Тумкинский философ. Смерти нет

- Нельзя бояться смерти, нельзя бояться того, чего нет, - веско заявил Кузьмич и с вызовом посмотрел на меня.
- Ну да, душа бессмертна и всё такое, - подначил я, - слышал и не раз, надоело.
- Про душу не скажу, не знаю, а что смерти нет, так знаю точно.
- От кого, кто тебе сказал?
- Сам дотумкал, - гордо обозначил своё авторство Кузьмич.
Я уселся поудобнее и приготовился выслушать очередное «тумканье» Кузьмича.
В Тумкино меня привели тишина и природа. Целыми днями бродил я с фотоаппаратом по окрестностям этой умирающей русской деревни, снимая пейзажи, вековые деревья и населяющих их птиц, но вечерами, когда Кузьмич зазывал меня к себе на чашку чая, я получал истинное удовольствие от рассуждений этого тумкинского философа.

Сложные проблемы, тысячелетиями занимавшие лучшие умы планеты, Кузьмич уверенно разрешал, оперируя самыми простыми примерами и соображениями. В этот раз темой его «тумканья» была смерть. Кузьмич пришёл с похорон односельчанина мрачный и удручённый.
- Убиваются, плачут, собственной смерти опасаются, а того, что бояться нечего, уразуметь не могут.
- А ты, значит, Кузьмич, смерти не боишься?
- Нельзя бояться того, чего нет, - повторил он, - Я им толкую, а они не понимают. Хоть ты тресни!
- Может, сам виноват, плохо объясняешь? Объясни мне, постараюсь понять.
Кузьмич важно посмотрел на меня, откашлялся и прочёл такую лекцию:

- Была у нас в деревне Любка-богомолка, всё по святым местам ходила. Вернётся с очередного своего похода, соберёт сельчан и рассказывает, где была, что видела. Я тогда по малолетству мало чего запомнил, но один её сказ в душу запал. Рассказала она, что в каком-то из монастырей видела «людей-самоваров». Не слыхал про таких? Так называли тех бедолаг, кто и без рук и без ног с войны вернулись. Пожалели мы их и забыли. Лет пять назад, когда мне семьдесят стукнуло, стал я о смерти размышлять и вспомнил про «самоваров» этих. Калеки беспомощные, ничего сами не могут, ни выпить, ни закусить, ни цигарку свернуть, пятилетний ребятёнок над ними властен, но ведь люди. Ты как разумеешь, люди?
- Конечно люди, какие могут быть сомнения!

- И я так разумею. Рассуждаю дальше: до какого предела нужно дойти, чтоб людина человеком быть перестал? Заменяю ему мысленно все нутро на искусственное, одну голову оставляю и что? Он говорит, соображает, в шашки со мной играет. Что это значит? А то, что Человек в голове у людины живёт. Согласен?
Я подумал и кивнул.

- Молодец, - обрадовался Кузьмич,- размышляем дальше. Жил у нас в деревне Мишка-обалдуй. Лет до пятидесяти был нормальным, а потом, как отрезало. Руки, ноги, голова, всё на месте, а соображать напрочь перестал. Что творил и вспоминать противно, хуже самого безмозглого животного. В чём дело? Я так разумею: Человек ушёл из этого людины. Почему, в чём причина, не знаю, но покинул. И пришёл я к убеждению, что баба не человека рожает, а сосуд, в котором Человек поселится.

- Так ты, Кузьмич, про душу толкуешь.
- И ты туда же, - огорчился философ, - душа – душой, а Человек сам по себе. Душа, это вера, любовь, сочувствие, жалость, а Человек, это разум. Мы всё это издревле знали, но забыли, и вспоминать не желаем. А припомни, как мы говорим? «У этого человека души нет, а у этого она широкая. У этого человека душа чёрная, у того нараспашку». Сами не замечаем, как разделяем душу и Человека.
- Как же ты этого Человека себе представляешь, Кузьмич? Поделись своим знанием, не таись, - снова подначил я.
- Просто представляю, - спокойно и уверенно ответил он, - как воду.

Кузьмич насладился моим немым изумлением, и продолжил:
- Мы же не видим воду просто так, она всегда в чём-то: в море, в реке, в колодце, в туче, в сосуде каком. А она разлита вокруг нас, но мы её не увидим, пока она не заполнит что-нибудь. Так и Человек – он везде, но видим мы его только тогда, когда он поселится в новорожденном. Баба рожает пустой сосуд, а Человек поселяется в нём по приказу, в порядке живой очереди.  И покидает его по приказу, как у Мишки-обалдуя случилось. А какой Человек в сосуде поселится, от нас не зависит. Тут уж как повезёт. Вон у Федьки Голубева два сына близнеца, не двойники, но из одного помёта. Росли одинаково, воспитывались вместе, но один агрономом стал, а другой вором и в тюрьме сгинул. Почему так? А потому, что разные Человеки в них поселились, и тут как не воспитывай, всё бесполезно будет. Мы за проступки тело наказываем, а оно не виновато. Это всё равно, как бутылку стегать за то, что в ней яд хранится. Вот Чикатилу расстреляли, а ему ни холодно, ни жарко. Он за секунду до пули из тела вышел и в очередь встал. Подойдёт его черёд, и он снова в кого-нибудь вселится и снова маньяк появится.

- Ты что, думаешь и там начальники есть?
- Конечно, есть. Без начальника нельзя, иначе анархия. То на один сосуд десять желающих поселиться, а на другой ни одного, то захотел, поселился, захотел, убежал. Нет, там всё строго: баба рожает, кричит, оповещает, что сосуд изготовила и готова его миру явить, сразу следующему по очереди направление вручают, и лети, заселяйся. Вот и получается, что рохля, созданный монахом быть, вселяется в сосуд, рождённый царицей, а Наполеон в крестьянкин сосуд. Страна получает никчемного государя, а из крестьянина Емелька Пугачёв получается. Это душа где-то там грехи изживает, а Человек, какой есть, такой и живёт вечно, не меняясь.

Кузьмич замолчал и долго сидел в задумчивости.
- Вот и выходит, что схоронили мы сегодня не человека, а сосуд, в котором он обретался. Человек вечен, - заключил он, - а смерти нет, так что и бояться нечего. Не знаю, убедил я тебя или нет, но уверен, что прав на все сто. Так что живи, парень, и ничего не бойся. Ладно, пошли спать, а то у моего сосуда что-то колени крутит.

Мы разошлись по комнатам. Я слышал, как Кузьмич, постанывая, растирал колени, потом, кряхтя, устраивался в кровати и, наконец, тихонько захрапел. Мне не спалось, в голове вертелись  кузьмичёвы рассуждения, и всё чаще возникала мысль, что чем чёрт не шутит, а вдруг он прав. Сон сморил меня, и мне привиделось, что я пустой кувшин на ножках и бегу по просеке, а за мной несётся Чикатило.
- Стой, - кричит он, - у меня ордер на вселение! Всё равно догоню!
И догнал бы, да только я с детства умел просыпаться в безнадёжных ситуациях.

Лежу, короткая июньская ночь уже сереть стала, а в голове стишок крутится:
На краешке листка дрожащая росинка
боится обронить себя на землю.
Подставлю ей ладонь, спасая нас обоих.
Давно написал, а сейчас вспомнилось. К чему бы это?


Рецензии