Холодная весна

И жили они недолго и, с общепринятой точки зрения, несчастливо, хотя точек зрения бессчётное множество и помимо общепринятой, да и точно ли жили, когда скорее умирали?
Их свёл воедино мокрый февральский день, стянул обострённым чутьём обречённых. Он узнал её по вялому, безжизненному взгляду человека, которому неинтересно бороться, по хронически опущенным уголкам глаз и рта; она его – по манере говорить на повышенных тонах, с надрывом, ломая тонкие нервные пальцы. Он был талантливым пианистом, собиравшим залы чужими произведениями, но этого было ничтожно мало, потому что хотелось создать своё – столь же волнующее и бессмертное, хотелось оставить свой след в уходящей истории; диагноз сжал ему сроки, и нервозность творца сплелась с отчаянным страхом не успеть.
Она имела скучную низкооплачиваемую работу и вела скучную низкопробную жизнь; но даже в эту работу она за неимением лучшего уходила с головой, предпочитая её давящим с четырёх сторон стенам. За это её считали трудоголиком, но на такой социальной ступени это смотрелось нелепо, вдобавок, от природы наивная, она не способна была продвигаться вверх по карьерной лестнице и напрягалась только себе во вред. В конце концов на неё просто махнули рукой, да она и сама махнула на себя рукой ещё раньше; поэтому смертельная болезнь не напугала её, как напугала бы всякого здравомыслящего человека, привыкшего ценить жизнь.
Они сошлись в первый же день. А что им было терять?
Он любил её заодно с утекающим по капле миром, любил, как навсегда утраченную далёкую родину или последнюю весну; да она и была его последней весной.
Она же полюбила его причастность к великой тайне искусства, к настоящему, яркому миру, - тому миру, который раскрыл ей свои объятия незадолго до смерти, и это было хорошо, потому что немногим романам суждено кончиться хэппи-ендом, и сгореть на пике счастья – лучшее, что предлагает унылый мир. Единственное, с чем она не могла смириться – с тем, что и он умрёт…как знать, даже раньше, и холодила до ужаса даже мысль о возможности его пережить. Она молилась – а он бился над немыслимой симфонией, и комната окутывалась сигаретным дымом вкупе с удушливой атмосферой бесплодных попыток. До этого она прилежно посещала церковь, но религия казалась ей скучной, пока она не полюбила Бога в мужчине, какой бы кощунственной ей не казалась эта недопустимая мысль. По ночам, слушая его прерывистое дыхание, она шептала, как мантру, бесконечные просьбы его пощадить, и слова теряли смысл, сливаясь в некое мистическое заклинание.
Она окружила его материнской заботой, женской нежностью и детским восхищением; его серую, скудно обставленную комнату аскета она расцветила вызывающе жизнерадостными( и откуда что взялось?) сочными красками. Тяжёлые шторы, малиновые с золотом, повисли на окнах, стены заполыхали картинами, яркими и причудливыми, как детские рисунки; ядовито-жёлтый глаз люстры смотрел с потолка на толстый цветочный ковёр, где она лежала у его ног, слушая игру; он уходил в звук, она – в цвет. Но комната не стала веселей, она приобрела оттенок пугающей, нездоровой игры ума, подобной фантазиям умалишённого или наркомана.
Это была чудовищная, жуткая и жалкая любовь, но всё-таки это была любовь – а значит, она была прекрасна. Поэтому было бы и опрометчиво заявить, как недолго и несчастливо они жили.
                ***   
Врач, пожилой усталый человек, определённо знавший расценки жизни и смерти, с удивлением смотрел на результаты анализов.  Что-то непостижимое было в этой внезапной метаморфозе, пока он не поднял взгляд и не увидел её глаза. Солнце плескалось в них, пусть даже раненое солнце умирающего зимнего дня.
- Рад за вас, - сказал он наконец. – Вы определённо  и стремительно идёте на поправку. Принимали лекарство?
К чему врать? Она с самого начала отказалась ото всех лекарств. Но, видимо, дело было не в этом.
- Я буду жить? – спросила она робко.
- В этом нет никаких сомнений.
- Но почему…- она не договорила и, низко опустив голову, вышла из кабинета, куда вошёл он, напротив, с высоко поднятой головой – навстречу смерти нужно идти гордо.
Почему она? Почему он умрёт – он, гениальный, почти создавший бессмертное произведение, покинет этот мир, так ничего и не написав, а она останется – она, жалкая, ничтожная, ничего не способная принести миру и ничего не хотвшая от него – кроме своего божества?
Он вышел. Глаза его сияли, и надежда заполнила душу, накрыв взрывом невыразимого облегчения раньше, чем он облёк надежду в звук.
Это был первый весенний день, холодный и скользкий, метель кружила над блёклым провинциальным городом, но ей сияло солнце, и она забыла перчатки в магазине, откуда вернулась, нагруженная яркими пакетами. Потом она так и не смогда вспомнить, что же было в этот вечер – они слишком много пили, наверное, и слишком бессвязными становились речи, сведясь наконец к его счастливому, прерывистому рефрену: « успею, успею!», которому вторил её жаркий шёпот: « навсегда, навсегда!» Она не запомнила этот вечер, но запомнила навсегда одно – он был в её жизни самым счастливым.
А утром он играл « Лунную сонату».
                ***
Он играл « Лунную сонату», самую что ни на есть общеизвестную « Лунную сонату» - ну кто её не слышал? – а она застыла в дверях и восхищённо смотрела на него, закусив губу, широко распахнув круглые голубые глаза. «Говорящая кукла»,  - подумалось ему отчего-то.
- Это божественно…-прошептала она.
-Что именно?
- То, как ты играешь…это произведение.
- Какое? – спросил он.
Она смотрела на него, как, может быть, взирали на белых людей ещё свободные племена, на ведая, что впереди – ужас и разрушение.
- Ну? Что я сейчас играл?
Хмурая складка прорезала гладкий, низкий лобик. Она робко предположила:
- Шопен?
- Гауэр, - оборвал он резко, захлопнул крышку рояля и вышел, на ходу отметив отвратительность мещанских раззолоченных штор. Ттогда он впервые задумался – а что, собственно, связывает его с этой женщиной, к которой он уже не испытывал ни жалости, ни чувства родства?
Утратив обаяни обречённости, она мгновенно предстала перед ним как есть – скучной, пресной, ничем не занимательной девицей. Всё сильнее присматриваясь к ней, он с каждой минутой находил новые и новые качества, которых не замечал раньше и которые теперь были ему неприятны.
Она много читала, но всё это были дешёвые романы в разноцветных покетных обложках; большого труда стоило перевести её хотя бы на Тургенева и близкого ему Мопассана. Эти лёгкие, изящные вещицы, которые он глотал, отдыхая от трудов Конта и Спенсера, она штудировала с видом прилежной школьницы, едва ли не высунув от усердия язык.
А её страстность! Человек творческий, он предпочитал любви сублимацию, и  неистовая, непреходящая жажда теперь напоминала ему маленькое грязное животное, к тому же совершенно дикое – её неопытные, лихорадочные порывы разительно и не в лучшую сторону отличались от утончённых ласк её предшественниц.
Кроме того, когда её желание сохранить его для мира обрело определённую почву, она взялась с изматывающей силой матери-наседки о нём заботиться – повязывала ему шарф, прятала сигареты, в самый разгар вдохновения напоминала о еде и сне, вещах низменных и неинтересных; у неё появилась нелепая привычка добавлять к его имени уменьшительные суффиксы, и в конце концов надоела нестерпимо; он понял, почему до сих пор не написал небесной ссимфонии – его прижимала к земле эта невыносимая случайная женщина.
Он ушёл, когда её не было дома, опасаясь истерики, и не оставил даже записки, оставив тем самым нечто большее – возможность ждать.
                ***
И она ждала.
Ждать можно чего угодно и сколько угодно, утешая себя непредсказуемостью событий, неисповедимостью путей Господних, всевозможными трактовками самых причудливых примет и примерами из книг, за которыми при её низкопробно-романном опыте далеко ходить не трбовалось; она прождала бы так всю жизнь, но острое чутьё и холодная, резкая, как скальпель, логика чётко дали ей понять – он не вернётся. Не потому, что не отвечает на звонки; не потому, что удалил страницу в соцсети, а по совсем иной причине – их ничего  не связывало, и провести вместе всю жизнь они могли, только первоначально уточнив сроки.
Осознание было жестоким и грубым; лишённая этого последнего утешения, она вернулась обратно в бледный, банальный мир, ставший ещё бледнее и банальнее на фоне пережитого; она снова вышла на работу, и будни заполнила липкая давка электричек, бесконечность рабочего дня и выматывающая пытка бессонницы. Этот старый мир был ей противен до тошноты, и отвращение понемногу переросло в физическое; голова, тяжёлая и пустая, болела невыносимо, и очень хотелось умереть. К суициду её боязливая и по-мещански религиозная душа была не склонна, и к тому же всё ухудшавшееся состояние давало повод надеяться, что всё произойдёт само собой. На всякий случай она решила проконсультироваться у врача.
Усталый и хмурый, он рассеянно пробежал глазами новые анализы; его раздражала эта нудная пациентка, отнимавшая время у тех, кому оно было нужнее.
- Я же вам сказал – всё нормально, - сказал он, возвращая листок.
« Не сдохну – под поезд брошусь,» - решила она и спросила вслух:
- Почему же тогда…так плохо?
- Потому что нежные больно, - проворчал врач.
Знаете что, хотела она сказать, вам бы пережить такое – я бы на вас посмотрела…но врач, смягчившись, продолжил:
 – Обыкновенный токсикоз. Ну, может быть, в тяжёлой форме.
                ***
- Не вертись, - одёрнула она мальчонку лет пяти, уже уставшего рассматривать лепнину на потолке и теперь сосредоточенно процарапывающего дырку на брючине – где-то зацепил гвоздём, а неприятно чистый костюмчик раздражал сверх всякой меры.
- Не вертись, - повторила она растерянно и машинально поправила причёску – столько лет готовилась к этому, а всё-таки нервы взяли своё.
- Мама, - заныл мальчонка, - а почему…
 Но она уже ничего не видела и не слышала; словно ток пронзил её тело с первыми звуками волшебной симфонии, врываясь в неё жестоко и яростно. Горячими волнами накрывало её, и уносило холодными ветрми, и кружило в бескрайнем небе холодной весны – той невозвратной весны, которая только и была у неё.
Да! Он создал эту симфонию, этот немыслимый, запредельный гимн, эту торжествующую песню о любви и смерти – потому что только любовь и смерть по-настоящему имеют смысл, и ещё, может быть, искусство – как синтез первого и второго.
Да! Он создал эту симфонию…а она…она…
Мальчик притих, закусив губу и широко раскрыв голубые глаза. Она смотрела на маленькую жизнь, порождённую только любовью и страхом смерти, и отчётливо чувствовала – он станет похожим на отца.


Рецензии