Ревность матери

В надзорной палате этот больной был вроде старосты. В отличии от других надзорников, он был бритым, мытым и в чистой пижаме. Но запрет на выход из палаты в больничный коридор распространялся и на него.
Стоя у дверок палаты, похожих на те, что в салунах из ковбойских фильмов, он подолгу беседовал с дежурившим здесь санитаром, а то вдруг замолкал и подходил к окну и смотрел куда-то поверх крыши соседнего отделения. Тогда его окликал санитар: - Регель, ты что там делаешь?
- Ничего, - как бы извинялся Регель и ложился на свою койку, стоявшую у окна. Он прятал лицо в подушку и на кудрявую русую голову натягивал одеяло. Но санитар не давал ему покоя:
- Иди сюда, поговорим, а то плохо станет, переведут на спецы, а там милиционеры с дубинками. Или тебе у нас не нравится?
- Здесь лучше, - отвечал Регель и неохотно шёл к санитару, но постепенно разговаривался и приходил в состояние прежней бодрости. Судя по разговорам, Регель рассуждал вполне здраво, и кроме этих ничем не кончавшихся уходов в себя никаких странностей у него не было. Но такая странность присуща многим нормальным людям, так что я не видел причин, почему его держат в надзорной палате. Впрочем, это я относил и к себе: мои гуси давно улетели, и я считал себя вполне нормальным. Во всяком случае настолько нормальным, чтобы мне разрешили побриться.
- Почему Регелю можно бриться, а мне нельзя?! – запротестовал я однажды утором. На что санитар невозмутимо ответил:
- Когда пролежишь девять лет, и тебе разрешат.
Не скажу, что сердце защемило от жалости, но что-то в душе шевельнулось. Что же он такое содеял, что его не выпускают девять лет? Я не стал спрашивать об этом санитара, ни с кем из надзорников, кроме Регеля, не разговаривавшего и, видимо, не считавшего их способными к разговору. Спросить самого Регеля неловко. Я решил, что всё узнаю потом, когда меня переведут в другую палату: кто-нибудь из больных наверняка знает историю Регеля.
Но его историю я неожиданно узнал от него самого. На следующий день санитар, которому надо было дежурить, по каким-то причинам не пришёл на работу. На его пост поставили пациента, у которого, как и у меня был диагноз «белая горячка», но его уже давно привели в порядок, и от только ждал, когда привезут так называемую «торпеду», чтобы навсегда, под страхом смерти, завязать с зелёным змием.
Новоявленный санитар рьяно, с небывалой строгостью приступил к своим обязанностям. Он велел всем заправлять кровати и запретил даже сидеть на них. Ходить по палате тоже было запрещено. Можно было только стоять столбиком. На Регеля, прильнувшего к окну, этот сатрап не обращал никакого внимания.
Я подошёл к Регелю. Его лицо было напряжено. У него было лицо классической русской красоты, такой рязанский круглолицый Иванушка. Если бы он родился до того, как русским женщинам начали прививать другой тип красоты, вначале показав Раджа Капура, потом Алена Делона, а теперь разнообразных американских красавцев, то Регель мог бы быть любимцем женщин. Да и теперь у него могло найтись немало поклонниц. Во всяком случае роль первого парня на деревне была бы ему по плечу, вернее, к лицу. На таком лице зелёные, смотрящие не озорно, а жёстко и холодно глаза Регеля казались чужеродными. Не говоря уже о фамилии. Такая фамилия больше подходит баварскому бюргеру, чем рязанскому парню.
- У нас дома был красивый чайник, - сказал Регель, не глянув на меня. Он был в напряжённом гипнотическом самопогружении; я даже не знаю, видел ли он, что я подошёл к нему. Может, чувствовал, что кто-то подошёл, но наверняка не знал, что это я: наверное, ему было всё равно кто.
- Сколько себя помню, помню наш красивый чайник. А отца не помню совсем, хотя часто встречался с ним, а умер он, когда я был в армии. Матери, наверное, не нравилось, что я встречаюсь с отцом, но вслух она не возражала.
Когда у нас был или жил дядя Миша, я плакал по ночам, потому что они с мамой закрывались в другой комнате. Однажды, из мести, я ножиком истыкал его шляпу. Утром я проснулся от яростного мата. Он вообще был матершинник, дядя Миша, а тут мне казалось, он хочет меня убить. Мама не давала ему подойти ко мне, собой закрывая проход.
Кроме мамы, у дяди Миши была другая женщина. И он жил то у нас, то у неё. Мама это знала, и я знал. Но она всякий раз принимала его, когда он возвращался.
Он всегда относился ко мне, как к взрослому, а мама – как к ребёнку. Поэтому, когда я стал старше, я стал другом дяде Мише, а мамина опека меня очень злила.
Дядя Миша наливал мне столько же водки, сколько себе, а мама ругалась, говорила, что я ребёнок, и отливала мою водку в стакан дяде Мише, оставляя мне чуть-чуть на донышке.
Дядя Миша долго сидел в тюрьме за убийство, но никогда об этом не рассказывал. На груди у него был выколот Сталин. Я тоже стал курить «Беломор». Я хотел быть таким же твёрдым, как дядя Миша.
Поэтому в армии мне было плохо. Меня хотели согнуть, я не хотел сгибаться. Меня будили по пятнадцать раз за ночь, иногда сразу били, иногда заставляли складывать форму. Если я складывал, её тут же комкали и говорили: «Почему форма кучей, а не как положено по Уставу?!» Я кричал: «Вот тебе Устав!» – и пытался ударить сержанта. Но они были тренированные, уворачивались и били меня, приговаривая: «Хочешь не по Уставу! Вот тебе не по Уставу!».
Ещё не приняв присягу, я получил известие, что умер отец. Разум мой помутился не сразу, медленно.
Наверное, смерть отца спасла меня от дисбата. Меня закрыли в дурдом и не отпускали до тех пор, пока не вышел приказ о демобилизации моего призыва. Наверное, так было приказано.
В военный билет мне поставили статью 4б, что значит шизофрения. Дядя Миша куда-то делся. И у нас с мамой было по комнате, но я боялся спать один в комнате и звал маму. Она сидела со мной, пока я не усну. Ещё я боялся, что меня снова упекут в дурдом, и просил маму не рассказывать врачам, что я не сплю один. Она и не рассказывала, но настояла, чтобы я взял инвалидность. Ей не удалось доказать, что я инвалид армии, поэтому пенсия у меня была самая маленькая.
Я очень поздний ребёнок, и мама была уже старенькая, пенсионерка, но всё-таки работала. Она говорила, что хочет меня хорошо кормить.
У меня было воспаление лёгких, и меня положили в больницу. Там я встретил Лиду. Она была медсестра. Всё случилось само собой. Вернее, ничего не получилось.
До армии у меня были девушки, а после не было: я боялся, что ничего не получится, потому что не чувствовал в себе мужской силы.
С Лидой тоже вначале не получилось. Лида не обиделась и не посмеялась. Она дежурила через две ночи на третью. Я ждал и готовился. Она была терпелива и разрешала трогать, где я захочу. Мы пробовали-пробовали, и наконец получилось. Плохо, но получилось. А потом раз от разу всё лучше, лучше, лучше.
Меня выписали домой, Лида приходила ко мне, когда мама была на работе. Мама знала и не возражала. Но однажды на простыне остался след. Мама ругалась, кричала: «Пусть твоя шалава ходит со своей простынью! Почему я, старый человек, должна за ней стирать!».
Я закрыл лицо руками, а мама злилась всё больше, больше, больше. Она кричала, что у неё пропала вата.
Я убежал из дома и ночь просидел на вокзале. Утром я вернулся, и всё было так, будто ничего не было. Но я решил жениться, чтобы у меня была жена и я был независим от мамы.
Жениться на Лиде я не собирался, потому что она была из деревни, жила в общежитии и квартиры у неё не было, а я хотел уйти от мамы. А ещё я боялся, что ночью на дежурстве Лида познакомится с кем-нибудь другим. Я ей не доверял.
Я стал знакомиться с другими девушками, но ни с кем мне не было так хорошо, как с Лидой. Тогда же я устроился на работу. Быть грузчиком в магазине мне казалось стыдно, мне посоветовали устроиться в театр. Меня сразу взяли монтировщиком сцены. Я ставил декорации. Я не отдавал маме заработанные деньги, только пенсию. И у неё денег уже не просил. Но работать надо было то в одно время, то в другое, свиданькаться стало сложно. Я испугался, что потеряю Лиду, и женился на ней.
На свадьбе мама была довольной, а потом не довольна. Родители Лиды из деревни давали нам продукты. Мама их не ела. К тому времени она ушла с работы и весь день была дома. Когда я приходил с работы, Лида плакала, но почему – не говорила. Я ушёл с работы, чтобы не давать обижать Лиду. Пенсию я перестал отдавать маме. Она приносила постоянно счета за свет, укоряя, что мы тратим много электричества. А ещё она постоянно выходила из совей комнаты, когда не нужно. Теперь я думаю, она делала это специально, чтоб нам мешать.
Лида долго лежала в больнице на сохранении. Мама говорила мне, что это оттого, что Лида «прошла крым и рым» и у неё было много абортов. Я спросил об этом Лиду. Она заплакала и сказала: «Ну за что она меня так ненавидит?». Когда Лиду выписали, я посмотрел в выписку, там было написано про патологию плаценты. У меня не было знакомого врача, чтобы спросить, от чего бывает патология плаценты. Я не знал, кому верить, и злился на обеих.
Потом у нас родилась девочка, и вроде всё наладилось. Мама помогала купать девочку. Стала есть продукты Лиды. Только денег у нас было очень мало. Лида всё хотела купить новый чайник: ей не нравился наш красивый чайник. Тогда я радовался, что у нас нет денег, потому что мне нравился наш чайник.
Однажды я пошёл с дочкой гулять, соседка заглянула в коляску и сказала: «Похожа на папу. Очень похожа, зря бабушка говорит, что неизвестно чья».
Я стал сомневаться, спросил у Лиды. Она сказала, что дочь моя. Я спросил у мамы, почему она так говорит? Она сказала, что никогда так не говорила. Я снова спросил у Лиды: «Может, ты боялась, что моя болезнь передастся ребёнку, и поэтому изменила мне, чтобы ребёнок был здоров. Я тебя прощу и всё равно буду считать девочку своей дочкой. Но мне важно знать правду». Лида ответила, что это не так, и если я ей не верю, то зачем быть вместе. Лучше ей уехать в деревню. Я сказал, что верю, но сам сомневался. То мне казалось, что девочка очень похожа на меня, то, казалось, не похожа совсем, и тогда мне было грустно жить. Раз Лида заметила, как я всматриваюсь в девочку, и заплакала. Я не мог её утешить, она рыдала навзрыд, громко повторяя: «Ну почему она меня так ненавидит?».
А на следующий день случился скандал. Мама кричала: «Что, пристроилась в городе?! С квартирой дурака нашла!». Мама свирепела всё больше и размахивала руками. Мне показалось, что она хочет ударить Лиду. Я встал между ними и поймал мамины руки. Мама закричала: «Дурак, точно дурак! Из-за шалавы на мать драться кидаешься! Вот, думаешь, заболеешь, она с тобой жить будет?! Думаешь, она к тебе, как я, в больницу ездить будет?! Дурак!» – кричала мама и вырывала руки. Но потом посмотрела мне в  глаза, испугалась и убежала в свою комнату,  но не успокоилась. В её комнате ещё долго всё грохотало и падало. Лида тоже была злая и молчала. «Зачем вы меня разрываете», - сказал я Лиде и пошёл к маме, ей я сказал: «Я знаю, что, как в песне поётся, жена найдёт другого мужа, а мать сыночка – никогда, но мне с ней хорошо, и не надо пугать ребёнка». Мама сказала «Отстань». Она, наверное, плакала, потому что отвернулась.
Потом вроде всё опять наладилось. Медленно, но наладилось. Мама опять стала есть Лидины продукты.
Я пошёл в магазин, а когда вернулся, ещё в подъезде услышал, что дочка плачет. Она так никогда не плакала. Я вошёл и увидел, что Лида лежит на полу в крови. Рядом валялся наш красивый чайник, из него шёл пар, тут же валялись спица и помазок. Дочка закатывалась, стоя в кроватке. Мама зашептала мне: «Плиту загадила, а сама спать легла». Наверное, Лида ударила маму, потому что у неё было поцарапанное лицо.
Я растерялся и не знал, что делать. Я бросился к Лиде. Она была горячая и мокрая, на лице волдыри. Мама облила Лиду кипятком, а потом чем-то зарезала, истыкав всю грудь. Лида была мёртвая. Я так сильно расстроился, что немного сошёл с ума. Я хотел, чтобы Лида сказала хоть что-нибудь.
Я вспомнил детскую страшилку про то, как нищие мать с сыном пошли ночью на кладбище грабить могилу принцессы. Когда они ограбили и ушли, мать вспомнила, что забыла снять корону. Она послала сына за короной. Ему было очень страшно возвращаться, но он не посмел ослушаться мать. Когда он пришёл на могилу, то увидел, что принцесса стоит голая. Принцесса вся светилась, а на голове у неё была корона. Он сказал, чтобы не смущать принцессу, что ничего не видит. А потом спросил: «Кто же тебя так ограбил?». Тут надо было закричать: «Мать твоя!».
Я тряс Лиду и прижимал к себе, весь измазавшись кровью, спрашивая: «Кто тебя убил?». Я был ненормальный и думал, она закричит: «Мать твоя!».
- Во всех детских страшилках мать – самый ужасный персонаж. Это восходит к язычеству: мать сыра земля, дающая и забирающая жизнь, - вставил я, полагая, что это конец истории и Регель девять лет не может отойти от полученной травмы. Но я ошибся, это был не конец.
- Мамы не было. Она убежала. Потом появились врачи в белых халатах. Я им сказал: «Всё, вы ей не поможете». А они набросились на меня, связали и на «Скорой помощи» увезли в тюрьму. Там была специальная камера для сумасшедших, нам делали уколы и заставляли пить таблетки. Но всё равно это была тюрьма. Мне завязывали глаза и заставляли скатываться со второго яруса нар на расставленные внизу шахматы. Я не боялся, хотя и не знал, что меня поймают на руки. Но когда меня спрашивали про вещи, каждая из которых имела тюремное название, я не помнил, что мне объясняли. Я помнил только, что ложка – весло, а спички, прилепленные к потолку, - тюремные облака. За каждый неправильный ответ мне били крышкой от бачка с водой по горбушке, у меня вся спина была синяя. Мне было плохо в тюрьме.
Следователь сказал, что это я убил Лиду, потому что так говорит мама. Не знаю, почему она так сказала. Может, думала, что мне, как психическому инвалиду, ничего не будет. Или не простила мне, что я любил и привёл в дом Лиду. Дяде Мише она прощала другую женщину, но своему сыну другую женщину не простила.
Я сознался, но сказал, что не помню, как это было. Если бы я помнил, может, мне дали бы срок на зоне, а так меня признали невменяемым и отправили на лечение, пока врачи не выпустят. Пять лет я пробыл в спецбольнице в Казахстане, потом меня перевели сюда, и три года я провёл в спецотделении, а теперь меня перевели в надзорную палату обычного отделения, и год я здесь.
Если мама умрёт раньше, чем меня выпустят, то меня вряд ли отпустят. Мне не разрешат жить самому по себе. Меня закроют в специнтернат. Если мама меня не заберёт, меня тоже туда поместят.
Она приходит на свидания, приносит вкусные булочки, но она меня боится. Боится, что я ей отомщу, или правда думает, что это я убил Лиду. – Регель посмотрел на меня вопросительно.
Я сказа ему: - Может, и думает. Однажды в младших классах школы учительница в окно увидела, как мы курим. Мы испугались, и все трое так рьяно отпирались, что сами поверили в то, что это не мы курили. Нам было обидно, когда нас наказали за курение и наглое враньё. Мы искренне верили, что это были не мы, и считали, что нас наказали ни за что, - я осёкся, поняв, что мои слова Регель может соотнести не со своей мамой, а принять на свой счёт.  Но Регель вроде бы как и не слушал меня, а просто держал паузу, думая о своём. Он вздохнул и продолжил: - Мы ни разу не говорили с мамой о том, что было. И о дочке ни разу не говорили. Наверное, её забрали родители Лиды.
Я думаю, что лучше бы я сломал в армии шею. Тогда мама бы ухаживала за мной, и ничего бы не было. Мама любит меня и печёт вкусные булочки. Когда я выйду, то не буду ей мстить. Дочку я тоже не буду искать. И жениться больше не буду. А Лида во, - Регель расстегнул пижаму – на груди была сделанная машинкой татуировка отличного качества. Лилия, пронзённая кортиком морского офицера, с гербом СССР на рукоятке. Под лилией было криво наколото иголкой «клот». Я помнил, что в детстве влюблённые шалопаи писали авторучкой или фломастером, непременно синим, «клот» на руке, и это расшифровывалось как «клянусь любить одну тебя».
- Это Лида, - настаивал Регель. Потом он показал такого же хорошего, как и лилия, качества и, судя по всему, того же мастера, оскал пантеры на руке. – Это мне сделали в Казахстане, когда я думал, что это я убил Лиду. Я иногда так думаю. Я уже девять лет не был на улице; у меня в голове всё перепуталось и всё забылось. Осталось одно яркое и страшное воспоминание-видение.
Я понимающе кивнул головой, но Регель, качнувшись ко мне, заговорщически зашептал совсем про другое.
- Зима. Люди сгрудились на узкой трамвайной остановке. И вот идёт долгожданный трамвай. Трамвай желаний. На остановке скользко; чуть кто толкнёт и кто-нибудь поскользнётся, нога попадёт под колесо. Кости захрустят. Или трамвай проедет по животу. Когда я это начинаю представлять, то не могу остановиться, а трамвай всё ближе, ближе, ближе, и никак его не остановить. – Регель взволнованно заходил по палате. Алкаш, поставленный санитаром, цыкнул на Регеля, но Регель не обратил на него никакого внимания. Начал двигать тяжёлые специальные кровати. На грохот прибежала медсестра. Она всполошилась и послала санитарку за помощью в другое отделение.
Прибежали пять санитаров и врач. Регеля, несмотря на его отчаянное сопротивление, скрутили и привязали к кровати. Врач велел поставить Регелю укол.
Регель напрягался, словно стараясь разорвать вязки, сопел, хрипел, но вскоре укол подействовал, и он уснул. Его сонного положили на носилки и унесли.
- Куда его? – спросил я напуганного происшествием алкаша-санитара.
- Обратно, на спецы, - ответил тот.
 


Рецензии