверть водки и направился к церкви, к которой уже подъехала их подвода.  Не останавливая коня, возница развернул подводу и направил ее опять в тот же переулок.  Вся компания заскочила на ходу в телегу.  Все сняли пиджаки и отдали вознице, а сами обрядились в короткополые зипуны с костыльками вместо пуговиц.  Орангутанг одной рукой приподнял второе дно обшитого тесом рыдвана, а второй забросил туда одеяние мужиков, там же лежали кладки товара и наряд Авдотьи.
Смуглый стал хвалиться, как он вытащил кошелек с деньгами и спрятал его в своем широченном картузе.  Возница встал на колени, обернулся к напарникам, протянул длинную свою руку и посрывал со всех картузы, затолкнул их в один и бросил в воду.  Смуглый хотел возмутиться, но возница стукнул его кнутовищем по лбу:
-Надо бы твою голову вместе с картузом сбросить в воду, чтоб не занимался мелочевкой.  Ты мог сам погореть и всех подвести.  Смотри мне…
Лукашка одобрительно покивал головой, и они стали пить, потом возница запел:
-Шел мальчик дорожкой,
Дорожкой шел мальчик столбовой,
За ним дева, дева бежала...
Пьяная компания догнала Авдотью на переправе через Ануй в Антоньевке.  Возница сказал:
-Быстро ж пролетела, молодчина.
Не разобрав слов Орангутанга и не всматриваясь в коня, Лукашка, как поравнялись, спросил:
-Дедушка, не видел, тут баба не проезжала?
Эти слова больно ударили по душе Авдотью, слезы обиды, страха и тоски выступили на глазах, и, выкатившись на пыльные щеки, обозначили грязные борозды.  Авдотья вытерла ладонью слезы, еще сильнее размазав грязь.  Повернулась к Лукашке, сказала, выставляя вымученную улыбку на лице:
-Я это, это я, Лукашенька, Авдотья твоя.
Дальше она говорить не могла, горло сжалось, язык высох, сердце закатилось куда-то, слезы закапали чаще и горше...  Возницу передернуло от этого вида, Лукашка же, показывая растопыренной пятерней на Авдотью, хохоча, с перерывами выговаривал:
-Вы поглядите.  Хо-хо-хо, ах… - он, взявшись руками за живот, свалился в телегу. – Во, какая ведьма, в упор не угадаешь.  Во, дает!  Вот это да!   Хох, хох...  Ну, поехали.  Привет отцу, матери и прочим.  Ну, трогай.
И они поехали.  А когда стали объезжать стоящую подводу Авдотьи, возница крикнул:
-Подождешь у Святого.
У Святого ключа Авдотья остановилась.  Разнуздала коня, отпустила чересседельник, спутала коню передние ноги и пустила его пастись, а сама спустилась в овраг, сняла с себя единственную рубаху, залатанную в нескольких местах, постирала ее, развесила на дереве.  Зашла в воду, вымыла голову, ополоснулась и вышла на бережок, стала обсыхать и греться на солнце.
Выставив черный глаз и склонив голову набок, сидя на самой вершине ветлы, на Авдотью смотрел черный скворец с позолоченными перышками на шее.  Женщина постоянно поворачивалась, подставляла свое тело солнцу.  Синичка опустилась к ручью, попила и, увидев Авдотью, тоже стала на нее смотреть.  Под крутым верхним обрезом высокого берега стоял возле норы на задних лапках суслик.  И он тоже смотрел на Авдотью.  Описывая в небе широкие круги в поисках добычи, коричневый горный орел, заметив Авдотью, завис в воздухе, а потом стал опускаться ниже и ниже.  А когда его тень пробежала по обрыву, по бережку ключа, по дереву, все встрепенулись и скрылись в траве.
Авдотья, надев влажную рубаху, стала выбираться из оврага, собирая полузрелые ягоды ежевики и черемухи.  Потом села в телегу и начала выбирать рассыпанные конем зерна овса, лущить их и есть.
-Что развалилась?  Езжай домой, ведьма, там дел невпроворот, а она тут... - закончив свои слова матом, Лукашка соскочил с телеги и направился к ключу, остальные последовали за ним.  Возница остался у лошадей.
Авдотья управилась с конем, запрягла в телегу, взялась за вожжи.  Орангутанг порылся в своей телеге, вынул мешок, кинул его Авдотье:
-Передай поклон старикам, они меня знают.  Пожалей деток.  А мешок и коня с телегой – тебе.  Ну, езжай с богом. 
И Авдотья, пустив полной рысью коня, скрылась за поворотом.
Через полчаса тройка лошадей отъехала от Святого ключа и, круто свернув вправо, увезла Лукашку на долгие годы в горы.
Приехав домой, Авдотья обнаружила в избе одного больного свекра, лежащего на полу.  Старик надорвался на метке сена, сорвал спину и теперь домоседовал: кое-как управлялся, а больше лежал и стонал.
Авдотья вымыла полы, перемыла всю посуду, состирнула в кипятке стариковское белье, почистила скотные дворы, управилась со скотиной и уж поздно ночью уехала к детям и свекрухе на покос.  Теперь главная забота и главная работа перешла от свекра к Авдотье.


                СМЕРТЬ ЛУКАШКИ
                ---------------------------

Ничто не может остановить размеренной жизни крестьянки.  Для нее нет ни выходных, ни праздников, ни перерывов.  Жизнь ее короткая и в беспрерывной работе.  Ни роды, ни болезни, ни свадьбы, ни встречи и проводы, ни даже зашедшая смерть в ее дом не может освободить и не освобождает ее от постоянных домашних хлопот.  Нужно доить корову, кормить всякую живность, топить печь и готовить еду, кормить детей и прочее, и прочее, и прочее.  Крестьянка не может позволить себе не работать в воскресенье, в годовой ли праздник, забыться ли в день свадьбы, в день ли похорон.  Вставать утром рано, топить печь, готовить еду, кормить детей, доить корову, а потом идти в огород или в поле, иногда и в огород, и в поле – это беспрерывно, без остановки, как движение планет и звезд.
Трудно женщине вести хозяйство, но вдвойне тяжело его вести вдове.  А кто ты, Авдотья?  Замужняя, вдова ли?  Или замужняя вдова?  Ох, что спрашивать.  Посмотри вокруг себя: есть и лучше тебя живут, есть и хуже.  У Авдотьи хоть плох, а все ж хозяин дома, свекор есть.  С косилкой ли что случится, с граблями, привезет его сноха на заимок, он хоть на четвереньках, да со стоном, а сладит, и опять дело пошло.  Сбруя ли порвется – опять к нему.  Все шорные, слесарные, плотницкие работы – все через него.  Да и Андрюшка – полмужика вырос, и Маша – невеста, да и ее дети уж во всем помогают.  Хорошо было бы – будь Лукашка другим.
Да, хорошей жизни крестьянки никогда не видели.  Не одно, так другое.  Ну, все же...  А вон, как кума живет: уж совсем худо.  От свекра отошла по молодости, давно уж как сына в армию забрали, муж по весне помер, теперь одна с девками.  Со всякой поделкой к Авдотьиному свекру бежит, а теперь и Андрюша, ее крестник, часто помогает.  Да за всем ведь не набегаешься, совета не наспрашиваешься – все рушится, все рассыпается – хоть головушку в куль да в воду.  Широки мы за мужской спиною-то, а как одна останешься – так на все и рук-то не хватает, и думы и заботы заедают.  Хорошо, когда люди хорошие, да добрые и вместе, а уж, коль злые, да жадные, да поврозь – уж совсем по-волчьи.  Не прошло пятнадцать лет, как пришел Лукашка из армии, и вот уже десятый год, как он уехал из своей округи, где пять лет, промышлял воровством.  То ли он заподозрил, что власти начали ему на хвост наступать, то ли побил кто, то ли повздорили меж собой, то ли перебрался в другое место – неизвестно Авдотье это было.
И вот он появился в буранную ночь в феврале.  Он не зашел в отворенную Авдотьей дверь, а ввалился, заляпанный, забитый обледенелым снегом, как уродливый снеговик.  Перешагнув через порог, он как-то с хрустом согнулся и повалился со стоном на пол.  Авдотья растерялась и не знала, что делать: то ли раздевать его, то ли уж не трогать.  Она боялась к нему прикоснуться.  Ведь он ничего ей не велел.  А сама не смела.  И свекра нет уж как полгода, и свекруха лежит на печи, только уснула.  Она понимала, что нужно что-то делать, но боялась самовольно к нему прикоснуться.  Зажгла коптушок, стала будить старуху, а когда та открыла глаза, указала ей рукой на пол.
Вскоре женщины раздели сонного Лукашку, переодели во все чистое и сухое отцовское белье.  Спина, плечи и грудь его были покрыты синяками от побоев.  Кто его так и за что, они не знали сейчас и не узнали потом.  Он после только и ответил им:
-Было дело.  Буран спас и чуть не погубил.  Видно, не смерть.
Мать повздыхала, пожурила Лукашку и отстала, Авдотья поплакала из жалости, а сама подумала: «Настойчиво ты ищешь своей смерти.  Когда ж ты успокоишься, когда ж ты преломишься?  Жил бы себе, как все мужики.  И навоевался вдоволь, и накобелился вволю, пора бы и честь знать...»
Лукашка утром заявил всей семье, когда сели за стол:
-Обо мне никому ни слова.  Когда нужно, сам объявлюсь.
А вечером, когда совсем стемнело, послал Авдотью за дедом Василием, чтоб он осмотрел его тело и помог чем-нибудь, а то как бы пальцы ног не отморозил.
Дед Василий ходил к Лукашке ежедневно две недели: парил его в бане, сажал в корыто и обкладывал распаренными травами, на ночь смазывал синяки и отмороженные ноги.  Строго запретил выпивать.
Зрелый неизработанный организм Лукашки и старания деда Василия победили все болячки: к лету Лукашка избавился от своей хвори и чувствовал в себе прилив сил и желание что-то делать.
В его отсутствие похорошевшая Авдотья, отсутствие любовниц, побитая гордость и появившееся смирение вынудили Лукашку жить с Авдотьей как с женой.  И она понесла.
Весенние дела провели дружно и споро.  Стали готовиться к сенокосу.  Авдотья даже сама себе позавидовала: у нее порозовели щеки, заблестели глаза, и сама она округлела и вся похорошела.  Но то ли у Авдотьи не было ангела-хранителя, то ли над Лукашкой висел злой рок, то ли коварный бес сидел у него в груди и ждал только случая, чтоб проявить себя и покуражиться...
Однажды, в летнюю ночь, Авдотья сидела за прялкой, а свекруха стучала бердами ткацкого станка, Лукашка же сидел у порога и чинил шлею, в окно постучали: все повернули головы.  Стук повторился.  Лукашка проговорил каким-то дрогнувшим голосом:
-Пойду, посмотрю, кто там.  Вы сидите.
Он вышел...  Его долго не было.  Свекруха послала Авдотью посмотреть, что там.  Не было долго и ее.  Потом она вошла в слезах, рассказала, что Лукашки нигде нет, ворота в ограде раскрыты настежь, в сарае не оказалось лошадей, и под навесом нет седел.  Старуха сокрушенно обняла голову ладонями, только и смогла проговорить:
-Опять началось.
Лукашка явился через неделю, без лошадей, пьяный и злой.  В избе сидели Авдотья, мать и кума.  И чтобы не дать бабам возможности его пожурить, прошел к столу и ударил кулаком:
-Ставьте на стол, есть хочу, поджарьте яичницу.
Закурил, стал рассматривать свои пальцы и о чем-то сосредоточенно думать.
Авдотья спросила у свекрухи:
-Мам, а где яйца брать?
-На потолке возьми, там свежие, - ответила та.
Авдотья ушла.  Тут же вышел и Лукашка, полез вслед за женой по лестнице на чердак.  (Что там происходило, никто не видел и не знал, а сама Авдотья никому об этом не говорила, только иногда вспоминала с омерзением в душе).
...Потом Лукашка взял лукошко с яйцами, стал продвигаться к лазу, где еще стояла Авдотья и разворачивалась, чтоб спуститься по лестнице.  Он размахнулся правой ногой и ударил в спину.  Та только успела ойкнуть и покатилась вниз по лестнице.  На самой нижней перекладине правая нога ее застряла и, не выдержав тяжести Авдотьи, переломилась.  Авдотья завыла на весь голос.  Лукашка спустился по лестнице, перешагнул через ревущую Авдотью и ушел.  Женщины, услышав голос Авдотки, выскочили и помогли зайти ей в дом.  Они долго возились с переломанной ногой, приводили и бабушку Акулину, которая приложила дощечку к перелому и перевязала.
Нога у Авдотки через какое-то время срослась и зажила, но ступня смотрела в сторону и мешала при ходьбе.  А ребеночек остался жив и порою давал о себе знать.  Лукашка тем временем выменял на яйца самогону и пошел из села.  Но за околицей напился и уснул.  Разбудил его шум цыган, поблизости расположившихся на ночлег.  Он примкнул к ним.
В эту же ночь с выпасов исчезли три лошади.  Грех пал на цыган, но когда их обыскали, лошадей не обнаружили.  Но и Лукашки там не было, как не оказалось и одного цыгана.  После этого цыгане ушли, не явился в село и Лукашка, но периодически стали теряться лошади.  И ни староста, ни власти повыше, ни казаки ничего не могли поделать с этой бедой.
Хорошо, когда у тебя двадцать лошадей!  У тебя двух уведут, но от этого ни сенокос, ни уборка не остановится, а если у кого уведут трех из пяти, или последних  сведут со двора, то это беда очень большая.  После такой беды один путь – в работники наниматься или побираться.
Собирались порой мужики к кому-нибудь в хату и обсуждали свое горе, всякие думы передумывали и, не придумавши ничего, расходились.
С общей бедой бороться надо общей силой, всем народом, а поднять его в то время было некому: о большевиках да о Советской власти только одни смутные слухи доходили до Сибири, и то в искаженном виде.
Однажды, в одно ноябрьское утро, когда одни мужики запрягали лошадей, чтоб ехать за снопами, а иные уж возвращались со снопами, довольные и радостные, заголосила какая-то баба, выскочила за ворота, бежит навстречу людям, кидается под идущие подводы снопов, руками машет, волосы растрепались на седой голове...
-Люди, миленькие, помогите Христа ради!  Ох, горе-то, какое; последнюю кобылу украли!
Харитон остановил лошадей; пять его подвод, идущих следом, тоже встали.  Слез он с воза, обнял старуху за плечи, успокаивать стал.  А у самого душа слезами обливается, сам чуть не плачет; так жалко, так жалко, что и высказать, какие-то слова сил нет.  Собрались мужики, бабы, подростки: охают, ахают, грозятся кому-то.
-Ловить!  Ловить надо!  До каких это пор будет продолжаться?  Ловить конокрада!
-Легко сказать – ловить.  А как?  А кто?  Кто найдется такой?  И кто вдове поможет?  Господи, помоги!!!
Нет, господь бедному не поможет, бедному только бедный свой же брат-мужик поможет.
И Харитон решился.  Отдал одну лошадь с телегой горемычной вдове, разгрузил снопы.  Лошадей вывел на поскотину и оставил там сына.  Сам вернулся домой и весь день никуда не уходил.  После обеда поспал под навесом.  К ночи, прихватив березовый черенок от вил и веревку, ушел сменить сына.
Темнота наступила быстро и поглотила все кругом.  Харитон лишь по фырканью да топоту спутанных лошадей угадывал, где и куда они направились.
Лишь под утро из-за гор стала подниматься луна, угадываться силуэты лошадей.  Заметно похолодало, от заморозка захрустела трава под ногами.  Сомнения поселились в голове:
-Неужто не клюнет на такую наживку?  Посмотрим, подождем.
Он подошел к лошадям поближе.  Вороной мерин, красавец, а не конь, подошел к хозяину, обнюхал, потерся о плечо мордой.  Харитон погладил его по носу, по шее:
-Ну, иди, Дружок, иди.  Я тут буду.
Харитон залез в куст собачника, притих.  Тихо кругом.  В селе третьи петухи пропели.  Предутренний сон самый липкий и неотступный, вон и лошади остановились, опустили головы, дремлют, вон жеребая кобыла легла, уснула.  Где-то далеко пролаяла собака и смолкла.  И ее сон одолел.  Голова Харитона сорвалась с ладоней.  Он открыл глаза, постыдил себя за то, что уснул.  Снял шапку, чтоб холод освежил голову, перекрестился, потер лицо мозолистой ладонью.  Сон отошел.
Они появились неожиданно.  На горизонте возникли два всадника.  Луна светила им в спины и не мешала высматривать добычу.
Харитон пошарил рукой сбоку, пододвинул палку ближе, моток веревки подоткнул за пояс:
-Ну, как не заметят лошадей, уедут.  И все впустую?  Ну, идите, идите сюда, - мысленно звал он конокрадов. - Хорошо, чтоб один пришел, с двумя не справиться, можно лишь спугнуть, в лучшем случае, угадать можно, но нужно, очень нужно поймать с поличным.
Возможно, Бог молитву Харитона услышал, или уж так случилось, но дальше пошло так, как он и хотел.
Один всадник слез с коня, подал повод другому, смело пошел к лошадям.  Харитон замер, ждал, злил себя, настраивался на атаку.
Дальше – как в вихре.  Вор подошел к лошадям, протянул в руке шапку с овсом, стал звать Дружка.  Тот подошел, обнюхал шапку, приложил уши, оскалил пасть.  Вор попятился, но не отстал, снял с плеча веревку и, размахнувшись, ловко накинул петлю на шею коню, потом надел узду.  Не заметил он, как тенью выбросился Харитон из куста и через мгновение был уже рядом.  И когда вор вспрыгнул на коня, Харитон со всей силой ударил его палкой вдоль спины; конь резко отпрянул, и вор свалился.  Харитон подскочил к нему, резко пнул ногой в пах, тот скорчился и зло застонал.  Харитон выпростал веревку, связал тому руки. 
-Ну, вставай, вражина, пойдем в село, а то привяжу за хвост коню и поволоку силой.
Узнав  Харитона, вор взмолился:
-Отпусти, Харитон, что хошь сделаю, сколько надо – заплачу, отработаю, что нужно.  Авдотью пришлю на год.
Тут только Харитон узнал Лукашку.  Он огляделся; напарника нигде не было видно.  Харитона это подбодрило:
-Нет, Лукашка.  Хотел бы я тебя отпустить.  Да не имею никакого права.  И Авдотья твоя никуда не годится, решил ты ей ногу, не работница она теперь.  Намедни свекруху схоронила, только детьми сиротиночками-то и живет.  Да и родит скоро.  А капиталу у тебя и твоих дружков, которые тебя вот тут бросили, и выручать не стали, не хватит.  Нет такой цены, чтобы заплатить за слезы обездоленных, покалеченных тобою.  Слезы вдов бесценны.  Не распускай нюни, не разжалобишь.  Сердце у нас окаменело от твоего зла.  Пошли к народу, что решит, то и будет.
Село просыпалось: люди готовились к новому трудовому дню.  Харитона заметили, заметили и Лукашку.  И послышались голоса то в одном, то в другом дворе:
-Лукашку!  Лукашку ведут!  Поймали Лукашку!
Лукашку вели вдоль села.  Толпа шла следом.  Тот, у кого украли лошадь, подходил ближе, старался пнуть ногой или ударить кулаком Лукашку.  Тот сначала озирался, скалил зубы, как волк, всматривался в глаза тех, кто бил, желая запомнить обидчика, чтоб потом поквитаться с ним; после не стал оглядываться и только нервно вздрагивал.  Боль становилась все резче и больнее удары, и он заплакал.
Перед избой сходни, где находился староста, Харитон остановил коня, слез.  Взял шапку в руку, поднял над головой, спросил:
-Люди, что будем делать с конокрадом?
Толпа дружно и громко прошумела:
-Убить, убить его.  Смерть конокраду.
Харитон развернулся и с силой всадил в грудь Лукашки кулаком.  Тот опрокинулся, упал на спину.  Кто-то ударил палкой по лицу, потом стали бить все, кто был рядом.  На шум вышел староста, понял, в чем дело, крикнул:
-Стойте, мужики, пересажают вас всех за самосуд.
Кто-то ответил:
-Всех не пересажают!
Но бить не стали, ждали, что еще скажет староста.  Но Лукашка опередил старосту и тем сгубил себя:
-Братцы, люди, земляки, я знаю, что вы меня убьете, так пустите хоть к попу пособороваться.
Люди не вытерпели такой наглости.  Как эго так, чтобы конокрад принял смерть с покаянием перед попом, как все честные люди?  Нет, нет, и еще раз нет!  Лукашку убили и тут же бросили.
Когда все разошлись, приехали брат Лукашки с Авдотьей, положили покойника в телегу, отвезли домой.  Наутро его свезли на кладбище.  Людей на похоронах не было.  Лишь кума поддерживала Авдотью, посматривала на ее застывшее, выстраданное лицо.  И лишь она одна услышала слова Авдотьи:
-Зарыли тебя на два метра, да чтоб ты еще на три провалился.
Через два дня кто-то выдернул крест с могилы Лукашки и забросил в болотце недалеко от кладбища.
Староста утаил в свое время этот случай от начальства, и никого не судили за убийство Лукашки.  Но с того времени и до прошлого года ни в селе, ни в округе неслышно было, чтоб лошадей крали.  А сейчас опять гнев нарастает в народе.  На кого он обрушится?  Нет, тому спасения от гнева людского.
...Авдотья через две недели родила девочку.  И назвали ее Анной.  Она выросла, семью имела, детей-сынов Бог дал, вырастила, до девяноста лет прожила.  Года два, как умерла.
Моя рассказчица посмотрела на образа в святом угле, перекрестилась, указала на окно:
-Ночь на дворе, рождественский мороз крепчает, ишь, как окно затянул.  Поздно уже, вас хватятся, пора домой.  Я поклонился ей в пояс, поцеловал ее сморщенную маленькую старческую руку и вышел.
-С рождеством, вас, писатель, - поприветствовал меня мужчина, ехавший верхом на лошади.  Я поблагодарил, но не узнал его и пошел морозной улицей, освещенной луной.


                ВШИ
                ---------

По первому снегу мы, шестеро мужиков, на двенадцати лошадях прибыли в горное лесничество Кугина речка для валки и вывозки леса из деляны на берег Ануя, чтобы по весенней воде, связав плоты, сплавить до дома.  На жительство нас расселили по домам у местных жителей.
Меня поселили с Федором.  С первыми петухами я пошел посмотреть лошадей.  Они уже поднялись и доедали остатки сена.  Я добавил им по охапке, но заметил, что лошади Федора были занузданы: я, подосадовав, разнуздал их, дал сена.  Огромный серый мерин по кличке Пепел глубоко вздохнул, с благодарностью посмотрел мне в лицо; его лиловые большие глаза светились грустью и печальной тоской, как у несчастной женщины.
Наутро мы поехали на разведку: лесник отвел нам деляну, показал дорогу, и рассказал, что и как нужно делать.  Мы, первогодки, с интересом рассматривали лес, внимательно слушали лесника Семена Алексеевича и его рассказ, и сам лес навевал ощущения сказки: все завораживало, волновало и придавало торжественность.  Лишь Федор сидел сутуло в санях и курил самосад.
По непроторенной дороге решили наложить в сани по полвоза сушняку для хозяев квартир, где мы квартировали.  Дорога не утрамбовывалась, ибо снег от мороза был сыпуч, как песок, а потому лошади проваливались до колен, сани вязли до вязков.  Федор поехал последним, но нагрузил на подводы полные возы.
Мы прибыли на квартиры засветло и сразу же стали пилить и колоть дрова, а Федора не было до самой ночи.  Приехал он верхом на Пепле, стал просить у мужиков лошадей, так как его не смогли вытащить тяжелый груз.  Но ни я, ни остальные мужики ему лошадей не дали.  Рассерженный, он уехал, но вернулся только к рассвету и с полными возами.  Тела лошадей были в кровоподтеках и темных рубцах побоев, мышцы ног дрожали, бока вздымались: лошади не могли надышаться.
Федор вошел в дом, молча лег на пол в верхней одежде и тут же уснул, оставив лошадей запряженными.
С первыми лучами солнца вместе с остальными мужиками я уехал в деляну, а Федор, как потом рассказала хозяйка, проснувшись, один воз отвез и пропил на стороне и там же проспал, а конь его простоял в чужой ограде сутки без воды и сена, проголодавшись настолько, что стал глодать жердину изгороди.  И так он делал всю неделю: то пропивал дрова, то возил людям сено за водку.  Он пил и спал, а конь его возил непомерные возы, а потом стоял в хомуте всю ночь, дрожал всем телом от жгучего мороза и нестерпимого голода.
Потом Федор раза три ездил в деляну вместе с нами, а после вновь уходил на калым и в загул; кони его все тощали и тощали, и однажды утром Пепел его не смог встать.  Мужики возмущались поведением Федора, иные даже ругали его, но до совести достучаться не смогли, махнули на него рукой, ибо своих забот было много: и нужда, и голод, и усталость притупляли внимание людей.  Да и начальство, рассуждали они, на то и существует, чтобы глотку рвать и нервы жечь, вот пусть оно и работает...  «А я что?  Дома отругаю, а в деляне с ним же и пилить лес ручной пилой придется, не железное сердце-то ведь, не стальные же нервы...»
Весной мы выполнили задание по валке леса и доставке его к берегу Ануя, приехали домой, а Федор привел своих лошадей в поводе; на них страшно было глядеть: не кони, а ходячие скелеты.  Пепел даже мух не отгонял, сил не хватало.  Не помогло и то, что его освободили от работы и отвели в лощину к ручью, где росла всегда свежая зеленая травка; он пощипал немного, попил из ручья, а потом лег и пролежал до утра.  Ночная прохлада освежила изможденное тело Пепла, но не прибавила сил и не возродила желания к жизни; чувства его отупели, взгляд поблек, нервы атрофировались.  Безразличие к миру, к жизни приближало его к смерти и ускоряло этот процесс с большой скоростью.  С проблеском первых лучей утреннего солнца появилось желание поесть.  Он с большим усилием поднялся, стал щипать траву.  Роса обильно смочила спорыш на заброшенной тропе, делая его мягче, вызывала аппетит – утолить его не было сил.  Пепел стал щипать лежа.
Теперь, когда заработал желудок и голодные спазмы притихли, заработали   мысли,   рождая воспоминание...
За красивую стать Пепла оставили жеребцом, он пас свой табун зорче и старательнее любого конюха.  Он пользовался большим уважением в табуне, особенно среди кобыл-невест, а через год Пепел радостно обнюхивал народившихся светло-сереньких жеребят...  Когда они подросли, стали резвиться и покусывать его за шею и бока, он с удовольствием играл с ними, старательно учил их правилам стадной жизни, подавал сигналы опасности и показывал, как нужно, собираться при этом в узкий круг и где каждому необходимо быть.
Как-то зимой его стали обучать возить сани, ходить в упряжке и под седлом.  Сначала он сопротивлялся, а когда увидел своих подруг смиренно идущими в хомутах, понял, что от этого деться некуда, пошел спокойно и легко.
Потом Пепел возил бригадира, а после председателя; он много раз участвовал в бегах, был на выставке в городе, его хвалили, им любовались, им гордились и многие завидовали, о нем часто писали в газетах.  А одну газету с его портретом во весь рост поместили на стене конюшни.  Это было золотое время, которое очень уж скоро и кончилось…
К полудню Пепел задремал, вытянув ноги и положив тяжелую голову на землю.  Скука, одиночество, слабость наводили смертельное уныние.
Тут подошла к нему худощавая свинья, с длинным, грязным и вонючим носом, потерлась о его костлявую спину, поддела носом голову.  Пепел всхрапнул, поднял голову, скосил на свинью глазом; та, недовольная тем, что он еще жив, и нечем ей поживиться, отошла, со злостью похрюкивая.  Подошла к камню, стала чесаться.  С боков ее сыпались комья грязи и всохшие в них вши; много их осталось на свинье.
Минуту спустя спина Пепла засвербела.  Вши впились в нее тотчас.  Он попробовал достать зубами это место, но не дотянулся, и, поднявшись, пошел искать деревья.  Нашел и стал чесаться о сук, но это мало чем помогло...
Через неделю все тело горело от укусов, и не было никаких сил это терпеть; кожа буквально шевелилась от ползающих по ней паразитов, они раздирали его тело; теперь к усталости и голоду прибавилось и это наказание.  И как только Пепел утолял немного голод, и появлялись малые силы, он чесался о деревья.
Установились жаркие летние дни; мухи роем кружились над ним и впивались в содранные от чесания участки.  Вечерами, когда улетали мухи, прилетали комары, высасывая остатки конской крови.
И вот ноги его подкосились, Пепел уткнулся головой в землю, глаза закрыл, но настырные мухи копошились под веками, они залезли между губ, в ноздри и в уши и на раны, а вши покрыли все тело.  Конь лежал неподвижно, уже и хвостом не отгонял ни мух, ни комаров, не тряс головой и не чесался.
Начальство бригады вспомнило и обратило внимание на коня, когда слетевшиеся со всей округи вороны и сороки подняли неимоверный крик при жадном дележе жалких останков умирающего коня.
Федор сидел в приемной председателя правления колхоза и слышал все, о чем говорили в кабинете – там шло заседание.
Председатель рассказывал, куда и сколько налогов перечислило хозяйство, и выходило, что самим совсем ничего не оставалось.  Всюду требовались немалые деньги, а их катастрофически не хватало, а латание дыр никогда еще не прибавляло хозяйству богатства.
-Все эти затраты, - продолжал председатель, - во много раз превышают наши доходы.  А тут еще и падеж скота случается.
Вот, к примеру, передо мной лежит акт на падеж рабочего коня по причине истощения.  Вдобавок его заели вши.  Ну-ка, Федор, заходи, объясни, в чем дело.
Федор опустил голову, проговорил:
-Я согласен…  ладно уж…  что там мои вши по сравнению…  Отработаю как-нибудь.
И Федор ушел.
Наутро бригадир послал Максима, чтобы тот отвез окоченевшее тело рабочего коня.  Тот, накинув проволоку на ногу коня, свез на скотомогильник, столкнул его в яму вместе со вшами.
Все, кто в селе знал этого светло-серого коня по кличке Пепел, переживали.  А мне он часто снился по ночам, резвящимся на лугу, везущим огромный воз сена или резво бегущим под седлом председателя.  И ни разу он мне не приснился заедаемый вшами.


          МЕТОД «ЧАПАЕВА»
          ---------------------------

Начитался я газет и насмотрелся телевизоров, а из всего увиденного запомнилась мне реклама.  Она, как назойливая мелкая мошкара перед дождем, так и выедает глаза, вызывает в душе моей горечь и досаду.  Я даже скверными словами стал всякую рекламу поносить – не могу терпеть такой настырности, наглости, бесстыжести.   Кается мне, что весь рекламный продукт с душком, товар с браком, методы отвратительны.  Другое дело, если бы рекламируемый товар был дешевым и качественным.  Вот когда у нас не было рекламы – было много хорошего товара, сейчас рекламы много – хорошего товара мало, а что есть – преподносится трудовому народу только для погляда.  Эта тема, конечно, актуальная, и требует особого рассмотрения, а я хочу рассказать лишь об одном случае, и то не для рекламы, а скорее всего, чтобы повеселить вас.
Я работал с Чапаевым на отгонном пастбище неподалеку от колхозного пруда.  Зимовали мы весело.  Кто-нибудь возьмет да расскажет, какую историю, а мы ее потом повторяем несколько раз, смакуем – продлеваем удовольствие.  А как соберемся после управки вместе возле гудящей печки – конца нет разговорам: и правительству кости переберем, и правленцев по кочкам потаскаем, и бригадира несколько раз вывернем, и про любовь, конечно, говорим.
А в последнее время стали о рекламе говорить.  А Чапаев все методом Довженко интересовался.  Видно было, что ему тоже хотелось этот метод освоить, да ничего не получилось.  Забросив это дело, он придумал свой метод и все хвалился, что у него лучше получилось.  А дело было вот как...
Приезжает с выходного Чапаев – мы к нему, окружили, расспрашиваем: что нового в селе, в районе, в России, на свете, газеты расхватываем, слушаем его.  А я возьми и спроси у него, а как, мол, дела дома-то, как жена, как семья, как соседи.  А он и отвечает, что супруга его закеросинила.  Я сделал вид, что не понял:
-Это что такое?  Она в ларьке керосином торгует, что ли?  Когда успела на продавца выучиться? 
А тот как-то нехотя ответил:
-Да не торгует она керосином.  По-нашему, по-закутенскому, закеросинила – значит, выпивать стала.  Со змием зеленым связалась и меня угадывать не стала, охладела ко мне.
-Да ты же метод Довженко изучаешь...  Разве еще не освоил?
Тот ничего не ответил, задумался только.  Распряг лошадь, присел на сани и долго так сидел в задумчивости.  Потом смотрим, наш Чапаев снова запряг коня и, понукая его, уехал домой, на ночь.  Утром вернулся, но на наши вопросы не отвечал, молча включился в работу.  Спустя месяц открылся:
-Вернулся я тогда вечером домой, а моя разлюбезная вновь пьяная на полу лежит.  Скотина не управлена, орет на всю ограду, изба выстужена, ну а баня топилась – суббота была.  Соседи уже помылись и разошлись, а моя разлюбезная не может, то есть не в состоянии в баню сходить.  Я растолкал ее кое-как, та в баню согласилась идти, а сил-то нету.  Я ее под руки – и туда.  Раздел и на полок уложил.  ...А когда я ехал домой – сломил ветку боярки, она с такими иглами, а в предбаннике веник развязал и вложил в него эту ветку.  Красавица моя в тепле разморилась, храпит на всю баню.  Я поддал кипятку на каменку.  Пар заволок клубом всю баню, окна не видно.  Положил ладонь ей на шею, пальцами пришпилил к доскам и стал парить ее: то по ногам, то по спине – все чаще, да сильнее, по всем прелестям.  Она лежит, сперва молча, потом ногами задрыгала, замычала, заойкала, а после и ругаться стала, но все еще не поймет, что к чему и что с ней...  А я в азарт вошел, еще пару добавил – дальше хлещу.  Гляжу, стал хмель из нее выходить, всхлипывать стала, потом и заревела, и заголосила.  А как дело дошло до Бога – дрогнуло мое сердце.  Веник я бросил под полок, ее ополоснул холодняком и привел в избу, уложил на койку, а рано утром уехал на смену.  И вот месяц прошел, а моя ненаглядная все присесть не может.
-Ну а как после этого: бросила керосинить? - не удержался я от вопроса.
-Да пока к рюмке не прикасается.  Помогло, наверное...
Он улыбнулся многозначительно, потом ни с того, ни с сего добавил:
- А газеты все пишут и пишут про Довженко.  У меня все-таки вернее.
А я подумал: время покажет...  Возможно «чапаевский» метод и впрямь надежнее и, главное, дешевле, без затрат.  Боярки у нас много растет.  Приезжайте, коль нужда постигнет, ибо говорят в народе: если муж пьет – один угол дома горит, а если жена запила – все четыре угла запылали.


                ПЕРВЫЙ УРОК
                ---------------------

Я люблю рабочих людей, но теми, которые делают свое дело аккуратно, вовремя и красиво, я восхищаюсь.  Я влюбляюсь.  Я влюбляюсь в них и в их работу с душевным трепетом и преклоняюсь перед ними с огромным почтением; и так мне хочется быть на них похожими, но все никак не получается.
К примеру, взять такую работу, как косьба травы вручную.  Дело это не сложное, не требуется ни каллиграфии, ни орфографии, и учить наизусть не надо Евгения Онегина и пр., а бери косу, отбей, поточи ее, и айда на луг.  И хочешь, не хочешь, а вспомнишь поэта Кольцова – размахнись рука, раззудись плечо, ты пахни в лицо, ветер с полудня; и айда наяривать – только почаще маши да пошире захватывай, да переступай тверже, да держи спину прямей, чтоб меньше уставать.  А дольше косить, да еще и чище.
Вот и в этот раз я вновь встал на ноги и решил попытать себя на устойчивость; направил косу и вышел в огород на травяной участок.
Покосил немного – поправил рукоять, покосил еще - пришлось покруче поставить косу на ручке.  Пришлось и поточить - лезвие несколько раз - что-то не то и не так: стараюсь поровнее ряд вести, колос к колосу траву уложить в валок и все как надо делаю, да и получается будто нормально, а оглянешься назад, а там нескошенная трава стоит и весь вид портит.  И досада в душе растет, и обида на свою неумелость; попадется участок с твердостебельной травой и чисто, и аккуратно все получается, а вот на этом волосенце никак.
Махнул рукой и пошел дальше.  Вот и ручку одну прошел, вот и вторую начинать подошел, поправил острие косы, и подходить начал к новому ряду, да слышу легкое покашливание за изгородью.  Глядь, а тут сосед мой Николай стоит, ухмылку в губах прячет, слегка покачивает головой, в глазах хитренькие искорки бегают, грустинка и озорство смешались на лице его.
Оставил я косу, подхожу, здороваюсь с ним, одобрения ожидаю.  Знал ведь он, из какого я состояния вышел, ожил к лету, да и за косу уже взялся.  Он же будто этого ничего и не знал, и пятерней правой руки указывает да назидательно так говорит:
-Хоть и ровные и аккуратные у тебя ряды, и скошенная трава по порядку ложится, что мысли в строчках, а все ж непорядок, когда вначале все ряды лохматые, будто непричесанные.  Дай-ка косу сюда.
Я подал, он провел пальцем по лезвию и забраковал:
-Что язык, что косу нужно оттачивать до бритвенной остроты, чтобы она у тебя не косила, а мыла.
Потом вернул мне косу и продолжил:
-Учил меня косить дед Павел.  Взял он меня к себе учеником косаря; направил косы, и вышли в лог.  Трава по пояс, роса блестит серебром, по горам розовые блики от восходящего солнца шевелятся, дергачи на косогоре перекликаются; перепела заливаются, соревнуясь меж собой; жаворонки золотыми колокольцами звенят над головой; запах ароматный пьянит голову, а утренняя свежесть бодрит и поднимает тебя вверх, и кажется тебе, что готов ты взлететь, да душа наполняется радостью и гордостью от того, что хоть и мал ты еще, а вот надо ж, утро раннее, благодать кругом, а ты косить вышел – ты настоящий мужчина!
И начали, и пошли.  Я ряд, а дед Павел – два, я два, а дед – четыре, да кое-где на моем ряду то подкосит, то ряд поправит, и так пока разыгравшееся солнце, накалив нам спины и головы, не загнало под куст к ручью.  Часа три мы отдыхали.  А как только жар спал, дед стал косы отбивать и точить.  А я спину разогнуть не могу, ноги гудят, мышцы дрожат.  Поднялся дед, вымылся до пояса, надел на голову смоченный в воде носовой платок и пошел.  Ничего мне не сказал.
Сперва я подумал, что забыл он меня или пожалеть решил, а когда он ряд прошел, мне и стыдно стало, видимо, на это он рассчитывал; совесть – это огромная сила, сильней всяких убеждений, притеснений и принуждений.  Подскочил я и бегом к деду, пристроился следом, и пошли, и пошли.  Ряд пройдем, второй начинаем.  Ручку кончим, передохнем и за новую принимаемся.
Вот и вечер настал.  Солнце за гору закатилось, прохладой повеяло; скосили мы траву во всем логу, уж и к берегу ручья подошли, обкосили берег и присели отдохнуть, отлежались, поужинали, пора и на полевой стан идти на ночевку.
Смотрю я на деда, а тот что-то в скошенном логу рассматривает.  Я тоже туда стал смотреть – ничего не вижу.  Но обратил внимание, что весь день я птичьего пения не слышал, а тут вновь послышалось, будто радио включили, да и новые вечерние голоса соловьев послышались – такие рулады, шельмецы, выделывали, что диву даешься – вот ведь какая малюхонькая пташка, а тысячу других крупных стоит.  От Бога эта птичка.  Ладно, уж, думаю, птичка в кустах, не видно ее, а дед рядом и кошенину нашу просматривает, а потом и говорит мне:
- Ну-ка, Микулка, посмотри хорошенько, у тебя глаза-то молодые, лучше меня видеть должен, вон там, что это торчит – пучок какой-то... или нескошенная трава стоит, или скошенная, да не уложенная в валок топырится.
Я посмотрел и вижу, что это свежая трава, и стоит она не скошена, да идти к ней сил нет, и неохота.
И говорю ему:
-Все там, в порядке, это вам кажется.  Сойдет и так.  Чего уж, и так все хорошо, никто не заметит.  Подумаешь...  Кому это нужно?
Дед промолчал, но завозился, покряхтывая, стал подниматься.  Ну, думаю, пойдет дед тот пучок срывать, да к тому же возьми и окажись он на моем ряду.  А дед уже направляется идти и говорит:
-Хорошо-то, хорошо, да не все хорошо, а надо чтоб все хорошо было.  А заметить должна совесть наша.  Совести нашей это и нужно-то.
Смотрю, направился дед к пучку, а идти в гору и метров двести.  Мне в голову жаром шибануло.  Как же это так, думаю, дед трижды меня старше да мой же грех и исправлять собирается, это наверняка.
Подскочил я и вперед деда; дед остановился, но не вернулся.  Подошел я к пучку и вижу: стоит свежая трава на старой комариной кочке, сорвал я ее и вернулся к деду.  Тот погладил по голове меня и говорит:
-Приучайся, Микулка, смолоду к порядку, всю жизнь правильно будешь жить, и любить тебя будут люди, и уважать всякий станет; и тебе самому на душе будет приятно и радостно.  Ну вот, теперь можно и к полевому стану идти на ночевку, и со спокойной совестью можно будет и спать ложиться.
                ДЕРЕВЕНСКИЙ ЛОПУХ
                ---------------------------------

Лето нынче было жаркое: травы выгорели, но посевы сохранились, а в садах яблоки уродились такие, что ветви свисали под тяжестью плодов до самой земли.
Гаврюха решил заняться бизнесом.  Он еще вечером проверил свой «мэрсэдэс» и заправил бензином.  А рано утром нагрузил в машину несколько мешков свежих яблок и отправился в город.  Жена осталась одна дома управляться с пасекой, птицей, скотиной и детьми.
Гаврюха был мужик самостоятельный, но жизни не видел и не представлял, каких только чудес нет на свете.  На машине он ездил от случая к случаю, и потому выезжал в город с большой предосторожностью.  Попутных машин не обгонял, встречным уступал дорогу, скорость держал от тридцати до сорока километров в час: делал все основательно и без риска.
Когда Гаврюха выехал в город, на улицах уже было оживленно.  До базара оставалось немного, и он стал лихорадочно соображать, с какого конца подъехать к базарной площади, где поставить машину, чтобы не попасться на глаза милиционеру.
Гаврюха, конечно, понимал, что милицию нечего бояться: ни за что тебя не накажут, но все-таки намного лучше и спокойней без нее...  При одном виде постового у Гаврюхи выступал пот на носу, мокло под мышками, и в руках появлялась какая-то неуверенность, а голос предательски дрожал.  Городским жителям – им что?  Они видят милицию ежедневно, а Гаврюха встречался с ней раз в год, на техосмотре.  А когда бывал в райцентре, старался проехать окольными улицами.  Если требовалось в центр попасть, оставлял машину на соседней улице и шел пешком.  А тут, в городе, надо было ехать по главной улице и через перекресток со светофором.
Гаврюха остановился далеко до светофора, чтоб осмотреться и не попасть первому под сменившийся свет.  А когда впереди встали несколько автомобилей, он облегченно вздохнул.
Машины поехали, и Гаврюха на малом газу тронулся следом.  И тут, надо ж такому случиться, не признавая знака, перед Гаврюхиными округлившимися глазами прямо через перекресток переходила девушка.  Ее или черти сюда принесли, или ангелы с неба на крылышках спустили, но только Гаврюха онемел.  Она вся светилась, нет, сверкала; еще нет – она пылала своей красотой, и Гаврюха ослеп.  Он смотрел, но ничего кроме нее не видел и ничего не понимал.
Девушка прошла по перекрестку, и Гаврюха невольно, как за магнитом, повернул руль и тихо поехал следом...
Не миновать бы аварии, да вовремя заметил нарушение милиционер.  Он засвистел, и движение остановилось.  Подбежав, милиционер резко ударил ладонью по крыше салона Гаврюхиной черепахи; Гаврюха очнулся, резко затормозил, но все еще ошалело смотрел вслед уплывающей девы.  Шоферы, которые только что ругались, разом захохотали; нелепо заулыбался и Гаврюха, указывая рукой на нее милиционеру:
-Во…  во...
Милиционер открыл дверцу, столкнул Гаврюшу на второе сиденье, сам сел за руль и вывел машину на дорогу:
-Будьте внимательны, не отвлекайтесь, пожалуйста.
Козырнул Гаврюше и отошел.
Гаврюха долго приходил в себя и, немного успокоившись, въехал на базарную площадь.  Свободное место было, и он остановился.  Надел белый халат, выставил складной стол и стал торговать.  Торговля шла успешно, и даже очередь собралась.  Еще бы – цена деревенская, а не базарная.
Уже последний мешок был развязан, когда вдруг Гаврюха  увидел, что группа парней толпилась возле его стола.  От толпы отделилась девушка, такой же неотразимой красоты, что обуяла его поутру.  На ней было мини-платье из просвечивающейся материи, с кружевами.  Это было такое мини, что пояс был вместо подола.  Она простучала в белых туфельках на каблучках мимо парней, подошла к Гаврюше, осмотрела яблоки, весы и обдала жаром своего не взгляда, не глаз, а взора и попросила продать кило яблок.  Гаврюха взвесил яблоки, свернул кулек из газеты и, высыпав в него яблоки, подал девушке.  Та улыбнулась и, положив деньги на весы, повернулась, чтобы уйти.  Но едва успела сделать шаг, как кулек развернулся, и яблоки посыпались на асфальт.  Девушка вскрикнула, нагнулась, не сгибая ног в коленях, и стала медленно собирать яблоки.  Гаврюха бросил сумку с деньгами на стул и метнулся на помощь.  Он что-то бормотал, извинялся.  Девушка как бы нечаянно коснулась его головы.  Он покраснел и почувствовал, как внутри его вспыхнул огонь.  Кто-то кашлянул рядом, девушка выпрямилась и, не гладя на Гаврюшу, исчезла в толпе.
Гаврюха вернулся на место – сумки с деньгами не было.  Он хотел уже крикнуть о помощи, но голос осип...  Вокруг стояли и шли мимо люди, но это были люди чужие и безучастные к Гаврюшиному горю.
Не помнил Гаврюха, как продал остаток яблок, сел в машину и задумался: как приедет домой, что будет говорить жене и детям?  Не дай Бог, узнают обо всем друзья по работе и соседи...  смеху-то, сколько будет и позору на долгие годы хватит.
Тут к его свободному столу подошел мужчина средних лет:
- Ну, ребята, давайте сюда...  Кто смел, тот два съел, у кого деньги есть – подходи, сыграем.  За час можете сделаться миллионером.  Если есть много денег, можете заиметь еще больше.  Если у вас мало денег – подходи тоже играть... - говорил мужчина скороговоркой.
По Гаврюшиному столу застучал, замелькал пластмассовый кубик, засуетились рыжие, хватающие руки.  Собралась толпа.  Гаврюха плохо воспринимал голоса, он решил ехать домой и подошел, чтобы забрать столик.  Незаметно его втиснули в круг игроков, просили повременить и самому посмотреть на игру.  Гаврюха машинально подчинился, присмотрелся, а потом не выдержал и крикнул:
-Да не там, а вот тут, под этим вот стаканом кубик.  Что же тут сложного!  Эх ты, шалопай...
Подняли стакан, указанный Гаврюхой, там действительно оказался кубик.  Банкомет протянул ему деньги, Гаврюха принял их и стал, было складывать в карман, но рядом стоящий парень, громко закричал:
-Это не справедливо, он деньги на кон не ставил, а выигрыш получил.  Нужно вернуть деньги на место.  Дружки его поддержали, и Гаврюха, уличенный в нечестности, и, осознав это, устыдился – вернул деньги на стол.  Чтобы загладить вину, произнес:
-У меня деньги сейчас украли, но немножко осталось, можно будет конок-другой сыграть, - и выложил деньги на стол.
Снова Гаврюха отгадал, и снова ему деньги отдали.  Стали играть дальше...  Опять дважды повезло Гаврюше, но потом трижды он проиграл, потом еще раз выиграл. Вошел в азарт.  И вот уже заложил Гаврюха свой халат, потом костюм, а на пятимиллионном банке поставил свой «Запорожец» и... проиграл.  Деньги лежали пачками по миллиону на краю его стола, и стоило только внимательнее-внимательнее присмотреться, под каким стаканчиком скроется кубик – ты выигрываешь...  И Гаврюха заложил пасеку.
-Господи, помоги рабу твоему, Гаврюше, - прошептал Гаврюха и указал на роковой стаканчик.  Гаврюше разрешили поднять его самому.  Он резко поднял стаканчик, но... там было пусто.  Сердце его оборвалось.  Кто-то крикнул: «Милиция!» - все исчезли.  Как никогда был рад Гаврюха появлению милиции, но парни в форме прошли мимо, а возле Гаврюхи вновь появились две огромные ряхи.  «Запорожец» его уже увели и самого повели с базара.  За воротами стоял КамАЗ.  Гаврюшу втолкнули в кабину и поехали.  Подъехали к дому, когда деревня еще спала, и было темно.  Тихо и бесшумно ульи сгрузили в кузов.  Гаврюшу вновь прихватили с собой и отпустили километрах в пяти от села.  Он, не чувствуя ни рук, ни ног, уставший, убитый морально позором и горем, к рассвету подошел к околице деревни.  Изнеможенный, опустился на землю и так долго сидел, ничего не слыша и не видя.
А перед ним лежала белая от пыли дорога.  У самой кромки рос высокий куст репейника.  Его широкие листья – лопухи, как огромные ладони, свисали по всему стеблю и опускались к земле.  Вот и пастух выгнал коров из села, и стадо уже подошло к Гаврюхе.  Одна корова подошла к лопуху, понюхала, видно, хотела съесть, но передумала.  Перешагнула его и облепила сверху донизу вонючими лепешками.  Потом подбежали два кобеля и, рыкнув на Гаврюху, один, задрав заднюю ногу, помочил пыльные листья.  Пастух тоже щелкнул бичом по репейнику, а через минуту, на месте оторванных листьев, собравшись в капельки, закапал сок прямо в придорожную грязь, будто слезы из глаз души Гаврюхиной.  Проехала милицейская машина в село – видно, обнаружилась пропажа.  А Гаврюха все сидел на дороге, похожий на того, убитого горем и покрытого пылью придорожного репейника-лопуха.


                ПЕЧАЛЬ БЕЗМЕРНАЯ
                -------------------------------

У нас в деревне люди легкие на подъем, особенно в вопросах моды.  Вот завел один человек пуховых коз, и года через четыре каждый второй уже имел их, потом завели белых, и тут же частное стадо наполовину обновилось белыми козами, потом враз и сократилось.  Развели один-два человека в деревне фруктовые сады, и года через три все село их развело.  Потом мода появилась на цветы, и вот уже в каждой ограде все лето полыхают разноцветные удивительные костры.  А в эту весну ограды селян украсили сочные гроздья сирени.
После дождей в начале мая наступили теплые дни, и все зацвело:  фруктовые сады, сирень, клумбы цветов.  Горные поляны запылали незабудками, кукушкиными слезками, Марьиными кореньями, огоньками.  И всю эту экологическую прелесть дополнило еще одно событие – отслужив в армии и вернувшись с горячей точки целым и невредимым, наш сосед и друг Ромка решил жениться.
Со своей невестой Ромка дружил еще до армии, переписывался регулярно.  И вот летом будущий педагог Женя приехала к родителям на каникулы.  Вся родня с обеих сторон была довольна и рада такому стечению обстоятельств и выбору молодых.  Друзья и подруги радовались за них, поощряли наметившееся мероприятие, предлагали свои услуги и свою, как теперь говорят, безвозмездную помощь: всем хотелось побывать на свадьбе.
Ромка после недельного отдыха принял К-700 и теперь готовил землю под посев.  Он устроился работать с отцом на одном тракторе в разных сменах.  Характера он был горячего, на ногу скор, решения принимал быстро и так же быстро старался выполнять их.  Отец приезжал на работу на мотоцикле, а с работы на нем уезжал сын.
Женька была спокойная, смуглая лицом и такая красивая, будто сошла с какой-то рекламы, ну ангел, спрыгнувший с небесного облака.  Но вызывало у нее самой и у ее родителей тревогу то, что она была пуглива.  Подружки ее сначала посмеивались, а после и опасаться стали: стоит войти к ней в комнату без стука или молча, а потом что-то сказать, не дай бог, коснуться рукой ее плеча, как она, ойкнув, бледнела, а то и впадала в дрожь.  Однажды напугавшись в общежитии, она упала без сознания, ее подружкам по комнате пришлось вызывать «скорую».  Мать ее все сокрушалась и гадала – откуда это с дочерью такое приключилось или уж в кого уродилась, но вроде ни у кого в роду не было таких родственников – ни таких красивых, ни таких пугливых, как Женька.
Женька была однолюбка и равнодушно относилась к амурным делам, ни с кем не водила компанию, ни с кем не дружила и не вела пустых разговоров с парнями.  Ее друзьями были книги.  Они ей не изменяли, не лгали, они и не менялись характером.  Девушка постоянно читала, в основном, классику, и потому ни развратный, ни криминальный мир ей не были знакомы.  Она была красавица, и поэтому сама любила все красивое: и вещи, и людей, и поступки.  Любила уединение, и все мечтала, мечтала, мечтала.  Это были светлые, чистые мечты.  Отзывчивое ее сердце поэтому не воспринимало всего неразмеренного, внезапного, непотребного и всего ненормального.
Женька привлекала к себе внимание многих и всякий, увидевший ее мельком, не мог не заметить ее красоты, как нельзя не заметить комету среди ясного вечернего неба.  А, увидев, всяк досадовал на бога: что же ты, господи!  Кого-то полной мерой красотой одаришь, а кому-то и малой толики от того не дашь.  Хотя и говорят люди, что грех на бога роптать, а что можно поделать, коль само с языка сорвалось и непреднамеренно, а скорее всего, нечаянно.  Господи, господи, делал бы всех красивыми, ну что тебе стоит?
И вот был назначен день свадьбы.  Всем отправили пригласительные открытки, закупили продуктов, наготовили подарков.  И гости уже съехались из городов: родичи, друзья.  Местные приглашенные пришли удостоверить хозяев, что они рады приглашению и будут непременно.
Накануне свадьбы у невесты и жениха гостей было полно – размещались и в доме, и в сенях, на веранде да у соседей.  Около двухсот человек набиралось по списку.  Кто-то из приезжих гостей Женькиной родни высказался о том, что хорошо б с дороги в русской баньке помыться.  Женькина мать с удовольствием согласилась, и к вечеру баня была уже готова.  Каменка гудела и дышала жаром, отзывалась многоголосым треском и шипением, выбрасывая клубы пара – стоило только плеснуть ковш воды на раскаленные камни.
Любители первого пара уже помылись и, напарившись от души, валялись на полу, нахваливая Женькину мать.  Вот и кто сердцем послабее уж вернулись из бани, и уж в последний пар сходили.
Женьку мать повела в баню последней.  Взгрустнула о том, что прошло время ходить с доченькой в баню – уж после свадьбы уйдет ее Женечка в другую семью, будет мыться в другой бане, и уже с мужем, а не с ней.  Хорош, конечно, Ромка, и трудолюбив, как его отец, и видный как он же, многие заглядываются на них обоих.  И сама мать, когда молода была, подолгу смотрела в сторону Ромкиного отца и втайне надеялась, что тот подойдет.  А нет – не получилось.  Получится ли у ее дочери с Ромкой, как у людей?  Она вздохнула глубоко-глубоко, погладила нежно дочь по голове обеими руками, потом навела теплой воды в тазу и стала мыть и мылить нежное девичье тело, вспоминая молодость свою и замужество.  Так за делом и не заметила, как закапали из глаз реденькие, мелкие слезинки.
-Миленькая ты моя ласточка, миленькая моя голубушка, душечка ты моя, ангелочек ты мой ненаглядный, кровиночка ты моя, ты... - она еще что-то шептала, а сама все гладила своими натруженными ладонями, вынянчившими и выкормившими доченьку...  А как заскрипело под ладонями тело дочери, мать взяла веник и полезла на полок париться.  Женьке показалось жарко, и она пожаловалась матери, а та посоветовала ей выйти в предбанник охолонуть немного.  Та вышла.  Мать вскоре спустилась на пол и стала мыться.  Вдруг сквозь плеск воды она прослышала легкий, короткий вскрик.  Кольнуло в сердце, мать опрометью бросилась в дверь, отбросила ее и...
-Господи, господи!.. - Их огромная лохматая собака Кукла стояла на задних лапах, а передние положила на Женькины плечи и лизала языком ее шею.  Голова Женьки упала на грудь и глаза были крепко-крепко закрыты.  Не дай бог видеть горе матери, бьющейся над бездыханным телом дочери.  На крик сбежались родичи.  Сообщили родителям Романа – тот не мог сообразить, о чем ему говорят.  Он не понимал, зачем успокаивают друзья, зачем они его стараются держать и почему-то не пускают.  И тут в голове пронеслось: с его Женечкой что-то неладное.  Остолбеневший, с остекленевшими глазами, полными ужаса и страха, он кинулся за калитку, где стоял их мотоцикл.  Машинально ударил ногой по заводной педали, и тут же вихрем пролетел по улице на предельной скорости, выжав рукоятку газа до отказа.  На рытвинах мотоцикл подбрасывало.  Перед крутым поворотом Ромка положил мотоцикл на правую сторону и с силой нажал на педаль тормоза, тяга лопнула, и мотоцикл юзом сполз с дороги и с размаху рухнул с обрыва на камни.  И лишь струи горной речки услышали последнее ласковое: «Женечка!».  Бездыханное тело Ромки принесли домой.
И на следующий день, когда должна была состояться свадьба, состоялись похороны.  Их положили в один гроб.
Ночью прошел небольшой – дождь, крупные капли повисли на гроздьях сирени, и казалось мне, цветы плакали вместе с людьми.  Да в голове звучало: нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте. 


                ПОДРУГИ
                ---------------

Этой истории девяносто лет, а возможно чуть больше.  Но выводы, которые можно из нее извлечь, пригодятся и сейчас, особенно для назидания молодых.  Если спросит меня мой читатель, что ж так долго молчал, скажу: ждал, пока жизнь расставит все на свои места и подтвердит правильность идеи.  А в основе идеи лежат судьбы двух подруг, проживших по соседству всю жизнь и ушедших в мир иной, так и не выехав ни разу из села даже до райцентра.
Родились подруги в один день одного года и названы  были   одинаково – Александрами.  Это в метрической записи так обозначено было, а на слуху одну звали Алесей, а другую Алексанкой.  И росли они беззаботно до шести лет: без обид и горя, без нужды и голода, без страха за себя и родителей.  Детство как детство – ласковое, милое, запоминающееся на всю жизнь.  Но детство, что счастье – коротко...
Алеся с Алексанкой росли разными.  Когда, бывало, раздавался старушечий голос бабки Воронихи: «Алексанка, сбегай за коровой», следовал прагматичный не по возрасту ответ: «На кой черт за ней бежать?  Напасется – сама придет.  Подумаешь, госпожа, какая...».
Бабка брала костылек и шла сама встречать буренку.  А Алексанка продолжала играть.
Между Алесей и матерью были другие разговоры.  Бывало, наказывала мать:
-Алеся, не забудь корову встретить да теленочка пригони, поросеночку травки нарви, долей гусятам свежей водички.
Алеся как будто ждала материного голоса и с радостью отвечала:
-Сейчас, мама, побежала.
И только пятки сверкнут, да копна белокурых волос мелькнет на детской головке.  Догнав бабку Ворониху, Алеся обычно просила ее вернуться:
-Я и вашу пригоню заодно...
Вот уже по семь лет исполнилось подругам, Алеся корову доить научилась и простенький суп варила – сама наестся и матери оставит.  Та с работы прибежит, а в доме все уже прибрано, только и остается за пряху или за ткацкий станок сесть.  И Алеся уже сама иглу берет, пуговицы пришивает, не боится, что косо выйдет, переделает, коль не так.  После крестиком рубашку себе вышила.  А у Алексанки на все один ответ – это не мое дело, неохота, сделай сама…  Школу она оставила после четвертого класса: ее и уговаривать дальше учиться никто не стал.  Говорят, дурака учить – только зря время проводить.
Оставшись на полной свободе, Алексанка уж на парней стала посматривать, да за взрослыми поглядывать.  И между тем превратилась Алексанка из неуклюжей девчушки в девицу справную, но чересчур вольную, и прозывать ее стали такими словами, что вам я, милые мои читатели, ни произнести вслух, ни написать не смогу.  Ибо есть такой закон в литературе, чтобы всякие писарчуки – и большие, и маленькие – содержали в чистоте русский язык.
А Алексанка не обращала внимания ни на насмешки парней, ни на укоризненные взгляды подруги, ни на упреки матери.  Она жила, взрослела и делала то, что ей хотелось.  И курить она пристрастилась, и выпивать стала – благо, что парни угощали – в основном Алексанка с работающими крутила, и докрутилась, в общем: дважды с заразной болезнью в больницу попадала, а потом и аборт сделала.  Повторную беременность врачи прерывать отказались, и вынуждена она была произвести на свет божий чадо свое несчастное, ему на горе и себе на нужду и позор; а потом и второго ребеночка родила.
Алексанке на последние роды принесли соседи, ближние и дальние родственники, еды и одежды, помог ей и колхоз, и в Совете откликнулись.  Многие христиане не остались равнодушными, ибо жива на Руси доброта к сирым и калекам.  За счет этого-то и живет нищета на просторах нашей Родины, и нет ей конца, как нет конца доброте людской.  Но как бы люди ни жили: хорошо ли, сносно ли, или совсем в адских условиях – жизнь текла и текла...
Вот уж и Алеся замуж вышла, и у нее двое детишек появилось.  Жили они с мужем душа в душу, друг другом и жизнью нарадоваться не могли.  Вот уж им по тридцать исполнилось, дети в школу стали ходить.  У Алеси всегда чистенькие, ухоженные – людям на загляденье.  А Алексанкины голодными волчатами рыскали по чужим огородам, садам, по селу побирались – тем самым питались и мать свою кормили.  А залегла Алексанка с тридцати лет на деревянную кровать, да так многие годы с нее не вставала, а кто зайдет из соседей – она причитать начинала, а то в голос голосила, кляла судьбу свою беспутную, жизнь трудную и беспросветную.  Там и боженьке доставалось, и людям, что мало подают ее несчастным сиротам.  И от лежания стала Алексанка полнеть и вкось, и вширь, как саманный кирпич.  Зайдет, бывало, Алеся с гостинцем проведывать подругу, а та вместо благодарности – с упреками: что это ты, мол, заработалась, и время не выберешь прийти ко мне, и скота столь развела, и огород такой обрабатываешь…
Причитала все:
-А жить для себя, когда будешь?  На кой черт тебе люди сдались?  Вот я лежу, и никто лишнего куска не принесет, и мужики заходить не стали, и родня обходит стороной.  На кой черт горбатиться – не пойму, к чему тебе все это?  Вон, ворона до трехсот лет живет, питается, чем Бог пошлет – ни клята, ни мята.  Я вот тоже столько же прожить хочу, не буду изнурять себя ни в поле, ни дома...  Пусть другие горбатятся, если жить надоело.
...А вскоре началась война.  Она для всех обернулась горем.  У Алеси мужа убили на фронте, мать заболела, все заботы легли на ее женские плечи.  И понесла она эту долю без хныканья и споро.  Через год убили на фронте и ее двух братьев – снохи со своими детьми сбежались под Алесино крыло.  Всех обогревала, кормила и одевала.  Женская   пухлость,   нежность и красота спали с Алеси, стала она суховатой, лицо потемнело.  И откуда силы брались?  День снопы вязала, до полночи молотила, к утру домой прибегала, обглядывала свое увеличенное гнездовье, а с первыми лучами вновь бежала на поле; и так всю войну.  А после войны тоже отдыха не нашла.  К подругам с фронта мужья вернулись, заменили их в работе, а Алеся – все одна...
Долго не виделись подруги, и Алексанка не выдержала.  Охая, причитая и кряхтя, с двумя палками, приплелась она однажды к Алесе в субботу и угодила в баню.  Пошли они   вместе.   Алеся  долго смотрела, как Алексанка мыла в тазу давно не чесаные волосы, и не вытерпела. 
-Эх, Алексанка, подружка моя, сколько ж нам лет-то...  По сорок пять скоро будет, а какая ты уже дряблая и срамная с виду стала, тело все в морщинках, болтается клоками, как вата.  Не баба ты, а какая-то бесформенность.  Ну что ж ты опустилась-то так?  Вот почему от тебя мужики отвернулись.  А была-то, какая стройная...  Все это оттого, что ты лежишь да лежишь.  Да возьми ж себя в руки, приведи себя в порядок, втянись в работу – она тебя вылечит, на ноги поставит, красивой сделает...
Ничего Алесе не ответила Алексанка, а лишь пробурчала невнятно себе поднос, что от работы кони дохнут, а она, де, жить на свете хочет долго-долго.
-Дай-то Бог, - ответила Алеся, и вскоре они разошлись.
А через неделю Алеся услышала плачь детей у подружки, и когда пришла, узнала, что Алексанка умерла.  Она лежала на полу ожиревшая, расплывшаяся, еще больше изуродованная смертью и видом своим, как и всей жизнью, вызывала у людей невероятное отвращение. 
Алеся дожила до девяноста лет, вырастила детей и племянников, поженила их, поженила внуков, нянчила и правнуков.  Все, кто знал ее, ставили в пример молодым и вспоминали добрыми словами.


                ОГОНЁК
                ------------ 

Сегодня Ермилке подошла очередь пасти коров.  Вся первая декада мая была непогожей: то дул холодный и промозглый ветер, то моросил дождь, то утрами, хоть кратковременно, но выпадала крупа, а иной раз горы покрывались пышным, холодным, обволакивающим туманом.  Вот и сегодня всю ночь накрапывал дождик и подувал ветер, и когда будильник прозвенел в четыре часа сорок пять минут, Ермилка, разминая руки и спину, стал собираться.  Сходил за околицу за конем, напоил его, оседлал, привязал к седлу сумку с едой и надел плащ.  Жена отнесла ведро с молоком в дом и вышла помочь Ермилке собрать коров и выгнать их за околицу.
В шесть часов утра Ермилка остался один с коровами.  Они, проголодавшись за ночь, уткнулись носами в траву и аппетитно ее поедали.  Ермилка слез с коня и пустил его пастись рядом с коровами. Все стадо медленно продвигалось выше и выше по косогору к вершине.
В конце лога на самой высокой вершине рыхлой шевелящейся шапкой лежал туман.  Было неуютно, сыро, одиноко и тоскливо.  Все последние передряги в обществе собирали в голове неприятные мысли, которые, как голодные мыши, грызли мозг, вызывая физическую боль.  Стараясь ее унять, Ермилка выпростал руки, потер лоб...  Случайно он вспомнил, как можно избавиться от боли: нужно только освободить голову от горьких дум и перевести свое внимание на что-нибудь другое.  И он стал рассматривать окружающий мир.  Одна корова женихалась, несколько годовалых бычков кружились возле нее.  Из них успеха добивался тот, кто был рослей и сильней и, главное, смелее остальных.  Слабых отталкивала сама «невеста» и другие ухажеры.  Особенно обидно было комолому бычку.  Он, оттесненный другими, отстал и принялся щипать траву, издавая обиженное мычание.  Через некоторое время с «невестой» остался один белый с красными пятнами, крутолобый с острыми рогами и могучей шеей бык.  Он победно оглядывал соседей и высокомерно бучил, иногда скреб передней ногой землю.
Прошло полдня, комолый вдруг потянул носом воздух, крутанул хвостом и пошел тараном на победителя.  Быки ударились лбами, напряглись...  Полчаса они кружились безрезультатно, никто не сдавался.  Потом комолый пошел задними ногами в гору и вскоре стал на ступеньку выше пестрого, потом на мгновенье ослабил шею и тут же обрушился сверху на соперника.  Тот заскользил копытами, влажная трава и земля не держали.  Комолый почувствовал, что противник ослабевает, и прибавил давление, соперник отслонился, обнажив шею.  Комолому этого и надо было, он закрутил головой и стал бить того по глотке, по груди и под бока, тот рявкнул и побежал прочь.
В голове Ермилки вновь заскреблись мысли: вот как – кто выше, тот сильней.  Да и бодать удобней с верхней ступеньки.  Все как у людей: я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак.  Господи!  Опять эти мысли.  Отойдите.  Дайте отдохнуть голове.  Смотри, вон галки садятся на спину коровам и выщипывают шерсть себе на гнезда – это хорошо и корове, и галке.
Поблизости вышагивали вороны, их было много и потому они вели себя нахально: не боялись ни коров, ни пастуха.  И тут под самой вершиной во влажной лощине как-то разом вспорхнули цветы жарки или, по-соловьихински – огоньки.
Спохватившись, Ермилка кинулся заворачивать стадо, чтобы оно не стоптало эту красоту.  Коровы поторопились и как раз все ринулись на цветы.  Ермилка закрыл глаза, нашептывая проклятия: эх, вы, скоты, да зачем же на цветы лезть!  Ах, скоты...  Потом открыл глаза – коровы прошли огоньковую (огненную) поляну.  Слава тебе, Господи, - все цветы были целы.  Ай, молодцы, скоты!  Ах, умницы, ни на один не наступили, ни один не скусили.  А что бы тут сделали люди?  Стойте, мысли, не лезьте в голову, подождите.  Дайте душе порадоваться...
Пастух осторожно перешел пылающую поляну и вышел на перевал.  Туман рассеялся.  На самой вершине стоял один цветок и горел ярким факелом, покачиваясь на легком ветру.  Ермил подошел к нему, расправил плащ и присел, любуясь неповторимой красотой, стараясь радостью заполнить свою душу.
К вечеру Ермил угнал стадо в село, а огонек остался один, без друзей, на вершине, оставив с собой Ермилину душу.  И засветилась его душа вдохновением...
Больше месяца, теперь, как стоит перед Ермилиным взором, спасая его от жгучих мыслей, милый, милый огонек – нетленный факел Ермилиной души.


                КАРТИНКА НА ПОЛОСЕ
                ------------------------------------

По воле случая, я оказался на дальних островах на лугу; рядом работали механизаторы третьей бригады, где бригадиром Владимир Петрович Белозерских.  Если бы я был политиком, то увидел бы одно, если хозяйственником – другое, если работником науки – третье.
Но я пенсионер и поклонник художественного слова, потому увидел четвертое.  Конечно, можно бы воспроизвести и все четыре картины, но меня завлекла последняя.
Стоял жаркий сухой день, май в разгаре, в разгаре и посевная.  Посреди полосы догорали одонки прошлогодней соломы, сама полоса отливала желтизной стерни, невспаханная земля наводила на душу тоску.
Но вот к началу загонки подъехали два мощных «Кировца», остановились перед грузотакси, где находился бригадир.  Вышли оба тракториста.  Это были два брата, два молодых мужчины-красавца, такие в армии составляют гвардейские полки: Иван Иванович и Владимир Иванович Прасоловы.  Бригадир подвел их к краю полосы и что-то проговорил, «мои гвардейцы» вернулись к тракторам и тут же тронулись, оставляя за собой глубокорыхлителями черные полосы.  Через некоторое время они были уже на середине загонки, и тут по их следу пошел ДТ-75 с лущильником, управлял которым В. И. Толмачев.  Вслед за ним вырулил ДТ-75 со сцепом борон С. И. Стребкова. 
Через полчаса подошел Т-4 – сеялочный агрегат, на котором находился Иван Куциков.  Он остановился у края полосы, и тут же к сеялкам подошла автозасыпка Шелкогонова Александра, и тогда севари Женя Рохлин и Виталий Абатуров приготовились принимать зерно.  Овес золотистой струей полился в ящик сеялки.
Сеялочный агрегат тронулся и пошел в поле, а следом за ним вырулил на МТЗ-80 В. П. Матренин.  Все агрегаты работали разом.  Бригадир вернулся к грузотакси, лег в кабине и стал читать газету «Ударник», иногда покачивая головой, иногда что-то произнося вслух, будто соглашаясь с чем-то или возражая.
Я любовался дорогой мне картиной – картиной душевного порыва, крестьянской заботы и мужской работы.  Все слажено, все организовано, все в комплексе – это воодушевляло на поэтическую волну.  Среди злой и неустроенной жизни эта картина успокаивала душу и радовала ее той радостью, от которой создавалось ощущение счастья.
Вдруг бригадир откинул газету, насторожился, поднял голову, прислушиваясь, видимо, в его полевом оркестре какая-то скрипка сфальшивила, он выпрыгнул из кабины и скорым шагом пошел в поле.  И действительно, агрегат борон стоял, вот-вот остановятся и агрегаты, идущие за ним.  Трактор задымил, задергался.  Володя подбежал к трактору, заскочил в кабину, потом вылез и метнулся к заднему мосту; мне подумалось, что он подтягивал тормозную ленту.  И вот трактор пошел, довольно пофыркивая двигателем; процесс продолжался, бригадир вернулся к оставленной газете.
В зарослях куковала кукушка.  Майское солнце улыбалось во всю мощь своей доброты.  Я оглянулся на луг; недалеко от меня стояла Таня Астафьева и зачарованно смотрела тоже на тракторную картину на полосе.  Я порадовался тому, что кому-то еще так понятна и мила эта вдохновенная картина.
На очередной засыпке семян я не вытерпел и встал к севарям на сеялки, проехал от края до края полосы.
Прошло уже много дней, и июнь уже на исходе, а картина на посевной полосе надолго поселилась в моей душе и не покидает ее.



                ЧАБАН
                -----------

Когда погодно-климатические условия сельскохозяйственного года сводят на нет крестьянский труд, и в поле остается неубранный урожай, или убран с большими потерями, да в добавок к этому заготовлено мало кормов общественному и частному скоту, и среди зимы наступают сильные морозы да бураны, когда невозможно подвезти  сено из гор – начинается большой падеж скота. 
Начинают искать виновных.  Если председатель правления сунет «под топор» голову какого-нибудь бригадира, заведующего фермой или главного специалиста, то он поплатится своей.
Райком партии или райисполком дают задание парторгу хозяйства и председателю исполкома местного совета – заслушать по всем инстанциям руководителей колхоза и, конечно, председателя колхоза, чтоб не так заметно было, что на него «бочку» катят.  А сами это время, уже подбирают кандидатуру на место председателя, так как хорошо понимают, а некоторые на себе это испытали, что если дело не вяжется или идет очень туго, тут ничего не остается делать, кроме как написать заявление об уходе с работы. 
Так случилось за четыре месяца до моего приезда в село.  Новому нашему председателю весной пришлось организовать молотьбу оставшихся валков овса.  Конечно, потери были, но овес собрали и скормили скоту.
«Новая метла чище метет», - обычно говорят про нового руководителя.  Так было и на этот раз.  Все работы в течение сезона прошли организованнее и в срок.  Но зима пришла рано, снегу выпало много, а поднявшиеся декабрьские бураны сдули снег с косогоров в лога и занесли все стога, как говорится, с головой.
Достать сено было невозможно.  Начался падеж.  Не дожидаясь последствий, председатель собрал заседание правления, и весь падеж отнес в счет членам правления, и себе в том числе, и всем специалистам.  Рядовые колхозники это решение восприняли горячо, и авторитет нового председателя подскочил сразу на недосягаемую высоту.  Помимо прочего правление обязало всех, в том числе и руководителей, немедленно выехать на лошадях на кошары для подвозки сена.
Чабанов на кошаре, куда я прибыл, было четверо.  Через трое суток каждый уезжал домой на выходной.  Из троих двое ухаживали за овцами, а один с отдельным сеновозом ездил днем за сеном.  Я был с ними третьим и хорошо всех знал.  Это были замечательные труженики села, преданные крестьянскому труду, все очень любили лошадей и весьма заботливо за ними ухаживали.  И я, хотя не ахти какой был животновод, но приглядывался, и делал все так же, как и эти мужики.  Среди чабанов выделялся один, Семен.  Он все свои действия сопровождал пояснениями и рассуждениями.  Был отменный коневод.  Недостатком его было то, что он часто хвастался и без приглашения встревал в разговоры, всегда лез с замечаниями к кому бы то ни было.  И мне он высказал после первой поездки:
-Горяч, а слаб в руках после первого воза.  Как остальные воза ложить будешь?  Не егози, но и не сиди.  Ложи сено спокойнее, не торопись.  Да помни, что все нужно довезти и сложить в сеновал, желательно засветло, чтобы ночью не шариться.
Семен был на войне, часто о том рассказывал.  Пил мало и редко, не курил, не матюкался.
Второй, Тимофей, мужик – себе на уме.  Лицо смуглое, волосы черные, роста среднего.  Тоже фронтовик.  Молчун.  В разговор вступал лишь тогда, когда его об этом просили.  Не хвастал ни чем, за что бабы-то его и любили, особенно вдовы.  С какой ни воловодился – ни про какую не расскажет, пока она сама не похвалится или не обмолвится, да и тогда он не признавался никому.  Покуривал реденько, и то в компании, для вида, как говорится, не в себя.  Иногда ему выговаривали – зачем, мол, собаке сено травить?  Он улыбался, кивал головой, но молчал.
Третий был Илья – песенник и свистун.  Иногда он мог всю дорогу свистеть или петь, но не молчал, а на замечания ребят отшучивался, дескать, на том свете отмолчится.  Песен он знал много: и старинных, и современных, и блатных, особенно много знал частушек.  Голос был звонкий, удалой.  Сбруя на его лошадях всегда была красивой: хомут окантован красной материей, шлея обвешана кожаными кистями – мы их звали бахромой.  Особую гордость составляла шлея с бляхами – круглыми бронзовыми пуговицами.
Эталоном истинного ездового является тот ездовой, у которого на лошади шлея смазана дегтем, разукрашена кистями и сверкает на солнце бронзовыми бляхами, и, само по себе, дуга стоят твердо и прямо, сыромятные гужи поскрипывают, да повод змеёю обвит по дуге.  И уж всем на зависть, если вожжи ременные и плетеные.  Конечно, в такую сбрую нужен и конь красавец.
Коней Илья имел, и если они не выходили статью, то Илья эту самую стать совершенствовал сам: подстригал долго, усердно, кропотливо  и  удачно.  Получалось то, что надо.  Хорошо плел бичи, с собой всегда носил четырехколенный.  Когда поехали, и Илья сидел на возу, то иногда щелкал бичом, и ущелья разносили эхо от этого щелчка как от выстрела.  Лошади прядали ушами и, перебирая ногами, начинали идти козырем.  Семем мри этом ворчал, но не выговаривал.
Шлялся Илья ко всем женщинам, никем не брезговал: лишь бы допустила.  А когда ему об этом выговаривали, он отшучивался:
-Бог увидит – лучше даст.
Ну и дал же ему Бог, что ни есть, самую наилучшую.  В наказание, наверное.   Как я узнал потом, дома он все делам: стирал, мыл полы, белил дом, доил корову.  Жаль его. Конечно.  Но в ту пору это был мужик-король!  Обычно он говорил:
-Бабы – живность непонятная и хитрющая, так и стараются обхитрить тебя.  Вот дай ей, бы по нее было.  И совсем уж не понятно моему человеческому уму: чем больше ей врешь, тем больше тебе она верит, а чем больше ей изменяешь, тем она тебе вернее.  Чем больше зол на нее, тем она к тебе добрее.  Но и противная живность – все наперекор, все с другой ноги, все в другую сторону.
И совсем противоположным Илье был четвертый чабан этого гурта – Иван, вернее Иван-1.  Он родился и вырос в нужде и никогда из нее не вылез, до самой смерти.  Одет он был бедно, работал постоянно на транспорте, на лошадях, а конно-ручные расценки, как известно, самые низкие.  Он не любил технику, не любил учебу, не любил другую работу.  Все его дело – пара лошадей.  Они всегда были ухожены и сыты, сбруя на них справная, всегда смазана, всегда блестела.  Украшена была так же, как и у Ильи.  Илья же ему и бич сплел.  Курил он нещадно, и из-за бедности курил самосад, пронзительно кашлял и безбожно матерился.  Если кто из пацанов работал рядом с ним, то на другой день в кругу своих друзей уже повторял про тридцать три боженьки и пудовку маленьких чертенят.  О женщинах не разговаривал.  Кое-как женили его, а после этого он стал плодить такую же нищету.  Жена работала мало, жили по принципу: «День прошел и слава богу».
В наше время многие гордились своей нищетой – чем человек беднее, тем он достойнее.  Пошло восклицали: чихай на все – береги здоровье.  Оказалось, нет здоровья – нет и достатка.  Как говорится: «Ни в тын, ни в ворота», или про них еще говорили: «Ни украсть, ни покараулить».
Я относился ко всем доброжелательно, снисходительно – пусть живут, как хотят, в этом их воля и свобода. Мать мне отвечала обычно «На то воля божья».
На ночь из чабанов по очереди назначался дежурный, который через каждые два часа зажигал фонарь «летучая мышь» и шел в кошару смотреть овец.  Выходя за порог, он ударял колотушкой о подвешенный лемех, чтобы отпугнуть волков, да и себе придать смелости.  К нему сбегались собаки, и он, разговаривая с ними, обходил кошару, а потом, открыв ворота, заглядывал внутрь, держа над головой фонарь.  Если овцы лежали спокойно, то все в порядке – можно уходить в избушку.  И так всю ночь.  И так весь год, всю жизнь...
Легко быть чабаном?  Говорят, что это еще не самая тяжелая работа в селе.    Конечно, не надрывно, но терпение нужно иметь врожденное, или упорно его нужно вырабатывать: горячему да нервному здесь не место, а если и задержится такой, то толку от этого очень мало, или один вред.  Несмотря на расписание и службу дежурного, утром раньше всех вставал старший чабан.  Кто любит спать, того просто-напросто не выбирают старшим.
Семен выходил из избушки, обходил все свое хозяйство, проверял овец, лошадей, давал им овса и сена.  Возвратившись, растоплял печь, кипятил чай, варил суп с мясом.  Потом сами по себе поднимались мужики.  Иван еще в постели закуривал и просил у Семена подать ему горящую хворостинку, а прикурив, бросал ее к дверце.  После трех-четырех затяжек начинал кашлять, это его злило, и он начинал материться.  Мужики смеялись.  Тимофей гладил лицо ладонью и если находил, что появилась щетина, настраивался бриться.
Илья осматривал хомуты и узды, насвистывал что-нибудь веселое.  Семен вслух планировал работу на день, потом ставил на стол все, что приготовил и приглашал мужиков завтракать.  Все умывались и садились за стол.
И как только чуть-чуть забрезжит рассвет, мужики одевались и выходили на скотный двор, вынося тулупы, хомуты и узды.
 В это первое утро Илья с Тимофеем оставались в кошаре кормить овец, а мы трое должны были ехать за сеном.  Пока запрягали лошадей, стало настолько светло, что были видны не только дальние вершины, но и лога, наполненные голубовато-белесой дымкой.  Деревья не просматривались, а стояли темной сплошной полосой, а иногда темными островами.  Кругом было тихо, морозно и жутковато-сказочно. Не охота лезть в эту стынь, но ехать нужно, и мы поплыли.  Сразу же за ручьем серый, толстоногий, с ершистой гривой на мощной шее Серко Семена увяз по брюхо в снег и поплыл – это так кажется со стороны, потому что не видно, как конь перебирает ногами в снегу.  Семен тихо разговаривал с лошадью:
-Ну, милок, шевелись, но, давай, шевелись, но-но-но!..  Давай, давай.  Так, так, так, молодец…
За Серком шла лошадь Ивана; ног ее тоже не было видно, и она также будто плыла по снегу, как по воде.
Мой Воронко, с большим белым пятном на лбу, не привыкший к такому глубокому снегу, высоко поднял голову и посмотрел на меня, как бы спрашивая: «А что, тут нет дороги?  Так и идти все время бродом?  Мне бы пробежаться со свистом в ушах, а тут такой глубокий снег, что не разбежишься и не обгонишь идущих впереди».
Его тонкая шея, с маленькой красиво посаженной головой, скоро заблестела от пота.  Я молчал, спустив вожжи на сани, и держался за их вязки, чтобы при толчке не свалиться в сугроб.  Так мы проехали километра три, пересекли несколько раз занесенный ручей, заметный лишь по зарослям ивняка.  Позднее я освоился, подобрал вожжи, встал на ноги, и также стал подбадривающе разговаривать с Воронком.
Сильно посветлело, но солнце еще не показалось на вершинах. О6лака принимали на себя его свет и скромно алели.  Явственнее стали различаться деревья в зарослях, а отдельно стоящие березы хорошо просматривались и завораживали своим узорчатым сказочным украшением из инея.  А когда дуга задевала за свисающие под тяжестью инея суки, на коня сыпался сплошной поток искрящихся снежинок.  Иногда казалось, что из-под поднявшейся ветки выглянет с густой белой бородой Дед Мороз или добрый волшебник и, улыбаясь, поприветствует вас белой рукавицей.
Я присмотрелся и заметил, что Семен правит свою лошадь по одинокому конному следу.  Вероятно, он еще вчера делал разведку верхом, прокладывая путь в дальний лог по ранее намеченному маршруту.
Подъехали к занесенному стогу, надергали сена, и дали его лошадям.  Сами взяли лопаты и стали откапывать стог.  За работой не заметили, как вышло солнце и осветило все вокруг.  Потом стали ложить воза.  Чей воз – тот и на воз залазил и укладывал сено сам.  Как наложишь, так и ехать будешь.  Если немного ошибешься, будешь всю дорогу падать, а еще хуже – воз может развалиться, и придется его перекладывать.  Пока наклали воза, время подошло к полудню.  Посидели, передохнули немного, закусили хлеба с салом, Иван закурил, и мы, забравшись на воза, тронулись вниз по ручью.  В двух местах пришлось воза перевозить двойной тягой через заносы.  Семен поглядывал на запад и ворчал:
-Столь сил тратим, а, не дай Бог, ночью буран все вновь занесет, и вновь придется бить дорогу, и стог откапывать по новой.  Ех-ха-ха-ха...
На заимок приехали, когда солнце уже скрылось за горы, но было еще светло.  Два воза свалили в кучу, а третий остался для утренней дачи. Овцы доедали сено в деннике, а некоторые уже забежали в кошару.  Мой Воронок был весь мокрый, пена на боках свисала грязными сосульками.  Когда я его распряг, он сразу упал на землю и стал кататься, потом встал, отряхнулся, отер морду о ногу и подошел к сену.  Я накрыл его тулупом и пошел за мужиками в избушку.  Нижнее белье было все мокрое от пота, сам по пояс мокрый от снега, штанины на морозе задубели и стали как жестяные, мокрыми были и рукавицы, гнулись только в ладонях.  Собаки нас встретили радостно, виляли хвостами и прыгали на грудь.
Илья с Тимофеем жарко натопили печь, и в избушке стало тепло.  Хомуты и узды мы побросали под нары и стали сушить белье.  Верхнее белье и рукавицы развешали на шнуре возле печи, валенки и носки поставили на комелек, попадали на нары отдохнуть.  Все тело покрылось гусиными пупырышками и ныло.  Меня склонил сон, и я не слышал и не видел, как мужики ужинали, играли в карты, читали газеты, стояли на часах, занесли в избушку, сняв с лошадей тулупы.
Наутро я проснулся от громкого кашля Ивана и матерщины.  Мужики садились завтракать.  Я соскочил  с  постели, умылся, оделся и, сконфуженный за опоздание, сел вместе со всеми за стол.  Все ели молча, лишь негромко Семен негромко говорил, иногда умолкал, чтобы проглотить пищу.
-Сегодня останется один Иван с овцами...  Его коня заберем с собой...  Придется два раза съездить.  Воробьи вчера чирикали дружно, да собаки по земле катались, как бы буран вновь не разыгрался...  Нужно возов двадцать иметь в запасе.  Через неделю начнется массовый окот овец, тогда двоим не управиться, придется по трое оставаться на месте.  Да надо родилку утеплить, как следует...
-Ну, правильно все, - проговорил Илья.  Тимофей только головой кивнул.  Иван промолчал.  Я отметил про себя, что это, видимо, так и нужно делать, коль все согласны.
Лошади были все запряжены, и мы поехали, но уже по хорошо видимому следу.  Полозья скрипели и взвизгивали по застывшей за ночь вчерашней колее.
В этот и в последующие три дня мы делали по две ходки.  На четвертую ночь с раннего вечера пошел густой снег, мороз немного спал.  Снег шел всю ночь.  А утром, когда мы собрались ехать, подул ветер.  Сначала с небольшими перерывами, а потом с полной и безостановочной силой подул буран, который перешел в бурю.  Все скрылось.  Мы едва смогли выпрячь лошадей и завели их в кошару.  Долго стояли там.  Овцы перестали хрумкать сено, и, отряхиваясь от набившегося в шерсть снега, забегали под крышу.
Вдруг Семен закричал во весь голос:
- Ребята, сено уносит, сюда, бегом.
И, выскочив из кошары, нырнул в снежную мглу.  Мы за ним.  Ветер рвал клоками наше сено и уносил прочь.  Семен взялся за оглобли и стал тянуть сани к сену, мы ему помогали.  Сани подняли на полозья и опустили на сено оглобли.  Потом перетаскали остальные сани и притужили так же, но и этого было мало.  Семен взял меня за плечо, крикнул в ухо:
-Неси из сенец топоры, бегом, да не заблудись – пропадешь.
Я сбегал и принес два топора.  Семен взял один, и подал Илье, а со вторым пошел к загону и стал подрубать колья плетня у земли.  Илья стал делать то же.  Остальные держали плетень, стараясь отодрать его от земли.  Когда подрубили, подтащили к сену и опоясали оставшуюся кучу.  Липкий снег влипал в плетень и словно пленкой затягивал сено.
Мы вернулись под крышу кошары.  Сено спасли.  Стряхнув друг с друга снег и усевшись на колоду с солью, повели разнообразные разговоры: то о политике, то о колхозной жизни и, в конце концов, перешли к теме любви и разврата.
Семен стал вспоминать свои похождения; Илья – свои амуры с местными девками и бабами.  Тимофей хмыкал, но не перебивал; Иван курил и молчал; я слушал и поражался то ли их интересной жизни, то ли удачно сложенному вранью.
По глазам Тимофея я догадывался, что, конечно, многое из рассказанного было, не так уж и удачно, как он рассказывал.  После я рассказал ребятам несколько анекдотов, они попросили еще, а когда я рассказал о том, как Петька по приказу Чапаева изготовил и вывесил дорожные знаки, и о том, как заяц был на коммунистическом субботнике, про двух врачей-практикантов, Иван свалился с колоды и, смеясь, смахивая слезы, махал руками, икал и что-то невнятно бормотал.  Потом немного успокоились и пошли через сплошную завесу бури в избушку на обед.
Буран бушевал весь день, не стих он и к ночи.  Мы закрыли двери в кошаре, и не стали кормить овец: не сдохнут за ночь, утро вечера мудренее.
-Стихнет – дадим, - проговорил Семен, и мы согласились.
Настало утро, буря не стихла, а кормить уж теперь-то надо, хоть камни с неба сыпься...  Посоветовавшись, решили на сани сено не накладывать – все равно сдует, будем дергать сено из кучи руками, ложить на палатку и носить в кошару.  Так и сделали.
Буря бесновалась трое суток, овец кормили все это время с палатки, не поили – они ели снег.  Буря стихла ночью, когда мы спали.  Дежурил Тимофей.  К утру резко похолодало, стало тихо и светло от яркой полной луны.  Семен сходил к овцам и, вернувшись через час, сообщил, что сено как ни притужали, а половину унесло.
-Что теперь делать? – спросил он.
Все молчали.  Илья добавил:
-Лимит есть лимит.  За перерасход платить.  У всех в обрез, по рациону никто не даст.
Все молчали, а что скажешь – ясно и так.
-Ладно, пойдемте к овцам.  Сегодня весь день будем на месте.  Очистим водопой – ручей занесло снегом.  Поставим на место плетень, откопаем сеновал и в течение дня подумаем, что делать.
После бури мы были рады тишине и работали весь день без обеда.  Но разнесенная  часть сена и в связи с этим возникшая проблема недокорма овец сидели тупой болью у каждого в голове.  Вечером собрались утомленные и угнетенные досадными мыслями.  Разговор за ужином не вязался.  Потом Семен предложил, чтобы каждый рассказал какой-нибудь случай голодной зимы, и как выходили из такого положения.  Иван сказал, что у него таких случаев было много, и он всегда занимал у соседа сено или солому, а то и кукурузную ботву, с тем и доживал до весны.
Илья рассказал, как он весь месяц рубил чащу и кормил овец, а сено отдавал корове, да пойло ей готовил постоянно.
Тимофей поделился тем, что он две зимы подряд, когда болел и не мог накосить сена, кормил и корову, и овец одной соломой.  И сейчас нам нужно ездить за соломой в соседнее хозяйство.  Там ее весной все равно сжигают.
Спросили и меня, я сказал, что у нас в детстве овец не было, и держали с матерью одну корову, а кормили ее одной ботвой со своего огорода и соломой.  Но мать, помню, рассказывала, когда единолично жили, они с первым мужем зимовали на заимке.  Муж любил выпить, играл в карты, и потому часто уезжал к друзьям на соседние заимки повеселиться, а мать оставалась одна.  Одна и управлялась.  Так она в солнечные дни выгоняла овец и телят пастись в заросли бурьяна по берегам Ануя и Кудрихи.  Тогда много оставалось нескошенной травы.  Там и пасла она свое стадо, верхом на лошади, а иногда и в санях.
Наутро Семен собрал нас и сказал:
-Буран сдул весь снег с гор в лога, но до голого места овец не догнать, здесь у подошвы, много снега.  Давайте расчищать проход для овец.  Я попробую прогнать их до заброшенной полосы, заросшей бурьяном.  И если пропасти на воле пару недель до окота, то сможем сэкономить сено и даже сделать запас на весну.  Весь день мы рыли траншею.  В самом глубоком месте она была в рост человека.  К закату дня проход был готов.  Мы ушли отдыхать, а Семен сел на своего Серка и, кликнув собак, поехал по голому склону горы и вскоре скрылся из виду.  Вернулся он затемно, когда мы закончили работу и сидели в избушке.  Тимофей готовил ужин, Илья плел новый бич, Иван подшивал валенок, меня заставили читать стихи.  Я читал отрывки из Евгения Онегина – то, что запомнил со школьной скамьи.
Когда зашел Семен, мы подняли головы и посмотрели в его сторону.  Он только и сказал:
-Сколько там корму-то!  Завтра погоню, а вы – за соломой.  Ладно, продолжай, -  кивнул он мне, потом разделся и сел у печки, привалившись к ее горячему боку.  Когда я закончил читать, Тимофей скомандовал посадку.  Ужинали с аппетитом, настроение было хорошее – выход был найден.
Утром следующего дня мужики уехали за соломой, а мы с Семеном остались управляться.  Сначала дали полвоза овцам, вместо целого, а когда поили, Семен запряг лошадь в сани, положил под себя сено, увязал веревкой и поехал через траншею в гору.  Мне велел подгонять овец.  Овцы упирались, кидались из стороны в сторону, а в проход не шли.  Семен остановил лошадь, выдернул из-под себя клок сена и бросил на снег.  Овцы кинулись подбирать сено.  Семен тронул вожжами, и лошадь пошла.  Овцы, не отрываясь от саней, пошли следом.  Через час мы вывели стадо на голые склоны горы и остановились.
Овцы разбрелись по всему косогору и стали обкусывать былинки травы, но на солнечной стороне горы травы было мало, и она стояла редко.  Здесь и снегу не было.  Он обвисшими карнизами толстым слоем лежал в горах, здесь же, по краям заносов, торчала, густая заросль бурьяна.  Овцы потянулись к ней.  Из седла я видел, как они все глубже погружались в снег, тянулись к лохматым метелкам бурьяна.  Потом передние остановились, задние напирали, стараясь столкнуть передних дальше в снег...
Я кинулся к ним.  Конь с разбегу увяз в снегу по самое брюхо, и я едва смог его оттуда вернуть.  Соскочив с седла, стал выгонять овец из снега.  Но назад они не шли, некоторые уже скрылись с головой в сугробе.  Я стал их хватать за шерсть и вытаскивать из снега.  Только вытащу одну и возьмусь за другую, как первая лезет в ту же кучу.  Меня охватила паника.  Я выбивался из сил, но толку, но было.  Я вскочил на Воронка и погнал его к Семену; тот спокойно сидел в санях и рассматривал какой-то журнал.  Я закричал ему осипшим голосом, он услышал, окликнул собак и потрусил в мою сторону.  Когда подъехал, увидел мою беду.  Подумав, соскочил с саней, подозвал собак и направил их к стаду.
Собаки побежали.  Это были настоящие красавцы, мне казалось, они не бежали, а будто птицы, летели над землей.  Охватили они овец с двух сторон и, громко лая, стали гнать к нам.
Некоторых сбивали грудью, некоторых покусывали, но не рвали, а все больше лаяли.  Потребовалось полчаса яростной работы кобелей, чтобы вся эта баранья куча выбралась из ловушки и затрусила по косогору.
Ноги у меня подрагивали от усталости и переживаний, я с благодарностью смотрел на Семена и его кобелей и думал: что же бы я делал, не будь этих собак?  Семен будто угадал мои мысли, и заговорил:
-В нашем деле без собак нельзя.  Баран и есть баран – глупая скотина, а козел еще и вредная; их стеречь надо и от зверей, и чтобы не растерялись, да вот так же, как сейчас, не погибли.  Если бы ты попал впереди отары, она и тебя могла бы затолочь.  Никогда не становись впереди, особенно при спусках.  И когда из кошары утром выпускаешь их в денник.  Бараны они и есть бараны, но массой своей затопчут, в этом их сила.  Собаки, и те отбегают в сторону, когда бежит отара.  Собак надо пускать, когда овцы тихо пасутся или стоят.  Собаки умнее баранов – хватают их только тогда, когда видят, что победят.
-А если бараны станут умнее собак, что тогда? - спросил я.
-Ну, тогда потребовалось бы учить собак большему уму, а иначе бараны бы пасли собак.
Коновод-козел шел впереди всех и торопливо скусывал первые метелки полыни, и как только какая-нибудь овца пыталась идти рядом или заходила вперед, он безжалостно бил ее рогами, и та отставала.
-Хороший коновод, - похвалил я козла.
 Семен отозвался:
-Да, но молодой еще.  Старый бы не позволил себя затоптать в снегу, отбежал бы в сторону во время, а этот похрабрился и попал вместе со всеми в ловушку.  Не выручи их вовремя – могли бы захлебнуться снегом.  Я вот видел в городе на мясокомбинате козла, так до чего он приучился, ну, жуть какой хитрый!  В новой обстановке скот теряется, шарахается, не знает, что делать и куда идти.  И тут пускают этого козла, а тот подойдет к стаду, потрясет бородой и так важно ведет его по узкому коридору в забойный цех.  А в конце коридора, поганец, сворачивает в другой коридор и уходит за следующей партией, а бараны, растерянные, стоят и орут, и нет им выхода – кроме как под нож...
Я долго молчал, осмысливая услышанное.  Подумал о нашем козле и спросил:
-А разве это к лучшему, если козел твой поумнеет?  Он ведь и собаке может бока рогами проткнуть.  Вон, какие роги-то...  А когда постареет, роги еще больше будут и острее, тогда собаки вовсе ему будут нипочем.  Станет он самовольничать, и придется вам его убирать.  Больше вам беспокойства будет приносить, чем пользы.
-Конечно, - ответил Семен, - если собаку ударить, она не будет слушать твоей команды, если лишить ее определенной свободы, она будет трусить сзади за санями, а это уже не помощник.  Собаку надо кормить, но не закармливать, никогда не бить, а после выполнения команды погладить, похвалить.  Она по интонации голоса чувствует твое к ней расположение.  И, конечно, верно: если козел, да и баран, ударил бы рогами собаку и ушиб ее, эта собака больше не пойдет за баранами.  Пасти с ней уже будет нельзя.
-А почему тогда бараны не бьют рогами собак?  Ведь между собой бараны здорово бьются.  Как-то один чабан поставил свою дубинку между бьющимися лбами, так они с первого удара разнесли ее в щепки и не заметили, продолжали биться – роги стучали, как кувалды.
-Да, твердолобая скотина эти бараны, но трусливая.  Если бы баран с такими рогами нанес хоть один удар собаке, она сдохла бы сразу.  Таким ударом можно и лошади череп расколоть, не то что...
Я не унимался, спрашивал:
-А что, если твой козел будет постоянно роги выставлять собаке и поведет баранов, куда вздумается?  Что тогда?
-Ну что, - Семен немного подумал и продолжил: - Вообще-то такого случая еще не было у меня.  А если случится, я этому козлу постучу колом по рогам, чтоб они болели и напоминали ему, что кроме собак тут есть еще и я, чабан, и он должен будет понимать и помнить, что я его могу в кошаре оставить на привязи или голову могу ему отрезать, или, если тебе это не приемлемо, повешу ему на лоб доску, чтобы дороги не видел.  И будет он ходить следом за овцами и есть грязную и затоптанную траву.  Ну а если и это не поможет, как ты говоришь, то я сам выеду на лошади вперед отары, а собаками отобью от козла овец, и они пойдут за мной, а козел будет только вокруг бегать.  Какая пастьба в одиночку?  Так-то оно, вот так, - закончил Семен.
Остаток дня прошел благополучно.   Овец мы пригнали к кошаре засветло, солнце еще освещало вершины гор, но в логах уже лежала тень.
-Во, понабили свои бока, - произнес Иван, увидев овец и выйдя к ним навстречу.  Он рассказал, как ездили за соломой, и какая солома хорошая и свежая – ее даже лошади едят.
-Ну, где съедят, где на подстилку годится, - заключил он.  Потом рассказал, что видели они двух волков, один из которых нес на спине овцу, как человек.  Вероятно, с соседней кошары.  Опять там, видно, загуляли чабаны.  Да видели лису в капкане, но не взяли чужой добычи, а то придет хозяин – морду начистит да плакать не даст.  Это не в городе – тут не скроешься, хотя и места много.  Свидетелей нет, а следы видны на снегу.
В последующие дни пасли овец, возили солому и оставшееся сено по очереди.  Через двадцать дней начался массовый окот, и пастьбу прекратили.  Днем на кошаре оставались трое, а ночью дежурили по двое.  Однажды на кошару приезжал председатель правления, велел мне возвращаться исполнять свои инженерные дела.
С этими чабанами я встретился только летом, на стригальном пункте, где устанавливали и готовили к испытанию стригальные аппараты.
Был жаркий июльский день.  Заслышав блеянье овец, я вышел из помещения и увидел, что это пригнал свою отару Семен.  Мы встретились как старые знакомые и разговорились.  Овцы сбивались кучками, пряча головы под брюхо, друг другу, прятались в тени кошары.  Кобели, высунув языки, попадали на землю у ног Семена.  С косогора шел душистый хлебный запах.  Туда и хотел, было направиться козел-коновод.  Но после окрика чабана быстро вернулся, скрылся среди овец.
-О!  Что-то новенькое, - сказал я.
-О чем ты? - спросил Семен.
-Как же это козел команду стал понимать с одного слова?
-А-а-а...  Вы опять под политику подгоняете?  Ну, да слушайте.  Как только мы до весны дожили и стали выходить на выпаса с ягнятами, козел мой совсем разначальствовался.  Если вперед его заходила овца, он ее ударом рог сбивал с ног.  Если глупый ягненок забежит, так того рогами перекидывал через себя.  Нескольких совсем порешил.  А когда появились всходы пшеницы, навадился туда водить овец.  Если стадо собаки еще завернут, то он один уходил и там пасся.  Объездной дважды предупреждал и грозился написать на меня докладную.  Ну, думаю, паразит, что-то с тобой надо делать.  Тут услышал по радиоприемнику, как одна старушка за потраву козе рога веревкой скручивала.  Вот и я загнал отару в кошару, поймал козла...  А, кстати, посмотри, какой красавец вырос – загляденье.  Помощник ценный получился...  Ну, поймал я его, обмотал рога веревкой, продел палку между ними и стал скручивать веревку.  Он аж заревел...  Я отпустил маленько, он перестал реветь, я и говорю на ухо ему: назад, назад, сюда нельзя, и вот так несколько раз, пока сам не умаялся.  Ну, думаю, пущу, посмотрю, что получилось.  Открыл ворота, овцы пошли, и козел пошел с ними, а в воротах я и крикни ему: назад, нельзя – он сразу повернул, побежал в кошару.  Ну, думаю, вылечил.  И с тех пор, как только отобьется от овец или направится в полосу, я и кричу: нельзя, назад, он слушается.  Теперь спокойно: и овец не гоняю собаками, и потравы нет.  Вот так-то, брат писака, - закончил Семен и постучал легонько меня по плечу.  Потом добавил:
-Чтобы овцы были и сыты, и целы, и дали тебе много шерсти, приплода и привеса, - он постучал себя по лбу, - надо котелок с мозгами, а не с дерьмом иметь, хорошего коня с крепкой сбруей, верных собак, сильных и смелых, умного и послушного козла.
-Ну, а все-таки, обязательно надо иметь козла? - допрашивал я.
-Можно и без него, но с ним легче – он хорошо свежую травку находит и овец туда ведет.  Но...  Но чтобы он был послушным – крути рога.
-А нельзя иначе?  Чтобы не крутить рога? - настаивал я.
Он ответил:
-Можно, конечно, можно.  Нужно только или найти умного, не шкодливого козла, а мне такие не попадались, или как в цирке, его дрессировать.  Ну, да я не знаю, как в цирке...  Наверное, дрессировщик все время щелкает бичом, пострашнее Илюхиного.  Но надрессировать можно одного, двух, а не отару всю.  Да мне за голову в месяц платят по десять копеек, а дрессировщику, наверно, намного больше, потому он и старается.  Да за послушание дают по кусочку сахара, чтобы слушались и команды выполняли, и обиды забывали...  А ты что, в чабаны решил податься?  Или политику крутишь? - спросил он.
-Да нет, так, для интереса, - ответил я.
Потом Семен загнал овец в кошару, и их стали стричь.  Иногда среди стрекота стригальных машинок, блеяния овец, переклички людей слышался окрик: назад, нельзя.  Иногда слышался лай собак, и опять становился слышен специфический стрекот стригальных машинок, в нос бил запах овечьей шерсти...

         




               НЕМАЯ ЛЮБОВЬ
               ------------------------
На крутом склоне ворчливого водопада, разбросив широко руки, стояла сосна.  Чуть ниже ее, метрах в десяти, острый как карандаш, стоял ствол пихты.  И так они стояли около ста лет.
В этом году шли частые ливневые дожди, почва раскисла и набухла.  Буйный водопад, кидаясь от одного берега к другому, жадно грыз берега.  Где удавалось, он отрывал от берега черные пласты, играючи подминал их под себя и глотал.  Во второй половине июля небеса прорвались, и хлынул поток воды, а потом прошлась пелена града.  Ветер, как сорвавшийся с цепи, яростно кружился в ущелье.  Деревья стонали, раскачиваясь своими лапистыми ветвями, касались земли.
Подмытый валун ниже пихты с грохотом рухнул в бурлящий поток, лениво повернулся раза два и остался лежать на дне.  Вслед за ним сполз большой пласт земли, оголив половину пихтовых кореньев, которые трясущимися пальцами задрожали над мутной водой.  Они, словно слепцы, ощупывают воздух, ищут и не находят опоры.  Казалось, пихта вот-вот рухнет.  Ветер рвал и валял ее.  Но дерево, отчаянно глядя вокруг, дрожа всем телом, продолжало сопротивляться.  Вдруг усиливающийся порыв ветра сделал круговое движение.  Широкие и мягкие ветви сосны, как руки, размахнулись в разные стороны...  Ствол пихты качнулся и упал вершиной на самую грудь сосны.  Их сучья сцепились.
Больше ветер ничего не смог сделать.  Два дерева так и стоят сейчас, а между ними проходит тропа.  Под их кронами я люблю сидеть.  Уж слишком там свежо и уютно.


                ПРАКТИК
                -------------- 

Особенно я люблю рассматривать белые березы.  Все кругом деревья зеленые, а они как белые гордые лебеди на зеленовато-голубой глади воды.  Березы, как и люди, все разные.  Да.  Говорят умные люди: в природе ничего нет одинакового.  Нет даже двух одинаковых листочков на дереве или иголочек у сосны.  Невероятно!  Я ходил по березовой роще и любовался.  Вот одна стоит, словно балерина на тонкой стройной ножке, веером раскинув свое фантастическое платье.  Другая, плотная, как доярка, в белом халате и блестящих сапожках, подбежала, словно к своим подружкам, и подбросила вверх зеленую шаль.  Та затрепетала в воздухе, пропуская сквозь себя лучики солнца.  А вот кружком собрались девочки-выпускницы: радостно кружатся, любуясь друг другом и своим первым обворожительным нарядом.  Поодаль солидная мамаша в пышном убранстве довольным взором смотрит на своих прелестных дочек, с мелкими, лоснящимися на солнце листочками.  Невдалеке на возвышенности стоит одинокая береза и грустно смотрит на счастливое семейство соседки.  Ее длинные тонкие ветви, с огрубевшими сучьями, с черными полосками прожилок, свисали до самой земли, скромно скрывая прочный гладкий ствол.  Ее грустный задумчивый вид цепко держал мой взгляд.  Я стоял ошеломленный ее пышной красотой и грустью.  Подойдя, осторожно раздвинул ветки, они, как мягкие локоны волос, сладостно протекли по моему лбу, глазам, шее.  Я положил горячую ладонь на гладкий ствол березы и как будто ощутил ее дыхание.
Я не слышал, как приблизилась к нам веселая компания, услышал лишь, что кто-то, мне показалось слишком громко, произнес: «Прогонистая. Хороший бы получился бастрык – сено возить».  Я вздрогнул.  Сердце мое сжалось.


                БЕРЁЗА
                -----------
Поперек круто спускающейся тропы лежал ствол березы.  Лесная красавица  подставила свою белую спину уставшим путникам.  Они, радуясь пристанищу, садились на эту спину и, едва отдышавшись, заговаривали громче и веселей.  Всем своим видом береза  вызывала щемящую жалость: все деревья растут прямо и видят солнце, а у этого вывернуты корни, питается оно лишь их частью.  Но люди не обращали ни на что внимания.  Не помогали подняться и не сожалели о падении дерева а даже с радостью садились на спину березы, а, отдохнувши, уходили без оглядки…

                ГРУСТЬ
                -----------

Стройная красивая женщина в белоснежном отутюженном халате и колпаке, грациозно сидящем на пышных каштановых волосах, подошла к цветочной клумбе.  Осторожно опускаясь, чтобы не смять халат, она стала срывать большие красные цветы.  Набрав целую горсть пылающих факелов, женщина, наступая на зеленый ковер острыми каблуками, унесла огонь с клумбы.  Клумба потухла.  На душе стало темней, как в долине, когда за горы скроется яркое солнце.  И всем, наблюдающим из квадратных ячеек семиэтажки, стало грустно.


                ТРАГЕДИЯ
                ---------------

День выдался чудесный.  Ласковый ветерок освежающе шевелил волосы и ситцевую рубашку Давида.  Он легко и свободно, но сосредоточенно, втыкал вилы в копну.  Набрав полную грудь воздуха, задерживал его на минутку и упруго поднимал вилы с сеном.  Останавливался, расставлял шире ноги и, перехватившись сподручней руками, укладывал сухую траву на стог.  Мне оставалось наступить на копну в том месте, где ее положит Давид.
С ним легко было метать стог, вернее стоять на нем.  С одной стороны он переходил на другую, и так ставил копну к копне.  Стог рос вкруговую, с каждым кольцом.  Опьяняюще пахло душистым клевером.
Работа спорилась, и у всех было хорошее настроение.  Прямо надо мной звенел четвертой струной мандолины жаворонок, дополняя радость труда.  Стог шел к завершению.  Но то ли копна оказалась плотной, то ли весом тяжела, при ее подъеме вилы, крякнув, переломились.  В руках Давида остался один черенок – стальные вилы остались в упавшей копне.
-Ух, каналья, не выдержали, - досадливо произнес Давид и пошел за другими вилами.
Пока он ходил, у стога собрались девчата и ребята.  Одни сели отдохнуть, другие дурачились, барахтались на траве.  Ребята гонялись за девчатами, догоняли их, осыпали охапками травы, валяли на сено.
Я любовался Тамарой, светловолосой девушкой, которая убегала от Михаила, черного, как цыган.  Догоняя, ее он сдерживал бег, старался отстать и тоже, видно, любовался.  Тамара устала бегать и, раскрасневшаяся, с распущенной косой, с разбегу так и упала на оставленную Давидом копну, обхватив ее руками.  И вдруг замерла.  Дернулась всем телом, руки судорожно впились в сено.  Михаил с хохотом упал рядом и положил руку ей на шею.  На мгновение он замер.  Потом резко сел и повернул Тамару на бок.  Из груди ее текла кровь, окрашивая липкой краснотой блестящие рожки вил.  В какие-то секунды стало удивительно тихо.  Лишь где-то внизу ручья продолжала петь птица.  Эти звуки наполнились трагической музыкой.  Кто-то будто дергал одну струну, привязанную за мое сердце...  Я не вынес этого дерганья и во весь голос закричал тошнотворным криком.

                ЖИЗНЬ НА ЗЕМЛЕ
                -------------------------
Уж очень верны слова молитвы «Отче наш», справедливы, что нужен нам хлеб наш насущный каждый день.  Да, не можем мы жить без него, а поэтому и думать о нем должны ежедневно, и заботиться, и работать на него ежедневно.  И если некоторые говорят, что существует что-то вроде второго хлеба, то не верьте, люди, этому, ибо нет ничего на свете его заменяющего.  Или вот еще: мол, не хлебом единым жив человек.  Давайте спорить не будем, но только сначала хлебом напитаемся, а уж потом и всем остальным.  Не насытишься хлебом, и ничего другого на ум не пойдет.
И вот один из тех, кто всю жизнь посвятил своей земле, земле, на которой родился, вырос и живет, и отдал ей все свои трудоспособные годы.
Родился Петр Федорович Нищенкин в 1928 году в Соловьихе.  Родители его из приезжих на новые земли, на Алтай.  Мать, Ирина Васильевна, рано умерла, оставив восьмилетнего Петю вместе с пятью другими братьями и сестрами.  Отец же, Федор Васильевич, через два года после этого уехал в Березовку, и остался Петя с младшими братьями под попечением старшей сестры Ольги Федоровны, в настоящем Бебекиной.
-Она-то, - рассказывает мне Петр Федорович, - и заменила мне мать.  Запах земли, соль пота, вкус труда крестьянского познал я на своем сиротском огороде, на котором все приходилось делать вот этими, тогда еще детскими, руками – лопатой да тяпкой.  Не помню уж, в каком возрасте пошел я работать в колхоз, видимо, рано – там хоть помаленьку, но хлеб-то давали.  В памяти встают дни, когда я с братом Иваном косил хлеб на тройке саврасых фондовских лошадей – очень были хороши лошади: и бороздой шли ровно, и заходили в борозду на повороте правильно и аккуратно.  Я правил тройкой, а Иван на деревянном полке формировал сноп и сталкивал на жнивье граблями.  Под моим сиденьем был привязан деревянный брус с большими зубьями, которые сгребали пропущенные колоски.  Мне нужно было периодически нагибаться под сиденье и, не переставая, править лошадьми, поднимать этот брус и оставлять на поле кучу колосков, но так, чтобы против снопа его расположить, чтобы вязаха смогла их забрать и, уложив в сноп, связать.  Вязаха же должна была успеть стаскать снопы в кучи – по десять в каждом.  Если не успевала днем, доделывала вечером.
Про войну, что можно сказать?  Ужас это: все страдали.  Мы видели, что все нас окружающие были ввергнуты в адскую работу – мир нужен был всем, и все его отстаивали.  А сейчас что творится: хотят работать – идут, не хотят – сидят день-деньской на бригадном стане, курят да в карты играют.  Вот и проиграли сенометку; все – от тракториста до большого начальства – берегут нервы, не ругаются.  А денежки-то всем дай.  Откуда что берется, непонятно.
-Ясно помню, - продолжает Петр Федорович, - я тогда находился на подворье конторы колхоза имени Чапаева, что располагалась на месте, где сейчас живет Максим Шлыков, и чем-то занят был, как послышались возгласы и причитания женщин; потом и до меня дошло – началась война.
Стали запрягать лошадей и собирать по колхозу мужиков по списку.  К полудню набралась большая вереница подвод с новобранцами.  Следом за ними шли женщины и дети, провожающие своих родных на войну.  И вереница эта развернулась в переулок, там, где сейчас живут Капустин и Михалев, и по косой дороге поднялась на гору, потом стала спускаться на увал.  Я остался на горе и оттуда, наблюдая, прощался мысленно с уезжающими.  Внизу, по логу, тоже ехали подводы в сопровождении провожающих, там они соединились и направились правым берегом Соловьишки в сторону Алексеевки, а потом и совсем скрылись…
Всю тяжесть труда перевалили на наши мальчишечьи плечи: и сев, и уборку, и транспортировку хлеба на быках в Быстрый Исток.  И что удивительно – почему мы не померзли в такие морозные зимы в транспорте, кое-как одетые, кое-как обутые, но зато вполне и сполна голодные.
В одну из военных зим напал на телят ящур, зараза, знаете ли, такая.  И послали меня в помощь телятнице Марии Заздравных, не помню отчества ее, покойница теперь, светлая и долгая память ей.  И вот мы с ней всю зиму безвыездно, вдвоем выхаживали тридцать четыре теленка – не столько запрещалось покидать телят, сколько не разрешалось появляться в деревне, чтобы не занести заразу.
Весной был погонщиком лошадей на пахоте – у нас было восемь плугов.  Вот тут я понял, как важно правильно и качественно отрегулировать плуг.  Иной пахарь идет за плугом, семечки, поплевывая, да посвистывая, а другой изо всех сил старается удержать плуг в борозде – вылазит и все тут; и работает такой пахарь весь день-деньской с таким напряжением, что к вечеру дойти домой сам не может.
Потом появились у нас тракторы, и я возил горючее из Южной МТС, что в Петропавловском была.  Непросто все складывалось.  Доезжаешь до Ануя, а моста нет; привязываешь быка за дерево, а пустые бочки переплавляешь, потом обратно, теперь уже с горючим.  Во мне-то всего пятьдесят килограммов веса, а в бочке без тары – пятьсот, вот и корячишь ее то в лодку, то из лодки.  А как переплавишь да на берег выкатишь, надо по доскам на телегу закатить эту бочку.  Если закатишь, то уж, считай, дело наполовину сделано – взберешься на бочку и айда домой, в бригаду.  И такая круговерть сезонных работ нас и мучила, и калечила, и закаляла, и учила жизни.  Набирались мы опыта все больше на ходу, на практике.
Победа пришла с возвращением с фронта брата Сергея и отца.  А брат Иван погиб при разминировании – подорвался в поле на мине, на глазах петропавловского жителя Стребкова, он после нам об этом рассказал.
В пятнадцать лет нас мобилизовали в ФЗО: приехала женщина из Барнаула и увезла нас с собой.  Жили в общежитии, кормили нас хорошо, особенно в сравнении с колхозной едой.  Определили меня на столярное отделение.  Привыкать к городу оказалось очень трудно: показалось, что и жулья много, и убийства частые, и воровство.  Туда не ступи, и то не смей…
Нас, сельских, пугало и тревожило, что многие не выдерживали.  А те, кто к земле принюхался, запах спелых колосьев почувствовал да видел всходы хлебные, такую душевность обретают, такими сильными себя почувствуют на земле родной, что другая-то земля и пахнет не так, и все, что на ней растет, кажется хилым и невзрачным.
Прожил я в Барнауле двадцать дней, и потянуло меня домой, словно магнитом – в мою холодную и голодную деревню.  Отыскался и напарник из Антоньевки, и сбежали мы с ним в конце декабря; за трое суток дошли до Антоньевки – лишь два раз подъехали на конных подводах – семь и пятнадцать километров.  А из Антоньевки еще сутки до Соловьихи – очень мы ноги отбили; едва дотащился до дома, до родных полей, до родной земли.
Скоро в колхозе стала появляться техника, я все присматривался к ней, работая прицепщиком. Зимой опять направляли на разные работы, но как хотелось самому на тракторе поработать – душа тянулась...
В пятьдесят первом году поступил на курсы трактористов в Южной МТС, а в пятьдесят втором стал самостоятельно работать на тракторе ХТЗ.  Женился, и легче стало жить.  Довелось трудиться и на новых гусеничных тракторах.
С удовольствием вспоминаю напарника Фому Емельяновича Яшкина, мы с ним в первый же сезон на ДТ-54 вспахали 820 гектаров, заняв в районе второе место.
Зимой возили лес из Елинова; до трех тысяч кубометров заготавливал колхоз, на трактор приходилось до трехсот-четырехсот кубометров.  Трелевали мы с Иваном Ивановичем Булгаковым в Елинове, на нашем счету было 800 кубометров.  Что-то не слышу, чтобы сейчас кто-нибудь столько вывез или натрелевал леса.  В карты режутся – не до леса им; на гроб при нужде по дворам побираются.  Позор-то, какой...
Работал Петр Федорович Нищенкин и бригадиром, и помощником бригадира по технике, и заведовал молочно-товарной фермой, а последние годы перед пенсией перевели его в МТМ,  двигатели ремонтировать.  Оттуда и на пенсию оформили.
Разленились мужички работать, и начальство идет у них на поводу: не хотите – не надо.  Во как!  Да разве можно так землей пренебрегать?  Как бы в чужие руки не перешла...  Может запросто даже такое статься...
-К тому идет, - соглашаюсь я, вспомнив, как награждали мы Петра Федоровича, бригадира третьей бригады, за получение урожайности зерновых по двадцать пять центнеров на круг.  В то время и колхоз Красное знамя получил за высокий урожай хлеба.  И это в Соловьихе!  И ничего в том удивительного, коли были такие люди, как Петр Федорович Нищенкин.  Медали за так не дают, а у Петра Федоровича и орден «Знак По-чета», и медаль «За освоение целины», и много Почетных грамот.
Дорогой Петр Федорович, позвольте мне еще раз пожать вашу мужественную руку в знак моей признательности и благодарности за ваш неустанный крестьянский труд, за честно прожитые годы, за стойкость и силу духа.


                ЕЁ ДОЛЯ
                -------------
О таких, как Мария Григорьевна Швецова, надо бы рассказывать словами стихов или песен.  Да вот говорят еще, мол, когда о ком-то нельзя сказать словами, о них слагают музыку.  Я, конечно, не композитор, но, как принято среди русских верить на слово, хочу попросить и вас поверить мне, что все эти утверждения вписываются в портрет Марии Григорьевны – женщины с русским характером, с русской долей, терпением и выносливостью.  Нет ей замены, и нет ей равной ни в какой другой стране, а уж дальше что будет, не мне о том судить.  Поживем – увидим.
Мария Григорьевна родилась в 1922 году в Воронежской области.  Пяти лет привезла ее в Соловьиху вместе с сестрой Прасковьей Григорьевной их мать Матрена Титовна Рубцова.
«Помню только, как завернули меня в зипун, посадили в поезд, и поехали мы из дома.  Почитай, семьдесят лет с тех пор минуло...
В Соловьихе выпросились на квартиру к Надежде Булгаковой, а после сделали «литуху» - избенку из одной комнаты (на берегу речки, напротив дома, напротив дома, что строит сейчас Ельчищев Саша).  Потом приехала из Воронежской области с сыном Пахомом Мартыновичем материна мать, поселилась у нас и жила до тридцать девятого года.  Она была слаба глазами, а потом и совсем следа не видела, я ее водила по селу – побирались, кусочками и кормились.  Потом нам выделили землю на косогоре и часть в Бахаревом логу; мы вскапывали ее лопатами и сажали огород.  Жить стало легче, но мать с нами горя хватила сполна.
Сейчас многие проклинают колхоз, мол, в него загнали насильно, развернуться здесь нельзя, разбогатеть не дают, а того не понимают, что работать не так стали.  Ну да это я так, к слову.  Помню, как только объявили об организации колхоза, мы сразу в него вошли, и мать работала в полеводстве.  Потом появилась молочнотоварная ферма, и мать пошла туда, стала доить коров (ферма стояла там, где сейчас живет Александр Дубцев).  Матери, как передовой доярке, выделили телочку, чему мы очень, конечно, обрадовались и стали выхаживать ее.  А когда корова отелилась, мы уж совсем духом воспряли.  Что ни говорите, а корова, тем более в те годы, для многих являлась кормилицей.  В 1938 году мама, опять же, как передовая доярка, ездила в Москву на сельскохозяйственную выставку.  Из Москвы она привезла мне юбку; она была моей огромной радостью и гордостью, я надевала ее только по праздникам.  В школе я училась недолго, после трех классов пошла на ферму помогать матери.  Летом меня перевели в полеводство, и мы с женщинами пололи подсолнухи, ходили по пшеничному полю, вырывая сорняки.  Колхоз наш назывался «Путь к социализму», и название он свое сохранил до слияния с другими колхозами.  В 1939 году я вышла замуж за Семена Афанасьевича Швецова-младшего, ибо в их семье был еще один.
Муж отслужил действительную службу, и после армии пахал на лошадях.  Роста он был среднего, но крепкий в ногах и будто был рожден пахарем; он так красиво работал и твердо шагал за плугом, легко с ним управляясь, что я любовалась им и его духом.  Семен был старше меня на девять лет, но мы ладили между собой.
Вскоре я пошла работать в полеводство, в колхоз «Всемирный борец».  Помню, как собрали нас на сельскую площадь летом в сорок первом году, где и объявили о начале войны.  И там моего Сеню, как кадрового, зачитали по первому списку, тут же посадили на грузовую машину с другими мужиками и парнями и увезли на эту проклятую войну.
И вот уже пятьдесят лет я одна-одинешенька живу, и все эти годы жду Семена, и дождаться не могу.  Лишь остался в память о нем сын мой, чем-то похожий на отца.  Да висит на стенке над обеденным столом Семена моего фотография.  Как сажусь за стол, все его приглашаю.  Садись, мол, Сеня, со мной.
А он только внимательно смотрит на меня и все силится что-то сказать, да не может: то ли сам страдает, то ли меня жалеет за мои страдания.  А настрадалась-то я с молодых лет до самой макушки.  Сколько горючих слез пролито в холодной своей вдовьей постели – нет сил высказать.  Старалась свое страдание заглушить работой, да все не получалось...
В пай от семьи остались у нас корова да отрез суконной материи на пальто; отдала я этот пай за избушку однокомнатную, куда и перешли мы с сестрой и мамой.  В сентябре сорок первого сын родился, а летом сорок второго пошла я работать в полеводство, а сына носила в ясли при колхозе.  Зимой возили зерно в Быстрый Исток на коровах, а когда организовали МТФ в колхозе «Всемирный борец», меня пригласили работать дояркой; там и отработала я двадцать шесть лет.
Вот и все.  Да вы и сами многое помните.  Зимой приходили на ферму в четыре часа утра, доили коров, чистили сараи и загоны вручную.  Шли завтракать, потом со скотниками завозили сено или солому в пригоны и раздавали коровам.  После обеда возвращались, чтобы вновь накормить коров и приготовиться к вечерней дойке.  В группе было двадцать коров, плюс те, которые оставались от выходной доярки.  Летом доили три раза.  Две доярки оставались дежурить на сутки, и после дойки они пасли коров вместе со скотниками.  В Змеиный лог ходили на дойку пешком, не то, что сейчас, когда автобус подъезжает за дояркой к дому.  В наши-то годы было...  Не приведи Господи, мучились, да и только.
Сами ремонтировали скотные дворы.  Это сейчас хорошо: едва какая жердина оторвалась, окно поломается или там еще что, сразу телеграмму в Армению шлют: пришлите, мол, рабочих жердинку прибить или дверь навесить.  А мы все это делали своими руками: рубили чащу, возили ее на ферму, привозили солому и крыли крыши.  Стены были из плетня, а крыша соломенная, зимой часто ее раскрывало, приходилось снова перекрывать.  Придешь утром на ферму в буран или после бурана, а коровы стоят, занесенные снегом, и не сразу узнаешь, какая твоя.  Верите ли, по вымени да по соскам узнавали своих коров.
 Эх, вернулась бы молодость, за счастье посчитала бы поработать на дойке на нашей ферме: тепло там – доят без пальто.  Светло, механизировано все – отчего же не работать?  Да вот годы прошли, да доля миновала.  Молодость прошла в голоде, в холоде да в страхе.
Были, конечно, и приятные моменты в работе.  На всю жизнь останется в памяти, как на пятнадцатом году работы на МТФ за успехи в социалистическом соревновании премировали меня путевкой на ВДНХ.  Видимо, доля матери перешла ко мне вместе с работой и одиночеством.  Пять медалей у меня за доблестный труд в войну и после, кипа почетных грамот.  Хоть и радуют они душу, когда их разглядываешь, но заменить полноценной семейной жизни не могут.  Ненадолго хватает светлых воспоминаний о моих ученицах-доярках Антониде Швецовой, Варваре Косаревой, Галине Булгаковой, напарницах Варваре и Анисье Панитковых и скотниках Илье Новичихине, Василии Потапове, Василии Снегиреве, учетчике, а позже заведующем Дмитрии Косареве и многих других.  Многих я уж и забыла, память-то неважная стала».
Попрощавшись, Мария Григорьевна произнесла, как бы извиняясь: «Я, кажется, тут лишнего наговорила: память вы растревожили.  Идти мне надо, я еще ведь и печь-то не топила.  Пойду уж я».
Несколько раз она порывалась уйти, а я все расспрашивал и расспрашивал, стараясь открыть еще одну страничку в ее жизни с тем, чтобы понять характер и разглядеть ее женскую долю.  А вот получилось ли, не знаю, да только тем и утешил себя, что вряд ли кому удастся из сильных мира сего по перу полно раскрыть смысл и жертвенность ее поступка, и долю русской женщины.  А еще я вспомнил, что, будучи парторгом, мы с Иваном Трофимовичем искали, чем бы ее наградить, и не нашли ничего более подходящего, как ей первой в колхозе выделить дом и организовать его перестройку.  Еще мы хотели поставить ей памятник на площади возле клуба, рядом с памятником воинам, погибшим в Великой Отечественной войне, да денег не могли найти на его изготовление.  Да уж ладно.  Бог нас простит.


                СКРОМНАЯ ЖЕНЩИНА
                -----------------------------------   
Я долго думал над заголовком.  Хотелось, чтобы он выражал суть портрета, и не сразу он пришел мне на ум, а лишь после того, как я стал вспоминать те нечастые встречи с Еленой Евсеевной Есаковой (Черкашиной).  А видел я ее и во время доек, и на собраниях животноводов, и на общих колхозных собраниях.  Молодая статная женщина, очень застенчивая, тихая и не бросающаяся хорем в глаза начальству или своим же товарищам по работе (а таких много есть, да и вам встречались, пожалуй, такие).
...Лена была неприметна среди подружек не только в детские годы, но и после – во всей своей жизни.  Она рассказывает о себе. 
«Родилась в 1928 году в Соловьихе.  Вдовая мать и вдовый отец сошлись, имея уже своих детей, да совместно нажили еще пятерых, среди которых я была старшей.  Что мне запомнилось из раннего детства, так это когда мать с отцом и старшими детьми уходили в бригаду на полевые работы.  Иногда они не приходили даже ночевать.  На правах старшей я распределяла грядки на огороде, и мы занимались прополкой.  Мать, уходя, наказывала соседской старушке присматривать за нами, та утром приходила, будила меня, я доила корову и выгоняла ее в стадо, а потом бежала досматривать детские еще сны (ведь маленькой хозяйке исполнилось всего девять лет).
Окончила я семь классов, а в летние каникулы нам не до пионерских лагерей да турпоходов было – дни проводили на сенокосе.  Мы, девчонки, следы за сдвижкой зачищали, сено подкапнивали да все к взрослой жизни присматривались, учились жить и работать, колхозное добро беречь и приумножать.
А про военное время даже вспоминать жутко, тем более рассказывать: столько пережили – не приведи, господи.  И я не пожелаю самому лихому лиходею такого.  Отобрала проклятая война у нас и детство, и юность, превратила долю женскую в ад – без девичьей молодой доли, любви и счастья.
...В тот день мы были в Капустином логу, и часов в десять верхом на лошади приехал исполнитель от сельского Совета Нефед Сергеевич Анохин (тоже потом погиб на войне).  Остановился он у стога, что метали мужики, и в ту же минуту послышались возгласы и крики баб.  Нас позвали с косогора, мы сбежались.  Видим, бабы плачут, мужики хмурые – война началась.  Запрягли мы лошадей и поехали в село, там уже собрались на площади на прощальный митинг.  Здесь же зачитали фамилии мужиков, которым нужно было собираться на войну.  Многих забрали, в том числе и из нашей бригады.  А кого пока не взяли, вместе с нами вернулись на сенокос и продолжали работать.  Позднее забрали и остальных, так что всю работу перевалили с мужских плеч на женские и наши, девчоночьи, очень еще хрупкие плечи.
Отца нашего, участника первой империалистической войны, имевшего рану головы и ноги, забрали только в сорок втором году, но попал он в Барнауле в трудармию, там шил он для солдат сапоги.  Вернулся домой только в сорок пятом, в том же году и умер от старых ран.
Не скоро мы наловчились складывать сено в стога.  Женщины метали, а мы, подростки, на стогу топтали сено; иной стог, будто ничего получится, а другой возьмет да и сползет набок вместе со стогарями.  Мы в слезы и метчики, и стогари.
Пришла зима, стали на быках солому с поля к скотному двору возить.  Весной на этих же быках боронили землю под посев, а потом, после ручного посева, заборанивали зерно.  И сейчас стоят перед глазами мои подружки-сверстницы, напарницы: Соломея Акимовна Бордакова, Прасковья Михайловна и Анна Антоновна Белозерских, Фекла Григорьевна Швецова, а рассевали зерно вручную Ермолай Егорович Маморцев, Захар Яковлевич Заздравных, Мария Семеновна Яшкина, Анастасия Федоровна Малахова, Анна Ивановна Киреева.
После молотьбы хлеб возили в Быстрый Исток на быках: поставят на сани деревянную бочку с отверстием сверху, чтобы только ведро входило, наполнят зерном и везут в заготпункт.  У кого одежды не было, тем бригадир добывал ее у других и все-таки посылал в рейс.  А у меня была отцовская доха, поэтому меня отправляли в рейсы постоянно.  Мороз ли – дышать нечем, буран ли – следа не видать, голод ли постоянный, все равно это не помеха - запрягай и поезжай.  И мы это понимали, и страх гнал.  А ну как посчитают врагом народа?  А ну как на суд да на позор перед народом?  А ну как обесславят перед всеми?  Конечно, мы этого допустить даже в мыслях не смели и не могли.  Потому мы запрягали быка в ярмо да в сани, сами садились на бочку с зерном – и цоб-цо6е – в путь-дороженьку.  Бык с ноги на ногу переваливается, а ты на бочке, как на мерзлой кочке, сидишь: и наплачешься, и песен напоешься, и передумаешь многое, и переговоришь сама с собой.  А замерзать начнешь, соскакиваешь и бежишь следом, а то и впереди быка.  В сильный мороз все пешком ходили, иначе обморозиться можно было.  Многие и обмораживались, но меня Бог миловал.
И так всю войну.  Скажу кому сейчас – не верят.  Да и я сама себе сла6о верю, все думаю: не сон ли это был?  И как это мы могли выдюжить и живыми остаться?   Как это не вымерзла вся пацанва на этих проклятых быках?  Видимо, Бог спас тогда.  Спасет ли сейчас?  Уж сильно много развелось всякого жулья, воров да убийц в нашем общем доме.
Проработала я на быках до сорок шестого года; и дальше 6ы работала, да пришел из армии инвалид Пантелей Миронович Сапрыкин, поставили его заведовать фермой.  А он неграмотный был, попросил меня на ферму учетчицей.  Проработала я три года, а потом набрала группу коров и стала дояркой – до самой пенсии».
Вот таким образом отдала колхозу юность, молодость и всю жизнь Елена Евсеевна Есакова, набравшая более сорока трудовых лет (из них животноводству отдано более тридцати).  И вспомнятся ей те военные годы, когда вдруг разговорится с подружками, или полистает альбом с папкой почетных грамот.  Вы, школьники, как увидите Елену Евсеевну на сельской улице, присмотритесь к ней, поприветствуйте, поклонитесь ей, она достойна этого.


                ВЕДЬМА
                ------------

Звено электриков ушло на линию устранять порыв проводов, а меня оставили возле подстанции дежурить, чтобы никто не включил фидер.  Оставшись без освещения, люди стали выглядывать из домов, узнавать, в чем дело.  Некоторые подходили ко мне, выясняли обстановку и уходили, другие оставались.
Завязался непринужденный разговор.  После домашних дел перешли на политику, потом дело свелось к любви, а еще чуть позже – к колдунам.  Одни говорили, другие слушали, иные курили, улыбались.  Василий Неначатый свернул из газетной полоски козью ножку, всыпал самосаду и, прикурив, подвинулся ближе ко мне:
-Ты собирал материал про колдуна?  То ли получилось что из этого?
Я ответил, что материал собрал, и получился весьма занимательный рассказ.
-А что, - уточнил, - у тебя есть что-нибудь?
-Да, - ответил он. – Есть.  Только я не верю ни в какое колдовство.  Вот у меня случай был…
Василий сделал глубокую затяжку, потом прерывисто выпустил дым изо рта, поджал правую ногу.  Хитроватая теплая улыбка озарила его лицо, и от губ по щекам разбежались светлые тонкие лучики.
-Осенью, - начал он, - Ануй мелеет, и мы не смогли сплавлять лес до места, вытащили плоты в Березовке с тем, чтобы оттуда возить на пароконных бричках не в Соловьиху, а проходом до Петропавловского на пилораму, что находилась при МТС.  В сутки мы должны били сделать по одной ходке.  Погода была как сейчас, сухая, ну прямо, как у Пушкина – болдинская золотая осень.  Ну вот, разгрузили мы однажды лес на пилораме и поехали домой.  Было нас четверо: я, Илья, Иван и Андрей.
Илюха с Иваном были бойкие парни, дружбу водили с алексеевскими бабами и часто к ним заезжали покрутить любовь, а заодно и выпить бражки.  И на этот раз они остались, помахав нам: езжайте, мол, одни, а мы остаемся.  И еще они посмеялись над нами, постучав пальцами по ушам.  Мы с Андреем намек поняли и, затаив досаду, поехали угрюмые домой.
Осенью темнеет скоро, а ночь – хоть глаз коли.
Сильно похолодало, я вытащил из мешка полудошку из чисто белых собачьих шкур и быстро согрелся.  Опустил вожжи, доверившись лошадям, которые, чувствуя приближение холодной ночи, подергивая удилами, легкой рысью поспешили домой – они домой всегда идут резво, без понукания.
Пока доехали до села, сильно стемнело.  Мы остановились у сеновала, разнуздали лошадей; они уткнулись в скирду и стали есть, а мы начали дергать и складывать на брички сено.  Слышим, подъехали и наши товарищи, но остановились на другом конце  скирды, переговариваясь недобрыми словами.  Видимо, любовь не удалась, и выпивка не состоялась.  Увязав сено, я толкнул Андрея в бок и протяжно прокричал:
-А-у-у-у-у...
Андрей понял меня, подхватил:
-У-а-а-а-а...
Лошади наших напарников, а надо заметить, что у транспортников лошади всегда были справные и резвые, заслышав наше завывание и увидев мою белую полудошку, запрядали ушами, стали перебирать ногами, завсхрапывали.  Иван запрыгнул в бричку, натянул вожжи, но вторая Илюхина пара затанцевала, порываясь от сеновала к дороге.  Илья успел упасть в бричку, но вожжей не подобрал.  Лошади понесли на освещенный фонарями зерновой ток.  Илья заматерился во весь голос, закричал:
-Ведьма!  Ведьма! 
Еще слышно  было, как Иван пытался его успокоить:
-Да ты не матерись, Илья.
-Как же не материться?!  Это ж ведьма, а тут еще вожжи в колесо попали, найти не могу.
-Все равно не матерись, а читай «Отче наш», это вернее поможет.  Я пробовал однажды.  Читай молитвы, Илюха!
 
Мы не слышали, что там читал Илья, но лошади вынесли его к току – на свет.  Мы же, подстегнув лошадей, поспешили с Андреем на конный двор.  Едва успели распрячь и отпустить лошадей, как видим – с тока мчатся Илюхины кони, а следом за ними бегут Иван с Илюхой и оба кричат во весь голос:
-Люди!  Караул! Спасите!  Ведьма за нами гонится!  К-а-р-а-ул!..
Дело в том, что когда кони вынесли напарников на свет, им навстречу из-под амбара выбежал лохматый белый Пантелькин кобель, весь в репьях, с опущенным хвостом и охрипшим лаем, не похожим на собачий.  Он-то и напугал коней, а те развернулись от кобеля, пробежали по куче зерна и умчались в темноту.
Мы с Андреем забежали в темное помещение бригадной конторы и от души хохотали над незадачливыми хахалями.  Потом, когда немного шум поутих, услышали, как близко у окна заговорил весовщик Тихонович:
-Мужики, а где же Неначатый с Заграничным?
Ему ответил конюх из темноты конного пригона, ловя испуганных лошадей Ивана и Ильи:
-Да те только что распрягли лошадей и ушли отсюда.
На это Тихонович заявил:
-Это не кто иной, как Василий подшутил.
Механик Андрей Федорович, подойдя к Тихоновичу, подтвердил:
-Это верно, больше некому, такого страху нагнать только он может.  А если с Андреем были вместе, то уж точно – они подшутили.
Василий докурил козью ножку, бросил в сторону окурок, потрепал старческой рукой меня по плечу:
-Вот так они и появляются на свет – и колдуны, и ведьмы.  Все человеком делается.
Тут вернулись монтеры, включили фидер на подстанции, и мы разошлись по домам.
Стояла осень, как лето.  А может, еще и лучше лета: тепло, но без мух, комаров и пыли.


                ЗВЕРОБОЙ – ЧУДО ТРАВА
                -------------------------------------
Температура с сорок одного градуса спала до нормального уровня, и я поднялся на койке, осмотрелся.  Нас было пятеро в палате.  Двое читали книги, двое громко разговаривали между собой, потому что один из них пользовался слуховым аппаратом.  Говорил худощавый мужчина пенсионного возраста, он комментировал сообщение радио, а тот, что со слуховым аппаратом, полный, с одутловатым лицом, все переспрашивал и подставлял ухо с аппаратом к губам тощего.
Они горячились, ругали Ельцина, Гайдара и его команду, добрым словом вспоминали Сталина, Хрущева, снисходительно отзывались о Брежневе и обвиняли в предательстве Горбачева.  Упрекали Рыжкова и Лигачева в их трусости или лживой скромности.
Я слушал их разговор, в душе их мысли поддерживал, но для вас, дорогой читатель, подробно пересказывать не стану, ибо вам, видимо, уже стала претить эта старуха-политика.  Я опускаю все вопросы, пересеиваю ответы через фильтр моей души, а оставшееся зерно народной мудрости воспроизвожу в этом рассказе.  Я поделюсь с вами, как куском хлеба.  А по вкусу ли придется этот хлеб, вам судить. 
Итак, на другой день, после обхода врачей, температура вновь восстановилась, я сел ан койке лицом к Угрюмову и стал его расспрашивать.  Он часто поправлял слуховой аппарат, иногда подзаряжал батарейку и вновь подключался к разговору, а вернее, к ответам на мои вопросы, которые я здесь не воспроизвожу, а поведаю его жизнь по памяти, что запомнил.  Мне бы сразу надо записать, но я надеялся с ним встретиться после выхода из больницы.
«По тем временам я с семилетним образованием считался грамотным парнем, и после призыва в армию мне пришлось обучать курсантов-танкистов.  И прослужил бы я, таким образом, всю войну, если бы не Сталинградская битва, куда я попал вместе со своими учениками.  С ними же я участвовал в окружении армии Паулюса.
В одном из боев наш танк загорелся, и когда уже стало невмоготу терпеть жар, мы выскочили из горящей машины и укрылись в оставленном врагами блиндаже.  Но очередной снаряд угодил в этот блиндаж, и моих друзей разорвало в клочья, а меня – видимо не судьба – выбросило наружу живого, но сильно контузило. 
Всю спину усыпало осколками, а бревном ударило по ногам ниже колен.  Я был без сознания, и не знаю, через, сколько времени меня подобрали, но когда очнулся, я был уже вымыт, перебинтован и лежал на больничной койке.  Когда немного очухался, я понял, что контужен и не могу наступить на ноги.  Осколки из спины вытащили и спину залечили скоро, но со слухом было хуже – я долго не мог слышать.  Но молодой организм переборол и это, а то, что я сейчас не слышу, так это после отразилось.  А вот за ноги пришлось долго повоевать.  Мне хотели их отрезать, но я не дался, и, как видите, ноги теперь целы и здоровы.
Потом меня отправили в обоз, но через два дня на одной из сталинградских улиц меня встретил мой командир и забрал к себе, отправив с группой водителей за новой партией танков.  Мы, конечно, танки получили и пригнали их к месту назначения, где и провели доучивание новых танкистов.  А через неделю снова отправились в бой.  Из двух атак я вернулся нормально, в третьей же атаке нас подбили, и наша машина загорелась.
К этому времени мы научились помогать друг другу в бою и часто вытаскивали горящие машины с передовой, тушили их и тем самым спасали машины, и их экипажи.  И как только наш танк загорелся, командир приказал нам машину не покидать, потому что кругом были враги, они только того и ждали, чтобы мы выскочили, чтобы тут же расстрелять.  А когда стало сильно припекать, он приказал нам воду из фляжек не пить, а мочить ею глаза.  Мы так и делали, но один из нас всю воду выпил за один прием, а через несколько минут уже кричал от боли.  Я обернулся и остолбенел – у товарища от жары выскочили из орбит глаза...  и...  полопались...
Потом чувствуем, что наш танк зацепили тросом и поволокли.  Потом затушили и вытащили нас.  Мы, все обгоревшие, попали в госпиталь.  Меня тут же начали лечить.  Положили на топчан, привязали руки и стали смазывать обгоревшие места на руках и лице.  Глаза я сохранил, остальное висело живым мясом.
Я   разговорился   с   медсестрой и узнал, что она смазывает мое лицо зверобойным маслом.  И предупредила: как только начнет тело заживляться, так появится нестерпимый зуд.  Вот поэтому мне и привязали руки.  Действительно, зуд был жуткий, но через недолгое время он прошел, и мне разрешили вставать.  Потом я решил побриться, а когда скула засвербела, я ковырнул ее ногтем, и, понимаете, с горошину отвалилось мясо.  И вот, видите, до сих пор ямка осталась, след значит.  Ну а вообще-то глаза и лицо сохранились».
За моей спиной послышался голос врача, которого мы не заметили:
-Вы спросите его, где же он печень-то порушил?
Я   спросил  дядю  Ваню  и   об этом. Он продолжил:
«Да, было дело, но уже позднее и в другом месте.  Забросили нас к десантникам на помощь партизанам, но то ли для отвлекающего маневра, то ли летчик ошибся, только приземлились мы глубже в тыл врага на пятьдесят километров.  И вот пока искали партизан, около месяца, понимаете, без еды были.  Как можно выжить!  Мы и ремни, и все, что было кожаное, поварили и поели.  И вообще, есть приходилось все, что попало.  Сейчас об этом и говорить стыдно, а там ели.  Станешь мереть – будешь переть...  Вот тогда-то печень и решил.
Зверобойное масло не знаю, как делать – не узнал, когда лечился.  А вот настой делал, и сейчас дома имею.  В июле, когда зверобой цветет, я нарываю цветков в пол-литровую банку до верху, аж приминаю, потом заливаю свежим не соленым подсолнечным маслом и даю выстойку на солнце.  И как только пожелтеет масло от цветков, так начинаю применять.
Вот Галя, наша соседка, руку поранила, разнесло ее, загноилась рана, ничего не могут в больнице сделать.  И лекарств нет, и достать, где они есть, не за что.  Так я дал ей ложку этого настоя, она пером гусиным помазала рану несколько раз – и стала опухоль спадать.  А через неделю один след только и остался.  Да и дома, случается, наколю, порежу или отшибу палец – только раз и помажу.  Смотрю – прошло.
А Наташин внук приноровился, чуть что, он и бежит: деда, помажь.  Я помажу, он и успокоится.  Вот так и коротаю я сейчас жизнь.  И зверобой – чудная трава, спасибо ей, здорово мне помогает.  И людям тоже.  Можно его готовить и сушить на зиму.  Чай завариваем постоянно, но запасать надо только на один год.  Срок годности у него такой.  А вот от печени лекарств не знаю.  Что в больнице дают – не помогает.  Да и сейчас в больнице-то ничего и нет.  Зарплату бюджетникам «дуют», а врачам – пшик».
Потом дядя Ваня взялся рукой за грудь, застонал и стал болезненно подниматься.  На глазах его навернулись слезы.  Слезы героя, старого, неизлечимо больного человека.  Взгляд его проникал в сердце.  И до сих пор передо мной стоят эти его глаза, обреченные на смерть.
Меня выписали раньше из больницы, через три дня я приехал его попроведовать и подробнее записать историю его жизни, но...  Но мне сказали, что его выписали в субботу, и дома он умер.  А в воскресенье его схоронили.
Схоронили тихо, мирно, без военного оркестра, и немногие знают, что схоронили солдата, танкиста, освободителя и защитника Сталинграда.  Пусть земля тебе будет пухом, дядя Ваня Угрюмов.
А сыновья его и сейчас живут в Антоньевке.


                ПРИЕХАЛИ
                ----------------

-Приехали!  Приехали! - бежали по селу слухи.  Об этом же говорила и красочная афиша.  Московские экстрасенсы посетили медвежий угол России, наше село!  Это было новое, что-то непонятное для нашего классического материалистического сознания.
-Анохин, здорово были! - поприветствовал меня Петр Иванович.
-Здравствуй, здравствуй Петя! - поздоровался я.
-Что ты не собираешься в клуб?  Пошли!
-А что там?
-Да, «электросенсы»  приехали.
-Кто?  Кто? - не понял я.
- «Электросенсы» из Москвы.
-А кто тебе сказал? - продолжал, ничего не понимая, я.
-Да Наполеониха, конечно же.
-Она тебе прямо так и сказала об «электросенсах»?
-Да она мне и не говорила.  Приехал я домой, распрягаю лошадь.  Слышу, соседка громко через дорогу разговаривает.  Наполеониха соседке, кричит: «Эй, кума, пошли в клуб, там врачи-знахари приехали.  Прозываются «электросенсами».  От всех хвороб лечат.  Особенно по женской части.  У тебя вот детишек, какой год нету, говорят, дюже хорошо помогают.  И животы правят, и с поясницы боль снимают.  Только надо с собой воды взять».
-А что так, - спрашивает та.
-Для зарядки.
-А что, заряжать могут?
-Говорят, могут.  Не знаю.
-Пожалуй, могут, если электро...  Я, наверное, и аккумулятор с мотоцикла возьму, а то муж что-то не может.
-Бери и аккумулятор.  Можно и продукты, и мази всякие.
-Мази, пожалуй, пригодятся, если уж электро…
Петр без передыху передал весь разговор и поторопил:
-Ну, пошли!   
-Подожди, Петро, ты, что-то не то говоришь, - опять засомневался я.
-Ты опять с поучением.  Ну, тебя.  Вон, смотри, по улице, сколько баб идут.  И Наполеониха впереди руками машет.  Собирайся!
-Не то ты толкуешь, Петя, послушай...
-Да опаздываем мы.  Если идешь – идем.  Если нет – то я пошел, а то опоздаю.
И он ушел. Я, раздосадованный, стоял среди ограды и не знал, что делать. «Ох, люди, люди!» - думалось мне.  И все-таки не пошел.
В половине двенадцатого ночи ко мне постучали.  Это пришел Петр и заторопил:
-Собирайся, поехали к Аную
-Что еще такое?
-Знахари лечили и велели грешным бабочкам в двенадцать часов искупаться в реке.
-Это же насмешка, Петя.  Неудобно подглядывать.
-Черт с тобой, сиди.  А я поеду.
Он отошел от двери, и через секунду легкие дрожки протарахтели мимо моего дома, увозя Петра к реке, к месту раскрытия женского таинства.
Я не спал всю ночь.  Ждал Петра.  А в душе надеялся, чтоб он никого не увидел. А он ездил и видел.


                ХОТЬ БЕГИ НА ПАСЕКУ
                ------------------------------------ 

-Иванович, здравствуй! - поприветствовал я своего друга.  Он сидел в телеге среди ограды, понурив голову.  Ковырял в зубах соломинкой и рассматривал штанину на согнутом колене, иногда отмахивался от назойливых мух.  Хомут, седло, узда и вожжи лежали в телеге возле Петра.  Он мотнул головой в ответ на мое приветствие, но глаз не поднял.  Вид его был кислый, побитый.
Я прошел до сворота, потом остановился, подумал и решил вернуться: если не помогу, то хоть утешу.  Вернулся сел рядом.  Разговор не клеился, но после многих попыток узнал все же, что Петра выгнали с работы.  Оказалось, виновного не было: обстановка сложилась такая.  Но Петр был выгнан, и потому держал на руководство обиду.  А когда напряжение было снято, он заговорил охотнее:
-Ты понимаешь, когда заступиться некому и некому помочь, так хоть на пасеку беги.
-А что, на пасеку бегут от безысходности?  Мне кажется, в наказание на пасеку не посылают.
-Да верно, не отсылают.  Только я в другом смысле.  Тебе приходилось пасти некастрированных быков?  Нет?  Так я тебе скажу: кто их не пас, тот горя не видал.  Ад кромешный наступает перед дождем, когда быки начинают ездить друг на друге.  И как только какой оплошает, и намочат ему кострец, тогда все бегут за ним.  А когда убегающий уже не в силах увертываться, он со всех ног бежит на пасеку.  Там он сваливает несколько ульев, и разъяренные пчелы начинают жалить всех подряд.  Достается и ему, но это не так страшно, зато преследователи разбегаются и теряют его из виду.  Тот же отсиживается в зарослях суток двое, пока о нем не забудут или нападут на другого.  Вот так и со мной случилось, и заведующий на меня, и зоотехник на меня, и председатель на меня.  А мне хоть на пасеку беги.
Мы горько посмеялись и разошлись.
Через неделю я встретил друга на молодом рыжем жеребчике.  Петр остановился, поприветствовал.  Разговорились.  Я спросил:
-Ну что, восстановили тебя на работе-то?
-Нее, - ответил он, - обменяли меня, как контрразведчика.
-Как это?
-Вместо меня взяли тракториста, а меня приняли конюхом в другую бригаду.  Вот теперь опять работаю.  А в пересмене сено помогаю метать.
-Ну, если обменяли, тогда стоящий пленный – нестоящего менять не будут...  А что, Петро, вот мыкают тебя по всем работам, наверное, надоел тебе колхоз.
-То ли мне надоел колхоз, то ли я колхозу...
-А если не будет колхоза, чем будешь заниматься, что делать станешь?
Он тронул поводья, конь пошел.  Петр через плечо бросил:
-Буду солить и к стенке приставлять...  Нельзя мне без колхоза: я тут родился, вырос, всю жизнь проработал.  Куда ж мне теперь?  Да возьмут еще, баламуты, пенсию не начислят.  Куда тогда податься бедному крестьянину?  За вилы, да топоры?..  Но-о, поехали.
Молодой, светло-рыжей масти жеребчик, встряхивая гривой, зашагал веселее.


                АПОСТОЛЫ
                ----------------- 
Сначала пошел мокрый снег, потом потянуло морозцем, подул ветер, и тонкие змейки поземки потянулись по шершавой земле.
Петр с Леонтием насыпали зерновых отходов в колоды, лошади, уткнувшись в них мордами, стали жевать.  Мужики натаскали вилами соломы, разложив ее по краям загона на казавшиеся более-менее сухие места, осмотрели загон и, закрутив проволокой ворота, прошли в бригадную контору.
Темнело.  В конторе сидели пять-шесть человек в промасленных фуфайках.  Молчали, курили.  Из бригадирского кабинета неслась отборная, с блатными присказками, брань, перемешанная матом.
-Тунеядцы!  Вы тут сидите, а я работаю...  Некоторым уже солому привезли, а мне еще нет.  Сейчас об эту трубку голову твою разобью.  Пасть порву, - кричал Соломон Рубцов, скотник с откормочной площадки.
Бригадир спокойно, как мог, успокаивал разбушевавшегося:
-Ты же коммунист, сознание должен иметь.  Вон, какая слякоть на улице.  Как подморозит, привезем тебе солому.  У вас разве скот не по колено в грязи из-за того, что подстелить нечего?  А ты говоришь, по дворам возить...  У тебя хоть лошадь на руках, мог бы сам привезти.
-Ну-ну, теперь партия запрещена.  Нечего... ею попрекать.  Я теперь, как все, - не сдавался Соломон и еще громче заорал на бригадира. - Жду до утра.  И можешь идти на откорм-площадку и сам кормить своих быков.  А я – бастую.
Что-то брякнуло, стекло на столе со звоном раскололось.
-Вот тебе бич, узда.  Запомни – жду до утра.
От удара пинка дверь с шумом раскрылась, и разъяренный Соломон вышел к мужикам.  Зло бросил:
-Сидите тут...
Те виновато опустили головы, а он, пройдя через зал, так же зло, пнув входную дверь, скрылся в темноте.  Кто-то бросил вслед:
-Невежа.
-Не связывайся с ним, он ни с кем не считается.  Чуть что не так – хорем кидается.  Хоть на одного, хоть на коллектив.
-Да я и не связываюсь, это так, к слову.  Я начальство, что ли?
-И к чему идем?  Дисциплины никакой, производство товаров и продуктов падает.  Раньше хоть совестью жили, а теперь и этого не стало.  Не сдержать, видимо, колхоз.  Все псу под хвост...  Сверху «долбят», снизу разболтались.
-Потолок сгнил, и фундамент потрескался,  только стены и остались.  Да толку-то что?
Сухощавый, высокий, лет за пятьдесят, тракторист, кряхтя, поднялся, разминая поясницу, проговорил:
-Ладно, прожил день, и довольно, все ближе к смерти.  А на сегодня хватит.  Пошли, мужики, по домам, там еще управляться надо.
Все зашевелились, стали подниматься.  Кто-то пошутил:
-Хлопцы, а сегодня суббота.  Бани топят, блины пекут...
Послышался слабый смешок.  Все вышли, к ним присоединился бригадир, до этого разговаривавший по телефону.  Леонтий прогремел ключами, закрывая дверь конторы, потом уселся с Петром в телегу.  Ехали, разговаривали.
-Петр, расскажи, что в мире творится.
-А ты что, за границу или в Камышенку ездил? 
Леонтий хмыкнул, уточнил:
-Пропьянствовал я неделю – не до радио с газетами.  И сейчас похмелиться требуется.  Голова прямо-таки гудит.
Напарник насчет похмелиться ничего не ответил.
-Президентов выбирают, да нам не говорят, зачем их так много надо.  Вроде бы для улучшения жизни, повышения благосостояния.  И зарплаты.
-Чьей, говоришь, зарплаты? - поинтересовался Леонтий не без интереса.
-Своей, конечно.  Твоей, что ли?  У нас, сам знаешь, как в 85-м платили за лошадь три рубля шестьдесят восемь копеек в месяц, так до сих пор без изменений.  А у бюджетников от пятисот до тыщи.  И, если газетам верить, еще девяносто процентов добавят.  Хотя им и нынешнюю зарплату получать стыдно бы.  А попробуй, упрекни кого, сразу: мы-то причем?  Мы не просили.  Еще добавят – не откажемся.
-Тогда я опять в загул пойду.  Или калымить...  Еще что нового?
-Указ Хасбулатова  вышел.  Рабочий день теперь короче будет.
-Куда ж короче-то?  И так, как мини-юбка: отовсюду видно.  Нет, ты мне логически, Петро, втолкуй – зачем?  Не успеешь до рабочего места дойти, разворачивайся и айда домой?
-Может быть, чтоб колхоз быстрее развалить?
-Чтоб потом эта самая колхозная жизнь вспоминалась, как райская?  Мы же идем не к безобидному и улыбающемуся тебе навстречу рынку, а к трудовому аду.  Я помню, как мать в войну работала.  Я ж ее днем в лицо ни разу не видел, все только при луне да при коптухе.  Сдается мне, идем мы к звериному закону.  Волчьей стае, например: рви, души, а чуть прозевал, тебе глотку перервут.  Не дремли, а мы, русские, любим подремать.
Леонтий вдруг запел:
-А в субботу мы не ходим на работу, а суббота у нас каждый день...  А поближе что?
-Край наш объявлен зоной свободного предпринимательства.  Но я не до конца разобрался еще, что да как.
Да-а-а...  Опять зона.  Она за три года надоела – тридцать лет помнить буду.  Но хоть надежда была: срок пройдет, выйду, свободой подышу.  А тут весь Алтайский край – зона?  И податься некуда.  Думал, Соловьиха на краю света, не коснется ее цивилизация.  Ан, нет, тоже в зону угодила.  Без суда и следствия весь край, все население в зону.  Нас там было полторы тысячи, а тут все сто процентов.
-Никому не обидно, все так все.  У нас всегда так.  В колхозы – всех, в социализм – всех, в коммунизм – всех.  Сейчас, как баранов, всех назад гонят.  А куда деваться?  И вернешься, и пойдешь, иначе…  сам знаешь...
-Да-а-а, интересно, интересно...  А еще что?
-Что да что...  В селах администраторов назначают.
-Сельская голова теперь будет?  Как в «Руслане и Людмиле»?  Голова среди равнин, говорящая...  Или как при царе?
-Никто не знает, что будет, как будет.  Что скажут, то и делай.  А еще хуже, если вообще говорить не будут, придут и молча ограбят.  И вся недолга.  Говорят, по городам сколачивают продотряды, будут они по селам ездить, продукты выменивать на дефицитные товары.
-А ну, как товары мужику не понравятся?  Тогда что?
-Вот заладил…  Гражданская, наверное, - заключил Петр.
Леонтий спрыгнул с телеги – подъехали к его избенке.  Дальше Петр поехал один.  Белолобый Игренька шел рысью.  Пушистый хвост и длинная грива его стлались по воздуху, как птичьи крылья, и если не смотреть на заборы, можно легко вообразить, что Игренька летит по воздуху в темную пушистую мглу.
...Высоко в небе маячили и махали руками двенадцать седых апостолов, как будто манили к себе или летели навстречу.
Петр уткнулся в солому лицом, полностью доверившись Игреньке.  В голове, повертевшись хороводом, выстроились стройные колонки стихотворения Блока:
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Винтовок темные ремни.
Кругом огни, огни, огни...


                ПРОПОВЕДЬ
(Попытка философского рассказа)
------------------------------------------------
Хаос в стране заставляет мысли свои сосредоточивать сразу и на множестве аспектов, сравнивать, искать, выбирать, что приемлемее для крестьянина. Мужики думают, соображают, но к новому делу, к которому призывает новая власть, торопиться не приступают, разбирать землю не спешат.  Потому что сомневаются.
Вообще-то способность сомневаться – хорошее свойство души, ибо поспешность, случается, приводит мужика к роковой ошибке, которую в течение года исправить невозможно, это грозит ему если уж не голодом, то потерей свободы (ее он всегда имеет в малом количестве, и потому так дорожит ею, что и сказать-то сил не хватает).
Свобода мужика ограничена со всех сторон.  Сверху ограничена небом – дождем, бурей, редко хорошей погодой, а в большинстве случаев – непогодой.  Снизу – недородами земли, когда и труда человек вложил немало, а отдачу небольшую получил.  И как это объяснить, никому непонятно, а утешить временно душу можно, лишь сказав себе или такому же бедолаге: «Под господом ходим…»
Не потому ли сейчас биржевики и иные финансовые воротила называют себя господами, чтобы мы, «товарищи», ходили под ними, склонив головы и прикусив языки?  Вон как «Правду» шельмуют – не разговоришься (ну да про это особо, коль случай представится).
А вот о крестьянине мысли роятся, и я хотел бы ими поделиться с друзьями и товарищами, а не с господами, ибо всяк защищает свой класс.  Или, как в народе говорят, всяк кулик свое болото хвалит.
Главным крестьянским предметом является земля, часть планеты, пригодная для рождения хлеба и о которой все мысли и в которой вся жизнь крестьянина.  Из-за которой шли смертные бои и к которой сейчас такое безразличие.
Политики, успешно манипулируя землей, меняли жизнь огромного количества людей.  Ленин бросил лозунг: «Земля – крестьянам!», и эти крестьяне, и те рабочие, что сами когда-то были крестьянами, или предки их, от которых пахло землей, и хлебом и не до конца выветрилась мечта и духовность хлебная, ринулись лавиной, сломя голову, за Лениным.  Вот та поспешность революционного разора, от которого крестьянин потерял   надолго свободу,  превратив своих кумиров в светила.
Почему мужики побежали  за Лениным?  Потому что жаждали земли, и когда ее получили, хлынули делить, отбирать, крушить все, что этому мешало, кто не давал и кто сопротивлялся.  На этой стихийной растащиловке земли Ленин и его бригада поднялись на вершину государственной власти.  И тут же поняли: если мужик сядет на свой надел   земли и укрепится сам, никому не подчиняясь, не сгибаясь ни перед кем, хотя бы и перед государством, а значит, и перед властью (даже и самой важной), власть над мужиком будет упущена.
Что тогда делают власть предержащие?  Выдвигают  другой лозунг – его тоже     можно оправдать, истолковав исторической необходимостью и полезностью для   мужиков.  Что же, мол, вы  будете горб гнуть на клочке своей земли, там не до прогресса.  И душе, мол, вашей, мужики, тесно – скучно так жить.  Давайте жить лучше (кому бы ни хотелось  этого?), объединяйтесь в кооперативы, в коллективные хозяйства.  И легче жить будете!  Как же не легче, если не надо думать, когда выезжать в поле пахать, сеять, как и чем убирать, где хранить, как сбыть продукцию, не думать,  когда и как отдохнуть, когда погулять.  Не думать, не думать, не думать...  На земле можно жить и работать дураком – за тебя все продумано, все решено, только слушай, что тебе говорят.  И делай: чем точнее, тем больше почета.
Демократический централизм, как штык в спину крестьянина, парализовал всякую иную идею, иное движение, иное мышление.  А потому сильно старательные, тем более безоговорочные исполнители, по сути своей всегда есть скрытые враги власти.  С двух сторон этот вред исходит.  С первой стороны, когда, внедряя новую идею, т. е. накладывая заготовленный заранее трафарет на жизнь, особенно на мужицкую, стараются все исполнить в точности.  И не дай Бог, если что в этот трафарет не укладывается – ноги ли, руки, голова ли – обрубят, не остановятся, не подумают сделать безболезненно.  Тем самым опостылевают народу, извращают идею.
Отсюда вытекает и второе зло.  В обществе, что видело первые лозунги «Земля – крестьянам!», было много ее поборников и охочих до земли.  И когда лозунги выбросили на помойку, это больно ударило по самолюбию мужиков, и в душе своей, и в мозгу отложили они мнение: обманули!  И передано это было из уст в уста нынешнему поколению, которому опять притащили выброшенные некогда лозунги «Земля – крестьянам!»  Лозунгам же этим веры не стало, как не стало веры и современным властям.  Так сам по себе на селе вырос тихий и невидимый саботаж.  И хотя революция свершилась, жизнь, сознание, бытие мужиков развивалось эволюционным путем.
«Землю – крестьянам!» - кричат сейчас политики, а ее-то и брать мало кто желает: ждут, выжидают, что получится.  «А пусть, - рассуждают, - кто-нибудь первым попробует взять землю, поработает.  Начнет, герой, один на клочке, и хорошо ли у него выйдет?».
Но сомнения даже не в том: главное, конечно, у мужика на земле, при старании, выйдет, а вот не отберут ли политую потом твоим землю силой или экономической какой интрижкой?  Не способен, мол, эффективно на земле работать.  Или давнут через банк ссудным процентом (да мало ли чем – не впервой).
К тому же, могут отобрать и нажитое горбом – очень будет жаль расставаться с потной копейкой.  Эта жалость мужика сильнее жалости вора, спекулянта, жулика, расставшихся с украденным миллионом.  А потому и сопротивление мужика будет сильнее, злее и ожесточеннее, и вновь в результате на многие годы и поколения потеря веры властям, лозунгам, российской несдержанности слова, неспособности чтить идеалы, традиции, даже веру в Бога.
Потому и победил Ленин, что мужик сегодня молится на икону, а завтра ею горшок закрывать станет – переменчив русский духом.  Открыв такой закон, Ленин сам попал под эту неудержимо катящуюся колесницу истории.  И вряд ли тело его сохраним в Мавзолее, как бы ни старались.  Нет, конечно, не сохраним.  Да и куда уж нам тягаться, коль и идеи, и теорию, и практическую работу его, не осилив из-за квелости тела и духа после репрессий, забросили, отклонились от них.
Сегодня смотрим мы на Америку, Англию, Германию, Японию, и так нам всем хочется жить, как они.  Взять их методы, а свои бросить?  А как же нажитое своим-то горбом бросать, а с чужого стола подачку ждать, милостыню просить?  Как же это так?
Нельзя нам сейчас отбрасывать ленинскую идею планового ведения хозяйства и кооперирования, ибо это отбросит нас на много лет назад, хотя и потом народ, и мужик, в частности, вновь к этому вернется, несмотря на то, в какой он оболочке (читай – системе) будет – капиталистической, социалистической или очень отдаленной коммунистической.  А к последней все придут обязательно, только не все сразу, не в одно время: цель и вершина человеческого бытия одна, пути к ней разные.
И если нынешние политики, как свой главный конек поднявшие свой на щит брошенные старые запыленные лозунги «Земля – крестьянам!», если вот они сдержат свое слово, не попятятся как раки назад, клацая клешнями, и не станут сгонять-разгонять мужика по земле, подгоняя его под трафарет, особенно душу, а эволюционным путем позволят жить, то есть мешать не станут (а это есть необходимые условия стабилизации крестьянской экономики), лучшего и желать не надо.  Да вряд ли...
А что же мужик-то? Ведь он и без властей, сам по себе думает.  Но в разной обстановке думает по-разному.  Когда он свободный и самостоятельный, думает, как жизнь улучшить, как самому жить красивее, и для этого не жалеет живота своего и смотрит на соседа без злобы и зависти.  А когда этот же мужик под властью и гнетом, только и заботы у него, как легче поработать, меньше сделать, а побольше получить.  До накопления, богатства ли, на которые мы рты, извините,  разинаем, глядя через соседский плетень?   Да и глядим мы при этом только на стол, не на подворье.
И желает сейчас, мечтает мужик хорошо жить.  Как человек, как высшее,  разумное существо на  этой матушке-земле, на этой беспризорной Родине, измученной своими сыновьями – алкоголиками, ворами, жуликами, политическими карьеристами, горлопанами и всякой прочей нечистью (но все одно – сыновьями).   А неудачных сыновей-дурней матери жальче.  И мать растеряна, не знает она, что делать, и терзается, и рвет свою душу, надрывает сердце.  И кричит она перед Богом, но в словах ее нет и в помине жалобы на свою горькую судьбу.  А слышится лишь мольба о прощении у Бога, чтобы он как можно скорее вразумил, а не лишал разума заблудших сынов ее.
Помоги ей Бог, помоги Матери нашей, кормилице.  Помоги!
...Тишина.  Молчит Природа.  Молчит Бог.  Нет ответа...  А потому думай, мужик, решай сам.  Что сделаешь, то и будет.  Не ошибись, сколь же можно-то…
Что замолчала, Матушка?  Откликнись.  И ты тоже молчишь.  Как Бог.  Как небо лик чист и суров.  И недосягаем сознанием человека...


                РУКОМЕСЛЁННЫЕ
                -----------------------------
«Рукомеслённые» - слово местно, деревенское.  В  литературе под ним подразумеваются мастеровые, но это слово больше рабочее, заводское.  В Соловьихе же рукомесленными в старину называли людей, , которые без учения, образования, без затрат на познание владели каким-то мастерством. 
Но мастерство – понятие тоже округлое, я бы даже сказал, холодное и расплывчато-обобщенное, наживное.  А слово «рукомесленное» - христианское, наивно-детское, а потому чистое.  Но коль оно и крестьянско-мужицкое, то хитровато-мудрое, а от этого  загадочное и привлекательное.
Это слово с внутренним светом: самого источника не видно, а свет и виден, и греет,  Как солнце из-за горы: его нет, но свет уже влечет к жизни.  Я не люблю молний,  их  света – этот свет слепит,  пугает,  не греет, а часто и сжигает, и поражает.
Вот родится человек и не успеет он на ноги встать, не научился еще говорить и мир этот понимать, а природа (сейчас стали все чаще повторять старинное – Бог) ему уже вложила в головку такую яркую искорку, от которой через его глазки свет нисходит, божья благодать.  И после, как чело растет, этот свет все ярче, теплее, и греет других,  Другую искорку этот самый Бог вложит в кончики пальцев, к чему бы ни прикоснулся их обладатель, всюду красота остается, на все можно любоваться и позавидовать не грех.  И душа, светлая и незлая, начинает подражать, а дурная, злая и ехидная, просто махнет рукой и молча отойдет.  Или возьмет и ляпнет что-нибудь несуразное, чтобы своя бестолковщина не так заметно выделялась. 
Вот какое понятие мы вкладываем в слово «рукомесленные».

    1.  ДМИТРИЙ ДАВЫДОВИЧ АНОХИН
      ---------------------------------------------------
Вот скоро уж пятьдесят лет, как нет отца моего, погибшего в аварии при строительстве РДК, а бодрость его, несгибаемость нужде, юмор – некоторые помнят его до сих пор.  Мы все, одиннадцать сводных детей его, бегали в им сшитых сапогах, одежде, шапках, носили скатанные им валенки.  Весь инвентарь во дворе, постройки и хата были сделаны тоже его руками.
А для нас, маленьких, он долгими зимними вечерами после работы делал всякие там свистульки, дудочки, трещотки из лучинок, водяные игрушечные мельницы.  Мастерил фигурки людей, лошадей, а также легко справлялся с изготовлением санок, лыж, деревянных коньков.
Все, чем пользовались в доме, в чем ходили, было сделано огромными руками отца.  Он говорил: «Я умею все, только корову не дою – боюсь соски поотрываю».  Мы, дети, учились у него, подражали ему и кое-что научились мастерить.
Но светлую мысль и мастерство рук отцовских имел лишь сводный брат Яков Тимофеевич Стрельцов.  И когда он изготовил игрушечные трактор и плуг с жестяными лемехами и протащил по золе, а плуг оставил за собой след, и это увидел отец, то сказал: «Рукомесленный, молодец!»
Многое другое делал брат, и слух пошел по селу о его мастерстве, и отправили его на учебу в ФЗО, а потом послали на завод, где и проработал он рабочим до пенсии.  Десятки и сотни рацпредложений разработано им было и внедрено.  И что бы он ни делал, из всех нас, одиннадцати, светилось чистотой и притягательностью только его поделье.
Я до сих пор завидую его рукам и учусь, и стараюсь постичь эту божью искорку, а все освоить не могу.  Я обязательно, хоть раз в год, встречаюсь с Яковом, чтобы зарядить свою охлажденную душу теплом его философии и полюбоваться делом рук его и самими руками.

2. Евдокия Ивановна Нечаева

Вот так же присматривалась к ремеслу и поделкам отца своего, Ивана Ефимовича Широких, Евдокия Ивановна (ныне Нечаева) и училась у него, еще будучи маленькой девчонкой.  И хотя дети все и внуки пошли способностью в отца и деда, но по старательности и качеству изделий до Евдокии Ивановны не дотянулись.  Видно, жилы тонковаты, а возможно, Бог ее больше наградил своей милостью, умением и терпением.
Я видел ее изделия на выставке в нашем клубе: ее ковры, дорожки, вышитые одеяла, покрывала, скатерти.  Все, кто видел их, удивлялись, радовались, восхищались. Восхищался этой рукомесленностью вместе со всеми и я.
Как-то после выставки по случаю был я в доме Нечаевых.  Может, кому-то покажется грубым, но не способен я на лучшее, а сказать охота об этом доме: внутри все – сплошь выставка.  Для хозяев многие вещи – обыденные, привычные, которыми они пользуются и которые их окружают, а для постороннего...
Я спрашивал, хозяйка отвечала, и в душе моей ощущался прибыток теплого тока, волны восхищения, умиления и радости от соприкосновения с рукомесленным человеком.  Я смотрю на седеющие волосы Евдокии Ивановны и улыбающееся ее лицо, и передо мной всплывают картины ее молодости.  Вспомнил, как приходила она сорок шесть лет назад к нам в избу и записала меня в первый класс на новый 1945-46 учебный год.  Отец тогда пошутил: «Пахать на лошади я его без школы научу.  Чему вы научите?  Отнять и разделить?  А я хочу научить его, как прибавить и умножить».  (Это он к тому, что не мог забыть и простить раскулачивания).  Потом Евдокия Ивановна вспомнилась в школе, в сельпо, в библиотеке.  И все годы была она на сцене – в клубе, на фермах, на полевых станах: ни одно фольклорное выступление без нее не обходилось.  Тройку нарядить – бегут к ней, Евдокии Ивановне Нечаевой, и обязательно эти тройки лучшие.
Годы, годы...  Никого они не обходят и не обделят старостью.  Но они не отобрали у Евдокии Ивановны любви к детям и рукоделию. 
А вопросы мои к ней и ответы на них я записал.
-Что вы умеете делать очень хорошо и чтобы любо душе?
-Я могу по дому делать все: выращивать овощи, фрукты, ягоды – как любой сельский житель.  Разводить скотину и птицу на своем дворе.  Могу косить траву, вязать хлеб, участвую в ремонте построек и дома.  И все это при необходимости, то есть «по нужде».  А вот для души, для творчества люблю ткать ковры, дорожки разных орнаментов и цветов.  С увлечением занимаюсь вышивкой скатертей, покрывал.  Вяжу чулки, варежки.  Многие вещи в доме сделаны моими руками.
-Для этой работы, какие нужны инструменты, и что вы имеете?
-Необходимо иметь пряху, ткацкий станок, швейную машинку и еще кое-что по мелочи.  Это все и имею.
-Кто вас этому научил, Евдокия Ивановна?
-Я училась трудолюбию у отца.  Он сам катал валенки, шил сапоги, делал по домашности все сам.  И меня, как старшую, постоянно приучал делать посильную работу.  Я научилась у него внимательной приглядке к любому ремеслу, старанию сделать вещь так, чтобы она радовала глаз и грела сердце.  Я счастлива тем, что мне это во многих случаях удается.
-Кого вы этому научили?
-Я испытываю счастье, когда ко мне приходят серьезно научиться моему ремеслу, увлечению.  Я запомнила способных учениц М. Н. Кошелевских, В. Г. Заздравных, Олю Ряполову, Олю Булгакову.
-Кто может сделать также или лучше вас?  И кому бы вы чистосердечно позавидовали?
-Я таких не знаю.  Вот разве что можно полюбоваться на вязаные вещи О. Н. Плотниковой – чистая, мастерская, с фантазией работа.
-Что бы вы пожелали бесталанным молодым людям в наше время, время сплошного дефицита?
-Да, сейчас кругом дефицит, и недостающие вещи можно связать, распустив старые: кофточки, чулки, варежки.  Перелицевать костюм, пальто, перешить постельное белье, соткать любой ковер, дорожку.  Пожелаю я молодежи возродить мастерство, освоить секреты, пока есть у кого поучиться.
 
1. Федор Иванович Жуков

Он инвалид войны, но по мере сил работает объездным во второй бригаде.  И тоже по всем статьям – рукомесленный.  Это видно по тем ответам на вопросы, которые я задал ветерану.  Хотя, понимаю, они далеко не полностью раскрывают талант моего собеседника.
-Что вы умеете делать по дому?
-Все, что необходимо.
-Что делаете с азартом, увлечением?  Для души.
-Дорого для души все то, на что потратишь много труда, сил, пота, старания. Смекалки.
-И на какое же занятие вы тратите сил больше всего?
-На валенки.  Могу катать рабочие мужские.  И мальчиковые – с отворотом.  Женские валенки тоже катаю.  Выходные – чесанки – тонкие, под галоши.
И каких же размеров валенки вам можно заказать?
-Любых, начиная с двухлетнего возраста.
-Кого   вы   этому   научили?
-К сожалению, никто не стремится познать такое важное и необходимое ремесло.  Мои-то валенки ни в какое сравнение с заводскими не идут – в моих нога спит.  Дети и внуки мои ушли в другую сторону, никто не перенял моего мастерства.
-Интересно, а много ли надо, например, на валенки 28-го размера?
-Два килограмма 400 граммов шерсти осенней стрижки, сто граммов кислоты, дрова, вода.  Валек, рубель, положок, печь для сушки, паяльную лампу или солому, чтобы опалить валенки.  И, самое главное, нужно обладать здоровьем, силой, старанием.
-Если не секрет, Федор Иванович, за что вы больше получаете: за колхозную работу или свое ремесло?
-За колхозную получаю 80 рублей, за свою – 180-200 рублей.
-Кто вас обучал ремеслу?
-Мой отец, Иван Васильевич Жуков, он всю жизнь пимокатом был.  А тот, в свою очередь перенял ремесло от дяди – Ивана Лукича Маморцева.  А вот дальше, к сожалению, не знаю.
У меня были и другие встречи с рукомесленными.  Но о них – в следующий раз.

4. Петр Степанович Бардаков.

-Что можете хорошо делать, чтобы самому очень нравилось?
-Что бы ни сделал, все мне не нравится, хочется сделать лучше.  Я вижу и чувствую, что можно сделать лучше.  Я много лет пас овец – вот в эту работу я вложил все силы.  И работой своей доволен.  Довольны были и напарники, и товарищи, и начальство.
-Кто мог это делать лучше вас?
-Никто: ни когда работал, ни сейчас.  Достойными соперниками считал Н. Ф. Никифорова, С. И. Мякшина и покойного М. Я. Булгакова.  Могу изготовить телегу, кроме колес, конечно.  Считаю, по качеству моя телега не уступит телеге, сделанной Н. Н. Костенниковым.  Могу подковать лошадь.  Но в этой работе я не достиг мастерства П. Е. Сигарева, у которого и подкова получается красивой, и работа чище.  Его работой я, как и вы, часто любовался, по-доброму завидовал.
Учился я кузнечному мастерству у Антона Семеновича Москвителева – светлая память ему.  Завидовал работе кузнеца Данила Лукича Ельчищева – мастеровой и веселый был человек.
Могу изготовить любой домашний инвентарь: ни просить, ни покупать не буду.  Так же, как строить, ремонтировать всякие там амбары, сараи, подвалы, ограду.
Есть и другое, как ты там определишь, мастерство ли, увлечение ли.  Это сбор ягод и грибов.  Я их нахожу у нас в Соловьихе.  Вот вы, и многие другие за грибами ездите в Алексеевку, Петропавловское, в Солоновские и Камышенские лесополосы.  А я у себя в горах их собираю.  Повел однажды своего товарища с внуком за грибами: они пошли впереди, а я следом.  Когда же вернулись в условленное место, у них было по неполному ведру, а я пять набрал.  Надо быть внимательным к работе и к природе, чувствовать себя ее частью, а не «хозяином».

5. Ольга Николаевна Плотникова.

С ее рукодельными вещами соловьихинцы знакомы давно.  Сначала «самовязки» стали замечать на самой хозяйке, а позднее – на выставках народного рукоделия в Доме культуры.  И вот она сидит передо мной, со смущенным и скромным лицом.
-Оля, я вижу на вас вязаные вещи.  Что можете?
-Все, что сейчас на мне видите, сама и связала.  Шапочки, кофты, джемперы, юбки, платья, шарфы, косынки, шали, варежки.  Чулки с узорами могу вязать, носки.
-Это, вероятно, не каждому по силам самостоятельно освоить?
-Хорошо вязала моя бабушка Марина Ильинична Снегирева, у нее я и научилась.  А потом по книгам.  Хороший материал публикуют на вкладышах журналы «Крестьянка» и «Работница».  Восхищалась работой Нины Анатольевны Исаевой.
-Сложный ли инструмент нужен?
-Крючки, спицы разной толщины – в зависимости от размера ниток и от вещи, которую вяжешь.
-Я уже беседовал с несколькими мастерами своего дела и, к сожалению, мне мало сказали утешительного об учениках.  Если дело дальше так пойдет, через какие-нибудь пару-тройку лет мы сможем жить только на всем купленном в магазине.  А там, сами знаете...  Вы кому-нибудь передаете свое умение?
-От Дома пионеров веду кружок вязания – два раза в неделю.  Все, что сама умею, пытаюсь ребятишкам передать.  Девочки в кружке старательные, успешно занимаются, например, Юля Яшкина и Света Маслова.
-Оля, наверное, не каждому дано умело вязать?
-Отчего же?  Если есть потребность в красивых и добротных вещах, чтобы и по фигуре, и нужной вам модели, расцветки – наберитесь терпения и за дело.
-Если не секрет, долго ли вязали вещи, что сейчас на вас?
-Кофту вязала неделю.  На платье уходит три недели свободного от работы в колхозе и дома времени.  Но поскольку такой возможности нет, то и времени надо больше.

6. Дмитрий Никифорович и Мария Алексеевна Булгаковы

Д. Н.:  Без души мы с супругой ничего не делаем: на пенсии жалко тратить время на бесполезную, бестолковую, неэффективную работу.
Взять, к примеру, уход за коровой.  Иногда видишь – стоит она в стоге сена всю зиму под снегом и на кочках.  На такую корову смотреть жалко.  У нас же корова в теплом сарае с плотными дверями и полом.  Поим комнатной водой, кормим своевременно, хотя корм даем не навалом.  Мы на корову-то и крикнуть резко не позволяем.  И она отвечает нам лаской, дает по 20 литров молока в сутки.  А теперь прикиньте, даст ли столько корова, которая всю зиму на снегу спит?
-Я знаю, что у вас сад очень богатый...
-Это так.  В нашем саду крупноплодные яблони – Белый налив, Мелба, Уэлси, Пепин-шафранный, Суворовец и другие.  А также есть «полукультурки».  Много привитых сортов.
Есть смородина черная и красная, крыжовник, малина. 
Вишня дает до пяти килограммов с куста.  Десять ведер земляники собираем с одной сотки, на которой восемь грядок.  Белый налив дает по девять ведер с куста.
Земляника – Фестивальная, Московская, Многоразовая – плодоносит до самой осени.
-Об   огороде   расскажите...
М.А.:  Арбузы Стокс и Огонек есть.  Дыни Колхозница и Дубовка, и другие сорта высаживаем.  Естественно – огурцы.  Помидоры нескольких сортов: Великан, Грушовка, Маяк, Бизон.  Грушовка, к примеру, дает до пятидесяти плодов с куста, а Великан – до двадцати штук, но весом до пятисот граммов каждый.
-При таком изобилии и зимой голодовать не придется.  Не так ли?
-Конечно.  Капусту и арбузы засолили в деревянной бочке, сорок банок помидоров, двадцать – огурцов.  Варенья наготовили, соков, компота – всего более ста трехлитровых банок.  Хорошо, что помещение для этого сделано добротное и сухое.  Сосед как-то сказал, что, если бы муж все запасы свез на базар, озолотел бы.   Но  разве  в  этом   главное?
-Непросто ухаживать за садом.  Где вы этому учились?
Д.Н.:  Любовь к садоводству, как и многим в Соловьихе, мне привил Аксен Иванович Щербинин – я учился на его опытном школьном участке, в им заложенном школьном и колхозном саду.  А когда Аксен Иванович уехал, купил его усадьбу с садом.  Многому научился самостоятельно – по учебникам.  Переписывался с плодопитомниками – Горно-Алтайским,  Барнаульским, Чемальским.
М.А.:  Я училась на даче в Бийске – у сестры Клавдии Григорьевны Новинкиной.  Вообще, любовь к земле перешла к нам, детям и внукам, правнукам от деда, первого старосты в Соловьихе – Митрофана Никитовича Новинкина.  Он был грамотным крестьянином, детей всех отправлял в школу.  А мать имела четыре класса.
-К вам обращаются за советом.  Всегда ли помогаете?
Д.Н.:  Знаниями делюсь со всеми, кто в этом нуждается.  Не отказываюсь и хожу к тем, кто зовет к себе: сад ли, ягодники ли заложить, прививку ли сделать, саженцы ли кому выписать или посоветовать, где какой сорт посадить.  В годы работы учителем вел биологический кружок со школьниками.  Мы рады, если к нам приходят толковые, серьезные, старательные ученики.
-Успех садовода.  Чем он обеспечен?
М.А.:  В сад выходим с первого апреля.  Убираем и чистим сад от листьев, ботвы.  После рыхлим землю под кустами, при появлении моли готовим раствор из табака с мылом и опрыскиваем сад.  От плодожорки используем другой раствор.  Удобряем коровяком и перегнившим навозом, древесной золой.
-Раннее цветение вишни совпадает с заморозками.  Не жалко?
-Нам удается этого избежать.  Еще мерзлую землю у корневища мы засыпаем опилкам или навозом, это замедляет оттаивание земли и оттягивает срок цветения вишни на благоприятные теплые сроки.
Землянику на зиму укрываем ботвой, листьями.  А весной, когда вскроем, она уже поднимает зеленые ушки-листочки.  А потом и плодоносить будет отлично, и труд окупится.  Себе на год хватит фруктов и ягод, и есть чем добрых людей угостить, и с родными поделиться.
-В Соловьихе цветы многие любят, но такая красивая усадьба, как у вас, не у многих...
М.А.:  Усадьба наша цветет с мая.  Сначала тюльпаны зацветают, пионы; позднее – астры разных сортов, гладиолусы, флоксы, ирисы.  Высаживаем георгины – белые, алые, желтые, светло-желтые, красные, розовые, фиолетовые, красно-белые.  Несколько сортов анютиных глазок, чернобровки – трех сортов.
-Дмитрий Никифорович, кроме знаний надо ведь и работать уметь.  Вспомните, пожалуйста, годы вашей молодости.  Как вы начинали?
-Учили меня мой дед Никит Петрович и отец Никифор Никитович Булгаковы.  Они любили крестьянский труд и вкладывали все силы и душу свою в выращивание хлеба.
Помню, имели они четыре коня под плуг и Гнедка выездного, на которого впоследствии в Усть-Пристани купили косилку.
С шести лет меня уже привязывали к коню – чтобы не сорвался на пахоте.  Возил с отцом снопы из-под камышенской грани – это более двадцати километров.  Запомнилась работа отца на земле и соревнование мужиков, кто из них раньше в поле приедет, кто до завтрака делянку вспашет.  Тому, кто чуть свет уже со снопами возвращается с полосы, встречные незлобиво – как это ты опередить смог? – кулаком грозили.  Спали два-три часа в сутки, нередко на меже, когда лошадей кормили: подставит мужик кулак под подбородок и дремлет, а как только голова сорвалась с кулака, и мужик это почувствовал, значит, выспался – вставай.
Помню, собирались вместе несколько семей хлеб молотить, а потом возили зерно в Быстрый Исток на пяти подводах.  Я тоже ездил: мешки держал, а отец зерно в них насыпал и таскал в огромные штабеля под открытым небом.
Отца раскулачили, когда мне было семь лет, и учеба моя закончилась.  Но из того, что успел познать, усвоил на всю жизнь.

7. Николай Никифорович Костенников.

-Николай Никифорович, до вас у меня было несколько встреч, и всех я спрашивал, что они умеют делать хорошо, для души.  Этот же вопрос я адресую вам.
-Люблю плотничать.  Долгое время работал комбайнером, и хотя все делал добросовестно, аккуратно, надежно, честно – это от характера, - но это же все было необходимостью: велели, я и делал.
А в душе и для души я люблю плотничать, столярничать.  Что умею?  Связать раму, застеклить ее.  Сделаю любые тепловые и легкие двери.  Могу смастерить косяки, подогнать их и вставить в проем.  Могу изготовить сруб и поставить верх дома, накрыть его – хоть тесом, хоть шифером.  А могу и жестью.
Работал на пилораме, могу напилить любые заготовки на строительство дома или животноводческого помещения.  Не спасую, если потребуется сделать любой домашний инвентарь.  Могу гнуть дуги, смастерить телегу (кроме колес).
-Но для всего этого нужен инвентарь...
-Он у меня и есть: топоры плотницкие и столярные, пилы, ножовки, стамески, долото, всевозможные сверла, рубанок, фуганок и другие необходимые инструменты.
-Не можете же вы сказать, что своему мастерству учились на курсах...
-Действительно, курсов таких в моей жизни не было, я присматривался к мастеровым людям, набирался навыков.  Учился у Р.В. Золотухина и И.А. Демьянова.
-И, наверное, не обходилось без доброй зависти?
-Сейчас таких уж нет, кому бы я по-доброму завидовал, кем восхищался.  А в свое время были лучшие мастера плотницкого и столярного дела: Иван Карпович Казарцев, Павел Митрофанович Нечаев, Ефим Федорович Жданов.
-Интересно, Николай Никифорович, что для вас дороже: чтобы непосредственно похвалили или хорошо заплатили?
-За хорошую работу и похвалят тепло, и заплатят хорошо.  Если же обобщать, мое мнение такое: любой может овладеть какими-то навыками, чтобы для себя по хозяйству делать необходимое.  Тогда никого на помощь звать не надо будет.  И платить, естественно, не надо.  Если старание приложить, можно всю жизнь прожить в достатке, семью содержать пристойно.

8. Павел Романович Занин.

Свои вопросы я задал все сразу, а Павел Романович (а его все так в селе и называют, притом одни с почтением, другие – с уважением) выслушал, поднялся с койки, подошел к столу, сел напротив и стал рассказывать.  Обстоятельно, толково.  Его приятный голос, улыбчивое лицо располагали к беседе.
П.Р. Занин:
-Я хотя и на костыле, но по хозяйству с женой дома все делаем сами, никого не просим.  С радостью же я занимаюсь с пчелой.  Себя я чувствую частью пасеки, и потому замечаю малейшее изменение в поведении пчел в любое время суток и года.
Научился я этому на трехмесячных курсах пчеловодов в Петропавловском, и весной 1947 года принял еле живую пасеку в двадцать три семьи.  А когда объединили колхозы «Путь к социализму» и «Великий борец», старшим стал Василий Федорович Стеблев, он и учил нас.  Он был открытым и говорил всегда правду, не скрывал секретов – не то, что некоторые.  Я его буду помнить всю жизнь, как родного.
Благодаря науке Василия Федоровича и практическим его советам, я никогда ошибок не имел.  Не было случая, чтоб я меда не собрал (как сейчас в колхозе: или пчелы погибли, или что-то другое не так сделают).  Не было этого со мной ни в колхозе, ни дома.
На курсах или в кружках учить мне никого не приходилось, но когда обращались, никому не отказывал, не скрываю секретов.  Более успешными учениками считаю С.П. Скоробогатова, И.А. Новичихина и В.Г. Скоробогатова.  Многие ко мне приходят за советами, и еще пусть ходят – помогу любому.  Жалко, что ли, доброе слово сказать?  А когда оно, это мое слово, на пользу пойдет, и результат появится, мне и приятно, и радостно.  Радостью-то и жив человек.
Хороших успехов добивается мой сын Иван.  В зиму он себе поставил шестьдесят ульев, и общественную пасеку расширил с тридцати семи до восьмидесяти ульев.  Он тоже ошибок не допускает: урона нет, а все рост.  Так и делать надо – тогда и выгода будет.  В ином случае и время тратить не надо, и пчел мучить не следует.
Чтобы добиться хорошего результата в получении товарного меда и увеличить количество семей, необходимо досконально изучить биологию пчелы и пчелиной семьи – ее развитие, жизнь и работу.  А потом всю свою работу, свой труд необходимо подчинить созданию необходимых условий для эффективного развития пчел и производства меда.  И получения новых семей.
Освоить пасечное дело может не всякий.  Жадному до меда пасеку не водить.  Корма в улье всегда должно 6ыть в избытке, самое лучшее, если корм натуральный.  И второе: организм пасечника должен безболезненно переносить укусы пчел.  Плюс к этому трудолюбие.  Тогда и води пчел на здоровье.  И себя, и семью свою можно содержать безбедно.
Случается такое: весь объем работ на пасеке выполняю одинаково, старательно, а результат получается разный: все зависит от погоды, от состояния природы.  Наиболее удачным был 1968 год, я получил по девяносто килограммов меда на семью.  В 1971 и 1975 годах – по 80 килограммов, в 1991 году – по 95 килограммов товарного меда на семью.  Замечу, у меня не было случаев, чтобы я не получал по десять-пятнадцать килограммов на семью даже в самые неблагополучные годы.
Многие сейчас живут по указке, не задумываются, профессиональных навыков не приобретают.  Не дай Бог, колхозы распустят, многие с голодухи побираться пойдут.  Раньше, до колхозов, и сейчас в колхозе зажиточно и в достатке живут профессионалы, а горлопаны и отбыватели во все времена имелись, и жили они плохо.  При любой власти им все не так, все нехорошо, все плохо.  Одна лень таким хороша.  Вот давно пастуха всем миром выбирали, кого попало не брали.  А уж хорошему пастуху и плату повышали, и жил он в достатке и безбедно весь год...
Я слушал Павла Романовича внимательно, верил каждому его слову, каждому совету, и думал: видно, ему Богом дано познать дело, которое он делает увлеченно.  Значит, верно, и то, что вложена Божья искорка в руки его, и не всякому под силу не только усвоить, но и познать мудрость эту.

Вместо заключения.

В выходной день пришел я в бригадный дом в надежде встретиться с интересным человеком.  Поприветствовал мужиков, мне дружно ответили.  Я побеседовал и, присев к столу, стал записывать в блокнот услышанное.  За дверью слышался громкий разговор:
-Про что он спрашивал?
-Собирает материал о мастеровых мужиках.  Ремесла, говорит, желательно возродить.
-Кому их, эти ремесла, возрождать?  Вон они, молодые лоботрясы, до семнадцати годов в школу бегают, как жеребцы.  Ни к чему не приучены и ничего не умеют.  И не хотят делать.  А после школы, как деньги появились – им только водку да самогон глотать.  До ремесел ли им?
-А про что ты рассказывал?
-А что умею, про то и говорил.  Иди ты, расскажи, что умеешь.  Если научился чему за всю жизнь.
-Вчера мне внук читал, как сидели под окном три сестрицы, и как царь женился не на ткачихе, не на поварихе, а на той, что посулила сына родить.
-Ну и что?  А ты причем?
-Из-за одного сына про мать с отцом такую складную сказку Пушкин написал, а у меня их семеро.  И дочь красавица, на которую поглядеть, и то деньги платить надо.
-И чему ты их научил?
-Орлы они у меня: один к одному.  И внуки пошли такие же бутузы.
-Й всех по белу свету разбросали...
-У великих людей много по свету детей.
-Ему свое, а он – свое.
...Сидел, слушал, а когда разговор за дверью стих, подумалось по поводу моих записей: будет неправильным, если мои заметки «Рукомесленные» поймут как нравоучение.  Избави, Бог.  Искренне порадовался бы, если эти мои заметки, хотя 6ы разбудили интерес к крестьянскому ремеслу.
Времена такие, когда очень это важно.




                СВАТ НАЗАР
                ------------------ 
Вчера выдавали зарплату, а сегодня после обеда продавали водку.  Тут же, рядом, торговали пивом.  Кто-то пошутил:
-А говорят, жить плохо: и все село навеселе, и деньги из района не уйдут.
В очередях стояли даже те, кто недавно еще на официальных форумах громче всех кричал о вреде алкоголизма.
А все-таки интересный Указ.  Сами посудите: в выходные и праздничные дни торговля спиртным запрещается.  Зато разрешена в рабочее время.  Как, скажите, это понимать, друзья-товарищи?  Выходит, бросай работу и становись в очередь за водкой.  А то и по талону не достанется, и выходные и праздничные дни, когда человек дома, а не на производстве, сиди и жди рабочего дня, чтоб опять же не на работу, а в магазин бежать.  Ну чем не вредительство?  Какая тут производительность труда и откуда продуктам и товарам взяться?  Не всякий человек выдюжит один день отдыха, а шесть дней питья.  Это же надо железный желудок иметь.
...Осень была в разгаре.  Сентябрь раскрашивал осины, тополя и черемуху в яркие желтые, бордовые и багряные цвета.  Именно в один из таких дней я после работы обходил свой депутатский участок: надо было поговорить с людьми о продаже ими излишков скота и картофеля заготконторе.
Петр жил на моем участке, но дома его не было.  За замком в двери торчала записка: «Ушел к сватам».  Я повернул туда же, и уже подходя, увидел, что Петр прощается со сватами.  Все были навеселе.
Заметив меня, он объявил:
-Пьем мировую.
-Это ж после, какой войны?
-Я сейчас объясню, - он сделал паузу, словно собирался с силами. - Ну, сочинитель, это по твоей части, слушай.
Мы закурили, подошли к воротам, Петр продолжил:
-За водкой, значит, я простоял полдня, хотя пить совсем не собирался.  Думал с женой после бани в субботу одну бутылку распить, а в воскресенье, как перетаскаю с огорода картошку, еще одну.  Ну, это если по уму-то...
Купил конфет, занес внуку.  Заодно заставил его уроки сделать.  Дочь с зятем у телевизора, я к ним присел.  Потом слышу, кто-то вошел.  Смотрю – сватья.  И 'сразу к внуку, разговаривают – она ему тоже гостинец принесла.
Я вышел в кухню покурить, прислушался.  Внук спрашивает: «Бабушка, бабушка!  А ты сама пришла?»  А та: «Да, внучек, сама.  Дал бог ноги, еще хожу».  «А мама говорит, что тебя опять черти притащили».
Сватья перекрестилась, поискав святой угол глазами, и обиженно отвернулась.  А внук, немного погодя, вновь, как ни в чем не бывало: «Баб, а баб!  Сунь нос в перечницу» - «А это зачем?» - «Да папа говорит, что ты в каждую дырку нос суешь».
Сваха поднялась и, обиженно ворча, вышла из дома.  Только и услышал: «Это его, паразита, шуточки, Петрухины».  И ушла.  Я за ней – кричу, зову, она ни в какую.  Ну, вот и пришел к ним.  Помирились кое-как.
«Что с дитя взять», - сказал Петров сват.  А Петр добавил скороговоркой и в сторону, не громко, чтоб только я услышал:
-Устами младенца глаголет истина.
И мы вышли за ворота.  Немного погодя заметили знакомого мужчину, оглядывающего опоры и телефонные провода.  Петр крикнул:
-Эй, Белошапкин, кого потерял?
Тот повернулся и с улыбкой «во всю будку» поздоровался с каждым за руку, ответил:
-Вот порыв нашел на линии, связал кое-как.  Дай, думаю, дальше пройду, проверю, нет ли где еще.  А Белошапкины в Камышенке живут, они ближе к Японии, к цивилизации, а нас все Чернозипунниками прозывали.
Немного посмеялись и дальше пошли вместе.  Вдруг из-за городьбы женский голос:
-Эй, сват Назар, здравствуй!  Что-то зазнались вы, давно в гости не приходили.   Забогатели, что ли?
-Да нет, вроде богатеть команды не было.
-Ну, тогда заходите, помогите перетаскать картошку, я и в мешки уже насыпала.  Что вам стоит.
Мы согласились, и через час картошка была в подполе.  Петр с Назаром присели к столу, и, открыв окна, закурили.  Я же включил телевизор, но краем уха прислушивался к разговору.
Назар спрашивает Петра:
-А с чего ты такой довольный?
-А меня, - отвечает, - с сегодняшнего дня прославлять начали.
-Как так, - удивился сват. - Исусик ты, что ли?
-Нее, не Исусик.  А сегодня плакат огромный парторг прибивал к клубу: «Слава советскому народу – строителю коммунизма», а я и есть народ, и коммунизм, видимо, строю.  Вот и прославляют, стало быть, меня.
-Ну, наверное, построишь ты коммунизм свой.  В таком пьяном-то виде только брак и делают...
Помолчали.
-А, ладно, брось свою политику, - продолжил беседу Петр.  А хочешь, скажу, сколько километров до коммунизма осталось?
-Не километров, а лет.
-Нее, сват, километров.  А сколько лет, посчитай сам.
-Да не тяни ты, - подталкивал Назар, - говори.
-Восемнадцать.
-Почему это вдруг? - удивился тот.
-А вот читай – в «Правде» написано.  Я заметил у сватьи давнишнюю газету с отчетом Генсека на съезде.  Вот: «Товарищи, мы прожили одну пятилетку, а это еще шаг к коммунизму»...  Понял?  Теперь считай, сколько пятилеток в восемнадцати километрах, если в среднем взять шаг в метр.
Назар сообразил,  засмеялся.
Рассуждая, я на некоторое время отвлекся от телевизора.  Слышу, голос Михаила Сергеевича.
-Товарищи, потише, - остановил я друзей. - Послушайте, Президент выступает.
Горбачев читал заявление о сложении с себя полномочий Генерального     секретаря КПСС.
Ошарашенные, мы вышли на улицу.  Светила луна.  Где-то далеко со стороны Бирдича зло лаяла собака.  Невдалеке мычал бродящий во тьме бык.
Из клуба шла молодежь.  Кто-то запел:
-Эх, снег-снежок, белая метелица.
Потом на мгновение запнулся и продолжил:
-Если Бог не велит, неча канителиться.
Сват Назар не удержался, спел по-своему, и я тут только узнал причину, почему «неча канителиться».
Сильный женский голос осуждающе упрекал песней своего бывшего любимого:
За измену твою,
За неправду твою
Я уж больше тебя не люблю.
А звезды по-прежнему смотрели своими яркими мерцающими глазами на притихшее село, щедрые сады и угрюмые горы.  Все затаилось.


                ДОМ
                --------
-Политика – это штука тонкая.  Чтобы за ней проследить, нужно постоянно нос по ветру держать, - заговорил Нефед.
Охотник Ефрем  проговорил:
-Это что?  Как собака на охоте: все водит носом по воздуху, принюхивается?
-Ну, коль ты охотник, у тебя такое понятие.  У конюха – другое.
-Ну, это примитив.  Люди со временем накрутили такое множество условностей в своих взаимоотношениях, что приходится долго разбираться, выяснять, идти по темным узким коридорам, пока не набьешь шишек на лбу.  А можно и в яму угодить.  Иной же раз попадешь в дверь и выйдешь через коридор на улицу, оказавшись не у дел.  Ищи другую работу или числись безработным.
Антонович перебил:
-Вот как сейчас получилось с партийными?
-Да, что-то похожее совершилось. 
Сторож Лексей попросил:
-Нефед, а ты про счас подробнее потолкуй.  Непонятного много.  В школе учили, что партию очень долго, годами создавали.  За это на каторге умирали, в тюрьмах томились.  Расстреливали и преследовали за это, а разогнали в один день.  Тьфу – и нету!
-Так, так, - вновь заговорил Нефед Малафеевич, - если пользоваться народным умом, то, как говорится, ломать легче, чем строить.  Когда строишь – думать надо, примерять, подгонять.  К примеру, дом возвести...  Сколько сил и смекалки израсходуешь, сколько средств угонишь, что потом всю жизнь икается: то в пояснице отдает, то вены вспухли, то руки не поднимаются.  Да еще в долгах, как в шелках.  Это сейчас просто: колхоз построил – заходи и живи.  Ни заботы, ни работы, ни затрат, а квартплата меньше налога с частного дома.  Это начальство придумало себе дома строить за общественные средства, а потом вынуждено было и для колхозников строить.
-Да ладно – это другая опера, а по первой мысли-то что?  Ну вот, построил ты дом за два-три года, рассчитываешься с долгами пять лет, здоровье восстанавливаешь еще пять лет.  И выходит – лет тринадцать-пятнадцать затратил на строительство.  А сколько надо времени, чтобы дом разобрать?  Два-три дня, а если гуртом, то еще быстрее.  А если со злом, чтобы порушить, уничтожить или просто сжечь – не более двух часов.  Теперь сравнивай – пятнадцать лет и два часа.  А ты говоришь, скоро.  Вот тебе и тьфу.
-Не-е-е.  То – дом: поднес спичку, и гори, если там никого нету.  А если в нем полно жильцов, да увидят, да по мордам, да голову оторвут и посолят, чтоб никто не пришил?
Мордохрюкин отозвался:
-Если частный дом, то так, а если колхозный – отойдет и погреется, а потом в другой зайдет.
Нефед добавил:
-Так-то оно так.  Но хорошо, если есть другой-то.  А если нет, тогда как?  Да зима на дворе, да семья большая, дети?  Брешешь, тушить будешь и в драку полезешь.  Не хочешь помереть – будешь переть.  Соскин вставил:
-И так все воруют, ничего положить нельзя...
-Да мы не про то.  Принудит – драться станешь.
Аксинья, сидевшая на крыльце, скрыв ноги под подолом длинного платья, заговорила степенно, с расстановкой:
-Дело, конечно, не мое.  Наше бабье дело – слушай да помалкивай, мужики сами разберутся.  Но я скажу, коль плюрализм какой-то объявился.  Чо же ваша партия сидит-то?  Ее дом растаскивают, рушат, барахлишко разворовывают, а она стоит в сторонке, как казанская сирота.  Когда никто не обижал, так горлопанили во все горло: да мы, да я, не страшна нам бомбежка любая...  Да и помирать, мол, нам рановато, и дела какие-то есть еще дома.  А сейчас даже без гробов улеглись и лежат смирненькие.  Согласились все враз умереть.  Да никого нет, чтоб землей присыпать, чтоб не смердили.  Срамота-то какая.  Вот, бывало, на кулачки стенка на стенку выйдут – только бока трещат, да кафтаны лопаются от кулаков.  Тузят до пота, до упаду, на виду всего села, не сдаются, всяк честь свою и честь улицы отстаивает.  Где отбивается, где наскакивает, а не уходит и лапки вверх, как комнатная собачонка, не поднимает.  А сейчас что получилось?  Разбежались все ваши коммунисты по домам, как будто такой команды-то и ждали.
-Права, ох, как права ты, бабуся Аксиньюшка Давыдовна, - вновь заговорил Нефед, - я ж о политике.  Политика – это слово философское.  А философ – это любитель мудрствовать, рассуждать, вот как мы беседовать.  А политическая борьба – это борьба за свободу.  А за свободу борются всю жизнь – то с рабовладельцами, то с капиталистами, то с буржуями, то с жульем, наркоманами, ворами.  Если победит в обществе добрая сила, она несет добрую политику – четкую, свободную.  Если жульническая сила – будет хитрить, мудрить, изворачиваться, выкручиваться, а дела доброго не будет.  Страдает народ – голодает, нервничает, бунтует.


                ЧЕЛОВЕК СРЕДИ ЛЮДЕЙ
                -------------------------------------
Село наше во многом отличается от других сел района не только природными условиями.  Живут в этом самобытном селе люди со всеми своими плюсами и минусами.  И вот что интересно: мы очень критически оцениваем людей и предъявляем требования к их духовным качествам, деловым способностям гораздо выше, чем мы сами.  Каждого встречного и поперечного мы не встречаем с распростертыми объятиями, не вешаемся им на шею, предлагаем свои услуги, но помочь, коль случится горе, готовы каждому.
В связи с этим невольно вспомнилось землетрясение в Армении.  Мне пришлось тогда возглавлять штаб села по оказанию помощи пострадавшим.  Я видел лица своих сельчан.  В них было что-то исконно русское: решительность и безотказность, когда человек идет на самопожертвование.  Это то, что толкало людей на подвиг во время войны.  В этом весь Александр Матросов и летчик Гастелло.
Никто не удивлялся, что человек, отработав один день в фонд помощи Армении, еще и несет свои сбережения для отправки, а потом понесли вещи.  Позднее был составлен список на усыновление сирот.  Об этом можно писать много и долго, но хотелось бы подчеркнуть этот русский дух или, может быть, точнее – благородство.

         БЛАГОРОДСТВО ДУШИ
        ------------------------------------
Как редко, а порой и совсем не употребляем мы в своей жизни такое определение, да и не прививаем благородных чувств, поступков, взаимоотношений, но внутри русского человека, или, вернее, одной из составных частей его духа является все-таки благородство.  Беда только в том, что мы в какое-то время, поддавшись дурному настроению, сместили вместе с системой в государстве и благородные привычки, вкусы.  А они сегодня нам очень нужны.
Хороши гласность, демократия и плюрализм, но только тогда, когда они движимы благородством, желанием сделать доброе дело, совершить хороший поступок, а не так, как у паука, который обовьет твою душу вязкой паутиной пустозвонства и рад, что его слушают, да аплодисментами награждают.  Есть ли тут благородное начало?
Как-то на школьной торжественной линейке выступал один ветеран и призывал   учеников учиться только на отлично.  Один из стоявших рядом ветеранов шепнул другому:  «А сам двоечником был»
-Да, напористый 6ыл, - отвечал тот. – Напролом через души людей шел, по головам шагал.
На груди оратора ордена издали тихий мелодичный звук, а мне он почудился набатом церковного колокола.
А сейчас о том, что жив он, русский дух, и его главной частью являются те, кто, не торгуясь ни за рубль, ни за стопку, откликается на призыв о помощи.
При всем своем желании я не могу назвать имена всех своих земляков, но не могу обойти молчанием тех, с кем жизнь не раз сталкивала на крутых поворотах.
Вот скажите пенсионеру Ивану Ильичу Нечаеву о том, что нужно что-то срочно сделать.  Думаете, он будет уповать на годы и нездоровье.  Нет, конечно, он придет, и будет делать.
Вы позовите днем или глубокой ночью к больному Наталью Филипповну Нечаеву – в любой конец села она в любую погоду отправится на помощь.  Хорошо, если есть хоть какая-то повозка, а если нет, то пешком.  И все знают, что если просьба передана, значит, докторша придет, принесет с собой свет, тепло и помощь.
А возьмите Семена Ивановича Мякшина.  Разве он хоть раз отказался кому-то помочь.  Ему скажут, он собирается и идет, не то, что другие: делай сам, я на других работать не буду, дешево платите, и т. д.  У таких благородные начала совсем отсутствуют или есть в недоразвитом состоянии.
Однажды я спросил у своих знакомых (партийный и советский работники), будут ли они заниматься этой работой на общественных началах.  Ответ был однозначен: нет.  И я им поверил, потому что они до этого без рубля ни шагу не сделали, ни слова не сказали.
И все-таки снова вернусь к благородству.  Внедряли мы когда-то производство гранул на кормоцехе.  Трудно было, и здесь-то ярче всего проявляется человек.  Бескорыстие и забота руководили Д.И. Косаревым и В.А. Денисовым.  Увидев поломку, они без приглашения выходили из своих машин и своим инструментом ремонтировали комбайн или агрегат витаминной травяной муки.  Другие же отвечали: подожди, шалишь, брат, не надейся; тут пупки рвешь, а он спит в кабине...
Хочется сказать в противовес этому о братьях Иване и Юрии Бердниковых.  В колхозе они работали на разных работах.  А случилось несчастье два года назад, когда осталась отара овец без присмотра день, два, три, неделя, другая.  Пасли по очереди.  Кажется, хана овцам.  Истощали, не до шерсти.  И на окот никакой надежды.  Так и думали, придется всю отару сдавать санбраком.  Но тут вызвались братья Бердниковы на отару и спасли ее.  И выпаса осмотрели, и тырло оборудовали, и на светлом горном родничке устроили самодельную электростанцию, и зажгли лампочку (тракторную фару) над вагончиком.  И светилась та лампочка все лето в любую погоду, в любую темную ночь.  И мне казалось, что это не лампочки горят среди ночи в лощине, а два братских сердца освещают путь заблудшим к благородству.

                И ТЕПЛЕЕ СТАНОВИТСЯ РЯДОМ
           ------------------------------------------------
Кажется, легкий и незаметный труд бухгалтера.  Мы привыкли к этому слаженному коллективу: Семеновна, Николаевна, Викторовна, Михайловна, Максимовна, Алексеевна – это мы их так называем.  А ведь бухгалтерский учет – это целая наука, и они ее знают в совершенстве.  Но кроме цифр, у них немало и других дел.  Скажи, что надо идти садить цветы на площади, они там первые, белить ли – они готовы, покрасить ограду на площади – без них не обойтись.  А свеклу полоть, а на току работать, а выйти на сельскую сцену с песней – и все это они, счетные работники.  Вот она какая, русская душа.
Нельзя не упомянуть и таких людей, как трактористы И.С. Швецов, И.Г. Новинкин, С.А. Толмачев, В.И. Новичихин.  Без них не обойдется ни бригадир в бригаде, ни старушка в доме.  Сделают все, окажут помощь.  Да кому и помогать-то, если не молодым.
Если судьба столкнет вас с чабаном Г.А. Брылевым, кузнецом П.С. Бардаковым, водовозами Н.А. Иванниковым и Н.Ф. Никифоровым, дояркой А.И. Новиковой, пенсионерами Н.И. и В.И. Анохиными, К.Е. Брылевым, С.А. Поповой – поговорите с ними, и на душе у вас потеплеет, потому что все они знают, что такое благородство.

ОТ УЗБЕКИСТАНА ДО СОЛОВЬИХИ РУКОЙ ПОДАТЬ
Вот к таким людям из далекого Узбекистана приехала недавно в Соловьиху, спасая своих детей, Валентина Закирова.
Я расскажу о ней подробнее, но прежде хотелось бы предупредить ее не слушать докучливых и злобных шантажистов, которых среди нас немало.  Это те, кто не хочет работать сам и хочет, чтобы и другие не работали.  Их смысл жизни – при дефиците рабочих рук шантаж и тихий саботаж производственного процесса.  Они под страхом срыва работы и порчи народного добра нередко выигрывают борьбу.
Но пусть твои уши, Валентина, не слышат этих разговоров, а глаза твои все так же светятся тихим светом, и пусть на устах твоих сохранится эта обворожительная улыбка.
Можно представить, как нелегко пришлось добираться Валентине с тремя детьми в нашу Соловьиху.  Приехала.  Дали ей квартиру.  Пошла работать на ферму.  Это о наших женщинах легко можно сказать: работает на ферме, а каково ей, чужой среди чужих?  Когда устраивалась на работу, я спросил:
-Не забоишься?  У нас ведь сложно.  Имела когда-нибудь дело с коровами?
-Нет...  Понятия не имею.  Но я постараюсь.
Ей дали группу первотелок.  Сельчанин знает, что это такое.  Мне поначалу подумалось, что сделано это для испытания: намучается, надоест – бросит.  Значит, слаба духом, такую будет не жаль.  А справится – можно на нее надеяться.
Через какое-то время я спросил у доярок, как там новенькая.  У них спросить можно: не слукавят, не покривят душой, зазря не похвалят.  Ответили прямо, открыто: молодец Валентина, таких бы еще с десяток, и кое-кого из алкашей можно «вытурить».  Может, послать ее в Узбекистан на вербовку, закончили они шуткой: пусть везет сюда таких же.
Это говорили люди, отдавшие ферме жизнь, люди, которые любят избранное дело: А.А. Булгакова, Н.Н. Медникова, А.И. Новикова, Е.В. Шубина.  Мужественные женщины, прекрасные работницы, хорошие домохозяйки, замечательные матери.

                ВСТРЕЧА
                --------------
В то утро очередным посетителем ко мне была Валентина.
-Ко мне едут мама и мои подруги.  Их надо привезти из райцентра.  Мама едет жить, подруги присмотреться к обстановке, возможно, тоже переедут сюда.
-Поможем.
Несколько слов о матери.  Ксении Егоровне восьмой десяток.  В солнечный Ташкент она попала еще девчонкой в начале войны по эвакуации из Тамбова.
Работала на птицефабрике.  В 11 лет Валентина остается без отца, а мать без мужа.  Пришлось перейти работать на завод.  Теперь Ксения Егоровна на пенсии с трудовым стажем более пятидесяти лет.
Второй семьи не получилось, и всю свою неизрасходованную любовь мать отдала дочери, наверное, потому она такая обаятельная и приветливая.  Росла Валентина, набиралась жизненного опыта.  В 17 лет окончила торговое училище, год работала в торговле, но работать среди чужих было не по силам.  За это время было замужество, родилось трое детей, а год назад Валентина стала вдовой.  Горя хлебнула за год вволю, и врагу такого не пожелает.
Ко всему личному нахлынуло общественное: разгорелся национальный конфликт.  Многие вынуждены были покинуть место, где родились, выросли, и ехать в неизвестные края.
Так Валентина оказалась в Соловьихе.
Теперь вот встретила мать, подруг.  Жизнь обретает добрые очертания.
Счастливых вам дней, люди с благородными сердцами.


                ЖИЗНЬ СЛОЖНА
                -------------------------
1. Орлята.
--------------
После недельных хлопот по подбору кадров, установки оборудования главный зоотехник В.Г. Яшкин доложил, что стригальный пункт к работе готов, и начинается стрижка овец.  И вот за два неполных рабочих дня отара старшего чабана Г.А. Брылева из 600 овец была острижена, шерсть сдана на склад.
Мы приехали на стригальный пункт к полудню.  А.А. Негирев взвешивал каждую порцию шерсти, которую подносили мальчишки, и записывал вес.
Рядом у заточного станка, будто играя, увлеченно и сосредоточенно точил режущий аппарат стригальной машинки молодой паренек С. Соколов.
С классировочного стола шерсть падает в пресс, за пультом которого находится Сычев Андрей.  Ему помогают девочки Света Никифорова и Марина Михалева.
Движения их неторопливы, но точны и размеренны.  Пресс послушно сжимает большую порцию шерсти в тугой тюк, который девочки опоясывают заготовленными конусами проволоки.  Андрей улыбнулся нам сдержанной взрослой улыбкой, довольный своей работой.  Света Никифорова смахнула русую прядь волос с лица.  Вдохновение было на ее лице.  Это состояние я уже давно не видел на лицах взрослых.  Оно характерно для людей творческих, вдохновенных, поэтических.  Я, наверное, долго задержался, любуясь работой прессовщиков.  Это заметили пожилые животноводы.  Толмачев М.И. взял меня под локоть, провел внутрь пункта и, кивнув головой, проговорил: «Вот-вот, посмотри, какие молодцы-то.  Первый – сын Епринцева Федора Ивановича, смотри, что делает.  Сейчас засеку время, увидишь, как он быстро стрижет».
Епринцев Володя вывел овцу из загона, посадил ее, взял за подбородок.  Включил кнопку, машинка заработала.  Да он не стриг, как мы привыкли видеть у взрослых, он «раздевал» овцу.  Рунина сплошной лентой постепенно опускалась под ноги.  На какое-то мгновение овца взглянула на меня.  Вы не поверите, но овца улыбалась.  Она не билась, не брыкалась, как обычно это бывает у старых чабанов или  у женщин, которые стригут овец вручную.  Они овцу и связывают, и часто бьют, чем попадет.  А сколько сквернословия можно наслушаться тогда...
А здесь стригаль и овца отлично понимали намерения и действия друг друга.  Володе можно присваивать звание мастера.  За смену более двадцати пяти остриженных овец.  Это хороший результат.  Толмачев толкнул меня в плечо, произнес: «За три минуты остриг, это замечательно».
Рядом также мастерски, но как-то спокойнее и неторопливее орудовал машинкой Евгений Клепинин.  Тут подошли пожилые чабаны – хозяин отары Брылев Г.А, и Колтаков В.Ф. и стали расхваливать Евгения.  Я знал его по школьной учебе и по работе на уроках труда и машиноведения – и там его работа отличалась качеством исполнения.  Кто-то за спиной произнес:  «Мастер, весь в отца».  «Да, - подумал я, - это верно.  Отец мастер на все руки.  Немногословен и трудолюбив».  Невдалеке склонился его второй сын Виктор.  Спасибо тебе, Николай Викторович, за таких сыновей, мастерами растут, мастерами и жить будут.

2. Наследники
----------------------
И тут на ум приходит изречение: вот помрут старики, и работать некому, молодежь по миру пойдет, ничего же она не умеет и не хочет делать.  И вот смотрю я на этих ребят, и хочется возразить: нет, такие побираться не пойдут, с голоду не помрут.  Они мастерство освоили, а мастеровые люди жить будут лучше стариков, ибо жизнь развивается по законам красоты, а красивые душой люди не могут жить и делать плохо.  По-стариковски лишь хочется сказать: «Дай вам бог удачи во всей вашей жизни».
А вот над овцой склонилась девушка.  Так это же Лена Капустина.  Я ее знал и по школе, и по работе на сенозаготовках.  И раньше она работала с мальчишками, а вот теперь пришла на стригальный пункт и успешно справляется с такой мужской работой.  Нет, пожалуй, она делает лучше и больше любого мужчины.  Вы присмотритесь внимательнее: мужчина после стрижки овцы постоит минут 10-15, потом покурит столько же, да будет еще спину растирать, да включится в «философствование» с таким же, как он, да с полчаса будет начальству кости перемывать – до работы ли тут?
Вижу знакомые лица молодых парней: Саша Щербинин, Саша Дубцев, Евгений Ещев, Слава Соколов, Саша Васильчиков, Володя Толмачев.  Студенты, которые работали здесь в прошлые годы – Бердников Александр и Панин Андрей.  Они пришли, конечно, не только освоить мастерство стригаля, но и подзаработать.  В прошлые годы, после стрижки овец, некоторые ребята на заработанные деньги купили по легкому мотоциклу.
А вот, будто цветные рыбки в аквариуме, снуют «бегуны» - подносчики ручной стрижки.  Милые симпатичные личики – Медников, Соколов, Рымшин Сергей и Голых Андрюша.  Спасибо вам!  Молодцы, хлопцы, так держать!

3. Встреча с отцами.
--------------------------
Смотреть и радоваться на этих крестьянских детей можно было бы долго, и много бы следовало о них написать, но своя работа позвала на отгонные пастбища, и мы с напарником, петляя горной дорогой, вскоре оказались в горах.
Нам повезло.  В горах с отарой овец встретился чабан Капустин Юрий Иванович, и мы с большим удовольствием побеседовали, выразив ему, благодарность за его дочь Лену, что работала на стрижке.  Он не удивился, а скромно сказал: «Они у нас все рабочие, в селе же живем, все должны уметь делать».
Да, с этим нельзя не согласиться.  Но все-таки я хотел бы возразить Юрию Ивановичу в том, что много детей в селе, но далеко не о каждом можно сказать с похвалой и гордостью.  Согласись с этим, Юрий Иванович.  Ты же сам знаешь, как часто растаскивают из тракторов инструменты, проникают в бригадный склад и в склад МТМ, воруют бензин со склада ГСМ, сливают его из машин, снимают фары.  Сносят с огородов овощи, подстраивают злые шутки над пожилыми.  Ну да ладно, о них не будем.  А скажу я тебе и твоей жене, Нине Дмитриевне огромное спасибо за умелое воспитание ваших детей.

4. По законам гор.
------------------------
Вскоре наша «Нива», преодолев овраг, покатила под уклон.  На скале сидел орел, встрепыхнув оперением, он просматривал лощину перед собой.  Потом приподнялся на ноги, сделал порывистое движение, желая взлететь, но удержался, а только издал глухой сдержанный звук.  Это была команда.  Молодые орлята, неуклюже взмахнув неокрепшими крыльями, поднялись и, сделав небольшой круг, один за другим попадали в редкие заросли у дороги.  Потом поднялись, и у одного в когтях трепыхался суслик.  Чуть подальше, у края обрыва, сидели еще три коричневых орленка – те уже делили добычу.  Солнце немилосердно жгло землю, пыль поднималась из-под ног даже на обочине.  Вот они, орлята, вот их родители-орлы учат их летать и добывать пищу.  И живут они по честным законам жизни, по горным законам.  Вспомнились ребята и девчата со стригального пункта.  Что-то общее было в этих неокрепших орлятах и ребятах.  Тихая светлая радость вдохновения заполнила сердце.  Мне показалось, что я счастлив, и это впервые за последние годы.  Чтобы сохранить в душе такое состояние, я попросил остановить машину, а дальше пошел пешком.  Машина ушла, я остался один со своими радостными мыслями и своим счастьем.  Но... вскоре я об этом пожалел.  Лучше бы уехать.

5. Вороньё.
---------------
Взмахивая шумно пощипанными крыльями, с костью в когтях, поднялась со скотомогильника старая седая ворона.  На упавшем старом плетне заброшенной усадьбы сидели три вороненка и, подняв вверх головы, противно верещали, как будто выговаривая: «Старая карга, тащи есть, а то саму разорвем».
Ворона подлетела к плетню и бросила кость в крапиву, а сама поднялась и уселась на сухой сук высокого тополя, стала поправлять поломанные собакой перья.  Воронята с криком и гвалтом кинулись за костью в заросли.  И пока я удалялся, все слышался драчливый крик и карканье воронят.

6. Безысходность.
----------------------
Взойдя на мост, я увидел, как из ворот одного дома выскочила женщина с распущенными седыми редкими волосами и хотела, видно, кричать, но, увидев меня, сильно застыдилась и остановилась.  Вслед за ней, с поднятой табуреткой над головой выбежал молодой мужчина в клетчатой рубахе и в брюках-варенках.  Заплетаясь ногами, выкрикивал: «Красненькую давай, красненькую...  Убью...».  Ей-богу, в его словах первоначально мне послышалось карканье.
Я поспешил к женщине и стал впереди нее.  Конечно же, узнал я мать и ее сына, тот узнал меня.  Отрывисто ругаясь, он тряс лохматой головой: «Красную давай, разобью голову стулой».  Он взмахнул табуретом и ударил им возле нас о дорогу.  Я пристально всматривался в его пьяные и мутные глаза, и появилось желание поставить на место это первобытное чудо, но сзади мать, всхлипывая, шептала: «Не связывайся с дураком...».
В эту ночь я долго не мог уснуть.  Счастье, грусть и досада не давали покоя.  Я несколько раз начинал писать об этом прожитом дне, и не мог написать отдельно о ребятах, о вороне и о матери с сыном, остановиться на чем-то одном, не мог сосредоточиться.  Решил: пусть в моем рассказе и плохое, и хорошее, как у нас в сельской жизни на самом деле.  И когда мне становится грустно и тоскливо, я стараюсь вспомнить дела и поведение орлят и ребят, но от вороньего племени уйти и уехать никуда невозможно.

                БАБЬЯ РАБОТА
                -----------------------
Депутатская работа – дело общественное и нетрудное, а если ладом присмотреться, то она еще где-то и интересная.  Конечно, надо терпение иметь и навык общения с людьми.  А если ты узнаешь, что твое участие принесло добро тому или иному человеку, то, возможно, узнаешь еще и душевное удовлетворение, радость.
Сердце всколыхнется, и ты сам себе на мгновение понравишься.  Такое состояние души, ой, как редко посещает нас, а потому и запоминается надолго.
...Секретарь сообщила, что у Жильниковых опять большой семейный скандал, и что дело приближается к разводу.  А детей, сетовала секретарша, у них куча, что с ними делать, ума, она, дескать, не приложит.  Да и квартиру надо будет хлопотать.  Не дай квартиру – покинет кто-то из них село.  А они оба – муж и жена – трактористы, надо будет трактор передавать, а трактористов и без того мало, как могикан – за малочисленностью их можно хоть в «Красную книгу» заносить.  Марина, правда, давно находилась в отпуске по уходу за ребёнком, и трактор ее стоял возле ограды: а куда его девать, если передать некому; и стоит, ждет, когда хозяйка вернется на работу.  Пылью весь покрылся, какой-то скучный – жалко смотреть.
Прихожу вечером к Жильниковым.  Среди ограды вижу незаконченный сруб какого-то строения с топором в верхнем бревне.  Внизу валялись свеженатесанные щепки.  Территория возле дома была чисто подметена.  Но ни во дворе, ни в огороде я хозяев не увидел.
Зашел в дом.  Роман спал посреди зала, вокруг валялась битая фарфоровая и стеклянная посуда, люстра висела боком, стулья, среди которых были и поломанные, лежали в углу.  Одно окно было разбито, шторы сорваны.  Рядом с хозяином валялся стакан, порожняя бутылка и смятая пачка из-под папирос.  Я постоял перед Романом, потом вышел на крыльцо, подождал хозяйку, но ее не было.  Подошла соседка, старушка Анисья, поздоровалась, спросила:
-Что, опять Роман буянит?
-Да, - ответил я. - Не знаю, что и делать.  Разводить придется, да детишек жаль.
Она ответила, как будто готовилась к такому вопросу:
-Это, конечно, дело не мое, но я скажу: Роман своенравный мужик, но работник он хороший и по дому хозяйственный.  Посмотри – все у них есть: и птица, и коровы, и свиньи.  Но любит он покуражиться, любит, чтоб его хвалили да почести воздавали.  С женой встреться, поговори, но сделай все, чтоб они не расходились.  Два сапога пара: работящие они оба, им бы только жить да радоваться, а не сыскивать друг с друга, чего не следует.  Ты уж придумай что-нибудь.
Я кивнул головой, поднялся и пошел домой.  Чужое горе, как кошка  когтями,  скребло душу, мысли путались, и это не позволяло сосредоточиться.  За сутки, как наказывала бабка Анисья, я ничего не придумал, и к вечеру следующего дня вновь пришел к Жильниковым.
Роман ремонтировал окно, а Марина гладила перестиранные шторы.  Они переговаривались меж собой, но разговор был тяжелым, нудным, неприятным, бранчливым.  Около получаса потребовалось мне, чтобы усадить их вместе за стол и начать мало-мальски целенаправленный разговор.
Иногда переходя на крик, говорил Роман:
-Все хозяйство на ком числится, товарищ депутат?  На мне или на ком?
Я ответил в том смысле, что числится на нем, а висит на шее Марины.
-Это неважно, - возражал Роман, - на ком висит.  А если это все на мне, значит, я хозяин.  И все должны мне подчиняться и уважать.
Марина перебила:
-Не пойдет так.  Если вместе работать, так вместе распоряжаться и руководить хозяйством надо.  Советоваться надо, равноправие соблюдать.  Если будет так, то я согласна, а если я тебе вместо золотой рыбки: то подай, то принеси, то поднеси, то не согласна.  Служить бы рад, прислуживаться тошно.  Поди, помните эти слова?  Или память поотшибало?  Так я могу напомнить, на них воспитывалась.
Едва Марина замолчала, как тут же отозвался Роман:
-Ты видел, как она права свои качает?  Это при чужом-то человеке!  А что творит одна?  Только и успокоюсь, когда разгон устрою.  Вот был в гостях у кума в Барнауле, так только он с работы, жена тут как тут: чистенькая, принаряженная, накрашенная встречает его у порога.  У самой уж и теплая водичка в ванне приготовлена, и полотенце наготове.  Вася то, Вася сё...  Вася, пожалуйста, в ванну.  И спину ему потрет, и поцелует раз десять, а на столе уж все готово и, газеткой прикрыто.  И стопочка, кстати, тут же.  А у нас что?  Я что, хуже кума?  Или ты у меня инвалидка?  Когда работала, так куда ни шло, а сейчас дома, можно же все прибрать и встретить меня по-человечески.  И уж если не целовать, то хотя бы у ворот встретить.  А то когда бы ни пришел, она то в огороде, то в пригоне, то стирает.  А как до любви дело коснется, тут и закавыки: то болею, то нельзя.  И что придумала лисиная порода?  Как ей, видите ли, нельзя, так она и говорит: иди, мол, Рома, на срубе бревно протеши, успокойся.  Я уж за это время и так вон, сколько рядов срубил по этой причине.
Роман замолчал, махнул безнадежно рукой, закурил.  Молчала и Марина, и видно было, что она соглашалась с претензиями мужа, но изменить ситуацию не могла, а он, видимо, не понимал или не хотел ее понять.  Я злился на обстановку, на свою беспомощность чем-либо помочь.  Потом наобум и брякнул:
-Ну, вот что, друзья мои.  Для развода причин нет.  А вы вот что сделайте.  Ты, Марина, завтра заводи свой трактор и поезжай на работу, я бригадира предупрежу.  А ты, Роман, останься дома и покажи жене, как и что нужно делать по хозяйству и как нужно встречать работника в конце дня.  Ну, в общем, как это ты себе представляешь.  Если все получится хорошо, тогда и спрашивай с нее, как следует.  А если не получится, то уж, извини, претензии твои не обоснованны.
Роман не без удовольствия согласился.
Поздним вечером следующего дня в окно вдруг постучали, и я, выглянув, увидел мальчика – Романова сына.
-Дяденька депутат, - сквозь всхлипывания говорил он, - идите к нам.  Папка там...
И он побежал домой, а мне ничего не оставалось, как последовать за ним, что я и поспешно сделал.
Роман шумел, стоя на табуретке с петлей на шее, а второй конец веревки был привязан за крюк вверху:
-Депутата давай, иначе не согласен.  Надо, чтоб по закону.
Марина перебила, тоже сердясь:
-Вишь, чего захотел, сразу ему депутата подавай...  А то все я да я.  Сам, видишь ли, чуть что – я глава, я глава.  Тюха ты, а не глава.  Испакостил в доме и во дворе, а теперь ему депутата подавай...
Я подошел к ней, взял из рук кухонный нож, а Марина, словно оправдываясь, продолжала:
-Вот, душиться надумал.  Дай, думаю, нож возьму, в случае чего веревку перережу – я ж его, верзилу такого, из петли-то одна не вытащу.
-А в петлю-то зачем? - обернулся я к Роману.
-Депутат, - отвечает, - сделай ради Бога, как было вчера – не останусь я больше дома.
-Ну, так иди, - удивился я, - на работу.  Чего тебе еще надо?
-Она, - не унимался Роман, - не желает.  Поеду, говорит, на работу сама, и все.  А по мне, чем оставаться дома, так лучше в петлю.  К черту всю бабью работу!  К черту!..
-Ну, прости ты его, - попытался уговорить я хозяйку, - что уж ты так-то...
Утирая слезы, она не без усилий согласилась.
Едва услышав это, Роман тут же сбросил петлю, кинулся из дома.  Марина едва успела крикнуть:
-Куда ты?  Ночь на дворе.  Свиньям-то вынеси, весь день, поди, голодные, как звери.
И добавила совсем уж тихо, словно примиряясь:
-Эх, горе ты мое сердешное.
Роман так же быстро вернулся, схватил ведро и тут же исчез.
-А что случилось-то? - спросил я хозяйку.
Она махнула рукой, и было похоже, что она начала успокаиваться:
-Да все в порядке.  Спасибо, что пришел.  Нечего рассказывать.  Да и к чему?
Мы распрощались, и я вышел на улицу.
На крылечке своей избушки сидела бабка Анисья, и было похоже, что дожидалась меня.  Окликнула, я подошел, сел рядом.
-Ну, что там? - спросила тихо.
-Да все в порядке.
Она перекрестилась, стала рассказывать, и было непонятно, что она сама видела, а что додумала, но очень уж занятно все получилось у Романа Жильникова, и потому его историю я пересказываю вам.  А вы уж сами решайте, что на самом деле было, а что я додумал вслед за бабкой Анисьей.
А днем во дворе Жильниковых приключилось вот что.  Утром, как накануне и договорились, Марина завела свой трактор, и только ее Роман и видел...  Пока доил двух коров, пастух уж прогнал мимо стадо.  Роман пытался догнать, не догнал, махнул рукой, и коровы остались на воле.  Днем они забрели в колхозную кукурузу, объездной составил акт на потраву, и Романа, скорее всего, ждал штраф.
Коров же пришлось после обеда держать дома, где они и проревели до вечера едва ли не на всю улицу.
Уезжая, Марина напомнила мужу, что поставила квашню, наказав испечь хлеба, и когда Роман об этом вспомнил, тесто из квашни уже на пол вылезло.  Тот стал собирать его, а оно к сухим пальцам прилипло – не оторвешь.  Пока мучился, - его любимчик, младшенький, проснулся, обмарался, орет в постели.  Роман кинулся с ним к ванне, что на улице стояла, сунул дитя в холодную воду, а тот, перепугавшись, пуще прежнего заорал, да так, что проснулись сыновья постарше, увидели перепачканного тестом отца с орущим братцем в ванне, и давай себе в голос реветь.
Кое-как успокоились, принялись с отцом тесто собирать, а потом разбаловались, стали друг другу головы тестом пачкать.  А потом в индейцев надумали играть, нашли гусиные перья, тестом же прилепили их к головам, носятся по всему дому.  Пока свистели да улюлюкали, что-то не поделили, дошло до драки.  А тут еще старший телевизор свалил.  Роман прибежал, стал выяснять, кто это сделал, а потому как никто не признался, поколотил сразу всех, довел их до слез и сам разозлился не на шутку.
Только хотел, было, дух перевести, слышит, соседка ругается: завела наседка в ее огород цыплят, всю сеянку выгребла.
Насилу поймав наседку, Роман в сердцах – попалась под горячую руку – связал ей, как коню ноги, бросил на землю, переловил цыплят и привязал их за курицу.  Дескать, теперь будете знать, как в чужом огороде пакостить.
Пока готовил корм свиньям, коршун схватил связанную наседку, а вместе с ней – связаны ведь одной веревочкой – и всех ее двенадцать цыплят.  Роман, услышав кудахтанье, выскочил с ведром во двор, руками замахал, ногами затопал, ругается, на чем свет стоит.  Попытался, было побежать, но запнулся, корм вывалил.  С досады пнул ведро, вернулся в избу, поставил на плиту бак с водой для стирки, принялся белье сортировать, мыло со стиральным порошком искать.  А тут опять слышит соседки крик, выскочил, а та охает-ахает, на огород рукой указывает.  Оказалось, свинья, не дождавшись от Романа еды, разворотила ограду и хозяйничает теперь по всему огороду.  Картошку перерыла, бахчи вытоптала, помидоры повалила.  И вдобавок поросята по всему огороду разбежались.  Пока гонял да собирал, свинье палкой глаз выбил, а заодно и двум поросятам ноги перебил; пришлось срочно прирезать, опалить быстренько на соломе и в чугун сунуть варить.  Впопыхах – другим делам конца не видно было – забыл выпотрошить поросят, и к обеду их пришлось из-за этого выбросить.
Пока выбрасывал, услышал глухой кошкин рев, а где – не поймет.  Тут младшенький, любимчик его то есть, на холодильник указывает.  Это средние сыновья посадили кошку на испытание, пригодна ли она к путешествию по Северному Полюсу.  Со страха кошка всю стеклянную посуду перебила, все перепортила.  А между тем младший, безвинно так, толкует родителю, мол, старшего, как капитана, в холодильник бы посадили, если б вместился...
Роман понимал, что надо бы выпороть зачинщика, да сил уж больше не оставалось.  Отключил холодильник, и с книжкой к старшему.  Хватит, мол, шкодить, без вас тошно, почитал бы ты что-нибудь братцам.  Тот согласился, и они уселись во дворе, успокоились кое-как, затихли.
Хотел, было и Роман присесть, ан нет, слышит подозрительный гул на пасеке.  Рой, стало быть, отходит.  Роман туда, а от него-то со вчерашней выпивки перегаром за версту прет, и сам он весь потный – забыл, что к пчелам нужно подходить стерильным, что не переносят они разных запахов.  Ну, пчелы и облепили его, давай жечь со всех сторон.
Кинулся Роман в воду, насилу отбился, от укусов так вспух, что глаза заплыли.  Дети как его увидели, радостно книжку отбросили, закричали: «Папка!  Папка!  Ты на вождя индейского племени похож, давай с нами играть!»  Погрозил им Роман пальцем, скрылся в доме.  Уж что он там делал, теперь неведомо, только через некоторое время выскочил, услышав во дворе крик любимчика своего, смотрит, а пацан меж штакета застрял и орет не своим голосом.  К нему же привязаны мечущийся гусь и рвущаяся куда-то собака.  Пока вызволял из неволи сына, гусь отдал концы, а собака оторваться смогла, убежала.  Малыш, почувствовав облегчение, пояснил, растирая слезы: «Братка хотел сделать, как в басне про лебедя, рака и щуку.  Лебедь, кажется, задушился, щука убежала, только он так и остался».
Мальчишка морщился от боли, потирал шишку на лбу, и Роман опять не нашел сил сердиться.  Только проворчал в том смысле, что, мол, при матери бы так играли, на что услышал, что они и при ней так же играют.
А Марина меж тем, как я узнал чуть позднее, весь день возила с поля зеленую массу кукурузы и ее, как передовика, сфотографировали для «районки»...
Пока сидели мы с бабой Анисьей, я то и дело видел хлопотавшую по дому Марину, а Роман до темноты тесал бревна для сруба.
-Хорошие супруги Жильниковы, - закончила моя рассказчица, - работящие.  Хорошо получается у них, когда всяк свое дело делает, помогают друг другу, да пока Роман не загуляет.
...Полная луна висела над селом, как огромная лампа, и ярко освещая  серебряным светом уснувшие дома, отражалась как в зеркале, в родниковой речушке.  На мосточке через речку я остановился, прислушался: родниковая вода весело переливалась по камушкам, и серебряный звон поднимался от воды и нежной волной наполнял душу мою.  В голове стало как-то особенно легко.  Это, я вам скажу, была счастливая минута в моей жизни.


               ШЁЛ ВПЕРЁД СОЛДАТ
                ---------------------------------
Утренняя планерка была крикливой и злой.  Причина – медленные темпы хлебоуборочных работ и вспашка зяби.  Тон разговору задал закрепленный за нами второй секретарь райкома Александров.  Он говорил умышленно редко, резковато и чуть громче обычного.  После его речи все молчали, ни у кого не было желания говорить, никто не мог что-либо придумать, возразить или отказаться: его слова, будто бронзовые гвозди, впивались в лбы слушателей.  В конце концов, председатель заверил, что ситуацию поправим, и представитель уехал.  Все разошлись, а меня и агронома председатель оставил на совет.  Говорил он, стараясь придать голосу уверенность, но ощущалось, что уверенность эта напускная.
-Твой метод групповой уборки комбайнами себя оправдал, - обратился он ко мне.
  Я почувствовал одобрительную нотку, но что-то подсказывало, что за этим кроется очередное поручение.  Давление на совесть, на самое больное место, нам было знакомо.  Я ждал продолжения.
-Пахать всем надо, но нужно отдельное звено, чтобы в первую очередь вспахать горные поля, там снег ложится раньше на неделю.  Равнину можем за эту неделю одолеть, а там, если не успеть, снег накроет.  Я бы не хотел вновь встречаться с Александровым.  А потому, агроном, езжай к комбайнам, я порулю на мехтоку, а ты (быстрый взгляд в мою сторону) иди, и делай звено.  Вырывай из других бригад кого хочешь, но чтоб послезавтра звено работало – трактористов пять, шесть.  Ты будешь с ними там до конца.
Мы расстались.  Голова шла кругом.  Я перебирал в уме имена трактористов.  Много хороших, но как их из других бригад вырвать?  У меня нет такой наглости и смелости.  Я искал другой ход.  Можно, конечно, именем председателя забрать по два трактора, угнать их в горы, сидя в кустах, слушать перепелов.  Да ведь не получится.  Нужно мастерскую готовить к зимнему ремонту, да и к комбайнам будут отрывать.  Нет, надо по-другому…
В раннем утреннем воздухе из репродуктора, прерываясь хрипотой, звучало: «…шел солдат, слуга отчизны, шел вперед солдат…»  Репродуктор замолк, а песня в голове все звучала.  Шагай, солдат, вперед, иди, иди…  Стоп!  Мысли перестали кружиться.  Подумалось: пойду к людям, им пахать, к ним мне и идти.
Секретарша постучала в окно, и когда я обернулся на стук, она поманила пальчиком и потрясла в воздухе бланком телеграммы.  Я вернулся.  Телеграмма извещала о получении двух тракторов «Т-4».  Я вызвал механика Максима, велел взять все необходимое и назначил выезд в поле через час.  А сам вскочил на Воронка и во весь дух помчался в третью бригаду.
Агеевич ходил по территории и что-то недовольно бубнил.  Напротив стояли два старых разобранных трактора, под ними лежали мои ученики Иван и Василий.  Оба в испачканных солдатских костюмах.  Этой весной они женились: Иван жил в саманухе, а Василий – в старенькой избушке.
Стоп, стоп, вот тут решение, вот они, работники!  Посулить им помощь, дать эти новые «Т-4», и они все вспашут.  Им шанс, мне выход.
-Орлы, живо, живо ко мне.  Агеевич, иди сюда.  Слушайте.  Нужно вспахать всю зябь до снегов.  Что вам для этого надо?
Ребята переглянулись и как-то враз проговорили:
-Тракторы бы новые...
-Если дам, вспашете?  Сегодня девятое сентября, к девятому ноября надо закончить.
-Попробуем, - сказал твердо Иван.
-Постараемся, - подтвердил Василий.
Эти простые слова я воспринял как торжественную клятву воинов.
-Если вспашете, зимой отправлю в бор, там и себе леса наготовите, привезете, за март и апрель поставите срубы, остальное – между делом, помощь соберете.
-Согласны, - ответил Иван.
К полудню подъехал максим, и мы отправились в Смоленск за тракторами, а к ночи были уже дома.

Следующий день я просидел с ребятами: комплектовали, многое изучали по ходу дела, регулировали, делали пробные выезды, прицепили новые пятикорпусные плуга и вечером уехали на первое поле, возле тополей.
Объехали круг на полосе в сорок пять гектаров.  Я ушел домой, ребята остались испытывать трактора.  Ну, думаю, попашут и вернутся ночевать домой.  Но они не вернулись.  Агеевич доложил, что он послал туда утром три трактора, но полоса была уже вспахана.  Я не поверил и сбегал на Воронке к ним.  Да, это поле было вспахано, и ребята переехали на следующее.
Две с половиной тысячи пахать, по 22-25 гектаров в ночь, это нужно сто ночей, у меня их нет.
Я поделился своими сомнениями с Агеевичем.  Тот подбодрил меня: ребята, мол, велели утро и вечер присылать заправщика, водовоза и повара, да побольше мясца просили.
Меня взяла оторопь, они что, с ума сошли?  Без отдыха, сутками, так это же самоубийство!  Но решил!
-Пусть будет по-вашему!
К ним съездил, когда узнал, что ребята переехали в четвертую бригаду, закончив вспашку у себя за тридцать суток.
Я подъехал, когда парни завтракали у родника.  Вдали работали комбайны, следом сдвигали солому и готовили поля к пахоте.  Из лога по отаве шел табун овец, направляясь к убранным хлебным полям.  Сзади вел в поводе серого крупного коня чабан Семен Иванович Мякшин, собаки бежали вслед.
Ночная прохлада выглядывала из кустов, манила к себе, в небе друг перед другом заливались жаворонки.  Над сжатым полем, описывая круги, парил орел и царственным взором осматривал свои владения.
Семен Иванович шел и думал.  Думал о жене, о детях, о зятьях, о внуках, а потом вспомнил, как его приглашали в числе передовиков на юбилей – тридцатилетие района.  Там ему вручили медаль, это прибавка к боевым.  Вспомнил и войну.
Из Соловьихи и до самой турецкой границы, где он встретил победу и оттуда до дома шел солдат пешком.  Часто вспоминал он боевого парторга.  Тот говорил:
-Если победим врага, с фронта домой все полетим на самолете...
Убило его в бою, не оправдались те слова.  Семена ранило, в госпиталь попал, а потом опять фронт, бои, и все пешком и пешком.
Было видно, как, утерев с лица пот ли, слезу ли, Семен Иванович тряхнул русым чубом, запел:
-Шел солдат слуга отчизны,
Шел солдат во имя жизни,
Часто бывало,
Шел без привала,
Шел вперед солдат!
Его чистый голос, торжественно и благородно, жизнеутверждающе и патриотично рассыпался в утреннем воздухе над долиной.  Услышав это, орел замер на месте, жаворонки смолкли, ребята перестали жевать, заслушались и невольно стали повторять так полюбившиеся слова, что отражали их мысли, сердечный порыв и их крестьянскую душу.
Иван очнулся и произнес, обращаясь к другу:
-Пошли, что ли?
-Пошли вперед, солдат, - ответил Василий.
Вскоре они поравнялись со мной.
-Ну что, хорошая песня? - спросил я.
-Да, - ответил Иван.
Василий добавил:
-Мы и припев запомнили. Молодец, Семен, хорошо поет.
-Да, Мякшины – они все песенники отменные и работяги на славу, только славы им нет.  Больно прямолинейные, - заметил я и добавил:
-Вы как работаете, почему домой не показываетесь?  Как самочувствие?
Иван взял меня под мышки и поднял над собой, поставил и добавил:
-Мы себе не враги.  Пашем день, ночь и день, а следующую ночь спим.  Мы втянулись, ты нам не мешай.  По пятьдесят гектаров получается на брата.  Первого ноября приезжай на Попову полосу.
И они пошли.  Завели тракторы.  Из кабин иногда виднелись взмахи рук и доносились дружные голоса:
-Шел вперед солдат!
Первого выпал глубокий снег и не таял.  Привез меня в поле Александров, чтобы проверить работу ребят.  Трактора стояли на краю вспаханного поля, последняя борозда была черной, не заваленной снегом.  Оставив «Уазик» на полевой дороге, в гору пошли пешком.  Потом мой спутник остановился, прислушался.  Ребята пели, издалека доносилось:
-Шел вперед солдат!
Мы подошли, секретарь обнял и расцеловал их небритые и в копоти лица и попросил оформлять наградные документы.
После того, как мы уехали, ребята пригнали трактора в бригаду, и наутро стали готовиться к поездке в бор...
Трактора они оставили, когда им исполнилось по шестьдесят лет.  Дома построили просторные, сынам готовили, но те сами обустроились.  Живут герои моего рассказа с женами, имеют скот всякий, лошадей купили, сено сами готовят и на конях возят.
Я, беседуя с ними много лет спустя, задавал вопросы и про любовь, и про семейное счастье, и про современную жизнь.  Но они, мои дорогие друзья, как чистые непорочные дети расплакались, и я попенял себя за назойливость, разбудившую в их сердцах ностальгию по прошлому.


                ЗАПЕВАЛА
                -----------------
На восьмом десятке лет есть что вспомнить, о чем поведать герою моего рассказа Семену Ивановичу Мякшину.  Он запевала.  Был запевалой и на войне, и в мирное время в армии, когда многое значила песня в строю: она влияла на настроение солдат, на дух защитников Родины.
Семен Мякшин – не только запевала песен, он запевала и в труде.  Когда никто не шел на адский труд, на отчаянный поступок, когда надо было вызваться или откликнуться на призыв командира или бригадира, или даже партии – он тоже был запевала.
Дед Семена, Михаил Мякшин, в Соловьиху приехал из Воронежской области в поисках земли и доли.  Землю тогда давали по одной ли, по две ли десятины на мужскую душу.  И чтобы иметь больше земли, надо было иметь большую семью.  И рад был тот, у кого в семье было много мальчиков – на каждого надел полагался.
Особенно старательные жили неплохо.  А сообразительные да совестливые и тем более жили хорошо.  Если бы можно было ту жизнь наложить трафаретом на эту, то и Думе не пришлось бы долго думать: что с мужиком делать и с землей?  Конечно же, только не продавать.  Не проститутка же наша матушка Земля, негоже ее на торжище и на всеобщий позор выставлять.
Земля молчаливая, а мстит безжалостно, превратившись в нерожалую пустыню.  Земля большая и сильная, но все равно ох как нуждается в ласке и заботе, в сильной защите.  А у нас нет ничего и никого сильнее государства.
Несколько сынов и родственники Мякшиных остались в Волчихинском и Калманском районе, там, где можно было получить землю.  А остальные, не получив земли, ехали дальше и таким образом добрались до Соловьихи.
Здесь уже люди жили, и Мякшины поселились, землянки вырыли, землю получили, а работать было нечем.
Дед Михаил, надо сказать, приехал с тремя сыновьями: Иваном, Максимом, Самуилом.  Вот они и пошли по селам и стали в батраки проситься, чтобы хоть одного коня с телегой и упряжью заработать.
Видно, есть 6ог на земле, а может, просто случай свел Мякшиных с добрым  человеком.  И этим человеком оказался Евсей Салин – паутовский кержак, крепкий мужик, да только в семье были одни дочери, пятеро их было.  (Самая младшая, Лукерья Евсеевна, и есть мать моя).
Дед Евсей из-за отсутствия сынов землей занимался мало – все больше скот водил.  Птицы держал полон двор, лошадей – два десятка да триста колодок пчел – всей семье на круглый год дел под завязку.  А в горячую сезонную пору сил не хватало.  В июле две угарные работы совпадают: сенокос, и на пасеке дел невпроворот.  Вот и приходилось нанимать вольных работников.  И тут, как нельзя, кстати, работники сами пожаловали, искать не надо.
Обговорили условия, и наутро Евсей велел каждому запрячь по коню.  Запряг и сам.  Вместе выехали из ограды на сенокосные луга вдоль реки Ануй.
Дед Михаил достал из-за пазухи музыкальный инструмент – жалейку, а сыновья – камышовые дудочки.  И заиграли.  Да так заиграли, что кони встали.  Потом запели мужики.  Песни лились одна за другой, да все рассейские, да все протяжные, да во весь голос.  И удаль мужская, и музыкальность воронежских исконно талантливых самородных певцов беспрерывно неслась над старым дремлющим Ануем, что никогда не слышал ни таких песен, ни таких певцов.  Полудикие просторы и водная гладь реки оглашались и упивались чудным пением.  Казалось, и кусты затихли, и гуси смолкли, лишь иногда раздавался всплеск воды.  Видно, рыбы выныривали на поверхность, будто тоже желая послушать.  И только когда конь остановился возле шалаша, Евсей понял, что они уже приехали.
Косили с большим удовольствием весь день.  Евсей шел первым, чтобы показать границы своего покоса.  Но, как бы ни старался и как бы ни торопился, работники постоянно наседали ему на пятки – молодцы, один другому под стать.  Со стороны смотреть – не косят, а играют.
Как отобедали, Евсей лег в шалаш подремать, а работники подались в реку купаться.  После купания собрались у шалаша и запели.  Какой тут сон, не до сна, конечно.  И тут от жалобных и печальных песен Евсей незаметно всплакнул.  До вечера косили без останова и без разгиба.  Останавливались только поточить косы, да отбить их на наковальне.  Да и тут дед Михаил удивил Евсея – молоточком по наковальне так выстукивал – хоть пляши.
Вечером приехали домой при звездах и опять при песнях.  Накормив и уложив работников на отдых, Евсей оседлал легкового Белоножку и умчался из дома.  Вернулся перед утром с группой мужиков.  И на удивленные расспросы старухи своей лишь отмахнулся и велел накрывать стол на обе компании.  Когда уселись, Евсей встал во главе стола и произнес:
-Вот что, мать моя, - так он называл свою жену, - я решил нанять новых работников.  А Мякшиных я от работы отстраняю. 
Все затихли и сидели с открытыми ртами.
-Я их освобождаю, но договор по расчету оставляю в силе.
У всех глаза расширились еще больше и вытянулись шеи, стало так тихо, что было слышно, как пищал на окне комар.
-Но хотел бы попросить ребяток остаться у меня до конца сезона, да чтоб песни пели, да нас веселили, настроение поднимали.  Язви вас совсем, уж больно петь вы способны.  Пойте, ребятки, работать не будете, рассчитаюсь сполна.
На что Михаил был закаленный трудом и невзгодами, и то не мог слова произнести, а лишь вылез из-за стола, перекрестился в святой угол на иконостас, а после подошел к хозяину, встал на колени и дважды поклонился до пола в ноги Евсею и его жене.  Он хотел поцеловать руки хозяина, но тот поднял их вверх и произнес осевшим от чувств голосом:
-А вот этого не нужно.  А смотри-ка, язви его совсем, какой он, паря-ка, уважительный, больно душевный.  Смотри-ка, матка, каких людей-то нам бог послал.
И все за столом уже смахивали теплые слезы радости.  А жена Евсея, никогда не позволявшая себе перебить речь мужа, не удержалась и проговорила:
-Ну, дедуля, ты истинный бог, херувим господний.
Все понимали, что высказанное Евсеем есть не что иное, как щедрость русского человека.  Уж, коль случай выпал, почему бы ни помочь людям да не отдать должное талантливым певцам.  А может, еще, что было в душе, в голове ли его – никто не дознался, и он более о том не говорил, а сам случай дошел до наших дней с Семеном Ивановичем.  Было это ох как давно, а вот, поди ж ты, как в душу засело и гордостью наполнило за предков наших.
Согласно договоренности провели сенокос.  Хорошо все шло, да только что-то совесть тревожила, вроде как нахлебники.  Тогда в тайне от хозяина Мякшины запрягли двадцать подвод и ночами перевезли все сено на сеновал.  Руководила этим делом жена Евсея.
А осень подошла – на жатву выехали.  У Евсея косилка-сноповалка была.  Сам косил, дочери вязали, наемные мужики стаскивали, а Мякшины, опять же ночью, все эти снопы домой в ограду свезли, да засухо и обмолотили.
Рано управились в поле, надо бы и заготовкой дров заняться.  Вторых работников Евсей отпустил домой, а Мякшины напросились снова Евсею помочь.  И тут у них все получилось хорошо.  И лишь по первому снегу Евсей отпустил Мякшиных.
Вернулись они домой на четырех жеребых кобылах, впряженных в полные хлебом телеги, да корову дойную привели.  Кроме такого богатства, что привезли отец с сынами, они увидели многое и многому научились у Евсея.  И не столь работать, сколь рачительно вести хозяйство.  Нужно столько брать дел, чтоб всем членам семьи было по плечу, под силу, по охоте.  Жизнь идет, дело не ждет.  Не сделаешь сегодня – не догонишь завтра.  Не доделаешь – пойдешь побираться по белому свету.  Стыдно, до чего сейчас дожили – ельцинисты пошли в Европу с протянутой рукой: подайте, пожалуйста, хлебца иль денежку.  Позорники.  Нам ли побираться?  Мы кормить можем, мы многое можем, мы все можем.

         


          ПОСЛЕСЛОВИЕ
          ----------------------
Дед Михаил впрягся, как ломовая лошадь, в крестьянскую работу и сынов своих не выпрягал.  И поженил всех, и дома всем поставил крестовые на загляденье.  А после и амбары построили.  Бороны и косилки с граблями купили за хлеб да мясо, а скота развели, что между каждой из жердин голова скотская торчала.  Птицы полные дворы развели, а уж про детей и говорить нечего, на кроватях не помещались – полати пристроили.  Зажили хорошо.
Семен Иванович Мякшин последним родился в семье, девятым.  Через месяц после его рождения помер отец.  Мать одна поднимала семью.  Дочерей замуж выдала, сыновей женила, Семена на фронт отправила, и в апреле 1945 года умерла, не дождавшись сына.


                БУКЕТ
                ----------
Сегодня в нашем селе особый день – в местной школе состоится выпускной бал.  Перед его началом солнце, уходящее за горы, осветило своими лучами здание школы, придав ему особый, торжественный, вид...  Программа вечера была уже до мелочей продумана и на десять раз обсуждена.  И Мария Павловна, классный руководитель выпускников, теперь могла на некоторое время отвлечься от праздничных забот и переключиться на домашние.  Ее муж, работающий в местном колхозе шофером, хоть и планировал вовремя прибыть с очередной командировки, но к приходу Марии Павловны домой, еще не вернулся.  А поэтому ей в спешном порядке пришлось управляться со своим многочисленным хозяйством одной.  Времени до начала выпускного оставалось все меньше – успеть бы только мужу записку оставить да себя в порядок привести.  Мария Павловна остановилась у зеркала, критически себя оглядела: «Эх, давно ли сама в эту школу бегала...  Был такой же выпускной бал, но только вот сегодняшние наряды выпускниц, столы праздничные не чета прежним.  Девчонки, конечно, заявятся в платьицах со смелыми разрезами, с явными следами косметики на юных личиках...»
Вошла, постучав в дверь, свекровь.  Оглядев невестку с ног до головы, воскликнула: «Царевна ты у нас, доченька, хороша-то, господи!  Вот тебе роза, праздник ведь у тебя сегодня».
Мария Павловна приняла от свекрови прекрасную розу, любуясь цветком, заметила какую-то ниточку.  «Мам, а что это за ниточка на розе привязана?»  «Дожди, ведь какие шли, а я, чтобы цветок не развалился, каждый стебелек к колышку привязала...  Ну, ладно, доченька, беги, время подошло».
На школьном крыльце Мария Павловна увидела девушек.  Это были ее ученицы, но ей вдруг показалось, что они совсем незнакомы.  Боже мой, какие они шикарные, какие красивые, в один миг из золушек превратились в принцесс.  «Как откровенно открыты их наряды, - подумала Мария Павловна, - мы в свое время не могли себе это позволить. Наверное, стала я от жизни отставать...  Но и все же интересно будет узнать, как сложится дальнейшая жизнь моих красавиц.  Пусть будет светла и прекрасна судьба каждой из них!»
Девушки, завидев свою классную руководительницу, ринулись ей навстречу.  У каждой из них были в руках цветы, в которых Мария Павловна тотчас же утонула.
Все вместе они направились в спортзал, который по случаю превратился в банкетный.  Торжественные речи директора, Марии Павловны, учителей были краткими, но доходили до самого сердца, и многие из присутствующих успели уже незаметно убрать слезу.
Затем, как и полагается, началось общее веселье.  А Мария Павловна, как птица, провожающая своих птенцов в первый самостоятельный полет, все смотрела на своих любимых учеников.  Ее сердце не находило места в груди, она так радовалась сегодня своим ученикам, так была ими довольна.  Пока ее славные дети рядом со своей учительницей, которая много сил отдала, чтобы научить жить их честно и благородно.  Но и все же жизнь всех расставит по своим местам, каждому воздаст по заслугам.  Вот прямо перед ней сидит со своей подружкой смущенный Миша Казанцев.  Пронесут ли они свою первую любовь через годы, или жизнь разведет по разным дорогам?  Она очень обеспокоена их судьбой, ведь долгое время эти ребята оставались ее лучшими учениками.  Заметила Мария Павловна и то, что были ее любимцы без цветов.
Дверь школы была открыта, и свежий ночной ветерок вместе с соловьиной песней врывался в зал и дополнял музыку вечера.  Несколько выпускников вышли на крыльцо и теперь уже совсем по-взрослому, без смущения, в свое удовольствие курили.
События выпускного бала развивались по знакомому Марии Павловне сценарию, но неожиданно произошло отступление, на импровизированную сцену вышел Миша со своей девушкой, и под знакомую мелодию они запели:
Я буду долго гнать велосипед,
В глухих краях его остановлю,
Нарву цветов и подарю букет
Учителю, которого люблю!
На несколько минут ребята исчезли, а вернулись с большим букетом роз.  Миша галантно подошел к Марии Павловне и под восторженные аплодисменты друзей в знак благодарности опустился перед своей учительницей на колено.  Розы легли у ног Марии Павловны, которая также поддалась общему восторгу.  Она наклонилась поднять цветы и неожиданно увидела черные ниточки, запутавшиеся в шипах роз.  Ее сердце сжалось от горькой боли, а глаза затянули слезы обиды и гнева, которые все присутствующие трогательно приняли за слезы радости...


              ЛЕБЕДИНАЯ СКАЛА
              ------------------------------
Я не люблю ни охоту, ни рыбалку – все думаю, дармовая добыча, ну вроде как взял бесплатно, за так, на халяву, задарма, и так эти понятия близки к слову – своровал; ах, как я боюсь этого слова и страшусь думать о действии воровства.  Ну, как Бог есть!  Он ведь не показывается и молчит, а ну как он все видит и записывает твои грехи и черные мысли и дела...  Ну, а в какой-то момент позовет к себе, да в глаза твои посмотрит – да так пристально, проникновенно, да спросит тебя: кайся во всех грехах.  А если их много, да все не перечислишь, а Бог во гневе за это отпишет тебе вечное наказание...
Бурлит, шипит Ануй, вырываясь из гор на равнину, и враз стихает на просторе, освободившийся от утесов, скал, горных кряжей, размытых и раскиданных по всему руслу валунов.  Весной из берегов выходит, затопляет низины, ложбины, озера, старицы.  А когда сойдет половодье, то подолгу сохраняется вода в виде озер.  Там и рыба бывает.  Ездят туда наши мужики, любители порыбачить по озерам.
Большинство-то озер вообще иссыхает, а вот одно озеро живет много лет, и с виду неказистое такое, а не плесневеет в нем вода, все лето оно чистое и прозрачное, хотя с Ануем после наводнения не соединено.  Я-то потом присмотрелся, а оно родниками питается, уровень поддерживает – сколько испарится от солнца днем, столь и добавится за сутки.  За чистоту это озеро назвали Зеркальным – хвастались мужики рыбной удачей, некоторые, и особенно неудачники, много и мило о нем говорили.
Ну, думаю, поеду я, посмотрю это озеро.  Да, видно, не в урочный час я приехал с мужиками.  Те быстро развернули невод и в Ануй.  Я не полез за ними, я, допустим, воды боюсь.
Ушли они далеко под воду, и голосов уж не слышно их и не видно самих.  Я сел в смородиновый куст на кочку, как бы ни виден никем.  Блокнот и ручку вынул и с лирическим вдохновением стал всматриваться в озеро, стараясь придать внутреннему голосу романтический ритм.  Стал рифмовать слова, пробовать расставлять их в строки и в четверостишия.  Но ничего на бумаге не появилось; вся красота и зеркальный блеск вечерней розовой зари проникали в меня, напитывали...  Ведь оно как тут выходит: сперва в тебя что-то впитается, вольется, проникнет, пройдет через кровь и по жилам и мелким сосудам пробежит по всему организму с кончиков пальцев рук и ног и до самой макушки, а потом часть, что созвучна твоему нутру, останется там надолго и будет бродить, играть, крепнуть, набирать силу и застучит в лоб изнутри твоей головы, запляшет, запоет, запросится на язык; и уж потом дай бог под руку ручку с бумагой, а не окажется их – и испарится вдохновение хмельным паром, утренним туманом, да ранней росой от первых лучей великого солнца...
На тихой зеркальной глади озера всплескивала рыба, мелкая выскакивала, переворачивалась и вновь падала на воду и исчезала, другая всплывала и делала круговые пробежки по воде за добычей.  И вот с дальнего конца озера, стараясь перегнать друг друга, рассекая верхними плавниками воду как ножом, неслись две рыбины, иногда вскидывая свои блестящие, мокрые, темные головы, с хищно раскрытой пастью.  Это резвились или вышли на охоту две старых огромных щуки.  На середине озера они сделали круговое движение и понеслись в разные стороны – только остались на воде две бурлящих борозды, и долго было тихо.
От соседнего желтеющего пшеничного поля выбросился комочек песни, и, расправив крылья, повис как колокольчик на невидимой нитке.  Все певчие птицы смолкли и слушали небесного ангела, небесного певца.  Ах, душа ты моя пташечка, и в этом выражении, как скажешь его вслух, слышатся два слова: поющая душечка.  Ах, ты мой миленький, кровиночка.  Чтобы души ваши переселялись в людей; тогда земной шар в рай земной превратился 6ы!
Вдруг из-за горы отделились два белых облака и, оторвавшись от кучевых небесных облаков, направились ко мне.  И вот эти два белых облака стали принимать более или менее вообразимые очертания, а потом все отчетливее и яснее, понятнее и резче стали превращаться в белых огромных райских птиц.  Потом они выставили вперед ноги и стали опускаться на блестящую гладь розового озера.  Это были посланцы неба, белые ангелы, ангелы-хранители – белые лебеди.  Это было чудо, чудо красоты, символ непорочности и божественности.
Легкие круги, пересекаясь, и гася друг друга, поколебавшись на поверхности зеркала, исчезли.  Лебедь, он чуть покрупнее и, казалось, горделивее, поплескавшись крыльями и окунув голову и шею в глубь и потрясая ею потом, поплыл вдоль озера, осматривая ее гладь и прибрежные заросли внимательным и пронзительным взором.  Лебедушка последовала за ним, повторив все его действия.
Я не мог ни вздохнуть, ни охнуть от созерцания этого божества, мельком подумалось, что многие из нас, вот таких верующих в красоту, романтику, вдохновение и поэзию, имеют своих богов.  Бог Лебедь…  да, это мой Бог, вдохновитель и хранитель.  Я только одного боялся – как бы мои товарищи скоро не вернулись ко мне, и не вспугнули 6ы это божество...
Лебеди доплыли до конца озера и стали часто опускать головы в воду и в заросли камыша, иногда неспешно и гордо осматривая окрестность.  Кушайте, кушайте, лебеди, чего вам беспокоиться, кто посмеет шевельнуться или неосторожно двинуть веткой, кто посмеет грубым голосом вспугнуть  вас, мои милые, мои белые мечты.
Все кругом затихло, зачарованно замолкло и оцепенело.  Красота поражала мир.  Гордость вдохновляла и звала душу в полет и сердце к борьбе, на защиту этой красоты.
С противоположной стороны раздался всплеск, и две те щуки, всплыв на мгновение, скрылись в темноте воды.  Тень от лежащей за моей спиной горы легла на озеро, и оно словно бы покрылось поволокой женских глаз, каким-то загадочным агатовым, алмазным тоном.  Потом солнце скрылось за тучу и стало как-то прохладно и почему-то тревожно и тоскливо.  Душа затрепетала и забилась, что-то меня томило и пугало, какое-то оцепенение овладело мной.  Я почувствовал во всем теле напряжение, и голова будто вспухла.  Взор мой ласкал лебединую идиллию и в то же время тревожно бегал от одного куста к другому, от одной кочки и камня к другим.  Все по-прежнему было тихо, покойно, но тревожно.
Вдруг вода взбурлила возле лебедей.  Один из них, теперь уже было не понять кто, пробежал по воде, яростно колотя крыльями по вспененной поверхности, и поднялся в воздух.  А второй хлопал крыльями по воде и не мог оторваться, не мог подняться в воздух, а только больно и отчаянно кричал.  Потом затих и скрылся в воде среди широко разбегавшихся кругов, после несколько раз по воде ударили хвостами те щуки, оставив свои черные круги, и все затихло...
Лебедь поднялся высоко в небо, выше скал и издавал гортанные трубные звуки, крики, призывной клич.  Он стал описывать огромные круги по воздуху, все снижаясь и снижаясь к земле, к озеру.  Долго летал лебедь, призывая и отыскивая свою лебедушку.
Близлежащие серебристые тополя залопотали, зашептали, тревожно со стоном и вздохами заговорили, поворачивая ко мне то нежно-салатный цвет своего лица, то посеребренный бархат обратной стороны; казалось, тополь плакал.
Лебедь все кружился и кружился, трубил и трубил в свой серебряный горн.  Я затих, сжался и окаменел, продолжая смотреть на злую Судьбу, что творила зло в этом прекрасном и солнечном мире.
Раздался гром, потом еще один, я вздрогнул, кровь застыла в жилах.  Нет, это был не гром.  Небо было чистое и нежно-голубое, солнце рассыпало золото по земле и воде, это были два жутких, варварских выстрела из двуствольного ружья...
У лебедя вырвало картечью зоб и разнесло в клочки голову, шея опустилась вниз, крылья конвульсивно задрожали и бессильно и беспорядочно стали вздрагивать, не сдерживая своего тела.  Кровь ярким пятном окрасила белый пух.  И вот он, вдовец и покойник, летит вниз и падает в бурлящие волны Ануя на каменном перевале.
-Ах, пропала добыча, - прозвучал за моей спиной голос ненавистного мне охотника.
День был безнадежно испорчен, и долгое время сердце мое кровоточило, и не скоро притупилась боль...


         СТРАННЫЙ ПОРТРЕТ
         --------------------------------

Декабрь в этом году был по-настоящему зимним: достаточно было морозов, снегов и буранов.  И вчера утром шел снег, к рассвету навалило его на две-три четверти, с обеда закрепчал мороз, аж снег заскрипел под полозьями саней и под ногами прохожих.  Когда смерклось, подул ветерок, а стоило селу присмиреть на ночь, ветер разыгрался вовсю.  Разбежавшись с михайловских и антоньевских полей этот ветер, как лихая тройка с невидимым кучером, во весь галоп, взлетал на наши соловьихинские горы, недовольно ржал и вихрился своими гривами на острых скалах, крутых и отвесных перевалах.  Застучал, засвистел, захрапел, заржал удалою тройкою ветер и, ударившись о две гряды гор, понесся с удвоенной силой по моему селу, сметая на пути легкий снег и забивая им овраги, сады, усадьбы.
Наплясавшись до изнеможения, ветер, разделившись по ущельям и свалившись, как пьяный в заросли, затих.  Мужики же, выходя утром из домов, дивились озорству ветра, качали головами, брались за лопаты, чистили проходы и дорожки в усадьбах.
Сегодня выходной.  Нужно было заниматься обычным делом.  Я взял лопату и стал чистить стежку от крыльца к скотному двору.  Вот тебе и физзарядка!  Не до того будет, как все очистишь, чего там зря руками махать, да ногами дрыгать, да с женой выяснять, кто в семье хозяин: что делаешь – там и хозяин.  Через час спина моя взмокла, через два – заныли руки и тело; просили отдыха, а работы – до полудня хватит.
Между делом я тоже задался вопросом: кто же в доме хозяин?  Теорема была нелегка, а силы уже были на исходе, и решил я, не претендуя на лидерство, оставить это до коллегиального разрешения.  Но душа не принимала такого соглашательства и требовала упорства, продолжения спора, и потому окликнувший меня Петр сделался желанным – хоть причина будет отвлечься от вопроса.
-Поехали со мной к деду Проклухе, да если есть пузырь – прихвати с собой, для блезиру, все не за зря, мол, приехали, попроведовать, мол, явились.
Я быстренько обернулся, и мы, умастившись на полусанках, поехали.  Петр правил лошадью и разговаривал с ней, а я слушал молча и отдыхал от бездоказательной теоремы.
Дом деда стоял на выезде из села.  Вскоре мы вошли во двор.  Петр первым подошел к хозяину и, протянув свою руку:
-Ну, здравствуй, здравствуй, дорогой дедуля-Николаевич.
Тот пристально присмотрелся к нам и, видимо узнав, заулыбался и отозвался на приветствие. Потом пригласил в дом.
-Ну, молодцы, расскажите, как живете, что нового в селе, как дела в колхозе.  А я вот занимаюсь перелицовкой отцовского венчального костюма.
Дед поднял за ворот старинный тонкого черного сукна пиджак со стоячим белым воротником и с широким разрезом сзади.  Бронзовые пуговицы с двуглавыми орлами тускло светились, но материал был весь поеден молью и просвечивался.  Проклуха положил пиджак на стол, а рядом пристроил новый такого же цвета.  И пока Петр информировал деда о сельских новостях, тот огромными ножницами отрезал от нового костюма заплатки и прикладывал их на испорченные и сгнившие места старого костюма.  Потом, подцепив на нос очки, стал усердно пришивать.
Петр, не переставая, рассказывал одну историю за другой, а дед все шил и шил.  Тут Петр подмигнул мне и протянул руку, я подал поллитровку.  Он раскупорил ее и налил себе стакан.  Крякнув, выпил...  Потом подал деду, и тот, перекрестившись, выпил и отер рот рукавом, продолжая пришивать заплатки.  Когда дело было готово, дед перевернул пиджак на столе, критически осмотрел его со всех сторон и, оставшись довольным своей работой, погладил седые волосы:
-А ну-ка, прикинем, как он будет сидеть на мне.
Встал, надел, осмотрел рукава и полы, застегнул на все пуговицы и погладил руками по животу.  Как будто остался доволен...  Петр, не обращая внимания на реставрацию истлевшего пиджака, слил остатки водки в стакан, выпил и стал вспоминать случаи из своей молодости.  Я слушал Петра, но ни его слова, ни идеи, ни мысли в мое сознание не входили и не оставляли там следа, я был занят созерцанием действий Николаевича.  Тщетность и несуразность, абсурдность и потому непонятность, бестолковость его работы меня поражали: что это Проклуха делал?  Реставрируя старый пиджак, он уничтожал новый, добротный, которого хватило бы еще на много лет...  Я был в недоумении.  Это что: дурь старца, или Проклуха с рождения неполноценный?  С виду будто такой, как и все...  И почему Петр не реагирует на это?  Может, виду не показывает?
А когда, слезая с полусанок возле дома, я сказал Петру, что день прошел скучно и на душе осталось дрянно от бесполезности прожитого, он ответил:
-Да ты что?  Я-то думал, что ты и впрямь писарчук, а ты тупой как сибирский валенок.  А еще что-то толкуешь, какую-то философию разводишь.  Николаевич – он и есть Николаевич...  Другого из него не получится, да другого от него и ждать нечего.
Петр тронул коня и поехал домой.  А я остался опять один, но только с думами более тяжелыми, чем до этого.


Удивительный рассказ.
(Опыт рецензии)

Прочел рассказ Е. Анохина «Странный портрет» ("Ударник", № 110).  Отметил, что да, есть нечто: связь поколений, припахивает древностью дореволюционной России, «странный» дед.  И нет, как бывает порою, пафоса ненужного – все просто, как наша жизнь.
Но нежданным образом суть рассказа вдруг высветилась для меня через некоторое время в ярком образе этого Николаевича, не Проклухи-чудака, коим он был вечно в глазах односельчан, а именно Николаевича!
И заиграл красками весь рассказ и вдруг, словно бы ожили все персонажи, и даже побитый молью пиджак отца Николаевича стал героем рассказа.  И прописано все это Егором Дмитриевичем сжато, кратко, ясно, без длинных объяснительных рассусоливаний, что оторопь берет – да ведает ли этот мудрый старик, что он творит?!  Вроде бы ничего не сказано в этом коротеньком рассказике-зарисовке – а все сказано!
Петр предстает перед нами немногословным, всего лишь с двумя фразами, на самом деле веселый балагур, тонкий знаток душ человечьих, психолог, видно, проживший веселую, с приключениями, молодость, который не прочь выпить при случае на халяву, но пониматель и хранитель особых душ людских.  И едет он не для того, чтобы выпить, а показать «писарчуку», что есть, живет на Земле такой Николаевич.  А значит, жива и будет жить земля русская!
А «писарчук», от лица которого пишется рассказ, виден со всеми своими мелкими людскими недостатками, но как автор смел, честен и бескорыстен!  Впечатление такое, что рассказ списан с натуры (хотя оно так и есть), но это обманчиво, как мираж; до чего жизненны, глубоки характеры, за скучными штрихами видна жизнь, быт, судьба героев.
Будь моя воля, рекомендовал бы этот рассказ средней школе на уроки литературы как пособие для изучения жизни: сколько в нем мудрости, глубины, жизненной правды!


        БЕРЁЗА БОЛЕЕТ
        -----------------------
На кошару к братьям Бердниковым я прибыл на рассвете.  Розовые лучи восходящего солнца красили в нежный обворожительный блеск редкие облака, притягивали взгляд и радовали душу, наполняли ее живительной силой.  Свежий утренник возбуждал к жизни.  Изумрудная зелень гор сливалась с золотыми искрами солнца и всего меня охватывала гордость за то, что выпало счастье жить среди этой красоты и любоваться ею.  Любоваться как красивой женщиной, порождающей вдохновение.  И душа от этого воспаряет в полет и кружит в вихре танца – танца жизни.
Пересчитав овец и приплод, я оформил документы и перед тем, как отправиться в обратный путь, спросил:
-Ну, что новенького, Юра, в природе?
Что-то, прикинув в голове, он рассказал:
-Вот, прошлогодний пожар, что охватил третью часть всех выпасов в колхозе, сильно повредил горной природе.  Одно двулетние деревца берез, осин и кое-где появившихся сосенок сгорели напрочь, больше не оживут.  Ранние весенние пожары приносят много вреда, но после них остаются в живых те деревца, что растут в подзавалах, в крутых лощинах, - там долго держится снег и сохраняется сырость, которые спасают насаждения от огня.  А осенью же выгорает все подряд.
Так получилось в прошлую осень.  Зиму и весну наши горы стояли черные, как на похоронах живой природы.
Эти траурные горы смотрели с укором и печалью на людей.  И окутывала их такая смертельная тоска, что людям было стыдно встречаться взглядом со своей родиной.
Лишь майские дожди оживили траву и та, борясь с ожогами, выросла и частично скрыла скорбный лик обгоревшей земли.
 Зазеленели многие деревья, а некоторые просто выбросили редкие хилые листочки, у которых не было сил раскрыться в полную силу.  На их обгорелых стволах полопалась кора, и потоки живительного сока, гонимые могучими трудолюбивыми корнями, выплескивались через трещины и, пульсируя, стекали по стволу, как кровь из перерезанных жил человека.
Огромные полчища муравьев обжирались, захлебывались березовой болью, как те криминальные мафиози на теле Родины.
-Перестань, - попросил я.  Душа заныла, и захотелось мне посадить того поджигателя на цепь к сожженной им березке, и пусть бы он смотрел на березовую болезнь, на ее муки, страдания, предсмертную агонию.  А ей ведь жить хочется, березке этой, и Родине нашей.  О, Господи!  Да не твори же, человек, зла, не навевай горя, тоски, и печали на души человеческие.


                ИЛЬЯ И ИЛЮША
                ------------------------- 
Дед Илья, отработав на разных работах более пяти лет уже, будучи на пенсии, попрощался с бригадиром и с мужиками, которые толпились в конторе перед разнарядкой, ушел домой.  Ноги ныли, спина разгибалась и сгибалась с трудом, видеть и слышать стал плохо, и стало стыдно переспрашивать, о чем с ним разговаривали.
Когда председатель с зоотехником узнали, что их бывший передовик, бывший чабан дед Илья совсем ушел домой, посоветовались, и решили отдать ему его старую кобылу вместе с упряжью и санями, и поручили это бригадиру, что тот с удовольствием и сделал.  А когда дед Илья после поздравления бригадира сел в сани и поехал теперь уже на личной лошади, у него закапали редкие, мелкие слезы; он был тронут до глубины души таким вниманием и не мог успокоиться до самого дома.
Дома деда Илью встретила жена.  Дед распряг кобылу, сложил в тесовый амбарчик сбрую, и пучком сена стал растирать шею и бока кобылы.  Бабка с любопытством проговорила:
-Что это ты так ее разглаживаешь?  Ты же заявил, что бросил работать.  Уж, не со мной ли скучно стало?  Или без тебя не обошлись?  Вон сколько мужиков шляется: горючего нет, работы нет; машины и тракторы стоят, а шоферы с трактористами блудят, «прынц» держат, не идут ни на овец, ни на телят.
-К лошади подойти боятся, - не унималась бабка.  Или своей шоферской профессией чванятся.  Я, мол, шофер, все какой никакой спец, и мне не по масти в скотники идти.  Смотри, какие бояре!  Все одно крестьянские дети!  Работа есть работа, и ее делать надо.  К чему нос-то так высоко задирать?
Она на минуту замолчала, потом продолжила:
-Перестройка для того ведется, что спесь кое-какую посбивать надо: уж больно нос высоко задрали; мясо, сало дай, а выращивал бы дядя.  Нет, наверно, будя-хватя, не дворянских кровей – пора бы уже и честь знать, чего уж так гонориться; к чему его этот гонор-то выказывать; в селе живешь, ну и делай сельские дела.  В город поедешь, там будешь туалеты чистить, дорогу подметать, лед с тротуаров сдалбливать; за стол там тоже не посадят, там своих писарчуков много.  Так что где пришлось родиться, там и должен сгодиться.
Бабка замолчала, досадуя, что дед на нее не реагирует.  Что это с ним?
Дед Илья, не переставая тереть кобыле бок, проговорил:
-Права, ты, конечно. Но, что можно поделать?  Наверху об том тоже думают.  Мы-то думаем, что нас разоряют и погубить хотят, а там хотят заставить молодежь работать.  Всего-навсего.  Что там гуторить!  Свысока лучше видать,  пусть думают.  Наше дело работать и думать, как лучше и больше сработать.  Чего нам за них думать, они большие политики, им и большие думы думать, а нам хотя бы додуматься, как телят с голоду не уморить.  А то телят напоить и накормить досыта и вовремя не можем, а тоже да туда же – осуждаем,  умный вид на лице изображаем, кулаками трясем да слюной брызжем.  Вот, мол, мы какие ярые патриоты.  Ну, чего там?  Ладно, уж.  А вот нам с тобой радость!  Кобылу с упряжью подарили, чтоб не скучал без дела.  Буду возиться помаленьку, не усидишь же так, все одно копаться придется.
Бабка подошла к Илье, ткнулась в его щетину, намереваясь поцеловать, но ничего не получилось, и она поднесла конец шали к глазам...
Всю зиму дед Илья никуда из дома не выходил и со двора не выезжал.  Кобыла вольно ходила по ограде, съедала выданную дедом порцию сена и соломы и подолгу стояла, подставив то один, то другой бок под скупые лучи зимнего солнца.  Первый месяц он водил ее в поводе на речку на водопой, а потом стал отворять калитку, и его Майка уже сама ходила на водопой и возвращалась во двор.  По этому поводу бабка как-то высказалась:
-Ты у меня, старик, кажется, колдун.  Смотри-ка, уж и сама домой ходит.
На что Илья ответил:
-Все ласку любят.  Ты тоже вот сама ходишь.  Как сорок пять лет назад привел сюда, так ни разу и не ошиблась.  За любовь все платят любовью, никто в долгу не остается.  Так я думаю.
Бабка улыбнулась, но со строгой интонацией проговорила:
-Ну, уж и скажешь.  Помнит какую-то любовь еще.
В апреле кобыла ожеребилась, принесла черного жеребеночка со звездой на лбу и белыми копытами на задних ногах, будто в белые носки обутый.  А в мае дед Илья вывел Майку с жеребенком за огород, спутал и пустил пастись.  Жеребенок долго бегал, описывая круги вокруг матери.
Когда Руслан успокоился и, насосавшись досыта, улегся на мягкую, нежную, нагретую ласковым солнышком травку и задремал, Илья ушел домой.
Вечером дед не поднялся с дивана и не смог сходить за Майкой; и как ни старался размяться и расшевелить спину, она не слушалась его и не разгибалась, острым ударом пронизывала поясницу – до появления искр в глазах.
Бабка достала коробку со стаканчиками и, освободив дедову поясницу от рубахи и растерев одеколоном тело, поставила банки.
После этой процедуры боль утихла, но ноги деда не держали, и он мог передвигаться только по-за стенкой.  Он уж было хотел попросить старуху, чтоб она сходила на гору за лошадью, но тут заметил, что Майка с Русланом шли с водопоя к дому, и старуха его отворяла ворота.
Илья умилился такой картине, но вскоре одна мысль застряла в голове и не уходила, а шевелилась и нагнетала скуку и печаль.  Хорошо это, конечно, что лошадь заимел, да вот уж и приплод появился, и такой красавец, а уж что собственные ноги не понесли, это худо; с лошадью-то надо все на ногах да на ногах, а держать да ухаживать за лошадью сил нет, и расставаться, ох, как жалко.  Привык он к лошадям, ох, как привык, а к своей Майке тем более.  Не возвращать же ее в колхоз: сказали, что это вместо награды.
Повздыхал дед, повздыхал и, ничего не придумав, свалился на диван.  Уткнувшись в подушку, зажал печаль свою в сердце и задумался над новой судьбой, над новым поворотом жизни, над решением новой задачи.  А что поделаешь, и куда денешься – решать надо.  Вот зайдет сейчас хозяйка и спросит: ну, что, мол, дед делать-то будешь?  А что я ей скажу?  А говорить-то надо, хоть она и шея и поворачивает голову семьи, то есть его, в любую сторону, ну да и пусть поворачивает, ей все равно надо чем-то заниматься; если не думать, то хоть вертит пусть.
На этих рассуждениях и застала его вошедшая старуха и задала именно этот вопрос:
-Ну, что, дед, с лошадью делать-то будем?  Я от коровы отказалась, от свиней и овец, а уж лошадь мне вообще ни к чему.  Сын сулился из города переехать в деревню, как переедет, так и отдать ему, пусть канителится.  Сыну польза, а внуку забава.  Как ты, дед, думаешь?
Дед коротко отозвался:
-Ладно, уж.
Прозвучало это недовольно и скупо, но в душе где-то его это очень обрадовало.  Он похвалил старуху в уме и сам немного успокоился.
И действительно, через неделю сын по переводу приехал из города, но не к дедам, а в соседнее село.  А еще через неделю привез жену с сыном на новое место, и в тот же день вечером они все трое приехали к дедам в гости.
Вечером они истопили баню, помылись и устроили застолье, чтоб отметить два знаменательных события в жизни внука.  Первое – они переехали на новое место, и больше всех радовался этому внук.  Второе – опять же внуку радость: у него сегодня день рождения.  Мать с отцом подарили ему много игрушек и сладостей, а дед взял внука на руки, поцеловал его в макушку и торжественным голосом проговорил:
-Ну, вот что, милый внучек Илюшенька, если ты любишь деда с бабкой, то полюби уж то, что мы любим, чем мы дорожим.  И чем жили всю жизнь.  Мы с бабушкой дарим тебе живого конька – Руслана.  Это тебе на день рождения, а твоим отцу с матерью на их день рождения, что будут в этом году, дарим лошадь Майку, вместе с упряжью и санями.  Телегу же сами сделаете или у кого купите.
Маленький Илюша захлопал в ладоши, мать же его дернула за подол рубашонки и что-то прошептала на ухо.  Илюша обнял деда обеими ручками за шею, поцеловал в нос, потом перелез к бабке на колени и поцеловал ее.  Дед погладил внука по голове и хотел что-то сказать, но не смог и лишь махнул рукой, стал разливать водку по стаканам, а старуха от неожиданной ласки внука всхлипнула и стала целовать внука, приговаривая:
-Вот умница, вот золотко, ох, миленький ты мой, сердечушко ты мое.
Дед Илья, не дожидаясь гостей, выпил залпом водку, отер губы, крякнул и потер засвербевшие веки.  Сын выпил тоже и стал закусывать.  Женщины делили радость с маленьким Илюшей.
Деду Илье стало совсем плохо, не помогли бабкины банки и мази, и он целый месяц провалялся в постели, надеясь на старухины лекарства, как на нее саму, в больницу ехать, отказывался, так как там он не был ни разу и не принимал ни одного укола за всю жизнь, разве что делали в армии какие-то прививки.
А когда деду осточертела койка и стало невмоготу, он запросился в больницу.  Старуха сообщила сыну, и тот увез деда в районную больницу.
Из больницы дед Илья выписался через двадцать четыре дня, не стал никому звонить, а пошел пешком до дома сына: хотелось похвалиться перед своими и погостить у внука, встретиться с лошадьми.
Здесь было все, кстати, сын топил баню, сноха стряпала и готовилась печь хлеб.  Когда дед Илья зашел в дом, все сразу собрались на кухне, и сноха, пригласив к столу, стала угощать своими постряпушками.  Дед Илья с удовольствием угощался, слушал и сам рассказывал, но все нетерпелось спросить про лошадей.  Он часто поглядывал на внука и ждал момента в разговоре, чтоб вклинить свой вопрос, да все не получалось.  Сын то ли догадался, то ли так подошло к разговору, похвалил сына:
-А у нас Илюша уже сам приводит Руслана.
-Да ну? – удивился дед. - Смотрите уж, а то, как бы ни ушибил ненароком.
-Сейчас, я, папа, подождите, - сказал Илюша, взял из буфета конфет, положил их в карман и вышмыгнул в дверь.
-Ну, пошли, отец, посмотри на своего внука.
Они вышли во двор, откуда были видны Майка и жеребенок возле озерка, что в конце переулка.  Илюша шагал с обрывком в руке и, стараясь делать широкие шаги, шел степенно, подражая деду.  Дед вмиг понял и заметил это, и теплая волна охватила душу.  А Илюша подошел близко к лошадям, сказал:
-Руслан, Руслан, иди сюда.
Он постучал по карману.  Жеребенок поднял голову, и сначала нехотя, а потом осмелел, подошел к мальчику.  Илюша достал из кармана конфеты, стал угощать Руслана, потом накинул ему на шею веревочку и не спеша, пошел к дому.  Слезы радости выступили на глазах деда Ильи, и он их не стыдился.


                ПРИСУХА
                ----------------
-Вот вы спрашиваете, есть ли присуха?  Ну что ответить?  Если в глубоком, одухотворенном виде, то, конечно, есть.  А если в приземленной, обыденной, обывательской обстановке и в смысле практицизма, то есть практического применения, отвечу, что нет такой присухи и как явление отсутствует в нашей жизни.
Если я этого не поясню и на примере своей жизни не докажу, то это будет и вам непонятно, и другим неинтересно.
Ведь нам как надо?  Вот поколдовал на стакан с вином, подал парню и готово дело, будет тот по вас сохнуть и бегать за вами всю жизнь, до гробовой доски.  Нет такой присухи.  А уж коли любовь или привязанность получилась, так береги ее, охраняй, не допускай, чтоб это прекрасное чувство остыло или затерялось.
Присушивать друг друга к себе надо всю жизнь.  Возможно, у других иначе происходит, не знаю, а вот что в жизни было, могу рассказать.
В летние каникулы мы проходили с девчатами практику на ферме: и белили помещения, и красили, месяц целый доили коров с пожилыми доярками, а уж в конце практики по месяцу доили самостоятельно, подменяли доярок на время их отпусков.  А мы вот с Аннушкой доили до самой школы.  Вечером оставили коров, а утром в школу пришли.  А на первом звонке нам с ней правление вручило подарки – по новому велосипеду каждой.  Остальные девчонки нам здорово завидовали.
А как школу закончили, так мы с Аней сразу и пошли на ферму.  Остальные кто куда, а мы вернулись к обжитому, уже привычному делу.
Мы, девчонки, все возле матерей тремся, привыкаем к хозяйственным делам, тянет женское чутье гнездо свое иметь, как это обычно бывает: и дом, чтобы был, и мебель всякая, и наряды, и было чтобы, чем жилье прибрать, обрядить.  Ну и, само собой разумеется, чтобы ко всему этому вдобавок и мужа завести.
Мы от своих родителей видели, что обстановку можно на заработанные деньги купить, а вот как мужа заиметь, спрашивать стеснялись; в книжках такого не читали, может, там такого и не написано, а может, нам таких книг не попадалось.  Ну вот, эту самую женскую науку каждый сам по себе осваивает и столько ошибок наделает, столько горя наживет и себе, и своим родителям...
У кого спросишь?  И как еще будешь спрашивать-то?  Ну вот, к примеру, мы к своей классной были сильно привязаны, и о многом с ней разговоров было, а не подойдешь же к ней и не спросишь, как, мол, мне, Марья Ивановна, мужа заиметь или на первый случай хоть жениха выбрать.  Хорошо, если поймет она тебя и снисходительно к этому отнесется.  А если посмеется в глаза или кому скажет об этом, что тогда делать: на край света бежать?  Душиться из-за этого не стоит, но мучений и дум горьких переживешь много.
Хорошо, если этим дело и кончится: сердечная рана, конечно, большая, но со временем и она зарастает.  Но вот если слух поползет по селу, что ты замуж захотела или жениха подыскиваешь, то уж это очень плохо.  А если рассудить, то чего же тут стесняться?  Все ищут друг друга и находят, замуж выходят, семью создают.  Казалось бы, все просто и понятно, ан нет же, не так; и сделать первый шаг ох, как не-просто, а порой и драматично.
А все из-за того, что многие об этом думают, переживают и делают из своего предмета ангела или бога какого.  И взглянуть на него боится, и слово сказать стесняется.  И живет, вздыхает, и сгорает незамеченная...  И пропадет ее жизнь ни за понюх табаку...
А другие, наоборот, кидаются в омут головой со словами: будь что будет.  А что будет?  Как одна говорила: ложатся двое, а встают трое.  А дальше – жизнь разбилась, как бокал хрустальный; и горе, и печаль, и муки.  И самое страшное – неверие в людей, доброту.  А доброта дается только добрыми делами, терпением, честью и надежностью.
Один мудрец говорил: как хочешь, чтоб к тебе относились, так и ты относись к людям.  У нас не все философы, чтоб за зло добром платить, а в основном платят за добро добром, и злом за зло.  Мы маленькие люди, мы есть та масса, которая живет по общепринятым законам.  Есть, конечно, мудрецы, но их мало и на всех не хватит.  Они как свет, и только для примера.
Мария немного отслонилась от стола, скромно улыбнулась, прислонилась к спинке стула, повела плечами, снимая усталость.
Воспользовавшись ее паузой, я быстро делал пометки в тетради, стараясь схватить основную ее идею, красную нить и тем самым найти четкий и понятный ответ на вопрос, вынесенный в заголовок.  Инженерный опыт заставлял внимательно собрать информацию, дать точное определение ситуации.
Увидев, что я закончил свои пометки, Мария продолжала:
-Все добрые дела начинаются с утра.  И мы с Аннушкой приехали на ферму утром, вместе с доярками.  Встретили нас по-разному: одни с подковыркой, другие с сожалением или явной жалостью – из-за добровольного обречения себя на пожизненную каторгу.
На ферме все свою работу считают каторжной; никто не похвалится своим трудом.  Поживем – увидим, решили мы, везде нужно работать, а не языком молоть – не начальствовать приехали.  Заведующий фермой, дядя Семен, инвалид войны с одной ногой, пригласил нас в свой кабинет, проинструктировал нас, как работать и как себя вести, записал в журнал, а потом и говорит:
-Мне нужна одна подменная доярка и одна вместо алкашки – коровы запущенные, по надою, группа стала самой отстающей.
Аннушка и говорит:
-Дайте мне эту группу.  Дядя Семен погладил ее по голове, сказал:
-Молодец!
Я же согласилась быть подменной.  Мне это в будущем здорово пригодилось; я узнала возможности коров всей фермы и то, чем дышит каждая доярка – я потом возглавила безнарядное звено.
Улучив момент, когда Мария замолчала, я спросил:
-Я это помню, все было на моих глазах.  О присухе бы поподробнее.
-Жили мы недалеко друг от друга, на работу вместе и на танцы или там, в кино тоже вместе.  Время будто подошло к женишкам присматриваться.  А как присмотрелись, то видим: снует по клубу мелочь пузатая, да алкашня дрянь-дрянью.  Красивых и не очень, чтобы уж совсем неприглядных, цепкие девчонки расхватали: одних обротали и принудили семью строить, других как упирающихся бычков на поводке ведут к тому же; те хоть упираются, а совсем не отрываются.  Природа вещь сильная, она завсегда на нашей стороне стоит.  А те, что упираются, взбрыкивают, хвостом крутят, все думают, что они чего-то стоят или от них все хорошее делается.  Дай им волю – бордель по земле пойдет.
Ладно, уж, оставим это, про Аннушку поговорим.  Через месяц коров в ее группе стало не узнать.  Она их в речке каждую вымыла, вычистила, не кричала на них, и те к ней потянулись; все старались понюхать ее, лизнуть.  Аннушка прижмется к коровьему носу, погладит по шее, ласково поговорит.  От ласки, видимо, настроение не только у людей, но и у скотины поднимается.  А при настроении и веселость приходит, и радость.
 Осенью, как приехали с летних выпасов, Аннушка выбелила стены коровника в своем углу, кормушки; вымыла вакуум-провод, и ее уголок просто улыбался, притягивал взгляд любого зашедшего в скотный двор.  Проезд, пол и меж кормушками у нее всегда чистыми были, просто загляденье.  А как грязь осенняя пошла, все мы в литых резиновых сапожках ходить стали, и пока коров из денника перегонишь во двор, пока привяжешь, устанешь, тут и отдохнуть рад – плюхаемся на лавку и разговорами занимаемся, кто про что горазд.
А Аннушка же в обособицу.  Известно ведь: то силос с кормораздатчика на пол просыпается, то корова носом выкинет, и все это потом бульдозером выдвигали.  А Аннушка так и ходит меж коров: силос подскребет и в кормушки сложит, а потом подметает все, сапоги помоет, серый халат заменит на белый, косыночку наденет и зайдет к нам отдохнуть на минутку.
Мы посмотрим то на нее, то на себя, и стыдно становилось – что ж это мы?  Вместе работаем, да еще и меньше ее, а какие-то неряхи.  Мы уж привыкать стали к грязи и неряшливости; а Анна как к чистоте и аккуратности привыкла с первого дня, так и держится; и совестно нам становилось, и начинаем, будто невзначай прихорашиваться да приглаживаться.  Рядом с ней стыдно быть неряхой.
На втором году Анна стала передовой дояркой, но трехтысячного рубежа не достигла, хотя заявила, что берет такое обязательство.  Стала заглядывать на пригон к ремонтным телкам, многих коров заменила и на третьем году стала трехтысячницей.  О ней стала писать «районка», появились газеты с ее снимками.
По весне того года пришли из армии два морячка,  и  пошли  шухер среди девок наводить.  Один с гармошкой ходил, другой песни пел, соловьем заливался.
Я и говорю Аннушке, мол, не пора ли нам на охоту выходить, ловушки расставлять?  Та односложно ответила: пора, мол, а вижу – как-то она по-особому загорелась, засветилась таинственным внутренним огнем.
Приходим в клуб, парни там: один на гармошке наигрывает, другой по кругу ходит, желающих вызывает сплясать.  И как увидел нас, так ринулся:
-Не желаете ли, девчонки, со мной на перепляс?  Если перепляшу, я вас провожаю.
Аннушка ему в ответ:
-А если я перепляшу, вы со своим дружком провожаете нас.
Тот лишь улыбнулся до ушей, а я подумала: ну, Анна, я тебя такой не знала.
Они вошли в круг, а я села рядом с гармонистом, стала подпевать частушки.  Знаете, клуб такого отродясь не видел.  Мне показалось, плясали они более часа.  Вижу, морячок стал сдавать: то ли нарочно, согласно договоренности, то ли и впрямь выдыхается.  Вдруг он остановился, поклонился публике:
-Сдаюсь!
И пока публика награждала его аплодисментами, подошел к гармонисту, что-то пошептал, и вскоре мы вышли из клуба увлекаемые морячками.
Месяц мы встречались по нормальному, а потом вижу, что наши любимчики хмуриться стали.  Мой нет-нет, да и по старым адресам прошвырнется, а у Аннушки хоть кряхтит, а терпит.  Чувствую я: не удержу своего на одних поцелуях и решилась на крайний шаг...  А он не только не оценил меня, но и дружку своему рассказал.  А как же – похвастаться надо!  Ну, тот Аннушке, а она мне давай мораль читать, словно мать.  Тут я ей и высказала, о чем бабы на ферме говорили:
-Да ты и впрямь присуху знаешь, не зря за тобой коровы ходят.  Мы и бьем их, и ругаем, а они не идут на свое место.  А ты сопишь в две норки, шепчешь что-то, и они идут на свое место.  И плясун твой только возле тебя и пляшет; не слыхать, чтоб куда сбегал, не то, что мой кобель: как увидит какую, так норовит за юбку ухватиться.
-Ничего не знаю, - только и ответила мне Анна.
А тут случись праздник какой-то, и Аннушкин ухажер пригласил нас к себе в гости.  Собрались мы, погуляли, песни попели, сели телевизор смотреть.  Мать его старушка осталась на кухне посуду прибрать.  Смотрю, Анна туда же шмыгнула.  Воды принесла, согрела, посуду перемыла, составила и, подбелив печь, стала пол мыть.  А после зашла в комнату старухи, о чем-то там тихо разговаривали.  Ну, думаю, и старуху присушить захотела.  И действительно, начала старуха своего сына пилить день и ночь: веди Аннушку, да и только.  Он и сам бы не прочь, но уж больно со свободой расставаться не охота.  Да еще Аннушка не поддается, принцип свой держит.  Как уж она от него отбрыкивалась, не знаю, но он и успеха не имел, и уходить не уходил.
Я только вот сейчас поняла, что очень легко жить справедливому человеку: ни хитрить, ни мудрить, ни изворачиваться не надо.  Хорошо, когда все по порядку, в свое время, по справедливости да по совести.  С правдою и совесть чиста.
Вскоре наши женихи сменили флотские костюмы на гражданские, вступили в колхоз, мой – шофером, а Аннушкин – трактористом.
Не веря газетам, решил ее жених сам посмотреть на Аннушку на дойке.  Пришел, когда мы доили, прошел по всему скотному двору, вежливо и весело здоровался с доярками, а сам присматривается к порядку.  А как подошел к Аннушкиной группе, так и остолбенел: как будто в горницу зашел.  Молчит и к Анне не подходит: ну, думаю, она его присухой совсем с ума свела.  Только и произнес-то всего:
-Правильно газеты пишут.
После дойки, не дожидаясь автобуса, отвез он Аннушку на мотоцикле домой, а там уже сидела его мать, и, завидев молодых, выставила на стол бутылку и закуску.  Стала сыпать деревенские присказки о товаре, о купце и много еще чего.  Словом, сосватали Аннушку, увели в дом к свекрухе.
Смотря на дружка своего и мой сделал мне предложение, и мы поженились.
А тут вмешался профорг, обнаружил, что мы уже три года не были в отпуске.  Вскоре нам оформили отпускные, и мы остались дома.
Через несколько дней я забежала к Анне, а там учетчица.
-Анна, - говорит, - я к тебе.  Заведующий просил приехать на ферму, отсушить коров.  Надой по группе у напарницы упал на три литра от каждой коровы.  Стали ругать ее, а она в слезы; говорит, ты ушла, и надой за собой унесла.
-А как она к коровам относится? - спросила Анна.
-Как все!
-Ну, если как все, то и надой как у всех, - ответила Анна.
Пришли мы в базу, когда коров привязывали.  Ее сменщица матюгается, палкой по рогам коров бьет, по хребту, так что коровы не знают, в какую сторону бежать.  А бока и ноги животных были в засохшем навозе, будто их специально оштукатурили.
Анна взяла подменную доярку за руку и вывела за дверь, сама же вернулась к коровам.  Те замычали, будто жаловались
Потом  появились у нас дети, школу закончили.  Семьями обзавелись.  Она и своих детей присушила, стариков почитают.  Вот так и дожили до пенсии.  А присуха ее честностью называется, я так думаю.  А вообще-то, Бог ее знает.
                Первая книга. Соловьиха, Петропавловский район, Алтайский край. 2006 год. Анохин Е.Д.


Рецензии