Про Германцевых

               

Когда-то давно, ещё в моём детстве, жили мы в коммунальной квартире. А что такое коммуналка, знаете? Это когда 12 комнат и в каждой не по одному жильцу. Это когда в туалете висят 12 кружков для унитаза, и каждый жилец ходит туда со своею лампочкой. А на кухне 4 плиты, и на всех четырёх конфорках каждой из них чуть не круглые сутки что-то парится-варится-жарится-кипятится. И по длиннющему коридору квартиры катаются на велосипеде ребятишки, играют там же в прятки, тогда как их матери на кухне орут, ругаются, подробно вспоминают родню друг друга до какого-нибудь дальнего колена. А мужики сидят на высоком пороге кладовки мусоропровода и курят «Памир»… Курят и курят, курят и курят. Под выходной ещё и выпивают, закусывая всё тем же «Памиром», потому что «Беломор» дорогой, и "эт – только по праздникам", когда жёны (ну, разумеется, самые приличные из них!) обряжают тех мужиков в чистые рубашки, клетчатые… оглядывают их придирчиво и застёгивают верхнюю пуговицу под самым горлом. А мужики вредничают:
- Ну, не люблю я этого, Нюр (Галь, Клав, Зин – это вариации), ты же знаешь!
А сами довольны – страшно, что жёны у них такие заботливые. И нюры, гали, клавы и зины это чувствуют, а потому и кричат (как будто сердито!) в широкую ( или тщедушную) спину удаляющегося супруга:
- Хоть постригся бы! А то ходишь, прям  как русский извозчик. От людей даже совестно.
На что довольный этим эпизодом семейной жизни муж буркнет, между прочим:
- Ничо… Ты меня и такого любишь. А перед кем ещё-то красоваться? Перед Валькой Германцевой, что ли?..

Валька (тогда для меня – тётя Валя) Германцева была притчей во языцех для всей нашей коммуналки. И не только нашей – для всего подъезда. Да что там «подъезда»! Дома в целом!!.
Приехала она в наш город, кажется, из города Горького (тогда так назывался нынешний Нижний Новгород), где работала на автомобилестроительном заводе-гиганте нормировщицей. У нас она на такой же примерно завод и устроилась. Жила сначала в общежитии, как и полагается лимитчикам, а потом уже, когда за дядю Толю замуж вышла, получила от профсоюза комнату в нашей коммуналке.
Себя она всегда называла «провинциалкой», иронично при этом морщась, но постоянно, даже когда несла в руке лампочку, одета была в чистенький халатик, ладно пригнанный по фигуре, а голова была повязана яркой какой-нибудь косынкой «в два замаха» (это чтобы узелок впереди, на лбу), из-под которой кокетливо выбивалась чёлка-перманент, щедро выкрашенная хной.
Дядя Толя довольно скоро исчез куда-то ( я его плохо помню, знаю, что рыжим был, огненным, и конопатым, даже руки до локтей и выше все в конопушках, как дроздовое яйцо). И жили тётя Валя с сыном Борькой в небольшой комнате (третьей от входной двери) с видом на Кремль.
Сейчас только понимаю, что вся тёти Валина душа была соткана из комплексов, за которые она мстила всей коммуналке. Да что там – коммуналке! Всему подъезду, да и дому целиком.
Варила она всегда и жарила в маленьких  кастрюльках и сковородочках, чистеньких таких. И помешивала всегда интеллигентной такой блестящей ложкой с длинной ручкой. В свободное от домашних забот и Борьки время, которого было у неё предостаточно, тётя Валя заседала в многочисленных  комитетах,  домкомах и комиссиях, сначала как рядовой член, а потом – всё больше в президиумах, где чётко, как за ученической партой, поднимала руку с ярко накрашенными ногтями, когда голосовала за то, чтобы принять какую-нибудь резолюцию или кого-нибудь заклеймить позором.
Борька был на два года моложе меня. Но не дружили мы не только поэтому, хоть и учились в одной школе. Борька был точной копией тёти Вали. Только мужской вариант. Был он всегда худ, черняв, мелко кучеряв и  фонтанировал общественными идеями.
В школе всегда объявления об очередном сборе макулатуры или металлолома вывешивал он. На митинге, выразившем позор хунте генерала Пиночета, выступал с осуждением чилийского диктатора. Причём, вызвался добровольно: сам пришёл на комсомольское собрание школы, хоть носил ещё пионерский галстук, и гневно (без бумажки!) говорил жутко правильные вещи, призывая нас отомстить за смерть дорогого товарища Альенде. А потом,  когда курил вместе с нами за углом школы (своих папирос никогда не курил, всё время клянчил: «Оставь затянуться…»), на наше изумлённое «ну, ты даёшь, блин, Германцев», меленько так улыбаясь, отвечал:
- А? Чо? А! Да эт я так, мать заставила…
У нас в квартире, когда наступала их очередь убирать места общего пользования,  убирал вместе с матерью. Потому наши матери всегда его нам в пример ставили. А однажды ночью, когда я, полусонный, пошёл в туалет, то видел, как он на двери Анны Степановны солидолом жирно писАл «СУКА», потому что старуха эта, ветеран  нашей коммуналки, пользовавшаяся всеобщим и непререкаемым авторитетом, посмела сделать какое-то замечание его матери. На моё изумлённое «ты чо творишь, Герман?!.» опять заулыбался подленько и ответил:
- А? Чо? А! Да эт мать сказала сделать…
А утром, когда шёл я в школу, догнал, пристроился рядом и продолжил ночной наш разговор:
- Ты, эт,  слыш, не говори никому. Я сотру потом, после школы. И дверь помою…
Слово сдержал. Стёр и помыл. Но опять превратил всё это в «мероприятие»: делал на глазах у всех жильцов. И потому матери наши опять нам его в пример ставили, говоря, что «Боренька сам вызвался помочь бедной Анне Степановне. Какой молодец!»
А испоганил дверь старухи, по всеобщему приговору, дядя Серёга – вечно пьяный сосед из последней комнаты. Почему? Да не почему, просто потому, что непутёвый и пьяница. Правда, когда старуха умерла, то дядя Серёга сам сделал ей гроб, а потом ещё долго-долго ходил к ней на кладбище, где сидел у могилы, пил водку из горлышка и всё повторял: «Дык оно так, Степановна…»
Германцевы в день поминок по ветеранше укатили в гости к нужным людям.
Когда Борька учился уже в старших классах, то на спор влюбил в себя Галку из нашей же квартиры. А потом целовал её  на последнем этаже в подъезде, тискал за груди и лез под юбку, в то время как его дружки наблюдали за этим «любовным по-взрослому свиданием» через открытый люк чердака. А потом, гогоча, пробежали мимо них вниз и на весь подъезд кричали: «Проститутка!..»
Борька Галку отпустил, глянул на неё с улыбочкой и тоже сказал:
- Ага, ты, эт, проститутка…- и тоже скатился вниз кубарем.
Мне потом об этом сама Галка рассказывала. Плакала, размазывала слёзы по щекам и всхлипывала, как ребёнок. Но это  – потом, когда ей было уже за тридцать, и была она моей женою и матерью наших детей.
Не любили мы с нею Борьку вспоминать.
А отдельную квартиру из всех жильцов нашей коммуналки Германцевы получили первыми. И съехали, оставив после себя комнату, как писал Набоков, «всю заваленную трупами газет»…

Как дальше сложилась судьба этого семейства, не знаю. Да и не интересно мне. Говорят, что когда-то, теперь уже давно, убили его на мосту где-то…



02.03.2015


Рецензии