New рассказы

        Борис Мисюк

Комендант крепости
       
Это было в середине пятидесятых...
Семь утра, а солнце уже насквозь и сверху, через кроны акаций и лип, пронзает Ленинскую, бывшую Михайловскую, названную так в честь румынского короля Михая, о чем старые аккерманцы не забывают. Радостно горят под солнцем красные черепицы крыш, плещут над ними яркие зелёные волны крон, и даже пыль, поднятая дворником Софроном до самых крыш, кажется чудесным золотым смерчем.
Почему, интересно, раньше так много было чудаков и юродивых? Почему они повывелись, куда делись всего-то за тридцать-сорок лет? «Комендант крепости» – так звали мы Софрона, и он действительно был в должности сторожа крепости. «А от кого её сторожить? – задались однажды отцы города Белгорода-Днестровского (некогда Аккермана) таким вопросом. – От самих себя, что ли?» И должность упразднили. Изменить коммунальному хозяйству, продержавшему его добрых полдесятка лет в такой замечательной должности, Софрон был не в силах и потому-то усердно сейчас вздымал до небес золотую пыль.
Маленький, коренастый, очень курносый, меднолицый оттого, что вся жизнь его от зари до зари (а нередко и от вечерней до утренней) проходила на воле, возраста совершенно неопределимого – «лет сорока» говорили о нем пятнадцать лет подряд, глядя на плотные его русые кудри, в которых – ни сединки, на небесные глаза, не отягчённые, казалось, мыслями, на предательски красный, хоть и рос он на красномедном лице, задорный нос, на бодрую чаплинскую походку, всегда свидетельствующую о том, что у Софрона завёлся трояк и он несёт его в «Метро», в уютный винный подвальчик в самом центре города. Его родной коммунхоз раполагался как раз над этим подвальчиком, на полувтором этаже симпатичного, высотного для Аккермана тех лет полутораэтажного домика, который к праздникам охорашивался первым из домов Ленинской-Михайловской. С получкой в кармане Софрону надо было спуститься лишь на три ступеньки с крыльца коммунхоза и по одиннадцати ступенькам «Метро». И если между двумя этими спусками не стояла его жена Ганя, Софрон оставлял в «Метро» львиную долю заработка и тогда уже с гарантией ночевал на улице – в парке, крепости, а то и прямо у ворот родного дома, безжалостно запертых изнутри.
Их семейной сценой всегда была улица, и аккерманцы никогда не пропускали представлений, а всем, кто не видел их своими глазами, молва передавала в мельчайших подробостях максимум на следующий день... Ганя была выше Софрона, а платье носила длинное, отчего казалась ещё выше, платье цвета неопределённого, но удивительно гармонирующего с улицей – с булыжной мостовой, со стенами домов. Это было её единственное платье, замечательное, как все единственное: оно достигало вершин мимикрии, великого природного дара, делающего светлого лиманского бычка-пескаря незаметным на песчаном дне. Не только Софрону, но и самому трезвому из аккерманцев невозможно было различить Ганю даже на пустынной улице в солнечный день, пока она, идя навстречу, не подходила почти вплотную.
Ганя всегда старалась пить с мужем на равных, но не отличаясь тем же здоровьем, сходила с дистанции, как правило, раньше и шла протрезвляться к лиману, беседуя по пути, и довольно увлечённо, сама с собой...
Ганя утонула в лимане, на мелководье, у самого берега, но найти ее, как всегда, не смогли, пока она через несколько дней не объявилась сама на песчаной полоске у пассажирского пирса, в месте на редкость многолюдном.
Как умер Софрон, мне неизвестно. Да я и не верю, чтоб он мог когда-нибудь умереть. Вот думаю, напечатаю этот рассказ и получу письмо от кого-то из аккерманцев, кто на днях не только видел Софрона живым и здоровым, но и выпил с ним за «добрые старые времена» по стакану белого шабского. Ведь Софрон – такая же вечная аккерманская достопримечательность, как крепость, армянская и греческая церкви, скифская могила и «Метро», – все что показывают теперь туристам...
Однажды, в самом начале 50-х, аккерманские градоначальники решили по соображениям рентабельности, чтобы не возить, значит, камень для новостроек из загородного карьера (город восстанавливался после войны), взять и разобрать крепость, сложенную из первосортного известняка. О сем «соломоновом решении» мудрых отцов Бела града на Днестре успела поведать миру городская газетка «Знамя Советов», и значит, при желании можно прочитать об этом и сейчас. Мы, пацаны, газет тогда ещё не читали, но видели все любопытными глазами и запомнили навеки.
Исполнители, как водится, засучив рукава взялись за калёные кирки и ломы. Единственный человек, буквально грудью вставший на защиту крепости, и был её последний «комендант» Софрон. Он вступил в неравный бой и потерпел, разумеется, поражение: работяги его попросту избили и отшвырнули вон, чтоб не мешал. Тогда он поднялся на башню и, не имея под рукой расплавленной смолы, просто помочился на головы варваров-исполнителей, приступивших к стенобитию с основания башни, со дна рва. Они обстреляли его мелкими камнями. Для достойного ответа он нашёл на крепостном дворе камни покрупнее, натащил их побольше на крышу осаждённой башни и приступил к планомерной бомбардировке. Варвары смеясь разбежались: они радовались внеочередному перекуру от каторжной работы (известняк оказался крепким орешком, сцепленным неведомым, железным каким-то цементом). Когда, однако, камень, брошенный Софроном, попал в крыло зиса, стоявшего наготове под погрузку, они вызвали начальство.
Цепочка развернулась до последнего звена, и вот на штурм башни с обнажёнными пистолетами пошла милиция. «Они стреляли в меня, да где им попасть! – Радостно рассказывал нам Софрон. – Я спрятался в башне, но они меня окружили. Как немца! И сцапали».
И вот теперь, через полвека, я вспоминаю, как обсуждали аккерманцы это «ничтожное, зато смешное происшествие», как снисходительно дивились необъяснимому упрямству «дурака» и смело критиковали по углам отцов города, из-за нераспорядительности которых строители потеряли целый рабочий день.
«Когда меня к ночи выпустили из кутузки, - продолжал Софрон, - я бегом в крепость. Я слыхал, они ночью собирались взорвать ту башню. В воротах стояли солдаты и меня не пускали. Я обошёл со стороны лимана, опять залез на башню и приготовил камни. Но никто на башню не пришёл, а рванули снизу, со рва. Зарядом вырвало только несколько камней. Тогда они хотели заложить заряд больше, но я стал бомбить их, и они уехали – до утра. А утром приехал кто-то из Одессы. Это учитель истории съездил туда и привёз того человека. И крепость осталась целая!»   
Дорогой Софрон, ты достоин славы Михаила Илларионовича Кутузова. Он взял крепость Аккерман, а ты сумел её удержать. Благодаря тебе здесь будут отсняты десятки замечательных кинофильмов («Отелло», «Корабли штурмуют бастионы» и др.), а Сергей Герасимов назовёт Белгород-Днестровский украинским Голливудом. Сотни тысяч туристов помогут древнему городу преобразить лик и позволят новым градоначальникам возвести административный дворец с видом из кабинетов на крепость и Днестровский лиман...
Эх, нам бы такую крепость! Тогда Владивосток на туристских баксах расцвёл бы, как Сингапур, как Шанхай, а Приморье могло б оказаться пятым в ряду азиатских «тигров» – Южной Кореи, Тайваня, Гонконга, Сингапура. Да, всем бы такую крепость. Но – с таким комендантом!..




РЯБАЯ ВЕРКА
        Быль

«Преступниц» было пятеро: Машка, две Тоньки, Зойка и Рябая Верка. Верка была беременная. Пошли уже третьи сутки в дороге.
- Дорога, - раздумчиво сказала Зойка, повела взглядом вниз, по склону сопки, заросшей мосластым кедровым стлаником. Дальше горбились десятки точь таких же курчавых сопок. – Дорога, - повторила она, отвернувшись от костра: дым лез в глаза. И вдруг засмеялась весело. Полдня уже все молчали, и её смех сейчас, казалось, спугнул тишину, присевшую тут же, рядом, в кедраче. Тишина вспорхнула над дымом в высокое холодное небо, как птица, что осенью прощается с этим краем и летит на юг.
- Гляди-тка, девки! – смеялась Зойка. – Во-о-н синеет. Ха-ха-ха! А вы, чай, думали, от моря-океана далёко ушли...
- «Сибирцева» там не видать? – угрюмо пошутила Тонька Конь и шурнула под чайник толстый сук, похожий на узловатый локоть.
Зойка, заворожённая далью, словно пыталась увидеть там, на берегу, под рыжей осыпью скалы, их первый шалаш из досок, выброшенных морем. Они провели в нём ночь, не решаясь двинуться в тысячевёрстный путь по сопкам, зарослям, болотам. Они вначале не верили, что их бросили насовсем, провожали взглядами высадивший их кавасаки*, потом следили, как поднимали его на борт краболова, перебрасывались едкими замечаниями, нервными смешками. Затем смотрели, уже молча, в корму уходящего навсегда от них «Всеволода Сибирцева», их морского дома. А когда от него осталась на горизонте только чёрная труба с прядкой дыма, они сложили шалаш и решили дожидаться или возвращения краболова, или подхода другого какого судна.
- Работала б я, дура, себе молча, - заныла Машка, плотная, рослая деваха с Волги, - не пёрла б на рожон. Какого рожна голосовать было лезть? Пра-а, Тонька?
- Правда, - лениво отозвалась вторая Тонька, что без клички. – И Купрыян твий...
Она была крестьянка, из приморских украинцев, лет полста назад, в прошлом веке ещё перекочевавших сюда, на лесные земли.
Помин про зазнобу-парня вернул Машку к другим дням её двадцатилетней жизни, и она заткнулась. Только прихлёбывала чай из фунтовой консервной банки, будто всхлипывала.
Ни слова за привал не уронила Рябая Верка. Запахнув на животе расходящиеся полы жёлтого вельветового жакета, она сидела на своём пальто коричневого сукна, брошенном прямо на землю, и уже привычно слушала, как толкётся внутрях дитё, считала, сколь осталось ему до семи месяцев, думала про «кобеля» Фёдора, про Пашку, которая будет спать с ним сегодня ночью. Люти к ней она уже не чувствовала, хоть и донесла на неё Пашка прямо замполиту. А Федяй-то... Неуж не мог ли заступить? Тогда, на вешалах**, всё говорил-повторял: «Не боись, не боись, Веруха», дышал в морду бражным жаром: «Не боись, Веруня, Бог не выдаст, свинья не схарчит». Ух, как колготится евоный сын! Не дай Господь, запросится на белый свет в дороге... Аж в грудях с такой думы захолонуло. Пропадём оба...
Ещё там, на берегу...
- Пропаду я, - спокойно сказала Верка и сама удивилась, потому что слово это было как на леске: кто-то потянул, и оно, чужое, скользнуло из горла. От её спокойствия у Фёдора, старшины кавасаки, дрогнула челюсть, будто обдало солёными брызгами его могучую спину, будто голую, а не в ватнике. Он упёр глаза в косой пласт скалы с рыжей
* Кавасаки – в Японии маленькое рыболовное судёнышко с деревянным корпусом, у нас на флоте так до войны называли мотоботы.
** Вешала – площадка на корме краболова, с рядами крючьев для просушки сетей.

осыпью и молчал, пока его матросы-ловцы, тоже молча, сносили на берег деревянные чемоданы, холщовые сумки и ящик с крабовыми консервами – имущество и харч «преступниц».
- До Магадана отседа миль триста*, - сказал он, наконец, и почуял, как стало каменным его тело. – Дойдёте! – Обвёл взглядом баб, остановился на Верке, твёрдо повторил: – Дойдёте.
Слева, на мысу, холодно кипели синие гребни наката. Все смотрели туда. А за их спинами, над мачтами и трубой «Сибирцева», мутным пятном белело солнце, сентябрьское солнце тысяча девятьсот тридцать четвёртого года.
- Держите так, - Фёдор рубанул рукой в сторону осыпи, - чтоб солнце с утра у вас было спереду справа, а к ночи – взади слева.
Он помолчал, тяжко думая, точно шагая вместо них по камням и болотам все эти сотни неведомых миль. И так же медленно, с окаменевшим сердцем, продолжал:
- А уже как снова выйдете к морю, это будет, почитай, вполовину пути, завернёте берегом, а солнце вам будет весь день в спину.
Фёдор вынул из пазухи серебряные часы, отстегнул цепочку и спустил их на вытянутой руке в Веркин карман. Тень сбежала с его лица. Он сделал шаг, облапил Верку и, целуя, почуял, как слабо бултыхнулся её живот.
И вот они, пока ещё впятером, идут, и идут, и идут... Продираются сквозь карликовую тайгу, где зловредный карлик-колдун с ледышкой вместо сердца того и гляди норовит зацепить крючковатым  пальцем за подол, стащить, порвать платье, пальто, раздеть. И это на самом ветру, на склонах.  А в распадках заводит в болота и хватает за пятки, чтоб сорвать бахилы или сапоги, толкает в ледяную грязь лицом, прячет ручьи, когда надо умыться и смертельно хочется пить. Ночами эта маленькая сволочь сосвистывает к ним всё зверьё с округи, и оно воет и скулит, и скребётся, хрустит ледком, шуршит гравием по осыпям. И обрываются от страха бабьи сердца в окоченевших телах, колотятся о мёрзлую землю.
За шестеро суток все простыли – кашляли и чхали вперебой, пугая эхо. А Зойка всё знай смеялась, и на привалах, и на ходу. Травила про собаку, которая у них на Ордынке, в Москве, бегала по двору на проволоке и которую звали Чухнёй за то, что она, как человек, чихала по три-четыре раза кряду. А пацаны ещё подсыпали ей в конуру махры...
- Ну-тка, девки, кто на гору-та первый взбегит? – кричала Зойка, вскакивая с очередного привала. Она давно уже, раньше всех, спалила в костре свой чемодан, и теперь легко бежала к сопке, мотая холщовой сумой, где осталось лишь кой-какое платьишко да несколько банок краба. Запыхавшись, Зойка останавливалась на середине склона, кидала под ноги осточертевшую сумку и дожидалась, сидя на ней верхом, остальных. А когда девчата подходили: Тонька Конь первая, хоть и с чемоданом, другая Тонька и Машка с сумками, и Рябая Верка последняя, с животом и авоськой с сухарями,  – тогда Зойка снова вскакивала и говорила мечтательно, поворотясь направо, к солнцу:
- Ой, девки, ну как там, вон за тем пригорком (так она звала сопки), да вдруг – селенье... Аскимосы аль чукчи какие живут.
Мечтательное выражение слетало с красивого Зойкиного лица, когда приближалась лошадиная морда Тоньки.
- Ты, дура, чем скакать по сопкам, взяла б лучше сундук малость попёрла.
Тонька сердито бухала на землю свой чемодан и садилась на него, возвышаясь, как сторожевой сивуч на лежбище.
- Сама ты дура, - тихо и печально огрызалась Зойка. – На кой сундук-та волочить?.. В могилу...
Вершина сопки была лысая от ветра. В ямах с прошлой зимы лежал нетающий снег. Позади и впереди – один и тот же унылый пейзаж: вереницы горбатых сопок. «Как соль, накрытая брезентом, на причал во Владивостоке», - подумала Зойка. И вдруг радостно вскрикнула:

* 300 миль – это около 550 км. 1 морская миля – 1852 м.

- Море! Море, девки!!!
Впереди, чуть слева, через много-много серых горбов, холодно синело Охотское море. От радости Зойка швырнула суму далеко в снег, и она не застряла в нём, а покатилась по вылизанному ветрами насту, как по льду. Зойка прыгнула за ней на снежную проплешину, но сразу застряла. Правый сапог её провалился сквозь кору наста, а сама Зойка упала вперёд. Без крика...
С минуту она лежала ничком. Горячим языком лизала пресный лёд и удивлялась, что всё кончилось так быстро. Видела каменный двор на Ордынке, где скакало по «классам» её детство на одной ноге. Потом, как в кино, промчались лица: мать, согнувшаяся над цинковым корытом, сердитый отец на скрипучих костылях, три сестрёнки, мал мала меньше, Гошка – вождь комсомольской ячейки. Сам тощий, как нерестовая селёдка, он кричал, что голод и кулаки не остановят мировую революцию, что ордынские комсомольцы как один построятся в ряды и, чеканя шаг, маршем пойдут на фронты коллективизации и индустриализации. За лихорадку, огонь в глазах и свободу в обращении с такими трудными словами все девчонки были в него влюблены. Ещё увидела Зойка битое оспой лицо тётки-дальневосточницы, у которой жила первое время, и улыбку почтаря-кассира, принимавшего из Зойкиных рук перевод для матери – двести рублей – всю месячную её морскую получку. Эта улыбка почему-то дала ей больше веры в мировую революцию, чем Гошкины крики. Последним мелькнуло бритое до крови на шее лицо замполита. Он говорил так же, как Гошка, тоже звал строиться, только на борьбу с лодырями, бракоделами и моральными уродами. «Ни грамма жалости, ни фунта пощады преступницам!» – так кончилась его речь.
Зойку перенесли на камень, распороли по шву правый сапог. На полтора вершка выше щиколотки нога гнулась во все стороны. Красивое лицо Зойки побледнело, а нога краснела и пухла прямо на глазах.
- Допрыгалась! – зло пробасила Тонька Конь.
- Ох, оборо-о-от, - вздохнула Машка, упирая на «о». – Носилки надо теперь строить.
- З гилок? – спросила другая Тонька. – Так воны ж...
И она повела вкруг ног рукой, ленясь поднять её, чтобы показать, какие короткие и кривые, не годные для носилок ветки вокруг.
Камень, на котором лежала Зойка, был похож на торос – плоский и белый. Верка села в головах и молча смотрела на Зойку большими тёмными глазами, всегда обычно маленькими и рыжими. Тихий ужас стыл в глазах беременной Верки.
Зойка видела её вверх тормашками, и круглые тёмные глаза без ресниц, в конце концов, насмешили её. Зойка отрешённо улыбнулась, напугав Верку ещё пуще, и поворотила голову набок.
Сопки, сопки, сопки... Какой мировой беспорядок! Точно сам Господь Бог сыпал горстями с неба: там больше, тут поменьше, а вон три горсти упали совсем рядом, чуть не друг на друга. А как ходить по ним – вверх, вниз, вверх, вниз... В этом-то есть порядок, есть, лютый какой-то порядок. Вроде того, по которому можно беременную бабу высаживать в дикую тайгу, на смерть. «Моральный урод» – слова-то какие бычьи. Нет, собачьи, рычат прямо... Не поделили бабы мужика, ну так и чё – убивать надо? Эх, Пашка, Пашка, зачтётся это тебе, натворила ты беду. Вот глянь-ка в эти круглые глаза. Не родить ведь ей, не дойдёт ведь она с брюхом-та...
Как долго торчали б они на ветру, на лысой вершине, если б Машка не сообразила вывернуть Тонькин дубовый чемодан. Одним движением она оторвала от него висячий замок вместе с клямкой, и когда Тонька Конь бросилась вырывать у неё свой скарб, Машка двинула её в грудь так, что та села.
- Собака, - сказала волжанка. – Вот из-за тебя, лодырь собачий, нам всем горевать доводится.
И это было почти правдой. На краболове их койки стояли рядом, и они, можно сказать, дружили. Когда на собрании решено было за лодырничество и невыполнение суточной нормы посадить Тоньку в канатный ящик, Машка голосовала против. Это уже само было неслыханно, а она ещё выступала, говорила, что работа тяжёлая, врала, что у Тоньки больные руки. «За укрывательство и единомыслие» под арест села и она.
Другая Тонька и бедная Зойка разделили их паёк только через неделю. Первая, никогда в жизни и слова не договорив до конца, пускала брак на укладке – недовес. Её перевели на разделку, она и там умудрялась оставлять в клешнях куски мяса, ну просто «в глаз бригадиру». Зойка была в Москве почтальоном, и тут никак не могла привыкнуть к скучному кругу цеховой карусели. Она тоже немало банки гнала в брак, потому что видела в розовых переливах крабового мяса океанские рассветы, а звон закатки банок уносил её на Красную площадь, в праздники Революции.
И вот сейчас её качает в такт шагам на раскрытом, вывернутом кверху дном чемодане, с привязанными к правой ноге ветками. А до моря ой далёко. А Магадана и вообще нет. Просто нет его на свете, и всё.
К вечеру бабы обессилили совсем. Рябая Верка тоже подменялась на носилках, и Зойка не могла смотреть, как тяжело колыхался её живот.
На последнем привале Зойка сползла с чемодана и подтолкнула его в хилый костерок из дёрна: у баб не стало сил наломать сучьев. Потом ей сделали костыль-рогатину с верёвочной перемычкой, и она шла, хотя нога набухала кровью. Ей казалось, что это и не нога вовсе, а подвешенный к бедру на крючке бурдюк, куда стекает с тела вся её кровь.
С луной дошли они до моря и в первой же лощине на обрыве упали и заснули, не разводя костра.
Зойка, кажется, ни разу даже не сморгнув, всю ночь глядела в холодный плоский лик Луны и слушала прибой. Мерещилось ей, что стриженный наголо пёс, сидящий боком на лунном круге, ворочает тощей шеей и подвывает. Боль от ноги стальной спицей проходила сквозь худое Зойкино тело в мозги. Утренник сдавил морозом всё её существо, обратил спицу в железный лом. «Точь таким, - подумала Зойка, - скалывают дворники лёд с порогов».
И снова она увидела родимый ордынский порог – шесть ступенек, гнилых и до того «музыкальных», что Гошка, всегда провожавший её с собраний, боялся подняться по ним к дверям в тёплые сени. Он стоял под небом, на снегу, и говорил, а Зойка не слушала, искала в тёмной мути редкие звёзды и мечтала о том, как он поцелует её в губы. Но этого не случалось, а выходил дворник с ломом и... Гошка вдруг замечал, что уже поздно, прощался за руку и таял в пяти шагах от неё, как под шапкой-невидимкой. А лом глухо звенел о наледь, с шорохом рассыпая осколки. Пудовый железный лом...
Тело Зойки стало лёгким, как дух, как газовый платок, непонятно зачем надетый на лом.
Она сняла с себя пальто, подползла к Верке и накрыла ей живот. Та тихо застонала в ответ. А Зойка подтащила свой лом к обрыву и нелегко, упираясь окоченевшими ладонями в осыпь, столкнула его вниз. Газовый платок, так показалось ей, рванулся вверх и взмыл. И скоро растворился в бледном луче рассвета...
Занимался первый день октября тридцать четвёртого года. Зойке в этот день пошёл бы двадцать первый год.
Ей консервы разделили на троих. Верка взяла только пальто. И до самой ночи, сделав за день один привал, они шли и шли – подальше от страшного обрыва. Потом углубились в распадок, в кедрач. Там разложили костёр и заночевали.
Ночью у Верки начались схватки.
Ей помогали, но не помогли. Она стонала, грызла руки, до крови искусала губы, страшно кричала, заставив даже злого карлика зажать уши и удирать напролом сквозь заросли...
Так, с криком, и унеслась душа Рябой Верки из этого холодного мира.


_______________


- Жалко мне было её... – скрипуче пропела баба Паша, красноносая старуха-пьяница, и снова, в который раз, вытащила из рукава мокрый носовой платок. Она знала, оказывается, все краболовы, всех старых капитанов и сама когда-то «ходила на краба» на древнем паровом, стоящем теперь на мёртвом якоре в качестве брандвахты «Всеволоде Сибирцеве».

Фанерный ящик, на котором лежали куски хлеба, колбаса, стояли две эмалированных кружки и пустая бутылка водки, трясло так, будто внутри него работал дизель. Наш вагон, гружённый крабовыми консервами, несло по железке через всю Россию в Москву, а мы с бабкой отапливали его, нянча нашего крабушка для столичных гурманов.
- Они месяц шли, - хлюпая багровым носом, плакала старуха, - целый месяц, ты слышишь? И трое, только трое дошли до Магадана...
Потрясённый рассказом, я истуканом сидел на лавке и дымил беломором. Слышно было лишь всхлипыванье бабы Паши да треск угля в печке. Привычным фоном тишины грохотали колёса...
Пятнадцать лет проплавали на «Сибирцеве» Пашка с Фёдором. Потом сошли на берег, построили домик во Владивостоке, на мысе Чуркина, расписались в загсе. Но Бог не дал им детей, так сказала сама баба Паша. И поэтому её потянуло к водке. Фёдор работал в порту, шкипером на барже. В прошлом году погиб. Его баржа стояла под бортом новенького краболова, который готовился в рейс. Там прибирали палубу и выбрасывали за борт мусор, ненужные доски. Одной доской и сломало ему позвоночник. Фёдор промучался с неделю и помер. Молча, без стона. 



НА ФИНИШЕ ХаХа ВЕКА
     (триптих)

       1. БЕРБОУТ-ЧАРТЕР.

Шикарные окна Катькиной конторы, то есть, пардон, офиса Екатерины Ворониной смотрят на юг, на простор залива со всеми его слева восходами, справа закатами, а посредине – с бэбээсками, барже-буксирными, значит, составами, гружёнными, точно спичками, лесом-кругляком. Северная сторона «офисной» двухэтажки обращена к далёким голубым сопкам, поросшим синей тайгой, то есть вот этими самыми будущими брёвнами, что спускаются от Катькиных окон к воде унылыми серыми штабелями. Бабье лето. От штабелей дух хвойный шибает, над головой сверкает на солнце паутина, на верхушках двух пирамидальных тополей, сторожащих Катькин офис, уселись две вороны и по очереди каркают – обмениваются деловой информацией. Лесопромышленные птицы, что тут скажешь.
«Кладбище таёжное, – подумала Ольга вслух, губы непроизвольно шевельнулись, но тут же мысленно встряхнула дорогой двуцветной причёской, сделанной вчера специально для этого визита. – Нет! Нет, нет, это не кладбище, это будущие японские телевизоры, тумбочки под них, корейские инкрустации, итальянские спальни и разнопрочие импортные радости новых и полуновых русских, осчастливленных Катькой».
К лесному причалу Ольга подъехала на рейсовом автобусе и сейчас подходила к зданию с северной, парадной стороны. Готовясь ко встрече с бывшей одноклассницей, ставшей крутой бизнес-вумен, она вспоминала молодую Людмилу Хитяеву в советском фильме «Екатерина Воронина», благодаря которому родители и нарекли Катьку Катькой, вспоминала горьковскую Вассу Железнову, подчитывала на выбор страницы «Приваловских миллионов» Мамина-Сибиряка. Вот эти, к примеру:
Золотопромышленная компания «Генерал Мансветов и Ко» имела громадную силу и совершенно исключительные полномочия. Кто такой этот генерал Мансветов, откуда он взялся, какими путями он вложился в такое громадное дело – едва ли знал и сам главный управляющий... Это был генерал-невидимка, хотя его именем и вершились миллионные дела. Самая компания возникла на развалинах упразднённых казённых работ, унаследовав от них всю организацию, штат служащих, рабочих и территорию в пятьдесят квадратных вёрст.
Катька тоже унаследовала... Папанька у неё большим партийным бонзой был... Ольга на ходу даже головой качнула, на миг прикрыв глаза: какие мы все смешные были, гомо-советикус, верили Супервеликой (супердышащей, как рекламные памперсы) партии, думали: как она, бедная, умудряется существовать на копеечные партвзносы? А именно на них, на эти самые «копеечные», оказалось, можно не только дачи бонзам, но и вот такие «офисы» возводить и раскручивать миллионные дела-бизнесы. И продолжать привычно транжирить сокровища земли русской, только нынче вот с непривычно широким, капиталистическим размахом.
-  Катерина Петровна сейчас занята! – Отрубила малявка-секретарша и отвернула мордочку с недовольным выражением карликового пинчера, ещё миг и готового тяпнуть вас за палец. Этим выражением она словно пожаловалась («Видишь, как достают!») своей собеседнице, сотруднице Катькиной конторы, тоже секретарско-бухгалтерской наружности.
-  Но мы с ней по телефону договорились.
-  Вот и подождите, – малявка коротко стрельнула из-под сиреневых век, ещё раз (на всякий случай) с точностью до червонца оценив дешёвое Ольгино платье, сумочку, репортёрский диктофон в руке и не впечатлившись причёской.
Ждать пришлось недолго, Катька и в школе отличалась немногословной деловитостью. Из ее кабинета выкатился круглый Шарик с толстой кожаной папкой, секретарша заскочила к Катьке, через минуту (для карликового пинчера, подумала Ольга, достаточно длинную для самоутверждения) торжественно вышла и довольно благожелательно уже пригласила:
-  Входите.
Они не виделись с Катькой года три или даже четыре. Нет, меньше, около трёх – как раз на десятилетии со дня окончания школы. Она и тогда уже была крутой бизнес-вумен, но как-то больше напоминала советскую свою тёзку-однофамилицу, героиню фильма, лихо командовавшую большим речным портом. Сейчас она неуловимо изменилась. Впрочем, вполне, вполне уловимо: она забронзовела. Да, она теперь скорее Васса Железнова, чем Екатерина Воронина!.. И ногти у неё... не было тогда этих ногтей-когтей... наращённые, что ли?.. м-да, это ж две моих зарплаты!.. Ладно, как там у Пушкина в его отповеди «журнальному шуту»? Он взял эпиграфом латинскую поговорку: по когтям узнают льва, по ушам – осла... Да, из советской Катюха стала светской львицей...
-  Садись, Олька, чё будешь, кофе, чай, вино?
Нет, бронза с неё легко пока слетает.
-  А все сразу можно?
Сколько угодно!
Ну, давай тогда кофейку. 
Ольга огляделась, деловой комфорт кабинета оказался, слава Богу, не совсем стереотипным, он носил отпечаток личности хозяйки: кресло-трон заимствовано, похоже, из зала суда, голова темной шатенки с гладкой строгой причёской очень гармонично смотрится на коричневом фоне высокой кожаной спинки, особенно когда она вот так откидывается, давая приказание секретарше сделать то-то и то-то, кофе в данном случае. С коньяком. О да, всё здесь, в этом шикарно-скромном кабинете выдержано в коричневых тонах: дубовый стол, ореховая «стенка», уставленная подписными изданиями и деловой литературой, в большинстве опять же в кофейно-шоколадном то ли коленкоре, то ли ледерине, четыре шлифованных круга-спила (ель, сосна, кедр, дуб), чуть не метрового диаметра срезы, развешанные по стенам, над панелями. И вот теперь – напиток, настоянный на соках того же дуба, если, конечно, не подделка, мадэ ин Азербайджан. Хотя нет, у неё коньяк, конечно же, не должен быть поддельным. У неё всё – в натуре.   
-  Ты мне в трубу, – Катька кивнула на свой вишнёвый, в стиле ретро, дорогущий аппарат,– сказала: краевое радио, так? Давно там работаешь? 
-  Пятый год.
Привычно протянув гостье свою визитку и не дождавшись ответной, она спросила:
-  Не секрет, кем?
Любуясь визиткой, настоящим произведением полиграфического искусства, Ольга ответила, не поднимая головы:
-  Редактором художественного вещания.
Ах, эта визитка! На светло-коричневом фоне осенней дубовой рощи выпуклыми, сверкающими глазурью (напыление!) темно-коричневыми буквами начертано: ЗАО «РУССКИЙ ЛЕС», Генеральный директор ВОРОНИНА Екатерина Петровна. На обороте – всё по-английски, причём, не RUSSKI LES, как пишут другие рашен-бизнесмены, a RUSSIAN WOOD. Ну, то есть – мы не туземцы, у нас мировой уровень, господа, да, это вам не грязным пальцем пуп чесать, не смотрите, что мы в тайге живём...
Да уж, какая тут тайга, в этаких-то кабинетах! Перешли за журнальный столик, секретарша принесла поднос с чашками, печенюшками, конфетами, початой бутылкой “Белого аиста”. Ольга отхлебнула кофе – настоящий бразильский, аром-м-атный, м-м-м. Хозяйка кабинета подлила себе и гостье коньяку, аромат усилился до спасу нет. И покатилась беседа брёвнышком из штабеля – к заливу, к бэбээскам и дальше, к японским берегам, где брёвнышки наши, увы, не по щучьему веленью, а по японскому хотенью и уменью превращаются в янтарный пилолес, разлетающийся по всему миру, и – круг замыкается –  возвращаются в Россию в виде импортных мебельных гарнитуров и пр. и др. и т.п. И Катька гордится этим, ну то есть тем, что:
-  Землякам моим есть на чем есть и спать в полный рост, и они должны быть мне за это благодарны!
Да уж, чего-чего, а пожрать в полный рост твои “земляки” умеют!
-  Слушай, Кать, а почему бы тебе самой не заняться производством такой мебели? Что, на Руси перевелись плотники да столяры?
-  Святая простота! – Екатерина Петровна прямо по-матерински нежно улыбнулась Ольге. – На Руси не плотники перевелись, а головы в правительстве. Сама ж знаешь, что у нас: дураки и дороги. Дураки угробили производство дурацкими законами и налогами, а по дорогам нашим дрова только возить. Вот я их и вожу.
- Ну, хорошо, хорошо, генеральный директор, я понимаю: там морока и головная боль, а тут отдача, считай, мгновенная. Но ведь и от этой отдачи должна же когда-то начаться отдача. Те же дороги хотя бы.
-  А у меня, ты ж видишь,– Катька кивнула за окно, ай, хитромудрая Катька! – Дороги-то у меня какие – голубые дороги! Как вы по радио вещаете: «На голубых дорогах мира...»
Хитромудрая она или просто хитрож...ая? Надо обязательно разобраться с этим, обязательно. Если сейчас она переведёт разговор на мою работу, на радио, то...
-  Слушай, Ольга, а почему б тебе не написать рассказ, ну или там этот, радиоочерк о школьной подруге, которая стала деловой женщиной?
Ольга порозовела от лёгкого смущения сразу по двум причинам: «надо же, почти угадала», и ещё от пробивной наглости бизнес-вумен, которая никогда не была ее подругой. От неё однако не укроешься.
-  Нет, ты не думай, я на рекламу денег не жалею. Но так, наверное, будет лучше и тебе, больше заработаешь. Я не права?
Молча и зажмурившись кивнув, Ольга подумала: да, хитрость у неё в большом ассортименте, ей просто нужна долгоиграющая реклама, а тут как раз такой удобный случай – на ловца и зверь...
На главном столе зазвонил телефон, и Катька крикнула секретарше в приоткрытую дверь: «Меня нет!» Оттуда донеслось исправное: «Знаете, Катерины Петровны сейчас нет. Что передать?.. Хорошо. Всего доброго». И сразу же промурлыкал нежный зуммер мобильника, лежащего рядом с блюдцем печенья.
-  О, это серьёзно,– Екатерина Петровна взяла трубку и бросила Ольге: – Извини. Да, я слушаю! О, Николай Матвеич, здравствуйте, рада вас слышать! Нет, правда-правда... Ну, вы же знаете меня, я никогда не притворяюсь и не вру... Да, первый вариант, думаю, мы не потянем. Да, я согласна на второй вариант – бербоут-чартер... Да, дорогой Николай Матвеич, именно так, фифти-фифти... Хорошо, я сама к вам... нет, какой юрист, я сама к вам заеду!.. О-о, ну какая же дама не растает, когда такой мужчина ей целует руку? Да... да, конечно. До встречи! 
Только было Ольга порасспросить успела и узнать, что это за зверь такой бербоут-чартер (аренда судна, оказывается, с дальнейшим выкупом), как мобильник прожурчал снова. Звонил, как она поняла, Катькин вассал, нукер безымянный, она его никак даже не назвала, а только так рыкнула, что бедняга заикаться, похоже, стал:
-  Ты мне не мычи, а телись давай быстрей! Понял? Мухой! Да, и как сделаешь – доложишь. И гляди не промухай, башку сниму!..
Н-да, не мычи, нукер, мухой и гляди не промухай... Ольга мысленно улыбалась, откровенно любуясь бывшей одноклассницей. Красива Катька Воронина, что тут скажешь, по-кошачьи ладна. Отлично знает, где шерсть вздыбить, где мурлыкнуть. Да у неё и глаза что у сиамской кошки: такие голубые, чуть прижмурит и – мур-мур-лямур в трубку, а то округлит – и берегись, птичка-мышка, а то и крыса, и волкодав. Даже женственность для неё – товар. Но с годами вот что новенькое в ней прорезалось: ее большеглазое очарованье стало круглоглазой плотоядностью. Если не каннибализмом. Да, стоит им округлиться – и женственность напрочь улетучивается, остаётся хищница.
Ну, что ж, видно, пришло их время...
-  Кать, а если бы ты в Америке жила, ну, вообще то есть была американкой, как бы ты с нами торговала, а?
-  Да как – как все с нами торгуют. Как с папуасами! Вот этот же кругляк,– кивок в окно,– за горсть стеклянных бус.
-   И долго, по-твоему, так будет?
-  Не знаю. – Катька воздела глаза на свою шикарную люстру в форме осенних дубовых листьев, на краткий миг задумалась, и вдруг лицо ее буквально озарилось из глубины, нутряной какой-то хитростью. – Но ты знай, если б я сюда хоть раз приехала, да просто хотя бы одним глазом заглянула, представь себе, я в Россию б эмигрировала! Можешь так и написать: патриотка. – Она ухмыльнулась и юморно подмигнула, мгновенно, как от выключателя, став серьёзной. – Да, тут небоскрёбов нет, но лес, слава аллаху, растёт ещё. 
Ещё!.. Ох-хо-хо, хватит ли его на всех бербоут-чартерных патриотов, поминающих всуе аллаха, – вот в чем вопрос, как сказал бы принц датский. И ещё: вот эти такие симпатичные коричневые тона, эта тяга к коричневому,  не простёрлась бы она на политику...
Ольга засобиралась уходить, и Катька по «интеркому» приказала секретарше: «Костю ко мне!»
Через минуту в кабинет без стука вошёл белокурый красавец-гренадёр в джинсовом костюме. Шофер? Да нет, не просто шофёр, вон как он на хозяйку-то свою смотрит, нет, далеко не просто. Белокурая бестия... Ну, что ж, Катюша, вот теперь действительно можно от души тебе позавидовать... 
Екатерина Петровна распорядилась, чтобы корреспондентку отвезли на её джипе. Ольга поупиралась: не надо, мол, баловать журналистов, а то врать научатся. Но Катька отрубила:
-  Учёных учить – только портить. Не выпендривайся, садись и езжай по-человечески!.. Костя, мне машину – к 16-ти.
На том и простились. Каурый японский джип рванул с места и полетел по грунтовке, по бездорожью, почти не прыгая. Как по асфальту, как бербоут-пароход по заливу, по голубой дороге мира...



2. ПИВО «ТРИ МЕДВЕДЯ»

Дома все в сборе, в привычных позах: сынок на диване разлёгшись, папа в кресле развалясь. Что они делают – да конечно же, телик смотрят. Господи, а Ольга и забыла, что суббота сегодня! Это ж только китайцы по выходным вкалывают – коммунизм вроде бы ещё строят. Или уже капитализм? Ну да, как и рашен бизнесвумен Voronina (Catherine на визитке), назначившая корреспонденту деловую встречу на субботу. Ладушки, ребятушки, что там нынче у вас в телеящике? Та-ак, значит,  «Смехопанорама». А где же ваши ха-ха-ха? Петросян с Еленой Степаненко вон как для вас, неблагодарных, стараются, а вы... Да с такими физиями только в цирке на львов смотрят...
Ольга ушла на кухню, как говорится, «к мартену», классикой занялась – борщом: косточку в кастрюлю, шир-шир-шир картошку, чик-чик-чик капусту, свёклу, лук, морковку, все кипит-бурлит-благоухает-варится.
-  Наро-о-д! Готовься к обеду!
-  Да подожди, мам, «Аншлаг» начался! 
А и точно – уже Регина Дубовицкая с Михаилом Грушевским на экране. Ох, эти Михаилы! Обсели мишки всероссийский юмор, прям как брёвна на картине Шишкина: Михаил да ещё и Михайлович Жванецкий, Михаил  Задорнов, Михаил Евдокимов. А вон реклама пошла, да тоже туда же, видно, в их честь: Пиво «Три медведя» – сказка для взрослых!
-  Ребятки-и-и, обед готов!
-  Ну, мать, дай досмотреть! – Муж возмутился, да как, в сердцах: – Что ты всё со своим обедом?!
Господи, ну совсем, вконец заюморилась Россия-мать. По выходным из телеящика можно и не вылезать: «Аншлаг», «Смехопанорама», «Ералаш», «Несчастный случай», «Антология юмора». Вернулась на кухню, а там – радио на стенке, передача: «Ах, анекдот, анекдот». Писатели российские чуть не строем подались в юмористы. А сколько появилось колонок и страничек юмора в газетах, да и целиком газет, замешенных на зубоскальстве, тоже развелось – что кроликов в Австралии. Просто кошмар какой-то! КВНы чуть не сорок лет клубят по стране. А ведь страна-то где – в глубокой ж... жалко ведь, жалеть бы её надо, впору плакать над ней, а мы знай себе ржём, как те красные кони Петрова-Водкина. Похоже, «покраснение» в России опять начинается, на новом, значит, витке. Ох, не пришлось бы потом, в наступающем новом веке, краснеть перед потомками...
Большая, метр на полтора, карта СССР красуется на стене в детской. Ольга часто в последнее почему-то время останавливает на ней взгляд и непроизвольно задерживает его, порой надолго. Ох, и много ж всего видится ей в такие минуты! 120-рублевая зарплата и любимый к чаю пятикопеечный бублик, румяный, лакированный, ставший пятирублёвым. Билет самолётом от Владивостока до Москвы не дороже месячной зарплаты, а нынче и полугодовой не хватит. Но – сколько ж унижений доводилось терпеть за ту зарплату: почти ежедневными были скандалы с шефом по поводу «проколов» в передачах. А как их избежать, если у цензоров талмуды секретов-запретов толще Библии? Тысячи имён писателей, учёных, а то и самых, казалось бы, простых смертных, тысячи заводов, фабрик, институтов, десятки даже географических названий – всё табу. Государственная тайна – нишкни! Сколько знакомых и сослуживцев попало в немилость и потеряло работу из-за этой сущей ерунды: огромное большинство «тайн» были секретами полишинеля. Нет уж, лучше гонять пустые чаи, без любимых бубликов. Правда, и сейчас...
Красная шкура-карта СССР съёживается шагренью, страна, как хребет, на переломе и в гипсе, вдрызг развалена экономика, культура на краю могилы. А господин Букашин, председатель телерадиокомитета, поднапрягшись и руководствуясь крылатой заповедью Брежнева «Экономика должна быть экономной», подключает к этому естественно-катастрофическому процессу искусственное удушение. Вчера шеф сказал: с первого числа наполовину сокращается штат редакций, художественное теле- и радиовещание упраздняются целиком. Замри, культура в крае, отныне в эфире будут лишь передачи центральных студий. Вот и остаётся приморцам только трансляция из Большого театра да этот столичный «Ах, анекдот, анекдот»...
Н-да, наверно, так проявляется инстинкт самосохранения у нас, у россиян («Дорогие россияне!» – Ельцин), на финише ХХ века, на пороге Армагеддона, накарканного разными нострадамусами...
  -  Лю-у-уди, ау! Стынет ведь! Ну чего вот вы к нему, к этому дурацкому экрану прилипли – «Три медведя» ж опять! Пошли, хоть во время рекламы вас покормлю, горе вы моё!..



3.  БАУШКА.

Очерк о «подруге» шёл на диво туго. Ольга переписывала его, наверное, в десятый раз. Господи, никогда она так долго не работала над обычным, казалось бы, журналистским материалом, тем более для радио, самого оперативного вида СМИ. Рассказ, «нетленку», честное слово, быстрее б написала. «Напиши рассказ о школьной подруге» – может быть, Катька права, может, и в самом деле бросить эту мышиную возню с диктофоном и попробовать родить рассказ, а? Но он, вот это уж точно, героине не понравится...
За окном жёлто-серый дождь, приёмник ворожит душещипательной мелодией, хрипатый, но такой умный голос Михаила Шуфутинского выговаривает:
Осень в Филадэлфии тихо дни листает,
Осень в Филадэлфии – жёлтых листьев стаи...
Там, в их вечно тёплой Филадельфии, и осень – как наше лето, можно, наверное, в платьице гулять и на лавочке целоваться, и грустить вот так светло и песенно...
Господи, да как же так можно: взять и похерить художественное вещание в таком огромном крае?.. Хотя чего ждать от Букашина, когда Тигровы да Львовы, губернатор и мэр со всей камарильей – ворье первостатейное? Вор в законе – эти слова из лагерной фени, перекочевав в язык общий, приобрели самый прямой, прямее не бывает, смысл. Кто-то сказал: миром правят ничтожества... Культуру в крае отменили, зато её место в эфире заняла дорогая реклама, а господин председатель телерадиокомитета раскатывает в царской карете – японском джипе за 50 тысяч долларов...
-  О чем задумались, синьора? – Шеф подошёл незаметно, прям подкрался, Ольга даже вздрогнула. – Первое октября завтра, День пожилых людей, надо бы репортажик сделать откуда-нибудь из собеса, из интерната, из Дома престарелых, да хоть и из церкви! Вольная воля вам, Оля...
Не шеф, а ильфовский Васисуалий: «Варвара, самка ты, тебя я презираю, к Птибурдукову ты уходишь от меня». Лоханкин он и есть Лоханкин. Да бляха ж муха, добрый хозяин собаку в такую погоду не выгонит на улицу, бр-р-р...
Бедная Ольга, страстная поклонница уюта, любого уюта, во всех его ипостасях – тёплая постель, удобное кресло, камин, тихо светящийся голубой экран или круг от настольной лампы, тихая музычка, беседа, дымок сигареты, – ёжась под зонтиком от ветра и дождя, брела по лужам, по грязи городского сквера, окружавшего бывший исполком непереименованного Советского района, брела в бывший собес, переименованный в Управление (о, непременно с самой большой буквы!) социальной защиты населения. От кого защиты? Да всё от него же, от родного государства, ставшего двоюродным...
Три картошины, завёрнутых в ветхую, но чистую, белую тряпицу. Три крупных картошки, вымытых, как любимые внучки, одна совершенно гладкая, матово-гнедого, красноватого цвета, две других шершавые, в мелких-мелких трещинках, цвета сухого чернозёма, из которого их и выкопали. Это взятка!.. Бабушка пришла «у собес за грошами», ей сказали «дають усем, хто одинокий». И в собесе действительно, по приказу мэра, выдавали инвалидам, ветеранам войны и одиноким старикам по сто рублей. На них можно купить дюжину буханок хлеба, а это спасение, потому что пенсии многим не хватает на хлеб, хватает только заплатить за квартиру, за свет. А у кого хата своя – за уголь. Советский район – самый большой, в него чуть не все пригороды входят, все избушки на курьих ножках.
Три картохи в тряпочке – всё, что она могла принести. Все туда что-то несут. Так заведено, так было всегда и будет, наверно, всегда: люди ж везде работают, живые люди, а в собесе – женщины, значит, надо им букетик или шоколадку, или баночку грибов, допустим, огурчиков там  маринованных, помидорчиков. Но бабушке 79 годков, одна живёт, какие уж там цветочки-грибочки, вот картошку, слава Богу, хватило ещё силёнок посадить да выкопать.   
-  Пензия в мене маленька... Доченька, пензию мене пересчитай...
  Ольга эти три сиротских картохи своими глазами даже не видела, ей рассказала о них худенькая, нервная тётя-девушка, работница отдела материальной помощи. Она шесть лет работает в собесе, всего вроде бы насмотрелась – безногих, безруких, чахоточных и сумасшедших, немых и истерично орущих, сующих взятку и замахивающихся костылём. Господи, сколько человеческих судеб, трагических даже не по Шекспиру, а куда страшнее («Шекспир отдыхает!» – воскликнула она), проходят здесь ежедневно  перед её глазами. Чем, казалось бы, ещё можно её удивить, чем?!
   Она дала Ольге адрес бабули. Ольга и улицы-то такой не слыхала. Оказалось – пригород, бывшая деревня.
-  Зачем вам? По такой погоде, – сочувственно кивнула в окно тетя-девушка и зябко потянула с плеч на грудь мохеровую шаль. – Да я вам сколько угодно других интересных адресов дам, недалеко, совсем рядом: вот старая артистка краевого театра, – она перевернула листок, лежащий на клавиатуре. – Да даже вашу коллегу могу вам найти, журналистку, вот, все они тут у нас, в компьютере. А хотите – бывшего капитана-китобоя?..
Отказавшись от китобоя («Шеф не простил бы, узнав. Хотя кому теперь он нужен, китобой, если одна редакция информации осталась»), Ольга села на пригородный автобус и поехала. Три картошки преследовали её. Она видела их так ясно: вот они, на развёрнутом белом платочке лежат – одна гладкая, красновато-жёлтая, две шершавые, потемней, в трещинках. Как вот этот мокрый асфальт, летящий под колеса... Интересно, почему она в свои 79 одинока, где её дети, внуки? Которые должны её звать баушкой, носиться по двору и огороду, помогать копать картошку... Да, собесовские женщины говорят, у таких бабушек внуки на «мерседесах», бывает, ездят. Господи, неужели ж совсем они заброшенные?.. Катька всплыла перед глазами: кабинет с картинными древесными спилами по стенам, с журнальным столиком, коньяком, секретаршей, журчащим мобильником, со штабелями брёвен под окнами. Может, и у неё есть такая бабушка? И за бербоут-чартером внучке просто не до неё?..
-  Пелагея Корнеевна, здравствуйте!
-  Драстуй, милая,– и младенчески голубые глазки доверчиво, даже без вопроса, смотрят на тебя в ожидании. В ожидании чего? А ничего, просто так – что Бог пошлёт.
 -  Праздник сегодня, бабушка. День пожилых людей. Я вот и пришла поздравить вас, поговорить.
Калитка – лиловая дверца от «тойоты» – держится на честном слове меж двух сирых досок, стоящих вертикально благодаря двум камчатским каменным берёзам, ровесницам, видно, хозяйки. Но сейчас кроны их буквально светятся чисто охряной, лакированной дождём листвой. Забора, собственно, нет, жалкие его остатки лежат по обе стороны берёз, сторожащих сиротский, некогда хозяйский двор.
-  Ты заходь, заходь, девонька. – Бабушка по привычке прикрыла «тойотовскую» калитку и потопала впереди Ольги к избе. Опорки из солдатских сапог ширкают по гравию дорожки. Ватник-стёганка на бабушке тоже явно армейского происхождения – защитного когда-то цвета. Под ватником – серое шерстяное платье, крепко битое спутницей старости молью.
Огород вообще не походит на что-либо возделанное, скорее на пустырь или даже на дикий пляж. Обычно ж по осени на запущенных огородах топорщится всякоразная ботва, стерня, а тут – ничегошеньки, ровным-ровно и  гольный мокрый песок с глиной и мелким дорожным гравием. Господи, да что ж тут расти будет?.. Бабушка, словно почуяв Ольгин немой вопрос, повела рукой и голосно, с близкой слезой в голосе  вздохнула:
-  О-о-й, милая, видишь, затопило ж нас у тот тайхвун, смыло усё геть, я токо вспела картохи подкопать. Половину токо вспела. Увесь посёлок потопило...
Да, следы потопа видны и в хате: белёсо-сизая плесень в сенях покрывает дощатые стены на уровне колен, в белёных некогда комнатах – зеленоватая оторочка снизу на том же уровне. Почти что водоросли в хате. Считай, Марья Моревна тут живёт. Тему потопа с месяц назад все местные СМИ муссировали: во время тайфуна переполнился городской водозабор, и по указанию мэра вместо постепенного сделали залповый сброс воды, утопили целых два пригородных посёлка, смыли в морской залив сотни неубранных еще огородов, а  в рухнувших избах погибло несколько стариков. В одной зубастой газете писалось: такого градоначальника за подобный залп по народу в Америке посадили бы на электрический стул. А наш усидел на своём, неэлектрифицированном.
Ольга достала из сумки пачку чая, пачку печенья, кулёк конфет. Хозяйка оживилась, потянулась к копчёному чайнику на плитке:
-  Щас, дочка, я заварю. Ох, яка ж ты умничка, шо чай принесла. А то ж знаешь, шо мы, старухи, пьём, ох-хо-хо...
Да, Ольге там, в собесе, рассказали, что бабушки свой главный напиток-кипяток называют: чай белая роза. 
-  Как вы вообще, Пелагея Корнеевна, на свои 650 рублей живете? – В собесе Ольге назвали эту фантастическую сумму, объяснив, что у бабули, мол, не хватило справок на трудовой стаж.
-  Та як, милая, живу? Живу – не жалуюсь. – А в голосе-то, в голосе бабушки – только слезы сиротские, гольная жалоба. – Вот токо вуголь  к зиме – целые две пензии зараз отдай.
В шахтерском городе Партизанске, бывшем Сучане, Ольге однажды рассказали о бабуле, которая спустилась на километровую глубину в шахту за угольком. Там шли на-гора вагонетки с фамилиями шахтёров на каждой – уголёк для дома, для семьи, и только бабушкина вагонетка была вроде безадресной, но под личным сопровождением...
-  А почему пенсия такая маленькая?
-  О-о-ох, дочка, краще й не спрашувай...– Бабуля вздохнула так тяжко, что Ольга поняла: попала в самое больное. – Сорок годов до пензии одработала, ровно сорок годов... Сперва у колхозе, потом на этим, на рыбокомбинате...
Она назвала известный некогда комбинат, по воле ворья и краевых властей ставший год назад банкротом, и Ольга вспомнила, как по этому как раз поводу ездила туда в командировку. И такие же бабули рассказывали ей, как 20-30-40 лет назад вкалывали в сырых, ледяных, продутых насквозь цехах, шкерили рыбу, которую денно и нощно подвозили комбинатовские сейнера. Так живо рассказывали, что Ольга и сейчас, вспомнив, невольно содрогнулась...
Стоишь в резиновых сапогах на цементном полу по щиколотку в воде, перед тобой струится резиновая лента конвейера с серебряной рыбой, клеёнчатый фартук твой тоже покрыт чешуёй – русалки в ряд выстроились вдоль конвейера, русалки в ватниках и белых косынках, со шкерочными ножами в руках. Сквозь щели в воротах цеха видно море, под крышей воробьи чирикают, только что чайки не летают. Там же, под крышей, алым воздушным змеем парит лозунг: 5-ЛЕТКУ – В 4 ГОДА! Потом, не снимая змея, развесили по стенам плакаты с красным, озарённым огнём домны сталеваром, свирепо-задорно орущим прямо в тебя: ДАЕШЬ 5-ЛЕТКУ В 3 ГОДА! Не зря Набоков называл наши пятилетки припадочными. Достаточно было одну такую отработать на том комбинате, и всё, вместо детей у тебя – хронические женские болезни. А Пелагея две отработала, вот и все тебе дети и внуки. Одна, как перст! Как тот указующий перст, расстреливавший людей с плакатов, трибун и вышек.
-  От так, милая, тридцать годов у колхозе одработала, а у трудову книжку записали токо десять последних... да, дочка, токо десять. Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие. – Пелагея Корнеевна перекрестилась на иконку в углу. –  А с комбината справку прислали на пьять. И написали, шо в них у 81-ом годе у подвале трубу прорвало, ну и это, значить, архив затопило. Да, дочка, так и написали: данных о вашей работе не сохранилося...   
Ольга не удержалась, погладила пергаментную руку бывшей колхозницы и рыбообработчицы, руку, переворочавшую за свою жизнь тысячи тонн хлеба и рыбы, и сказала то ласковое слово, какого бедная старуха так и не дождётся уже от нерождённых внуков, деток неродившихся её дочек и сыновей:
-  Баушка! Я позвоню в рыбокомбинат. Постараюсь, чтоб они нашли вашу справку...
-  Ой, спаси тя Христос, доченька, – Корнеевна перекрестила Ольгу. – Будь здоровенька, милая. И детки твои нехай здоровеньки будуть...
 Промокшая, продрогшая, точно отстоявшая двенадцатичасовую смену в рыбцехе, добралась Ольга потемну уже до дома, до тёплой батареи, до родных мужа и сына, до светлых тюлевых занавесок и вечно-голубого экрана. Там разворачивалось на всю катушку «Поле чудес», к которому так и просится добавка: в стране дураков. Приготовив ужин и зазвав едоков на кухню, Ольга переключила канал. Программа «Время» вертела калейдоскоп событий – мир готовился ко встрече Миллениума. А на другом канале столичные юмористы уже играли с этим новым, невиданным словом: Миллениум – Линолеум... По третьему каналу шла прямая трансляция из Большого театра. Вот третья картина третьего действия «Фауста», звучит адский смех Мефистофеля...
Скоро, скоро начнётся новый век. И начнётся он, ХХ1-й от Рождества Христова, катастрофой в благополучном Нью-Йорке и войной.

2002



                У-ГМ
                или
       Школа джентльменов
      (миниповесть)
М.М.

Моя идея была, с самых юных лет, наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также обществу (народу) в каких-либо полезных учреждениях; мысль эта не покидала меня никогда во всю жизнь.
Павел ТРЕТЬЯКОВ,
             основатель Третьяковской галереи

              1. В метро

Колян, Дэн и Миха поселились в метро давным-давно, вот уже месяца три, если не больше. Как холодать стало. Скоро Новый год, и опять засвербили радужные надежды. Седьмого ноября (да не простое ж было Седьмое, а 50-летие, писятилетие, как старики-революционеры по радио говорили) пацанам мощно тогда подфартило: тётки фантиков, конфет значит, полные карманы насовали, бабки вокзальные (это на Белорусской) пирогами закормили, мелочь серебряными ручьями текла, а бухие мужики даже шуршавчики, рубли, значит, трёшки, пятёрки давали! Это ж сразу можно было затариться вот так, по шейку – три, а то и пять тубиков клея «Момент». Ну и раскумаривайся от души...
Они годки, им по двенадцать, но Дэну и Михе больше десяти не дашь: малые ростом. А то и совсем их за восьмилеток принимают. Дэн вообще – таких обычно замухрышками зовут – хиляк, шкилетина ходячая. Хотя кто его голяком не видал, тот и не поймёт: болонья, болоньевая ветровка то есть, и толстенный свитерюган под ней делают его нормальным вроде пацаном. Дэн всегда съёженный, скукоженный. «Свежемороженый цыплёнок», как про себя о нём думает Миха. И хоть Миха сам тоже малый, да только очень разные они: Миха крепыш, он – как кочерыжка из капустного кочана, а Дэн – вроде как кочан, из которого вырезали кочерыжку. Левый рукав его болоньи болтается пустой, а правая рука торчит, упёртая локтем в пузо, ладонь лодкой сложена: подайте, Христа ради... Ага, это ж так и называется – христарадничать. Вон и Колян тоже... Только торчит у него не правая, а левая рука, потому что он левша, а пустой рукав – правый. Кто глянет – рыдать должен или хотя бы прослезиться: бедные сиротки, да ещё и калеки, бляха медная!.. Не каждый же разглядит, что Дэн левой, а Колька правой рукой сжимают под болоньей пластиковый пакет, в который выдавлен «Момент», целый тубик или половина. Каждые две-три, ну или четыре минуты они суют нос туда, под лацкан болоньи, и быстро, раз-другой сопнув, всасывают дурь.
Миха, конечно, тоже пробовал и тоже ловил этот самый кайф, да только дурь она и есть дурь, чего от неё ещё ждать? К вечеру у дружбанов глаза – как оловянные пуговицы, в упор на тебя выкатят, а ни фига ж не видят.
Нет, нет, Михе в тыщу раз интересней смотреть и видеть. А в метро-то особенно есть на что смотреть. Народу вокруг тебя миллион, на верхний переход поднимешься, глянешь вниз – базар, муравейник, но на самом деле все «муравьи» разные и каждый обязательно чем-то интересен Михе.
Вон солдат с зелёным рюкзаком, повесил его на локоть и зырит по сторонам – куда податься. Шапка на затылке, вот пижон, скорей поправь, а то ж – глянь, глянь – с другого конца зала патруль в твою сторону плывёт.
Дед с бабкой, обвешанные сумками и узлами, московским внукам из деревни гостинцы привезли. Сала, наверно, смальца со шкварками, сыру или брынзы, пирогов с тыквой, ага. Полный рот слюны у Михи, глонь, ещё раз глонь... Или наоборот, загрузились старые в столице и внукам в деревню везут конфеты, пряники, игрушки.
Так, а вон фигура поинтересней! Бухарь лет тридцати, влатанный в шубу, распахнулся, жарко ему в подземке, в руке портфель толстопузый. В портфеле, конечно, бутылки, ну и книги, может, бумаги всякие. А может, да, всё может быть, вдруг там куча денег, шуршавчиков... Так, куда он топает? Ага, к поездам пошёл. Так, нормалёк, садится на скамейку у стены-колонны, поддерживающей свод, и – никого рядом, никогошеньки. И поездной метрошум тут так в жилу!..
Если б у Михи были уши как у овчарки, сейчас бы точно встали торчком. Он мухой слетел по лестнице и медленно, даже слегка вперевалочку подошёл к колонне, чуток выглянул из-за неё: бухарь отвалился на колонну спиной и глаза закрыл. Портфель самостоятельно рядом стоит. И вот – знаете, как в мультике: был и нету – испарился. За колонной Миха присел, открыл его, два отделения ощерились, точно бегемоты: в одном действительно книги-тетради, в другом – опять угадал! – водка и пиво, две бутылки, и толстый свёрток. Миха это дело мигом реквизировал (бухарю и так уже хватит) и рванул в переход.
Дэн с Коляном давно не ели таких вкусных и, главное, горячих чебуреков. В метро почему-то ими не торгуют. А с пивом так и вообще – цимус. Водку Миха припрятал за пазуху, это ж валюта, жидкая валюта, да на неё что хочешь выменять можно, кило конфет, например, или шапку недорогую. У Коляна вон вообще шапки нет, обронил, когда от мильтонов срывались, было дело...
Вот как это было. У самого эскалатора устроилась толстенная тётка в белом халате поверх пальто – с тележкой, доверху набитой пирожками с повидлом. На крышку телеги она положила штук пять завёрнутых в целлофан пирожков – витрину, значит, сделала. Колян зашёл с одного боку, а Миха с другого хапнул ту витрину и рванул когти. Тётка давай базлать, два мильтона, бляха медная, из воздуха прямо нарисовались и – за ними. Длинноногий Колян крутой зигзаг заложил, ну и шапка улетела. А без неё даже и в метро холодно, особенно ночью. Дэн, тот проснётся, нюхнёт из пазухи, заторчит и снова дрыхнет. А Колька ночью не нюхает клей, спит, ну как он спит, как все – или в вагоне, если повезёт забраться на ночь, или на газетах под скамейкой, да только чем его ни укрывай, мослы длинные всё равно наружу торчат, а утром дохает, как туберкулёзник. И врёт, что купался во сне в Чёрном море, ага, под пальмами, в Гагре. Он этой Гагрой бредит:
- Вы как хотите, а я весной – на колесо, ту-ту – и прямо в Гагру. Там лимоны, апельсины, сладкое вино, и усатые грузины тёток ждут давно.
Он когда мечтает про весну и Гагру свою, то забывает даже про руку с выставленной лодочкой-ладонью, опускает её «по швам», как ефрейтор. Ага, думает Миха, ты до весны, ефрейтор, доживи ещё...
И – как в воду глядел. В самом конце зимы с Коляном стало плохо, «скорая» увезла его и – с концами. Остались они вдвоём с Дэном в подземке. А однажды чуть не распрощались.
День кончался, вечерний «час пик» давно миновал, у Дэна карман оттянуло от денег, а у Михи живот притянуло к хребтине. Но этот свежемороженый цыплёнок жмотничал: погодь да погодь. Ну а когда выгреб и пересчитал – больше пяти рублей набралось, скомандовал (ага, именно скомандовал, бляха медная, Чапай да и только):
- Три «Момента» возьмёшь, на остальные – жратвы.
Дэн, похоже, про Коляна и думать забыл, да он и про себя-то не умел думать, только вот про дурь свою. А Михе и Кольку страх как жаль – о Гагре мечтал, о пальмах, о тёплом море, а загремел в больницу или вообще в гроб... и «цыплёнка» дурного, задуренного тоже жаль. И Миха чуть не на все деньги, на целых четыре рубля набрал дорогой жратвы, чтоб его же, дурня такого, ну и себя, конечно, подкормить, жару в кровь подбавить, чтоб ночами не мёрзнуть, а клея взял только тубик. Дэн как увидел, что он принёс, так чуть с ума не съехал – возбух, изматерился, окрысился на него. Ага, точно – окрысился: глаза вспыхнули красным, губы в трубочку сузились, Миха прям живую крысу увидел, какие ночами в метро бегают! Казалось, ещё миг – и укусит, бляха медная, грызанёт по-акульи.
Это было всего раз. Но запомнилось навсегда. И именно тогда впервые у Михи вырвалось это странное у-гм. То есть он вроде как прибил этим масонским звуком и сглотнул ту крысу. Ну да, снасильничал себя и сглотнул, только не живую, конечно, а дохлую, но всё равно, очень же приятно. Да после этого ж не только у-гм может вырваться. Но Миха давно, с детдома ещё, решил про себя никогда не материться. Матери он своей почти не помнил, лишь молочный или облачный образ её витал в его ночных видениях. Однако даже чужой мат казался ему оскорблением тех светлых образов. Он всегда мысленно затыкал уши, слыша матерщину.          
Наконец-то, весна грянула. Народ в метро пошёл бесшубный, бесшапочный. Однажды мужик с пацаном попались навстречу Михе, пацан был влатан в новенькую кожанку, сбоку даже ярлык картонный болтался, забыли оторвать, а мужик на сгибе локтя держал пальтецо, явно только что снятое с сына в магазине, тёмно-коричневое, драповое, приличное такое пальтецо. И вдруг мужик остановился, взял Миху за плечо и протянул ему пальто: «На, парень, носи на здоровье!»
Это-то и изменило Михину жизнь круто и бесповоротно. «Дети подземелья» разошлись, как в море корабли. Дэн отказался уходить из метро, отказался решительно, хотя и глядя в пол, а не в глаза товарищу, словно там, под каменным метрополитеновским полом видел что-то, наверное, похожее на своё будущее.



2. В подъездах

Дневной свет, шум тысяч машин, голоса и топот многомиллионного города обрушились на Миху, но не смогли заглушить особого шума подземки. Метрошум в ушах сидел ещё с полгода.
Весна! Набухли почки на кустах и деревьях, драповое пальто и ботинки тоже набухли, каши запросили, вот-вот развалятся. А всё равно – вздохнёшь во всю грудь, зыркнешь в синее небо – и так хорошо... были б крылья, взмахнул, как птица, и полетел!..
Долетел до ближнего рынка на троллейбусе и первым делом купил у тётки один пирожок с капустой, а пока она газетку из-под прилавка доставала, стырил два с картошкой. Отошёл в сторонку перекусить и увидел, что с другой сторонки следят за ним двое пацанов в одинаковых солдатских бушлатах. Явно заметили его финт с пирожками. Тогда Миха сам подошёл к ним и дал каждому по пирожку. Целый день они провели вместе, подрабатывая и чуток, не внаглую, подворовывая. Вечером Жека и Шурка привели его к воротам номерной В/Ч, где они обитали вот уже с месяц заботами пожилого сердобольного старшины. Он накормил мясным супом всех троих, но заглянувший в столовку капитан отрезал: «Хорош, старшина! Я ж говорил: двое, всё!»
И вот Миха зашёл в дом неподалёку, приглядел местечко под лестницей, под батареей водяного отопления, натаскал туда картонных ящиков от ближнего киоска и обосновался на ночлег. Такой длинный день был, Миха уханькался, как он любит говорить, и уснул быстро и крепко. Но сны всё же крутились кинолентой. Приснилась ему Колькина Гагра, Чёрное море и субтропический ливень разливанный. А проснувшись, почувствовал, что действительно мокро вокруг. И – аммиачную вонь почувствовал. И вспомнил, что пивной ларёк, бляха медная, рядом с домом. Картон пришлось срочно выбрасывать. Возле ларька нашёл лопнутую банку-трёхлитровку, принёс воды, вымыл цементный пол своего лежбища и – снова на рынок – как на работу.
Бушлатные пацаны, сыны полка, как он окрестил их, были уже там и таскали с грузовика коробки со снедью, помогая какой-то тётке раскладывать их по прилавку. Базар раскручивал торговый водоворот, нашлось дело и Михе: узбек в тюбетейке позвал его выгружать урюк, яблоки и груши из багажника легковушки. За десять минут работы дал целый рубль и кулёк урюка. Бушлатные разжились пряниками, и втроём они классно устроились на пустующем лотке перекусить. Отсюда, с самого высокого угла рыночного пентагона, весь пятиугольник просматривался, словно поле боя с НП. Пацаны, рты разинув и забыв жевать, следили за «триадой» – тремя большими пацанами, которые – не чета им – работали организованно и по-крупному: торговца одеждой и бельём один отвлекал, примеряя плащ, второй спокойно снял сзади куртку с вешалки, так же спокойно, будто просто подручный торгаша, отошёл, тут же передал её третьему, и оба растворились в водовороте толпы.
- Клёво! – цокнул языком Жека.
- Да-а-а, - Шурка почесал патлатый затылок, - на раз пацаны затарились.
- Нас тоже трое... – философски выдал Миха.
Однако картинка номер два, открывшаяся им с НП, отрезвила троицу. Слава Богу, провокатором Михе не суждено было стать. С противоположного угла пентагона цугом втянулась ещё одна триада взрослых, лет по семнадцать-восемнадцать, пацанов. Явно вторгшись на чужую территорию, они спешили и с ходу выбрали жертву – толстяка с наплечной кожаной сумкой, в которую он складывал только что купленные яблоки, небрежно сунув пухлое портмоне в левый карман куртки. Первый из триады зацепил «нечаянно» локтем сумку, чуть не рассыпав яблоки, а второй в этот момент дёрнул гоман. Толстяк и сумку удержал, и левой рукой успел поймать вора за лапу. Шум-гам-тарарам поднялся, кто-то схватил и второго, который попытался было вырвать кореша из объятий толстяка. И только третьему удалось уйти. Торгаши мигом нашли целый наряд милиции, и парней повязали.
- Всё, тюряга! – заключил Жека.
- Стопудово, - подтвердил приговор Шурка.
Миха смолчал. И до самого вечера они остерегались даже яблоко свистнуть. Темнело, пацаны помогли новому дружку устроить лежбище – натащили втрое больше картона, чем было у него в прошлую ночь. Угнездившись и чувствуя себя, как король на именинах, Миха размышлял перед сном о так называемых совах и жаворонках, про которых узнал недавно. Совы – это мамины сынки, мамка с папкой им продыху не дают, воспитывают, кормят с ложечки, ну вот они и находят свободу только ночью: читают с фонариком под одеялом или дрочат, или курят в форточку, а утром их, само собой, не добудиться. Вот откуда берутся совы. Ну а жаворонок – это он. Потому что в шесть утра уже кто-нибудь спешит на вокзал или на работу, туп-туп-туп или цок-цок-цок по ступенькам прямо над головой, какой уж сон тут. И поэтому вечером глаза слипаются, как намазанные «Моментом». Слава Богу, до самого утра ничто не потревожило его сон. Добрым ангелом витал над ним облачный образ матери.
Следующая ночь едва из Михи не сделала сову. Только было сомкнул глаза, бухарь завалился в подъезд и давай, бляха медная, поливать чуть не прямо на спящего. Миха вскрикнул, бухарь ойкнул и отвалил. Спать, спать, спать... Первый сон начал расправлять перепончатые крылышки, когда от пивного ларька отчалили сразу двое, нырнули в злополучный подъезд и буквально утопили Михино лежбище с двух сторон-берегов. Он проснулся, всё сразу понял, несколько раз подряд издал этот свой звук у-гм, точно проглотив дохлую, мочой пропахшую крысу, снял верхний лист картона и перешёл на последний этаж, где кое-как скойлался под батареей у мусоропровода. Но все как сговорились нынче сжить его со свету. В половине седьмого утра сердитый дед вышел из ближней двери с мусорным ведром, загремел им прямо над головой, а потом ещё и растолкал, бляха медная, и погнал чуть не пинками вниз по лестнице.
Всё, прощай подъезд с вонючим лежбищем, нужно искать новый ночлег. Миха вышел на улицу. Под синим рассветным куполом не шибко уютно. Прохладное апрельское утро хоть и сжало лопатки, заставив ёжиться, а всё равно подарило Михе настроение. И настроился он, глядя на московские окна, одно за другим мигающие ему (народ уходил на работу), непременно когда-нибудь стать квартировладельцем. Притом, его квартира будет не какая-то там одно-двухкомнатная, а обязательно трёх, а то и четырёхкомнатная!..
«Дом образцового быта», прочёл Миха трафаретную надпись на стене и зашёл в подъезд глянуть на тот образец. Про коммунизм, бляха медная, тоже вон на стенах и лозунгах-растяжках как красиво пишут...
«Надо же!» - чуть не вслух воскликнул он. А и было чему дивиться: мало того что чистенько – ни окурка, ни плевков, ни тем более луж вонючих, так ещё и ковры на площадках лестничной клетки! Натуральные ковры-самолёты, правда, старые, а всё равно – офонареть! – ковры. Может, даже эти, ага, персидские. И у каждой двери ещё свой, отдельный коврик или циновка. А на подоконниках, на каждом из четырёх этажей (дом пятиэтажный) – цветы в горшках. Притом, не чахлые, полузасохшие, как детдомовские, а свежие и действительно цветущие – красные герани и синие фиалки. Во дела!.. Д-а-а, тут можно жить...
Ха, губу раскатал, - окоротил себя Миха, - если тебя из того, зассанного подъезда попёрли, то уж отсюда вылетишь, как сопля, со свистом. У-гм... Проглотил он очередную дохлую крысу. Но... надо будет всё равно попробовать, попытка ж не пытка, и вылетать не впервой...
Бушлатные ждали его на том же углу пентагона. Они уже заработали у тётки по полтиннику, купили по петуху леденцовому и балдели. Сосунки. Он бы пирожков набрал. Но его узбек успел выгрузиться без него. И тогда он нырнул в базарную столовку, звякающую пустыми кастрюлями и половниками, вонькую, замызганную от рваного линолеума до потолка, засиженного ещё прошлогодними мухами, зато дешёвую. Взял полборща, озырнувшись, утопил в нём котлету, накрыл её ещё и ложкой и так вот классно за двенадцать копеек позавтракал-пообедал.   
- Набил кендюх, - он похлопал себя по пузу, слегка надув его и выпятив, - теперь можно жить. Дай лизнуть... для десерту.
Шурка протянул ему бесформенную уже красную сосульку, а Жека рассмеялся:
- Для десерту, ха-ха-ха. Он для форсу выпил морсу. – И неожиданно спросил: - А ты, Миха, тоже детдомовский?
- Был детдомовский, потом бабушка к себе забрала.
- Померла?
- Да нет, доняла.
- Ва-а-спитывала, - включился Шурка. – Может, ещё и порола, ага?
- Не, просто доняла. «Не пачкай руки, не пачкай ноги, мой уши, чисти зубы, кушай вилкой, бляха медная, держись прямо...»
- И ты чё, сбёг?
- Да, ушёл.
- Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, - хихикнул Жека. – Колобок!
Так и стал Миха Колобком.
Райское было б житьё в образцовом подъезде – двери входные закрываются плотно и не гремят: петли смазаны, тепло, в ковёр завернёшься и дрыхни себе – ага, как в раю, если б не апостолы в юбках, дворничихи да уборщицы. Как увидят беспризорника, так прям свербит у них – гнать в шею. И опять Миха, как кот, забрался на верхотуру, выше пятого этажа, аж на чердачную площадку. Отвесная железная лесенка по стенке, а над самой головой люк с клямкой и висячим замком. Коврик стащил с последнего этажа, лампочку на лестничной клетке вывернул – ну и всё, полный порядок, как в танковых войсках.
Угрелся, разомлел Миха, разоспался, аж в девятом часу проснулся. И то разбудил его стук крышки мусоропровода и яркий свет лампочки: мужик из ближней квартиры ввернул.
Бляха медная, подумал Миха, опять мужик с ведром, будь готов, Колобок, готовься выкатываться... Мужик огляделся, поискал глазами исчезнувший с лестничной клетки ковёр, довольно быстро нашёл и поднялся на чердачную площадку. И склонился над спящим, то есть притворившимся спящим Михой.
Что случилось дальше, никто б не угадал – ни Дэн с Коляном, ни Жека с Шуркой. Из тёплого подъезда Миху мало того что не попёрли, так ещё и в квартиру заволокли. Он, само собой, упирался чуть не всеми четырьмя («Да не надо, не хочу я, не пойду, отпустите, куда вы меня тащите?»), но мужик, хороший мужик, не по-мильтонски волок, а как-то так по-свойски, как  сыны полка тащили его в свою В/Ч.
Квартира больше смахивала на библиотеку: стеллажи по стенам, книгами набитые, что кирпичный дом кирпичами, стол тоже завален книгами, бумагами, над столом – большая карта мира с синими океанами и зелёно-рыжими землями. Хозяйка, дородная тётя, добрая тоже, подстать мужику, сняла с Михи пальто, заставила разуться и за руку повела в ванную. Там обдало его теплом, как в бане, где ему не доводилось бывать аж с самых детдомовских времён.
- Раздевайся, купать тебя буду.
- ???
- Да не стесняйся, у меня дети вдвое старше тебя. Тебе сколько, десять есть?
- Двенадцать! – возмутился Миха и трусы снимать отказался наотрез. – Да я сам помоюсь, не надо, сам!
- Да ладно тебе стесняться, глупыш такой, я хоть спинку тебе давай потру.
Ну, на «спинку» он согласился, а то было уж подумал: боится хозяйка, чтоб мыло не спёр бродяжка. Потом она принесла ему здоровенную, до колен, рубаху, так что штаны и не понадобились, а его одежду всю замочила в ванне. Он пытался отстоять её, да где там – хозяйка взяла власть над ним, прямо как в детдоме или как бабушка. И давай кормить его разными солянками да котлетами, поить ряженкой да какавой с молоком. Пузо раздуло, и снова спать захотелось. Он зевнул украдкой у телевизора (там показывали Брежнева, который вешал космонавту орден на грудь), и хозяйка тут же взялась спать его укладывать...
Целых два дня провёл он в этом инкубаторе, как яйцо. Бедный же тот цыплёнок в яйце: сквозь скорлупу бьёт слишком яркий свет, слишком тепло и душно, бляха медная, душней, чем под курицей, ну в общем, слишком-преслишком хорошо. Невмоготу. Колобок не вынес всего этого «слишком», и опять – я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл. А дедушка-то оказался не простым дедушкой, а профессором географии. Где-то через неделю они с ним встретились снова, случайно, конечно: профессор пришёл за продуктами на рынок и стал свидетелем, как Миха лихо свистнул с мясного прилавка кусок копчёного рулета.
  В облюбованный сынами полка угол рыночного пентагона они подошли одновременно. Профессор отозвал Миху чуток в сторонку, сунул в руку ему красную десятку и – тихо:
- Гляди, Миша, привыкнешь... – и скосил глаза на рулет. – А вырастешь – тюрьма. Подумай!
И ушёл, оглянувшись через несколько шагов, и приветно махнул рукой.


3. Прагматеист

Беспризорник – высокое звание. Призорникам всё – самые сладкие куски, чистая постель, тёплая ладонь родителя на ох какой оп-прятной (до чего ж противное слово!), шёлковой макушке, всенепременная карманная деньга, отдельный столик для занятий, а нынче ваще – отдельный кампик со всеми приставками и наворотами, сотик, мокик и т.д. и т.п. – аж до самых туров, бляха медная, по америкам, япониям и кипрам. А у беспризорника всё неотдельное: общий подвал, теплоцентральный люк, базар-вокзал, подземка и т.д. – до самой канализации. Но зато и – свобода. И высокое звание...
Михаил Павлович даже сейчас, через сорок без малого годов, представьте себе, гордился этим званием – бес-при-зорник! И свободой, конечно. Полной свободой, добытой в бою.
А бой-то какой – затяжной, длиной, считай, во всю жизнь. Багратионовы флеши, редуты, брустверы – бабкины, детдомовские, в московской подземке, в подъездах и на рынках. Он же их все-все одолел, всё прошёл, проехал, прополз на брюхе. Хотелось добавить: и пролетел, но нет, летать до сих пор ему не доводилось. Зато совсем недавно вот он рванулся и вылетел, как говорят, со свистом, вырвался на волю из самой последней тюрьмы.
Ну, может быть, она была не очень и тюрьма, а скорее – как та профессорская квартира. Впрочем, нет, там ведь закармливали, а тут-то, получается, как раз наоборот – паши, как вол, а в кормушке кол. Ну да, ведь ни фига же в казённой медицине не сдвинулось за двадцать лет этой долбаной перестройки. Нищета! В операционных и лабораториях, в кабинетах и палатах, буфетах и холлах (hall – издевательски звучит) – везде голь, гниль, нищета. Зато во всех больницах, во всех отделениях есть платные палаты с телевизором и холодильником, отдельной ванной, двуспальными кроватями, мягкими креслами, с отдельным, о да, элитным лечением и пиететным отношением. Вплывая в такую, врач как бы стряхивает с себя чешую (Михаил Павлович успел поработать в море, на траулере); забывает народную речь, переходя, бляха медная, на литературную; несмотря на то, что минуту назад покинул палату смертников, разглаживает морщины улыбкой; выписывая рецепт, не позволяет себе «просто работать на аптеку» и привычно торопиться, зная о тысяче иных не терпящих отлагательства забот; и ваще – у-гм...
К чёрту, к чёрту, хватит с меня всего этого... дерьма... вранья... всего этого сволочизма, хватит!.. И от ваших молебнов, коллеги дорогие – врачи, сёстры, санитарки, доцент Племин, – я устал, уши вянут от всех этих ваших «о-господи-боже-мой». Какой там бог, где он, где вы его нашли в том больничном гниднике? Там в моче, в дерьме, в грязи загибаются люди, лю-ди, взрослые, интеллигентные, мудрые, может быть, талантливые, но просто бедные, как беспризорники 60-х. Да, нынче, в хвалёном, фантастами прошлого воспетом двадцать первом веке беспризорников на Руси стало больше, но мы, шестидесятники, были бедней намного, потому что намного меньше было и богатеев, которые выбрасывают вон на помойку белые булки, целлофановые мешки с красной икрой и даже ополовиненные бутылки с коньяком. Впору самому снова, как в детстве, перебраться на те свалки-помойки и балдеть, даже без клея, от которого сгинул Колян. Да и Дэн, наверно, не зажился на этом свете, в этом лучшем из миров, как говорил аббат Прево в своём шедевре «Манон Леско». Уж кому, казалось бы, как не ему уповать на бога, а он, католик, аббат, пишет правду. Потому что нет никакого такого вашего бога, и я об этом узнал намного раньше вас, ещё в детстве!..
Бывший штатный хирург лучшей в городе больницы (каково же, бляха медная, в нелучших?) шлёпает по весенним лужам в раздрызганных своих кроссовках made in China за пятьсот рэ, шлёпает не оглядываясь на бывшее место работы, да, да, слава богу, бывшее! Нет-нет, не богу, никакому богу, выдуманному «рабами божьими», слава уму-разуму, которым наградила природа. «Рабы божьи» носятся со своей «душой», похлопывают себя по груди: вот она где, мол, крестятся, но ему-то, бляха медная, ему, хирургу, лапшу эту на уши не повесишь, он заглядывал в эту «душу» как хотел – и в пульсирующую на операционном столе, и в анатомке, и в морге, ковырял в ней и пальцем, и скальпелем, так что он точно знает – ничего там, кроме окровавленных мышечных тканей, сосудов и нервов, нет и быть не может. Никакого такого бога он благодарить не намерен. Пошли вы все... в свою больницу! У-гм... За свою разумность, за это своевременное решение он хотел поблагодарить и родителей, коих не знал совсем, но поостерёгся. У Дэна, он знал, родители были живы...
Весна! И как это здорово, что ему, опытному хирургу, хватило, наконец, ума вырваться на свободу. Время-то вон как, бляха медная, изменилось. Вон сколько выросло всяких лавок и киосков вдоль дороги, а сколько в газетах объявилось разной частной практики, в том числе и врачебной. Особенно стоматологи – как озверели: целыми стаями «Аисты» у них вылетают из сказок, «Журавли» из басен, «Дятлы» и прочие долбилы и лепилы. А вот и первые «Айболиты» и «Асклепии» заявляют о себе. Пора, пора и ему за дело браться двумя руками. Люди несут вон в киоски за всякую заграндребедень свои зарплаты-пенсии-стипендии, люди готовы платить хорошие деньги за здоровье, за качественное лечение. Можно же, значит, работать не на аптекарей, бляха медная, не на миллиардера Брынцалова, а на себя.
Четверть века, с ума сойти, он отдал советской медицине, сначала бесплатной, теперь беспутной... Тьфу! У-гм. И ещё трижды тьфу!
Миха, пардон, Михаил Павлович, проглотивший и тут же выплюнувший очередную дохлую крысу, вскинул голову в небо и увидел необычное облако – по форме точнёхонько белый докторский халат. И воспрял: значит, он на верном пути. В приметы он вот так иногда верил, в Бога – нет. Беспризорник не должен верить в то, чего нет, что нельзя взять в руку и сунуть в рот, в карман или за пазуху. Колян вон верил в свои гагры и пальмы...
Свободен! Он с силой потянул носом воздух сверху, с неба, воздух весны, ещё лишённый, казалось бы, всяких ароматов, но полный предвкушения того зелёного, пьянящего праздника, что зовётся весной...
Однако то был всего лишь миг. Высокое звание беспризорника требовало более твёрдых реалий, чего-то конкретного, ясно ощутимого. Тогда он тут же приземлился и увидел: СДАЕТСЯ В АРЕНДУ. Это было написано на листе картона, приклеенного скотчем изнутри витринного стекла одноэтажной пристройки большого дома. Повинуясь наитию и моменту, он вошёл...

Минул год. В одноэтажной пристройке обосновались сразу три айболита: гинеколог, андролог и он, сосудистый хирург. Два первых помогли ему осилить аренду, разгородить бывшую магазинную квадратуру крест-накрест, на четыре части, вот так:   



Вывеску, вспомнив метро и особенно пентагон, он придумал неожиданно легко: ТРИАДА. Юристы отказывались регистрировать медпункт: дескать, это название китайской банды, тогда он принёс им том энциклопедии, где на первом месте стояло: Триада – философский термин, означающий тройственный ритм движения бытия и мышления; разрабатывалась Платоном; у Гегеля стала основной схемой диалектического развития. Пришлось юристам сдаваться.
В холле поставили кресла, журнальный столик, набросали на него в лирическом беспорядке глянцевые журналы, и народ, то есть клиент-пациент, пошёл. Потому как Миха, пардон, Михал Палыч, абсолютно верно рассчитал: самые ходовые проблемы – это, конечно, мужские-женские дела. Ну и сам он взялся за то, что умел делать лучше всех в той, оставшейся в прошлом больничке – убирать варикозные вены не академичным способом, а авторским, придуманным им самим, по сути, почти безоперационным. Это можно назвать мини-операцией. Кто-то из нейрохирургов сказал: сосудистый хирург – всем врачам врач, считай, ювелир: сосудики ж вон они какие тоненькие, прозрачненькие, пульсирующие, а он в них ныряет с головой, как в речку, и плавает там и выгребает из них всякие тромбы, холестерины и прочую бяку. Помойки и мусорки детства, на поверку, вовсе не оказались зряшными. Недаром же один из запомнившихся Михе учителей ещё в детдоме говорил: лишних знаний нет. Золотые слова!
Михал Палыч всегда удивлял коллег совершенно особым отношением к стерильности, абсолютно не медицинским, но очень для него естественным, словно врождённым презрением к той самой оп-прятности. На всех баночках, бутылочках, пакетиках, возлежащих и стоящих в его стеклянном больничном шкафу, прямо прыгает в глаза надпись: СТЕРИЛЬНО. А он выберется из гаража, где у него сиротой казанской горюнится захрюканный «жигулёнок», и так, мимо умывальника – некогда ему – к больному, лежащему на топчане, тоже кстати, добытом на Горностае, на городской свалке, накрытом, правда, клеёнкой и простынёй.
Дурные слухи, говорят, распространяются со скоростью звука, но ведь и добрые, особенно если очень добрые, тоже обретают крылья. Говоря короче, народ в Михину «ТРИАДУ» повалил. Пятьсот рэ за приём где-то через полгода превратились в полсотни долларов, то есть втрое больше. Ещё недавно запретный, подсудный, доллар стал второй (а для кого-то и первой) государственной деньгой.
Если три операции в день были раньше нормой, теперь он стал делать четыре, а порой и пять. Дальше сами считайте, если есть охота. У-гм... Через год, во всяком случае, место «жигулёнка» в гараже занял, нет, не «мерс», хотя Михал Палыч уже мог себе даже и это позволить, а японский ишачок-грузовичок, очень, надо сказать, удобная скотинка, на нём – и по городу, и по свалкам, и в скорости никому на трассе не уступит...
Разве может беспризорник не быть прагматом, в облаках витать? Колян довитался. А у него, у бывшего бездомного и нищего Михи, бляха медная, всё теперь есть – настоящая, денежная работа, машина, квартира, семья. Даже две: одна семья – в прошлом, как моряки говорят, по корме... Полегче бы надо с беспризорниками! Беспризорника можно зажалеть до полусмерти, можно не замечать, презирать, а можно и всё это попеременно. В полном, однако, наборе. У-гм. Ну и пришлось расстаться...
Новая семья – это просто новая жена, симпатичная соломенная вдовушка, почти ровесница, у неё тоже многое по корме. Зато очень надёжный человек. О да, кандидатуру жены он подбирал тщательней, чем акционеры выбирают президента компании, чуть не на аптекарских весах взвешивая все её достоинства и недостатки. Презирать, жалеть? Куда там, она должна если не боготворить, то уважать его во всяком разе беззаветно. И ни в коем случае ни помыслом, ни жестом не мешать его работе, его планам. Новая семья, новая жизнь, новая квартира. Да, та самая, бляха медная, о какой мечтал – четырёхкомнатная. Он ухитрился купить две смежные двухкомнатные и, прорубив «окно в Европу», соединить их. Приобретать, наращивать, объединять, сочленять всё на свете – постепенно это стало его страстью...
Господамы! Полегче с беспризорниками, бывшими во всяком разе. Я, кажется, да нет, не кажется – точно, я научился жить и готов устраивать вам царские приёмы в своей квартире, потчевать вас по-царски – вот вам пиводка, икрабы, колбасало, колбасыр, бананасы, я готов внимать вам, только не лезьте со своими моралями и богом.
      Ваш прагматеист.

      4. Здравствуй, племя...

Что-что, а икрабов с бананасами в холодильнике у заведующего отделением всегда хватало. Ему ж несли. Врачам вообще-то всем несут. Так уж на Руси заведено: фершалу в деревне – масло, сметанку, яички, доктору в городе – конину да пиводку с бананасами. А в отделении сосудистой хирургии процветал знаменитый совковый демократический централизм: все демократические блага стекались к центру. Или, как говорили врачи, к доцентру. Завотделением доцент Племин Пал Палыч холодильник свой обожал необыкновенно, можно даже сказать, боготворил. Прямо как Гаев у Чехова: многоуважаемый шкап!.. Это был действительно огромный, со шкаф, японский холодильник марки Mitsubishi, подаренный отделению каким-то морским чином, естественно, в благодарность за исцеление. А исцелял-то его, между прочим, не Пал Палыч, а Михал Палыч.
Вот же, бляха медная, угораздило отчеством сойтись с этим манекеном хре;новым! У-гм...
Племин пять лет уже как должен был уйти на пенсию, но такому кондовому кряжу, прожившему жизнь свою, считай, в теплице, можно пыхтеть ещё столько же. Не изработался мужик, медицина лишь обрамляла его биографию: мединститут – ординатура – партком – райком – горком – perestroika – номенклатурная пересадка с партийного кресла в больницу. Их покуда ещё очень много таких на Руси, смолоду чему-то слегка или даже всерьёз научившихся, но затем пожизненно – по начальственным кабинетам и всяким «спецухам» – спецсанаториям, спецполиклиникам, спецобслуживанию, вроде бы побочному, сопутствующему, а на деле ж главному делу их жизни, в общем – по  пресловутой партийной линии.
Н-да, линия та ещё! В начале 90-х казалось – обрубили, а она живуча, бляха медная, как рептилия, которой хвост всего лишь отщипнули. Замах рублёвый был, удар – копеечный. Вот и продолжает она петли вить, извиваться и жалить. А яду в ней – хлеще прежнего. И жалила она раньше исподтишка, из-под вороха гнилой листвы, трепотни партийной, а теперь, о, теперь она бьёт, считай, открыто, в упор, насмерть, брызжет ядом, как плюющаяся кобра...
Племин пристально следил за бывшим своим вассалом. Впрочем, как всё его сюзеренское племя, привыкшее ездить верхом на невольничьей шее. Но совсем-то верхом нынче не получилось, и Племин решил просто, как учили, «перенять передовой опыт». В цоколе больницы, где завхоз чуть не полвека копил хлам, он устроил маленький такой филиальчик своего отделения, куда натаскал срочно списанное оборудование операционной, инструменты, препараты, лекарства, да-да-да, платный, разумеется, филиальчик, и посадил туда бесплатную лисичку-медсестричку, которая принимала богатеньких буратин и высвистывала сверху врача, три из пяти буратиньих золотых отдававшего затем работодателю-благодетелю Племину.
Добрые слухи, повторим, летают не хуже дурных. И постепенно то золото     стало иссякать. Доцент Племин однако быстро вычислил, куда оно утекает. Так-так-так, всё понятно, да-да-да, нам всё понятно, очень даже хорошо понятно, кто виноват, да-да-да, так-так-так. Ну а теперь, значит, второй вопрос, значит: что делать? Да-да, что лучше – поджечь или взорвать, рвануть, значит, или спалить? Слава богу (Племин тоже прагматеист), с этим проблем нынче нет, просто есть такса. Но уж больно дорого, да. А вот жена, умница, подсказала лучше ход, в сто раз дешевле – не тысячи долларов, а всего полсотни, да-да-да, всего-навсего: её подруга, страдающая варикозом, относит эти полсотни в «ТРИАДУ», лечится у этого грязнули, а потом... потом суп с котом, потом она просто идёт и подаёт на него в суд. За что? А за то, что, делая инъекцию в антисанитарных условиях, заразил её, например, гепатитом. Да-да-да, гепатитиком. Ха-ха-ха!..
Прокуроры, судьи, адвокаты, сауны с девочками, конверты с зеленью, японские джипы на «отпускные» (как юморят с эстрады: «смотря кого отпустишь») – это уже не ха-ха-ха, это совершенно отдельная песня. Точнее, даже не песня, а самая настоящая кормушка для детективщиков, бездонная кормушка – триллеры, киллеры, трейлеры с тайниками для героина, везущие одновременно панели на элитный дачный участок судьи или защитника и пр. и др. В общем, куда ж тут денешься – суд, адвокат, конверт. Обвинение страшное, грозящее чуть ли не тюрьмой с конфискацией, но защита – слава конверту! – непробиваемая. И «ТРИАДА» остаётся на плаву, а Племин – перед старой дилеммой: тротиловая шашка или красный петух?
Племины – да-да-да, это целое племя, со своими племенными red bull’ами и жёсткими, незыблемыми покуда племенными законами, они ещё не утратили способности к размножению и мутациям.
В общем, здравствуй, племя, немладое и знакомое! Ну о-о-очень знакомое...

5. Infighting

Боксёрский этот термин – инфайтинг – означает «ближний бой», бой на короткой дистанции. Боксёры упираются, как бычки, головами друг другу в плечо или в грудь и молотят, молотят апперкотами и крюками по корпусу и в челюсть.
Беспризорнику, может быть, незнакомому с термином, отменно знакома суть этого дела. Вот только благородные правила помехой – лежачего не бьют; до первой кровянки; два в драку, третий в с...ку и пр. Племиным же эти правила неведомы совершенно. А в бою без правил это фактор решающий. «На войне – как на войне», – говорят французы.  Потому-то – у-гм – скорее всего и проиграет наш герой...
Поначалу у него ладилось всё – работа, заработок, приобретательство. Рынок недвижимости уже в 90-х расцвёл невиданно, как фейерверк в ночном небе, и за десять лет озверел, забурел, устоялся. Михал Палыч долго и пристально, как Миха в метро, приглядывался, изучал, выцеливал. И первую «лишнюю» квартиру – новичкам же, известно, везёт – купил задёшево и без посредников, у матери одной немолодой своей пациентки, решившей забрать мать к себе. Однокомнатная та квартирка замызгана была и запущена, точно бомжатник: пол прогнил, потолок и стены в потёках и грибке, ржавую вдрызг сантехнику пришлось менять всю до винтика. Руки у Михал Палыча, слава Богу, откуда надо росли, пахал он чуть не месяц – жёг грибок паяльной лампой, менял половицы, на пару с больничным слесарем занимался трубами, батареями отопления, сбивая в кровь руки и приговаривая про себя: не гонялся бы ты, поп, за дешевизной!.. Однако тут и Пушкин не поможет, дешевизна плюс умение да трудолюбие стоят свеч.
Следующую, двухкомнатную, из-под мертвеца (опять же от пациентки, похоронившей родителя), он приобрёл по цене первой и полмесяца вылизывал. А ведь это всё – в нерабочее время! Правда, жена помогала – белила стены, потолки, мыла, прибирала. Оба уханькались вдрызг. Отдохнуть бы, в отпуск бы... Ан нет, «ТРИАДА» не отпускала, работа ладилась, грех было бы нарушить ритм, да и заботы донимали денно и нощно. Сначала аренду, бляха медная, подняли вдвое, следом подорожали свет и вода, потом косяками пошли пожарники (давай расширяй коридор, пробивай запасный выход, составляй план эвакуации), налоговики (акты, справки – вороха бумаг), эсэсовцы (в смысле – СЭС, санэпидстанция, придиры те ещё: стоки, урны, крысы, тараканы, бактерии), у-гм... А тут и третья квартира подвернулась. Спать некогда, какой уж отпуск тебе!..
Недвижимость – вещь великая, забойная, как выражаются нынче. После вылизыванья она сдаётся в наём и окупается за три-четыре года. Ну а потом – чистая, аки слеза, прибыль.
Стяжатель! Племя племиных в свою пору, втихаря набивая чулки, одновременно мозоль на языке набило, клеймя строптивых и непокорных рабов подобными ярлыками. Племя при том даже библию цитировало, ненароком отступаясь от декларативного атеизма: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие.
- Стяжатель чёртов! – ругался Племин. – Мало ему, что моих пациентов всех переманил...
- Ты бы, чем завидовать, лучше б сообщил о нём куда следует, - подала голос из кухни жена-умница. – В налоговую, в СЭС, куда ещё можно, сам подумай.
- Так-так-так, ай, молодчинка ты у меня! Пожарники – вот кто «доставал» нас третьего дня. Да-да-да, пожарники!
Вот так-так-так и перепало Палычу от Палыча это троекратное, как ура, счастье общения с современными мытарями. Именно благодаря простодушию последних он и узнал, что были они накануне у Племина, который и дал им адресок «ТРИАДЫ» – в заботах, дескать, чтоб ненароком не сгорел его «любимый ученик».
Варикозница с гепатитом – суды, адвокаты – инспекторские проверки, а что дальше? – задумался наш герой. – Вон, бляха медная, конкуренты чуть не ежедневно взрывают друг дружку, поджигают киоски, офисы. У-гм... Так не пора ли, дорогой г-н доцент, мне Суворова послушать Александра Васильевича, ну и самому, бляха ж такая медная, взять да и перейти в наступление, ась?..
Бой за звание чемпиона мира, бой века. XXI-го уже века – май 2004-го. Боксёры-профессионалы, самый престижный – тяжёлый – вес: Рой Джонс против Антонио Тарвера. Джонса все знают, он всех покорил, талант незаурядный, умница, одарённый ещё и чувством юмора, да где юморит-то – вы только представьте себе – на профессиональном ринге. В дивизионе тяжёлого веса (так говорят спортивные комментаторы) этим самым чувством владел лишь великий Мухаммед Али, а нынче – ещё лишь один человек – Крис Бёрд. И оба, кстати, Джонс и Бёрд, отличаются редкой добротой! Парадокс? Ну что ж, и в парадоксах зачастую таится высокая истина. Юмор, известно, мерило ума, а превосходство интеллектуальное часто дружит с добротой. Да, даже в ринге, даже профессиональном!..
До сей поры Джонс настолько превосходил своих противников, что откровенно заскучал на ринге и начал откалывать, считай, цирковые номера. Так в предыдущем бою с каким-то очень неплохим боксёром, экс-чемпионом, он попятился – вроде бы от испуга – и оказался в углу, противник на секунду озадачился, как лучше этим воспользоваться, а Джонс присел вдруг почти на корточки да ещё и руки за спину спрятал: на, мол, бей меня, видишь, я совсем открыт. Противник прицелился, чуть приопустив перчатки (цель-то внизу), и в тот же краткий миг длинным правым боковым ударом, лёгким, казалось со стороны, этаким кошачьим, мягкой лапой, Джонс отправил его в нокаут.
С Тарвером бой тоже складывался обычным манером – Джонс играл с ним и легко обыгрывал весь первый раунд. Да и почти весь второй. Увы, почти. В конце раунда он нанёс Тарверу лёгкий прямой удар правой, и голова того стала клониться долу. Лёгкими удары Джонса лишь со стороны кажутся. Точно так же как удары кисти Да Винчи, Репина, Гогена, как удар пальца Моцарта по клавише рояля. Обычная развязка, Джонс привык к таким. Опять скучно. И он повернулся уходить в нейтральный угол, чтоб не мешать рефери начать счёт – то ли нокдауна, то ли вообще нокаута. Однако это оказалось уловкой! Чуть приопустив голову, Тарвер длинным левым крюком (он левша) ударил прямо в открытую уже, абсолютно беззащитную челюсть. Нокаут!..
Банальная история – примитивный хитрец одолел гения. Всё! Доселе небитого Джонса как подменили: стал проигрывать чуть не подряд... Михал Палыч битый мужик, отделался нокдауном, вовремя, до счёта «десять», встал, ушёл, как говорят боксёры, в глухую защиту и от души сумел дать сдачи дубовому хитровану Племину. Бесплатную лисичку-медсестричку он переманил к себе, а уход свой она объяснила горздраву невозможностью далее терпеть грубейшие финансовые нарушения и сексуальные домогательства заведующего отделением. Притом же, почти всё было правдой.


6. Казарма

Стяжатель продолжал стяжать недвижимость. Смысла стяжания не могли понять даже близкие и друзья Михал Палыча. Один из них подсунул ему журнал «Знамя», где в повести Александра Мелихова «Красный Сион» были подчёркнуты такие строчки: 
«Бескорыстно служа деньгам, человек на самом деле рассказывает себе какую-то сказку о своей мудрости, могуществе и дальновидности. Страстное корыстолюбие всегда лишь маска какой-то сказки. Как всё у хомо-сапиенса, чья главная жизнь протекает в его воображении».
Как ни странно, строки эти понравились Михал Палычу.
- Маска сказки, сказка маски, - декламировал он с очень серьёзной, надо сказать, миной. – Вместо маски – тоже сказки! У-гм...
Абсолютно неожиданно тайная его мечта начала сбываться. Что называется, по случаю и очень недорого, по цене трёхкомнатной квартиры, он приобрёл бывшую казарму, целую казарму на бывшей окраине, давно обросшей новыми окраинами. У вояк давно уже, с разгаром «перестройки», шла дешёвая распродажа. Корабли, самолёты и танки, в большинстве по цене металлолома, ушли в Китай, Индию, далее везде, и вот настала очередь казарм и конюшен. Друзья «угорали», изощряясь в остроумии:
- Миха министра обороны подсидеть решил...
- Или бандформирование формирует...
- Ага, каски и портянки ему, наверно, в наследство достались...
- Не, ребята, он замыслил клинику расширять. И будет в той казарме пузатым генералам, ха-ха-ха, аборты делать!
А замыслил наш герой совсем другое. И для этого другого взялся чуть ли не евроремонт творить в казарме. Народ ходил мимо и дивился. А кое-кто косился, да не просто, а явно с умыслом. Казарма перевоплощалась – заблистала даже снаружи, отделанная модным сайдингом, то есть пластмассовой вагонкой. А внутри-то что деялось: конюшенные, считай, авгиевы хоромы превратились в спортзал, сияющий солнечноцветными шведскими стенками и серебром турников и брусьев, это только одна половина, а вторую он разбил на небольшие комнаты, разгородив их капитальными переборками.
- Китайцам сдавать решил, - гадали друзья. – Китайский базар-то рядом.
- На хрена китайцам такие перегородки, им и шторки сойдут из циновок. Не, ребята, это он точняк генералам затеял харакири делать.
- Ага, а в спортзале из толстозадых полковников жир топить, да?..
Друзьям только дай поржать. А куда они деваются, когда такой вот крутой серьёз начинается, а?.. Не зря косились те, кое-кто, которые с умыслом. Ох уж эти кое-кто! Когда ремонт был практически закончен и казарма стала игрушкой, пришли из мэрии и принесли бумагу, подписанную высоким чином: бывшая казарма переходит в муниципальную собственность, деньги, выплаченные за неё военным, владельцу будут возвращены...
У-гм! Вложены тыщи, а вернут копейки... Бляха медная, неужто опять Племин?..
Пришлось обзаводиться разведкой. И разведка донесла: нет, не доцент, много хуже – дружки самого мэра. И затевают они из казармы сделать очередной кабак, ещё одну дойную коровку для своей прожорливой, бездонной мошны. Да хрен вы угадали, братки дорогие! Да вот вам индейский фигвам, а не казарма! У-гм... Всё, что построено, настелено, вышито-обшито – всё к едрене-фене будет порушено и ободрано, всё-всё!..
И вновь подъехал джип с мэрскими номерами. И вежливо было предложено предъявить счёт на произведённые работы. Михал Палыч выкатил им счёт, они сразу согласились, правда, откинув сзади нолик. Однако он с этой маленькой, «несущественной» поправкой не смирился, ну и тем же вечером (оперативность у мэра в приматах) был бит бейсбольной битой.
Ну и тут уж друзья-медики его не оставили – спроворили машинку с красным крестом, в темпе обследовали, сделали рентген, примочки с бодягой и всё прочее, что обычно прописывают синюшным бомжам. В общем, заботу проявили по полной, считай, программе.
Схитрил Михал Палыч, если честно, завысив счёт вдвое (но не в десять же раз) в расчёте на ретираду противника. Однако недооценил он супостата. Хотя в своих оценках бывший беспризорник ошибался крайне редко.
Друзья, собравшись на совет в Филях, не увидели из ситуации иного выхода, как согласиться с мэрской цифрой, подняв лапы кверху. Надо уметь отступать по-кутузовски, сказали они. Криминал во власти, дескать, окопался надолго, так что на бейсбольной бите остановки не жди...
Однако Миха, Михаил Павлович упёрся насмерть...
Скрипнет снег, разругается дворник…
Из подвала, где слякоть и вонь,
Вдруг под ноги шмыгнёт беспризорник
И протянет пустую ладонь.
Он вообще не любил стихов, но эти вот строчки дальневосточной поэтессы Дарьи Улановой пришлись, легли на душу.
И тогда, словно в поле атаки,
Твоё сердце взорвёт, как снаряд,
Этот взгляд одичалой собаки,
До полусмерти
                загнанный
                взгляд.
Загнанный, загнанный... Бляха медная, неужто в самом деле загнали в такой зассанный угол, как там, под лестничной клеткой, недалеко от пивного ларька?.. У-гм... Ну неужели, неужели же нет никакого выхода?..
Дома нет. Хлеба нет. Нет родителей.
По щеке покатилась слеза...
Где вы, ангелы наши хранители?
Кто ответит за эти глаза?!
Ангелы-хранители, а действительно, где ж вы, есть ли вы на этом свете? Если есть (а чего только нет на этом стерильно, нет, стервозно белом, больничном свете), так отзовитесь!.. Да, отзовитесь, горнисты – была такая пионерская радиопередача. От-зо-ви-тесь!.. И ведь отозвались...

7. Спасибо Дьяку!

Избушка стояла – прямо по-пушкински – у самого синего моря. Именно это и подвигнуло Михал Палыча распахнуть, совершенно в духе русского купечества, не торгуясь, кошелёк и душу, истерзанную мэрскими братками:
- Три штуки, говорите?.. Всё, беру!
И ударили, опять же по-купечески, по рукам, и стал он островитянином-домовладельцем. Островок – час на катере от Владивостока, маленький, уютный островок, где-то три всего на три километра, крошечный посёлок на нём, около сотни жителей. Райское место для дружеских встреч. Домик в деревне, ах-ах-ах, притом же в островной деревне. У кого ещё, ну разве кроме Онассиса, есть свой остров? А у него теперь есть! И всего за три тысячи долларов, за три зелёные «штуки».
Все выходные отныне он проводил на острове. Избушку-развалюшку подправил изнутри и снаружи, на конёк прибил коричневую фигурку «тёзки» – мишки, огородил штакетником и обиходил запущенный приусадебный участок за домом и вот, наконец, как Бог на седьмой день творения, отдыхал и любовался миром вокруг. Домик стоял на взгорье и фасадом смотрел на море, которое, шурша галькой, плескалось и искрило метрах в сорока от него. Желто-серый песчано-галечный бар отделял от моря небольшую мелководную лагуну, подступавшую чуть не к самому порогу. Спустись по пологому склону десяток шагов – и ты, считай, в море. До бара идёшь по воде, аки посуху, во всяком случае так видится со стороны. Долго сидеть без дела Михал Палыч однако просто не умел. Кирпичей после ремонта осталось много, и он выложил ими красную тропу от дома к лагуне. Теперь, искупавшись в море, можно было босиком, через лагуну, не замарав ступни, прошлёпать прямо в дом.
Всё! Вот оно, наконец, всё, и можно звать гостей... Казарма забыта, пошли выездные-выходные балдёжно-шашлычные кутежи в островной избушке, коей тут же прилепили прозвище бунгало и имя Миха. В пятницу на палубе вечернего катера из Владивостока только и слыхать было: Миха... вы куда, в Миху?.. ха, и мы в Миху, будем знакомы...
Как-то в августе, а в Приморье не июль – макушка лета, а именно август, совершенно неожиданно Михал Палыч оказался на острове в одиночестве. Жарынь та ещё, солнце выпарило лагуну до дна, на пляже загорают «шоколадки». Одна из них – коренная островитянка, лет так бальзаковских тридцати пяти-семи-восьми. Он давно её приметил, ну и, искупавшись, пригласил попить холодного кваску. Из такого пекла да в прохладу избы, да ещё и квасок – кто ж откажется...
Шли по сухому дну лагуны, бело-голубые кристаллы соли кололи ступни.
Через час, а час выдался огненный, предзакатный, они уже пили холодное вино из амурского крыжовника (дальневосточники зовут его кишмишом) и наслаждались окрошкой, столь споро и вкусно сотворённой «золотыми руками» Нади, что он тут же предложил ей свою крепкую мужскую руку и изрядно подтаявшее сердце. Тёзка Шуфутинский благословлял их из магнитофона, невольно соврав про хозяина бунгало:
Он мужчина разведённый,
И она разведена –
Чт-о-о тут говорить!
Правит нами век казённый,
И не их это вина –
Не-е-кого винить...    
Вино и «некого винить» слились в гармонию двух крепких тел, шоколадного и снежно-матового, в фисгармонию слились, нет, лучше – в физгармонию, да, конечно же, в физ, и она заглушала сейчас даже Шуфутинского. Но вдруг...
Громкий стук в дверь. Надя дёрнулась, Михал Палыч махнул рукой: не обращай внимания, какой-нибудь алкаш стакан просить пришёл. Однако стук назойливо повторялся, а следом зазвенело разбитое стекло окна на кухне. Надя встревожилась не на шутку:
- Не открывай! Пожалуйста, не надо, не открывай...
- Ещё чего! Мне окна бьют, а я – не открывай? Нетушки, гость дорогой, стопудово открою!
И он, мигом натянув трико, пошёл к двери...

Он шёл по пути открытий. Точнее не шёл, а бежал. Это был бег с барьерами. Он одолевал их, как хромой спортсмен, которому к тому же перед забегом не сделали анестезию.
- Ты знаешь, что со мной произошло?! – Воскликнул Миха, когда я удивился переменам в его лице, просто поразительным переменам: с ним что-то  стряслось, точно!
- О Господи, да что же? – Рука моя непроизвольно потянулась к выключателю: в сентябре у нас быстро темнеет, а мне хотелось видеть его лицо.
- Ты знаешь, я благодарен ему!
- Кому?!!   
- Дьяку. Ну, парню тому, который Надин любовник, с которым, я ж тебе рассказывал, я подрался. Кажется, Дьяченко – его фамилия.
- А, ну да, понимаю, он научил тебя...
- Нет! Не это. Другое. Слушай. Вот, знаешь, есть такое выражение, – он щёлкнул пальцами, – в народе говорят: вышибить душу. Слыхал?
- Конечно. – Мы вышли на балкон. Почти уже ночная тьма накрыла город. И дивное горит окно – кажется, прямо в небе, такое только во Владивостоке встретишь.
- Так вот, дорогой мой дружбан, знаешь, это вовсе не фигура речи, а абсолютно точное, предметное определение. Представь себе!
-   Как это «предметное»? – я затряс головой.
- А вот как! – он устремил взгляд вверх, к «небесному» окну на вершине незримой во тьме сопки. – Когда он меня ударил, а удар был очень сильным, знаешь, кованым ботинком в грудь... Я дрался не раз, а в детстве вообще постоянно, но такое было впервые... Сразу после удара произошло чудо, представляешь, - он повернулся ко мне всем корпусом, - произошло вот что: никакого такого сознания я вроде не терял. Нет, точно не терял... Я просто как бы вышел, понимаешь, натурально вышел из тела и всё наблюдал со стороны... Я видел собственное тело, этакий мешок, пардон, с дерьмом, у-гм, который очень медленно поворачивался вокруг своей оси и оседал на землю. А я в это самое время смотрел, знаешь, и думал... Душа моя, выходит, всё это зрила и думала. Она думала: какой сильный удар, но разве ж можно так бить, и ведь за что?.. Да, и вот опять чудо – только я так подумал, как душа прыг – и в тело. А оно-то уже на земле. И я, знаешь, ощутил, как вжимаюсь в землю, почувствовал её щекой, носом. И снова подумал, но уже в теле: стыдоба, бляха медная – как поросёнок, пятаком рою. И стал выпрямляться потихоньку, у-гм...
Вышибить душу, – он вкусно прищёлкнул языком. – Знаешь, оказывается, это так просто. А ведь стопроцентное чудо!.. Но самое-то главное что, дорогой ты мой? Что душа-то, оказывается, не выдумка поповская, в чём я был стопудово, знаешь, уверен. У-гм... Да, уверен был на все сто. А теперь я сам её, можно сказать, руками пощупал. Во дела!
- Ну да, не до всего, знаешь, скальпелем можно добраться. – Меня всегда раздражало это его индюшачье словечко-паразит.
- Ага, всей жизни моей главный инструмент – и вот такое, на поверку, убожество. У-гм!
- У-Божество? – подхватил я. – Значит, и скальпель твой – у Бога, от Бога. Ну да, он дан тебе, Фоме неверующему: на, ковыряйся, «познавай» тьмы истин, а потом – на, получи кованым копытом и именно так познай Тайну из тайн.
- Да, знаешь, ты прав, это божественное откровение («Господи, я никогда от него таких слов не слышал») кому-то, видимо, даётся свыше, кому-то – Фаусту, ведьмам – снизу, а кому-то сбоку, что ли, ну да, простым, не дьявольским копытом. Но ты знаешь, что меня сейчас гложет, - он на миг смял лицо в ладонях. – Ладно, мне доказано: душа есть. Хорошо, но что дальше?.. Что дальше делать?
- Прекрасный вопрос! – не удержался я. – Раз душа есть, её надо кормить, растить, пестовать, закалять – всё, что и телу необходимо. Но подозреваю, у тебя и у самого ответ созрел, а?
- Ну-у, - он замялся на миг всего, - ты же знаешь мою стародавнюю мечту о Школе...
Да, я, может быть, один изо всех его друзей знал про несбыточную, голубую мечту бывшего беспризорника, а ныне куркуля, занятого «поножовщиной».
- Школа джентльменов, помню.
- Знаешь, я решил переименовать её. Это будет Школа Души... А впрочем, нет, знаешь, свербит у меня вот тут, - похлопал он по левой груди, - оставить старое имя. Выношено оно...

Лето в Приморье – в конце лета. Вот и нынче выдался очень тёплый, солнечный сентябрь, и мы на выходные на пару с хозяином рванули в Миху. Я удивился: зачем красная кирпичная тропа ведёт к этому такыру? Михал Палыч объяснил, что до августовского сушняка здесь была лагуна. Понятно, сказал я, почему у неё голубой оттенок – лагуна же дочь  моря. Нет, возразил он, просто крошечные кристаллики соли отражают («Знаешь, это моё открытие!»), словно маленькие зеркала, отражают голубое небо. И помолчав, добавил:
- Соль моря, соль земли стала солью неба!
- Поздравляю, - пародируя его пафос, никогда доселе ему не присущий, я  торжественно пожал крепкую руку друга и добавил уже вполне искренно: - Ты и в самом деле созрел стать основателем и директором Школы Души. Поздравляю тебя, Миха... От души поздравляю! 


8. Идеалист

О да, он созрел. И даже помещение для Школы созрело.
Но созрели, увы, и бандиты мэрские. Минул месяц после бейсбольной бит(в)ы. Месяц – как минута между раундами. Ох и тяжело ж дышится после жаркой, выматывающей все силы трёхминутки, когда чуть не каждая доля секунды запросто таит в себе угрозу потери если не жизни, то сознания!..
Михаил Павлович сдаваться не собирался.
- Ноги есть у всех, - философски замечал он, - варикозные вены также почти у всех, у-гм...
Ну а разведка продолжала в поте лица трудиться и довольно скоро подтвердила эту философскую мысль.
Кто страдал от варикозного расширения вен, тому ведомо, сколь болезненна и даже (если б хирурги могли честно признаться) воистину живодёрна операция по их удалению. На визитке нашего героя – прямо сверху, жирным шрифтом – золотые слова: Лечение варикозных вен уколами. Ну вот, собственно, и всё. Жене вице-мэра кто-то из её шапочных знакомых, слегка завербованных разведкой, этак между делом всучил эту визитку, и матрона, мигом узрев золотые слова, спрятала её в свою золочёную сумочку.
- Михаил Павлович? Здравствуйте! Это правда – то, что написано на вашей визитке: лечение уколами?
- Здравствуйте! Да, это правда... А с кем имею честь?..
- Ну-у-у, меня зовут Алевтина Карловна...
В большой и светлой, слава Богу, не пробитой мэрской битой голове хозяина «Триады» тихонько щёлкнуло: оп-па, она!
- Я записываю вас, Алевтина Карловна, в свой журнал. Когда вас устроит – с утра или после обеда?
- Лучше после.
- Так, - Племина он вспомнил, - так-так-так, завтра у меня свободно после шестнадцати-тридцати...
- Замечательно! Записывайте, я подъеду.
- Всё, договорились. До встречи!
Они остались довольны друг другом: ему понравилось её эмоциональное «замечательно», ей – его нестандартное, с тёплым окрасом «до встречи».
Вен у матроны хватило ему на целых пять сеансов. Естественно, он делал всё не торопясь, с чувством, с толком, с лаской. Это была, одним словом, штучная работа. И во время этой работы – неспешная, отвлекающая от боли беседа-релаксация. Алевтина Карловна прониклась к лекарю и уважением, и симпатией, и однажды в благодарном порыве спросила, какие, мол, проблемы имеются у «Триады».
- Ах, дорогая вы моя, ну зачем вам ещё и мои проблемы, неужели их у вас самой недостаточно?
- Нет, правда, Михаил Павлович, я бы хотела вам помочь...
Вот так-то, друзья мои, и надо побеждать чуду-юду! Смотрели на канале «Спорт» передачу «Экстремальный контакт», видели, как Мэни, её герой, обнимается с акулой и ласково, под нижнюю челюсть приподнимает жуткую крокодилью пасть? То-то же!
Так прагмат и атеист стал идеалистом, оставаясь однако прагматом. Чуть ли не на самой первой русской медали начертан девиз: Польза, Честь и Слава. Польза на первом месте. Последнее время, я заметил, он стал извлекать пользу даже из моей «Литературной газеты», пристрастившись внимательно её просматривать и даже что-то выписывать в свою записную книжку. Однажды я полюбопытствовал, что его заинтересовало, и прочёл следующее:
Живые реалии современных подростков – не пионерские галстуки и комсомол, а группировки, клубы, секты: фанаты, нацболы, толкиенисты, сатанисты, дворовый бандитизм и школьная дедовщина... Ребёнок ищет новые идеалы – и, возможно, не те, которые пытаются прививать семья и школа. 
                Нина Шевцова, гл.редактор альманаха «Подсолнушек»


9. Немая сцена

«Школа джентльменов! Ближайшая родственница Хореографической школы Виктора Васютина, ура-ура!» - зашумели газеты. Жёлтая пресса гнула своё (ну да, своё у неё значит как раз чужое – заказуха): «Ещё один, ха-ха, карась-идеалист, Манилов, ха-ха, прожектёр...»
Михаил Павлович – во всяком разе внешне – не обращал на это внимания. Война газет продолжалась, впрочем, недолго. Потому что победила, как ей и положено (народная мудрость!), «ночная кукушка», матрона-варикозница Алевтина. Спасибо ей великое! Заказчики ругательной прессы с темы съехали. А главное, съехали с того, на кого наезжали. Господи, да что им тот чумовой лепило и та вшивая казарма, когда они – братки-нукеры самого мэра! Да у них весь Владивосток вот тут, в кулаке, они уже прибрали к рукам самое лакомое – например, краевую библиотеку на центральной улице, у них резон: кому, на хрен, книжки сейчас нужны, у всех нормальных пацанов кампики сейчас в каждой комнате! И библиотеку переселили на Выселковую, есть такая улица в нашем городе. Ну и другие памятники архитектуры у нас имеются, и в них тоже так клёво вписываются-встраиваются супер-маркеты и казино. Так что живи и ты, братан, раскумаривайся в своём казарменном спортзале,  отдыхай...
И вот настал тот самый звёздный его час, снившийся ему столько лет – и на мокром картоне в зассанных подъездах, и на пуховых перинах семейных спален, и под стук колёс разных – товарных и купейных – вагонов, вечно летящих в магеллановых облаках кудрявых судеб беспризорников и бродяг. Ободранная казарма, превращённая в конфетку, сбрасывает фантик. Миха раздобыл где-то чёрно-оранжевую ленточку, точь-в-точь такую, как у медали «За Победу над Германией». И вот – тррум-тум-тум-туррурум! – под музыку (пусть не полкового оркестра, а всего лишь мага) он разрезает ту ленточку, и... Ну чем он сейчас не Буратино, проткнувший носом холст с нарисованным очагом! И вот они – все его друзья, пьеро и мальвины – стоят, разинув рты, радуются и гадают: как он это смог, каким макаром изловчился, как сумел, как так победил, когда нынче «в принципе» простому смертному их победить невозможно? И наконец один из друзей озвучивает вопрос:
- Нет, ну как, почему он победил?
- Потому что он не такой, как все мы, - отвечает второй.
- А какой?
- Ну-у, он же бывший беспризорник...
Вот, точно! – думаю я. – Беспризорник – высокое звание, он вырос без призора, сроднился со свободой. И он действительно не такой, он более зрелый, чем мы, чем народ. Он постиг, он знает эту закономерность: свобода – насилие – бунт (война). Вот она какая, ТРИАДА! Свобода буквально свалилась на головы народа и головы вдавила в плечи. И пошёл беспредел. Сколько насильников сразу нашлось – во главе с самим государством! А воевать и тем более победить народу пока, видно, не судьба. Народ ещё не выдержал испытания свободой. Победить смог только беспризорник, потому что только он знает, как выстоять самому, безо всякого призора сверху, который столь часто, увы, оказывается призором-трезором. Когда ещё народ наш придёт к этому, научится этому? Господи, когда?..
Мы все прошли за Михой внутрь казармы, поражаясь с каждым шагом этим воплощением его задумки, ну что тут скажешь, ведь в самом деле просто-таки чудесным воплощением давней мечты. Три самых лучших комнаты он отвёл под интернат для бесплатников, считай, для беспризорников.
- А за бабки, - сказал он сурово, - я буду учить детей тех, которые тоже плачут. Из них джентльменов ещё труднее ж делать…
- Да, ты прав, - согласились мы, - куда труднее.
- И Школа в общем, - Директор Школы не то чтобы задумчиво, а скорее озабоченно, точно бригадир, на сдаче объекта заметивший пятно на потолке, воздел глаза кверху, - будет самоокупаема. Это я вам обещаю!   
Достав из кармана чистый носовой платок, чего у него никогда не бывало, чего во всяком случае я раньше за ним не замечал,  он протёр запорошённую тонкой известковой пылью стоящую пока на полу большую вывеску чёрного стекла с красивыми золотыми буквами:

ШКОЛА ДЖЕНТЛЬМЕНОВ

Этой вывеске суждено будет провисеть целёхонькой дня три. Её разобьют камнями будущие джентльмены.

2006



АХ, ВЕСНА, ВЕСНА!..
    и л и
    ПЕЧАЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ О БЕДНОМ
     ГАСТАРБАЙТЕРЕ-МАСТУРБАТОРЕ

Красавчик Сунь Лиши, молодой человек из субтропической провинции Гуандун, в поисках работы и счастья  приехал в Вавилон (так отец его называл великий тринадцатимиллионный город Шанхай). Отец был поваром, как многие из гуандунцев. Он мог из змей, мышей, кошек, собак и даже крокодилов приготовить более двух тысяч блюд!
Но сын не пошёл династической тропой, ибо упрям был, как известное длинноухое животное. И вот – в награду за длинные уши – взяли его на стройку чернорабочим. «За пять фынь (китайские копейки) будешь таскать носилки с кирпичами», – сказал отец на прощанье. И – как в воду глядел! Красивая девушка найдёт и красивую работу, а вот ему, хоть он и красавчик, как его прозвали в школе за его врождённую горделивую осанку, достались носилки. В Вавилоне таких как Сунь – миллион, а то и побольше миллиона. Город растёт, как бамбук, если не быстрей бамбука! Строятся башни до самого неба –  телевизионная, 450 метров, небоскрёбы-дома, да что дома – даже дорогу для машин и ту люди умудрились поднять в небо и назвали её «хайвэй» (по-китайски это звучит смешно: море, алло!). Это неоглядное бетонное кольцо над Шанхаем вознеслось прямо на глазах поражённого Суня – всего за год и восемь месяцев! Всё – вверх в этом городе, не зря, значит, и в самом имени его есть это слово: шан – вверх, верхний. Хай – море. Шанхай – верхнее море. Семьсот лет назад на его месте было два рыбачьих посёлка – Шанхай и Сяхай, верхнее и нижнее море. А всего десять лет назад Сунь и попасть бы сюда не смог, к этому Верхнему Морю: коммун хоть и не было уже, но «крепостное право» не давало бежать из деревни, разве только на верную голодную смерть. Потому что ни работы, ни талонов на рис (их отменили только в 93-ем) тебе б нигде не дали, хоть ты что протягивай – руки ли, ноги. Между прочим, в деревне норма была – 12 кг на человека, а горожанину почему-то полагалось аж 15. Рис по талону давали по госцене – всего-навсего 32 фыня за килограмм. А на сколько юаней надо было пота пролить, чтобы вырастить и собрать этот килограмм!
Нет, отец, что ни говори, а в городе жить легче!
Бедный Сунь Лиши, зря ты так спешишь с выводами. Ох, хлебнёшь ты ещё «лёгкой» городской жизни, гляди, не захлебнись только...
Все началось с того, что его почти никто здесь не понимал. Считай, как в другую страну приехал! С развесистыми империями такое случается вполне законно. В Поднебесной пятьдесят шесть национальностей, а диалектов много больше того. Шанхайцы с огромным трудом понимают даже пекинцев, не говоря о провинциалах. Безъязыкому человеку в чужом городе – не жизнь. Ох, друзья-односельчане, да в родной деревне и воздух другой! А тут... Река Сучжоу-хэ, петляющая по Шанхаю, черна и зловонна. В ней даже жабы не водятся – одни комары в ней плодятся. Сам город – конечно, красавец («Красавчик, как и я»,– с улыбкой думал Лиши), слов нет, но ходить по его улицам просто страшно: со всех сторон на тебя летят машины и гудят, гудят, гудят. Правда, не давят, спасибо, объезжают людей, лавируют, но ревут при этом в самые уши, оглушая и превращая тебя в муравья, в козявку. И настоящие тучи велосипедистов плывут по улицам, особенно, конечно, утром и вечером, когда едут на работу – с работы. И они – ноль внимания на машины и на их гудки: объезжай, раз тебе надо...
Стройка, куда послали Лиши, расположена в красивейшем месте города – в парке университета Тон-Цзи. Платановые аллеи, заросли бамбука, фонтаны, гроты, дорожки, мощённые плиткой. Строится жилой дом для учёных –  20 с лишним этажей. Общежития для строителей нет. Первый этаж закончили, перешли ко второму – заселяйтесь новосёлами на первый. Без окон, без дверей, безо всяких – само собой – удобств. Зато крыша есть над головой, радуйся, пролетарий! Да и какой ты пролетарий – ты буржуй! У тебя ж «буржуйка» есть, возле неё можно отогреться и «чефан» какой хочешь на ней приготовить – хоть медвежью лапу, хоть самое знаменитое гуандунское блюдо «дракон, тигр и феникс» из змеи, кошки и курицы. Отец классно умеет готовить это царское блюдо, а к нему – вино из змеиной желчи, голубого цвета вино...
Нет, не до вина нынче Сунь Лиши. Работа начинается с первыми лучами солнца, а заканчивается ночью, при свете прожекторов. А бывают и ночные смены – когда начальство прикажет. Строительство коммунизма как будто уже отменили, но ударный труд остался в большом почёте. И зимой это, в общем-то, неплохо, работа греет, ты не мёрзнешь. Шанхай, к сожалению, – северная граница китайского тепла: к северу от Янцзы дома теплофицированы, к югу –  нет. Так что если ты в Шанхае хочешь согреться, жги электричество, а оно кусается – целых 40 фынь за киловатт.
Эх, нашлась бы девушка с тёплым углом!.. Ага, размечтался. Кому ты нужен, нищий пролетарий, деревня?.. А все равно, все равно мечтать никто не запретит молодому парню... Особенно красавчику и особенно весной. Когда собаки на улицах женятся и птицы гнезда вьют... Лиши завидовал и тем, и другим. А когда встречал в университетском парке красивую студентку, каждый раз вспоминал небольшую картинку из полудрагоценных камней, которая висела над столом в отцовском доме, она досталась отцу от его отца. Дед Лиши женился на тайке, и от бабки досталась внуку горделивая осанка, школьная кличка и это вот упрямство.
Картинка стоит того, чтобы о ней рассказать подробнее. Гибкая девушка несёт на плече корзину с целебными травами, которыми славится южная провинция Юннань, что на границе с Таиландом. Девушка народности тай. Там очень красивые девушки. Есть такая легенда о юноше из пригорода Шанхая: он побывал там и влюбился, женился и забрал жену с собой. Мать девушки не хотела надолго расставаться с любимой дочерью и приготовила молодым блюдо с ядом. В области Тай у каждой семьи есть свой яд с секретным противоядием. Яд должен подействовать через год. Парень ничего не знал и работал очень напряжённо, некогда было ему разъезжать. И вот яд начал действовать. Жена все ему рассказала. Поехали. Но – в её деревне случился пожар, мать погибла, а с ней – секрет противоядия. Молодые умерли мучительной смертью... Вот почему китайские юноши больше не женятся на тайских красавицах...
Боже мой, да это же невыносимо – даже при самой напряжённой работе – жить без любви! В каждом мужчине ведь замаскировался жеребец или пёс, как и в каждой женщине – кобыла или сучка. А в иных они и не маскируются – сразу видны любому. Лиши, во всяком случае, видны. Но – видит око, да зуб неймёт. Будь у него лишняя сотня юаней, он мог бы просто купить себе на ночь или хотя бы на час такую незамаскированную сучку. Увы, увы, нету у бедного Лиши свободной копейки, не то что сотни. И приходится ему порой, когда становится ну совсем невмоготу, прятаться в самых темных углах стройки и заниматься стыдным детским грехом, после которого дрожат руки и нервы. Ох, весна, весна, что ты творишь с молодой кровью? Сунь Лиши готов презреть вековые заповеди, рысью мчаться в ту далёкую провинцию и скорей жениться на красавице, скорей, скорей. И пускай жить ему останется только год – он на это согласен, да, да, да, согласен!..
Лето пришло. Как же оно жарит несчастных горожан, вынужденных жить не на земле, не у реки, а среди раскалённых камней. И эти камни, трижды клятые кирпичи эти нужно ведь ещё и таскать по этажам новостройки. А рядом оглушительно пахнут небольшие деревья, сплошь усыпанные белыми цветами. Называются они удивительно: 9 ли, потому что их аромат слышен за 9 ли, то есть за четыре с половиной километра!
Боже, кто бы знал, как надоело парню жить в нищете! А вокруг столько разговоров о России, о распахнувшихся воротах на границе, о сказочно быстро разбогатевших приграничных провинциях Китая и даже о шанхайцах, сумевших найти там, в России, богатство и счастье. Но как, скажите, люди, как попасть в ту страну чудес?.. И вот кто-то обмолвился: на севере, в Харбине, вербовщики целыми сотнями и даже тысячами отправляют китайцев в Россию строить дома. А Лиши уже успел сдать экзамен на каменщика и, значит, вербовщикам нужен именно он!..
Подкопив немного деньжат, Сунь Лиши взял билет в общий вагон поезда Шанхай-Харбин. После недолгих мытарств в северном городе Харбине наш герой в качестве гастарбайтера, гостевого, значит, наёмного работника, отбыл в древний Хайшенвэй, то есть в современный Владивосток.
За долгие века, как ни странно, Бухта Трепанга (вэй – бухта, хайшен – морской женьшень, трепанг) не обнищала. Много китайцев нашли здесь всё, что искали: базары и магазины для своей торговли бросовым, дешёвым товаром, клиентов для сапожного ремесла, непаханые поля для огородников, нетоптаные луга и леса для охотников за змеями, лягушками, травами и даже императорским корнем женьшенем. И трепанга тут ещё полно, земляки тоннами его скупают, причём за бесценок – в сравнении с ценами в ресторанах и аптеках Китая. А сколько, говорят, земляков здесь окопалось из настоящих бандитских «триад», из Анченбу (китайского КГБ) и даже девиц суци, «ночных бабочек». Цена их услуг тут выросла в несколько раз!
Но бедному китайскому юноше нигде не везёт. Ну, просто страшно не везёт в любви, хоть умри. Да если б только в любви! Его такая же невезучая бригада, как он сам, успела построить всего лишь один дом, как неожиданно прогорела-обанкротилась фирма, нанявшая гастарбайтеров. И вот красавчик – на улице. Он безработный. И денег – только на обратную дорогу...  Домой – таким же нищим, каким уезжал? Нет, ни за что! Вдвоём с товарищем по несчастью он пошёл наниматься в подручные к торговцам на Китайский базар, раскинувший свои лотки-ларьки-контейнеры на улице Баляева. Два удачливых торгаша из приграничного Суйфэньхэ (с трудом удалось объясниться с ними на трёх диалектах и наполовину по-русски) взяли их на работу – за харчи. О да, только за «чефан», без зарплаты. Правда, и жить разрешили прямо на складе товара, в конурке, чтобы заодно, значит, и охранять товар. Толстопузый «Отдел кадров» прогорелой фирмы за взятку (их последние деньги) выдал обоим по удостоверению с печатью. Торгаши вписали по-русски в эти документы их имена и должность: лапочий. И потекла жизнь, точь-в-точь такая же «весёлая», как в Шанхае. Стоило для этого так далеко ехать?..
И от склада (тайного общежития) на работу, на базар то есть, тоже ехать приходилось чуть не через весь Хайшенвэй. Боже, какой большой, какой просторный и до чего же запущенный, загаженный город! Нет в нем хозяина. Захламлены скверы, парки, фонтаны. Столько грязи и снега, мусора и даже металлолома (!) на улицах и во дворах, столько старых вонючих японских машин отравляют воздух и обугливают выхлопом придорожные кусты и деревья. Да если эти вонючки на колёсах пустить в Шанхай, который не так хорошо проветривается с моря, то всё тринадцатимиллионное население за год вымрет. Между прочим, в Шанхае он не видел ни единого сломанного деревца или изуродованного пацанами куста, опутанного магнитофонной лентой и увешанного тряпками, сигаретными пачками, усыпанного битыми бутылками и окурками. В парке университета Тон-Цзи, где он работал на строительстве дома, он видел коттеджик, в полу веранды которого было сделано специальное отверстие для красивого, цветущего дерева, мешавшего стройке. И когда мостят тротуары, поступают точно так же. Правда, на базарах, вокзалах и в поездах китайских тоже очень грязно, мусорно. Но там днём и ночью трудятся целые армии уборщиков, и потому все-таки побеждают чистота и порядок. 
Пришла ещё одна весна, и грязные реки потекли крутыми улицами Хайшенвэя. С юга, с родины, прилетели скворцы и ласточки, запели на всех диалектах Китая. Лиши невольно распрямился, стал выше ростом. Горделивой тайской осанки не сломить ничем. Даже хронической, как насморк, нищетой: с пустыми карманами и распрямляться легче. Китайский базар давал жить и китайцам, и русским: дешёвый, пусть и необременённый качеством, товар продавался, считай, прямо с колёс. Лёша (так стали звать Лиши) едва успевал подтаскивать коробки и ящики. За хорошую работу («Ты молодес, – похвалил хозяин, – ты сустрый») лапочий Сунь был премирован зелёной бумажкой 10$.
Ах ты ж весна, весна, опять ты взбурлила кровь. И ноги сами вроде понесли Лёшу-Лиши по весеннему городу – просто так, куда глядят глаза. А глаза смотрели, конечно, на девушек и женщин. Но вот беда – они на него не хотели смотреть. Да, даже на него, на красавчика! Лапочий, бедно одетый, нищий китаец, ну кому он тут нужен? Ни-ко-му. И тайская осанка не помогает. А может, поможет все-таки, особенно с таким приложением – доррарами?..
Лёша слыхал, что недалеко от автобусной остановки Постышева недавно открылся клуб, говорят, специально для китайцев. Спрятав зелёную бумажку у самого сердца, бомбящего грудь изнутри, отправился Лёша в тот клуб-казино с непонятным названием «Аристократ». Красивое (и сразу видно, что китайское) здание в два этажа, обнесено ажурным металлическим забором с такими же ажурными воротами и сторожевой будкой.
                -  Что ты хотел, парень? – Спросили его на пекинском диалекте.    
-  Я хочу хотеть знакомиться с девушкой, – на ломаном шанхайском отвечал Лиши.
-  А ты знаешь, сколько надо заплатить только за вход сюда?
-  Пуджидао, – покачал головой Лиши, – не знаю. 
                -  А у тебя вообще есть деньги?
Лёша кивнул и, отчего-то густо покраснев, добыл из кармана зелёную десятку. О да, конечно, он предчувствовал, что этого не хватит на девушку. Но действительность оказалась ещё суровее: его богатства не хватило даже на то, чтобы просто войти в этот дом...
А там, там, ох и далеко же отсюда, в родной провинции Гуандун,  д о м а , сейчас уже даже не весна, а лето в разгаре, и девушки, такие милые, ходят не в пальто, а в тоненьких платьицах, под которыми так заманчиво шевелятся груди, торчат умопомрачительные соски и сверкают голые коленки. Ну почему, почему он такой дурак, почему не послушал отца, уехал искать счастья на чужбину? Почему, почему, почему?..
Бедняга красавчик спрятался в платном базарном туалете и, занявшись привычным суррогатом секса, твердил горячечно это «почему» и не находил ответа. Он готов был даже молиться, но не знал, как это делается: вырос ведь в коммунистической стране.
Бог, в которого он не верил, все же сжалился однажды над ним и послал ему ангела-спасителя в образе сержанта милиции, который проверил документы гастарбайтера и показал его удостоверение своему напарнику, тоже сержанту. Оба долго смеялись над профессией Лиши:
-  Лапочий! Ох-хо-хо, помереть и не встать! Ла – по – чий! Во дают!..          
И весёлые милиционеры помогли Сунь Лиши вернуться на родину. Притом бесплатно! По-ихнему это называется – деполтация. Потому что в Хайшенвэе проводилась как раз ментовская операция «Иностранец». Сье-сье! Спасибо им, спасибо ей!..

 2001       г. Владивосток (Хайшенвэй)
 


Рецензии