Зяблик

       
     Сидеть в образе благодарного зрителя я уже умела. Игры эти проходили в маленьком домике, стоявшем на самом краю нашей улицы. Её хозяйку Забилю, почему-то все за глаза называли «Зябликом».  В деревне  прозвища даются по каким-то уму непостижимым законам, у нас в деревне были свои Батьки Махно, жили, веселя народ, Артисты, ходили по улицам, переваливаясь как утки,  Коряги, а вот её звали Зяблик. Поди, разберись, какая связь между  малюсенькой  певчей птичкой - божьей тварью и нашей Забилёй. Как-то  эта пёстренькая птичка выбрала место для гнездовья  в нашем  саду. Мы приезжали  домой только на лето - вот она и подумала, что никто здесь тревожить их не будет. Как она радостно пела, когда возилась с гнездом, а самец не помогал ей, только летал кругами и  пел, ободряя старательную самку, правда птенцов кормили они вдвоем. Всем строго запретили подходить близко к дереву, где  зяблик хитро спрятал свое гнездо, но кошка учуяла и разорила гнездо. Самец исчез сразу, а  она,  несчастная птичка зяблик, ещё очень долго кружила в саду. Сейчас, по прошествии многих лет, думается, как наблюдательны были мои земляки, когда  увидели эту  общность между природой человека и божьих тварей.
    У Зяблика  не было мужа.  Для жителей нашей деревни этим фактом, прочерком и беспечатностью, сказано все. Дальше про  человека,  обладателя таких ущербных документов, можно было уже ничего не говорить. Если у женщины двое детей и нет мужа, если  она не вдова, значит, она - известно кто. В детстве мы часто  кричали   обращаясь так и к корове, и к собаке, и ругая подружку, ненароком наступившей на ноги, что  оно для нас  было обычным ругательным словом  и не имело такого смысла, какое вкладывали в него взрослые. Мы  значения этого слова не понимали по причине своих  малых  лет, но видели, как взрослые относились к этой семье, особенно женщины к хозяйке.  Хотя она особо от них нечем не отличались, разве что была косой и с большим бельмом на этом глазу. Ростом она была маленькая, с приятными округлостями, из-под платка выбивались кудрявые пряди  иссиня черных волос.  Мамы наши в лицо учили её жить, а за спиной осуждали: «Ну, зачем она их пускает, была бы польза от  этих жеребцов? А так…»
    Хотя среди них тоже встречались косые, хромые, а сидящие в правлении колхоза бухгалтера, секретарши, или повара из столовой не отказывались, когда председатель нашего колхоза,  рано облысевший, улыбчивый муж нашей учительницы предлагал их подвести до дому, или по делам свозить в райцентр на своем уазике. Но у неё был один изъян, который начисто исключал её из ряда обычных женщин, у неё были двое детей от  каких - то мужчин, или мужчины и не было мужа. Мамой часто повторялась поговорка, лучше - ир бисэхе,(мужниной женой) чем мир бисэхе(общества).
 Говорили, что к ней захаживает старший сын Саимы апы, недавно вернувшийся из армии, рослый, красивый парень, потом он женился на  Хурмабике, из-за него она  не дотянула десятилетку, но недолго печалилась.  Молодая жена строго через каждые два года  с райцентра привозила по малышу, только два раза нарушив этот порядок. Первый раз, она вместо одного вернулась домой с двумя, а второй раз  двенадцатого своего ребенка родила не через два года, а через 10 лет, уже, будучи пятидесятилетней молодой мамашей.
    Потом на посиделках у моей бабушки, где вечером  собирались старухи с улицы  за рукодельем,а я, донельзя любопытная   до таких разговоров, от которых становилось немножко и стыдно и где-то завъюживало, услышала:
 -Сын  Дании,  гляди, стал совсем, как мужик …
 -Говорят, к  Забиле ходит…
 -Э-э-э, что вы тут при ребенке, - это моя бабушка  на самом интересном месте останавливает разошедшихся сплетниц.
  Ещё была история с «уборочным», то есть с водителем, командированным, откуда-то со столичного завода к нам. Тогда все силы, умы и даже изыски продовольствия были брошены в сельское хозяйство, свиней кормили исключительно  морской рыбой, очень вкусной кстати. Тушеная, она становилась белой-белой, и таяла во рту. Я этот деликатес, завернув в районную газету «Коммунист», таскала в класс вместо полдника, все ребята окружали мою парту и дружно выплевывали редкие  косточки, на крупные буквы заголовка в рыбьем жире. Кто в какую попадёт.  Да что рыба, высококлассные  специалисты с заводов и фабрик сушили зерно в складе, перемешивая деревянной лопатой,  дружественные  армяне строили фермы, хорошо строили, и сейчас стоят, правда, только стены. В рассказе одного известного писателя читаю, он, лежа на  казенной кровати колхоза «Коммунист», моего родного, заселенный на время работы  в уборочную страду в пустующий дом, наблюдал за звездами, за нашими звездами, именно за теми, которые  тогда смотрели и на нас, и он в резиновых сапогах месил грязь, нашу грязь.   Помечтав, глядя на наши звёзды, несколько раз более или менее удачно застряв в нашей грязи, что ноги он вытащил, а остались только сапоги, потом он стал известным  писателем. Вот как благодатны были всегда наши края.
  А история с уборочным, щупленьким рыжим водителем  такова, Флюра, девочка с нашей улицы, лицо светится, глаза  дико горят, как будто она нашла на земле медный пятак:
-Мы увидели их, и пошли тихонько за ними..
  Перечисляются имена тех, кто «пошел». И… Зяблик и  щупленький мужичок  делали  в яме бесстыдное,  у них были красные, потные лица, у неё с головы сполз платок, а к волосам прилипли сухие листья, а в  траве горько запахло.
-Уборочный смылся, а она  подняла платье и так долго писала в яме…  А мы врассыпную… Ох, и кричала за нами, и грозилась, что расскажет маме.  Да, не расскажет она».
  Да кому она, что  расскажет,  разве что товаркам своим, таким же одиноким бабам, живущим в полусгнивших избушках, в дождь с крыши капает, в холод в бочке вода льдом покрывается, и к утру у дверей снега наметет горку, где кроме лавки в полдома, и печки… ничего, шаром покати. Напьются бражки, и размазывая слезы по лицу:
 -Обещал жениться, говорил, что холостой… и увезет …
 -Дура, за так… 
 -Увезет, да, лучше бы дрова привез! 
  Сначала ругали бы её более опытные, а потом умыли бы ей лицо, хлюпая  носом рукомойника, и уложили бы спать.  У них были маленькие радости, большие, совсем не женские заботы. После пьяной ночи наступало утро, маленькую избушку тоже надо было чем-то  топить, чтобы не замерзнуть, и чем-то кормить детей. Зерно, заработанное  в колхозе, на чём-то привезти домой,  свозить аж в райцентр на мельницу перемолоть, весной огород  вспахать, картошки посадить, потом вскопать. Радости только летние и короткие, с сухими листьями, прилипшими к волосам и горьким запахом мятой травы.
   Вот в её-то избушке и нужны были  мы, дети с нашей улицы, как активные зрители, нашим сестрам «артисткам». В другие дома такую ораву с улицы, кто бы пустил, а здесь мы были свои. Как спрыгнешь с порога, а улицу и единственную жилую комнату разделяла дверь, сколоченная из неотесанных досок, ты оказывалась уже в центре, справа стояла большая печь. Она занимала полдома, в углу – стол, скажем, ручной работы, вернее,  срубленный нашим  соседом Самигуллой, колхозным  разнорабочим - плотником, все тонкости топорной работы  закрывала клеенка с поблекшими цветами. Благополучная во всех отношениях эта семья по своей инициативе  были шефами у  Зябликов, что вызывала недоумение у других соседей. Добрые намерения одних, были не поняты, и каждый, считавшей себя умнее  этих двух сторон, видел здесь какой-то подвох для подшефной стороны. «Добренькой хочет казаться…»  Высказывалось в адрес жены.  Но, несмотря на недопонимание окружающих, жена Самигуллы, каждую субботу приглашала Зяблика и её двоих детей в баню. Они  втроем, укутав  раскрасневшиеся лица старыми шалями и  вафельными  полотенцами с  застиранной блеклой вышивкой, еженедельно в течение многих лет выходили из ворот соседей, отказываясь от чая, предложенного хозяйкой, вышедшей провожать их на улицу. У  Зябликов  во дворе стояло то, что обычно называют удобствами во дворе.  Четыре кола  забитые в землю, с трех сторон заколоченное досками,  перетащенными с фермы хозяйственной дочерью Зяблика,  но  без дверей, потому что оно выходило  в урему, где стеной росли деревья и крапива, так что необходимость в   таких тонкостях, как закрытые двери  при отправлении нужды, отпадала. В одно время, когда хозяйка как-то, уж очень странно зажила хорошо, что даже завела корову, у неё появился сарай, правда, он вскоре осиротел, и развалился. Развалился как-то боком, будто на ходу, и долго торчали  к небу две жерди, как вытянутые ноги лежащего на земле человека.Да и то не долго, все исчезло в ненасытной утробе буржуйки.  А вот бани у неё никогда не было.
   К ним можно было прийти просто так, вышли зимой погулять, замерзли, а домой еще неохота, зайдешь, обратно ведь не выпустят, и - гуртом к Зяблику. Стоим, шмыгая около дверей, наблюдаем за чужой жизнью, как в кино. Нам предлагают присесть, но мы скромно стоим у дверей.  Она кормит своего смуглого мальчика.  На смуглом лице бросаются в глаза большой нос, ему полтора- два года, большие груди с торчащими в разные стороны темными сосками спешно прячет в платье, короткими пальцами скоро застегивая пуговицы.  Потом счастливая, уложит его поперек кровати голенького, в одной рубашечке, садится перед ним на полу на корточки, крутит головой и щекочет лицом между ног. Малыш довольно визжит. Иногда, отрываясь от своих дел, она  поворачивалась в нашу сторону, выказывала нам обиду, адресуя кому-то из наших  родителей, скорее мамам, отцы в такие дела никогда не вмешивались. Знала, что донесут. Мы и не заставляли долго ждать, хотя её слова никто всерьез не принимал.
   Вот в этом доме, на единственную кровать, с круглыми  ржавыми набалдашниками нас усаживали старшие  сестры, заслуженные артистки с нашей улицы, на середину, на самое почетное место – сына хозяйки, а вокруг него - нас. С печки до противоположной стены была  протянута занавеска, она отделяла нас – зрителей от сцены, где происходило основное действо. Главное действующее лицо-конферансье, за эту роль вначале всегда шла молчаливая борьба,  с недомолвками, где вопрос стоял так, что могло сорваться все представление. Дочь хозяйки, той «артистке», которая претендовала на эту  престижную роль, многозначительно:
-Мама говорила, что придет пораньше… 
 То есть, оказывается, нас могут и выпроводить, если…
-Давай тогда ты будешь…
  Все, ура, концерт не отменяется.  Занавес еще закрыт. Объявляется номер. «Самодеятельный…»- не забывали вставлять труднопроизносимое слово. С трудом тянут в сторону вылинявшую штору с крупными красными розами. Она часто вылетает вместе с ржавым, кривым гвоздем с места.  Тогда вся «самодеятельность» дружно затевает водружение её на место, молотком, брусок от него  тоже  почему-то в самый неподходящий момент неизменно вылетает  от ручки. Попавший под удар палец, потерпевшая быстро-быстро трясет  и суёт в рот и долго держит так.  Конферансье не забывает приносить извинения залу. Мы терпеливы, понимаем, какой же концерт без занавеси и ждем, иногда по подсказке, хлопаем. Наконец, песня. По многочисленным просьбам колхозников. Не важно, что тональность не та и пустили петуха, или слова вылетели из памяти, главное, как мы хлопали. Мы рвали зал, как только выдерживал такого  накала избушка Зябликов. Но иногда, если на кровати начинались разборки, мальчишки начинали выяснять отношения, пуская  в ход кулаки, и вместо аплодисментов наши артистки слышали чей-то крик и  плач, или звуки совершенно не  характерные для  восхищенной публики.  То все заслуженные артистки - певицы, чтецы и танцовщицы, обмотанные в белые простыни,  в репертуаре которых были исключительно индийские танцы, бесцеремонно врывались в зал и начинали устанавливать порядки. Бузотеров гнали взашей. Но все равно представление уже  было испорчено, мальчишки не уходили, стучали палками, кидали камни в видавшие виды окна Зяблика, где на каждой раме были заплаты, то поверх разбитой - кусочек целого стекла, то забита  фанера, то щель заткнута пёстрой  подушкой.
У старших сестер была своя жизнь, они нас туда не всегда пускали, а вот здесь в доме Зяблика мы им были нужны как толпа поклонников. Какие же артисты без такого главного составляющего. Их игры, куда нам вход был закрыт, интересовали нас и  казались заманчивыми куда больше. Тетради, украшенные фотографиями артистов,  от нас они прятали, но мы все равно находили их, читали, забравшись на сеновал.  В них все  записи начинались одинаково: «На память моей милой подруге…Ты дала мне свою тетрадь, чтобы я написала свои воспоминания о нем, но я не знаю о чем писать…». В конце «если тебе не понравится, порви» или проскальзывали более трагические ноты: «Сожги». Но никто ничего не сжигал, в одной тетрадке сохранилась даже мои «воспоминания», резко отличающиеся  от предыдущих записей: « Хотя ты мне не дала свою тетрадь…». Тут же через каждую страницу, большими буквами вроде: « Не давай поцелуя без любви!», и кинжалами проткнутое кровавое сердце.  Я проводила какую-то параллель с  понятиями «За так!» Зяблика и «Нет поцелуя без любви!» сестер, что-то тут сходилось. Даже огромная разноликая армия фей, принцев и золушек стояла за этим. Только что-то не клеилось «бесстыдное в яме с уборочным» и женщины, которые время от времени приходили к  Зяблику  на разборки, сначала ругались, а потом били окна. В это время её дочь, уже ученица 7 класса, стройная, смуглая девушка со слезами убегала к соседям. Через год она уехала в город, поступила в строительное  училище, и некому стало складывать поленницы из сухостоя, которые она с шумом выволакивала из уремы. В других домах на  дрова  привозили высокие березы, цепляя к трактору, пилили «дружбой», а жиденькие  ряды «Зяблика» которые таяли на глазах ближе к новогодним праздникам, никогда не сияли сахарной белизной, как наши.
Однажды ночью у соседей моей бабушки случился пожар. Мы, дети, по очереди жили у неё, чаще, за малостью и ненадобностью - я. Всю ночь я лежала без сна, ждала бабушку, прислушиваясь к крикам, доносящимся с улицы. Наконец к утру, она вернулась и не одна. С ней была Зяблик, оказывается, она  вчера осталась ночевать у соседки напротив, промышлявшей бражкой, да медовухой. Бабушка поставила самовар, сначала из чайника налила горячую воду, потом кочергой разгребла из печки в совок пылающие угли, и опустила в трубу, в буржуйку кинула дров, в чугунок опустила несколько картофелин и  стала накрывать на стол.
-Я ведь еще и не умылась,- с такими словами гостья нырнула в закуток за печкой, где стоял рукомойник. Вышла  с полотенцем в руках и сразу же подошла к зеркалу, висевшему под потолком, вытерла опухшее лицо, провела реденькой гребенкой по волосам, закрепила их привычным узелком сзади, закрыла голову платком  и села к столу. Самовар вскипел.
 «Хорошо хоть дом отстояли, а то ведь рядом, совсем рядом…» Вдвоем они шумно обсуждали случившееся. Я  заняла свое привычное место, и мне сразу же стало плохо от  странного запаха, который стоял в доме. Я не могла смотреть на еду, меня мутило. Бабушка сразу же поняла мое состояние,  и, накинув мне на голову пуховую шаль, посадила меня к дверям, чуть-чуть приоткрыв её. «У неё по утрам бывает»,- успокоила бабушка гостью. Я затаила обиду на неё, уж она- то знала, что мне стало плохо от запаха, который исходил изо рта Зяблика. От неё шел перегар. «Мне уже лучше»,- бабушка усадила меня к столу, убрав платок на кровать, но щелку в дверях оставила.
Она тоже, как все порядочные женщины нашей деревни, начала её осторожненько  стыдить, говорить о  сыне, видно, тогда она его совсем забросила. Когда я поздним вечером возвращалась домой из школы, а учились мы после обеда, мне всегда  возле нашего дома, а наш от  их избушки разделял только огород, попадался этот мальчик, он обращался ко мне с неизменным вопросом: «Ты не видела мою маму?» Днем он видно, сидел еще дома, ждал маму.  К вечеру, когда становилось совсем темно, надевал свое пальто с чьего-то плеча без пуговиц, шапку, падающую ему на глаза, большие фабричные валенки, а озябшие, как голубиные лапки ручки, он прятал в рукавах, обняв себя и  придерживая так  полы пальто, болтающиеся при ходьбе.  Шёл в деревню, к людям, оставив позади одинокую избушку. Избушку, где зимними  вечерами никогда не горел свет, потому, что маме то ли  некогда, то ли не на что было купить новые лампочки, не топилась печка, потому что не было дров.   Он не раздевался, так и сидел, укутавшись поверх пальто старым ватным одеялом.  Пока глаза различали, он изучал треугольные разноцветные лоскутки, из которых  было сшито  одеяло. Мальчик долго сидел на кровати, отогрев дыханием ото льда маленькую круглую дырочку на окне, откуда он мог бы увидеть маму, а её всё не было, становилось совсем темно, что и маму бы, вернись домой она сейчас,  уже оттуда не  увидел бы, но услышав, как хрустит снег, он бы понял, что это она. Потом он изо рта выпускал пар и следил, как он расходится, как сигаретный  дым. Было тихо, часы не тикали, кукушка не куковала, однажды мальчик захотел посмотреть птичку, и она больше уже не звала никого, только мыши скреблись за печкой, они, наверно, тоже мёрзли, потому что печка давно не топилась, вода в бочке покрылась льдом, лопались стаканы с остатками чая. Закоченевший, он стряхивал с себя грязное одеяло, пропитавший  разные запахи, с трудом разминая ноги, спускался с кровати, нащупывал  валенки, перебарывая себя,  засовывал озябшие ноги в холодные валенки, захлопывал дверь и уходил. Сначала ему казалось, что на улице даже теплее, чем дома, но потом он понимал, что это не так.  Мальчик старался не смотреть на сторону леса, который глухой стеной стоял  перед его избушкой через дорогу,  он полный таинственных голосов, пугал его, даже в одиноком гуле трактора и в  том как трещали от мороза  деревья, ему чудилось что-то жуткое, зовущий и звонкий летом, зимой лес отталкивал от себя холодом и тревожной пустотой. Мальчик, с трудом вытаскивая ноги в больших валенках, через сугробы и  выходил к санной дороге, по которой ездили на ферму. Он шёл и видел, как  во всей улице, один за другим на окнах зажигались   электрические лампочки, из каждой трубы поднимался сизый дымок. Раньше, когда сестра была рядом, она, протопив печку, отодвигала вглубь пылающие угли, а потом кидала  туда картошку, проходило совсем мало времени, и аромат, запекшийся картошки заполнял дом, с ней было тепло и сытно. Он шел по улице, заглядывая в окна, хозяева с детьми садились за круглый стол, посередине пыхтел самовар,  в тарелках дымился суп, горкой лежал ароматный хлеб. Он шёл и  в каждой редкой фигуре, идущей навстречу, издалека вглядываясь, искал маму, но, столкнувшись,  в туманном свете уличных фонарей видел посторонних людей.  Он знал, где её надо искать, но этих домов бывало так много, что вконец он уставал, замерзал и шел в первый попавшийся дом. Закрыв за собой дверь, он, стоя на пороге, еще окутанный в  холодный воздух, который зашёл с ним с улицы, снова задавал людям свой вопрос: «Вы не видели мою маму?» Получив привычный ответ, он не торопился уходить с теплого места, но и дальше не проходил, сесть к столу отказывался, тогда ближе к печке ставили ему стул, уговаривали снять пальто. Сначала  он, стуча зубами,  долго стоял, обняв печь, как будто хотел забрать в себя всё её тепло. Потом  садился, долго дул на свои  пальцы, замёрзшие, они не слушались его, и он не мог держать ложку, тарелку супа ставил на стул, сам перед ним садился на колени и так ел, шмыгая носом,  размазывая рукавом сопли по лицу. Разогревшись и наевшись, так и засыпал на стуле, утром просыпался  возле печки на полу, укрытый своим же пальто.  Так он и рос, пошел в школу, а потом, когда мальчик выглядел как третьеклассник, но  уже учился в классе пятом, Зяблика сосватали. Сваты были от старика, тот, похоронив рано умершую старуху, по близлежащим  деревням искал жену. Сватьи-бабы остановились на  ней, молодая, здоровая... «Две коровы, лошадь, мелкой скотины и птиц не счесть, еще пчелы …» Такие разговоры шли про жениха. Они уехали. Говорили, что наша Зяблик стала как байбиче*, продаёт мёд, молоко, сметану. Её там никто Зябликом уже не называл, только - Забиля апа*.
Мы, особенно вечером, когда гоняли домой телят, старались как можно быстрее перебежать  эту избушку, пугающую нас темными окнами и  ветшающую с невероятной быстротой. Иногда, беспечной гурьбой  бегали туда рвать черемуху, в урему, вплотную  подступившую к месту, обросшую крапивой, когда-то бывшую  двором Зяблика. Я, отстав от подружек, близко подходила к окошку и заглядывала внутрь, в надежде увидеть маленького мальчика, и маму, играющую с ним, казалось, войди внутрь и услышишь его  радостный визг. Только кроме голых,  когда-то беленых известкой стен, там ничего не было и не могло быть. Через пару лет избушки совсем не стало, соседки, одинокие старухи, разобрали на дрова.
Но мне пришлось увидеть этого мальчика. Это уже был взрослый парень, на смуглом лице отчетливо выделялся знакомый, большой армянский нос, грустные глаза. Мы вместе сидели в очереди к парикмахеру, в узком зале с плакатным названием КБО, что значило, комбинат бытового обслуживания, сплошь окрашенным в масляную краску темно-зеленого  цвета и  с линолеумом, лежавшим на полу волнами. Мы, длинная очередь,  уже довольно таки долго сидели в ожидании этого обслуживания.  Вдруг мое внимание привлек этот парень, и я его узнала, обрадовалась, как будто нашла то, что долго искала,  скоро протараторив ему об их избёнке, о сестре, о матери, спросила: «Ты меня помнишь?» Я уже мысленно заключила его в свои объятия. «Нет, не помню». Тут он резко встал, и, потащив с собой свою подругу, ушел. «Сколько можно ждать, тебе и так хорошо» - послышалось следом, его спутница напоследок  зло посмотрела на меня. Я растерянная, просидела, не помню, сколько времени, пока мне не напомнили, что дошла моя очередь, стричься я уже расхотела, и поплелась  к себе, шла, забыв обо всём, будто у меня отняли что-то ценное. Потом я поняла его, поняла свою оплошность, я, по наивности,  напомнила ему то, что он старался всеми силами забыть, вычеркнуть из памяти. Того мальчика в грязной одежде с чьих-то плеч, который ходил по улицам деревни в поисках  загулявшей мамы,  изгоя в школе, которого обижали все, а защитить было некому.  Раз ему стало так больно, значит, не отпускает его тот мальчик, и живёт он в нём обиженной душой. С годами человек  может стать кем угодно, только  в каждом из нас сидит мальчик, обделённый или удачливый, уж кому как повезло.









 




















 


Рецензии