Н. Баршев Обмен веществ

НИКОЛАЙ БАРШЕВ


                ***


Умер Семен Назарыч неожиданно для себя.
Днем в квартире по окнам лазал, занавески развешивал, но оступился как-то, упал и оборвавшейся занавеской сверху прикрылся. Не сразу и догадались, что под ней Семен Назарыч лежит.

Когда очнулся на постели, соображал заботливо: «Завтра обязательно занавески довешаю».

Однако ночью скончался. Обо всем этом, только подробнее, от тетушки Ольги Парфеновны узнать можно было. Когда припоминала она, как Семен Назарыч занавеской прикрылся, вздыхала непременно: «Уж такой-то был тихий да скромный, по-скромному и преставился; и подумайте, как все поспешно вышло: вот и волосы еще на гребенке, а человека уж нет». Дочка же его, Маруся, убивалась и плакала сильно, не иначе как жалея себя.
Все так-то плачут.

Если же не по себе убиваться, то первая примета – глаза сухие и тоской блестят, а это куда для здоровья вреднее. В том и вся разница.
Хозяева, люди сердобольные, надумали поминки справлять – блины, кисель и прочее, по положению, а сверх того спиртное. Очень хорошо поминали, лучше не надо, а после полуночи на граммофоне пускали неровно «На сопках Маньчжурии» и «Застольную песню».

Тетушка сидела у них, а Маруся, как бы по нездоровью, уклонилась. Про то намек тонкий сделан был:
«Гребует нами Марья Семеновна, а мы по доброте: коли обнищали – как же не помочь родителя-кормильца вспомнить. А нам нипочем – все равно гостей созывать время пришло».

И сидела Маруся у себя в комнатке девичьей, отец из памяти не выходил: то одно, то другое припоминалось, вместе не свяжешь, а все дорого. Вот сидит он за столом в пиджачке подержанном, в руках календарный листик, и басит тихо, через очки заглядывая: «Послушай-ка, Маруся, чудачество вот одно ученое, будто есть только две радостные вещи: это звездное небо над нами и еще, как его, где это, ах да вот – и моральный закон внутри нас». Мудрено больно, а хорошо, запомнить бы нужно. Только вот одной вещи-то почитай целый год у нас и нет – неба нет, вместо него муть заразная. А есть ли другая? Без первой едва ли – оттого и люди здесь опасные, без нутра… как вещи…

Было это недавно, и листик вот лежит, а на нем обед еще предложен: ботвинья, холодец и мороженое – это осенью-то! Очень все это грустно.
Утром тетушка с племянницей совещались, что на базар выносить: надумали брюки.

- Только как же это так, тетенька, не умею я, да и совестно брюки-то.
- Что делать, родная, - по беде, по беде. А ты как придешь на базар, встань в рядок, руку-то вот так протяни, может, кто и облюбует.

А Маруся-то, - видать, что в отца уродилась, - скромности да застенчивости хоть отбавляй, к тому же – девица. До сих пор не приходилось в людях толкаться – все папенька делал, а теперь вот идти нужно. Собралась и пошла. А базар поблизости, и притом очень бойкий, расползается во все стороны, ходить мешает, пора бы и прикрыть.

А пуще всего осень – неряха такая непутевая, грязищу и на полу, и на потолке развела, людей стыдно; впрочем, им наплевать: схватят, что дома увидят, - и на барахолку: не купите ли?
И продираются в толпе туго, что карты в колоде старой – никак их не перетасуешь.

Было время – в сундуках, в уголках да на столиках жили-были навеки нерушимо разные вещи, нужные и ненужные, а потом надоело так-то жить, и надумали они хозяев менять.

На то и революция, чтобы шевелиться! Расставились, почитай, по всей улице на половиках, а то и прямо на земле. Берите нас, хозяева новые. Коли поискать, много чего найти можно: Канта там, Молоховец или клизму дырявую и портрет умилительный в цветах подвенечных. Пожалуйте, на все вкусы.
- Что это вы, такая хорошенькая, и штаны продаете?

От неожиданности даже рука Марусина с протянутыми вещами опустилась, а сама вся зарделась, едва слова для ответа нашла:
- А вы купите.

- Штаны как таковые не нужны. Вот шляпа, действительно, - роковая принадлежность головы. Покупаю, покупаю, а все – не к лицу. А лицо у меня, сами видите, - очень оригинальное, и притом пробор.

Взглянула по женскому любопытству – точно: на лбу под коком шрам, и еще усы мотыльком, а лицо угарное, араповое, интересное вообще лицо.

И стала припоминать вслух:
- Кажется, дома и шляпа есть, можно бы тоже продать.
- Непременно есть, сами, зернышко, виноваты, зачем с папиных низов распродаетесь. Я бы на вашу миловидность сверх шляпы накинул.
Постоял около, помолчал и опять:
- Так помер, говорите, родитель-то?
- Да.

- А вы не грустите. На базаре тоже нелегко. Но как я сочувствующий, позвольте познакомится – Григорий Жук. А вы, зернышко, торговать не умеете. Хотите – помогу? Да не тревожьтесь – не убегу я с вашими штанами. За сколько пускать? За пять? Мало – семь. Ну, так учитесь, пока я жив.

- Ай штаны, вот штаны, покойные штаны. Каждая штанина три рубля и полтина, итого семь, доступно всем!

Сразу подошло несколько и стали на свет распяливать.
Хоть и стыдно стоять рядом, да надежда есть, что не догадаются, чей товар; но словно угадал Жук, подмигнул и громко так сказал:
- Если б не это наследство – нипочем бы с вами не познакомиться.
- А на что вам?

- Люблю неопытность и привлекательность. А ты, друг-товарищ, пальчищами-то не протирай – чай, не прачка, да и штаны не русские, не любят этого.
Однако не уходит покупатель, топчется на месте – видать, клюнуло.
- Возьми пять.

- За эти-то, с горошком? – и уставился в упор глазами. – Да ты что? Блондин или так себе – идиот ненормальный?

Помолчал немного, а потом другим тоном:
- А коли уж по справедливости, - только вам, многоуважаемый, и носить их. Ведь оттого вот и папенька ихний кончился, что перещеголял. Как оденете, отбою от невест не будет, даже опротивят, как вобла. Так берете, что ли?
- Пять.
- До пяти считаешь, а как дальше?
- Ну, шесть.
- Эх, так и быть, шесть и еще полтина – только уж для блондина, - бери, поздравляю, ликуй, товарищ Исаия! Рассчитывайся вот с ними, а я в сторонку – мое дело сделано.

Деньги Маруся получила, кивнула с благодарностью и через базар пошла, а Жук – за ней. Шумит базар, толкается. Берите нас, хозяева новые…
Помолчал немного и опять в разговор вяжется.
- Действительно, как поглядишь вокруг, - полный обмен веществ! Важное это дело, и делают его только торговцы да воры. А и доверчивые вы! Стреканул бы я с вашим товаром, вот и – пердю, как говорят французы.

- Ну к чему это, разве вы из таких?
- А что ж, думаете, обмишурить не могу? Плевое дело, могу и даже очень. И не пожалею, жалеть труднее, но и это могу. Я ведь и в школе учился. Как это по русскому? Сказуемое служит названием того признака, отсутствие или присутствие которого замечается в подлежащем. Премудрость! С годами понимаешь. Вот вы, например, хоть и подлежащее, а сказуемого-то у вас и нет – девица при папеньке и все. А то вот еще спрашивает меня учитель – Кащеем мы его звали: «Отчего это, Жук, кавказский пленник черкешенку любить не мог?» А я ему – оттого, мол, что ноги у него были связаны. Скоро меня и погнали, и стал я вещам помогать хозяев менять. Расстреливался неоднократно и красными, и белыми, оттого беспартийный.

Спешит домой Маруся – Бог с ним, с таким человеком. Скорей бы до дому – благо близко.
Больше разговор не клеился.
У дома спросил только:
- Ну вот, сегодня штаны, а дальше?
- Что-нибудь еще, все так живут.

- Так, понимаю, ну, до приятного. Да вот еще, постойте. В заднем-то кармашке потайном бумажник обнаружился. Этакая неосведомленность! Я об нем позаботился, а мог и не отдать. Получайте и простите, что такую сатир-мораль с вами развел. Люблю я это. – Сунул бумажник в руку и прочь пошел.

- Странный человек, а бумажника такого будто у папеньки и не было.
Когда в квартиру поднялась – прежде всего бумажник раскрыла: оказалось в нем тридцать рублей в золотом исчислении и удостоверение личности, а на фотографии во весь рост блондин – покупатель базарный – красуется.
Украл, значит, и из жалости подкинул, как бы на бедность. Что теперь делать? И прежде всего, как была в пальто и платочке, села за стол и поплакала маленечко над удостоверением личности и деньгами в золотом исчислении.

Поплакала и пошла к тетушке.
Сидит Ольга Парфеновна, в платок байковый кутается и карты раскладывает.
Выслушала все и говорит с удовольствием:
- Ну вот, свет-то и не без добрых людей – с удачей, значит.
- А я, тетенька, вернуть хочу.
Руками замахала, даже платок с плеч слезать начал.

- Что ты, что ты, брось, что затеяла! Этакая неосторожность! Вон папенька-то из-за занавески погиб, оступился, только и всего. А ты что затеваешь? Как бы и тебе тоже не того. С деньгами да с вещами нужно ухо-то остро держать. Понесешь, а он, может, тоже мошенник: украл у кого или что еще, к ответу тебя притянут, а ты – девица. Нет, уж брось это.
Так и бросили.

В ту пору пришла зима – прачка усердная – отстирала грязь в небесах и стала синькой воздух и снега подцвечивать.
И постучал как-то в дверь Жук.
- Впустите, многоуважаемая.
Не хотелось впускать, да как же иначе? Еще обидится. Крючок скинула.
- Пожалуйста, входите.
- Здравствуйте, мироносица, здравствуйте, зашел по знакомству. Ну, как живется?
А глаза уже всю кухню обежали и назад воротились.

- Торговать-то еще есть чем? Вон платок какой хороший, байковый.
- Это тетенькин, ее сейчас дома нет.
- Тэ-экс. А что ж это вы на барахолку-то не ходите? С деньгами, что ль, обошлись?
- Да вот перебиваемся…
- Не иначе как через тот бумажник?
Как тут не смешаться – неприятность какая; едва прошептала:
- Нет, что ж бумажник…
- Как что ж? Тридцать рублей не деньги, что ли? Папенька-то, поди, с потолка смотрит, - не нарадуется. Мерси, мол, большое, Григорий, что дочку мою надоумил.

Почувствовала Маруся, что плакать придется, а слезы – уж тут как тут.
- Зачем вы так сделали?
- То есть что это так? Я-то здесь при чем? Нет, уж меня оставьте! А то выходит, что я здесь, как Понтий Пилат, в символ веры попал. А и любопытно мне: жила при папеньке, все в аккурате, и вдруг переворот. Тут уж не то, тут уж, как говорят французы, - «ну верон, ки – ки, же тю у тю же», посмотрим, кто кого: ты меня или я тебя, - одним словом, обмен веществ. Ведь вот не отнесли бумажник-то по удостоверению личности, не отнесли ведь?
Только головой качнула Маруся – нет, мол, не отнесли.

- Поди, тетенька не пустила? Ну так вот, пойду я сейчас в милицию: так и так, скажу, хватайте.

Подошел медленно к столу кухонному, а за ним Маруся сидит, рекой разливается, постоял около, а потом с раздумьем так:
- Люблю проверку делать, сатир-мораль разводить, такой ли, как все? Поверю и обрадуюсь – такой, мол, Гриша, такой, даже лучше, ведь вот не оставил себе, другим отдал – душа добрая. И сейчас, например, пограбить можно, а не хочу. А может, блондин-то нуждается – на четыре грани разбивается, потом и кровью гроши вышибает, а?

Помолчал опять и уже по-другому:
- Ну, полно, зернышко, ничего я такого никому не скажу, да и вернее, что украл блондин, как и мы с вами. Ну, полно, уйду я сейчас, только прошу вас: дайте пожевать чего-нибудь – подводит очень. Видать, не то приметили, не то удачи нет, - оттого и злой стал. Хлебца бы мне.

Поднялась Маруся, всхлипнула еще разок, отвернулась от Жука к стенке и в комнату заторопилась, хлеба принести.

Когда возвратилась – Жука не было.
Шел он по улице к базару, и, когда дошел, вытащил из-под пальто платок байковый тетушки Ольги Парфеновны, встряхнул и сказал с убеждением:
- Обмен веществ!

Вечером смотрела Маруся сухими глазами в окно звездное – отца вспоминала.

                ____________________________


Рецензии