И во дни печали не забуди обо мне

                Хроника любви и разлук               

 «Бог не даёт вам любимую, которую вы себе придумали и которую тщетно ищете вокруг себя. Он дарует вам ту единственную, в
которой вы нуждаетесь. Она порой мучает вас, причиняет вам боль, но при этом 
самоотверженно любит и учит вас, ломает вас и изживает в вас то, чего вы не заслуживаете, чтобы проявить в вас то, что было отпущено вам Всевышним».
                Из запоздало услышанного

   Пришло время, и я решился наконец-то напечатать эти письма и дневники, потому что многих участников той давней истории (истории отчаянной любви? истории раздвоения и обмана? истории горьких разлук?) уже не осталось в живых.
   И вот спустя три года после последнего могильного холма я достаю свои давние записи, перечитываю письма из старых, пожелтевших от времени конвертов и вспоминаю всё, что сошлось тогда на коротком пространстве времени в самый тяжёлый и самый прекрасный период моей жизни, который до сих пор не даёт мне покоя чувством вольной или невольной вины перед ними – женщинами, любившими меня. Эти два года до и почти два года после, безжалостно расколовшие на две половинки мою греховную жизнь!  Короткое по меркам земного проживания время, которое определило не только мою дальнейшую судьбу, но и судьбы тех, кто подарил мне долгожданную радость единения душ и сердец, безграничную нежность и самоотверженность любви.
   До сих пор не могу понять, за что мне даровано было такое счастье, за что я был любим?! И сполна ли я оплатил этот нечаянный дар, отдал ли взамен такие же сильные и безоглядные чувства?!
   Я хотел бы сделать это повествование своей исповедью и покаянием. Хотя прекрасно понимаю, что каются и исповедуются не так и не здесь. Но пусть и эта попытка -  маленькая толика моей неизбывной вины - прозвучит здесь и будет, быть может, принята теми, кто так сильно и бескорыстно вошёл в мою не всегда праведную и не всегда правильную жизнь.
   Вычитал где-то, что в своём поучении Тихон Задонский советует молодому священнику говорить людям, что в Царство Божие идут большей частью не от победы к победе, а от падения к падению, но доходит до Царства Божия тот, кто после каждого падения, вместо того чтобы садиться у края дороги и плакать над собой, встаёт и идёт дальше; и сколько бы он ни падал, каждый раз поднимается и идёт. Пусть в слезах, пусть в ужасе, но идёт, не останавливаясь.
   Ну что ж, буду со стыдом и раскаянием (но и с нежностью и благодарностью великой) вспоминать и перечитывать - подниматься и идти…
   Все письма, адресованные мне или мною, черновики моих писем и дневниковые записи, сопровождающие эту хронику, -  подлинные (лишь некоторые, не нужные постороннему глазу подробности и имена я скрыл за инициалами, скобками и многоточием). И таковыми, обжигающе подлинными, они останутся до тех дней, покуда далёкие и равнодушные к своим семейным корням потомки не решат в один прекрасный момент избавиться от лишнего хлама и уничтожат или выбросят их, чтобы разлетелись они по белу свету, никому уже не нужные, никого не согревающие, не трогающие ни чьих сердец, но всё равно сохраняющие в себе давний отсвет вершившейся – вопреки всему – целомудренной и нежной любви. И - неизбежность земной разлуки.
























                ОЖИДАНИЕ ЛЮБВИ
               
                «Нет случайных встреч: или Бог посылает
                нам нужного нам человека, или мы
                посылаемся кому-то Богом, неведомо для нас"   
       
                Священник Александр Ельчанинов

13 апреля 1986, от Л.:

   Здравствуй, Серёжа. Пишу тебе письмо на твоём же чистом листе. Не потому, что мне жаль бумаги, а потому, что в данный момент тетрадей в доме не оказалось, а есть время поговорить с тобой. /…/
   Письмо твоё меня как-то опечалило… /…/ Скверно; что везде у тебя плохо, хотя, разумеется, и я верю, что всё ещё будет хорошо. Ты пишешь, что не добр дома. Это непростительно. Нельзя распускать себя… /…/ Ты пишешь о застольях так, что можно подумать, они у тебя – каждый день или очень уж часто. Зачем они тебе, если ты понимаешь, что чаще всего они – пустая трата сил, чувств, а главное – времени?! /…/
   Милый, я верю, что у тебя что-то к лучшему изменится. Но прости меня, легко тебе не будет никогда и спокойно тоже. Тебя всегда будет беспокоить вина – совесть. И за это тоже ты мне дорог. И ещё я не представляю твоей жизни без сыновей, вне дома вашего. Прости. Мне очень тяжело, что у вас всё так. Когда-то ты приручил меня, я переживала за тебя и твою семью, как за себя (даже больше гораздо). И это не прошло… /…/
   Береги себя.
   Я.


28 мая 1986, от Тамары:
   А у меня сегодня день рождения… Какое свежее тёплое утро – совсем как в детстве, когда деревья были большие и жизнь казалась солнечной и бесконечной. Знаешь, почему-то от детства в памяти осталось именно тёплое утро дня рождения, когда целый день тебе что-то дарят – носочки с полосочкой, ленты  - когда-то я носила шикарные косы – или какой-нибудь хитрый блокнотик. Подарки все казались удивительными. Непонятно, почему у самой сейчас напрочь отсутствует умение выбирать их. Я всегда дарю не то, что надо и, наверное, не так. В отношениях с мужчинами – примерно так же. Почему-то рядом оказывался всегда «не мой» человек. Я ведь тебе говорила про градацию, которую в последнее время делаю, - «с моей планеты человек» или «не с моей». Ты – наверное, с моей. Во всяком случае то, от чего я испытываю неуют, мучает и тебя. Может, острее, категоричнее оказываются поступки. Но у мужчины так и должно быть, а ты – мужчина. Так не хочется, чтобы подобные тебе люди были несчастливы – это несправедливо. Ты можешь дать женщине большое – пребольшое счастье. А ничего замечательнее этого в мире нет. Не знаю, почему наше поколение так поздно приходит к пониманию простой истины: и работа, и книги, и искусство, и борьба за свои идеалы имеют смысл лишь тогда, когда ты даёшь и получаешь счастье. Я имею право говорить  об этом, потому очень долго жила несчастливо и потому что впервые за много времени увидела и небо, и солнце, и май – как в детстве.
   Очень хорошо сказал один человек: быть несчастливым безнравственно. В этом смысле всю свою предыдущую жизнь я вела самый безнравственный  образ жизни – работала и жила с печатью неудачницы, поставила на себе как на женщине крест… Может случайность, может вознаграждение, но мне кажется, пришёл именно такой же, как и я, - сейчас он мой муж. Живёт в Москве, оставил квартиру, сейчас «в людях» и, видимо, приедет сюда… Как трудно было написать тебе об этом. Но, наверное, я должна была, да?
   Серёжа, сказать по честности, я не верю особо в дружбу мужчины и женщины. Их всегда (хотя, наверное, есть и исключения) в большей мере привлекает друг в друге иное. Когда мы с тобой познакомились, Он уже был. Я не знаю, как всё повернулось бы, не случись он в моей жизни. Ты ведь в каких-то вещах даже в большей мере «с нашей планеты». Не знаю, имею ли я право говорить обо всём этом, ведь на протяжении нашей «истощающей силы» переписки мы старательно делали вид общественных людей, которых ничего, кроме театра и пр., не интересует. Очень зыбкая основа. Не знаю, будет ли тебе интересно общаться со мной таким образом, но я маюсь недоговорённостью в отношениях, а твоим письмам очень рада. Они умны, искренни, хотя многого из твоих убеждений я и не разделяю. Но – тебе решать…
   Хочу, чтобы у тебя что-то изменилось.
   Можно я чуть-чуть, легко-легко чмокну тебя в щёку – это значит, ты поздравил меня с днём рождения.


23 июня 1986, Тамаре:
   Приятно было услышать от тебя, что я способен дать женщине счастье… В своей повседневной жизни я этим утешаюсь, но какой-то обеднённой, даже обездушенной своей стороной. Я только сближаюсь с женщинами (не обманывая их при этом словами о любви), но в этом сближении мало тепла и той изначальной чистоты, которая одна единственная оправдывает физическую близость, растворение друг в друге, нежное и доверчивое бесстыдство, когда хочется, забыв обо всём, потерять себя, потратить себя, отвергнуть свой опыт. Это горько и мучительно – сознавать неполнокровность своих чувств, своих отношений, своих радостей. Может быть, со мной им и хорошо, да мне от этого не легче. Я словно и себя, и других обкрадываю. Надо мной витает (как в Библии сказано) мелкий дух. Совестно так жить. Потому что всегда нужно жить в полную силу, всегда нужно ожидать того единственного человека, которому с радостью отдашь всего себя. А я себя, похоже, растратил на мелкие цели и мелкие радости…


   23 июня 1986, дневник. Как поддерживает и очищает меня от скверны Л.! Как много я в своё время потерял! Или это обычное сожаление о том, чего не было, но только кажется, что было?! Как бы там ни было, мне не хватает рядом человека, который бы меня вдохновлял на труд – физический и духовный. А Л. теперь опять будет далеко…


   1986, из прошлых дней, дневник. И страсти, и увлечения – мелкие. Нет любви. Есть нежность, привязанность и – удовольствие, да и те – неполные, не до конца… Да вот ещё – воспоминания о том времени, когда была Л.; теперь-то мне кажется, что был бы счастлив. Хотя, конечно, всё со стороны и с расстояния хорошо и гладко.
   И всё же – мелкий дух. Забросил чтение, музыку, забыл обо всём высоком. Моя «русскость» возвращается и возбуждается только при встречах с моими новгородскими друзьями-художниками. Писания мои добросовестны, но – не могу быть удовлетворён ими полностью. Не уверен, что театр и кино – моё конечное призвание. Не знаю, ничего не знаю. Кажется мне, что что-то упустил, чего-то не достиг, растерял. Может быть, любовь спасла бы меня… А ведь были когда-то искренние и сильные чувства - страдания, тоска, томление, познание тела, первые нежные, целомудренные прикосновения…
   Надо всё это вернуть! Надо вернуть себя – и для других тоже. Ведь я же был другим! И чистый, и робкий, и любящий, и целомудренный, и искренний, и открытый звукам и краскам, и остро чувствующий… Это было. Я должен вернуть себя, иначе всё бессмысленно.

   И вот, словно Бог услышал меня: судьба свела меня с Галей… Она  свела нас задолго до нашего первого реального знакомства, которое случилось после ноябрьской демонстрации 1986-го года.    Праздничные колонны, пройдя по Красной площади, двигались вниз и разделялись на два рукава: большая часть людей поворачивала направо и спускалась по Полугоре к рынку, а другая часть шла прямо - к бывшему Знаменскому собору, превращённому ещё до войны в кинотеатр «Октябрь». Там, в кинодирекции, мы и познакомились, оказавшись в одной родственной компании.
    Ты  меня уже видела до этого и уже кое-что знала обо мне, я же увидал тебя впервые. Не скажу, что ты поразила меня, хотя, конечно, трудно было не заметить твои огромные выразительные глаза, прекрасные каштановые волосы, стройную фигуру. Не помню, о чём мы говорили. Я танцевал с тобой какой-то медленный убаюкивающий  танец, обнимая твою гибкую талию, ощущая  твоё горячее дыхание, и неожиданно для самого себя прикоснулся губами к твоей шее. Ты на секунду замерла, но не отстранилась и ничего не произнесла… Уже позже я узнал от тебя, что за несколько лет до этого ты вместе с мужем оказалась в городском киноклубе,  где я представлял собравшимся киноманам очередной фильм, а потом вёл его обсуждение, комментируя и утихомиривая жаркие споры, - и я тебе понравился. Потом уже от наших общих знакомых ты слышала  о моих легкомысленных – реальных или мнимых – увлечениях  и потому сейчас слегка сторонилась меня, не воспринимая всерьёз мои привычные (как тебе казалось) слова и ухаживания… Впрочем, в тот праздничный день и слов-то никаких особых (а, тем более, ухаживаний) с моей стороны и не было. Вместе со всеми, кто зашёл сюда после демонстрации,  мы беззаботно веселились, пили вино, шутили, танцевали...  А вскоре мне надо было уходить…
   Весь следующий год мы изредка виделись, когда я приходил по делам в кинодирекцию, где ты работала. И я бы соврал, если бы сказал, что искал эти встречи, что желал бы нашего сближения. Я шутил и болтал с тобой и твоей подругой В.; я был в своём привычном репертуаре… Но, оказывается, ничего не было случайным, просто время ещё не подошло…
   Так вот, судьба свела нас задолго до нашего первого реального знакомства. Осенью 1961-го года, когда мама была беременна моей сестрёнкой Ирой, моему отцу, слепому музыканту, наконец-то дали новую двухкомнатную квартиру-«хрущёвку», и мы навсегда покинули нашу крохотную полуподвальную комнатку на Садовой  - с печкой, двумя кроватями, столом и шкафом в углу и общим коридором на три семьи с привычно шумящими день и ночь примусами и керосинками. А вскоре здесь поселилась дворничиха с дочкой, с которой ты через несколько лет оказалась в одном классе и потому не раз забегала к ней в гости - туда, где  я провёл первые одиннадцать лет моего беззаботного и счастливого детства. Наверное, в этой комнатке ещё сохранялся мой дух - моё дыхание, незримые следы моих пальцев  на старой штукатурке и моих ног на истёртых деревянных полах…
    Я верю в то, что не было ничего случайного в этом заочном знакомстве, соединившем нас в едином, разведённом лишь во времени, маленьком пространстве старой квартиры!.. И ты тоже в это верила. И потому почти не удивилась, когда я, однажды гуляя с тобой и вспоминая о своём детстве, показал  то место, где когда-то стоял мой старый дом. Ты лишь замедлила на секунду шаг и, посмотрев на меня вспыхнувшим от неожиданной радости взглядом, рассказала мне о своей однокласснице, к которой ещё девчонкой приходила сюда.
   Вообще в нашей прежней жизни было много разных, но, как мне кажется, совсем не случайных совпадений. Я потерял свою сестру, умершую ещё в младенчестве. Ты похоронила брата. Правда, случилось это значительно позже, когда ты была уже замужем, но тем тяжелее переживала эту смерть, вложив немало  душевных сил в спасение от извечной русской беды удивительно красивого и талантливого Володи. Моя мама, много болевшая,  слишком рано ушла из жизни, не дожив и до пятидесяти, а через шесть лет не стало твоего отца - ещё не старого человека, ставшего инвалидом и страдавшего от тяжёлых недугов, начало которых надо поискать в лихолетье военной поры…
   Было и другое совпадение. Оказывается,  с будущим твоим мужем мы, тогдашние первоклашки, занимались в одном музыкальном кружке во Дворце пионеров. Честно говоря, я его тогда не запомнил, а он с его замечательной  памятью меня  узнал, когда однажды вы пришли в городской киноклуб и Виктор, увидав меня на сцене, рассказал тебе о наших детских  музыкальных опытах. Господи, знал бы он, хваля тогда меня, что вскоре я стану его невольным соперником! Более того, через несколько лет он сам попросит меня, чтобы я взял тебя к себе на работу!
   В оправдание надо сказать, что к моменту нашего не заочного, а реального знакомства каждый из нас был разведён – только свидетельств о расторжении браков наших мы до поры до времени не оформляли и продолжали по инерции жить там же и так же - в своих квартирах, со своими детьми и бывшими супругами, словно ничего не случилось и семьи наши не распадались.


   4 декабря 1986, дневник. Пристень. Тоска. Страх за сына (помечталось: приеду, обниму, поцелую Серёжку и скажу, что очень по нему соскучился). Примет ли? В последние годы от меня исходит резкое раздражение, приказной тон, почти жестокость (от настроения, от желания подчинить, переломить на свой лад, для дурацкого, чуть ли не бюрократического «порядка»).
   Много было от меня зла…  Но и любви тоже, и жалости, и гордости за него, и уважения – когда долго не видел и вдруг встречал после лета подросшего, повзрослевшего, самостоятельного, немного чужого и незнакомого.
   Очень неровные отношения с ним, да и с младшим Антоном тоже. Правда, в последнее время – больше спокойствия, меньше резкости. Я выравниваюсь и жалею об упущенных днях, когда, занятый бесконечными делами и друзьями, был далёк от детей. Но ведь никогда ничего не поздно?..
   Трогательно-жалко маленького, очень своеобразного, хитроватого и милого Антошку. Очень ранимый, восприимчивый, тонко чувствующий, легко постигающий музыку. Но ведь и Серёжка ребёнком плакал навзрыд, когда смотрел по телевизору «Русалочку»!
   У Серёжки сейчас тот мой возраст, когда я конфликтовал с моей горячо любимой мамой – порой до слёз, до истерики. У него тоже повышенное чувство справедливости и собственного достоинства, которые мы по инерции подавляем, унижаем, а ведь для него привычные мои слова и меры – непереносимы… Конечно, он вырос не таким, каким мечталось. Он вырос другим, и эта реальность – более сложная, драматичная даже, без той радости, на которую рассчитывал, с нервами, переживаниями, неотвязными думами о его судьбе; но, может быть, этим-то она и прекрасна?! Потому что ничего подлинно ценное и дорогое не даётся легко. Нужно выстрадать отцовское счастье, нужно выстрадать эту любовь и взаимопонимание. Если это ещё не поздно…
   Сижу один в номере пристенской гостиницы и тоскую по своим мальчикам, по дому, которого нет.


   5 сентября 1987, дневник.  … Это были дни моего одиночества, я наконец-то остался наедине с собой (Таня с детьми уехала к родителям). Голова моя была ясной, и я не врал  себе, а, словно проснувшись, оглядывался вокруг и находил осколки того лучшего, что было когда-то во мне и составляло дорогую и важную для меня часть моей жизни.
   Я и сейчас проснулся (в буквальном смысле слова). Вновь пытался заснуть (ещё так рано, что слышны далёкие гудки поездов и тревожащий перестук колёс), но понял, что не  смогу, что опять просплю что-то важное и нужное для меня. И вот сижу на кухне и пишу эти слова под красноватым светом абажура, ещё под впечатлением фантасмагорического, дико соединившего лица и реалии сна, который в основе своей – слишком уж безжалостен и справедлив. Это опять ссора с женой – с Татьяной, а всё остальное – нагромождение возможных вариантов поступков и слов каждого из нас. Движущая сила – накопившаяся неприязнь, странно и мучительно соединившаяся с детьми, с какими-то другими людьми, которые вдруг почему-то вспоминаются, выворачиваются каким-то боком и ликом своим, и мешают, и вмешиваются, и тянут на себя события, и попадаются под руку…
   Время тяжкое и - действительно являющее собой какой-то переход в новое состояние. По крайней мере, я почти совсем перестал пить, как-то безболезненно прекратил каждодневные отношения с теми людьми, бессмысленные встречи с которыми стали тяготить меня. Но прекрасно сознаю, как много сил и времени убито на пустое. Хотя, конечно, ничто не бывает напрасным и даже в малости своей необходимо для познания и жизни. Пусть будет и такой опыт. Правда, жизни остаётся не так уж много…
   Разбирал недавно свои старые бумаги, и это надолго лишило меня покоя. Много начатого, но мало законченного, и у меня такое ощущение, что весь я состою из незавершённых желаний, стремлений и обещаний. И это тяжело и грустно сознавать.
   Всё, что когда-то казалось наивным и от чего поскорее хотелось избавиться, - всё это вновь оживает и приобретает прежний, чистый и ясный, смысл. И, видя неловкое юношеское движение в ком-то, его угловатое неумение, неискушённость и искренность, застенчивость и доверчивое любопытство, радуешься тому, что это ещё осталось в мире, словно это мир и спасёт.
   С продвижением вперёд, с каждым новым годом своей жизни мы должны возвращаться к себе – к своей неопытности, умению удивляться и бесхитростно жить. Жить в любой малости, в каждом мгновении, в соединении с природой, которая никогда не обманет и не предаст.











                1988. ЛЮБОВЬ

                «Он был свободен, да — слишком свободен,
                слишком легко он ходил по земле. Ему не               
                хватало груза человеческих отношений, от   
                которого тяжелеет поступь, не хватало слёз,
                прощаний, упрёков, радостей — всего,
                что человек лелеет…»
                Антуан де Сент-Экзюпери
               
   С 15 января Галя стала работать у меня  методистом – об этом как-то  попросил меня  Виктор, с которым они ещё продолжали жить вместе. Причём, так сложилось, что и Витя, и их сын Юра тогда ещё существовали  на два дома – у Гали и у Витиных родителей, где  рядом была школа, в которой Юра учился с первого класса и где преподавала его бабушка – Витина мама.
   В первые дни, даже месяцы нашей совместной работы не было ничего, да и не могло быть ничего такого, что стало бы предвестником каких-то иных наших отношений, кроме служебных. Не то чтобы я не обратил внимания на её яркую внешность - напротив: роскошные густые каштановые волосы, спадающие на плечи, большие сияющие зелёные глаза под широко взметнувшимися дугами бровей, необычная и притягательная красота лица, соединившего (о чём я узнал позже) мягкие южнорусские черты отца-курянина  и выразительную округлость скул  мамы-эстонки, - всё это нельзя было не заметить. И, конечно, удивляла её  утончённая фигура совсем юной девушки, хотя Гале к тому времени было уже 32 года…
   Наверное, я намеренно отстранялся от какого-либо банального служебного романа, да и Галя не давала для этого повода. К тому же в тот период моей жизни я вряд ли способен был на какое-либо серьёзное чувство, хотя  и жил в ожидании  потрясения, устав от одиночества, от утраты прежних, ясных и чистых, целей, от всепоглощающей суматохи каждодневных дел и забот.
    Много, много тогда было в моей жизни воодушевлений, нужных и пустяшных встреч, дружеских общений и попоек, нахлынувших из всех щелей информации и разного рода новаций (за полгода до этого мне довелось открывать в Курске абсолютно новое, ранее немыслимое для кинопроката страны дело – видеотеку с весьма приличным подбором советской и зарубежной киноклассики, интереснейших музыкальных и документальных программ, с видеозалом и видеокабинами). Но и ненужной суеты тоже хватало…  Немало времени отнимали заседания городского киноклуба, которым я руководил, поездки в подмосковный городок Пущино, где собирались киноклубовцы со всей страны, готовясь к своему учредительному съезду; в кинотеатрах мы организовывали особые, по «театральному принципу» (как в театре - в строго определённые репертуаром дни) кинопоказы незаурядных, ранее запрещённых советских лент, снятых с «полок», а заодно и мировых киношедевров.
   Это было настоящее пиршество для киномана! (Тогда кино ещё было искусством!) Словно прорвались небеса, и мы знакомились с фильмами Феллини, Формана, Аттенборо, Бунюэля, Фассбиндера, Кокто, Куросавы, Сауры, Копполы, Стоуна, Вендерса. За два года мы пересмотрели почти все «полочные» картины - «Родина электричества» Ларисы Шепитько, «Интервенция» Геннадия Полоки, «Комиссар» Александра Аскольдова, «Короткие встречи» и «Долгие проводы» Киры Муратовой, «История Аси Клячиной...»  Андрея Михалкова-Кончаловского, «Лес» Владимира Мотыля, «Одинокий голос человека» Александра Сокурова…
    На местном телевидении я вёл ежемесячную передачу, ходил на все театральные премьеры и джазовые концерты, писал рецензии и музыкальные обзоры, печатался в курских газетах, а также иногда и в столице -  в «Неделе» и в «Театральной жизни», мотался по командировкам – за фильмами и за видеотехникой…
    Короче, жизнь бурлила, и на чувства почти совсем не оставалось времени. Но, видимо, всему наступает конец. Или начало? И вот спустя несколько месяцев, ближе к лету, в нас мало-помалу стало что-то просыпаться, нас стало незаметно тянуть друг к другу… Это не было ярким озарением, любовью с первого взгляда; это забирало нас в плен постепенно, но твёрдо и основательно…
   Подробностей уже не помню, но знаю, что к Галиному отпуску, к июньскому её  отъезду  в пансионат «Алагир» под Орджоникидзе мы незаметно сблизились и не раз возвращались после работы домой через весь город пешком. Тогда же мы впервые и поцеловались…
   И всё же, когда Галя уезжала в пансионат, она ничего для себя окончательно не решила, и я это чувствовал. Она потом признавалась мне, что не думала о серьёзном продолжении наших отношений, хотела, чтобы в лучшем случае мы оставались любовниками, не желая окончательно разрушать свою уже полуразрушенную семью.
    А больше всего она не хотела нашего решительного сближения из-за сына, Юры, который болезненно переживал разлад между родителями…
   … Из пансионата она писала  Вите и Юре тёплые письма, называя их «моими дорогими мужчинами», описывала свои впечатления от красоты этих мест и просила сына почаще писать ей письма.
   В конце июня Галя вернулась в Курск. Мы обрадовались нашей встрече, почувствовав, что по-настоящему соскучились. Но всё равно это ещё ничего не значило! Удивительно, но никаких записей о наших июльских тогдашних разговорах, прогулках, чувствах  в моих дневниках я не обнаружил. Значит, я тоже тогда не придавал такого серьёзного значения нашим отношениям?! Я писал о чём угодно: о ненужном интеллигентском ажиотаже вокруг имён Высоцкого и Галича, об эстетической  неразборчивости и всеядности сверхпопулярного и сверхтиражного  тогдашнего «Огонька», редактируемого Виталием Коротичем, об изменившемся не в лучшую сторону «Новом мире», о постыдном русофобстве окололитературного критика Натальи Ивановой и отвратительной травле Валентина Распутина и Василия Белова, о яркой и талантливой  публицистике журналов «Наш современник» и «Москва». А о нас с Галей ни строчки! Хотя явно в нашу жизнь входило что-то неясно-тревожное, окончательно не оформившееся, но уже достаточно откровенное и близкое, судя  по тем подробностям из нашей прежней жизни, которые мы поверяли  друг другу во время наших прогулок.
    И всё же мы словно боялись нашего сближения, чего-то инстинктивно страшась. Помню, как-то поздним вечером, когда мы возвращались с работы и  подошли к её подъезду, Галя неожиданно предложила зайти к ней домой (Витя с Юрой в то время куда-то уехали). А я, словно в меня вошёл дух отчаянного противоречия, отказался. Она огорчилась, но при этом я вдруг ощутил, что она всего меня разом почувствовала и поняла. Мы действительно как-то сразу тогда всё поняли друг о друге, но по молчаливому, не произнесённому в тот вечер уговору согласились не торопить события! И прощались мы, словно давние друзья, сумевшие сохранить верность когда-то данному друг другу слову!


4 августа 1988, моё первое письмо Гале:
   Не знаю, понадобится ли тебе это письмо, захочешь ли ты его прочитать, тем более что оно не столько объяснение перед тобой, сколько объяснение – для меня. Я так долго шёл к своему нынешнему состоянию, пропуская необходимые остановки, объяснения, признания и исповеди, что теперь самый раз – другого повода может просто не быть.
   Сегодня опять тоска, как и в субботу, и в воскресенье, как и тогда – недели две назад, когда ты попрощалась со мной на  моём углу, не позволив проводить до твоего. Это глупо, но тогда я едва подавил в себе желание пойти за тобой тайно, чтобы узнать, наконец, куда, к кому ты убегаешь от своего скучного и навязчивого собеседника! И когда ещё раньше я вдруг заговорил с тобой о том, что мне иногда кажется, что я тебе не нужен, что ты преследуешь какие-то иные цели, - в этом было больше самой элементарной ревности, чем настороженности и извечного моего неверия в себя, в то, что могу быть интересен и нужен сам по себе, без иных привходящих обстоятельств.
   Сегодня опять тоска. Я слушаю твои пластинки; мой пёс, растянувшись на полу, обнимает свой нос лапами и доволен тем, что я наконец-то дома. А я опять испытываю потребность звонить, объяснять – как будто от этого  станет легче и успокоится душа.
   Я, наверное, повторюсь и скажу то, что тогда наговорил сумбурно по телефону, но сказал я тогда много верного (вино развязало язык), что нужно было тебе сказать.      
   Последние года полтора-два я окончательно утратил чувство реальности, с головой влез в игру и мог увлекаться до такой степени (и опять-таки – вино чаще всего и помогало этому), что вечер начинал с одной женщиной, а ночь проводил с другой. Причём, увлекался я искренне и, оставаясь наедине, ощущал нежность, а иногда и робость, а иногда глубочайшее желание. Но любви не было. Или, по крайней мере, не было того чувства, которое я мог бы выдать за любовь, пусть и обманываясь. Я прекрасно сознавал, что такое наши отношения с этими женщинами, чего они стоят – эти отношения, и чего стою я, обманывая нашей близостью их бескорыстную привязанность и доброту. Для некоторых  из них наши встречи многое значили, для меня же они были более или менее продолжительным эпизодом. В этом не было никакого безрассудно-циничного коллекционирования, в этом не было только стремления к физическому удовольствию, но в этом не было и особой радости, душевного удовлетворения, которые возникают тогда, когда человек тебе дорог, близок душой, и тебе радостна каждая, даже платоническая, с ним встреча.
   Я не мог дорожить близостью ни с одной из них. Я им был просто благодарен и старался не давать никаких надежд на большее. Ни с одной из моих знакомых мне не хотелось просто пройти по улице, посидеть в уединении, ни с одной я не стремился пойти в театр или на концерт, ни об одной я так непрерывно не думал и не мучился ревностью. /…/
   И вот в последнее время я стал замечать за собой странную апатию, почти отвращение ко всем своим былым увлечениям. Я был выжат не физически, а морально, словно сжигал себя медленно изнутри. Я потерял радость жизни от таких знакомств и связей. Я стал избегать многих своих увлечений и только старался не сделать никому больно, хотя, конечно, избежать этого было практически невозможно. И как-то мне сказали страшную, но справедливую вещь: что я виноват в несчастной судьбе одной из них, хотя, быть может, и сделал её счастливее на какое-то время. Слышать это было невыносимо больно!..
   Я уже говорил тебе, что ты была не права, когда увидела во мне самоуверенного, избалованного человека. Не было во мне никогда самоуверенности, никогда я не обольщался на свой счёт. И, может быть, потому испытывал часто беспокойство там, где у меня начинало всё получаться, где ко мне приходила неожиданная радость понимания, близости, поддержки. Я не мог и до сих пор не могу поверить в то, что это давалось мне просто так, ни за что.
   Я трудно привыкал к тебе, я сопротивлялся очевидному, я подозревал тебя Бог знает в чём. И когда ты во второй раз сказала, что скучала без меня, что, кажется, очень привыкла ко мне, -  я словно споткнулся… и испугался! Я понял, что то, что я долго отстранял от себя, от чего отмахивался, почти бежал, пришло, неизбежно настигло… И… я испугался своего незаслуженного счастья.
   Именно незаслуженного. Ты – красивая женщина, у тебя много достоинств, перед которыми я теряюсь, и твой успех у мужчин – закономерен, в то время как мои «успехи» - часто плод недоразумений и обстоятельств, моего мелькания перед публикой, на телеэкране, в газетах. Я не хочу тебя  разочаровать, я не хочу быть хуже, чем ты обо мне думаешь. Я хочу действительно быть тебе нужным (хотя мы и вкладываем в это понятие разные смыслы).
   Но никуда не уйти от того, что я смалодушничал воспользоваться столь благоприятной ситуацией; включился какой-то предохранительный клапан, который  и до этого включался - чтобы не кидался с головой в омут. А ведь сейчас, на самом деле, я готов был забыть о себе, о своих недостатках и комплексах, и потратить себя, как давно не тратил, как отвык тратить.
   Я понимаю, что обидел тебя, невольно предал тебя в тот день, когда тебе было нужно моё участие. Но это не было осмысленное отстранение, вообще здесь не было ничего осмысленного, специального. Это был бред, затмение, из которого я вырвался слишком поздно, когда уже невозможно было что-либо остановить и некому звонить. Наверное, это ужасно глупо и неоправданно наивно в моём возрасте, но я едва не заболел от мысли, что с тобой нужно будет куда-то идти и, возможно, развлекать и что я опять буду скован и неинтересен. Я словно оцепенел и был уже не властен над собой – дух противоречия, упрямства («пусть мне будет хуже»!») связал меня по рукам и ногам.
   Теперь-то я понимаю, что натворил… А главное – зачем? Ведь мне было так хорошо с тобой. Мне нравилось с тобой гулять, говорить, целоваться. Просто смотреть на тебя и слушать твой голос, твой особый смех. Ты мне помогла и поддержала, как никто давно не поддерживал. Ты побуждала меня работать. Ты вообще многое изменила в моей нынешней жизни. А я опять боюсь произнести это слово, обмануться в своих чувствах. Но пусть будет, что будет, лишь бы было так же радостно и больно…


   16-17 августа 1988, дневник.  Благословенная, горячечно-радостная, чуть горькая и печальная, но сладостная ночь, когда всё, что умел и хотел, забывается, уходит прочь, и всё объемлет нежность, благодарная радость, счастье близости и преклонение перед этим хрупким, стройным, трогательным телом.
   Было, было ведь когда-то лучше, приятнее в телесном единении, было больше страсти и услады. Но не соврал я, когда сказал, что никогда у меня такого не было – с тех пор, как ушла любовь. И я благодарен ей, что это произошло, что она шла к этому, двигала меня, готовилась к этому, хотела этого. И, надеюсь, не для того, чтобы  обладать, преодолев и это препятствие, т.е. меня?! Я ведь столько отстранялся, боялся того, что может случиться. Но ведь и она думала об этом, но ведь и её смущало обстоятельство нашей совместной работы! А я всё ищу и подозреваю тайные помыслы, игру, самообман и удовлетворение самолюбия…
   И всё равно я рад тому, что случилось. Только  тревожно…
   Мне кажется, что в её реплике промелькнуло ощущение, что наши отношения не могут быть вечными… не знаю, ничего не знаю. Это тяжело, больно предощущать. Я хочу вечно, чтобы как у Грина: «Они жили долго и умерли в один день».
   Наверное, в этом родстве душ, в понимании (осознании) и самого малого душевного движения, в беспокойстве и тревоге за другого, в желании продлить столь редкое счастье сильной любви – и есть смысл живого человека?
   Но ведь и она ревнует к компаниям и увлечениям моим, к тому, что слишком привык к этой жизни; но ведь и она, наверное, перебаливает этим… Может быть, только меньше комплексов, меньше мнительности.
   С кем-то разговаривала полчаса у входа (с кем???), а у меня уже заболело сердце…
   … А потом, рано утром, шёл от неё по пустынной улице. Такси. Вокзал. Дети мои, вернувшиеся от бабушки с дедушкой. И опять тревога. А позже, когда приехали с моими мальчиками домой, - шумящий ливень за открытым окном. Завтракали. И я провалился в беспокойный утренний сон…
   И целый день бьётся, как сумасшедшее, сердце. И тоска от всего – и от музыки, слов, воспоминаний, и от этой проклятой любви. Вот и тебе довелось побывать в этой шкуре боли, рабства и обманчивого счастья!!!


   17 августа 1988, дневник. Сегодня тоска. И Бог наградил его любовью. За разбитые судьбы,  неразделённые чувства,  роковую привязанность, бескорыстную доверчивую близость; за обман в этих чувствах себя и других, за тоску неизбывную – собственной тоской. Страдания настигли тогда, когда сам оказался в их положении и стал отдавать больше, нежели получать. Но мало только этого обладания, хочется обладать душой. Получится ли, успокоит ли это меня? Ведь так давно не приходилось метаться, ревновать, ждать встреч, хотя ещё два-три месяца назад было спокойно, рассудительно, даже чуть-чуть равнодушно находиться рядом с ней.
   Я жутко, темно ревную к прошлому, а главное – к будущему…
   Волнующие, глубоко женственные интонации, тембр голоса, особый смех, нежность, заботливость, нездешняя красота её лица, удивительно огромных глаз, густых каштановых волос; проницательный ум, понимание нюансов. Мы - дорогие друг другу люди; мы открылись друг другу и доверили себя нашей общей тайне. Надолго ли?
   В ней есть игра; полузагадочная улыбка. Но она увлекается. Как и я.
   О Господи, надолго ли продлится это счастье, это мучение?!



   24 августа 1988, дневник. Перед моим отъездом в Рязань на V фестиваль советской мультипликации она позвонила и сказала, что страшно хотела услышать мой голос, и сказала так, что у меня всё внутри перевернулось: «Я тебя люблю».
   С тех пор как её узнал и мы стали близки, - месяцы удивительного единения – душевного  и физического, но и месяцы ревности, сомнений, невыносимых порой состояний отрешённого, зацикленного молчания…


25 сентября 1988, Гале:
   Когда-то я написал что-то вроде исповедальной рецензии для самого себя:
   «Это рассказ о фильме «Пирамида». И это – рассказ обо мне самом. Что-то сломалось во мне. Я это особенно ясно ощутил вчера, после «Пирамиды», о знаменитом цирковом силаче Валентине Дикуле. В 1962 году, разбившись во время выступления и сломав позвоночник, он нашёл в себе силы и волю не только встать на ноги, но и вернуться на арену и вновь выступать – причём, выступать с уникальными номерами. Но дело даже не в его удивительной судьбе, в его мужестве. Дело в его подвижничестве. Этот человек возвращает к жизни – письмами, советами, методикой своих упражнений, тренировками, самим фактом своего существования – множество искалеченных, обиженных судьбой людей. И делает это без позы, без громких фраз; делает каждодневно и не сетует на то, что не остается времени на себя, на свою личную жизнь. У таких людей, видимо, и не бывает своей жизни.
   Так вот, в этом фильме есть рассказ о парализованном с рождения семилетнем Максиме. Дикуль занимается с ним вот уже более двух лет, учит движениям, которых его тело никогда не знало. Он не просто поставил мальчика на ноги и научил ходить (что само по себе невероятно!), но вдохнул в него свет, одухотворил его полузамкнутый, полунеподвижный мир. Как устремлён этот ребёнок весь, в одном порыве – телом, глазами, душой – в одну точку, к одному человеку; как он заворожённо наблюдает за его тренировками! Для него Дикуль – всё. Но если бы Дикуль вдруг исчез, Максим уже смог бы жить самостоятельно. Это поразительный комочек спрессованных воедино сил, воли, нервов, боли, страдания и перекрывающих всё веры и надежды! Нельзя без комка в горле смотреть на то, как вместе с Дикулем это маленькое тело упрямо, одержимо, сконцентрировавшись на чём-то происходящем внутри себя, отвоёвывает у пространства всё новые и новые сантиметры в изнурительных упражнениях!  Невозможно быть спокойным наблюдателем при виде этого худенького, словно бы застывшего в своей беде личика с болезненно напряжёнными, приоткрытыми губами, отрешённо-замкнутым недетским взглядом тёмных глаз! Жутковата эта картина, когда на твоих глазах рождается великое таинство святого -  уже не физического, а духовного труда! И какая робко-смущённая, бесхитростно-чистая улыбка нечаянно озаряет помимо его воли краешек младенческого рта и пронзает всё внутри его рвущимся наружу ликованием, когда он впервые встаёт без посторонней помощи на свои ножки и дотягивается ещё не до конца послушными пальцами до груди, до ушек своих!
   Это невозможно забыть. Меня эта словно бы извиняющаяся за своё маленькое выстраданное счастье улыбка преследует теперь каждую минуту. Он боится спугнуть своё счастье и потому прячет, но не может спрятать эту улыбку; он слушает своё тело, он впускает в себя невидимые токи этого мира, с которым может договариваться отныне сам…
   Я думаю о себе, о своей жизни. Мы-то, мы-то как живём и чему радуемся?! Этот малыш ухватился за краешек жизни и рад безмерно, и благодарен тому, что существует, что дышит, что стоит на земле! А мы принимаем всё как должное и ещё недовольны, ещё сетуем, что не всё получили из того, что нам причитается! Господи, неужели для того, чтобы что-то в этой жизни понять, нужны стихийные бедствия или такие вот редкие потрясения?!
   Что-то во мне сломалось, места не нахожу…
   Я и вправду меняюсь – чувствую, что вытягиваюсь, расту, словно дерево - подземными корнями. Каждый миг изменения чувствую. Это какое-то непостижимое состояние. Словно меня озарило, ударило молнией, и вот теперь я лежу, барахтаюсь, прихожу в себя, возвращаюсь к жизни, но к жизни уже другой. Хочется быть одному, в тишине. Надо вернуться к себе – тому, который был во мне в лучшую пору моей жизни. Когда я был наивным, неумелым, бесхитростным, открытым всем ветрам. Надо ухватить ускользающее время. Надо стряхнуть суету. Должно же быть какое-то очищение, должен же быть какой-то смысл в моей жизни?!».
   Так писал я в декабре 1985-го года, когда не знал ещё тебя, но смутно искал кого-то, сам не зная кого. С тех пор я часто говорил другим и уверял себя, что меняюсь. И, наверное, действительно в чём-то менялся. Не изменилось  только отношение к фильму – по-прежнему не могу без волнения его смотреть. Но и путь мой оказался гораздо труднее и дольше, чем я предполагал.
   А сейчас я верю в то, что изменился. Я верю в то, что в этом повинны и фильм, и Дикуль, и маленький Максим, который за эти годы научился самостоятельно ходить, и многие другие люди (в том числе мои новгородские друзья – грандиозные русские художники Поветкин и Гребенников), которые сохраняют в себе, несмотря ни на что, душевную чистоту и бескорыстие, не поддаются общему деляческому сумасшествию, живут мощно и глубоко. Я знаю, что в этом «виновата» и ты. Да и я тоже – со своим ожиданием случая, чуда, трепетного чувства и чистых помыслов, о которых я мечтал все последние годы.
   Я изменился. Но не потерял ли я себя, не ухожу ли от себя, живу ли по собственным средствам?!
   Не хочу расставаться с тем, что во мне есть и было. Не хочу крутиться, приспосабливаться, иметь отношения с неприятными мне людьми, быть деловым и практичным. Я хочу, как раньше, верить в добрых людей, в счастье, любовь, справедливость, бескорыстие и жить просто, без лишних вещей и тряпок, без житейской купли-продажи, радуясь каждому новому дню и благодаря Бога за то, что дал мне эту жизнь и немного таланта, подарил мне детей, близких по духу людей и что наказал любовью, которая ежесекундно держит меня в горестном и сладостном плену, мучает и терзает сердце, согревает нежданным покоем и добротой, не даёт спать и работать, делает сумасшедшим, озаряет редкой нежностью, непривычной заботой и ощущением невыразимого, необъяснимого родства и душевной близости.
   Всё, что происходило в моей жизни значительного, происходило от любви или от ожидания её. Но и все страдания мои будут только от неё.


   12-21 октября 1988, дневник.  Курсы повышения квалификации в Ленинграде и долгожданная поездка в Новгород к моим дорогим друзьям.


12 октября 1988, Гале:
   Галя, милая! Только сейчас приехал в Ленинград, добрался на электричке до базы отдыха (кажется, принадлежащей Союзу кинематографистов), устроился в уютный номер на 3-х человек и решил сразу написать, потому что это уже чисто  физическая потребность разговаривать с тобой – пусть даже не слыша твоего голоса в ответ, пусть даже не прикасаясь при этом к тебе…
   Всю дорогу думал о нас; о том, как навалилась на меня эта благословенная, проклятая любовь. Я этого ждал, я этого хотел, не зная, как дальше жить, но никогда я не думал, что это  будет со мной именно так. Она пришла совсем не с той стороны и совсем не так, как я думал, как мне представлялось. Это случилось, может быть, не так внезапно, как у Булгакова в «Мастере и Маргарите», но так же неотвратимо, так же страшно-реально настигая и затягивая.
   Сейчас, по прошествии этих лихорадочных месяцев встреч, ссор, недоразумений, ревности, ласк, прогулок, признаний и утаиваний,  могу сказать с определённостью, что никогда я  так не любил, как люблю тебя, никогда я так не был счастлив и не мучился, как радуюсь и мучаюсь с тобой.
   Тогда, в первые годы после скороспелой свадьбы, у меня с Татьяной было много наивного, чистого, искреннего, но при этом и инфантильного, не оформившегося. Многое было впервые и потому казалось роковым, трагичным, единственно-прекрасным. Но во многом я и обманулся.
   Никогда потом у меня не было того, что можно было бы назвать привязанностью (даже не любовью). Всё это было, скорее, привычкой, а в конечном итоге, как я сейчас с запоздалой горечью сознаю, - медленным уничтожением себя. Я последовательно забывал всё лучшее в себе, я словно бы сам с собой соревновался, на какую грязь я ещё способен, что ещё могу поднять со дна взбаламученной души?!
   Ты сказала, что боишься потерять меня, что тоже ревнуешь. Мы оба болеем одним и тем же; мы оба боимся друг за друга и за наши чувства, за нашу любовь. Эти нерасчётливые, хрупкие и ранимые чувства, я верю, не могут быть очередными, привычными – в череде других. И я очень верю, что они даны нам от Бога, хоть ты и не веришь в Него.
   Я сказал тебе: «Давай дадим друг другу слово…». Я сказал тебе: «Если, не дай Бог, кто-нибудь из нас когда-нибудь разлюбит…». Но я не хочу, слышишь, я не хочу, чтобы это когда-нибудь случилось! Я не хочу терять тебя!
   Я знаю, что ты, наученная жизнью, не хочешь ничего загадывать (на вокзале, провожая меня,  ты сказала, что даже на пять лет вперёд не можешь загадывать). И всё же, всё же… Так не хочется думать, что счастье – трудное, неровное, горячее и горькое – будет недолгим. Мне так хорошо с тобой! И если бы тебе было так же хорошо со мной! Мне ведь никто не нужен, кроме тебя. Да, мы – разные, у каждого из нас была своя жизнь, свой круг людей, забот и интересов, и судьба слишком долго вела нас друг к другу. Но неожиданно (хотя в этом нет ничего неожиданного) выяснилось, что у нас и в нас  так много общего, близкого, родственного…  Я верю, что и ты, родная, это чувствуешь и знаешь.
   Вот почему я думаю о том, что всё, что случилось с нами, - неспроста и потому должно продлиться надолго, навсегда, навечно.
   Я люблю тебя, я хочу видеть тебя каждый миг. Ты дала мне силы, ты научила меня заново жить, но без тебя я почти беспомощен. Я хочу ощущать тебя рядом, слышать твоё дыхание, твой смех, твои удивительные интонации голоса, видеть твой нежный облик, прикасаться к твоим волосам, дотрагиваться до твоего тела. Я не знаю никого, кто был бы больше женщиной, чем ты.
   Пусть мы всегда будем рядом друг с другом; пусть будут эти тревоги, радости и сомнения; пусть будет вокруг нас много близких, родных нам людей. И пусть ты будешь так же счастлива со мной, как и я с тобой.
   Прости мне мои срывы – я приучаюсь к тебе, я учусь жить с тобой в мире и понимании. Прости, если я извожу, мучаю тебя своими допытываниями, расспросами о прошлом. Мне так действительно легче (хотя сначала и больно): всё знать и ничего больше не домысливать. Я вижу, как борются во мне доверчивость, нежность, привязанность - с подозрительностью, ревностью, неверием. Не так просто от всего этого отойти. Может быть, и проще было бы жить незнанием твоего прошлого, но это не лучший путь. Пусть будет больно какое-то время, чем что-то оставлять недосказанным. Если ты когда-либо захочешь узнать что-нибудь из моей прежней жизни, я расскажу тебе всё. В этом есть та доверчивость и близость, которые уже ничего не страшатся, которые будут нашей единственной порукой и гарантией, которые успокоят нас и заставят безоглядно доверять друг другу и не бояться самого страшного предательства и унижения любящего человека – ложью, двойной жизнью, жалостью.
      Любимая, милая Галя! Ты мне настолько дорога и близка, что я даже представить никого не могу на твоём месте! Я не смог бы сейчас ни к кому прикоснуться без ощущения, что я ломаю, насилую себя.
   Мне очень хочется, чтобы тебе было спокойно и радостно со мной, чтобы никакое горе, никакая обида не омрачали твоего лица. Хочется целовать милые родинки на твоём нежном теле… Я люблю тебя; я люблю тебя всю! И хотел бы назвать тебя женой, а не любовницей…


13 октября 1988, Гале:
   Галя, любимая! Не знаю, когда ты будешь читать это письмо, но у меня уже вечер, даже ночь… Только что ленинградское телевидение пожелало доброй ночи, закончились наши разговоры с ребятами (есть и прошлогодние знакомые), все ложатся спать, а я пишу это письмо.
   Сегодня был довольно сумбурный день. Много слов, суеты; выступал начальник видеоотдела, зам. главного инженера с кинокопировальной фабрики; ругались между собой, поднимали «проблемы». Всё это знакомо по прошлому году, поэтому мало трогает. Надо будет отсюда поскорее смываться, потому что толку мало. В пятом часу нас, наконец, отпустили…
   Вчера, идя по Невскому, встретил  старинного друга Вика, вчера же говорил с моей бывшей студенткой Ларисой О. Завтра её кандидатскую диссертацию обсуждают на кафедре. А сегодня вечером мы ходили в Никольский собор на службу. Удивительный хор, удивительное пение, и служба временами очень трогает, до слёз.
   Думаю в субботу или воскресенье съездить в Новгород и увидеть друзей своих. Только сейчас начинаю понимать, как мне их не хватало. И вообще, Ленинград, поездка эта интересны мне и необходимы именно этой возможностью встречи с друзьями, с близкими мне людьми…
   Но, знаешь, – постоянно ощущаю, что тебя нет рядом, что некого взять за руку, прикоснуться к плечу, просто идти по этим осенним улицам, среди изгибов мостов, застывшей тёмной воды в каналах – с тобой рядом. Ленинград неинтересен суетой, людской праздной толпой, осколками праздничной, парадной жизни. Это – призрак, обман. Это всё преходяще. Здесь важен воздух – холодный и влажный, здесь важно мерцание света в воде, здесь пленяет соединение камня, металла решёток, скульптур и бесконечных каналов, проток, рек и речек. Здесь важна атмосфера нерусского, особенного города, в котором, тем не менее, жить я бы не хотел.
   Здесь хорошо с друзьями, здесь очень хорошо было бы с тобой, милая, но сюда нужно только приезжать, да и то – не слишком надолго.
   Постоянно думаю о тебе; живу воспоминаниями и ожиданиями, в которых всё – важно, всё – многозначительно, всё – ещё слишком живо и саднит не закрывшейся раной, и при этом обещает успокоение и усладу впереди, вскоре. Так и должно быть: чтобы горечь сменялась радостью, чтобы сомнения и тоска развеивались, исчезали, уступали место покою, осознанию, что ты нужен, что способен тоже приносить счастье. И порой мне кажется, что больше мне ничего и не надо – только знать, что тебе хорошо со мной. Физически ощущаю твои горячие губы, твои хрупкие плечи, твои удивительные, прекрасные волосы, твои внимательные, всё понимающие глаза. И мне становится спокойно и просто, как будто это всегда было в моей жизни.
   Радость моя, умница моя! Я уже ужасно соскучился по тебе и не выдержу долго здесь, даже среди друзей. Это мучительно – долго не видеть тебя. Я могу на какое-то время забыться, отвлечься занятиями, разговорами, встречами, но вдруг в самый нежданный момент словно очнусь и вспомню, где я и что я, и вновь станет одиноко и пусто и захочется в наш старый и добрый Курск.
   Целую тебя нежно, любимая моя! Береги тебя Бог!


16 октября 1988, Гале:
   Галя, родная! Я всё-таки оказался в Новгороде и счастлив безмерно, что, несмотря ни на что,  сдвинулся с места, хотя в последнее время делать мне это оказывалось почему-то нелегко. Сегодня был прекрасный день: ясный, солнечный, слегка морозный. Снова был в Юрьевом монастыре, снова ходил в Кремль и в Софийский собор, сидел в мастерской Гребенникова, слушал новости (я, оказывается, не был здесь полтора года!), пил чай и отдыхал душой. Вчера не застал Володю Поветкина (он уезжал в Ленинград) и ночевал у Гребенникова в окружении его большой и талантливой семьи, а сегодня – уже в завершении дня – сижу у Поветкина, слушаю его игру на древних новгородских гуслях, слышу бой старинных часов и звон колокольчиков и колоколов на домашней деревянной звоннице и радуюсь, и наслаждаюсь покоем, и жалею лишь о том, что тебя нет здесь рядом со мной и что ты не видишь эту красоту, не пьёшь с нами чай, не участвуешь в наших разговорах, не впитываешь в себя эту удивительную тишину.
   Как же хорошо здесь! Я не ожидал, что так будет, и не думал, что это мне так нужно сейчас. Словно мне добавился смысл моей теперешней жизни, словно что-то укрепилось во мне. В Новгороде у ребят мне часто было хорошо и потом надолго хватало этого света и смысла. Вот и сейчас я вновь укрепился в мысли, что всё, что ни делается в моей жизни, - делается к лучшему. И ты тоже, милая, «виновата» в этом.
   В прошлой открытке  я забыл написать тебе, что уже взял обратный билет. В Ленинграде, а тем более на курсах, мне больше делать нечего. Хочется в Курск, хочется работать. Очень хочется видеть тебя.
   Целую тебя, любимая. Береги себя. О многом тебе надо рассказать. Я нетерпелив, опять во мне много желаний. И, знаешь, я опять чувствую себя удивительно молодым, и мне не стыдно в этом сознаваться…


26 октября 1988, Гале:
   Ты запретила звонить тебе эти два дня, но я всё равно продолжаю разговаривать с тобой, я ничего другого сейчас не могу делать. Мне кажется, что я схожу с ума и всё повторяю и повторяю одни и те же слова, одни и те же заклинания.
   Я умоляю тебя дочитать это письмо до конца; мне больше ничего не остаётся, как просить тебя об этом, хотя ты и сказала вчера, что не веришь моим словам. Это страшно и невыносимо. Но я не виноват в этом; это единственное, в чём я не виноват перед тобой, потому что не врал тебе, не мог врать – как ты этого не понимаешь!.. У меня нет больше никаких доводов, никаких объяснений. Выслушай, меня! У меня ничего сейчас, кроме этого письма, нет.
   Я с трудом дожил этот день. А завтра нужно будет жить ещё один. А потом, может быть, ещё один, если ты не сможешь выйти на работу. Я боюсь завтра просыпаться и идти туда, зная, что тебя там не будет и нельзя будет позвонить и услышать твой голос. Я шёл сегодня домой пешком – теми улицами, какими мы обычно ходили, и выть от тоски хотелось. А сейчас сижу и молю Бога, чтобы ты позвонила мне, просто позвонила, ничего даже не сказав, просто помолчала в трубку. Знаешь, я действительно, наверное, слишком много говорил в своей жизни о счастье, о радости, о понимании, о любви, но я никогда не думал, что один обыкновенный телефонный звонок может принести столько счастья или перечеркнуть всё. Но ты, как видно, не позвонишь, уже не позвонишь, не станешь звонить, и я с ужасом смотрю на часы, а вечер всё не кончается, и тянется, и душу выворачивает в тоске.
   Глупо, нелепо оправдываться в том, чего не было и быть не могло. Эта дурацкая история с В. – она ещё более нелепая, чем та твоя история – с А., когда ты села к нему в машину. Ты тогда, пытаясь понять мою реакцию, моё сумасшествие, мою ревность, сказала, что не знаешь, как сама бы поступила, как сама бы реагировала, если бы оказалась в подобной ситуации. И вот вчера это произошло. Это было настолько страшно, когда ты не захотела ни разговаривать, ни на минуту задержаться. Я не ожидал этого, потому что не предполагал, чем это вызвано. И твоих слов о том, что не веришь мне, что всё это только красивые слова, я совершенно не ожидал. Ты меня этим оглушила. И я даже не понял, как мне оправдываться и можно ли вообще в этой ситуации оправдываться.
   Ты права. Я действительно становлюсь ненормальным, когда пью, когда лечу без остановки вниз головой. Но я уже не был пьян, когда ты не захотела говорить со мной по телефону, когда я кинулся к тебе на первой попавшейся машине и когда потом стоял перед тобой у тебя дома, униженный и раздавленный твоим неверием. И тогда я понял, что мне без тебя не жить, что весь смысл утерян мгновенно.  И когда я это понял, тут же и пришло это решение – наполовину трезвое, наполовину безумное, а главное – ушёл куда-то страх перед смертью. Уже не было ни страха, ни чувств – ничего, потому что ничего не осталось. У  тебя были такие глаза!
   Знаешь, всё это не слова. Этим нельзя шутить, да в этом, наверное, и признаваться нельзя. Была полная опустошённость, полное отчаяние… Ты спросила меня, стал бы я тебе звонить ещё, если бы ты не пришла в одиннадцать, как обещала. Я тебе сказал правду: я бы не стал больше звонить, но и жить бы не стал тоже.
   Ты просишь отпустить тебя. Так вчера стало холодно и страшно, когда ты это сказала. Мы часто мучаем друг друга, а особенно я тебя. Но всё равно я знаю, я верю, что всё это: срывы, недоразумения, перепады настроения – должно постепенно отойти от нас. Мы ведь привыкаем друг к другу, мы ведь узнаём друг друга. А главное – я понял, что вчера была та последняя точка, после которой не может всё быть, как прежде. Я не смогу больше пить и мучить тебя... Ты вчера так горько, так безысходно заплакала, что у меня зашлось сердце, и я проклял себя, и не знал, что сказать тебе, как тебя успокоить…
   Галя, милая, родная, любимая! Я никогда не прощу себе этих твоих слёз, этого твоего отчаяния, потому что виноват безмерно и виноват только я. И не кричать, а выть хочется оттого, что всё так нелепо, страшно вышло!
   Мы вчера днём не поняли друг друга и подумали (ты обо мне, а я о тебе), что каждый из нас испугался своих слов и отступил. Боже, я вчера больше всего этого и испугался; мне показалось, что ты действительно не хочешь всерьёз связывать со мной судьбу, что осторожничаешь, не хочешь никаких перемен в  своей жизни и тебе достаточно нашего положения любовников.
   Ты мне нужна, Галя! У меня действительно никого больше нет на свете ближе и роднее. Я очень часто, думая о тебе, вспоминая тебя, захожусь от нежности. Я без тебя не понимаю своей жизни, она мне просто не нужна. Прости меня, если можешь.


2 ноября 1988, Гале:
   Сегодня был какой-то нехороший для меня день. Я, может быть, впервые испугался. Испугался того, что, может быть, мы действительно непоправимо разные – в привычках и претензиях к жизни, в оправдании её дурацких законов, во взглядах на пределы человеческих компромиссов, человеческой продажности…
   А, может быть, это и неглавное, а главное то, что я боюсь, что придёт день и вновь кто-нибудь всплывёт, и я не справлюсь со своей ревностью, со своей подозрительностью. А потом уж и вовсе пойдёт череда бывших когда-то в твоей жизни  близких тебе людей, о  которых ты мне честно рассказала, а я буду только открывать рот от боли и обиды, которых не должно быть (я это понимаю разумом), но с которыми мне не справиться. Это – твоя жизнь, это – часть твоей жизни, в которой меня не было, в которой мне нет места… Всё это ужасно глупо, но и глупее моей любви тоже ничего не придумаешь.
   Не знаю, что со мной. Что это  - дурное настроение, усталость, приступ меланхолии, стечение обстоятельств, наслоение разговоров, споров, издёрганных нервов?! Не знаю.
   Ты заметила, что я сопротивляюсь, сколько могу, твоему стремлению вылепить из меня оболочку, которая была бы хороша и удобна рядом (хорошо одета, обута, причёсана, не горбилась бы, правильно ходила, не имела вредных привычек)? Я и без того утратил самостоятельность и, словно привязанный, не могу заняться своими делами, не могу ступить шагу, чтобы не подумать о тебе, не оглянутся на тебя. Я сам не свой, хотя и сохраняю многое из того, чем жил и дышал. Но долго так продолжаться не может. Что-то должно случиться… А вообще – не слушай меня. Я раздражён, раздражён больше на себя, чем на тебя. Нет, я опять не то говорю. Ты-то здесь при чём?! Ты не виновата в том, что я так сильно привязался к тебе. Я не имею никакого права раздражаться, требовать от тебя изменить своим привычкам, удовольствиям, привязанностям. И я, сопротивляясь, всё равно благодарен тебе, потому что никто, после мамы, не заботился так обо мне, как ты. Никто не был так душевно мудр и глубок, как ты. Никто не распознавал движений и состояний моей сердечной смуты, не распутывал житейских хитросплетений. Ни с кем мне не было так хорошо и просто наедине…
   Прости мне моё раздражение, мои слова и сомнения. Я должен был сказать тебе о своём нынешнем состоянии. Я ничего не хочу от тебя утаивать. Но ты всё равно не слушай меня.
   Делай, что должно, и будь, что будет.


   5 ноября 1988, дневник. У тебя вчера было такое холодное, чужое, неприступное лицо, что мне стало страшно. Не знаю, может быть, таким же холодом веяло и от меня, когда мы как-то возвращались домой, и я всю дорогу молчал, всё больше замыкаясь от твоих расспросов и просьб сказать что-нибудь. Недаром же ты и вчера сказала, что трудно переносишь моё молчание, что оно какое-то гнетущее. Но, поверь, в моём молчании, ей-Богу, нет никакого умысла…
   В последнее время мне кажется, что тебе нравится дёргать меня за ниточки и ещё при этом делать так, чтобы я чувствовал себя виноватым. Галя, милая, если я тебе действительно нужен, возьми меня со всеми потрохами.  Только не мучай ещё сверх того, что есть.


   7 ноября 1988, дневник. Два года, как я узнал Галю, ещё не ведая, что предстоит, что уготовано судьбой…


   8 ноября 1988, дневник. Удивительный день и вечер любви телесной и душевной. Она умница. Она всё чувствует и всё понимает. Она знает и видит такие нюансы, такие душевные и житейские тонкости, что я порой поражаюсь, потому что не встречал до сих пор такой глубины, такой мудрой простоты в суждениях и чувствах.
   Всё сошлось воедино в этот вечер. Всё было радостно и безумно.
   «Как долго я тебя искала, милый», - сказала она. И простонала, и выдохнула «люблю», когда мы любили и мучили друг друга.
   «Ты изумительный мужчина, я тебя так долго искала» - как сладки и тревожны эти её слова, каким горячим счастьем охватывает всё внутри, когда я вновь их слышу. Мог ли я предполагать, что это будет так прекрасно, что я так полюблю и буду ловить каждый миг встречи, прикосновения, что буду счастлив нашими прогулками, разговорами, что буду желать дарить ей всё на свете…


   12-13 ноября 1988, дневник.  Галя: «Ни с кем мне не было так хорошо. Я знаю, что если что-нибудь случится, я никогда больше не найду такого мужчину, как ты. Ты прикоснёшься, и я завожусь. Я дохожу до того, что себя не помню. Ты меня удивительно чувствуешь... Ты  мой мужчина…»


   21-23 ноября 1988, дневник. Ездил на учредительную конференцию Федерации киноклубов и съезд Общества друзей кино СССР, которые наконец-то состоялись и прошли в Доме кино. Это важно, но не это главное. Галя тоже смогла приехать. Тяжёлые и радостные дни в Москве, в гостинице «Россия», а потом - тягучий ночной разговор в поезде по возвращении в Курск. Опять обоюдная заторможенность. Горячие и горькие слова. Слёзы. Лёгкие касания. Страстное желание. Чуть не проспали, едва успев одеться и выскочить из вагона.
   Из московских подробностей. Я стал говорить ей об очень важном для меня (о том, что не могу ничего от неё скрывать, хотя, быть может, это ставит меня в зависимое от неё положение, в то время как она не пускает меня так далеко в свою жизнь; она не хочет входить в жизнь моих друзей, в мою жизнь, словно оставляя себе безопасный путь для отступления), а она, устав, - заснула.
   Потом в гостях у её давней курской подруги намеренное затрагивание неприятных мне тем. «Я видела, что тебя задевал этот разговор, но специально делала это, чтобы помучить», - призналась она потом.
   Галя: «Витя – как крест. Никого не любила, кроме Вити и тебя. К тебе любовь с горечью. Ты внешне мягкий, но на самом деле жёсткий. Эта любовь накладывает какую-то тягостную ответственность. Ты тоже меня истязаешь. Как и у меня, у тебя постоянно меняется настроение».
   Галя: «Я тебя люблю. Я тебя жалею,  но не жалостью… Ты тонкий, ранимый…  Мы такие одинаковые, что тошно. Я знаю, что ты чувствуешь, о чём думаешь. Не нужно ничего говорить».


24-25 ноября 1988, неотправленное письмо:
   Знаешь, Галя, быть может, я буду резок и обижу тебя какими-то словами, но сейчас нужна эта резкость и определенность, чтобы поставить все точки над «и», чтобы не мучить друг друга понапрасну.
   Я знаю, что в нашей жизни много не развязанных узлов, так мало определённого и так мало мы можем загодя что-то знать и предугадывать, но всё же – прежде чем заводить  любовника (то есть  меня), надо было хоть как-то решить свои отношения с мужем, для себя решить. Иначе моё положение любовника может оказаться куда более нелепым и унизительным. Тем более что я не отбивал тебя у Вити, не вторгался нагло в вашу жизнь и никогда не посмел бы приблизиться к тебе, не зная о вашем разводе, который ты назвала отнюдь не фиктивным.
      Да, я понимаю, что слишком многого хочу, что нетерпелив, порой не забочусь о твоей репутации (мужчине действительно в этой ситуации проще), но ведь с самого начала у нас так сильно и по-настоящему повернулось, ведь с самого начала у меня были самые серьёзные намерения в отношении тебя. И обижают не правила игры, которые ты призываешь соблюдать, чтобы не повредить тебе, не поставить в унизительное положение Витю, а обижает твоё прагматичное, холодноватое (временами) отношение ко мне, как к некоему варианту твоей судьбы, на который можно было бы сделать ставку, но так, чтобы при этом оставить пути к отступлению, обезопасить отходы. А потому незачем пускать слишком далеко меня в свою жизнь и незачем самой влезать глубоко в мою и в жизнь моих друзей. А чтобы я не успокаивался, чтобы держать меня в руках, надо время от времени «взбадривать» меня недомолвками, тайнами собственной жизни (пусть я трижды открылся тебе в исповеди о себе), словами и привычками, которые могут зацепить, ранить, вызвать ревность.
   Я хочу, чтобы ты отдыхала, высыпалась, не так выматывалась, как сейчас. Но если ты спокойно засыпаешь, не выслушав до конца что-то важное для меня, если ты спишь, забывая позвонить, хотя обещала это сделать, если ты спишь, зная, что я в это время не могу заснуть и истязаю себя, - то это очень обидно и больно. /…/ И что мне делать, если ты хочешь, чтобы я понял и принял твои привычки и твои жизненные ценности, но в то же время слишком неохотно принимаешь мои?..
  Я люблю тебя – несмотря на все твои недостатки, которые вижу и знаю, несмотря на разный подход к важным для меня вещам, несмотря на некоторую неласковость твою. Я всё равно тебя люблю и никуда не могу скрыться от этого проклятого чувства.
   Я тебе в чём-то неудобен, тебя страшит моя нетерпеливость, но по-другому я не умею и не хочу…


28 ноября 1988, письмо Л.:
   …Я полюбил, Бог наградил (или наказал) меня любовью. Всё это пришло и навалилось на меня совсем не с той стороны, с которой я ждал. Так, наверное, всегда и бывает. Я и предположить, и представить себе не мог самой малой доли тех мучений, надежд, радостей, опасений и благословенных обретений, которые обрушились на меня в эти последние месяцы. «Наша любовь – с горечью», - сказала она. Так оно и есть. Долго ли будет длиться наше счастье, я не знаю, но молю Бога, чтобы оно длилось вечно.
   Всё у меня сейчас неустойчивое: взлёты и падения, силы и апатия, ревность и нежность, минуты тоски и страха и безудержное, ликующее счастье… Всё перемешалось, всё стало главным, и надо жить, и верить, и делать то, о чём всю жизнь мечтал, и… возвращаться к себе – к тому наивному, бесхитростному, восторженному, романтичному мальчику, открытому всем ветрам и любви.
   Не знаю, поймешь ли ты меня, захочешь ли понять, но я пишу это письмо честно и открыто, со светлым и радостным чувством, оттого что видел её и говорил с ней сегодня, оттого что опять её милые, родные интонации, её добрые, пусть даже будничные слова проникали в моё сердце и согревали его, оттого что я прикасался к ней и шёл с ней рядом по заснеженным улицам, по тёмному, застывшему в холоде и тишине кладбищу, и вновь мы  останавливались у того большого и старого дерева, где когда-то – в зелёный, тёплый и хмельной предмайский вечер – стояли и доверчиво приникали друг к другу, безоглядно отдаваясь новому, чудесному чувству и в то же время боясь спугнуть счастье, боясь поверить в то, что всё это так серьёзно, что всё это наконец-то пришло и захватило в сладостно-горький плен любви, тяжкой и прекрасной привязанности…
   Я не знаю, поймешь ли ты меня, но когда в течение одного дня отчаяние сменяется радостью и покоем, а лихорадка – блаженной улыбкой и усталостью, - ничего уже не страшно и хочется написать всё, как есть, что бы потом ни случилось…


   3-4 декабря 1988, дневник. День рождения О., который настойчиво пытается ухаживать за ней. Я завёлся. Потом по дороге хороший откровенный разговор. Она считает, что наши отношения – как качели: иногда кажется, что ничего не получится – такие мы разные. И она тоже мучается от этих качелей.
   Что больше тревожит и мучает меня? Отчего такая маята и неуверенность?
   Во-первых, вопрос о деньгах, о благах, об услугах, о доставании этих благ и услуг, о комфорте – о привычках, от которых трудно отказаться. Для неё это важно. К этому примыкают производные: как жить, где и чем подрабатывать, кому переплачивать, с кем «дружить», коли жизнь такая?!
   Во-вторых, ревность к прошлому, ревность из-за маленьких интрижек и флирта, увлекаемости её (в прошлом ли?!).   То же самое я мог бы сказать и о себе, и опасения  её должны быть такими же. Но всё равно очень больно, даже и при осознании этой ревности и одинаковости в предыдущей жизни…
   А ведь я уже было успокоился, почти принял решение (и взял тем верх?) о том, что, видимо, ничего не получится.

 
   Вычитал недавно у архимандрита Иоанна Крестьянкина: «С кем бы человек ни начинал строить семейную жизнь, он пройдет периоды искуса. Ведь готового счастья не бывает... Счастье надо тоже выращивать терпеливо и многими трудами с обеих сторон». Как поздно я это узнал, как поздно мы мудреем…


   10 декабря 1988 года, дневник. Таллин. Очередная лаборатория театральных критиков, организованная Союзом театральных деятелей РСФСР. Нас 18 человек. Преподаватель университета из Ростова-на-Дону, собкор «Комсомольской правды» из Краснодара, преподаватель культпросветучилища из Калуги, зав. отделом художественных программ ТВ из Ростова-на-Дону, журналистка из рязанской  «Приокской правды», доцент кафедры советской литературы Якутского университета, преподавательница из Ташкентского института искусствознания, консультант СТД из Горького, зав. отделом культуры областной газеты из Благовещенска, доцент кафедры философии Саратовского университета, старший редактор Воронежского театра драмы им. Кольцова, старший консультант кабинета театральной критики СТД Молдавии, филолог из Омска, завлит Томского ТЮЗа, корреспондент из Рязанской областной молодежной газеты, корреспондент отдела культуры тульской областной газеты «Коммунар» Ольга Подъёмщикова и я. Наш руководитель – Михаил Швыдкой, заместитель главного редактора журнала «Театр».


   11 декабря 1988, дневник. В 14 часов нам уже читал лекцию Михаил Швыдкой. О гласности, пришедшей в театр. В 18 часов мы были в Молодежном театре Эстонии (гл. режиссёр Рудольф Аллаберт).


   12 декабря 1988, дневник. В 14 часов встреча с Микки Микивером, председателем Союза театральных деятелей Эстонии, известным актёром и режиссёром. О проблемах эстонского театра. «Идёт тихое духовное убийство в наше время». «Я бы никогда не вернулся в театр, если бы не это: я очень влюбляюсь в людей». В 19 часов – спектакль «Сад» (Пярнусский театр.


   13 декабря 1988, дневник. В 11 часов – Эдвард Тинн, собкор «Литературной газеты», о стереотипах в области национальной политики: «Часть лидеров Народного фронта сделала огромную ошибку – в национальной спеси, неприязни к другим народам, к местным русским». М.Швыдкой – об эстонском театре. В 19 часов – Театр-студия Старого города. «Ревизор». Худ. руководитель Эйне Баскин. Хлестаков – Роман Баскин, Городничий - Кальё Кийск.


10 декабря 1988, Гале из Таллина:
(Я адресую его на Главпочтамт, «до востребования», потому что домой писать нельзя – там живёт ещё Витя, и вкладываю в конверт открытку с панорамой Старого города; оно придёт в Курск, судя по штемпелю, 15-го, когда в мою жизнь ошеломляюще ворвётся Ольга)

   Любимая моя! Наконец-то, устроившись в гостинице, пишу это письмо. Ты говорила мне на вокзале, чтобы я не вымучивал себя, если у меня не будет желания или настроения писать. Но ты ведь знаешь, должна знать, что это не так, что у меня постоянное желание видеть тебя и разговаривать с тобой. И хотя мне не всегда бывает просто с тобой (как и тебе со мной) – мне всё равно хорошо рядом с тобой, в мыслях о тебе. А думаю я о тебе постоянно, и в самые неожиданные моменты приходят воспоминания о наших встречах, словах, ласках, в самые неожиданные моменты начинает звучать музыка, которая звучала, когда мы любили друг друга, прикасались друг к другу. Вчера, в поезде, я вновь услышал  ту самую, устало-тревожную музыку  - хорал фа-минор Баха, что слушали мы тогда в гостях у Лёши, ту же, что звучит в «Солярисе» Тарковского… Ты знаешь, я очень счастливый человек, несмотря ни на что, потому что у меня есть ты, потому что у меня есть эти звуки, слова, настроения, которые дороги мне и - я верю - дороги тебе.
   Милая, голубушка моя! Как ты мне помогаешь жить и вновь чувствовать свои силы и возможности. Те два дня перед отъездом, когда тебя не было на работе, я действительно тосковал, страшно скучал без тебя, всё валилось из рук, но всё-таки я заставил себя работать, написать обещанную рецензию. Ещё в самом начале, в своём первом письме к тебе, я сказал, что ты даёшь мне силы работать, по-иному дышать и ощущать жизнь. И это, поверь, были не просто слова. Просто потом не всё у нас было гладко (но это же должно было быть!), и не всегда я мог работать, как мне хотелось бы. Была какая-то душевная смута и сомнения в том, действительно ли я тебе нужен, любишь ли ты меня. Мне показалось (и я тебе потом сказал об этом), что в тебе нет душевной заботы, заботы в мелочах: позвонить, как обещала, лишний раз увидеться, нет потребности или желания порадовать нежным словом, ласковой интонацией. Я, конечно, не прав в этом, потому что тут же могу привести десятки примеров удивительной нежности и заботы с твоей стороны; я помню наперечёт все твои ласковые слова, как ты мне говорила по телефону «Серёжка, милый», когда я, обидевшись, уезжал домой; как ты простанывала «Люблю… любимый», когда мы оставались наедине. Нет, я несправедлив к тебе, но таково, наверное, свойство сумасшедшего, любящего сердца – любить, радоваться и сомневаться, переживать и ревновать…
    А какое прекрасное было у тебя лицо после спектакля «Костюмер» с Зиновием Гердтом и Всеволодом Якутом  в Театре им. Ермоловой! Я до сих пор не могу забыть твою светящуюся, мягкую улыбку. Мне так хорошо было с тобой в тот ноябрьский вечер, когда мы с тобой возвращались после спектакля и шли через Красную площадь, и тайком от дежурной уединялись в моём номере  в гостинице «Россия»! Я очень жалею о том, что не умею писать стихов – у меня все мысли о тебе, все воспоминания связаны с мелодией, с какими-то светлыми и глубокими чувствами и ощущениями. Мне так хочется сейчас работать, заниматься делом, за которое не стыдно, и быть мужчиной - самостоятельно, независимо жить, дышать, чувствовать.  И главное – оставаться самим собой!
   Я знаю, что у нас с тобой есть сомнения, страхи по поводу нашего с тобой будущего. Это естественно. Но я  сейчас, милая, как никогда, уверен в себе – в своей верности и любви к тебе, в своих силах, которые помогут многое преодолеть. Я сделаю всё, чтобы ты была счастлива, чтобы тебе было хорошо со мной. Если я тебе действительно нужен.
   В Таллине снег, морозно. В гостинице телефона нет, поэтому буду звонить с переговорного пункта. Обратный билет буду брать на 15-е, так что приеду в Курск, наверное, 16-го вечером или 17-го утром. А все наши семинары и театры начнутся только завтра. Надеюсь завтра или послезавтра услышать твой голос. Целую, родная. Твой Сергей. 


11 декабря 1988, Гале из Таллина:
   Милая! Пишу это письмо после нашего  вечернего разговора, успокоившего меня, после позднего чая с ребятами  и привычного трёпа о театральных новостях, провинциальных заботах и чудачествах. Всё действительно хорошо, и я, в общем, рад, что оказался здесь, увидел Таллин, своих старых знакомых, вновь окунулся в проблемы, от которых последнее время был отодвинут. И я согласен со своим ростовским приятелем, что важно и интересно уже то, что мы вообще куда-то ездим, независимо от того, увидим ли мы в Таллине хорошие спектакли или нет.
   Сегодня, в перерыве между дневными звонками в Курск, гулял по Старому городу. Всё привычно и знакомо по Риге и Вильнюсу и, может быть, поэтому не производит уже такого впечатления. Хотя, очевидно, виной тому - и зима, снег, холод.
   Во время спектакля Рудольфа Аллаберта в Государственном молодежном театре Эстонии я всё время ловил себя на том, что думаю о тебе, вспоминаю тебя. Мне не хватает тебя здесь. Как бы мне хотелось, чтобы на этом спектакле, где звучит старая сентиментальная музыка 30-40-х годов, где человеческий голос дышит и каждый звук, каждое слово доходит до сердца (даже если ты не знаешь язык), - как бы мне хотелось, чтобы на этом спектакле ты была рядом. И я со светлой грустью, с завистью вспоминаю Москву – наше утреннее путешествие от Курского вокзала, наше хождение по магазинам, спектакль, на котором мы были вместе, и те часы в гостинице, когда нам было так хорошо друг с другом. Я знал, я чувствовал, что все недоразумения, все усталости уйдут, забудутся и останется, будет вспоминаться только хорошее.
   Как чудесно было всё-таки в Москве! Я не знаю, думаешь ли ты так же, как и я, но мне очень бы хотелось поехать туда вместе с тобой и вновь бродить по улицам (ведь будет уже тепло!), спешить по вечерам в театр, искать что-нибудь в магазинах и засыпать, усталыми, доверчиво прижавшись друг к другу. Это удивительное ощущение – смотреть на тебя спящую, чувствовать твоё лёгкое дыхание, гладить твои чудесные волосы, твою нежную кожу и успокаивать тебя, прижимая к себе, когда ты вздрагиваешь во сне.
   А я ведь, наверное, действительно не знал, что такое любовь. Может быть, поэтому я сейчас самый счастливый человек на свете. И, может быть, поэтому я не могу до конца поверить в своё счастье. И, может быть, поэтому радость соседствует во мне с тревогой; может быть, поэтому так часто меняется моё настроение…  Я хочу, чтобы мы были нужны друг другу вечно, чтобы счастье наше (пусть даже с долей горечи) длилось и длилось…
   Целую тебя, милая, крепко и нежно. Очень хочу увидеть тебя и прикоснуться к тебе. Ты действительно моя единственная радость на свете. И я благодарен тебе за то, что ты есть.


   14 декабря 1988, дневник. В 11 часов – М.Швыдкой, о своём – «наболевшем»: «Гомосексуализм – это не болезнь, не извращение, это – генное. Наша страна единственная, где действует варварский закон против гомосексуалистов».
   О проблеме современных студий – отсутствии профессионализма. О современных пьесах и их постановках, о «Театре на досках». И даже дал нам свой домашний телефон: 202-29-86.
    В 14 часов – «Таллинфильм». Закрытый показ только что снятого фильма «Враг респектабельного общества» по драме Ибсена «Враг народа» (режиссер Микк Микивер). Штокман – Лембит Ульфсак.
   Завтра -  отъезд.










































                ОЛЬГА.  «…ЛЮБОВЬ ИДЁТ, КАК НАВАЖДЕНЬЕ»

                «Замечайте события вашей жизни. Во всём            
                есть глубокий смысл. Сейчас вам непонятны   
                они, а впоследствии многое откроется"      
                Преподобный Варсонофий Оптинский


               

   Вернувшись в Курск, я был весь там, механически отвечая на звонки, подписывая документы, - весь в тех декабрьских днях 88-го года, в старом Таллине, где я впервые увидел Ольгу и куда мы, журналисты, преподаватели  и театроведы из разных уголков тогдашней большой страны, приехали на свою учёбу –  лабораторию театральных критиков.
    Ещё с начала 80-х через местные отделения ВТО (Всероссийского театрального общества), переименованного в 1987-м в СТД,  нам была предоставлена счастливая возможность поездить по стране и посетить лучшие театры, пообщаться с известными режиссёрами и со своими коллегами, поучиться друг у друга и у наших мэтров, услышать их суждения о наших рецензиях, творческих портретах, репертуарных обзорах. Среди наших руководителей перебывало немало известных в театральном мире людей (ректор Литинститута,  театровед Владимир Пименов, театральный и литературный критик, доктор искусствоведения Инна Вишневская, режиссёр театра и кино Ростислав Горяев, возглавлявший до этого Центральный Театр Советской Армии, и многие другие). А в этот раз был Михаил Швыдкой (будущий министр культуры) – зам. главного  редактора авторитетного и одновременно элитарного журнала «Театр».
    Со многими коллегами мы встречаемся уже не в первый раз, побывав на наших лабораториях в Воронеже, Вильнюсе, Каунасе, Орле, Москве, Ростове-на-Дону, Тбилиси... Ты была новенькой. Я заметил тебя и невольно выделил из всех наших дам: в  тебе была какая-то непривычная независимость и лёгкая  отстранённость – от всех нас. И ещё (отметил я для себя) – ты почти везде опаздывала….
       Нас привели на киностудию «Таллинфильм», чтобы показать новый, только что снятый и еще не выходивший на экраны страны фильм. Ты, как всегда, опаздывала, и я занял тебе место. Ты благодарно взглянула на меня… А что было потом? Затмение? Гипноз? Внезапная атрофия прежних чувств и памяти?..  И спустя годы не смогу ни сказать, ни понять… Но что-то ведь нас бросило к друг другу в эти минуты, словно наши нечаянно столкнувшиеся души не захотели просто так расстаться в эти короткие и суматошные дни. Впрочем, какие  там «дни» - каких-то два неполных дня всего и было!  И вот, казалось бы, из ничего вдруг это неожиданно выросло и  накрыло нас, не дав опомниться и вздохнуть.
   В короткие свободные часы мы бродили с тобой по старым улочкам, заходили в уютные кафе близ Ратушной площади с удивительно волнующим запахом только что смолотого и сваренного кофе; выстояв небольшую сдержанно-чопорную очередь, покупали вкуснейшую выпечку; а в предпоследний вечер, поднявшись в Вышгород по древней улице, сжатой с двух сторон высокими стенами из известняковых плит, забрели в старинный собор, превращённый в  музей, – большой, пустоватый, гулкий от наших шагов. Что мы там видели  – уже не помню. Потому что мы и здесь продолжали говорить, смотреть друг на друга, всё больше незримо сближаясь и доверяя друг другу сердечные тайны. Ты была целомудренно откровенна со мной в тот вечер…
   Придумал ли я себе эту любовь? – не знаю. Я никогда не смогу объяснить, что тогда со мной произошло – в эти два декабрьских  дня, всё разом перевернувших и перечеркнувших. Остались только письма, которые, быть может, что-то объяснят и что-то откроют. Кому? Мне? Другим?
   Многое о тебе я узнал уже потом, после нашего таллиннского расставания, в  том числе и о том, что ты - замечательная журналистка и незадолго до поездки на театральную лабораторию стала лауреатом областной журналистской премии. Ты не любила хвалиться. Но уже по первым присланным твоим стихам я многое понял о тебе.
   А о том, как  ты оказалась в Сибири, бесстрашно поехав в «ссылку» на станцию Зима за своим мужем - талантливейшим русским поэтом Сергеем Белозёровым с очень непросто сложившейся поэтической и человеческой судьбой, о родившейся там дочери Анечке, уже несколько лет недвижно лежащей в своей кроватке, ты рассказывала мне в короткие часы наших встреч, в письмах своих,  и только потом всё это смогло сложиться в единый  прекрасно-трагический портрет…
   Я не тешу своё  тщеславие - вот, мол, как меня любили! Да нет же! Раскрывая твои письма и высвобождая из пелены забвения часть твоей жизни, твоей прекрасной души, я хочу рассказать о непредсказуемости любви, о силе любви, о великом таланте любви, которым ты обладала,  о проникновенной красоте твоей поэтической души, о мужестве твоего прощения и прощания, которым ты утвердила мой окончательный выбор, разрубив невыносимое состояние неопределённости и сердечной раздвоенности…
    Я могу только догадываться, что тебе пришлось преодолеть в себе, решившись на это и написав об этом, словно твоё понимание и решение  не кровью далось, не сердечной мукой… Но ты отпустила меня ради другой – не  соперницы твоей, а - по воле судьбы -  опередившей тебя. Судьбы, которая потом, на недолгие месяцы, так насмешливо и так серьёзно всё смешала, нарушив все законы земного притяжения, все законы и правила любви. Любви без надежды на разумное решение. Какое там разумное решение -  когда нас, словно беспомощных слепых котят,  кинуло друг к другу, когда ни в коем случае не нужно было этому случиться! Ведь у меня уже была Галя, и наши чувства трудно и горячо пробивались сквозь несхожести привычек, характеров, семейного и дружеского опыта… А у тебя был муж, талантливый поэт с трудной, непредсказуемой судьбой,  с которым ты уже не жила, но по-прежнему оставалась в орбите непоседливого  творческого существования - в кругу редакционных друзей, в особой атмосфере каждодневного открытия мира и людей, человеческих бед и пороков.
    А главное -  нас разделяли расстояния и разница в возрасте: мне было 38, а тебе  27, - разница до поры и времени неощутимая и расстояния до поры и времени  преодолимые. Но тогда, в средневековом, кажущемся игрушечным – словно из детских рождественских сказок -  Таллине, нам показалось, что всё соединимо и преодолимо, всё случившееся словно даровано свыше, а потому – всё правильно и разумно, насколько может быть разумным и правильным безрассудное и безоглядное сближение сердец.

   
   … Я уезжаю из Таллина, а ты остаёшься до завтрашнего дня. Ты провожаешь меня на вокзал. Ты молчишь и смотришь мне в глаза своим вопрошающим  и серьёзным взглядом. И перед тем как поезду тронуться, мы безотчётно тянемся друг к другу и впервые  целуемся. И этот поцелуй, единственный за эти дни, обжигает и связывает нас, как нам кажется, навеки.
   В вагоне я лихорадочно пишу тебе письмо. Слова приходят сами собой, их не надо искать и придумывать, за ними надо только поспевать…

























                «...И ВО ДНИ ПЕЧАЛИ НЕ ЗАБУДИ ОБО МНЕ»

                «Если бы разлук не было,
                их надо было бы выдумать»
                Ольга Подъёмщикова



15 декабря 1988, от Ольги из Таллина в Курск:
   Родной мой! Я приехала сейчас с вокзала, стояла, пока твой поезд не ушёл совсем и на этот путь не подогнали новый. И решила заняться единственно возможным для меня сейчас делом – написать тебе. Потому что внутри я сейчас всё время разговариваю с тобой. Руки ещё не отогрелись – трудно писать. Помнишь, ты всё удивлялся, что я не мёрзну? Ты уехал, и я тут же замёрзла вусмерть – значит, то было не моё, а твоё тепло.
Женщина, которая стояла рядом со мной (её муж был возле тебя у окна), увидев, как я плачу, сказала: «Ну что Вы, он же скоро вернётся…». Она, видно, решила, что ты мой муж. Спасибо ей.
   И сейчас я где-то лечу между пропастью и пустотой – потому что ты далеко (а ты ещё прохладно относишься к Шагалу – они же там тоже летают, то от беды, то от счастья), и радостью – оттого что ты меня поцеловал, так что мне даже поверилось, что я нужна тебе и это не уйдёт.
   Я не претендую на большое место в твоей душе, но пусть там будет маленький мой уголок – заглядывай туда, когда тебе одиноко или что-то в жизни не по тебе, ладно? Господи, да это же где-то было…  Ну да, Сельвинский: «Я в твоей жизни, говоря честно, не занимаю большого угла…». Ладно, не о том речь.
   Ты уже не забудешь Таллин и при каждом упоминании о нём вспомнишь наши прекрасные два дня (гриновская «хорошая минутка» - спасибо тебе, это – навсегда, мелькнёт ли открытка с Томасом, слово ли, и я вспомню тебя и тихую радость этих дней). И вообще, нельзя забыть человека, который о тебе думает, а я буду думать о тебе, потому что ты заполнил какую-то пустоту в моей душе. У меня в душе давно не было света, а теперь есть. И к этому городу теперь нежность, а был чужим.
   Ну вот, пользуясь тем, что тебя нет рядом (это я тебе вру, ты сейчас как раз со мной), я тебе выдам всё, о чём промолчала бы. Помнишь, на остановке ты говорил, что так лучше и что ожидание праздника дороже самого праздника. Может, и есть тут правда, потому что так оно получилось по-юношески, сильно и нервно, обожгло. Но, милый мой, неужели ты мог подумать, что возможно какое-то разочарование? Тебе не может быть плохо со мной. Мне не может быть плохо с тобой.  Ты это пойми. Ты очень близкий мне человек – по сердцу, по уму даже. Всяко. Мне так хорошо рядом с тобой, как, может, и не было. Спокойно и легко. Хорошо до боли. Я сейчас с недоверием прислушиваюсь к себе – со мной ли всё это произошло? Ты и представить себе не можешь, как на меня это не похоже. Мои отношения с людьми – это взаимное отталкивание, допуск только поверхностного дружеского общения. А тут… А как я с тобой разболталась, разрассказывалась, а считаюсь, между прочим, человеком сдержанным и молчаливым, меня ругают за неоткрытость. Мне очень хорошо с тобой, счастье, что я встретила тебя. Понимаешь, я сейчас какая-то немножко другая, чем была. Счастье очеловечивает. Моя работа, мясорубка и соковыжималка, приучает к поверхностному общению, к неглубокому вниманию к людям. Мне был никто не интересен, не было привязанностей. Общение – одностороннее, я узнаю о людях очень многое, не допуская их в свою жизнь, а в душе – такая усталость и пустота. А теперь есть ты.
   Я очень хочу, чтобы мы иногда, хоть совсем изредка, виделись. Я даже размечталась, сюда едучи: а почему бы мне не взять неделю отпуска и не поехать в тот мотель (мы говорили о нём, помнишь?), что в Курске или возле где-то. Сосны ведь там и сейчас зелёные, а народу, наверное, не много. А тебе не трудно было бы приезжать туда из города? Если это далеко, то можно что-нибудь поближе, попроще. А я бы созвонилась с вашей партийной газетой, и они всё бы мне устроили – свой брат газетчик. Это всё, конечно, на стадии бреда. Работа затянет по макушку. Хотя…
   Знаешь, я очень люблю древнерусский язык и древнерусскую литературу. В одном из любимых моих плачей есть такие слова: «И во дни печали не забуди обо мне». Это прекрасный плач: «Свете мой светлый, где ходиши? Почто меня не замечаеши? Звери ко норам идуть, птицы ко гнездам летять, я же кому уподоблюся…».
   Так вот, милый, «и во дни печали не забуди обо мне».
   Серёжа… Серёженька… Я тебе, конечно, не скажу всего, что я о тебе думаю, но, поверь, оно согреет тебя когда-нибудь, если это понадобится, если тебе будет плохо. Ты прекрасный человек. И ты сделал меня лучше. Можешь верить, ведь чувствовать и знать людей – моя профессия.
   Я очень редко пишу письма. Может, всего несколько раз в жизни. Но я очень рада, что тебе написала. Потому что, ты прав, телефон – не то. Тем более, у меня в кабинете всегда кто-то топчется (хотя считается, что сижу одна), а при ком-то я ведь не смогу говорить с тобой всерьёз, всё же остаюсь человеком сдержанным. А так – многое сказала.
   … Господи, болтала о Союзе писателей, чёрт те о чём. А ведь в глаза сказать не могла. Теперь – смогу. Теперь нам будет легче. Нам вообще будет очень хорошо. Только бы увидеться.
   До свидания, милый. До свидания. И береги себя, ладно?
   Целую. Ольга.


   Я был сбит с толку, повержен её первым же письмом, как и она – моим. Никто из нас не ожидал, что наша мимолётная симпатия друг к другу вырвется из рамок обычного знакомства и ввергнет нас в пучину рокового сближения, похожего на извержения вулкана, когда потоки раскалённой лавы уже ничем не остановить и надо только лишь молиться Богу, дожидаясь неизбежного конца и безуспешно пытаясь где-то укрыться, спастись, уберечься от её огненного гибельного дыхания…



17 декабря 1988, от Ольги:
Привет, родной.
   Пишу в электричке, поэтому буквы пляшут. А ты сейчас уже дома.
   Конечно, когда я собралась, у меня оказались четыре сумки – большая + моя через плечо, «Таллин» и пакет с пластинками. Пальто я всё же купила и осталась с рублём в кармане. Цирк. Спасибо, что ты надоумил меня, бестолковую, взять билет до Тулы. Сейчас мне бы не на что было его купить. Вчера сбегала за пальто, а потом вернулась в гостиницу и до отъезда лежала и разговаривала с тобой. Ты знаешь, мне ужасно нравится моё нынешнее состояние. Только ты знай, что тебя это совершенно ни к чему не обязывает. Можешь относиться с юмором. Пожалуй, мне в жизни не хватало безответной любви, так что с удовольствием воспользуюсь случаем… Слушай, какая это прелесть – жить всё время на взлёте, смотреть на мир совершенно по-другому. Я вчера чуть было стихи не начала писать (а считала, что завязала с этим).
   Слушай, Серёжа, а ты же мог чёрт-те что обо мне подумать. Эти мои рассказы о моей семейке… Увы, батенька, я не в них (имеется в виду семейка, конечно). Может, и жаль, в этом тоже есть свой шарм – милые флирты, лёгкость, приподнятость… А я как раз существо дикое и непуганое… И никого, кроме мужа, у меня никогда не было.
   Кстати, о муже. Это ужас. Представляешь, какая жуткая интуиция – мы уже давным-давно не общались и прекрасно себя чувствовали, и вдруг он вчера звонит в гостиницу и говорит, что у него болит сердце и что он чувствует, что со мной что-то происходит… Порывался меня встретить, но я решила, что, несмотря на сумки, это совершенно излишне. Так что хреново мне придётся в Туле. Мы же сидим в одном здании, я на 9-м этаже, а он на 12-м. Ладно, это всё ерунда.
   Посмотрю, может, сяду сейчас на больничный – конечно, тоже простудилась. Ужасно не хочется тонуть на работе в текучке. А может, ускачу в командировки. Мне сейчас вообще лучше одной, вне команды. Так хорошо и светло…
   Скоро подъедем к Оке. Я так люблю эти места! Ах, как бы здорово было, если бы ты приехал летом! А ты был в Тарусе? Там чудесно. А добираться от нас очень легко и близко.
   Слушай, а это ничего, что я стала писать тебе письма? Просто потом, на работе, я, наверное, не смогу писать – я там выматываюсь, как выжатый лимон. Ты только их (письма) лучше сразу изничтожай, а то увидят домашние, хреново, если дети будут знать твои личные дела. А может, лучше писать «до востребования» (если, конечно, вообще смогу потом писать)?
   Серёжа, у меня совсем нет культуры эпистолярного жанра, плету, что Бог на душу положит. Ты уж прости.
   Только бы у тебя всё было хорошо!
   Ну, пока. Ц.Л.Т.О.


   Твои письма приходят ко мне на мой старый домашний адрес, где я уже почти не живу. А потом – и на Главпочтамт, «до востребования». «Так лучше», - считаешь ты.  Ты не ставишь чисел в своих письмах, и я, разбирая их, угадываю  даты по штемпелям на конвертах, и дело это не слишком надёжное, потому что некоторые из них с течением времени стали уже плохо различимы.


21 декабря 1988, от Ольги:
   Поздравляю тебя с лучшими праздниками этого мира – Новым годом и Рождеством. В эти ночи звёзды говорят с душами живых, ангелы-хранители смыкают над нами свои крылья, Земля плоская – и потому на ней уютно, Бог добрый и творит чудеса, а серные спички согревают…
   И нужно зажигать свечи и слушать музыку, говорить хорошее друзьям и любимым, загадывать желания… Я желаю тебе тепла и доброты и высокой и смелой мечты в эту ночь – потому что только высокие и несбыточные мечты достойны сбыться.
   Постарайся быть счастливым.
   О.П.


   23-24 декабря 1988, дневник. Я сорвался в Тулу. Приехав, я позвонил тебе с вокзала в редакцию, и ты вскоре приехала за мной. И пока мы шли по прямому и  просторному проспекту к Кремлю,  ты всю дорогу читала мне стихи своих любимых поэтов. Ты их замечательно читаешь!..
    Ты влюблена в свой город и с радостью показываешь мне Кремль, заводишь в маленький особнячок недалеко от Кремля, где, кажется,  располагается местное краеведческое общество и издаётся альманах. Мы заходим в Художественный музей и бродим по нему, всматриваясь не столько в картины, сколько друг в друга. А потом направляемся в какой-то ресторанчик, где ты знакомишь меня со своими редакционными друзьями…
    А через пару часов мы едем с тобой в служебном автобусе какого-то завода в Советск, что примерно в сорока километрах от Тулы, где ты когда-то жила с мужем и где сохранилась квартира или комната в доме (не запомнил эти подробности). Мы едем и не можем наговориться, стараясь не шуметь, но всё равно мешаем людям, дремлющим после работы…
   Городка этого совсем не помню. И комнаты твоей не помню… Приехав, мы зашли в магазин и накупили всего для нашего первого сокровенного ужина…   
   … Проснулись мы поздно. Свет давно уже пробивался сквозь шторы. Надо было ехать – меня ждали в Курске на вечернем кинопоказе, который я должен был предварять каким-то словом. Но я забыл обо всём. И уже не думал о том, что неизбежно опоздаю и как там всё пройдёт без меня?.. Мы не торопились в ожидании неизбежного расставания, и время не торопило нас… Мне показалось тогда, что ехали мы долго-долго, возвращаясь в Тулу и преодолевая эти несчастные километры в каком-то жёлтом длинном автобусе с «гармошкой» посередине; больше молчали, чем говорили… Потом, купив билет, я сидел рядом с тобой на вокзальной скамье отрешённый и притихший в ожидании проходящего поезда, и  в нашем обоюдном молчании продолжало звучать то, что уже было произнесёно минувшей ночью …
    Но время неумолимо бежало,  и я вернулся в Курск лишь поздней ночью, когда уже и кинопоказ давно закончился, и силы мои душевные и физические иссякли…


   В тот мой приезд мы были отважными и беззаботными. Мне так не хватало этой отваги в моей последующей жизни…


   Я пишу тебе письма на твой домашний адрес - Льва Толстого, 92, где живут твои родители, твоя бабушка, твоя Анечка. Я ещё не знаю, что среди твоих предков были люди, общавшиеся со Львом Николаевичем, но мне ужасно нравится этот адрес. Ведь и моя совсем недавняя жизнь – от юношеского духовного взросления до институтской кафедры литературы, где преподавал и которую вынужден был оставить из-за наивно-отважного письма в защиту Толстого и его учения, против казённо-идеологизированного празднования его 150-летия, - тоже накрепко связана с его именем. Но сейчас, в конце 80-х,  я уже переболел «толстовством» и выкарабкиваюсь к канонической вере, к Православию, к Церкви, которую в юношеском максимализме отрицал, исповедуя вслед за Львом Николаевичем его особое христианство – по сути, очищенный от Чуда, Тайн, поэзии церковных служб и правил церковной жизни глубоко выстраданный и гордынный нравственный императив…


25 декабря 1988, Ольге:
   Родная моя! Как хорошо, что ты появилась в моей жизни! И как это трудно. Ты действительно существо дикое и непуганое, и у тебя такая удивительная улыбка, такие чистые и нежные интонации голоса, такая открытость и наивность движений, жестов, порывов; ты так чудесно читаешь стихи, возвращая мне самые лучшие минуты моей жизни, когда я ближе всего был к самому себе и к природе… И как всё это в тебе перемешано и соединено! Мне было очень хорошо, легко и свободно, просто и радостно с тобой. И когда мы просто разговаривали и гуляли по старому городу, и когда любили друг друга, забыв обо всём на свете. /…/
   Твоя любовь не безответна, милая, но я так устал в этой жизни врать, а с другой стороны – жить «по правилам», что сейчас не хочу ни о чём думать и ничего никак ни называть. Тому, что со мной произошло и происходит, нет определений. И я не хочу их искать. Только чувствую свою вину – перед всеми, и тем большую, чем сильнее и пронзительнее я испытываю своё навалившееся на меня счастье. За что мне это? И почему меня не наказывает Бог? Или правила жизни немного изменились, и не всё ложь, что было ложью, и есть та ложь во спасение, от которой я всегда отмахивался, стараясь не делать себе уступок перед Ним?!
   Я грешен, родная. Но, может быть, меня простит то, что я старался никогда не врать своим чувствам и был часто по-детски наивен и беспомощен в своих порывах и увлечениях. И, может быть, меня простит сейчас то, что я, уже действительно ничего не ожидая лучшего, вдруг встретил тебя и… не поверил сам себе, что это возможно, что существует то, что я искал всю жизнь. Ну, не может быть такого родственного попадания! Ну, не бывает так, Господи!
   И, наверное, ты права (ты просто умница!): нам не нужно торопить время, не нужно ничего загадывать – оно само всё устроит, само накажет и наградит.
   Милая Оленька, целую тебя нежно и крепко. Ты мне нужна, ты очень нужна мне в моей непутёвой жизни. И прости меня. За то, что у меня так, а не иначе сложилась жизнь, что я такой, а не другой, что я не могу (пока не могу?) дать тебе того полного счастья, которое ты заслуживаешь.


30 декабря 1988, от Ольги:
Здравствуй, любимый мой!
   Получила твоё письмо и счастлива – невозможно, так не бывает. Я люблю тебя и очень боюсь любить, просыпаюсь и засыпаю с твоим именем, иду или еду куда-то – говорю с тобой, я живу тобой. И легко, наверное, было бы это всё объяснить твоим неотразимым (извини за банальные слова, но это на полном серьёзе) сочетанием ума, обаяния ума, просто обаяния, интеллигентности… А на самом деле – просто - как снег падает, как птица летит – вдруг поняла, что уже люблю и прислушивалась к себе: разве? да не может быть… Ещё в Таллине. А в Туле – так хорошо было с тобой, что, конечно, знала уже, что отступать некуда. А это так страшно, Серёженька, так опасно – окажись вдруг, что ты, всё передумав, решил бы не встречаться со мной и вообще… И как жить потом? В общем, я уже попала в ужасающую зависимость от тебя, так ещё и радуюсь этому. Я ещё пытаюсь как-то тормозить, убеждать себя, что так нельзя – уже безнадёжно.
   А я ведь мало уже во что верю на этом свете. Меня все, кому я верила, предавали – кроме бабушки, это самое светлое. Даже мама – никогда не забуду, как она говорила мне: «Лучше бы ты умерла. Похоронить один раз – и отмучиться…». Это из-за того, что я выбрала свой путь – поступила не в тот институт, как она хотела, вышла замуж не за того… Я никогда не смогу даже подумать о том, чтобы мой ребёнок «лучше бы умер». А как и зачем жить потом самой? Я не понимаю  это человечество. А одиночество и отчаяние так называемой семейной жизни…
   Кстати, Серёженька, я готовлюсь к ещё одному горькому, но неизбежному шагу. Белозёров (я буду называть мужа по фамилии, имя – твоё), уволившись, остался без денег и уже не сможет снимать квартиру. Серёженька, я отдам ему ту свою комнату. Прости, но я не могу иначе. Ему действительно некуда деваться. А сама буду будировать квартирный вопрос, у меня же право на внеочередное получение жилья из-за Анечки, просто я не хочу им пользоваться. Да, видно, придётся. Впрочем, есть ещё шанс: если он устраивается собкором, то ему автоматически дают квартиру. Господи, если бы… Он может получать отдельно что угодно, потому что в ордере на мою комнату не вписан (мы тогда уже жили врозь давно).
   В общем, и со стариками жить тяжело очень (куда я денусь – Анечка, терплю все их выходки), и уйти скоро будет некуда.
   Серёженька, но это-то всё как раз образуется непременно и, думаю, довольно скоро. Важнее всего сейчас то, что происходит с нами. Это вдруг стало составлять суть жизни.
   Ты позвонил – и я снова счастлива. Иринка П-ва, как только я сняла трубку, выскочила из моего кабинета, а потом пришла и чуть ли не со слезами сказала, что страшно рада за меня, и если я, дура, не понимаю своего счастья – со мной вообще  говорить не о чем. Шеф пришёл, поздравил с праздником и подарил Кушнера – новый сборник.
   А потом собрались все наши – вся старая гвардия, и те, кто уже ушёл, и кто остался. Знаешь, это так здорово – такое братство и дружба… Звонила в Москву, в ЦК – говорят, Костьку восстановят. В общем, так хорошо и счастливо кончается год…
   Спешу закончить письмо – нужно уже убегать. Я напишу тебе, может, даже сегодня. И вообще буду писать часто. Люблю тебя. Целую. Совсем твоя О.
   P.S. Давно не фотографировалась, поэтому посылаю старые фотографии. Ничего?


   Я достаю эти фотографии из надорванного постаревшего конверта. На этих любительских снимках ты ребячлива и одновременно с этим удивительно женственна – та юная порывистая и независимая незнакомка, какую я впервые увидел в Таллине. Фотографии назло времени сохраняют твоё юношеское очарование, ребячливый порыв, особый романтический строй души. Больше всех мне нравится одна из них, снятая в 1985 году в редакции на станции Зима, во время сибирской «ссылки». Крупные черты лица. Густые брови вразлет. Большие выразительные глаза, глубокий сосредоточенный взгляд. Какого они цвета – серые, зеленоватые? На черно-белых фотографиях цвета не разобрать.  Волосы откинуты и приоткрывают  ухо с серёжкой. Тёмное платье, фасоном своим похожее на старинную  гимназическую форму. И сама ты как ученица, или, точнее, как юная учительница, задумавшаяся на минуту о возможном счастье… Голова слегка повёрнута направо и взгляд чуть опущен, и потому ты смотришь мимо меня. В этом обращённом вовнутрь взгляде  проступает удивительная нежность и одновременно мудрость  много пережившей  женщины, хотя тебе на снимке только 24…
    Тебя вряд ли назовешь красивой. Но удивительное дело – ты притягиваешь к себе какой-то особой, внутренней красотой. В тебе столько женской силы и обаяния, что всё перекрывается этим…


30 декабря 1988, Ольге:
   Родная моя!
   Я вновь перечитываю твои письма и вновь они волнуют и согревают меня. Когда я ждал первое твоё письмо, я почему-то был уверен, что ты скажешь «родной мой», потому что ничего другого не предполагал, потому что все другие слова не обладали полным смыслом того, что между нами произошло, потому что сам собирался назвать тебя так: родная моя!
   Я живу (плохо, неровно, раздваиваясь) этим удивительным ощущением родства душ, крови, сердечных токов. Я пленён (и не хочу сопротивляться) этой поразительной лёгкостью и простотой нашего взаимного прикосновения друг к другу – словами, движениями, молчаниями, настроениями, ритмами. Я пытаюсь вспомнить и не могу, чтобы у меня было когда-нибудь так же с кем-то, когда не нужно ничего придумывать, когда всё настолько естественно, бесхитростно и свободно, что кажется, будто со мной моя любимая младшая сестра, которая (ах, если бы она дожила до этих дней!) давно уже стала частью меня, моим продолжением там и моим оправданием здесь.
   Эта любовь без хитрости, без рвущей на части ревности и тайной борьбы за обладание властью над душой и телом – эта любовь только на первый взгляд проста и спокойна. В ней есть детская, наивная услада и покой, но нет спокойствия – усыпляющего и равнодушного. Мне так хорошо с тобой, что даже стыдно за своё счастье, которое я словно краду у кого-то, кто лучше и достойней меня.
   Я ведь и вправду ничего такого не ожидал, ни о чём подобном не мог и помыслить, всю жизнь мечтая о тебе, о такой, как ты. А сейчас я боюсь – боюсь того, что меня ожидает с Галей. Я вру и продолжаю врать ей, потому что вижу, что я ей нужен, что я для неё сейчас едва ли не единственная опора и надежда. И всё равно ничего не могу с собой поделать – я плохой актёр, и Галя что-то чувствует и замечает. Я долгое время себя уговаривал, что наши расхождения с ней во взглядах на жизнь, в привычках не столь существенны. А вчера, после разговора с ней и её подругой, мне вдруг стало тоскливо и страшно, потому что иллюзии исчезли, потому что есть вещи и положения, которые в себе трудно, невозможно переделать. И она, понимая это, мучаясь, разрываясь на части между двумя правдами, стремясь понять меня, поверить мне, приладиться ко мне, чувствуя, что я ускользаю, - затаилась, сжалась внутри и живёт в ожидании удара, который лишь укрепит её в её неверии в людей.
   Что мне делать – я не знаю. Мои мысли, моё сердце постоянно с тобой. Я радуюсь тебе, твоему существованию, завидую твоему душевному дару, той музыке, что постоянно в тебе звучит.
   Твои «серные спички» из поздравительной открытки меня умилили и по-настоящему согрели. Ты удивительно пишешь – просто, с едва уловимым ароматом иных миров, с той Божеской искрой, которая бережёт и поит поэзию, соединяет несоединимое, обыденное и неземное.
   Твой голос, твоя улыбка постоянно звучат во мне (и улыбка тоже!). Я забываю твои нежные интонации и вновь вспоминаю, и какой чудесной мелодией звучат они вдруг в телефонной трубке, когда ты, чуть растягивая звуки, говоришь мне: «При-и-ве-ет»!
   Твой пёс сидит в моей сумке и охраняет мой покой, он хранит тепло твоих рук, твои прикосновения, а я вспоминаю вдруг твоё грустное телефонное признание, что ты долго жила не с теми людьми, с которыми надо бы было жить, и думаю о себе – о том, что и я говорил те же слова самому себе – о себе и своей недавней и давней жизни, что и я жил не с теми и не там, и терял, и утрачивал себя, словно меня было много и мне ничего не было жаль. А меня было мало, ужасно мало, потому что рядом со мной не было людей, которые бы дышали со мной одним воздухом, одинаково плакали и смеялись.
   Тебя поразила близость нашей крови, а я этому даже не удивился, а удивился тому, что ты, читая мою рецензию, вдруг сказала: «Ты не от мира сего», повторив те слова, которые мне совсем недавно говорили. Но никогда, никому мне не хотелось сказать эти слова, кроме тебя. Потому что в нашем прагматичном мире быть не от мира сего – это тоже как редкая группа крови, как совпадающий резус-фактор, дарующий жизнь. И это либо есть, либо этого нет и не может быть вовсе, ведь природу не переделаешь и не обманешь.
   Оленька, родная моя! Я хочу, чтобы мы хоть в чём-то продлились в этом подлунном мире. Я всё время мечтаю о нашем с тобой сыне или дочери. И он (или она) будет лучше нас.
   Как много глупостей и ошибок сделал я в своей жизни, но никогда я не был так близок к тому, чтобы начать всё сначала, чтобы вернуться к себе и забыть свой опыт, который, как оказалось, ничего не стоит в сравнении с незнанием и ожиданием праздника и любви. Я часто завидую себе - тому, в детстве, и понимаю, что все простые истины я узнал тогда, и пока они светили мне, я шёл, и жил, и любил, и дышал…  А потом… Потом – было потом. И было мало радости и простоты. А теперь… Теперь – это теперь… Видит Бог, я сопротивлялся нашему сближению, но всё было напрасно, потому что нельзя противиться дыханию, воде, свету, звукам, тому, что составляет твою суть, твою стихию, твой Космос. Я понимаю, что говорю высокопарно, я всегда боялся красивых слов, но знаешь, перед тобой я не стесняюсь этих слов, потому что никак не могу найти нужные; они – все только на пути к истинным и верным…
   У меня была любовь, но не было душевного лада и покоя; была борьба, но не было того молчаливого согласия и понимания, которые пришли вместе с тобой и подарили мне тепло, о котором я уже не помышлял.
   Я говорю с тобой непрерывно и не могу перестать. И это уже сумасшествие, которого я не боюсь и от которого мне хорошо и радостно.
   Любимая, родная Оленька, прости мне мои слова. Я ведь действительно только начинаю жить и дышать. И это такое восхитительное чувство, что ничего другого, кажется, уже и не нужно.
   Ты пожелала мне в новом году высокой и смелой мечты – только она достойна сбыться. Я же добавлю для себя одного – сделать так, чтобы мне не приходилось больше врать. Я знаю, что это трудно, ужасно трудно. Но это нужно, потому что я хочу быть рядом с тобой, а рядом с тобой можно быть, только освободившись от всего лживого и унижающего.
   Обнимаю и целую тебя, милая. Я люблю тебя.


Начало января 1989, от Ольги:
Серёженька, родной мой,
если бы ты знал, что ты со мной делаешь своими письмами! Я тебя люблю бесконечно, но всё ещё пытаюсь держать себя на поводке, не давать воли. Хвалёной сдержанности – как ни бывало, даже отец всё понял, чему я в принципе довольна. Хватит, ни врать, ни прятаться я больше не буду. Может быть, я полюбила единственный раз в жизни (любила и раньше – дочку до боли, родителей, мужа, но как-то забавно всё было и нелепо: отец был как брат, муж – как отец; только вот бабушка – моя «светлая королева»). А так, как я люблю тебя – никого не любила. И тут ложь и опускание глаз для меня невозможны. Раньше – только Анечка и то, что ей без меня не выжить, - держало на плаву. Теперь есть ты, и всё оказалось серьёзнее, чем я думала. И, пожалуй, пора говорить обо всём прямо и всерьёз.
   Помнишь, я тебе говорила о своей приятельнице, которая всё знает, через всё прошла и, по-моему, немножко ведьма. Она выдала мне в ночь на Новый год постулат, что не нужно никого жалеть.  Я обдумала это и решила, что тут есть резон. И не потому, что жалость унижает. Просто жалость, наверное, «тот родник, который не спасает». Ею не спасёшь. Жалость ли нужна от тебя Гале? И от меня мужу. Опять-таки, если ты встретил меня и полюбил, значит, ты уже не любил её? Если твоя душа занята любовью и заботой о человеке, возможно ли то же с кем-то другим? А нас с тобой с самого начала тянуло не на тривиальный командировочный флирт, и, кстати, оба мы пытались этому сопротивляться, вспоминаю с улыбкой, как пыталась изобразить этакий мидовский холодок… Чёрта с два. Знаешь эту никитинскую песенку (Ю.Мориц): «За невлюблёнными людьми любовь идёт, как наважденье. Сражаться с призраком любви, брать от любви освобожденье – какое заблужденье. Все поезда, все корабли идут в одном смертельном круге. Они сообщники любви, её покорнейшие слуги…». Кстати, я стеснялась в этом признаться (не шедевр!), но эта песенка сразу возникла в сознании, когда, ещё в Таллине, я поняла, что… встретила Тебя (да, тогда, наверное, это называла так), и вторая ассоциация – очень чёткая – «Маленький принц» Экзюпери. Я часто вспоминаю слова Лиса, да и Розы.
   Но вернёмся к теме. Итак, мне кажется, тебя и Галю, ваши отношения вряд ли что уже спасёт. Вы устали друг от друга, нет, не то: просто вашим отношениям больше некуда развиваться, они исчерпали себя. Думаю, это – независимо от того, что будет у нас с тобой. Если бы не я, ты встретил бы другую – тебе это было нужно. Возможно, при другом варианте всё ограничилось бы флиртом, вы бы облегчённо расстались, и ты вернулся бы к Гале с чувством, что она – лучше остальных и пусть всё остаётся… А может, и не флирт, может, встретил бы чужую и пристально вглядывался бы в темноту, ища там свет, родство, и тебе казалось бы, что это бесконечность, а это просто пустота. Вы с Галей, мне кажется, обречены, потому что любая «застывшая связь», ну, скажем так, неперспективна. Может, я и ошибаюсь. Так вот, я отнюдь не призываю тебя немедленно рвать отношения с ней, выкладывать всё, как есть. Ни в коем случае. Может быть, вам обоим нужно ещё «дозреть» до настоящего конца? Хотя безболезненно это расставание не пройдёт в любом случае. Больно будет обоим. Очень. И вообще, люди разные – я из тех, кто предпочитает, чтобы хвост отрубали сразу, а не частями, и всегда этому следую (может, и зря). А другому может быть легче, если долго готовиться, ждать беды, и когда она придёт, в конце концов, то уже испытываешь облегчение.
   Любимый мой, прости, что я всё это препарирую. Мне хочется, чтобы ты разобрался во всём этом. Хотя мне было бы легче щебетать и ворковать, но, наверное, нужно иногда и говорить всерьёз. Я верю, что нас свёл Бог, Судьба или Они (так Тарковский называет: «Весь день я тебя дожидался вчера, Они догадались, что ты не придёшь…»). И, может быть, это их эксперимент: а возможно ли такое, хватит ли у людей сил? Впрочем, не надо об этом. Лучше – то же самое, но в форме лепета /…/
   Ты не обижайся на мой несколько жёсткий и ироничный тон в этом письме («лепет, щебет» и др.), это я над собой смеюсь. Просто, когда я счастлива, я так необъяснимо глупею, что самой странно. Если бы ты знал, какая я бываю жутко умная (истинно так), когда мне плохо. Впрочем, ты этого знать не можешь, потому как с тех пор, как мы встретились, мне не бывало так плохо, как до тебя, родной мой.
   Итак, вернёмся к теме. Я думаю, что нам следует опасаться наших внутренних проблем и препятствий. Которые в нас самих. О чём я? Ну, например, как только я поняла, что ты это ты (почти сразу), я про себя сказала тебе: не надо бы нам расставаться (имеется в виду не география, а – вообще). Но очень многое не продумала. Серёженька, родной, ты уже почти всё решил, ничего обо мне не зная. А я сегодня так испугалась, когда поняла, что решено очень многое… Серёженька, я же всю жизнь хожу по грани (и дважды уже пыталась её перейти: первый раз, когда элементарно удалили гланды, а наркоз меня не берёт, и когда была эта боль, я с закрытыми глазами увидела дверь в конце коридора – там свет и покой, и решила, что лучше уйти туда. Это была остановка сердца. И врач, поняв, что уколы и электричество не помогут, прогнал всех и стал просить: «Вернись! Вернись – или я себе никогда не прощу». И я вернулась – просто стало жаль его. Второй раз – я тебе говорила.). Окончательно я сломалась на Анечке. Две её реанимации (та же история, когда врачи были бессильны, я просто не отпустила её, умолила её остаться) были и моими уходами и возвращениями, нет, это не расскажешь. Серёженька, когда-то я была абсолютно бесстрашной, свободной, но слишком много пришлось узнать в этом мире. Ты знаешь, впервые я поняла, что такое безнадёжность, когда пошла, студенткой, работать санитаркой в Дом престарелых – из идейных соображений. Там у меня появились две подруги, да, именно подруги. Мы были на «ты» и по имени. Это были умные, светлые и прекрасные женщины, сохранившие до старости талант души.
   Одну я похоронила, а другая умерла, когда я была в Сибири, и я не знаю её могилы (у неё была кличка «Дельфин»). Я когда-нибудь расскажу тебе о Доме престарелых. Нет, не стоит. Это страшнее, чем можно подумать. Потом – ещё похоронила двух близких и дорогих людей – это уже в Москве – Зою и тётю Таю (это родственницы, которых я очень любила). Ухаживала за обеими до их смерти. Потом – ссылка с мужем и все унижения, которые неизбежны для жены ссыльного (впрочем, вначале я даже женой не была, что ещё унизительнее, у него не было паспорта и какая-то там шла неразбериха, ему долго не выписывали паспорт…). Я написала (вернее, не дописала) позже:
   
   Пауки сплетают сплетни,
   осы жалостью ужалят,
   старый друг подходит с плетью,
   вьются недруги ужами.

   Видно, я не та, что прежде,
   что беду встречала с песней,
   та, что – бейте или режьте –
   не сдержать дворянской спеси…

   А теперь вяжите руки,
   подходите, будьте смелы.
   а теперь – тащите луки
   и скорей точите стрелы…
                и т.д.

   Потом – роды на грани смерти. Под конец был такой токсикоз, что почти полностью пропало зрение (сейчас и до того – 100%). Сергею сказали, что ни я, ни ребёнок не выживем. Тогда у него поседели волосы. Потом – Анечкины реанимации, когда я решила, что если это – маленькое, тёпленькое, родное – уйдёт из жизни – мне жить невозможно и безнравственно. И два с половиной года клиник, где все сказали, что она безнадёжна. Вот такая жизнь, если вкратце, накручена.
   Милый мой, прочти это отстранённо и не вздумай меня жалеть… Я это писала не для жалости, а чтобы объяснить тебе, что со мной трудно, что бывают вечера, когда я не могу ни с кем говорить и должна остаться одна и, не отрываясь, смотреть на свечу. Это чёрный «штопор». Это бывает редко и проходит очень быстро, иногда бывает просто хандра, но это ерунда.
   Так, остановлюсь-ка я и посмотрю, достаточно ли наговорила ужасов, чтобы ты разлюбил меня? Родной мой, я писала тебе, что больше всего на свете боюсь стать твоей бедой, не принести тебе счастья. Ничего нет страшнее этого. Лучше врозь. Господи, какое мучительное письмо. Не могу так.
   Серёженька, ещё одно. Даже если ты всё продумаешь и всё равно решишь, что тебе лучше со мной (боюсь этого очень и в то же время – если бы ты знал, как я умею быть счастливой – и делать счастливым, и как мне с этим не везло…), так вот, всё равно будет одно «но». Анечка. Это очень больной ребёнок. Я не знаю, сумеешь ли ты хотя бы жалеть её – любить её очень трудно. Даже у её родного папы бывает лёгкий шок поначалу, когда он её видит (что случается раза  2 в год). Только два человечка искренне любили её: девочка из детского дома, которая жила у меня, и Лёша К-ов, которого мы встретили с тобой в художественном музее. Может, потому, что он сам несчастный человек (ты заметил, у него же через один глаз – шов, травма в армии, и вообще зрение падает), он очень любит Аньку; когда я брала её на субботники, он от неё не отходил, на руках таскал… Но это же исключение, судьба такая…
   Ну вот, теперь, кажется, все ужасы и «но» перечислены. Думай. Господь свёл нас, но условия этого эксперимента очень уж жёсткие, родной мой.
   Теперь, когда я объяснила, какой я безнадёжный и мрачный человек (изредка, но и этого более чем хватает), можно поговорить спокойно.
   Твоё письмо потрясло меня и – так много счастья, что – ранит. Особенно, когда о ребёнке. Если бы ты знал, как я этого хочу. Для меня это значит – жить, обрести смысл жизни. Серёженька, ну что у меня за сдвиг такой сегодня? Что я так испугалась за тебя? Почему-то решила, что принесу тебе несчастье. Господи, а вдруг…
   Ты знаешь, а когда я читала твой рассказ, мне так захотелось быть рядом, быть с тобой. Ты там такой незащищённый, мне так страшно за тебя стало… А может, мне, дуре, давно бы забыть все свои горести и думать только о том, чтобы тебе было уютнее и лучше в этом мире. Ведь так и должно быть. Знал бы ты, как я тебя чувствую и понимаю. Даже в  письме – где ты, на какой буковке остановился, помедлил, где чуть изменилось настроение, мне всё в тебе родное и близкое, всё так понятно и дорого…
   Ну вот, третий час ночи. Какое-то кошмарное письмо получилось.
   Серёженька, как хочется встретиться. Мне так надо поговорить с тобой! Ведь я ничего не знаю о самом главном – о твоём детстве (всё оттуда). /…/
   Серёженька, я очень, очень люблю тебя. Я постараюсь больше не усложнять. Милый мой, родной, кажется, скоро сорвусь к тебе, что-то я совсем без тебя не могу. Если приеду, то буквально на несколько часов.
   Целую тебя. О.
   Родной мой, всё будет хорошо. Я немножко боюсь того, что ты умнее меня (непривычно, знаешь), но это так здорово… ты – лучшее в моей жизни.

   

   Ах, милая, родная Оля, если бы всё было так просто! Как оказалось потом, не всё заключалось в жалости. Было, было, очевидно, и смутное ощущение того, что всё, что связало нас с Галей, все эти почти мистические совпадения, было совсем неспроста – несмотря на все наши житейские несхожести, порой запредельные амплитуды отношений, накапливающиеся и прорывающиеся непонимания и обиды. И как бы тяжело и неровно ни пригонялись, ни притирались наши судьбы и характеры друг к другу, мы так и не смогли покинуть наших совсем не случайно пересекшихся  орбит…
   Всё чаще меня стали одолевать сомнения и мысли о том, что всё у нас с тобой  складывается на редкость хорошо, всё как будто нарочно удивительно пригнано друг к другу, всё так исключительно подобрано, чтобы усыпить нас этой свалившейся на нас похожестью, простотой и свободой. Да, мне казалось тогда, что никогда меня до сих пор так не любили, (и уж, конечно, не писали мне стихов) и никогда не произносили таких нежных и удивительных слов, которые с таким отчаянным и ликующим постоянством говорила мне ты и которые согревали и приподнимали меня над грешной моей душой, - но слов, которых я не заслужил, потому что не мог в одночасье забыть и откреститься от всего, что успел натворить дурного и малодушного за неполных четыре десятка лет.   
   Инстинктивно я чувствовал, что что-то здесь не так, какая-то здесь если не ловушка, то загадка, которую больно будет потом разгадывать. Ну, не может, не может быть в этой жизни всё так просто, радужно и гармонично! Не скрою, ко всему этому примешивались и совсем уж прагматичные, житейские сомнения (мы ведь старались не думать о прозе жизни): о том, где мы будем жить, где я буду работать, если перееду в Тулу, и что тогда будет с моими детьми (а со старшим, Сергеем, уже назревали серьёзные проблемы: он остро переживал наш развод с Таней и мой уход из дома, когда я вынужден был перебраться в квартиру приятеля, уехавшего преподавать в Воронеж), как я буду с ними общаться и жить без них – редкими наездами  или по телефону?
    Всё это словно проходило мимо нас. К тому же не всё так просто складывалась у тебя с разводом. Ты долго не могла решиться на него, волей или неволей продолжая ваши непростые отношения с мужем, уже не живя с ним; как и я, ты не могла переступить через что-то, что не было только жалостью к нему. Позже, в начале марта, ты напишешь мне:  «Серёженька, приезжать сейчас не надо…». 
   Я по-прежнему с нетерпением приходил на свою прежнюю квартиру (ты пока писала на мой старый адрес), открывал почтовый ящик, доставал твоё новое письмо и, разорвав конверт по краю, радостно впивался в строчки родного почерка, погружаясь в твою обволакивающую нежность. Которой – я уже тогда это явственно ощущал – был вряд ли достоин.
   Всё словно катилось по инерции. Только иногда в начале и всё чаще и чаще потом надвигалось что-то тёмное, непонятное, страшившее меня, о чём не хотелось думать и куда не хотелось заглядывать. Но всё равно нужно было хотя бы на миг остановиться и посмотреть - честно, смело и открыто, окончательно решившись на хирургически неизбежный выбор. Мы, сколько могли, отталкивали, отодвигали от себя неизбежность такого решения…


4 января 1989, от Ольги:
Здравствуй, любимый!
   Скучаю по тебе. Если бы ты знал, как я люблю тебя, так хочется тебя видеть.
   У меня теперь всё просто и ясно. Мы так тепло и хорошо поговорили с мужем! Он сказал, что хочет, чтоб я была счастлива, что так и должно было случиться и всё готов понять и принять. Если вернусь – он будет рад и постарается устроить если не счастье, то покой, но он знает, что я не умею возвращаться… В общем, всё честно, просто и хорошо. И мы друзья.
   Мой родной, целыми днями думаю о тебе, всё помню, всё вспоминаю. Как хорошо, что можно позвонить, написать, увидеться. (Боже, какое это счастье!) Не грусти из-за меня, ладно? Как хорошо фантазировать о том, как мы были бы счастливы вместе… Помнишь, у Межирова:
«Какая радость, благодать,
Ложиться, укрываться,
С тобою вместе засыпать
И вместе просыпаться…».

   И не только это – всё. Мне кажется, мы могли бы жить «образцово и просто», в гармонии с миром и собой. Вместе… Друзья, книги, кошка или собака, гитара, пластинки, вечера, когда никуда не хочется из дома… Господи, разве можно во всё это верить? Лучше – просто увидеться – и – несколько часов или день – счастья и нежности. Или – летом, на Оку, в Тарусу к Паустовскому, и чтоб были кузнечики, и лошадь у дороги, и лес, и дети у реки, и с холма – такая даль, будто пол России видно…
   А ещё хорошо, когда в доме много свечей (только не таких, которые никогда не зажигают), книг – само собой и аквариум с рыбками. Я очень люблю заниматься с рыбками… А ещё… жаль, я плохо фотографирую. Раньше я думала, что жизнь сложится совсем иначе, что нужно один раз полюбить навсегда, прожить всю жизнь вместе, ездить вместе везде – и фотографировать друг друга и всякие «хорошие минутки» - лошадей, детей, собак… А потом – дожить до старости и вместе смотреть фотографии и вспоминать. Ты не верь во всё это. Потому что жизнь наша сложилась иначе и горше. У меня – Анечка, мой милый грустный ангел. Вот что получилось:
   У меня пред тобою вина.
   А в любви мы ясны и невинны.
   Жизнь, прожитая до половины,
   до последней минуты видна.
   Было жизни не много - не мало,
   Жаль, что стольких друзей растеряла,
   Жаль, что ветром гнездо разнесло
   и птенец мой не стал на крыло.
   Дуют ангелы в медные трубы.
   Сводит ангелам бледные губы.
   Ночь придёт – наши души остудит.
   Третий ангел молчит – не осудит,
   Не спасёт, не погубит…  Одна
   У меня пред тобою вина.

   Я, наверное, не смогу сделать тебя счастливым. А самое страшное на этом свете – стать твоей болью и бедой. У Омара Хайяма: «Пусть Он не дал нам счастья, довольно с нас и покоя, ибо многим Он слёзы и муку вечную дал…». Я тебя очень, очень люблю и буду всегда с тобой, когда буду нужна тебе. И не печалься обо мне, если – не нужна. Целую, родной мой.


7 января 1989, от Ольги:
Здравствуй, Серёженька!
   Сегодня Рождество, и я проснулась со словами: с Праздником, любимый мой! - У меня возле кровати твой экслибрис, и я каждое утро и вечер говорю тебе: доброе утро или спокойной ночи, или ещё что-нибудь – о том, как я тебя люблю…
   Соловьёва отрываю от сердца. И это очень хорошо, потому что это книга, которую могу подарить только очень родному и любимому человеку. Значит, я тебя люблю так, что даже мой эгоизм и сумасшедшая влюблённость в книги – побеждены. Виват!
   Пропал Белозёров. Неделю – ни слуху, ни духу. Начинаю волноваться – вдруг что случилось, вдруг заболел? По моим подсчётам завтра – последний срок его явки. Он же не работает, а денег я ему выдала ограниченно. Должен прийти за денежкой – ему надо ехать в Москву устраиваться на работу. Или получил гонорар за книгу – но, по-моему, ещё рановато. Или с кем-нибудь закрутился, что было бы замечательно. А то я себя с ним чувствую, как мать непутёвого сына. Накуролесит, потом приходит и плачется, и мне жалко…
   Ты собирался позвонить сегодня, и я живу в ожидании. Серёженька, милый, как хорошо, когда есть, чего ждать.
   У меня возникла, было, афера: получить, наконец, свой паспорт, прыгнуть в поезд, приехать в Курск, позвонить тебе – не застану, так просто побродить пару часов по твоему городу и уехать. А паспорт мне не отдали, а без него я себя чувствую неполноценной – боюсь ездить. Дело в том, что я со своей «колёсной» работой уже пару раз попадала в аварии (как на кошке – всё заживает, даже врачи удивляются), и теперь всё кажется, что вдруг попаду в аварию – без паспорта, и тогда никто не узнает, где я и что случилось, а это самое страшное, когда человек пропал и не знаешь, что с ним.
   Ничего, аферы – моё естественное состояние, и я ещё что-нибудь устрою. Только не пугайся.
   Ну всё, целую. Пойду ждать твоего звонка.
   Серёженька, а ведь это ужасно – я ничего не знаю, как ты, что с тобой происходит, что на душе. Чувствую, конечно, многое, но – этого мало. Ц.Л.Т.О. – ты понял?


9 января 1989, от Ольги:
Любимый мой!
   Ну что за нелепая я у тебя женщина: вчера столько стихов, которые – тебе, крутилось в голове, а не записала ничего. Сегодня, конечно, не помню.
   Серёженька, мой родной, мой единственный, чудо, счастье и Божья милость, я тебя так люблю, что у тебя всё должно быть хорошо. Мне в моей скрученной жизни как-то не довелось ТАК любить. Это так же страшно и прекрасно, как летать. Кстати, от любви, кажется, глупеют: я так глупо и бездарно болтаю с тобой по телефону… Ты уж прости.
   Скоро я начну ездить в командировки, и мы будем реже говорить с тобой – вот ужас-то.
   Серёженька, только если ты по каким-то причинам решишь, что всё ЭТО не нужно или нельзя – не отдаляйся от меня постепенно, лучше скажи сразу, и я пойму и приму с миром. Я не заслужила счастья, понимаешь, не заработала. И, ради Бога, не считай себя как-то обязанным, это неправда, что «ты в ответе за тех, кого приручил», вернее, не тот случай, я сама приручилась. И предпочитаю, чтобы хвост отрубали сразу, а не частями…. Я люблю тебя, счастье моё невозможное. Сейчас приду домой и буду всю дорогу говорить с тобой. Я этим постоянно занимаюсь.
   Ну пока, родной. И не вздумай грустить.
   Совершенно твоя О.



   Ты приехала ко мне 13-го января после обеда, в канун старого Нового года. Мы гуляли с тобой по затаившимся купеческим улочкам, вызвавшим в тебе милую восторженность своей тишиной, патриархальным уютом, неспешностью провинциальной жизни, зимней застылостью двориков, калиток, заборов, крылец, флигелей, деревянных и каменных фасадов чудом сохранившихся дореволюционных домиков. Ты была очарована этими домиками и патриархальными улочками, располагавшимися всего лишь в двух шагах от шумного и многолюдного центра. А потом мы пошли ко мне – в квартиру приятеля, где я обитал и где довелось мне тогда прожить несколько месяцев. Старый Новый год мы встречали здесь – в печальной тишине чужих стен, в полупроизносимых разговорах, в стыдливом и доверчивом единении душ и тел…
   Твоя безыскусная искренность позволяла тебе говорить о многих сокровенных  вещах прямо, как о само собой разумеющемся между давно близкими людьми. Ты открывала мне свои женские тайны, но твоя откровенность была  удивительно целомудренной…
   … На следующий день я провожал тебя на вокзал. Ты уезжала, оставляя мне твою неистраченную нежность, твои недопроизнесённые слова. Мы ничего не загадывали наперёд, но, кажется, догадывались, что нам останутся отныне только слова в наших горячих нетерпеливых письмах и наши голоса в телефонных трубках…



14 января 1989, от Ольги:
   Ночь – приближений, касаний – как эта
   ночь нежна…
   Милый – рабыней твоей – с рассветом
   встанет княжна.

   Тихой прохладой ласковы руки –
   Ночь горяча.
   Нас на любовь или на разлуки
   венчает свеча?

   С детской доверчивостью прижаться
   щекой к плечу.
   - Так не бывает. Так продолжаться…
   Гасишь свечу…

   Родной мой, это написалось как-то сразу, в поезде. Уезжать легче, чем провожать. Я ещё не больна разлукой. (Проехали Орёл.) У меня всего 1 листок бумаги, он – из твоего письма (они все со мной всегда). Тут такие сосны, в них есть что-то ахматовское, ей-Богу – высокие и прямые. Прости мне многочисленные несовершенства этих стихов – они о нас, и я решила, что - пусть живут. Прости мне и мои многочисленные несовершенства (ты же изучал меня) и грусть этой встречи – она не только от нас, но и от синей печали этой комнаты, от её призраков. Да и я была полуживая, а это совсем плохо – ведь в  нашем случае радость – больше от меня исходит (от тебя – покой)… И – Боже! – какая  нежность – между нами. (Поезд вздрагивает, поэтому буквы нечёткие.) /…/
   Любимый, родной мой, если уж мне так хорошо с тобой в грусти, каково же было бы в радости! Сейчас мы переживаем наш первый кризис. Это было неизбежно, уж очень сильным током бросило нас друг к другу – нельзя долго прожить под таким напряжением…
   Если бы ты знал, как мне хочется стать лучше, чем есть. Я очень люблю тебя.
   Целую-целую. Твоя О.


Ещё 14 января 1989, от Ольги:
   Свете мой светлый!
   Вот и закончился день, утро которого я была с тобой. Первый день нашего Нового года. Что так боялись мы слов и самих себя? Что за тревога и печаль мучили тебя? Странные мы люди и не быть нам иными – у которых «по-людски»! И всё же и этот вечер, ночь, утро останутся – своими радостями и дарами. Ты подарил мне месяц, с которым я не была прежде так близко знакома, я тебе – своё созвездие (я часто смотрю на него по вечерам, оно далёкое и грустное, очень моё, когда-нибудь и моя душа будет там). Как много мы не сказали! Что случилось, почему в последний день ты уже не хотел, чтобы я приезжала? Просто устал? Кризис? Или что-то, чего я не поняла?
   Знаешь, что мне действительно жалко – что я не рассказала тебе Сказку о Счастливом принце. Неважно, если ты читал её у Уайльда, я её рассказываю по-своему чуть-чуть и как-то хорошо.
   Да, Серёженька, кто знает, какие Бог ещё пошлёт нам испытания – разлукой ли, бедой или тоской, кого поставит (или что) между нами… Но я поняла уже многое. Помнишь, «Мы с тобой одной крови – ты и я» («Маугли»). Мы с тобой правда одной крови – в разных смыслах. Встреча с тобой поразила и ранила меня, и было – одно смятение. И вот теперь, наконец, я вернулась в свой обычный, едва ли не гармонический, геральдически точный, простой и ясный мир. И вернулась – иной. Благодаря тебе я снова научилась мечтать (а чуть было и не утратила эту похвальную привычку). И – благодаря тебе – мне есть о чём мечтать. О нашем доме, каким он мог бы быть – простым, ясным и несовременным (может, чуть по-толстовски уют простоты, уют без роскоши?). И о том, каким был бы наш ребёнок. Мне кажется, у нас был бы чудесный ребёнок. И что мы могли бы стать нашему ребёнку ещё и друзьями. И он (она) постепенно входил бы в наш мир, а однажды я прочитала бы ему своего любимейшего Экзюпери: «На своём веку я много встречал разных серьёзных людей. Я долго жил среди взрослых. Я видел их совсем близко. И от этого, признаться, не стал думать о них лучше». И «если ты меня приручишь, моя жизнь точно солнцем озарится. Твои шаги я стану различать среди тысяч других. Заслышав людские шаги, я всегда убегаю и прячусь. Но твоя походка позовёт меня, точно музыка…». «Самого главного глазами не увидишь. Зорко одно лишь сердце». И много-много ещё. Я всю жизнь бесконечно люблю Экзюпери и «Маленького принца» - больше всего, конечно. Если у тебя есть – перечитай. Это очень наше…
   Мне кажется, наш ребёнок был бы тихим, задумчивым. Думающим. Я сама была такая, хотя бывала иногда и отчаянно озорной, была заводилой в своих командах. А дышала только воздухом книг и старинных альбомов.
   А ещё – если бы у нас был дом, наш с тобой (я ещё помечтаю, ладно?), я бы, наконец, начала рисовать и, наверное, расписала бы стены, хотя бы в кухне. В детстве я больше всего любила рисовать, писать акварели, бабушка очень хвалила, а родители запрещали. Учитель рисования в школе из принципа поставил мне тройку, потому что рисовала я по-своему. Если он приносил чучело голубя и велел нам его точно нарисовать, то я его быстренько воскрешала, этот голубь плакал и вытирал крылом слезу. А однажды (мне было лет 16) я показала свои рисунки профессиональному художнику, и он сказал, что нужно непременно учиться – будет толк. Но родители…  Как всегда.
   Зато сейчас в кухне у меня два куска стен расписаны. Говорят, на эти рисунки больно смотреть – краски слишком яркие, на грани. Хотя краски уже немножко выцвели. Это я писала тоже зимой (год или два назад) и тосковала по лету – вот и краски…
   А ещё я тебе расскажу про сон – он в новогоднюю ночь и поэтому очень много значит. Там было солнечное, яркое лето – июнь или июль, мы куда-то ехали или уже возвращались, была прекрасная река или озеро… И, главное, была какая-то тревога, мы очень спешили, но это даже объединяло нас. Знаешь, как волки идут нос к носу в одной стае (у Дж.Лондона – волк и волчица). Было какое-то братство, дружба – и всё, что есть между нами. А машину (она часто в  моих снах, может судьба – разбиться?) вёл ты – и ты руководил мной, и даже вести эту машину (страшную!) у тебя получалось не так страшно.
   Ты знаешь историю про Голубиную книгу? Будто бы в глубокую старину где-то в Греции или Византии была такая книга, и в ней было написано, как всем стать счастливыми, а потом она пропала. А Платон считал, что все люди соединены друг с другом неизвестными связями (но не знают об этом) – я и его читала, но многое забыла. Так вот, о Голубиной книге:

   Я пишу тебе письма тайно
   на трепещущих птичьих крыльях,
   я тебе посылаю стаю
   лёгких слов Голубиной книги.
   Ты их будешь ловить губами,
   Точно снег, точно дождь случайный,
   Не внимая, не понимая
   этой с неба упавшей тайны.
   Голубиную книгу счастья,
   сизокрылые строки эти,
   в уголок забившись, в ненастье
   прочитали взахлёб, как дети.

   Тут не всё удачно и неточные рифмы, но ведь даже классики позволяли себе такую роскошь (хотя им-то простительно). В общем, пусть будет…
   Да, родной, трудно нам с тобой. Но это должно было быть, я этого ждала. Главное – выбраться. Хотя всё может быть…
   Прости мне некоторый сумбур моих писем. Просто я говорю с тобой, как – с собой и забываю, что надо договаривать, объяснять. «Я живу с твоей карточкой»… А ещё – очень люблю твой экслибрис, ты там уходишь куда-то, где тепло и радостно. Всё же это ужасно, что мы, как деревья – каждую ночь мечтаем о дороге, всё глубже врастая корнями в землю. Что мы, как рабы к галере, цепями прикованы к этим судьбам, людям, бедам… Что ж, пусть будет. Но если бы – на волю!
   Я целую тебя в глаза и губы, целую твои руки – помнишь: рабыней твоей с рассветом встанет княжна. /…/
   Прости, если я тебя полюбила – слишком. Я знаю, и верность, и любовь могут быть обузой. Исправлюсь. Я опять становлюсь сдержанной и ясной. Я люблю тебя. И помни, если я нужна, я всегда с тобой, всегда готова быть рядом. «И во дни печали…».
   Твоя О.


15-16 января 1989, от Ольги:
Привет, Серёженька, родной.
   Поздравь меня с возрождением. Победа. Ну, теперь всё по порядку. Когда я была у тебя, сама себе ужасалась – и вздёрнутому душевному состоянию, и хуже я вряд ли когда-нибудь выглядела. Да и не мудрено. Дня за три до того, как ехать, я начала безумно волноваться, металась, почти не спала – а тут ещё и гостиница, командировка – забиралась в постель утром и спала часа по два. И – постоянно в дороге, а это как-то оглушает. И у тебя была сама не своя, да и ты на нервах… (А какая всё же прелесть эти старые улицы! И хорошо, что было темно. Так – ещё патриархальней.) Вчера, приехав от тебя, я всё чему-то радовалась. То вдруг грустила, написала тебе письмо…
   А сегодня – немножко выспалась, полдня провозилась с Анечкой, сходила за продуктами, просто прошлась не спеша по улицам, искупала Анечку и опять возилась с ней, с утра – мир и радость с  родителями, закатила стирку и вообще как-то хорошо и спокойно, по-домашнему прожила день. И к вечеру я сама себе понравилась – и душевным строем (сейчас душа звучит в аккорд, а то было что-то невообразимое), и, вдруг, помолодела лет на 10, опять (это обычно, всегда так было) пришло что-то девчоношное, радостное. Господи, как хорошо! Правда, когда на меня находит такое радостное успокоение, обновление, я в честь этого обычно что-нибудь с собой делаю – или стригусь, или как-то меняю стиль, чёрт его знает. Извини за легкомысленное письмо, но я сейчас хочу побыть немножко легкомысленной.
  Только это не означает, что уже можно ревновать, может у тебя сейчас всё уже иначе, но в наших разговорах мне чуть-чуть померещились какие-то твои настороженные нотки. Какие-то отдалённые «попытки ревности».
   Мудрый Сергей Алексеевич за 7 лет ревновал меня всерьёз только к одному человеку – Дмитрию Сергеевичу Лихачёву (да, тому, академику!). И ревновал настолько сильно, что даже от друзей не мог это скрывать и фыркал глупо на Лихачёва (он с ним знаком, а я – нет). Сергей был абсолютно прав, он очень хорошо знал меня. Дмитрий Сергеевич действительно один из немногих (очень немногих) людей, ныне живущих, кому и за кого я бы могла безоглядно отдать душу. Мудрый Белозёров прекрасно знал, что меня можно ревновать только по-маяковски, с размахом, «к Копернику»… Это очень точно…
   … Мне никто не был нужен. Хорошо, что ты нарушил это равновесие, а то я уж стала слишком рациональной. Может, потому, что всё было так хорошо и неожиданно, меня так занесло на какой-то эмоциональный край (чем сильнее удар, тем больше амплитуда колебаний). А теперь – я, кажется, снова становлюсь собой (хотя уже и другой, конечно), и любовь для меня уже не ножевая рана (вначале это было ужасно, да и не в начале тоже), а радость близости, родства… Извини, что так много пишу о себе, просто пытаюсь разобраться, понять всё.
   Дописываю уже на другой день, на работе. Сегодня с утра я решила вспомнить старые времена…  купила в киоске пистолетик, который стреляет такими палочками с присосками, пришла к ребятам, откопали чьи-то ролики, покаталась по коридору, а потом въехала к ним на роликах и обстреляла этих гавриков. Но я не учла, что у них тоже есть такой пистолетик. Они меня стали обстреливать, я – удирать, на роликах съехала в лифт (снимать-то было уже некогда), рванула к себе на этаж, а они бегом обогнали лифт, догнали меня, в схватке я потеряла не только ролик, но и тапочек (они решили, что это их боевой трофей), и, главное, отняли-таки пистолет и стали обстреливать уже из двух. Я, отняв у них несколько пулек, скрылась у себя в кабинете и заперлась. Они с воплями «Леопольд, подлый трус, выходи!» стали поджигать  мою дверь. От дыма и от воплей повыбежали мои степенные коллеги. Тогда они сказали, что они уморят меня голодом, и учредили осаду. Потом П-вой стало меня жалко, и мне спустили с двенадцатого этажа на верёвочке сухарь. Потом мы заключили мир, и все пошли в столовку. И стало немножко грустно: раньше-то у нас каждый день было такое. После обеда зам. редактора сказал, что за моё непристойное поведение он меня наказывает: 28-го мне придётся сопровождать иностранных журналистов. Я это терпеть не могу, а он любит меня посылать, потому что легко с ними общаюсь, знаю город и умею пить – это тоже немаловажно. Так я день и отработала. А всё-таки хорошо жить легкомысленно! Сейчас сажусь писать письма политклубам страны, чтобы они писали в ЦК в защиту Кости Кириллова.
   Как ни пытаюсь отвлечься, всё время думаю о тебе и говорю с тобой. Читаю Пастернака – что за прелесть, ей-Богу! Да. И «свеча горела на столе…». А ты знаешь, как это здорово поётся! Дня через три получу денежку и, может быть, пойду искать гитару.
   Серёженька, у меня расцвёл кактус, который не цвёл никогда, и это такая порода, которая обычно не цветёт. Он такой красивый… И вообще это хорошая примета, эти цветы – к счастью. Я совершенно солидарна с этим цветком, если уж цвести, так по-настоящему, пусть и один или считанные разы.
   Я люблю тебя. Твоя О.

   
22 января 1989, от Ольги:
Здравствуй, свете мой светлый,
родной, любимый мой. Трудно писать и подбирать слова, потому что меня захлестнула такая волна нежности к тебе – не выразить. А тут ещё твоё письмо – такое доброе, родное, и наш разговор по телефону (когда у меня появилась надежда в обозримом будущем увидеть тебя). Как всё-таки грустно, что мы так далеко, что я так мало знаю о твоих делах, твоих работах, по-долински: «Как Ваша светлость поживает? Как Ваша светлость почивает?» и «достаточно ли Вам светло?». Мне ведь важно и дорого всё, что касается тебя.
   Какой ты умница, что прислал мне интервью! Так рада и горжусь тобой! И ты ещё смеешь писать о том, что я «завышенно оцениваю» тебя… А во врезе к интервью – тоже завышенные оценки? Не кажется ли тебе, что это ты неадекватно к себе относишься? Ты человек удивительного, редкого обаяния, ума, интеллигентности. По-моему, тебя все должны любить. Неужели у тебя могут быть враги или люди «взаимного отталкивания»? Это было бы очень странно.
   Попробовала я тут чуть-чуть  (именно чуть-чуть) отвлечься от тебя, отстраниться, а то, право, это уже ненормально, когда я брожу, как пришибленная, и круглые сутки занимаюсь только тем, что люблю тебя. Вот даже стихи писать начала – вовсе странно. И что же? Как ни отвлекалась…  Уехала на ту квартиру (Белозёров в Калуге), до трёх ночи мы с Л. слушали у неё музыку, пили кофе и болтали. Этого оказалось мало – все песни, все стихи – о тебе. Ладно, вчера, едва я глазоньки продрала, являются юные дарования. Тут ещё интереснее, и стихи, и песни, и в снежки играли, и с горок съезжали, и в сугробы друг друга сажали. Надо заметить, компашка довольно забавная: Л., которой 43, но при этом очень приятный и заводной человек,  мальчишки-поэты 19-20 лет, Л-на дочь – 19 лет, но почти с нами не резвилась – очень серьёзное существо, и я, когда в меня чёрт вселился. Мы блистательно валяли дурака, но, когда пришли домой, и они попросили спеть ещё что-нибудь, я запела… цветаевское «Вы столь забывчивы, сколь незабвенны, о Вы похожи на улыбку Вашу…». У меня это давно – о тебе. И ничто мне не поможет, никуда не отстранюсь. Но какое это счастье – любить… Понимаешь, я сейчас как подсолнух – расправляю лепестки и вся – к тебе. Ты мне сегодня очень реально приснился – та самая комната, где я на самом деле, утро, но только будто бы мы спим вдвоём, а я знаю, что надо проснуться, мы куда-то опаздываем (в какое-то хорошее место, где надо быть вдвоём – то ли билеты куда-то, то ли друзья нас ждут), а ты, не открывая глаз, вдруг говоришь: никуда мы не пойдём, давай побудем вдвоём… И мне – даже во сне – невероятно приятно слушаться, приятно, что ты мной руководишь. Давай, я у тебя буду – народ, а ты у меня – партия, и ты будешь мной руководить (извини за несколько неуклюжую шутку).
   Приехал из Калуги Сергей Алексеевич, и отдала я ему ключ, и кончился праздник. Неожиданно закатил он мне истерику – что я от него ухожу в самый трудный момент (как будто когда-нибудь у него бывали лёгкие – то жизнь без работы и без паспорта, то ссылка…). /…/   Но я твёрдо знаю: никогда нельзя жертвовать любовью ради жалости, будущим – ради прошлого… Мы ведь не простили бы таких жертв ни себе, ни им (и они, «предметы» нашей жалости, тоже не простили бы нам…). Да, только внутренние проблемы отношений опасны. Люди расстаются не из-за кого-то, из-за себя.
   Ну ладно, отвлечёмся. Знаешь, я возилась сегодня весь вечер с Анечкой и всё думала: да неужели можно её не полюбить? Такой тёпленький, маленький, беззащитный глазёныш…
   И ещё – о внутренних проблемах. Знаешь, я немножко боюсь твоей правильности, педантичности (хотя у тебя всё это в очаровательно ненавязчивых дозах, мне эти качества у тебя очень нравятся), но я-то страшно безалаберный человек, постоянно что-то теряю, забываю, всегда опаздываю, а порядок у меня в квартире бывает раз в неделю – 2 часа после окончания уборки. Я, конечно, готова приложить все усилия, чтобы исправиться, но, боюсь, пока буду исправляться, весь этот беспорядок тебя будет раздражать. И ещё – тебя не раздражает, когда в доме всё время (очень часто) кто-нибудь толчётся? Это мой крест – и в кабинете, и дома всегда кто-то «общается». А вообще-то, от 90% этого общения надо избавиться.
   Серёженька, прости, что я так бестолково пишу, совсем не продумываю фразы. Просто время поджимает. Уже ночь. А как хорошо было бы уснуть с тобой рядом, спать и знать, что ты здесь. И совсем не стесняться друг друга, не замыкаться… И вообще, ко мне главное привыкнуть – тогда я – лучшая женщина на свете (это, конечно, тоже шутка). Я люблю тебя. Совсем люблю. Целую тебя нежно. Твоя О.


27 января 1989, от Ольги:
   Серёженька, любимый мой, наконец-то осталась  одна и прочитала твоё письмо. И хотя больше всего на свете хотела бы всегда быть с тобой, подумала: если бы разлук не было, их надо было бы выдумать. Потому что ничем (даже разговором – плечом к плечу) не заменишь твоих писем, того примирения с самой собой или взлёта души, которые ты мне даришь. Ты пишешь гениальные письма, родной мой. А мне и вовсе писать легче, чем говорить.
   Тебя слова слушаются. Я бы даже сказала, что тебе Бог диктует, если бы это не было настолько твоё.  Только не вглядывайся, не анализируй, всё равно «самого главного глазами не увидишь».
   Знаешь, я часто вспоминаю Рильке: «счастье – лишь во внутреннем преображении». Ты дал мне это счастье, а оно – единственно настоящее. Смысл жизни можно искать до бесконечности, но сейчас он для меня в твоём: «Ты нужна мне…». И какие ещё могут быть «если»: «Если я тебе нужен…». О чём ты, милый, тебе ли кокетничать с Судьбой?! Между нами такая душевная близость и притяжение, что я говорю с тобой на пределе открытости. Захлестнуло нас этой волной, и невозможно сопротивляться течению Судьбы… Но – ты прав в чём-то, Серёженька, твоя тревога близка мне – ни одно течение не бывает без подводных камней.
   Но, любимый мой, я мечтаю о том дне, когда проснусь рядом с тобой и подумаю, вспомню, что ты – навсегда рядом, что уже не нужно жить звонками  письмами, можно говорить и молчать с тобой, и единственная забота – не о том, как бы увидеться, а чтобы тебе было хорошо и светло со мной. Ты представляешь такое утро? Любимый мой…
   Ой, вспомнила: мама случайно нашла у меня билет в Курск и, конечно, всё смикитила. И что ты думаешь, она меня даже поощряет. Чирикает, улыбается – цирк. По-моему, если общение с тобой подвигнет меня на развод, она на тебя вообще молиться станет. На радостях стала заботиться о моей одежде и внешности, накупила потрясающей косметики (Лондон, Париж), какую-то супер-одежонку. Я всё думаю – это она так хочет, чтобы я тебе понравилась или наоборот решила, что мне пора «развеяться» (это её выражение, она мне иногда такое мочит!). Нет, думаю, эти все порывы – ради тебя.
   Серёженька, ну как мне, родной, преодолеть себя? Не могу подать на развод. Какой-то психологический барьер. Какая-то «разводофобия». Подобный ужас я испытывала только в детстве (впрочем, и сейчас) перед походом к зубному врачу. Точно так же не могу дойти до суда, сбегаю по дороге, вру себе что ни попадя. И ведь ничто уже нас с ним не связывает (вернее, меня с ним). Разве что сострадание… Господи, что делать? Или последовать твоему примеру и «не торопить события». Мне это так чуждо, я вообще-то человек импульса, поступка, порыва… И так страшно, что если не следуешь сразу этому импульсу, потом – не то. Впрочем, для «отмазки» от самой себя годится и этот принцип.
   Ой, ещё вспомнила. Я вчера была у одной знакомой в НИИ. (Мой отдел ещё и науки, кроме культуры, и я вхожа во всякие институты.)  Болтали мы там, и вдруг ребята предложили нам, женщинам, пройти тестирование на ЭВМке, и потом этот ящик определит наши характеры. Тесты длинные, занудные. Но девчонкам эта железка всё разложила по полочкам, дала длинные аннотации на их души. А я не могла серьёзно отвечать (хотя всё писала искренно), но сил нет серьёзно отвечать на вопросы типа: часто ли вы ходите с мужем в театр? Естественно, я написала «смотря с чьим» и далее в том же духе. И знаешь, как лаконично этот ящик определил мой характер?  «Чёрт, а не баба». Вот так. Я, как православный человек, даже обижена. Хотя, конечно, есть тут что-то приятное. А ты не верь. Никакой я не чёрт.
   Я тебя люблю, и… «мы с Вами где-то встречались». Не помнишь, где это было – в древней Японии, Греции или здесь? У нас - вятичи мои воевали со всеми, но какая-нибудь воинственная княжна тоже оказалась в плену и беззащитна? На небе мы жили вместе, любимый. А на земле… И сами себе судьи. И – «не повинны…»
   Наверное, мы скоро увидимся.
   Не грусти, пожалуйста. Я тебя так люблю… А это уже повод к радости.
   Целую. Ещё и ещё целую.
   Твоя О.


4 февраля 1989, от Ольги: 
Серёженька, родной,
   пишу на почтамте и потому – наспех.
   Сегодня впервые вылезла из дома. Не хотелось никого видеть. Лежала, читала. Взяла больничный по ОРЗ, а тут ещё и давление повышенное (впервые в жизни), мне это нисколько не мешало, но как отмазка от работы – устраивает. Пора в отпуск. Видеть никого не могу, а говорить с людьми просто физически тяжело. Мне всё кажется, что люди ужасно много говорят – неизвестно зачем. Главное и без слов понятно, а когда нужно много говорить и объяснять, значит что-то не так. Вот и у нас с тобой – что-то не так.
   Я тут пока бездельничала – думала много, стихи писала. Серёжа, жить нужно просто и чисто. Не накручивать. Чем меньше врёшь – тем легче. Иначе начинаешь вязнуть в собственной лжи. Что-то так я устала, наверное, зря взялась писать тебе, да ведь ты же, наверное, волнуешься. Серёжа, я устала до обречённости. Давай перестанем впадать в эти иллюзии о том, какой могла бы быть наша жизнь вместе. То есть думать об этом про себя – неизбежно, но – не говорить. Всё это не значит, что нужно совсем расставаться. Не чужие ведь. Просто надо честно знать и признаваться себе, что нашего вместе не будет. И, ради бога, не обижайся, просто не умею я так. У меня всегда – или всё – или ничего. Не надо полуправды.
   Давай, я тебе дам совет на будущее. Если  ты встретишь женщину, которая тебе покажется – навсегда – никогда не рассказывай ей о своих предыдущих женщинах. Это гениально у Булгакова сделано. Кажется, Маргарита его (Мастера) спросила про первую жену (не помню точно), а Мастер ответил что-то вроде: «Да, была… Как там её – Дашенька? Или Варечка? Платьице ещё у неё в горошек». Так и надо отвечать.
   А ещё я всё Кушнера вспоминаю:

   Ну прощай. Прощай до завтра.
   Послезавтра. До зимы.
   Ну прощай, прощай до марта –
   Зиму порознь встретим мы.
   Зиму встретим и проводим.
   Ну прощай до лучших дней.
   До весны? – Глаза отводим:
   до весны. Ещё поздней.
   Ну прощай. Прощай до лета.
   Что перчатку теребить?
   Ну прощай до как-то где-то,
   до когда-то, может быть.
   Что ж тянуть, стоять в передней?
   Да и можно ль быть точней:
   до черты прощай последней.
   До смертельной.
                И за ней.

   А увидеться с тобой я была бы рада. Только – увидеться – и всё. Надо знать, что это всё, что у нас есть. Если я тебе нужна, будем встречаться, общаться, всё что хочешь. Хотя кто меня знает, завтра покажется, что это безнравственно. А так хочется жить чисто.
   Серёженька, это очень скверное письмо, писать трудно – я сейчас на транквилизаторах и не получается точно формулировать. Я люблю тебя. И всё же – так лучше.
   Пока, милый. И не грусти, ладно?


8 февраля 1989, от Ольги:      
Серёженька, любимый мой,
как давно я ничего о тебе не знаю… Ни писем, ни звонков. Не заболел  ли ты? Как тебе живётся, родной мой? Знаю, ты звонил – не было меня. И я звонила  на квартиру и жене – не было тебя. Не судьба, значит. Серёженька, я дура. И письмо последнее – вопль идиота. То есть многое там, наверное, правда, но не так надо было писать. Как всё же истинна Цветаева, помнишь:

   Цыганская страсть разлуки.
   Чуть встретишь – уж рвёшься прочь.
   Я лоб уронила в руки
   и думаю, глядя в ночь:
   никто, в наших письмах роясь,
   не понял до глубины,
   как мы вероломны, то есть,
   как сами себе верны.

   Милый, родной мой, сохрани себя в этой страшной жизни. Ты ведь уже почти принял её правила игры. А они жестоки и бездарны одновременно. Ты, необычный, незаурядный, удивительный человек, которого  Бог наделил умом и обаянием, способностью мыслить на необыденном уровне, вырвись из круга пустячных забот, сохрани бессмертную душу. Тревожны твои письма, любимый.
   Я смотрю на окружающее человечество (ужасное слово – окружающее, будто они окружают, кровожадно, и не знаешь, как выходить из окружения. То же – «окружающая среда» - как будто душит), так вот, с тех пор, как я узнала тебя, другие люди мне неинтересны. В основном. Ты резко контрастируешь с большинством человечества, даже талантливыми, ярко раскрашенными его представителями – у тебя по-русски, по-чеховски больная душа и ты не ищешь лёгкого успокоения. Это так хорошо! (Хотя и плохо для тебя).
   Ну да хватит дифирамбов. «От тебя все мысли отвлеку. Не в гостях, не за вином – так на небе…». Это, кстати, одно из любимейших моих у Пастернака. «… Пощадят ли площади меня? О, когда б вы знали, как тоскуется, когда вас раз сто в теченье дня на бегу на сходствах ловит улица…»
   Ты извини, я нескладно пишу сегодня. Всё не выкарабкаюсь – температура, утром 38, а вечером не меряю – не расстраиваться. Но сказывается (пишу-то я тебе, как всегда, ночью). Перебралась к родителям – устала там одна, без Анечки, да и еда, и чтиво кончилось. Сергей Алексеевич выбрался ко мне на один день – накормил (мне же лень для себя готовить), вкатил кучу таблеток и опять умчался в Калугу. И сейчас там. А я болею-болею, но уже слетала в Советск, проверила хазу… Читаю много – все журналы + Евангелие от Матфея и перечитываю «Мастера и Маргариту», чем и счастлива. Прошли в газете в последних номерах два материальчика, не высылаю, т.к. нет газет, сама не читала. Привет тебе от Ю. К-ко, он от тебя в восторге (что за свойство у тебя влюблять в себя людей?), поёт жене дифирамбы тебе. У них очаровательная Ксюшка, 4 месяца, я сподобилась день её понянчить – и в восторге. Ой, хватит самоотчёта. Как глупо всё это. Я к чему это письмо-то затеяла – написала тут одну штучку, это по мотивам твоего экслибриса. Жаль было бы не показать тебе, родной мой. У меня сейчас вообще пошли стихи. Но все их послать – писать энергии не хватает. Пока хоть это.
   «Целую Вас через сотни разъединяющих вёрст»… Постарайся быть счастливым.
    Целую. Твоя О.

   - А куда ведёт дорога,
   по которой ты идёшь?

   - А туда ведёт дорога,
   где листвой играет дождь,
   где ромашка в небесах
   и букашка в волосах,
   там плетут венки,
   люди там легки –
   рука об руку
   ходят к облаку,
   дождик там грибной…
   Ты иди за мной.

   - А когда наступит ночь,
   то куда ведёт дорога,
   по которой ты идёшь?

   - К церкви той, что без креста.
   К речке той, что без моста.
   К той берёзе, что засохла.
   К той старухе, что оглохла,
   никогда не отзовётся.
   Место… - омутом зовётся.
   Тени за спиной.
   Не ходи за мной…

   - Знаю, на беду –
   всё равно иду.
   По сыру ли, по суху –
   стану посохом.
   Встану крестом.
   Стану мостом.
   Стану утренней дорогой,
   по которой ты пойдёшь.

   Тут ещё кое-что надо посмотреть, переделать, но пока – пусть будет.
   Ц.Т.О.

   Это стихотворение я обнаружил потом в твоей книге, но почему-то датировано оно было 1987-м годом. Слово «омутом» там было заменено на «памятью» и отсутствовала последняя, очень важная строфа. Важная своим сюжетным завершением – своеобразной действенной характеристикой самоотверженно-любящей сути лирической героини. А точнее - твоей поэтической и жизненной сути. Не знаю, почему ты отказалась от этой строфы в окончательном варианте, но именно таким, урезанным, стихотворение было опубликовано через полтора года в тульской газете «Коммунар»…


14 февраля 1989, от Ольги:
Привет, родной.
   Умница, что позвонил сегодня. Письма от тебя давно нет (дней 5), и кажется, что связь становится какая-то пунктирная.  А мне без тебя на этом свете не очень-то уютно. Только уж это пусть  тебя не заботит, слава Богу, отношусь к себе со здоровым юмором и ещё хватает ума сказать себе по-пушкински: кой чёрт надоумил меня, будто я создана для счастья? Да и кто, собственно, для него создан? «Нищие духом» - и то вряд ли. Слишком уж, родной мой, мы зрячие, чтобы быть счастливыми. К чему это я? Наверное, вот к чему: сегодня я видела женщину, которая буквально погибает от любви. Это так: большое село, разбитое оврагами и ручьями на слободки, старинный барский парк, места хорошие, обжитые, городищевские – как бывают хорошие иконы намоленными, так хорошие, лёгкие места – исстари обжитыми. Она – сельский врач, женщина средней симпатичности,  мечтательная блондинка, думаю, повлияло ещё и имя – Фаина, для села просто невозможное. Женщина с редким именем вообще более склонна ждать для себя чуда, т.е. счастья, т.е. любви. Он – цыган, когда-то где-то выступал с цыганскими романсами, видела я афишу Белгородской филармонии. Потом каким-то ветром занесло его в это село, и получилась у них любовь. Мне вообще симпатичны браки, которые не вписываются в человеческие законы логики, «незаконные явления». Т.е. когда люди почему-либо не подходят друг другу и не должны бы быть вместе (очень большая разница в возрасте… национальность, рост, наконец…). И если люди решаются всё равно, несмотря на осуждение толпы, непонимание близких – быть вместе – это поступок. И, как правило,- любовь… Они жили долго, любили и – жили празднично. Ни вещей, ни денег не нажили, зато счастье повидали. И вот – он умер. Она, врач, пыталась его лечить – не спасла. Похоронила (детей у них нет) и стала тихо сходить с ума. Она видит его, разговаривает  с ним, говорят (извини за жутковатые подробности), что она даже откапывать его ходила, но опомнилась или не дали.
   Я ездила к ней на разведку – мы хотели купить у неё полдома. Если бы ты знал, как там стены излучают счастье и какое там сейчас запустение. Я влюбилась в этот дом.
   Серёженька, какие судьбы, истории, ситуации кругом. Жить бы в селе, писать без конца, говорить с людьми… Увы, увы. Ничего с этой покупкой не выходит. Придётся ковыряться в своём коллективном саду, а я их терпеть не могу, как всё коллективное.
   Вот так я и болею. Съездила сегодня в это село, вернулась в Тулу, пересела на другой автобус – и в другой конец области, на мебельную фабрику, проверила, как там дела. Приехала – надо походить с Анькой (я её держу, а она якобы ходит). Естественно, пришла к врачу несколько выкрученная – и «придётся ещё поболеть». За время своей болезни не сделала двух вещей, о которых мечтаю, - не сходила на лыжах и в кино на «Легенду о Нарайяме». Может, завтра… Серёженька, два года не вставала на лыжи – Белозёров их на дух не приемлет, да и никто из моей компании не увлекается. Может, побегаю всё же одна. Так это люблю! И ходила раньше много и очень далеко.
   Аську разбаловала, пока на больничном, чуть услышит мой голос или увидит меня –  орево – возьми её на ручки. Вот и сейчас, 2 часа ночи, а она, стервец, не спит,  пытается взывать к моей жалости, чтобы я её взяла. Ну это уж совсем разврат.
   Серёженька, мне не хватает с тобой общего – общих воспоминаний, симпатий и антипатий, случайностей, ситуаций… Впрочем, это не важно. Просто пространство и время действительно причудливо связаны. Вот и в нашем случае, чем больше времени врозь – тем  больше будто бы пространство разъединяющее. Кстати, какое жутковатое, операционное слово: разъединить, разделить единое. Единое.
   Серёженька, а может, ты меня любишь потому, что я умная и тебя люблю? Ты чуть-чуть хотя бы люби меня по-таллински – потому что без тебя я теряюсь в этом мире. И ещё: нужно всегда по-настоящему знать, любишь ли (т.е. не рассудком ли, душой ли, почувствовать, как судьба взмахнула крылом), и если действительно любишь – нельзя отдавать, отпускать – даже из лучших побуждений. Так мне сейчас думается.
   Несколько диковатый пример. Лет 5 назад в районном дальнем магазинчике я увидела игрушечного крокодила и влюбилась в него без памяти – он большой, с полметра, но открывается – улыбчивый, лапы, хвост – двигаются. В общем, влюбилась. С жутким трудом раздобыла трояк, который он стоил (я в районах всегда прогораю на книгах). И с год я ему радовалась. Но тогда я считала, что людям надо отдавать самое лучшее, что имеешь (я не знала, что – самым любимым людям), и подарила крокодила дочке Белозёрова от первого брака. Зачем? Крокодилу хуже – она ведь не поймёт, что в этой игрушке есть душа (как и в филимоновских игрушках, дивных, языческих, по которым я тоже обмираю), мне хуже, девочке – всё равно. Любимое нужно беречь. Это – узы, которые держат нас на этой земле.
   Вот видишь, какое событийно-размышлительное письмо. И ничего совершенно не сказала про то, что ты – самый лучший на свете, самый родной, самый любимый.
   Я обнимаю и целую тебя. Сейчас закрою глаза и представлю, будто ты рядом, и буду говорить с тобой о чём-нибудь простом и хорошем. А завтра пойду в церковь и помолюсь за тебя.
   Всё будет хорошо, любимый.
   Твоя О.


15 февраля 1989, от Ольги:   
Здравствуй, любимый.
   Получила два твоих письма – милых и близких мне; Господи, какой же ты хороший и родной… И прости мне мои предыдущие выходки. Ты всё делаешь правильно. Не тревожься ни о чём и пусть будет, что суждено.   Ради Бога, не принимай на свой счёт те мои слова, что люди вообще много говорят лишнего и – из Булгакова «платьице в горошек». Там ведь иная ситуация была – его, Мастера, жена действительно прошла, не оставив следа в его судьбе и душе. А недоговаривать со мной бесполезно – без ложной скромности, я действительно очень чувствую людей и интуиция очень сильная, а когда она вся к тому же направлена на тебя одного… Я очень часто чувствую состояние твоей души и соответственно с небольшим допуском могу «вычислить» событийный ряд. Так что говори со мной обо всём-всём – о чём хочешь и о чём можешь, даже то, о чём ты не говоришь ни с кем – я всё пойму.
   Ты прав, что жалеешь Галю. Сейчас тебе действительно нельзя иначе. Все мои теоретизирования о том, что жалость не спасает – хороши, когда не относятся к реальной ситуации. Жалость может и спасать, и убивать, и её воздействие, что ли, переходит из спасительного в убийственное и наоборот, но где граница? Гамлет был благороден, но «сорок тысяч братьев – меньше всё же, чем один любовник…» (это Цветаева – очень мне эта мысль симпатична, хотя и непросто тут всё), и потому Офелия погибла.
   В нашей с тобой ситуации худо то, что я вообще отвыкла думать о будущем, строить планы (а ты – строишь и пытаешься меня привлечь к этому странному для меня занятию).  Я привыкла жить одним днём – и печалиться оттого, что счастья не было сегодня, не утешаясь, что оно возможно завтра. Поэтому так и радуюсь «хорошей минутке», а о будущем думаю в основном в могильном контексте.
   Мне тоже страшно менять свою жизнь, я привыкла к сравнительной своей свободе, некоторой богемности и беспорядочности, к ощущению безнадёжности («А умираем мы от безнадёжности…» - кажется, у Сельвинского), к своей сигарете, наконец. Ты для меня – выход из замкнутого уже круга одиночества, которым я очерчена, из дома – где ни окон, ни дверей: «… Мы в высоких живём теремах, хода нет никому в эти зданья. Одиночество и ожиданье…» - Высоцкий. Но, привыкнув к такому терему, выходить из него куда как страшно. Трудно решиться на этот шаг.
   Образ жизни веду светский и рассеянный. Сходила, наконец, на «Легенду о Нарайяме», конечно, это очень интересно, как окно в иную культуру, этику… Но эротические сцены, из-за которых столько шума… - по-моему, это всё снято так мило, радостно и детски-наивно, что никаких неадекватных реакций быть не может. Чего так боялись наши отцы-блюстители? За кого они вообще нас принимают? Я бы пускала на такие фильмы без всяких возрастных ограничений... Пусть понимают, что это радость, а не преступление, безнравственность. Бедные отцы города, как они боятся, что трудящиеся догадаются о разнице полов и начнут, не дай Бог, спать друг с другом. У нас к этому так относятся, будто мы размножаемся делением. Сколько всё же непуганых идиотов вокруг!
   Ещё я слетала с Л. (с которой встречала Новый год) в Москву, сходили в ЦДЛ, пообщались с «цветом» отечественной литературы (вернее, с «цветочками»). Л. довольна, а я злюсь: если людям что-то дано, какого дьявола они самовыражаются в кабаке, а не за листом бумаги?  Встретила Х-на (это посредственный поэт, да ещё и с такой фамилией) – он 5 лет назад настойчиво тащил меня в ЗАГС, но он был мне не интересен. Х-н заявил: хорошо, что ты не пошла за меня замуж, всё же ты слишком сложна для меня. Я тоже порадовалась своей мудрости.
   А ещё я за эти дни вылечила зуб – я шизофренически боюсь стоматологического кабинета. Я так скулила перед походом, что Белозёров (я ему ключи перед этим отдавала) взялся меня конвоировать. По дороге раза 3 порывалась смыться, а он тащил меня за руку и объяснял, что здоровые зубы – это показатель уровня культуры. Конечно, уровень – это хорошо, но я предпочитаю, чтобы он повышался не в такой подозрительной близости от моей шкуры, поскольку моя шкурка, как доходит до дела, оказывается мне даже дороже культуры. В общем, повыла я, поскулила, а зуб вылечила. Ощущение – будто с того света вернулась.
   Всё, мчусь в командировку.
   Целую, родной.
   Да, я тут случайно откопала фотографии. С гитарой – это самая последняя, где-то прошлым летом, а вторая – более ранняя, и я её больше всех люблю. Это действительно я.
   С гитарой – снимала Ю., моя подружка – дома, поэтому я там такая неприбранная, ну да ничего. Угу?
   Целую-целую. Твоя О.


22 февраля 1989, от Ольги:   
Здравствуй, родной мой.
   Сейчас позвонила тебе – и так хорошо, легко на душе стало. Как всё же эта жизнь выкручивает нам руки… «Любится, ревнуется, верится, печалится, строчки не рифмуются, жизнь не получается…» Пора нам с тобой увидеться, а? Посмотреть на тебя, подержать за руку (это очень важно, если тебе плохо – я подержу за руку – и станет лучше).
   У меня сейчас период неровных отношений с людьми. Некоторых люблю сумасшедше (Анютку, конечно, больше всего, мне сейчас хотелось бы  не расставаться с ней ни на минуту и вообще, стать бы нам одним существом, но она, стервец, так умеет пользоваться этой моей любовью, крутит мной, как хочет). С мамой тоже период любви. Если бы она только ещё не приставала ко мне по поводу тебя… Эта безумная женщина верит во все приметы, гадания, предсказания (я в общем-то тоже, но не так бурно). Она обежала трёх гадалок, и ей все сказали, что мы с тобой были бы очень счастливы, что у нас был бы мальчик – очень хороший и т.д. Но, как они говорят, почему-то всё зависит от меня. Мама это восприняла напрямую и решила, что мне нужно больше  общаться с тобой и вообще как-то действовать. Ну, со мной эти штучки не проходят, терпеть не могу, когда она лезет в мои внутренние дела, сразу хочется всё сделать наоборот, ей назло, а тут, сам понимаешь, не тот случай. Как она меня к тебе отправляла, ужас, как ей хотелось, чтобы я к тебе съездила. Я бы, конечно, не против, но как-то не получается сейчас. В общем, у нас семейная любовь к тебе. Да, я начала про отношения с людьми. Понимаешь, от многих, бывших мне когда-то близкими, появилось теперь ощущение опасности, и, кстати, от С.А. не знаю, отчего это. /…/
   Посылаю тебе прелестное стихотворение Тряпкина, он мне вообще очень нравится. И ещё, обращай внимание, очень талантливый человек появился в поэзии – Олеся Николаева.
   И ещё  посылаю стихотворение своё – из последних. Это реальный случай из детства. А вспомнился он потому, что тот мальчик был чем-то похож на тебя и звали его тоже Серёжа. Это было на севере Подмосковья, там, где «заплачешь без причин, но найдёшь причину, увидав, как птичий клин сверху машет Клину» (Долина) – в местах Блока и Чайковского.
   А если бы не ты – я бы ничего не писала, не вспоминала и вообще неизвестно бы как жила. А правда, как же я жила, не зная тебя? Или – знала? Твой друг прав: мне чертовски повезло, что мы рядом на этом и том свете. Жаль, что не рядом. Я тебя люблю, свете мой светлый…
   Твоя О.

   Я вспоминаю без запинки
   тропинки зреющего лета.
   Трепещут в озере кувшинки,
   как юбочки кордебалета.

   Я девочка. Сачок и мячик.
   Легко бросаюсь днём свободным.
   Но – тоненький высокий мальчик,
   как лебедь – в озере холодном.

   Мне всё страшнее и страшнее.
   Я, как кувшинка, стыну в страхе.
   Спасать его? Ведь я сильнее,
   я побеждала его в драке.

   Он выплыл. Белые пушинки
   летят на сохнущее тело.
   И задыхаются кувшинки
   в руке, зажатой онемело.

   Мы продолжаем поединок,
   где каждый верит, что сильнее.
   - Вот, я тебе нарвал кувшинок, -
   мне мальчик говорит, бледнея.

   О, как дики мои повадки…
   Цветы? В траву роняю мячик
   и убегаю без оглядки.
   Я плачу, мальчик мой,
                я плачу.

   Года прошли. Или столетья.
   И он другой. И я другая.
   А может, нас уж нет на свете…
   Но – убегаю.
                Убегаю.

   
23 февраля 1989, от Ольги:   
Привет, родной.
   Получила твоё доброе и несчастное письмо. А дифирамбы, дифирамбы! Не понимаю, чем это я тебя так удивила? Ну да всё равно приятно.
   О Татьяне: есть конструктивное предложение писать «до востребования». Дал бы ты ей отдышаться. Не стоило бы тебе туда часто ходить (хотя бы пользуясь тем, что у тебя пока есть крыша). Ты пойми: ей надо отвыкнуть, освободиться от тебя психологически, а когда вы постоянно видитесь – это невозможно и больно. /…/ И вообще это ненормально – развестись и всё время болтаться друг у друга перед глазами – царапать рану. Этого ни одна женщина не выдержит. Тем более, что она тебя очень хорошо (видимо) знает, а значит и чувствует. Значит, чувствует и всяческую «конкуренцию», а после встречи со мной – с Галей у тебя наверняка какой-то взлёт, прелесть и острота отношений (или уже проходит?). Представляю, каково наблюдать (чувствовать) всё это Татьяне. А вообще, судя по тому, что она так долго держалась – она умница.
    Любимый, родной, единственный мой, дописываю это письмо уже утром, и если бы ты знал, как хорошо, легко и радостно мне сейчас – благодаря тебе. Мне приснилось, будто уже лето, я, как всегда, в суете, и вдруг, на каком-то собрании, куда я прибежала (полутёмный зал с зашторенными окнами – театр, спорят, что-то решают), подруга говорит мне, что звонил ты и передал, что приезжаешь. И мы выходим на улицу – там чудное вечернее солнце, и цветы, и люди гуляют с детьми. И я бегу, хотя времени до твоего приезда много, бегу просто так, по-щенячьи, от радости.
   Я просыпаюсь, и первое, что вижу – твой экслибрис, это всегда так. И у меня – твоё письмо, полученное вчера, которое я сейчас перечитаю. Какая разница, любимый, что будет потом, если ты сейчас есть в моей жизни, и я так счастлива этим?! Для женщины особенно ужасно – жить только делом, без любви. А теперь – люблю, если бы ты знал, как я люблю тебя. /…/
   Посылаю тебе материал, сделанный вообще-то левой ногой за 1 день. Но действенность его была колоссальная. Сейчас он мне случайно попался под руку, решила послать.
   А Иринка из интерната прислала письмо, говорит, что у неё никого, кроме меня, нет, летом, видимо, приедет. У неё вообще-то должна остаться квартира матери в Щёкино, приедет – похлопочу о ней, а то девочка взрослая, ей надо и о будущем думать. Вообще-то она такое родненькое, бестолковое существо…
   Два дня я с блеском отработала. За вчерашний день – половину месячной нормы строк сдала, за позавчерашний – 1/3. И вообще – работается и живётся, так хорошо!
   Я очень тебя люблю.
   Ты и Анечка – вы моё самое родное на этом свете.
   Обнимаю, целую. Твоя-твоя О.


   
   Я вновь разворачиваю и перечитываю твою замечательную статью – размещённую на всей полосе большеформатной газеты. Этот пронзительно написанный  репортаж, незаметно преображающийся  в очерк,- о горестях и радостях детей-инвалидов и сирот, обитающих  в сельской школе-интернате. Эти проникновенные живые картинки и диалоги…  Даже по этой публикации можно ощутить своеобразие твоего журналистского дара, твоё  умение соединять публицистику с яркими художественными зарисовками, точными портретами, глубинными интонациями, сопрягать сиюминутную, бытовую сермяжную правду с традиционным  нравственным опытом, подлинно христианским мирочувствованием…
   Мне кажется, у тебя был абсолютный слух на человеческую боль и неустроенность, на общественную несправедливость. Теперь редко так пишут в наших газетах – столичных и местных: «Издавна величайшим грехом считалось на Руси обидеть сироту. Правда, психологи доказывают, что у нас с тех пор (с древности, то есть) чувства стали тоньше, помыслы выше и вообще культуры прибавилось. Цивилизованными, дескать, мы стали. Но уровень цивилизации определяется прежде всего отношением к слабым и беспомощным…». А  концовка статьи чего стоит – в ней готовый сюжет,  сконцентрированная  в одной фразе картина для целого печального и духоподъёмного фильма: «Я вошла в комнату, где ночевала. Мишка вбежал следом и протянул мне два пряника – из своего сиротского пайка…»
   И опять я словно вижу тебя там, рядом с пришедшим проводить тебя мальчишкой, в этих не слишком уютных сиротских стенах сельского интерната, где ты оказалась не праздным гостем и где сумела  оставить свои тепло и любовь. И вместе с гордостью за тебя, за твою удивительную сострадательную мудрость меня неожиданно пронзает ощущение тогдашнего твоего одиночества… Быть может, я придумываю это.  Быть может, всё было тогда в твоей душе как раз наоборот, именно так, как ты об этом писала мне: и работалось тебе хорошо, и жизнь посветлела... Но почему-то вновь и вновь мучаюсь от того, что так и не стал тогда, не смог стать для тебя по-настоящему родным человеком, разделившим твои милые безумства и твою обжигающую любовь…



26 февраля 1989, от Ольги:
Здравствуй, любимый.
   А знаешь, кажется, уже весна. Небо стало выше.
   Второй день сама не в себе, на взводе – я, наверное, своей книжке бы так не радовалась, как Серёжиной. Издана плохо, даже без твёрдого корешка, на скрепочках. Но оформление мне нравится, а стихи… Понимаешь, мне не стыдно за эту книжку. Это действительно поэзия. Но сколько не вошло! Как мне сейчас кажется, не вошло лучшее. Скребу по сусекам и, пожалуй, на вторую книгу наскребается сразу. А всё-таки не зря я прожила эти годы – чёрта с два он бы сам что-нибудь напечатал.
   Работается хорошо и вообще жизнь как-то посветлела. «Я уже заболеваю летом, еле выздоровев от зимы…» Да, выздороветь бы поскорее от зимы.
   Вчера мы с Л. сели и весь вечер вспоминали. Господи, что же я вытворяла от молодости и счастья! Л. вспомнила, как я весь их дом огорошила, когда приехала к ним на лошади, постучала в окошко (они снимали квартиру на первом этаже)… Все соседи выскочили, смотрят. А это я заехала поболтать с Белозёровым (лет 7 назад), он был там. А лошадь та была с ипподрома, я дала мужику червонец, и он разрешил до вечера кататься. Я тогда ещё работала под красавицу, лошадь вскачь, волосы по ветру… То косила под русалку – читала его стихи, сидя на высоченном дереве – чтобы лучше слышно было. То пошла утром мусор вынести (это тоже Л. вспомнила), а вернулась  через неделю – встретила на улице знакомых лётчиков и решила с ними слетать к Белозёрову. Как была, в халате, так и поехала, они дали мне форму стюардессы, слетала, повидала. Авантюристка была! Теперь всё, резвлюсь умеренно, никаких этих штучек. Подмывает, конечно, иногда рвануть к тебе – без предупреждения, побродить по городу, не застану тебя – не страшно, уеду назад. Но, видишь, даже этого не делаю. Мне кажется, ты бы осудил эти штучки (как и все остальные, да?). А с тобой у меня как-то нет той уверенности в себе, что была прежде. Там я знала – что ни натворю – все будут в восторге. А ты – нет. Я сейчас зависима от твоего отношения, и это хорошо.
   Не свободы прошу – постоянства,
   устаю с великанами биться,
   и на мельничных крыльях болтаться,
   и зиять – как пробел на странице… - это из недоработанного стихотворения.
 
   Ну пока, любимый.
   Пишу на почтамте, так что извини за растрепанность письма.
   Я тебя люблю.
   Ц.Л.Т.О.


6 марта 1989, от Ольги:
Милый, родной мой Серёженька,
трудные были у меня последние дни – поэтому и не писала долго. Мне хочется, чтобы душа моя стала чёрной кошкой, отторженной от людей – и перебегала дорогу всем, кто истерзал при жизни. Я хотела бы приносить им несчастья. Чёрных кошек чаще бьют, но это оттого, что боятся.
   Слушала церковную музыку и подумала, что такое не мог написать человек, это продиктовано Богом. И благодарю Бога за то, что Он есть. Я хочу жить чисто и достойно и не бояться войти в церковь – оттого, что грешна.
   Серёженька, не оставляй Галю. Живи с ней. Я не хочу брать грех на душу, строить своё счастье на несчастье. И так много зла кругом – пусть исходит оно не от нас. Слава Богу – Он победил во мне чёрную кошку, может, в этом и есть главное предназначение православия?
   Белозёров истязает меня своей любовью – дикой, больной и, боюсь, правда - последней. /…/ Знакомые говорят теперь, что мне нужно к нему вернуться (шёпотом: «ну хоть из милосердия!»). Хорошенькое милосердие. /…/
   А у меня – отчуждение, одиночество и печаль.
   И у нас… Впрочем, часто такое бывает: любят, любят, и уж совсем любят, а дальше – по Островскому: прибегаешь, ан нет ничего. (Это не про сегодняшний наш день. Сегодня – люблю, и совсем люблю…) Но ты не был бы счастлив со мной – слишком импульсивна, велика «амплитуда колебаний»! Обжигаю – не грею.
   Сегодня возила Анечку к нейрохирургам. Конечно, бесполезно.
   Серёженька, приезжать сейчас не надо. Пока Белозёров в таком состоянии, мы не гарантированы от его слежек и истерик. Бога ради, какая тоска…
   Не помню, посылала тебе цветаевское:

   «Смывает лучшие румяна
   Любовь.
                Попробуйте на вкус,
   как слёзы солоны.
                Боюсь,
   я завтра утром мёртвой встану.
   Из Индии пришлите камни.
   Когда увидимся? – Во сне.
   Как ветренно. Привет жене
   и той, зеленоглазой даме».

   Целую тебя, милый.
   До свидания.



12 марта 1989, от Ольги:
Здравствуй, родной.
   Спасибо тебе за «Лад» /Василия Белова/, Господи, до чего хорошо! Его можно (и нужно) перечитывать и пересматривать. Какая хорошая, добротная жизнь. Я бы так, честно говоря, не смогла, хотя с годами просыпается любовь к земле не просто как к природе, а именно в смысле работы на ней. Кажется, я уже способна скучать по своему коллективному (бр-р! – какое гнусное слово) саду. И всё же – сотни поколений не земледельцев (помещиков, воинов, учёных, путешественников, просто самоубийц-неудачников) – когда это в генах, в крови – так просто не переродишься. Кстати, в роду у меня очень много скитальцев (от Вилькицкого, который открыл пролив на Севере жутком, был географом, путешественником, до прадеда по матери, который, обеспечив семью, детей, незадолго до войны ушёл пешком по Руси. И пропал – могилы его никто не знает. Кстати, это моя больная мечта. Если бы я не была женщиной!)
   Кстати, о женщинах. Мне понравилось, что ты не вложил в книгу открытку с 8-м марта. Это умно. Книга слишком хороша. А потом… эти праздники по половым признакам – так нелепо. Почему надо поздравлять меня с тем, что я родилась женщиной, а не деревом или собакой?
   Муж – поздравил. Пришёл злой, как и положено волку, сунул цветы и духи и ушёл. А потом позвонил и кричал в трубку, чтобы я немедленно приходила, что он умирает. Не пошла. Я не жестока, Серёжа. Просто «о, сколько можно, друг Гораций, на этой сцене умирать?!». Сколько можно…
   Меня так тронули в твоём письме слова о том, что ты хотел бы оказаться человеком, на которого я смогу положиться в трудную минуту… Спасибо, родной. Такого в моей бестолковой жизни не было. Всякое было, но положиться никогда ни на кого не могла. С этой жизнью я борюсь в одиночку. С родителями исключена всякая близость, отношения строятся на шантаже: «а если ты…, то забирай Анечку куда хочешь». Муж – никогда не определишь, кто это кружит над тобой – чёрный ворон или ангел, ужасно, когда это взаимоперерождается. /…/  Как пусто, одиноко в жизни. «Нет сил никаких улыбаться…» (это из В.Соколова).
   Прочитала «Интердевочку нашумевшую – мелодрама; Набокова «Одинокий король» и др. – какой он всё же ледяной, холодный; Чудакову – «Жизнеописание М.Булгакова» - это надо знать. Так хочется вернуться к «Белке»  Кима! Но у меня её нет.
   Не высылаю тебе последних материалов, потому что некоторые, информационные, не стоят того, чтобы их искать, а о Лихвине – газета единственная, а из издательства просили его перепечатать и отдать им – в краеведческий альманах (1-й выпуск). Сегодня сдала подборку о репрессированных и надо сделать ещё материал – «Великомученицы», так, видимо, назову, о женском лагере – для жён высокопоставленных «врагов». Готовлю в печать воспоминания парторга НКВД 30-х годов. Страшно надоедливый дед, но память блестящая и столько интересной информации!
   Мы с Анькой обе переболели гриппом. Я на сей раз на ногах. Никогда столько не болела, как в эту зиму. Наверное, просто потихонечку вымираю. Только если бы не так долго. Дописываю спустя два дня, была на той квартире. Потихонечку довожу там всё до ума.
   У нас наступила весна, солнце – глазам больно, воздух – как стекло, даже давит.. Ты приснился мне сегодня, так хорошо… Будто ты звонишь и говоришь мне, что приезжаешь – насовсем. И я испугалась и обрадовалась, что надо начинать новую жизнь. Вот оно: «когда увидимся? Во сне».
   Любимый, мой любимый, целый день думаю о тебе.
   Как хорошо бы поехать куда-нибудь летом вместе. Серёженька, не исчезай, ладно?
   Господи, опять я всё что-то накручиваю. Не обращай внимания. Дай Бог тебе света и радости. Обнимаю, целую тебя, помню тебя.
   Твоя О.


18 марта 1989, от Ольги:
Любимый,
всё думаю, думаю о тебе. Ты мой единственный свет сейчас.
   Пишу (стихов) мало. Больше слушаю, как-то дышу стихами. Знаешь, сейчас мне ближе поэты-евреи: Мандельштам, Бродский, дальше можно поставить вектор – Кушнер и (больше!) Меламед (его  очень мало печатают). Понимаешь, это потрясает – нотка вечной еврейской печали. Это – от судьбы нации, из крови. Это прекрасно. И, кроме того, им помогает, видимо, двуязычие. Они чётче воспринимают русский, он у них не бытовой, не затасканный.
   Дома – одиноко. Я так неинтересна своим близким. Маме даже неинтересно было прочитать стихи, которые я о ней написала. А в них было столько любви и печали о детстве. Порвала.
   На работе нормально.
   Сегодня суббота, но пора бежать – я дежурю. Не обижайся на меня. «Я не от гордости, от горести…» Мне тоже хочется приехать к тебе. Но к тебе ведь тоже нельзя? Посылаю недоделанные стихи, 3-я строфа будет, видимо, сокращена, а может, и последняя тоже.
   Целую тебя.
   Ты мой самый родной.
   Твоя О.

   НЕОКОНЧЕННАЯ КАРТИНА

   Тракт, подорожник,
   дальше – провал.
   Знал ли художник,
   что рисовал?

   Двое летящих –
   я и ты,
   в землю глядящих
   с высоты.

   В небе счастливом
   руки сплелись.
   Ах, над обрывом
   ввысь, ввысь!

   Нам и в метели
   чуждо жильё.
   Что ж не поделим
   небо своё?

   Что ж ты с земною
   с неба слетал?
   Уж не со мною
   руки сплетал.

   Я ли повинна,
   ты или та,
   что половина
   холста – пуста?

   Век тебе с ней бы
   прожить в тепле.
   Встретимся – в небе.
   Или в земле.

   Я не повинна,
   не ты, не та,
   что половина
   холста – пуста.

   Тракт, подорожник,
   дальше – провал.
   Знал он, художник,
   что рисовал.

   Твоё горькое, остро пронзившие меня безнадёжной  правдой неразрешимого любовного треугольника стихотворение, названное тобой  «Неоконченная картина», я обнаружил потом в твоей книге, только датировано оно почему-то было 1978-м годом (а ведь тогда тебе было только 17 лет!). Не знаю, смог бы кто-нибудь иной, более именитый, набивший руку и больше поживший на белом свете, так проникновенно мудро и так трагически ясно передать то, что тогда происходило между нами в той вечной и всегда неразрешимой  драме, в которой правила устанавливает бесстрашная и безрассудная любовь, где не может быть ни правых, ни  виноватых («Я не повинна, не ты, не та…») и где двум, безмятежно летящим, словно на твоей любимой, часто вспоминаемой картине Шагала, не суждено вечно оставаться со сплетёнными руками - «в небе счастливом»...
   В книжной публикации  есть ещё одна строфа, которой не было в твоём письме ко мне:
Что ж ты в метели бросил жильё?
Всё не поделишь сердце своё?
Ты над обрывом больше не стой –
будешь счастливым внизу, с той.

   Добавленная позже, она с сокрушённой горечью дополнила  твоё  самоотречённое  напутствие:  «Век тебе с ней бы прожить в тепле…», которое - в письме и книге – следует уже потом…
   Что же касается даты… Составители книги поместили её  в круглые скобки, сомневаясь в её правильности, поскольку даты  (как они пояснили)  проставлялись тобой «по памяти при вычитке набранного текста книги в 1999 и 2000 году» и порой опровергались «другими датами, указанными автором или близкими ему людьми в машинописных и рукописных материалах архива».
   Не знаю, сохранились ли в твоих архивах эти горько-трепетные «недоделанные стихи»  из мартовского письма 1989 года? Да и вообще -  сохранилось ли там хоть что-нибудь из нашей переписки, из наших безоглядных обещаний,  надежд и душевных терзаний?..   
   Впрочем, важно ли это теперь?! 



25 марта 1989, от Ольги:
Здравствуй, любимый.
   Сегодня была у Ростислава Романовича (магистр богословия). Такое впечатление, что всё ему обо мне ведомо, и больше, чем мне самой. Какой прекрасный, вдумчивый, несуетный человек! Зная, что я не люблю говорить о себе, сказал только: «Оля, нельзя же быть, как челнок колеблющийся. Надо решаться…». А я не могу, Серёженька. Не могу переступать через других ради своего счастья. И ты не можешь, милый. От Сергея Алексеевича исходят такие токи отчаяния, у него такие раненые глаза, что я уже готова даже вернуться к нему, лишь бы ему стало лучше. Не могу, когда из-за меня так мучаются. С чего-то вдруг взялся меня любить… Господи, что же мне делать? Конечно, возвращение к нему – это затяжной способ самоубийства. Там единственная перспектива – протянуть, сколько получится, и вместе умереть. Наверное, я не имею права оставлять его одного в этом мире.
   Но если бы ты знал, как я хочу быть с тобой, как люблю тебя. Всё время о тебе думаю. Как я не хочу терять тебя…
   «Свете светлый, светло просвети душу мою, наставниче мой и хранителю мой, от Бога данный мне Ангеле…»
   Этот текст я впервые сегодня увидела у Романыча и была поражена перекличкой с тем. Впрочем, в этом есть своя логика. Одна культура всё же. А это  - Канон Ангелу Хранителю.
   Не забывай меня, любимый, иначе мне совсем темно будет на этом свете. Получила твоё письмо – удивительное, милое, это такое счастье. Ты мой самый родной человек.
   Много пишу (но мало печатают), читаю, вожусь с Анькой, думаю о тебе. Иногда с Анечкой разговариваю о тебе, тут она самый подходящий собеседник, разделяющий все мои мысли.
   Сейчас пыталась позвонить тебе, но ничего не слышно. Ладно, всё равно хорошо, хоть так. Так хочется поговорить с тобой – не по телефону, увидеться.
   Убегаю домой. Уже ночь почти, а я всё на работе.
   А ты сейчас думаешь обо мне. Интересно, а ты чувствуешь, что я о тебе тоже думаю? Наверное, чувствуешь, но не осознаёшь этого. Что ж, пусть души говорят – без слов, без рассудка…
   Целую тебя, О.
   Знаешь, я сейчас совсем одна в этом 12-ти этажном здании. За окном ночь и дождь. И мне так хорошо, оттого что в этом мире у меня есть ты, я не одинока. Родной мой…


26-27 марта 1989, от Ольги:
Здравствуй, родной мой.
   У меня совершенно каникулярное настроение, жизнь прекрасна. Тепло снисходит, как благодать, и я уже видела цветы мать-и-мачехи. Хорошо всё: то, что побывала у Романыча; то, что одна дома и слушала «Синий цвет» Никитиных (одна из любимейших моих пластинок); то, что постригла и искупала Анечку, и она такая смешная с этой слишком короткой стрижкой. Даже то, что сегодня выборы – хорошо. Проснулась (на той квартире) оттого, что по всему микрорайону из динамиков слышится музыка, сделала хорошую уборку в квартире, с удовольствием вычеркнула 2-х кандидатов (из 3-х). Прибежала сюда, к  родителям – Анечка спит, они ушли на выборы и в гости, я одна и счастлива. Вчера они ездили в Загорск; мы с доченькой оставались вдвоём. Я устроила уборку в доме: 4 комнатки, кухня, веранда, закутки всякие – хватило на целый день. И за труды свои была награждена. На кухне есть такой угол, где когда-то стояла печка. Сейчас там всё заставлено (стиральная машина и т.д.), и я еле разобралась там и вдруг… нашла там письмо 1916 года с фронта. Две недели назад, когда я точно так же устраивала дома шмон, этого письма не было. Никто не знает, откуда оно. Разве что домовой из норы вынес, он же под печкой жил, наверное, там и осталась, скорее всего, его норка. Правда, чудесно – найти вдруг дореволюционное письмо?
   Основная, пожалуй, причина моей радости та, что Сергей Алексеевич уехал на неделю в Калугу, я так счастлива своей свободой и покоем!
   Дописываю наутро, на работе. Вчера зашла сюда и  засиделась здесь до 11 вечера – дописывала материал. Знаешь, кажется, получилось неплохо. Но очень уж большой, боюсь, будут вякать. С родителями – переменно. Прочитала, наконец-то, «Белые одежды» Дудинцева – маразма много в рассуждениях о добре и зле, но в целом очень хорошо. Я сейчас тоже думаю о добре и зле. И знаешь, больше всего потрясает мысль, которая у Апостола Павла: «И бесы веруют». То есть знают, что есть Бог – прекрасное и чистое, и, зная это, всё равно творят зло. Ведая, что творят. Я сейчас наблюдаю таких людей, вижу их близко и изучаю внимательно. И ещё я (без  ложной скромности) поняла, что у меня очень сильно доброе начало.
   Сегодня у нашего друга, К. Ш-ва, день рождения. Придётся идти – он уже раза 4 напоминал. Если бы ты знал, какой это прекрасный, чистый, добрый и потерянный человек.
   Знаешь, я о тебе всё время думаю, разговариваю с тобой. Если бы ты знал, как близок мне и дорог…
   Я, наверное, бываю невнимательна, чем-то обижаю тебя, приношу тебе мало радости. Прости меня, родной. Видит Бог – это нечаянно. Я люблю тебя. И мечтаю, чтобы была тишина, небо и цветы за окном.
   Целую тебя. О.
   Я теперь ничего не прошу у Бога, просто радуюсь ему и говорю: «Слава тебе, Господи!» Или просто – спасибо, Господи, что Ты есть.
   
   «Боже, как холодно в мире Твоём!
   С каждым глотком Твоя чаша бездонней!
   Словно гагары подбитые, пьём
   ласковый лёд из любимых ладоней.

   Видишь, уже не хватает мне сил
   даже взмолиться к Тебе и заплакать.
   Что же ты, Господи, детскую мякоть,
   тёплую, в камень во мне превратил?

   Слабые руки к Тебе возношу.
   Но ничего от Тебя мне не надо.
   Я ничего у тебя не прошу.
   Даже беспамятства. Даже – пощады.»
   (Игорь Меламед)



2 апреля 1989, от Ольги:
Любимый,
прости моё очередное исчезновение. У меня горе – слегла бабушка. Кажется, она умирает. Никого, кроме меня, не узнаёт, разговаривает с умершими – с мужем, сёстрами, но когда я прихожу – радуется, говорит со мной. Мне приходится поднимать её, протирать тёпленькой водичкой, камфорным спиртом (появились пролежни), менять постель. Она тяжёлая довольно-таки, и я за 2 дня похудела на 5 килограммов. Белозёров говорит, что выгляжу очень скверно.
   Милый, любимый мой, я вымираю без твоих писем, без тебя. Всё время вижу тебя во сне – прекрасные, счастливые, как никогда, сны, где мы с тобой; много счастья, солнца и зелени. Там столько нежности, любви, ласки и внимания…
   Я сумасшедше тебя люблю. Ужасно хочу жить с тобой, чтобы ты постоянно был рядом, встречать тебя с работы. Мне даже хочется готовить и заниматься всеми домашними делами (что всегда делаю без энтузиазма). Серёженька, единственный мой, я хочу жить для тебя, спать с тобой и рожать от тебя детей.
   И мне всё труднее обманывать себя, что «одиночество прекрасней». Прости мне сегодняшнюю несдержанность. Я очень люблю тебя.
   Серёженька, а есть у нас шанс летом, в отпуске вместе куда-нибудь поехать? Или у тебя отпуск вместе с Галей? Если нет – подумай, реально? Если этот нереально – то на несколько дней – Ясная Поляна, Ока, Таруса…  Давай?
   Я так хотела, чтобы ты приехал. А тут бабушка. И Белозёров вернулся из Калуги на несколько дней раньше, думаю, специально, чтобы меня проконтролировать. Встречаю его (отдаю ключи), будто чужого человека, так странно, ничего в душе не осталось.  К. Ш-ов говорит, что все будут осуждать меня, что ушла от него. С.А. на меня всем жалуется, то выясняется, что он меня любит, через час уже ненавидит. Бог мой, как всё это надоело!
   А ещё – в меня К. влюбился. Такой монолог мне закатил о любви… А я его всегда звала «моя подружка» и ничего такого не подозревала. Мы были друг с другом так искренни, болтали обо всём, дружили, и в лес, бывало, вместе ходили, и болтали до утра. Теперь всё осложняется. Но, думаю, это пройдёт. /…/
   Милый, родной, как мы были бы  счастливы вместе! Как я люблю тебя!
   И стихи у меня сейчас грустные-грустные. Как хочется поцеловать тебя, держаться за руки, говорить с тобой. Знал бы ты, как я соскучилась.
   Не исчезай, ладно? Не знаю, когда можно будет увидеться – сейчас всё зависит от бабушкиного состояния. Но пиши хотя бы.
   Не думала, что когда-нибудь буду так вымирать от любви. Спасибо тебе за это. Твоя-твоя О.

   Ясная Поляна, Ока, Таруса… Все эти завораживающие названия, эти удивительные места, куда ты меня звала, где я никогда не был и о которых так часто мечтал, вспоминая свои пылкие юношеские увлечения Паустовским, а потом и Толстым, - всё это сохранилось теперь только в белесой дымке памяти… Мы так и не побывали там…
   Ты вымирала от любви, а я не знал, как развязать этот узел, на что решиться, чем утешить и согреть тебя, какими словами передать то, что мучительно ворочается в моей душе и не даёт покоя и согласия с самим собой … Не знал (или не хотел знать?!) – «что случится на моём веку»?..
    В то лето отпуск у меня совпал с Галиным, что тоже потом случалось в нашей с ней жизни не слишком часто…


4 апреля 1989, от Ольги:
Здравствуй, милый.
      Лучше, наверное, сейчас не писать тебе, но – трудно не писать. Умерла бабушка, и её душа теперь где-то рядом с нами, а тело – уже не она. Умерла вчера ночью, тоскливой ночью, когда весна изменила самой себе – была страшная снежная буря, беспросветная ночь, когда душа не может улететь к звёздам. И трудно утешаться тем, что бабушка –отмучилась.
   Хоронить некому – пришлось просить С.А. и К., очень волнуюсь, С.А. – человек ненадёжный. Завтра гроб забирать – вдруг не приедет? что я одна? Ладно, обернусь как-нибудь, чего зря плакаться.

   «И опять приникаю я к ней ненасытно,
   этой музыки тёплая, зрелая мякоть…
   Когда слушаю Шуберта – плакать не стыдно.
   Когда слушаю Моцарта – стыдно не плакать.

   В этом царстве, в его тридевятом моцарстве,
   позабыв о своём беспробудном мытарстве,
   моя бедная мама идёт молодою,
   и дрожат мотыльки у неё на ладони.

   Ты куда их несёшь, моя бедная мама?
   Ты сейчас пропадёшь за наплывом тумана.
   Эта музыка – точно пыльца мотылька,
   улетевшего в недостижимые страны

   Твоя ноша для Моцарта слишком легка,
   а для прочих она непосильна и странна.

   И опять ненасытно я к ней приникаю,
   и она приникает ко мне ненасытно.
   Остаётся стакан полутёплого чаю
   в полутёмной каморке, где плакать не стыдно»…
   (Игорь  Меламед)

   Ты очень давно не пишешь. И, видимо, имеешь для этого основания. Если так надо, если тебе так лучше – не пиши. Это письмо не нуждается в ответе, это так – плач в пространство. А предыдущее – обрадуется ему и не обращай внимания. Невесёлая у меня жизнь, и радости я не приношу, увы.
  Постарайся быть счастливым.
  С печальным поклоном
                ничья, не твоя, и сама не своя (не обижайся – «от горести»).
   О.
   Благослови тебя Господь.



11 апреля 1989, от Ольги:   
Здравствуй, родной.
   Вчера я решила, что ты уже не напишешь и не позвонишь совсем. Поплакала по этому поводу, подумала – «как дальше жить, со злом встречаясь и добром…». Нет, не то – это было так:

   «Я только помню – не пойму,
   о чём счастливо лгали числа.
   Душа, свою лелея тьму,
   не просветляется до смысла…

   О, как легка моя рука
   поверх чужого одеяла.
   Как бесконечно далека
   моя любовь от идеала…

   Но отчего сегодня так
   мне тяжело? И грустно очень.
   И даже смерть сама – пустяк
   в сравненьи с тем, как долги ночи…»
   (Игорь Меламед)

   А сегодня – ты позвонил. И оказалось – твоё письмо не дошло. Это ужасно, что оно не дошло. Знаешь, такое ощущение невосполнимой потери… По телефону я не могла по-настоящему говорить с тобой – у меня в кабинете был наш милейший старенький писатель Иван Панькин, которого я зову «Дядя Ваня» (он сказочник, вернее, он пишет что-то вроде преданий: «Легенда о матерях», «Легенда о мастере Тычке» и т.д.).
   И после твоего звонка жизнь моя вроде чуть-чуть заладилась: побеседовала с редактором на предмет «почему меня не печатают». Пообещал всё. Потом сделала хороший обзор на летучке. (Да, но как далеко всё это от жизни!)
   С.А. хотят выбрать председателем бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей. Думаю, это неплохо. Только вот зам у него предполагается страшно сволочной. А потом – для писателей это ведь единственная кормушка – выступления, вечера всякие от этого бюро. Он попадёт в их дрязги, да и деньги там бешеные, бухгалтерия своя – боюсь, не запутался бы, он не способен ни считать, ни рассчитывать. Так. Опять жалостные нотки. /…/  Знаешь, я, кажется, всё же дозрею, наконец, до окончательного разрыва, до конца, я хочу до такого, когда между людьми не остаётся даже взгляда и слова, вакуум, пропасть, космический холод – где никакая жалость уже не возьмёт. И знаю – надо бы смириться и нести свой крест до конца, но в каком-то смысле то, что происходит, - и есть конец. И, думаю, он близок.
   После бабушкиных похорон в глазах всё темно. Плохо, милый, как плохо, и чувство греха, вины, неправильности и неправедности. Пока не похоронили – было легче – не спать, носиться по делам – уже как в бреду, организовывать, заниматься с трупом (одевать, в гроб класть, все эти образки и крестики…) – родным и милым, от которого ни страха, ни неприятия – жалость и грусть. А теперь – как оборвалось что-то. Черно, черно. Странно, что в этом мире есть радость.
   Ещё вот что я поняла – уже в нашей семье организовывать и решать приходится всё мне. Родители старые, да и не умеют так крутиться, как это надо сегодня. Оказывается, я окончательно взрослая и должна за всё отвечать (тоскливый вопль душевного инфантилизма).
   А если серьёзно: похоронив бабушку, я постарела (приблизилась туда) на целое поколение.
   Бабушка была  уже как ребёнок, маленький зайчик. И по выходным я ходила её мыть, она была уже совсем беспомощная и беззащитная…
   Серёжа, милый, для чего мы живём? Нет, она-то ещё понятно – вырастила двух дочерей. Книга, дерево, ребёнок… - всё? Нет, даже только ребёнок – всё. А без него остальное незначительно. Зачем я живу? Бред какой-то. Я верю в бессмертие по Вернадскому. Но оно не утешает.
   Сегодня я подумала, что хорошо бы написать авантюрный роман – страшно весёлый, искристый, где-то злой, горький, но весёлый. Я хотела бы написать его в соавторстве. Но соавтор должен быть другом, близким и подобным человеком (м.б., женщина даже лучше). Соавторство дисциплинирует в смысле лени и раскрепощает сознание, снимает внутреннего редактора. Вместе можно резвиться и дурачиться… Соавтора нет. Даже в жизни мало настоящих соавторов (а это непременнейшее её условие) – да что мало – нет! А уж для романа… Мне бы умную-умную подругу, лучше старше меня и такую же, как я – с чёртиком в глазах. Две женщины соавторы – в этом есть шарм.
   Серёженька, чего я тебе пишу? Как будто запамятовала, что письмо и дневник есть две большие разницы (мне очень нравится это еврейское выражение). Пишу по-дневниковому. А надо бы про любовь.
   Я так устала, что забыла, как это делается (писать про любовь). Погоди – оттаю… Я всегда помню тебя, думаю о тебе и говорю с  тобой. Остальное скажу в другой раз. Ты ведь понимаешь и прощаешь меня, да? Ты лучше всех на свете. А о чём было то письмо?
   Целую. Твоя О. (Ц.Л.Т.О.)


26 апреля 1989, от Ольги:
Здравствуй, мой родной.
   Если бы знал, как я обрадовалась твоему звонку и в каком щенячьем смятении и радости прожила весь день. Ну что я за дура, думала, что раз нет от тебя писем – я тебе больше не нужна. А оказалось – это всё почта, её шуточки. Милый, как хорошо, что ты есть.
  Живу я… «хоть суетно, но славно, тем более, что снова вижу Вас…» (Ахмадулина). Ездила в прекрасный старинный город Белев. Там всюду церкви и старинные особняки, два монастыря, реставрируются. Познакомилась с изумительной женщиной, она приехала туда из Москвы и ведёт школу искусств: живопись, скульптура и т.д. А кроме того, она слушает и разучивает с детьми народные песни, водит хороводы, читает им летописи, стихи. Что-то мы так сразу, с первого взгляда, подружились, уже не хотелось и расставаться, так жаль, что живём в разных городах!
   А ещё я ездила в лес, одна, так хорошо… Много-много цветов, птицы, берёзы, облака. В общем, счастье. Специально никого с собой не взяла – мешали бы.
   С.А. избрали заведующим бюро пропаганды художественной литературы. Это замечательно во всех отношениях и, главное, в том, что полмесяца он будет в командировках. /…/
      Костя Кириллов вернулся в газету. На ответственного секретаря его не восстановили, но сделали зам. ответсека. Он объявлял голодовку, на 9-й день собрался-таки секретариат ЦК. Ладно, пусть хоть так.
   Серёженька, я ужасно завидую твоей Гале и вообще всем, кто существует с тобой рядом, общается с тобой, ходит по тем же улицам… «Не исчезай из жизни моей», милый.
   Целую. Твоя О.


15 и 29 сентября 1989, от Ольги:
Здравствуй, Серёженька.
   Прости, что не писала – не могла писать. Какой-то мрачный и кризисный  был период. Пыталась изменить в своей жизни всё – от причёски до круга общения. Всё переставила и переделала в квартире (и вернулась жить к родителям), рассталась с двумя подругами – все мы изменились с годами и прежнее тепло ушло, а дружба с натяжками – зачем? Чуть было не вышла замуж в Польшу, но потом поняла, что имею дело с человеком другой культуры, всё не по-русски, рационально, да и потом, он очень не хотел, чтобы я работала в газете, а я это люблю – сумасшедшую жизнь без выходных, командировки, постоянные перемены мест и лиц… Да просто сдохла бы от ностальгии в другой стране. Анджей тоже не может решиться переехать в Союз, он – зав. отделом крупной международной фирмы, которая занимается строительством всяких энергетических объектов в разных странах. Приезжает теперь в Тулу примерно 2 раза в месяц проводить со мной воспитательную работу, звонит каждый день, очень мило общается  с моими родителями (что мне очень не нравится), очень внимателен с моей дочкой. А мне, дуре, всё какую-то лирику, глубокую жизнь души подавай… А выходить второй раз замуж только потому, что меня любят, что жалко человека – невозможно.
   Сейчас у меня чудесная новая компания – корреспондент АПН, доктор философских наук из Москвы, ещё одна тульская журналистка. Умные, милые, чудесные люди. С доктором и Альбертом – корр. АПН – во вторник идём в лес, а в четверг – в ЦДЛ, они решили меня хоть на два дня вытащить в Москву. Жаль, что мы в разных городах, хотя всё равно видимся очень часто – они ребята решительные и не дают мне увиливать от общения.
   Самое лучшее, что было за последние месяцы – Яснополянский поход – от Ясной Поляны до Оптиной Пустыни. Мы там были всей компанией плюс мой друг и автор – тульский архитектор и ещё один наш приятель из Южно-Сахалинска. Я до сих  пор живу светом и теплом этого похода. Альберт и доктор тоже говорят, что это были самые счастливые дни их жизни.
   На работе всё прекрасно. Работаю, делаю страшно много, наверное, полгазеты моих материалов. Естественно, начальство меня любит, но очень уж заездили. Очень много делаю по Ясной Поляне. Много проблем с репрессированными («Мемориал»), проводим акцию милосердия, да и по культуре очень много приходится писать, ездить.
   И знаешь, кажется, я сейчас счастлива (или почти счастлива), всё, что мне жизненно необходимо – есть: дружба, внимание и забота, работа и даже кошка и собака.
   Очень часто вспоминаю тебя – тепло и грустно. А всё-таки жаль… Но что поделаешь, «мы сами себе сочиняем и песни и судьбы…». Правда, давай не обрывать эту ниточку, что соединяет нас.
   Целую, дай тебе Бог счастья и покоя.
   О. Ольга.

   P.S. Не отправила письмо сразу, съездила за это время в Москву. Вернулась взъерошенная и счастливая. Москва  кипит. На площади Пушкина горами складывают и жгут «Правду» со статьёй о Ельцине. Целые предприятия отказываются от подписки, москвичи сдают подписные талончики… Были в ЦДЛ на встрече писателей с неформалами. Очень интересная и симпатичная программа у партии  кадетов. Всего было порядка 12 партий, союзов и др. Они конкурируют и враждуют, но решили объединиться на почве выборов, чтобы протолкнуть демократических кандидатов.
   Потом были на освящении Иосифо-Волоколамского монастыря – литургия, прекрасные хоры, крестный ход. Питирим великолепен. ФРГ дала 2,5 млн. марок на реставрацию. Ездили с Питиримом по сельским приходам, потом приём а ля фуршет.
   В АПН прочитала кучу интереснейших документов (долго описывать). В качестве эмоциональной разгрузки – сходили на официальный приём в посольство Мозамбика. Забавно, но даже там интересные разговоры между журналистами, политиками разных стран.
   Работать некогда – на несколько дней приехали французские журналисты, мотаюсь с ними. И они мне страшно симпатичны. Может быть, даже больше, чем наши.
   Серёженька, какое сильное ощущение жизни! Столько интересного, детски-радостного. Да, Альберт зовёт меня съездить в Курск, к его другу – вашему архиерею. Может, и увидимся. А с 18 октября я в Пицунде (Варна слишком дорога).
   Извини за сумбур.
   Целую. О.



   У тебя действительно началась тогда новая жизнь. Позже я прочёл в короткой биографической врезке к твоим посмертным публикациям о том, что ты работала спецкором «РИА-Новости», ведущей на телевидении, в пресс-службе губернатора, была главным редактором православного журнала «Тульские епархиальные ведомости» (который, по сути, и создала), много писала для центральных СМИ.
   «Помимо журналистики, она активно занималась общественной деятельностью – стояла у истоков тульского отделения общества жертв политических репрессий «Мемориал», тульского Комитета солдатских матерей, помогала создавать новые музеи – «Тульские древности», «Тульский некрополь», организовывала Рождественские вечера Тульской епархии, участвовала в подготовке к визиту Патриарха Алексия II в Тулу, канонизации новых святых угодников и мучеников Русской Православной Церкви» - вот что с горькой радостью я запоздало узнавал о тебе из посмертных биографических строчек, пронизанных любовью и печалью твоих близких и друзей. Ты действительно была необыкновенно талантливым, неуёмным человеком, ты действительно была помечена Богом! Но об этом лучше всего знают те, кто окружал и сопровождал тебя все эти годы – годы нашей неизбежной  разлуки…



28 ноября 1989, открытка Николаю, Лазаревское:
   Коля, дорогой!  Куда-то ты исчез? Мы с Галей ждали, что ты ещё объявишься, но… А между тем у нас хорошо и  - в основном – покой и радость. По-моему, в наше бурное время всем нам как раз покоя и не хватает. «Левые» перестройщики призывают нас к борьбе, к озлобленности, к мщению. Но человеческой отчуждённости и без того хватает. А надо бы наоборот – звать к свету, к миру и даже к прощению. Мы все разучились уступать, а потому – и любить. Обнимаю тебя, Нину, ребят ваших милых. Галя вам всем кланяется. Сергей.


   Эта открытка, совсем недавно найденная моим другом в завалах своего архива, словно вернула меня в моё душевное состояние четвертьвековой давности, помогла  хотя бы отчасти уловить нюансы моей тогдашней повседневной жизни – в том неустоявшемся, раздвоенном, невнятном для меня периоде, когда я трудно, неровно и всё равно с затаённой надеждой выстраивал гармонию новых, семейных отношений с Галей.  Она ведь всё это время была рядом, мы вместе жили, работали и отдыхали, ездили к друзьям на юг, и наши каждодневные радости и хлопоты почти заслонили для меня всё прежнее, сумасшедшее, неустойчивое. Но при этом в моей жизни почему-то всё равно оставалась, никуда не исчезала, пусть даже за горизонтом, Оля, а я эгоистично не отпускал её, мучил её своими письмами, в которых, как я сейчас слишком хорошо понимаю, оставлял для неё своими  уже ничего не стоящими словами хоть какой-то  уголок надежды на наше возможное счастье. Вопреки разуму я почему-то ждал от неё этих писем (как и она моих!) и желал этой скрытной, не объяснимой никакой логикой  всё ещё обжигающей эпистолярной связи, называя Олю в тайных посланиях к ней почти теми же самыми словами любви, которыми называл и Галю.  Что тогда со мной происходило на самом деле? Почему я продолжал вести двойную жизнь? Был ли я неверен, малодушен  и непорядочен, или плыл по течению, боясь что-либо нарушить и изменить, полагаясь  только на высшую волю, которая всё образует и разрешит?!.
     Полузабытая открытка многое напомнила, но на  самом деле так ничего и не объяснила…



Декабрь 1989, от Ольги:
Свете мой светлый,
прими поздравления с праздниками волшебства, надежд и чудес – с Новым годом и Рождеством. Да будет мир в твоей душе и судьбе, да сбудутся твои сокровенные желания. Нечаянных радостей тебе в Новом году, встреч, приносящих счастье!
   «И во дни печали не забуди обо мне».
   Постарайся быть счастливым.
   О.



   Я старался быть счастливым…
   Но наступали подлые 90-е годы. Годы призрачных свобод, глумливой вседозволенности, самопровозглашённых  кумиров и сомнительных властителей дум, перевёрнутых и оболганных смыслов и ценностей. Годы, безжалостно разводившие по разные стороны баррикад родных и любимых, мужей и жён, старинных друзей, милых и интеллигентных людей, в одночасье становящихся непримиримыми врагами – и не только по политическим предпочтениям.
   Что принесли бы эти годы нам? Дали бы они нам шанс оставаться вместе, быть единомышленниками? Соединили бы они нас ещё крепче или, наоборот, разъединили бы, сделав навек чужими? И как ни тяжёло это произносить, но, наверное, хорошо, что мы когда-то остановились и остались там, в 80-х…
    Это уже потом, после твоей гибели, я узнал, что ты с радостью отдалась дыханию свободы, пришедшей в августе 91-го, окунувшись в новую для тебя жизнь, в новые возможности. Для меня же уже тогда не были близки победители. Со всё нарастающей тревогой, беспомощной яростью наблюдал я, как распродают Россию, безжалостно глумятся над ней, и во всём этом угодливо и цинично участвует словно из-под земли выскочившая новая элита, соединившая  в одном осином гнезде известных и удачливых писателей и поэтов, политиков и банкиров, телевизионщиков и журналистов, порочных комедиантов и постановщиков бездарных шоу, эстрадных хохмачей и примитивных попсовых исполнителей, бывших завлабов, партийных перевёртышей и всероссийских воров.
   Та Россия, которую мы любили, ещё теплилась, но и её спешно выскребали, выскабливали, избавляясь от всего, что было нам дорого, и прежде всего -  от глубинного лада русской жизни, заодно вместе и с уникальным книжным трудом - «Ладом» Василия Белова, который я тебе однажды подарил.
   И утвердись окончательно и бесповоротно на наших разорённых просторах эти новые хозяева и идеологи жизни,  на которых тебе пришлось работать в последние месяцы жизни, участвуя в их грязноватых выборных кампаниях, вряд ли бы им потом стала нужна твоя самоотверженная православная душа, твоё смелое  журналистское перо, твоя искренняя поэзия, да и твоя отважная жизнь – тоже.



7 февраля 1990, последнее письмо от Ольги, начатое ещё в январе:
Серёженька, дорогой мой,
  Хорошо, что ты написал мне. Думаю, теперь ты уже помирился с Ней, и у вас должен быть прекрасный период внимания, заботы, нежности. Если так (думаю, что так) – рада за вас, если ещё нет – это временно; она неизбежно простит тебя, она просто обречена  простить тебя (в крайнем случае, в тот момент, когда ты сам перестанешь ощущать свою вину). Насчёт твоей вины: у каждого явления есть свои истоки и причины, твой поступок имеет свои корни, которые – не вина твоя, а беда. Значит, есть какой-то душевный неуют,  или усталость, или что-то ещё. Как у вас вообще хватает душевных сил на постоянное общение?! Работать  и жить вместе – это же ужасно! Даже самые близкие люди не могут  постоянно быть вместе, устают друг от друга, накапливается раздражение. Не отсюда ли твой срыв?
   Серёженька, хорошо бы нам начать учиться трезвой оценке событий. Твоё самобичевание очень трогательно, но не конструктивно. «Человек страдает не столько от того, что происходит, сколько от того, как он оценивает происходящее» - Монтень. Так вот: произошёл срыв; нужно найти его истоки и попытаться их ликвидировать, чтобы это не повторилось, и нужно сделать выводы, извлечь максимум информации (это не кощунство, поверь) для самосовершенствования и понимания жизни. Не помню, как это формулировал Карнеги, но необходимо устанавливать себе предел переживаний, которых достойно каждое событие. И не надо многократно переживать одну неприятность, друг мой. Впрочем, пишу тебе всё это напрасно – всё должно пройти свой путь и обрести естественное завершение, в том числе и наши эмоции. Люди не расстаются из-за срывов, дурных поступков (кроме исключительных случаев; как правило, это ошибка и насилие над собой); расстаются тогда, когда отношения дошли до своего логического конца, иссякли. Так что твой срыв вряд ли принципиально что-то изменит. Только мужская измена может крупно остудить душу женщины – и то не всякой.
   Всё будет хорошо, поверь. /…/
   Впрочем, не исключено, что быть счастливым на всю катушку может лишь тот, кто бывает и несчастлив на всю катушку. Но «Большинство людей счастливы настолько, насколько они исполнены решимости быть счастливыми» - Линкольн. Так что слова «Постарайся быть счастливым» имеют смысл.
   Да, не посвящай Её, пожалуйста, в тайну нашей переписки. Женщины слабы, пощади Её.
   А теперь, с твоего позволения, небольшой самоотчёт. Вот уже год, дорогой мой, как мы не виделись. Я очень изменилась. Внешне – нашла свой образ и стала, кажется, действительно красивой, хотя и далека от возможного совершенства. Внутренне – прибавилось здравого смысла, уверенности в себе. Знак гороскопа – Лев – действительно стал характеристикой. Индивидуализм, великодушие и т.д. Определилась степень власти над людьми – не стремлюсь к ней, но так уж складывается. Есть успехи служебные и творческие. Окружена прекрасными, интересными людьми, некоторые из которых, кажется, действительно любят меня. Доктор философских наук, обозреватель АПН, писатель, кинорежиссёр, 2 журналиста… Общими (вернее, индивидуальными) усилиями они создали мне невероятно интересную жизнь. Очень много времени провожу в Москве – вечера, выставки, концерты, политклубы, «Московская трибуна». Там меня познакомили с Сахаровым незадолго до его смерти, общалась с Окуджавой, Овидием Горчаковым – синхронным переводчиком Сталина, профессиональным разведчиком… Много интересных встреч. Всего в письме не расскажешь. /…/
   Пишу стихи. Выхожу, кажется, на какой-то новый для меня уровень журналистики. Увы, никого всерьёз не люблю, но ко всем отношусь с добротой и вниманием. Хотя иногда раздражают неумеренностью общения. Но много приятных мелочей. К примеру, сейчас в моей комнате стоят 25 гвоздик, и это очень украшает жизнь. Просыпаюсь утром, а кругом цветы. Забота моих друзей распространяется и на мою дочь, и на родителей – трогательно. Прямо-таки купаюсь в различных проявлениях внимания. И – непостижима человеческая душа – чем безразличнее мне они, тем интенсивнее проявления их отношения. Впрочем, это закономерно.
   Бывший муж сейчас в «Лит. России», ездит по всему Союзу, заезжает ко мне, мы с ним друзья и глубокие родственники.
   Самый близкий мне сейчас человек – доктор Богословских наук, протоиерей о. Ростислав, невероятно образованный, умный человек. Ему под 80, он совершенно одинок, мы занимаем огромное место в жизни друг друга. Его интересует и заботит всё, что касается жизни моей души, а я стараюсь хоть как-то облегчить его жизнь, обогреть его.
   В общем, как я обычно говорю: жизнь наша многотрудна, но, к счастью, быстротечна.
   Ничего, я ещё надеюсь лет через 10 стать игуменьей монастыря и успеть сделать много доброго, истинно обратившись к вере. Есть и прекрасный монастырь, который надо восстановить, и масса планов – приют, воскресная школа и т.д. Но пока я ещё, наверное, не готова. Бог даст – всё решится и устроится. Плыву по течению – согласись, это логичнее, когда не знаешь своего берега.
   Вспоминаю тебя с глубоким теплом и нежностью. Да, ты мне далеко не безразличен. Не хотела бы навсегда потерять  тебя из вида. Мне поразителен феномен отношения к тебе: «Откуда такая нежность?..». Когда-нибудь, в старости, ты станешь для меня одним из самых светлых воспоминаний – не знаю почему. Неисповедимы пути наших душ.
   И ты можешь быть со мной вполне откровенным, я хочу тебе добра и счастья. И прошу тебя, не думай, что мне больно читать о твоих отношениях с другой женщиной – уверяю, нет. Во мне слишком много здравого смысла. И потом – мне хорошо в своём лунном одиночестве, и хорошо, что кто-то пытается согреть, пробиться и быть рядом. Мне достаточно хорошо, и я хочу добра всем, особенно тебе.
   Как у тебя на душе? Любовь, работа, друзья, самовыражение… - как у тебя с этим? Пиши всегда, когда есть настроение – мне  всё интересно.
   Стихи и песни, которые пишу сейчас, в основном – для внутреннего употребления. Но тебе напишу – это было у нас традицией.
   Целую. О.

   P.S. Серёженька, извини, так вышло (обстоятельства внешние и внутренние), что я очень долго не отправляла это письмо. Конечно, оно уже не актуально, но решила – пусть будет. Может, что-то пригодится, или просто – приятно продолжить наши «вечерние беседы». У меня по-прежнему всё в порядке. Предлагают стать редактором молодёжки, или создать молодёжную редакцию при своей газете… Перспективы, работа… И всё же странно мы живём – в текучке и вечном поиске. Будто настоящая жизнь всё ещё впереди. Наивные.
   Удачи тебе. Целую. О.

          ПЕСЕНКА

   И дышит медленно вода,
   и замерла в полёте птица.
   Скажи, зачем нам и куда
   Сегодня надо торопиться?

   Там кто-то розовым сейчас
   окрасил облако по краю.
   Скажи, зачем я каждый раз
   своих любимых покидаю?

   Вода проснётся голубой,
   кресты и башни отражая.
   Мне так светло, светло с тобой,
   но уезжаю. Уезжаю.

              Х Х Х

   Теперь не скоро выйдет солнце.
   В дожде, в тумане город старый.
   Куда от осени спасёмся? –
   мы даже от себя устали.

   И утром трудно подниматься,
   и под беретом прятать проседь.
   И мне уже не восемнадцать,
   тебе уже не двадцать восемь.

   Я всюду, милый, начинаю
   Искать осенние приметы:
   уснула бабочка ночная,
   и отсырели сигареты,

   туман пробрался в строчки, в спички.
   Пособница разлуки – осень.
   В Москву уходят электрички.
   А мне уже не двадцать восемь.

                ХХХ

   Не рекомендуется
   рвать провода высокого напряжения.
   Стою среди улицы,
   уличному мешаю движению.
   Стою – не двигаюсь, как током сражённая,
   опальная, опалённая,
   от тебя отдалённая
   бывшая твоя приближённая.
 



   Это Олино письмо, долго не отправляемое и пришедшее ко мне уже тогда, когда у нас с Галей всё окончательно решилось и навсегда соединилось, оказалось последним…


   В январе 92-го года, приехав в Сочи на кинорынок и сидя за крошечным неудобным столиком в холодном, продуваемом с моря номере гостиницы «Жемчужина», я решился написать Оле, пытаясь не столько рассказать о том, как живу, сколько что-то объяснить, снять тяжесть с души. Письмо получалось холодным, замороженным, словно душа моя застыла и забыла всё, что было совсем-совсем недавно: и чувства, и слова... Лучше бы я его не отсылал! Ответа я не дождался. И не мудрено! К тому времени в её жизни появился близкий человек, её будущий муж, с которым она тогда же, в январе 92-го года, венчалась…
   И всё-таки время от времени я пытался понять, объяснить себе - что это было? Наваждение? Озарение? Преодоление выматывающих душу  подспудных сомнений? Потребность в удивительных  соприкосновениях родственных слов и душевных движений? Или нечаянное, но целиком опалившее дыхание роковой и безнадёжной любви? А, быть может, это было то, что уже изначально не предназначалось для семейных уз, а - для уз иных, надбытийных, которым трудно подобрать определение и которые, наверное, и не нуждаются ни в каких словах. Вот почему в наших письмах - вопреки нашей воле и нашим обжигающим и неизменным словам любви и неземной нежности - иногда прорывались эти едва уловимые предупреждения о неизбежности житейских разочарований и возможной разлуки.
   На каких небесных скрижалях это записано и где теперь это можно прочитать?..


   Однажды, в мае 95-го, приехав в Тулу к своим коллегам, я безуспешно расспрашивал о ней. Но они ничего не знали об Ольге, живя в другом жизненном измерении…. А я не знал и не мог знать, какие жестокие, непереносимые утраты уже обрушились на неё: 25 марта 94-го умерла  дочь Анечка, а чуть позже – её духовный наставник отец Ростислав Лозинский, бывший настоятель тульского храма Двенадцати Святых Апостолов, о котором она не раз мне с душевной радостью писала и в издании богословских и краеведческих трудов которого принимала самое деятельное участие. Но и эта безжалостная череда смертей не оставила её: в марте 1996 года умерла Олина мама. И в том же году она рассталась со своим вторым мужем… Впрочем,  не мне судить да гадать, почему это произошло…. 
    Слава Богу, что ей удалось тогда превозмочь глухую тяжесть невосполнимых потерь. В поисках утешения,  словно возвращаясь к своей мечте оставить мирскую суету («…я ещё надеюсь лет через 10 стать игуменьей монастыря и успеть сделать много доброго, истинно обратившись к вере»), Оля  возглавила газету «Тульские епархиальные ведомости», которая через два года благодаря ей станет журналом…


   Прошло ещё несколько лет, я почти не вспоминал об Ольге, а в августе 2001-го вдруг словно очнулся. Вспомнил о дне рождения и позвонил… чтобы услышать эту нереально-жестокую новость…


   3 августа 2001, дневник.   Наткнувшись сегодня на это число в календаре, я вдруг безотчётно замер и в какой-то смутной тревоге вспомнил, кому оно принадлежит. Почему - в тревоге? Не знаю. И захотелось вдруг немедленно позвонить, хоть и не делал этого много-много лет, услышать её голос, поздравить с днём рождения…  Ни на что не надеясь, набрал сохранившийся в блокноте номер домашнего телефона. Трубку долго никто не брал. Потом я услышал старческий мужской голос. Это был отец. Я спросил об Ольге. Чуть помолчав, он спросил, кто я? А потом почти обыденно сообщил мне это…
    … Оля погибла ещё в октябре прошлого года. Сгорела на даче при невыясненных обстоятельствах вместе с двумя другими журналистами. Ей было бы сегодня 40 лет.
   Пусто становится кругом. Остались только эти благословенные письма и стихи. И неизбывная вина перед ней – удивительной, искренней, любившей…



   В 2002 году на презентации посмертной Олиной книги «…Явись мне отблеском мгновенным» в тульской галерее «Ясная Поляна» её первый муж Сергей Белозёров (ненадолго переживший её) вспоминал об Ольге, об их знакомстве, о её стремительном творческом взлёте. В магнитофонной записи звучали тогда песни на его стихи в её безыскусном исполнении, под неприхотливые гитарные мелодии.
    И вот совсем недавно, спустя всего «каких-то» двенадцать лет, я прочитал об этой презентации и обнаружил эти записи в интернете и…  вздрогнул: её голос возник вдруг из ниоткуда - из того ясного, открытого, будоражащего времени нашей юности. Чужой и одновременно родной,  глубокий и по-прежнему тревожащий. Голос, так часто звучавший в моей телефонной трубке тысячу лет назад. Голос, вернувшийся ко мне спустя почти четверть века…
   Я слушал давно забытый голос. Он был чист и юн…


Февраль 2014, Ольге, письмо в никуда:
   Я долго не мог найти твою посмертную книжку – она вышла небольшим тиражом и давно разошлась по друзьям и читателям. И всё-таки я достал её, я держу её в руках и - словно опять с тобой разговариваю, обнаруживая и не обнаруживая там строчки и стихи, которые ты когда-то посылала мне в своих письмах,- переписанные от руки или напечатанные на машинке на обороте редакционных бланков. И  неожиданно обжигаюсь, наткнувшись на стихотворение, написанное в 1998-м, незадолго до гибели:
Дорогой, незабвенный, бывший...
Бывший друг, меня позабывший,
как живется тебе с другими,
друг, моё позабывший имя?

Мы  по лужам с тобой  шагали
и смеялись вдвоем,  как дети.
Мы — любовниками Шагала
пролетали над миром этим.

Ночь, весна, закрывают ставни,
все хозяйки промыли стекла.
Я всё слушаю голос давний,
не заметив, что песня смолкла.

Как усталая электричка,
стук колес во сне вспоминаю.
И любовь для меня — привычка
к расписанию
                расставаний.

   Не знаю, имею ли я  право помыслить о том, что стихотворение это хоть какой-то частью, строчкой своей и ко мне обращено?! Но не могу отделаться от бередящего душу чувства, что оно и меня имеет в виду, и ко мне взыскует, даже если сочинялось для неназванного другого. Ведь написала же ты мне в последнем своём письме: «Когда-нибудь, в старости, ты станешь для меня одним из самых светлых воспоминаний – не знаю почему. Неисповедимы пути наших душ». Да, неисповедимы, - это-то я знаю. Только до старости ты не дожила. Это я незаметно к ней приблизился.
    Годы прошли, но я ничего не забыл. Бывший…  но не позабывший… Лишь только боль от той давней неизбежной разлуки стала с годами острее. И от того тоже, что наши «вечерние беседы» не были, не могли быть  продолжены. Трудно представить, чтобы наш разделённый пространствами  хрупкий эпистолярный разговор, эти гриновские «хорошие минутки», о которых ты писала мне в первом письме, могли беззаботно продолжаться тогда, когда Галя окончательно вошла (вернулась?!) в мою жизнь, став на долгие и не всегда простые годы самым родным и близким для меня человеком – моей помощницей, заботницей, любимой; когда у тебя начался новый, наполненный яркими событиями и ветром перемен этап жизни; когда появился любящий тебя человек, молодой журналист и поэт, ставший - пусть и ненадолго - тебе мужем. И хотя вы вскоре расстались, я вижу, что он  до сих пор сохраняет о тебе светлую память, готовя посмертные публикации и выступления, печатая стихи, посвящённые тебе…
   И всё же, всё же, всё же… Постоянно - вопреки прагматичным доводам разума -  ощущаю (и ничего не могу с этим поделать!) ту острую, незаживающую рану из-за разорванной нити, из-за запоздалого осознания того, что наши, когда-то соприкоснувшиеся  в едином сердечном порыве судьбы, наши душевные созвездия неизбежно разошлись и навсегда покинули нашу общую, нежную, радостно-печальную вселенную.
   Но, прожив уже значительную часть своей жизни, я твёрдо знаю, что ничто не бывает случайным. И потому ничего не могу забыть… Ведь это было. Было с нами. Было со мной и с тобой.
    И не мне судить, как это всё называлось и за что с меня будет спрошено там, где ты давно поселилась и уже знаешь ответ…











                ОБРЕТЕНИЕ. «НАПИШИ: ЕЩЁ ЛЮБИШЬ?..»


                «Главное заблуждение относительно семейной      
                жизни состоит в том, что все ищут и ждут от неё 
                счастья как чего-то готового, что непременно они 
                должны найти без трудов и усилий.      
                Но такого готового счастья ни в каком роде и нигде нет на
                нашей земле: всё здесь трудом добывается...»
               
                Архиепископ Амвросий (Ключарев)


   
   Январь 1989, дневник. Галя: «Я хочу избавиться от тебя и в то же время боюсь тебя потерять. Чем-то ты зацепил меня…».


   14 апреля 1989, дневник.  Галя: «Я как представила, что тебя нет, и мне жутко стало… Если бы можно было всё вернуть, я бы не смогла устоять и опять бы стала встречаться с тобой…».


   Нам было нелегко обретать друг друга, мы часто были на грани окончательного расставания, но что-то плотно держало нас на привязи, не давая нам сдаться и бросить друг друга. А, может быть, есть более простое, абсолютно нерациональное  объяснение: я, как и Галя, инстинктивно сторонился  простого и безболезненного решения, понимая каким-то десятым, двадцатым чувством, что нельзя обрести полного и соразмерного счастья, отдавшись лёгкому пути, лёгкому течению. Этому непростому выбору подспудно помогала и Оля, всё чаще в своих письмах благословлявшая меня на моё – отдельное от неё – счастье…


    Летом 1989-го года (наши отпуска тогда совпали) мы впервые отправились с Галей в совместное путешествие. Сначала в Вильнюс к моему другу Мирославу Коницкому – милому  Миреку, с которым сдружились ещё с 75-го года, когда Литовский русский драматический театр гастролировал в Курске, а он работал там  осветителем и рабочим сцены. Позже я познакомился с его женой Леной (Мирек приезжал с ней пару раз в Курск и останавливался у нас с Татьяной), а потом и с их маленькой Машкой.
    А незадолго до нашего путешествия я получил от Мирека  очень тёплое и очень доброе письмо в ответ на мой рассказ о появившейся в моей жизни Гале.



13 июня 1989, от Мирека из Вильнюса:
   Серёженька! Чертовски сердечно рад твоему «возвращению к себе», тому, что ты нашёл новую «духовную жизнь» (т.е. лучше сказать – встретил). Бог дай вам дольшего благословения, а я с Ленкой желаем вам просто всяческих радостей – в жизни и друг в друге. Передай и Татьяне мои самые тёплые чувства и симпатии… а лучше скажи, что люблю её, как и всегда, надеюсь, она поймёт меня правильно (впрочем, как и ты). /…/ Сегодня улетаю с Ленкой в Москву – до (примерно) 14 июля. Если б ты смог приехать туда! Если не приедешь – приглашаю тебя с «новой духовной  жизнью» в Вильнюс – на вторую половину лета – начало осени. Но обязательно пиши – очень тебя прошу. Если тебе не слишком нужно себя заставлять – пиши, не дожидаясь моих ответов (просто  мне – очень трудно писать).
   Твой Мирослав.



   И мы приехали… В Вильнюсе Мирек водил нас по средневековым улочкам, показывал старинный университет, знакомил со своими друзьями, привёл на  службу в католический собор. А на следующий день мы уже одни, гуляя по Старому городу, набрели неподалеку от Ворот Аушрос на православный храм и впервые в жизни вместе переступили его порог – это была старинная Церковь Свято-Духова монастыря.
    Днём там было пусто, многое было для нас непривычным, но я  запомнил благоговейную тишину, накрывшую нас: внеземной покой больших светлых пространств, торжественную красоту высоких сводов  и строгость старых икон, мерцающую теплоту зажжённых свечей…  И ещё осталось ощущение, что мы с Галей видели там раку с мощами каких-то святых и даже подходили к ней. Это я уже потом вычитал, что в монастыре хранятся  мощи  Виленских мучеников Антония, Иоанна и Евстафия, но тогда, кажется, они не были ещё размещены в храме…
    И ещё я хорошо запомнил наше особое душевное состояние. Незаметно для себя мы взялись за руки, но кто-то из служителей сделал нам замечание, что в храме так делать не положено. Конечно, не положено, но мы и не хотели нарушить давно заведённый порядок. Просто что-то нас, маловерующих, заставило тогда это сделать – неумело подкрепить невинным телесным прикосновением столь трудно обретаемые духовные скрепы…
    Мирек  был тяжело болен, у него был сахарный диабет, и он, к сожалению, не очень берёг себя. После развала СССР мы оказались по разные стороны границы, и уже не могли так часто общаться с ним. А ведь до этого он несколько лет жил в Москве, в коммунальной квартире на Чистых прудах, работая дворником, специально приехав сюда из-за любви к старой, ещё не погубленной к началу 80-х  Москве, её улочкам, памятникам, соборам, особой атмосфере, от которой сейчас почти не осталось и следа… Мы с Татьяной и нашими детьми, проезжая через Москву, часто останавливались у Мирека на Чистых прудах, с радостью общались с Леной и маленькой Машкой…
    Через три года его не стало. Ему было только 35… Лена сообщила эту тяжёлую новость, написав на мой старый адрес, обращаясь не только ко мне, но и к Татьяне, которую они с Миреком никогда не забывали: «Таня и Серёжа! 25 сентября умер Мирослав. Он очень болел, долго лежал, последние недели с трудом сидел, но всегда оставался собой, просил книг, журналов, картинок и всегда помнил друзей. Мы все – я и родители Мирека – вас тоже помним и любим. Целую. Лена»…

   Но тогда, летом 1989-го, болезнь на время отступила от него, и Мирек с радостью и сердечной заботой принимал нас с Галей в родительском доме. Погостив неделю, мы простились с ребятами и улетели в Сочи, к моему институтскому другу Николаю, художнику и журналисту, жившему тогда в Лазаревском в семейном общежитии с женой Ниной и детьми. В те дни в их маленькую комнатку набилось много понаехавших курян, и мы, переночевав у них на балконе, решили не обременять хозяев и снять комнату где-нибудь на стороне. Каждый день мы приходили к нашим гостеприимным друзьям, забирались в гору, где у них был маленький дачный домик, ели фрукты и пили вино, ходили вместе  купаться и загорать, а однажды какой-то особенно тёмной и затаившейся ночью пошли на море купаться голышом, едва различая очертания наших тел и радуясь, словно дети, нашему первобытному единению с природными стихиями, освобождённые не только от одежды, но и от груза прежних житейских забот…
    Сохранилась единственная фотография из того солнечного и беззаботного времени: мы с Галей, выбравшись на один день в Сочи, стоим на курортной набережной напротив пляжа, обняв друг друга, слегка усталые и – молодые…
    Не всё было гладко в те дни нашего отпуска. Порой мы и ссорились по каким-то абсолютно пустяшным делам – всё никак не могли научиться уступать друг другу. И хотя многое уже стёрлось из памяти, но всё же воспоминания о той поездке остались добрыми и светлыми…



   До самой Галиной смерти я скрывал от неё всё, что было связано с Олей, в том числе и нашу переписку, которая к началу 1990-го года почти совсем прекратилась. Галя не знала об этом и не должна была знать. Скрывал я это, быть может, по малодушию своему, но всё же обострённо осознавая, что так будет лучше – для всех. (Оля тоже меня об этом просила.) Грех обмана, лжи во спасение нашей с Галей любви, нашей трудно складывающейся совместной жизни, - этот грех я пронёс через десятилетия и не изжил его, не отмолил, не освободился от него.
   Теперь-то, возвращаясь памятью к тем дням и месяцам раздвоенной моей жизни, в которую уже полнокровно вошли наши первые путешествия, наши общие радости и совместные обретения,  я понимаю, что не мог даже помыслить расстаться с Галей. Она уже была в моей жизни, она ведь для чего-то вошла в мою жизнь в самый нерадостный и тяжёлый период моего беспутного существования! А главное – и она явственно и безвозвратно поняла тогда, что и я ей стал нужен! Хотя так много надо было ещё нам совместно преодолеть, так много нужно было мне самому изменить и обуздать в себе! И не всегда это получалось.  По-прежнему много, очень много было глупостей, безумств, отвратительных поступков…


   … И вот 31 декабря 1989-го  произошёл безобразный срыв. Недовольство собой, своим враньём, своими душевными компромиссами накапливалось и, наконец, неизбежно  прорвалось. Нервы не выдержали, я словно обезумел (ко всему примешивалась и ревность, воспалённая водкой) и вёл себя, как самый последний дурак… Несколько дней после этого я жил на работе, спал на стульях, но мучился не от этого, а от того, что не вижу Галю (она заболела), не могу с ней говорить (она не брала трубку). Виноват, кругом был виноват и ни на что уже не надеялся… Беспрерывно физически я ощущал в себе бездонную пустоту и глубочайший стыд из-за того, что произошло… Мне казалось, что земля уходит из-под ног и смысл жизни исчез навсегда...
   Не буду говорить о том, как происходило трудное примирение… В первые дни января вместе с Валентиной Александровной - Галиной мамой – я пошёл в храм на утреннюю службу и впервые в своей жизни исповедался и причастился Святых Христовых Таин. Тогда же я обо всём написал Оле – не помню, до какой степени откровенно и полно, но мне хотелось тогда не щадить себя, своё самолюбие красивыми оправданиями. В своём судорожном письме я не столько искал сочувствия и совета, сколько ощущал потребность выговориться (Галя ещё не разговаривала со мной), покаяться в своих слабостях и прегрешениях…
   Сразу письма от Оли я тогда не дождался. Она писала его в два приёма, но, закрутившись в новых впечатлениях, событиях, людях и делах, отослала  уже в феврале. В нём она заботливо, едва ли не по-матерински советовала мне, как лучше помириться с Галей, желала мне добра и счастья, надеялась, что  в старости сохранит светлые воспоминания обо мне,  и при этом - словно прощалась со мной навсегда, словно предчувствовала ненадёжность мирских планов  и нашу скорую и окончательную разлуку: «И всё же странно мы живём – в текучке и вечном поиске. Будто настоящая жизнь всё ещё впереди. Наивные»…
 
   … Через несколько дней после нашей ссоры и примирения  я срочно вылетал с моим инженером Олегом во Владивосток…


19 января 1990, Гале из Владивостока
   Любимая моя! У тебя сейчас день, и ты вот-вот должна вернуться из типографии и узнать, что я недавно звонил. А здесь, на этом студёном и пока чужом краю земли (но всё-таки России!) уже поздний вечер, и просторный, продуваемый ветрами, весь в огнях Владивосток обезлюдел. Олег давно спит, а я, вернувшись с переговорного пункта, сел писать тебе письмо.
   Ты знаешь, милая, ко всему, оказывается, можно привыкнуть:  и к неожиданным командировкам, поездам, самолётам, дальним перелётам, пересадкам, другим часовым поясам, к холодам, неуютным гостиницам, скудным столовым, к отсутствию элементарных  удобств… Единственное, к чему привыкнуть невозможно – это к твоему отсутствию. Неделя кажется вечностью… Время ничего не меняет, и я всё так же хочу постоянно тебя видеть, ощущать тебя рядом, прикасаться к тебе, любоваться тобой, разговаривать с тобой… Любимая, я не знаю, есть ли такая потребность у тебя, не остудил ли я твоего сердца?!
   Прости, если можешь, твоего непутёвого мужа. Мне так хочется, вопреки всему чёрному и злому, что сотворил в беспамятстве своими руками, жить долго и счастливо с тобою рядом. И чтобы ты без всякой оглядки, без ожидания худого могла радоваться каждому дню и чувствовала себя счастливой, и вновь любила меня и гордилась мною.
   Как я благодарен тебе за тот сумасшедший день и ночь, когда ты собирала меня в дорогу. Ты действительно мой ангел-хранитель. Такая умница, предусмотрительная, заботливая, строгая и нежная. И удивительно красивая! Я, конечно, могу быть необъективным, но, знаешь, красота и гармония души и тела – вне человеческих пристрастий… Ты говоришь, что часто замечаешь, как я разглядываю тебя. А я не могу не смотреть на тебя, я счастлив, когда любуюсь тобой. Когда же ты произносишь какие-нибудь нежные, ласковые слова, - я счастлив вдвойне, я помню их много дней, они согревают меня и делают меня сильнее и увереннее в себе. Если бы ты знала, каким теплом, спокойствием и радостью ты одарила меня, когда, прощаясь по телефону (я звонил тебе с вокзала, взяв билет), ты сказала мне: «Целую тебя»! Может быть, это ребячество?! А, может быть, без ребячества не бывает настоящей любви?! Не знаю. Но знаю, что постоянно хочу гладить твои руки, волосы, называть тебя любимой, милой или Галочкой, и смотреть на тебя, и слышать от тебя, как чудесную музыку, нежные и ребячливые слова. Ты так удивительно смеёшься и так удивительно говоришь…
   Владивосток очень живописен (могу представить, какой он бывает летом!): просторный, солнечный, морозный, разбежался по сопкам, где резво карабкаются и спускаются дома, трамваи, лестницы, дороги. Мы живём в районе вокзала и морского порта – много огней, кораблей, кранов, суеты. И всё это вместе, если бы не мороз и снег, создаёт ощущение южного морского города, где люди отдыхают, праздно шатаются по улицам, купаются, загорают и ни о чём не думают. Здесь, в общем, неплохо, но неумолимо тянет к тебе. Я считаю дни и часы и мечтаю о том, что Бог ниспошлёт нам билеты на три, два или хотя бы один день раньше намеченного срока.
   Целую тебя нежно, милая и родная моя! Я люблю тебя и верю в себя и нашу любовь.
   Твой Сергей.



   Я любил прикасаться к тебе – к твоим хрупким трогательным плечам, нежным и в то же время сильным рукам, твоим удивительно красивым волосам. Эти лёгкие, почти мимолётные касания  - на кухне ли, в комнате ли или незаметно для других на работе, в самых простых, обыденных ситуациях - не были нарочитыми, специальными. Они были рождены инстинктом нежности и тепла. Забирал ли я при  этом твоё тепло или, наоборот, отдавал своё – не знаю, но спустя годы случайно прочитал в дневниках Императрицы Александры Фёдоровны Романовой о том, что любви нужен её ежедневный хлеб, который составляется из отдельных минут, из маленьких, быстро забывающихся удовольствий… Мне кажется, что в этих безотчётных касаниях и было то, что самым естественным и самым незаметным образом ежесекундно питало и удерживало от разлада нашу земную, не совсем просто складывающуюся любовь.



21 января 1990, Гале из Владивостока:
   Галочка, любимая моя! Последнюю ночь осталось провести во Владивостоке, а я уже соскучился, как будто провёл здесь целую вечность. Может быть, это наивно и глупо, но трудно привыкнуть к тому, что меня где-то ждут, что есть дом, куда можно вернуться, где тепло и спокойно. Я всегда этому радуюсь и благодарю Бога, что всё это у меня есть. Это, оказывается, такое счастье…
   Ещё две вещи обрадовали меня сегодня. Это – стихотворение поэта, писателя и страдальца Варлама Шаламова, сосланного в своё время в сталинские лагеря, и строчки из «Чевенгура» Андрея Платонова.

   «Обещай же, мой друг, что на
                этих полярных широтах,
   Что бы там ни случилось с деревьями
                и людьми,
   Ты останешься мальчиком,
                даже птенцом желторотым,
   И да здравствует день,
                когда снова мы будем детьми!»

   А это из Платонова: «На земле могут погибнуть от долгих унылых невзгод все нежные создания, но такие живородные существа, как мужик и воробей, останутся и дотерпят до тёплого дня».

   В последние дни мы много говорили (у наших друзей и с тобой) о неизбежности потрясений, гражданских войн, торжестве жлобов и т.д. – о вещах страшных, пугающих, тоскливых. Ты, наверное, опять назовёшь меня идеалистом, человеком, витающим в облаках, но меня почему-то убеждают и успокаивают именно этих -  умных, живших и страдавших - людей слова, которые родились не на пустом месте, не в результате отвлечённого умствования. И я верю, как и они, что можно жить и выжить, только оставшись ребёнком, «птенцом желторотым» - по-детски наивно и бесхитростно воспринимая и ощущая мир со всем его злом и жестокостями, вопреки всему дотерпливая и дожидаясь тёплого дня.
   Ты знаешь, всякое ожидание возблагодарится, если оно без умысла и без корысти. Я в это верю и очень хочу, чтобы и ты верила в это, милая.
   Здесь очень интересная архитектура; иногда встречаются дома с едва уловимым восточным колоритом, а то вдруг висит над головой фонарик (китайский ли, японский ли?), а вокруг – мороз и снег, и неожиданно приходит ощущение сказки, загадочной, волшебной новогодней сказки, в которой все желания осуществляются, в которой всё так чудесно.
   Я вдруг вспомнил об этом, потому что в первую ночь здесь мне приснился Курск и самые заповедные, детские уголки его, куда я переношусь без расстояний (такой, оказывается,  уютный и небольшой – этот мир!), где укромные дворики, старые дома, трава, поляны, добрые отношения без хитрости и загадочные, волнующие ожидания чего-то необычного, прекрасного, что непременно придёт, свершится…
   Нельзя, нельзя позволять суете захватывать, заверчивать себя! Должна быть ясная голова, чистые помыслы, желание праздника и возможность посидеть и подумать в тишине о том лучшем, что есть в каждом человеке и тянется (пусть даже самой тонкой ниточкой) к нему из детства.
   Так хочется оказаться с тобой рядом, обнять тебя, почувствовать запах твоих волос, рассказать обо всём, что знаю, услышать твой голос и твой смех! Я так люблю тебя, милая, я так счастлив оттого, что ты есть! Я словно бы в двух мирах, двух ипостасях: сам по себе, сам с собой и – как часть тебя, с нашими общими жилками, сосудами, нервами, чувствами, восприятиями. Может быть, оттого это постоянное, мучительное, счастливо-нетерпеливое стремление поскорее вернуться, соединиться, приникнуть и умиротворённо заснуть в твоих объятиях?!
   Галочка, родная, единственная моя! Целую тебя, милая, нежно сотни, сотни  раз! Вот увидишь, я буду осторожен и не утомлю тебя своими поцелуями, когда наяву смогу прикоснуться к тебе.
   Твой Сергей.


   В середине июля мы поехали с Галей в Нальчик, в санаторий Управления делами ЦК КПСС.  Путёвку я доставал через профком издательства «Курская правда»; я тогда много печатался в областной партийной газете. Эпоха СССР и партийных привилегий стремительно заканчивалась, и уже простым смертным, предприняв кое-какие усилия,  можно было испытать на себе  те исключительные условия, которые ещё продолжали существовать в цековских санаториях. В «Нальчике» был замечательный старинный парк с красивым и пустынным особняком для важных персон, современные корпуса и двухместные номера для отдыхающих - с просторными лоджиями и шезлонгами, а главное – полноценное лечение и многочисленные процедуры, которые в то время как раз были нужны Гале. Второй путёвки, конечно же, было не достать, но мы всё равно поехали в Нальчик вместе, и я почти неделю жил в обкомовской гостинице (каким-то чудом уговорив администратора!), которая располагалась почти рядом с санаторием, на соседней улице за его оградой. Через незаметный пролом в этой ограде я и лазил каждый день к Гале и вместе  с ней наслаждался  этим замечательным и безмятежным отдыхом: прогулками по парку и по городу с неизбежными заходами в магазины и на рынок, встречами с нашими коллегами-киношниками, путешествием на санаторный пляж и подъёмом по канатной дороге в горы, поездкой на Голубые озёра...   
    Неделя пролетела очень быстро…


22-23 июля 1990, Гале в Нальчик:
   Галочка, милая!
   Уезжал я вчера из Нальчика, а потом из Минеральных Вод в дождик, и казалось, что кругом безнадёжно хмуро. А в Луганске (Ворошиловграде) и в Курске встречало солнце и тепло, и настроение моё улучшилось. Мне даже представилось, что и в Нальчике тоже светит солнце, и ты смотришь на горы, парк, и сердце твоё радуется, и тело отдыхает.
   В половине седьмого я уже был дома и обедал с твоей мамой, которая, конечно же, волновалась, не зная, что с нами, и ждала меня уже с утра…
   А я словно в свой дом вернулся… Этот дом почти мой. И, наверное, без тебя мне будет легче к нему привыкнуть окончательно. Не обижайся, милая, но ты ведь знаешь, почему я не мог до конца к нему приладиться, почему не мог думать о своём рабочем месте, о заповедных уголках этого дома, ещё долго ощущая себя приходящим. А теперь он с каждым днём наполняется для меня теплом, и каждая вешалка, каждая полка или половая доска становятся знакомыми и родными.
   Как хорошо иметь свой угол и пить чай, и никуда не спешить, и думать о тебе, и вспоминать хорошее, и грустить, потому что полмесяца ты будешь далеко от меня, и я смогу тебя обнять и поцеловать только в своих снах...
   А ты была права: в АН-24 действительно багаж приходится загружать самому. Это даже удобнее, так как не нужно потом долго ждать. Но всё равно постарайся как можно больше вещей переслать почтой, чтобы тебе не надрываться, не тащить на себе.
   Вчера вечером я успел ещё сбегать к своим – пришло письмо из тюрьмы от Сергея. Очень хорошее, доброе, взрослое и наивно-детское одновременно. Я его взял на день, перепечатал и посылаю тебе…
   А тут, на работе, конечно, много всяких забот. Пришли ещё посылки с кинокопировальной фабрики. И сегодня же вечером мы вместе с Олегом едем на день в Москву за фильмами… В среду утром будем уже в Курске. И я надеюсь, что в среду-четверг ты уже будешь читать это письмо.
   Ужасно грустно и одиноко без тебя. На работе ещё ничего, потому что приходится крутиться, а по вечерам, дома, бывает тоскливо. Вся надежда на то, что я тоже скоро получу от тебя весточку и прикоснусь к листу, которого касались твои руки.
   Милая, родная Галочка! Пожалуйста, не волнуйся за меня. У меня действительно всё хорошо. Я буду много работать, читать, слушать музыку и думать о тебе, о нас, о том, что, как бы ни было нам порой трудно друг с другом, - всё равно судьба связала нас на радость и покой. Нам нельзя друг без друга. Я давно это понял и уверен, что и ты это знаешь. Утрясутся житейские беды и неурядицы, утихнет боль, вырастут наши дети и поумнеют наконец, и мы будем вместе – несмотря ни на что, вопреки всяческим рассудочным правилам, в которые нас пытаются втиснуть и которые всё равно беднее подлинной, непридуманной жизни. Я люблю тебя, милая, единственная, и жду–не дождусь твоего возвращения.
   Пожалуйста, береги себя: высыпайся, ешь, гуляй, лечись и не думай о плохом. И – не забывай меня…
   Твой Сергей.


24 июля 1990, от Гали из Нальчика:
   Серёжка, милый, после твоего отъезда проскочили две ночи и три дня. Пока ещё колесо раскручивается без остановки. Назначили новые процедуры и посещение новых врачей… Короче, лечусь вовсю.
   Сейчас живём с Ниной, но, как всегда у меня, это не обошлось без трудностей. Когда мы в воскресенье вернулись из Чегемского ущелья, у меня в комнате была 30-летняя райкомовская штучка из Орловской области с замашками человека этой системы. Это бы ещё было ничего, но её приятельница – 45-50-летняя блондинка с натурой аферистки – привела меня в шоковое состояние своими проверками моих шкафов и полной бесцеремонностью. При встрече расскажу подробнее, но в течение одного дня (понедельника) я быстренько провернула переселение, к огромному неудовольствию этих подруг, и вздохнула спокойно, предварительно проверив все вещи и деньги. Вот так, Серёженька, - санаторий ЦК! Санаторий партийных проституток, аферистов и жлобов.
   У нас сколотилась компания из четырёх человек – я, Нина, Наташа, Галя. Достаём кипятильник, устраиваем вечерние чаи. /…/
   Жду твоего письма с описанием происходящих вокруг тебя событий. Что, как, какие новости. Ты, наверное, закрутился на работе?..
   Целую тебя и люблю.
   Пока, Галина.


25 июля 1990, Гале в санаторий «Нальчик»:
   Галочка, милая, родная, здравствуй!
   Мы с Олегом уложились в Москве в один день, и уже в час ночи я был дома. Работы теперь, конечно, предстоит уйма. Сегодня у нас сандень, и я могу хотя бы ненадолго ото всех уединиться и написать тебе письмо.
   Ночью, дома, видел тебя во сне… /…/ Ты смущалась, как девочка, и прятала своё лицо у меня на плече.
   Солнышко моё, радость единственная, как мне хорошо с тобой – даже во сне! И как хочется увидеть тебя наяву, услышать твой голос, твой смех, дотронуться до тебя! Но я знаю, что надо быть терпеливым, затаиться и ждать, когда пройдут эти долгие две недели.
   Я умею ждать, милая; я ведь ждал тебя всю жизнь.
   Жду письма от тебя. Как ты там – как лечишься, как отдыхаешь, чему радуешься, о чём думаешь?
   В понедельник, 23-го, вечером, в Никитской церкви крестили  моего Антошку. Крёстной матерью была Ольга П-ва, а крёстным – сам батюшка... Антон был немножко взволнован, но хотел этого сам, без какого-то нажима с моей или с Таниной стороны, и это меня радует. /…/
      Тороплюсь отправить это письмо – ведь я не разговаривал с тобой целых два дня… Так хочется, чтобы сегодня, когда я пишу эти строчки, ты уже держала в руках моё первое послание – может быть, оно тебя обрадует и поможет в грустную минуту. А вообще – не беспокойся ни  о чём. Дома и на работе всё хорошо. Я, кажется, начинаю отходить от своего замотанно-заторможенного состояния. Понемногу отсыпаюсь, обретаю душевное равновесие; могу думать не только о сиюминутных вещах. Прости меня, милая, что иногда дёргал тебя в Нальчике – просто действительно мне было тяжело, помимо моей воли и желания. Я люблю тебя. Ты самая лучшая женщина на свете – милая, родная, заботливая, красивая и очень юная и мудрая.
   Целую тебя много-много раз. Твой Сергей.


27 июля 1990, Гале в Нальчик:
   Здравствуй, родная! Каждый день жду от тебя письма или телеграммы, но их нет, и потому я не нахожу себя места. Всё время думаю о тебе, вспоминаю добрые или грустные моменты из нашей жизни. А в первые дни ты вообще мне чудилась на каждом шагу... Я вздрагивал, увидев тебя из окна автобуса, и тут же понимал, что это не ты, что ты не можешь быть здесь, что ждать мне ещё долго.
   Встречались мы позавчера с моим школьным другом Игорем, приехавшим из Ленинграда. Посидели у него, попили чай, а потом он проводил меня домой. Может быть, завтра он зайдёт к нам – посидим на балконе. Работы у него сейчас, конечно, уйма. Он ведь не только депутат районного совета в Ленинграде, но и возглавляет довольно важную и громоздкую комиссию по культуре, здравоохранению, спорту и т.п. Ему предлагают полностью перейти на эту работу, но Игорь ещё не решил, потому что не хочет бросать медицину, да и научная работа у него, как я понял, неплохо движется.
   Он передавал тебе огромный привет и несколько раз повторил, что ты им с женой Любой ещё тогда, при встрече, очень понравилась. Приглашал нас в гости. Я ему пообещал осенью…
   А я тут, кроме всего прочего, занимаюсь Серёжкиными делами. Нужен ещё один звонок – вроде бы Миша, мой одноклассник, обещал помочь. В понедельник, 30-го, пойдём все вместе на свидание к Серёжке. /…/
   Разбираю в свободные минуты газеты и журналы. Делаю кое-какие вырезки. Есть удивительные статьи об удивительных людях. Я их оставлю для тебя – если ты захочешь, прочитаешь, когда вернёшься в Курск. И всё-таки, что бы там ни говорили бывалые люди и что бы там ни диктовал здравый смысл, - пока есть среди нас такие люди (пусть даже один на тысячу) – мир не перевернётся и будет жить надежда.
   Без тебя пусто, я очень скучаю и очень люблю тебя.
   Твой Сергей.


29 июля 1990, от Гали из Нальчика:
   Серёженька, милый, пишу тебе после поездки в Пятигорск. Более отвратительной экскурсии ещё не было. С утра в Нальчике было пасмурно и немного прохладно, но мы понадеялись, что днём потеплеет, и оделись с учётом этого. Произошло обратное. Начался дождь и зарядил на весь день, принеся с собой и похолодание. В итоге – города мы не увидели, рискнули выйти только у места гибели М.Ю.Лермонтова, на въезде в Пятигорск. Часовая пешеходная экскурсия сорвалась. Посетили дом-музей, где он жил и где сейчас публику обслуживают нафталинные старушки-экскурсоводы…
   В общем, на культурной программе я поставила жирную точку (какие любишь делать ты, исправляя мною напечатанное). В Приэльбрусье я уже не рискну поехать, тем  более там поездка на целый день. Все три мои выезды были во время пасмурной погоды, малоинтересные, а последняя ещё и рискованная (в смысле простуды). На обратном пути все замёрзли, потому что ноги у всех были мокрыми.
   Приехала, напарилась и заснула. Сейчас Нина ещё спит, а я дописываю тебе письмо, лёжа в постели. Интересно, как ты разбираешь мой почерк, я сама – с трудом.
   Теперь поплачусь насчёт вчерашнего чаепития. Собралась большая компания: нас четверо, Тимур (очень сильно поскромневший после обострения отношений с Галиной), Сергей – директор колбасного завода (один на всех и на танцах, и на прогулках, симпатизирующий Галине) и ещё Тамара – директор кондитерского комбината. Компания пёстрая. Инициативу проведения интересного вечера с демонстрированием познаний в области искусства, поэзии, песен и анекдотов взяли на себя Галина и Сергей. Причём, демонстрация была показательная, мы должны были убедиться, какие эрудированные -вначале Галина и Сергей, затем по нисходящей - Тамара и Наташа. В образе  скромных слушателей были: автор сих строк - в силу отсутствия эрудиции, знаний и памяти, Нина – в силу отсутствия образования и Тимур – который растерялся в таком избранном обществе. Закончилось чаепитие хоровым пением, здесь обладатель красивого голоса и слуха – Сергей, сильного голоса и отсутствия слуха – Галина, обычных возможностей песнопения – Тамара и Нина. Как сам понимаешь, вечер удался на славу. Только утром, перед поездкой в Пятигорск, Наташа сказала, что согласна пить чай только в компании скромных товарищей по несчастью, т.е.  нас с Ниной.
   Вот так интересно и насыщенно  проходит моя курортная жизнь. Процедур набрала много, есть среди них и болезненные, после которых надо отлёживаться. /…/ И так хочется, чтобы наконец-то этот отдых подошёл к концу.
   Каждый день проверяю почтовую ячейку, но писем дождаться не могу. Как дела в Курске, на работе, дома, как мать, главное – как с Сергеем? Хотелось бы получить весточку от тебя, а то такое пребывание на отдыхе создаёт ощущение неустроенности в жизни вообще. Соскучилась по твоим рукам, губам и по их хозяину. Осталось десять дней ссылки и – долгожданная встреча.
   На этой ноте и заканчиваю свою исповедь. Завтра иду в библиотеку и до отъезда повышаю свой общеобразовательный уровень, а то ты меня разлюбишь как малоинтересного собеседника. Целую тебя, нет - лучше ты меня крепко, крепко. Напиши: ещё любишь или передумал заниматься глупостями?
   Твоя Галя. Привет матушке передай.


29 июля 1990, Гале в Нальчик:
   Родная моя! Каждый вечер я подхожу к почтовому ящику со смутной надеждой обнаружить там твоё письмо, хотя надежда эта напрасна, потому что ты, как видно, напишешь мне только в ответ на моё письмо. Я и огорчаюсь, и успокаиваюсь, и думаю Бог знает о чём, и волнуюсь за тебя, но дни от этого не бегут быстрее. Как мне хочется поскорее увидеть тебя… Пусто и одиноко без тебя. Я и не знал, что так буду тяжело переживать разлуку… /…/
   Вчера смотрел «До и после полуночи»  с сюжетами о Венеции, Иерусалиме, с мудрым и немногословным собеседником – Юрием Карякиным, написавшим книгу о Достоевском, который, видит Бог, предвидел всё, чем будем мы жить накануне 21-го века. Я смотрел, слушал, листал газеты,  и мне казалось, что и ты в эти минуты смотришь и слушаешь то же и так же воспринимаешь всё, и так же удивляешься, радуешься или негодуешь. Мы с тобой и одинаковые и разные в одно и то же время, но всё же на отдалении мне кажется (я верю в это), что ты смотришь на мир моими глазами. Это не значит, что я во всём прав, что моя жизнь более верна, чем твоя. Я так не думаю. Но знаю, что смотрим мы с тобой всё-таки в одном направлении – своими, отнюдь не одинаковыми глазами, но всё-таки одинаково поворотившись к свету.
   «Красота спасёт мир» - вчера вновь звучали эти слова Достоевского, и радостно было слушать их, и тревожно – за всех нас, кто поверил в эту красоту, кто хотел бы служить добру, а не злу и расчёту.
   В один из вечеров мы сидели с твоей мамой и пили чай. А она вдруг заговорила (не обвиняя, нет, но плача) о вашем с Витей жестокосердии в отношении её и больного отца. Я, зная её непростой характер и понимая, что истина, наверное, лежит посередине, и потому не было в вашей с родителями истории ни правых, ни виноватых, вдруг вспомнил своего отца, и стало на душе хмуро и муторно. За многое мне нужно просить в этой жизни прощение у Бога, о многом стыдно вспомнить, и жалко, что прозрение приходит очень часто поздно, когда ничего не изменить, ничего не поправить. Но главное всё же – в осознании, в желании жить по совести, а не по инерции мирского существования, и чтобы не приходилось унижаться, и чтобы любимый человек мог гордиться мной.
   Родная моя! В пустоте этих дней я, конечно, и обижаюсь порой на тебя, и вспоминаю не самые счастливые моменты нашей жизни, и по-новому что-то осмысливаю в тебе. Но так и должно быть. И при этом – как это ни странно – ты становишься для меня родней и ближе. Я почти осязаю тебя, вижу твой неровный, но искренний, честный, мятущийся характер и путь из рутины покоя к свету и красоте… И я не смогу, наверное, хорошо и здраво объяснить себе и другим, почему я так отогреваюсь сердцем, думая о тебе такой.
   Галочка, любимая! Истёк и этот день. И осталось их ещё десять. Я целую тебя нежно и надеюсь, что обниму тебя сегодня хотя бы во сне.
   Завтра пойду на свидание к Серёжке. Дай Бог мне силы и тепла для него.
   Сергей.


30 июля 1990, от Гали из Нальчика:
   Серёженька, милый мой, только сегодня получила сразу твои два письма. Так обрадовалась! Я знала, что ты напишешь сразу по возвращении и предполагала, что наша почта виновата в таких задержках. Очень хорошие, добрые письма. Стало так тепло на душе. Спасибо. А я тебе тоже уже отправила два письма, но не уверена, что ты что-то получил.
   Письмо твоего Серёжи мне очень понравилось, по-моему, он становится взрослым человеком и многое переосмысливает, но самое главное, что он сам верит в добрый конец. Это здорово. /…/
   Как всегда, пишу, лёжа в постели, только сейчас день, день пасмурный, и настроение до твоих писем было немного пасмурным. Вчера в Пятигорске, видимо, немного простудилась и чувствую себя поломанной. Потом ещё тяжёлые процедуры, после которых резко падает давление, появляется анемия. Но, говорят, так и должно быть, лишь бы помогли.
      Вообще, конечно, контингент отдыхающих здесь однотипен – начальники, партработники высокого ранга, директора. В соответствии с этим и беседы в обеденном зале, и беседы на отдыхе и около кабинетов – о политике, о работе. За столом сидит Иван Иванович, Любовь Ивановна – женщина из обкома и ещё зав. организационным отделом обкома из Туркмении. Положение обязывает, и я сегодня тоже немного покомандовала, когда официантка не поторопилась меня обслужить. (Я смеюсь, конечно, просто опаздывала на процедуру, она у меня в 9 утра, а девочка уселась за стол с другими официантками поболтать и не принесла мне завтрак.)  Но это всё, конечно, пустяки. Просто мне здесь как-то не по-моему. Но процедуры хорошие и главное – лечение, тем более что осталось всего восемь дней…
        Серёженька, хочу спать, глаза слипаются. Очень хочу заснуть в твоих объятиях и чтобы ты меня целовал. С ума сойти, как я к этому привыкла и как этого не хватает. Я тебя целую крепко-крепко. Поцелуй маму за меня.
   Твоя Галя.


6 августа 1990, От Гали из Нальчика:
   Серёженька, родной мой. Я знаю, как ты скучаешь и ждёшь встречи. Меня согревают твои письма, а мои, предназначенные тебе, находятся неизвестно где, и от этого немного тяжело на душе, потому что написаны они, чтобы ты был спокоен и уверен, что всё у нас будет хорошо. Я писала тебе о всех событиях, происходящих со мной, чтобы ты чувствовал себя рядом, чтобы тебе не было тоскливо и не закрадывались сомнения неверия. Когда ты получишь эту открытку, я уже буду дома.
   Целую. Ты мне очень нужен. Твоя Галина.



   Болезни не оставляли тебя надолго. Ты мужественно всё переносила, по-прежнему оставаясь удивительно жизнерадостным, общительным и открытым человеком, и только после твоей смерти я в полной мере осознал, чего тебе это стоило. Незадолго до своего ухода ты, предчувствуя, что это может понадобиться, когда ты окажешься в беспомощном состоянии или без сознания, а я не смогу врачам объяснить всё как следует, составила памятку  и одновременно предупреждение для них (чтобы не вкололи смертельное для тебя лекарство!) – внушительный список всех твоих болячек, операций, диагнозов и обследований и список препаратов, на которые у тебя аллергия и которые категорически нельзя употреблять, чтобы не вызвать летальный исход. Помню, как заведующий областным сосудистым центром едва ли не за голову схватился: как же тебя обследовать и чем вытягивать из твоего состояния, если практически ничего нельзя вводить?.. Из-за этого ты не могла просто наслаждаться отдыхом во время своих отпусков, из-за этого мы с тобой редко могли отдыхать вместе…
    Ты страшно не любила лечиться, не любила все эти санатории, профилактории, бесконечные изматывающие процедуры, поиски врачей, многих из которых надо было ублажать, чтобы они отнеслись к тебе хотя бы добросовестно, если уж не с пониманием всех особенностей твоих недугов. Хороших врачей-диагностов было ничтожно мало. Ты порой отчаивалась, но всё равно умудрялась радоваться жизни и тем многим родным и близким людям, которые тебя окружали,  держалась мужественно и стойко, как не сумел бы иной самый стойкий и крепкий мужик…
    В июне 1991-го я проводил тебя в кисловодский санаторий…



6 июня 1991, Гале в Кисловодск:
   Галя, милая!
   Как приятно держать в руках маленькую полоску телеграммы и ощущать прикосновение твоих рук – даже вопреки тому очевидному факту, что отпечатана она в Курске.  Прошло да дня, а я уже загрустил без тебя (ещё в первый же вечер загрустил). Наверное, не нужно даже этого короткого расставания, чтобы понять, почувствовать, как мы крепко связаны одной верёвочкой. Потянешь за один конец, и на другом отзовётся. Ты уехала утром, а я спустя каких-то два-три часа, сидя в просмотровом зале и наблюдая чужие жизни на экране, мысленно всё время переносился к тебе, в твой вагон, и меня в течение дня и вечера и начавшейся ночи, когда уже ничто не отвлекало, не покидало ощущение твоего пути, твоих дорожных забот.
   Действительно, надо ли куда-то уезжать, расставаться – на неделю, на месяц, - чтобы уяснить для себя такую простую истину: ничто в этом мире не делается зря и ничего нет случайного. И это не только привычка – жить рядом, слышать знакомые интонации голоса, ощущать знакомое тепло, видеть родные очертания лица, рук, тела, - но и судьба, которая столь же бескорыстна, сколь и сурово требовательна.
   Я к тебе в последнее время не всегда был справедлив, считая, что и ты несправедлива ко мне; а в предотъездные дни был словно заторможенный. Но на вокзале, как это часто бывает со мной, стал оттаивать, просыпаться. Наверное, ты права: никакие другие заботы не важны, кроме забот о доме и родных, о любимых людях. Я слишком зациклился на работе.
   Вокзал – хороший врачеватель. Я знаю: ты не очень любишь дороги, вокзалы, поезда. А для меня это много значит; меня всё это возвращает в детство, лучше которого, несмотря ни на что, ничего не было. Лучшее, естественное состояние человека – быть ребёнком, когда всё открыто свету, жизни, любви. Не впадать в детство – нет, но быть таким же восторженным и отважным в восприятии жизни и так же любить без хитрости, как это могут только дети и редкие взрослые.
   Вокзал меня стронул с места; он меня вылечил (или это я сам захотел вылечиться?!), и я почувствовал лёгкую усталость. И прощаясь с тобой, целуя тебя, провожая глазами твой вагон, уже плохо различая твоё лицо в окне, я ощущал усталую нежность к тебе – какое-то иное качество любви, когда сумасшествие прошло, а в сердце поселилось что-то сильное, уверенное и бережно-нежное.
   И мне так захотелось вдруг, чтобы ты сказала: «С тобой легко и просто». И добавила: «Любимый». Но я знаю, что со мной не легко и не просто. И, наверное, я не всегда любимый; по крайней мере, ты давно не произносишь этого слова. Но всё-таки, милая, я не всегда в тягость; я чувствую, что нужен тебе.  И ты нужна мне, как никто другой. И я, понимая это и ещё много чего другого, - радуюсь и словно заново начинаю жить. /…/
   Я люблю тебя и целую тебя крепко и нежно.
   Каждый вечер молюсь за тебя, наших детей, родных и близких. Молюсь, как могу, как умею…
   Сергей.


13 июня 1991, Гале в Кисловодск:
   Галочка, милая!
   Кажется, целую вечность тебя нет дома, и если бы не твои звонки, не твой голос в телефонной трубке, я бы совсем затосковал. Хорошо хоть хватает забот – и на работе, и дома, но и они, в общем-то, не очень спасают, потому что остаются вечера – и сквозь чтение, смотрение телевизора всё равно проступает ощущение оторванности от тебя.
   Время проходит, и всё равно ничего не меняется; и я вижу, что без тебя я не могу по-прежнему и часа в разлуке… Я один в пустой комнате, и здесь всё дышит тобой, твоим порядком, твоими руками, твоим смехом, голосом, твоим дыханием в моих объятиях. И так хорошо и покойно бывает обнимать тебя, засыпающую или заснувшую доверчиво на моей руке. Такие тихие и простые радости можно по-настоящему оценить только вдалеке друг от друга. Банальная истина, но это так: мы многого не ценим из того, что имеем.
   Галочка, не хандри и не переживай из-за погоды. Я думаю, всё изменится к лучшему: и погода порадует, и процедуры начнутся, и фильмы, концерты развлекут тебя. Самое главное, не беспокойся за меня. Дома потихоньку занимаемся ремонтом, и хорошо, что тебе не придётся переживать из-за побелки, покраски полов, из-за переноски вещей и мебели. Меня очень радует, что тебе не доведётся при этом присутствовать…
   Были с Татьяной и Антоном на свидании у Серёжки. У него всё нормально. И настроение у него хорошее… Радуют меня и отношения с Антоном, я чувствую, что нужен ему, мы видимся каждый день; и он иногда просто прибегает ко мне на минутку, чтобы увидеться и о чём-нибудь поговорить. Дай Бог, чтобы я не ошибался; дай Бог, чтобы и Серёжка, выйдя из тюрьмы через год, не потерял бы интерес к учёбе и к жизни, чтобы мы нашли с ним общий язык.
   На днях приходил ко мне Гриша – помогал переносить мебель. А потом я пошёл его провожать, и мы посидели на лавочке возле дома, разглядывая звёздное небо и вспоминая детство. И вот этого-то созерцания неба, тишины тёплой ночи мне хватило и до сегодняшнего дня – так, оказывается, это важно и нужно для покоя души. И так важно, что ты беспокоишься, звонишь мне, и я почти каждый день  слышу твой голос и представляю тебя на том конце провода, даже ощущаю твоё дыхание и запах твоих волос. И несмотря ни на что, я счастлив и чувствую себя много счастливее других людей, не только наших общих знакомых и друзей. Знаешь, мне раньше как-то не приходилось гордиться своей семьёй перед другими (я просто старался не затрагивать эту тему); нет, конечно, ребятами своими, особенно пока они были маленькими, я гордился, любил с ними играть, гулять, читать, слушать музыку… А с тобой я как-то сам по-другому себя почувствовал: более уверенно - как мужчина, более счастливо - как муж. Я едва ли не хвастаюсь в разговорах с друзьями о том, как мне повезло, потому что ни у кого нет такой умной, красивой, предусмотрительной, нежной и заботливой жены, как у меня. Гриша с Наташей даже слегка надо мной иронизируют по поводу «моей Гали», и мне приятно, что в их иронии есть доля доброй зависти.
   Галочка, милая, я с тобой сегодня прощаюсь и крепко-крепко тебя обнимаю и целую. Ты единственная моя радость на этой земле, да ещё Антошка и Серёжка, но они по-другому – как дети, как забота, как воздух, который может быть и свежим, и горьким, и тёплым, и обжигающе холодным. Я тебя очень люблю. Храни тебя Бог.
   Сергей.


23 июня 1991, от Гали из Кисловодска:
   Серёженька, дорогой мой, получила сегодня твоё письмо и очень обрадовалась. Родное и близкое здесь в чужом городе, где всё не моё, где я только терплю какое-то время. Трудно мне расслабляться и получать удовольствие от красот (город действительно хорош), которые вокруг, от прекрасных гор и чистого воздуха. Видя всё это и любуясь, я постоянно нахожу вокруг что-то, что мне мешает жить и наслаждаться. Я понимаю, что это что-то сидит внутри меня самой, но я слишком обращаю внимание на мелочи и нюансы, которые меня достаточно сильно травмируют.
   Я с огромным нежеланием ехала и до сих пор от этого нежелания избавиться не могу. Может быть, от этого я и заболела. Но заболела хорошо – с сильными головными болями, насморком, кашлем. Лечение здесь неважное, и все кабинеты и процедуры разбросаны по разным санаториям всего города. Это очень тяжело и выматывает. Мне почему-то очень тяжёло. Давит эта головная боль, доводит до отчаяния. Мне кажется, что никогда я не буду счастлива, как обычный здоровый человек. Всегда меня будут преследовать болезни, даже в самые лучшие времена моей жизни. Это очень тяжело осознавать и страшно. Хандрю. Но это от сильной головной боли. Завтра должно быть легче.
   Есть новости и приятные. Я тебе говорила, что в Кисловодске много разных концертов, развлекательных программ и всего прочего для полноценного отдыха. Уже сходила на три концерта: в том числе на концерт органной музыки (прекрасный) и на вечер поэзии и музыки в малый зал филармонии, в так называемую лермонтовскую гостиную. Очень понравилось. Изумительная ведущая, фортепиано и виолончель. И прекрасный оперный голос в маленьком зале на 100 человек, со свечами, фраками, длинными платьями. Очень приятный вечер.
   Но всё-таки мне очень грустно, и я переживаю, что поехала сюда. У меня столько времени не было бронхита, и вот он, явился. Радуйся! Состояние очень тяжёлое, и кажется, что умру. Мне даже трудно о чём-то другом сейчас думать и говорить, настолько всё муторно. Прости меня, родной, за эти стоны, но мне больше некому поплакаться, а очень хочется, чтобы тебя пожалели, утешили. Допишу завтра.
   Дорогой мой Серёженька! Только что прочла твоё второе письмо, и очень хочется тебе написать, но боюсь, что смогу очень мало, т.к. паста в ручке на исходе. Я очень люблю твои письма, ласковые, добрые. Они мне необходимы в твоё отсутствие, потому что в них ты со мной рядом, близко, твои переживания и тревоги обо мне меня обволакивают и создают ощущение моей нужности, ценности для тебя. Это очень важно мне осознавать.
   Сегодня третий день, когда я дописываю тебе моё послание. Прошлый раз закончилась паста, а желание писать ещё было, но увы… Только вернулась из Ессентуков, переговорила с тобой и заварила чай. Сегодня был очень насыщенный день (воскресенье), первый свободный от всех процедур и полностью проведённый для души. Рано утром поехали на фуникулёре высоко в горы и там отдохнули, позагорали (тем более хорошо, что солнце было за облачками и было не жарко). Изумительный вид города с гор. Стоишь высоко на скалах, а под тобой леса, леса, а вдалеке красивый Кисловодск. Было даже страшно от такой высоты, казалось, что ещё немного, и ты кубарем полетишь вниз… За день устали, ноги гудят, но настроение прекрасное.
   Осталось три дня, и в четверг я покачу домой. Мне очень хочется, чтобы побыстрее всё закончилось здесь и оказаться дома, а потом подумалось, что круг каждодневных забот сейчас закрутит дома и на работе, и сразу хочется оказаться где-нибудь отдыхающей  вместе с тобой. Вообще Кисловодск – красивый город, и жаль, что мы не походим по нему вдвоём…
   Серёженька, у меня слипаются глаза. Я тебя люблю, целую.



   И всё-таки нам довелось вместе побывать в этих благословенных местах. Случилось это  значительно позже, когда летом 2009-го мы поехали в Железноводск, сняли там комнату, каждое утро отправлялись в трёхкилометровый путь по терренкуру вокруг подножия горы Железной, гуляли по замечательному курортному парку, пили живительную воду, слушали самодеятельных музыкантов,  приходивших к ротонде  Славяновского источника по давно заведённой между собой очередности. Тогда же мы съездили с тобой в Пятигорск, где побывали в домике Лермонтова, который ты воспринимала уже совсем иначе, чем 18 лет назад;  заходили в знаменитый Провал и глядели в его бирюзовые воды, а потом поднимались на Машук в вагончике канатной дороги и любовались  необыкновенными видами на пятиглавую гору Бештау, на далёкий Эльбрус и Кавказские горы, - ходили и путешествовали везде вдвоём, как ты об этом когда-то мечтала….  На долгих три недели мы забыли обо всём, отдавшись беззаботно-праздничному течению долгожданного совместного отпуска… 
   Жаль, что подобных поездок было в нашей жизни не так уж и много…



   … В эти первые два года совместной жизни мы ещё нередко были с тобой словно с разных полюсов – привычек, достатка, дружеского круга и общения, жизненных приоритетов. И как же долго мы притирались друг к другу, воюя друг с другом, уступая друг другу, смиряясь с недостатками друг друга. Мы учили и меняли друг друга, но всё ещё жили за пределами какого-либо узаконенного – светского или церковного – союза. Ты стремительно менялась, духовно росла (особенно после знакомства в больнице в июле 93-го года  с Жанной – будущей талантливой иконописецей)  и меня изменяла, насколько это было возможно. И при этом болезненно осознавала неполноту, греховность нашего союза, когда в начале 90-х годов пришла к вере, став по-настоящему православным, воцерковлённым человеком.


    Иногда тебя посещали тяжёлые, на грани отчаяния мысли, сомнения по поводу моей состоятельности как мужа и помощника. Перебирая после твоей смерти папки и пакеты с документами и бумагами, аккуратно тобою сложенными, я наткнулся на тоненькую школьную тетрадку в клетку, в которой были заполнены только первые три листа, датированные февралём и августом 2001-го года. Это были самые тяжёлые для тебя времена частых  болезней и больниц, и ты, видимо, не находя нужной поддержки от меня и мамы, хотела облегчить свои боли, страдания, горечи, сомнения и сожаления  через церковную исповедь и готовилась к ней, подробно и аккуратно записывая  всё, что с тобой происходило в эти дни и в чём ты усматривала свои греховные мысли, слова и поступки.
    Со стыдом и горечью прочитал я спустя многие годы твои печальные приготовлении к покаянию, твои тяжёлые, одинокие ощущения от нестроения нашей семейной жизни, которой на самом деле и не было в том полном смысле, как это принято в православном мире. Нам было хорошо друг с другом, нас очень многие считали замечательной парой, но всё же мы были сожителями, если называть вещи своими именами, и самым греховным сожителем в нашем хрупком союзе был, безусловно, я.

  Ты остро переживала из-за неверия в собственные способности, из-за отсутствия хорошей памяти  и знаний, которые бы тебя ставили на одну доску со многими  хорошо образованными нашими знакомыми, преодолевали бы твою неуверенность при общении со всякого рода интеллектуалами и знаменитостями. «Внутренне съёживаюсь, теряюсь, расстраиваюсь», - написала ты об этом своём состоянии, которое посчитала своим грехом.  А потом, готовясь к новой исповеди, написала: «Кажется, что ни на что уже не способна, что неинтересна С., и отсюда тоже его охлаждение и безразличие».

   Голубушка моя, ты всегда заблуждалась по поводу своих способностей! У тебя был тот редкий дар постоянной потребности в оказании помощи, который далеко не каждому отпущен и который ты распространяла не только на самых близких тебе людей. Ты просто физически не могла спокойно проходить мимо чужой беды или жизненного неустройства. Ты и Витю, первого своего мужа, и свекровь свою первую опекала до самых последних дней их жизни, переживая за них, тратя свои силы и нервы из-за их болезней и размолвок, заботясь о них, как никто другой.
   Ты не раз вытаскивала с того света свою маму – Валентину Александровну, много  и тяжело болевшую, пережившую в ранней юности все ужасы угона в Германию и немецкого концлагеря, да и потом, в течение всей своей непростой жизни, преодолевавшую немало трагических испытаний, в том числе смерть сына и мужа (твоих брата и отца) и почти всех своих подруг.
    Ты не могла пройти мимо приблудившихся кошек и собак, кормила их дома и на работе и плакала, когда узнавала, что чья-то безжалостная рука убила  доверчиво оттаявшее существо. Ты подавала всем нищим, когда мы шли по улицам, и не отворачивалась от самых грязных и скверно пахнувших бомжей, которым уже никто не подавал и которых все брезгливо обходили стороной. Ты болела чужими горестями и болезнями, вечно кому-то помогала, советовала, звонила, переживала; а в судьбах моих детей ты участвовала, как в иных семьях  не участвует и родная мать. Вместе со мной ты пережила и трагическую смерть моего сына Сергея…
    Ты заставляла меня работать, когда я ничего уже не хотел. И книгу после твоей смерти я сумел завершить и издать только потому, что ты в меня верила и гордилась мной.  А как ты заботливо подкармливала меня во время моих ночных бдений за машинкой, а позже – за компьютером за написанием еженедельных статей, как сокрушалась каждый раз, когда, поспав всего 2-3 часа, я должен был вставать и собираться на работу!
   А сколько сил и заботы ты отдала своему сыну Юре – крепко, настойчиво, без сюсюканья и не без суровости воспитав его настоящим мужчиной, самостоятельным и ответственным человеком! Самоотверженно занимаясь им, ты сделала всё, чтобы после его победы в российско-американском языковом проекте найти средства отправить сына в Америку – жить в американской «семье» (с которой потом и сама замечательно подружилась) и продолжать учёбу в американской школе, а затем и в колледже. Не удивительно, что, уехав впервые в Америку ещё школьником, он сумел там потом добиться всего сам – зарабатывать на жизнь своей головой и своим трудолюбием, поступить и учиться в престижном Массачусетском университете, защитить докторскую и получить приглашение преподавать в университете в Лос-Анджелесе.
   И Витя, твой первый муж - человек незаурядный и красивый, кому отпущено было много талантов и способностей, не все из которых ему довелось реализовать, -  был постоянной твоей заботой. Не всё в его жизни складывалось после вашего развода так, как он того заслуживал. Мне порой казалось, что ты превращалась для него в заботливую и дотошную мать, помогая ему, не давая ему махнуть на себя рукой, заботясь о его здоровье, давая и мне поручения что-то сделать или принести для него. И когда он внезапно умер холодным январским вечером от сердечного приступа, ты и хоронила его вместе со мной, как близкого и дорогого человека, словно верная жена. И Витин друг, подойдя к тебе на поминках, сказал, что благодаря тебе вновь поверил в женщин.
   А следом, через три дня, на тебя свалилась новая беда: ушла из жизни твоя близкая духовная подруга – иконописица Жанна, тяжко болевшая и перед самой смертью принявшая монашеский постриг с именем Дария. В своё время, познакомившись с ней в больнице, ты обрела духовного единомышленника, человека не только глубоко одарённого и озарённого, но и глубоко верующего (ещё при жизни у неё в квартире мироточили написанные ею иконы!) и так же, как и ты, самоотверженно преодолевающего свои смертельные недуги.
   Прошло чуть больше месяца, и угасла Раиса Никифоровна, твоя первая свекровь. А перед этим ты самоотверженно – днями и ночами - ухаживала за ней, когда она после неожиданной смерти сына уже не могла за собой не только следить, но и контролировать себя.
   Но череда потерь не оставила тебя: в августе мы похоронили твою маму…
  А на следующий год на тебя свалились уже мои больницы, а между ними – твой юбилей, а потом уже и мой, который ты восприняла как настоящее стихийное бедствие: по-другому ты не умела и не могла, ко всему относясь по самому высокому счёту. Все эти события вытянули из тебя столько физических и душевных сил!  А ведь нам ещё предстояла поездка в Америку к твоему сыну Юре, а  твои болезни и не думали от тебя отступать…

    Со светлой печалью вспоминаю я сейчас этот предпоследний наш с тобой год семейной жизни – такой большой, нелёгкий, насыщенный событиями, нашей любовью, встречами с друзьями,  радостями и обретениями. И с огромной благодарностью перечитываю твой ответ на вопрос журналиста о том, что ты во мне ценишь, из статьи, напечатанной к моему юбилею: «Абсолютную, безусловную порядочность -заповедную в наше время.... /…/ И ещё – абсолютную надёжность…».
   На самом-то деле это не я, а ты была заповедным – абсолютно порядочным и надёжным - человеком. Каждому ты кидалась помогать и за каждого, с кем сталкивала тебя судьба, переживала. И за детей моих, считая, что я мало и не так ими занимаюсь, как положено отцу, и многое попускаю им; и за Татьяну, мою первую жену, которую ты со своей обычной настойчивостью буквально заставила всерьёз заняться своим лечением, когда узнала о её  предынсультном состоянии…  И ведь не ради красивой фразы после твоей смерти твой духовник отец Александр сравнил тебя с матерью Терезой.

   Много раз я пытался разубеждать тебя, уверяя, что ты наговариваешь на себя и не ценишь свои способности, потому что твоя жизненная мудрость и отзывчивость, неумение обманывать и таить, но при этом удивительный талант рассудить чужие беды и неурядицы и предложить твёрдые  и ясные решения очень многое перевешивают в нашем бесхребетном и равнодушном мире и потому вызывают искреннее уважение к тебе в любом, даже самом изысканном обществе…
   И это ведь ты приняла в 2002-м году такое важное для нас решение (которому я с радостной готовностью подчинился, потому что и сам этого хотел) – наконец-то оформить наши семейные отношения, а главное – венчаться! И через год после твоих горестных и растерянных записей в школьной тетрадке мы стояли с тобой перед аналоем Всехсвятской церкви, и старенький батюшка совершал над нами обряд венчания, так много значивший для нас в последующие - последние восемь с небольшим счастливых и почти согласных лет нашей жизни.

  … И лишь обвенчавшись, мы обрели ту гармонию духовного и душевного согласия, которую так долго жаждали и искали. Обрели, чтобы через микроскопический по земным меркам срок навсегда расстаться, когда скрепы нашего осмысленного и  выстраданного христианского единения  разомкнула твоя безжалостная смерть…   
   Навсегда ли разомкнула? Господи, не нам решать, но Тебе…
























                ГАЛЯ. ПОСЛЕДНЯЯ РАЗЛУКА


                «Если бы… вы знали, что человек, с которым
                вы разговариваете, может вот-вот умереть, и что
                звук вашего голоса, содержание ваших слов,
                ваши движения, ваше отношение к нему, ваши
                намерения станут последним, что он воспримет и
                унесёт в вечность, - как внимательно, как      
                заботливо, с какой любовью мы бы поступали!..»
               
                Митрополит Сурожский Антоний


19 февраля 2011, Николаю, Париж:
   Привет, Коля! Выбрал свободную минутку и прочитал вторую главу твоих парижских эссе. Всё это хорошо и удивительно тонко относительно живописи и нашей любви к ней вопреки многовековому популярному разжёвыванию. Почему-то вспоминаются «Письма из Русского музея» Владимира Солоухина - абсолютно другое по стилю и задачам произведение, но почти так же  несущее в себе тот дух неожиданной свободы и постижения удивительных звуков, красок, лиц, - дух, который совпал с нашей юностью и который давно исчез из нашей литературы и атрофирован за ненадобностью у современных модных  авторов.
   Очень рад был ощутить тебя на расстоянии, прочитав эту короткую главку. Спасибо.
Будет ли продолжение?
   Обнимаю, Сергей. Привет от нас с Галей - и, разумеется, твоей милой Нине.



6 марта 2011, от Вика из Санкт-Петербурга:
    ...прости и ты меня, друже!.. Какие могут быть у нас с тобой обиды, Серёженька? У нас с тобой в следующем году юбилей! 40 лет дружбы... Это уже больше, чем жизнь... Обнимаю вас обоих. Подробнее отпишу чуть позднее... Галочку поздравь от всех нас... Здоровья и благополучия!



10 марта 2011, записка Гале в палату интенсивной терапии областного
 сосудистого центра, которую она вряд ли в состоянии была прочитать:

   Галочка, милая, любимая!
   Разрешили передать тебе записку. Поскорее пишу тебе, чтобы ты не чувствовала себя одинокой, потому что, пока ты лежишь в блоке интенсивной терапии, к тебе не пропускают. Дай Бог, чтобы ты быстрее поправлялась и поскорее врачи смогли определить, что с тобой произошло, каково состояние твоих сосудов и какие шаги надо предпринять.
   Галочка! О тебе все беспокоятся, постоянно звонят и спрашивают о твоем самочувствии – и подруги твои  Галя и Таня, Лариса и Фрида, и сваха, и наш друг Виталий, и Татьяна Малютина, и многие-многие другие. Юра с Наташей тоже знают о том, что с тобой произошло и где ты сейчас находишься (я им сразу же, как только ты оказалась в больнице, позвонил в Америку). Они беспокоятся о тебе, каждый вечер звонят и просили передавать тебе привет и пожелание быстрее поправиться. Мой Антошка также передавал тебе привет. В тот же день, когда тебя отвезли в областную больницу, мы позвонили отцу Александру и попросили, чтобы он молился о твоем выздоровлении. Он постоянно интересуется, как ты себя чувствуешь.
   Поправляйся поскорее, любимая, и ни о чем не беспокойся.
   Целую тебя крепко-крепко.
   Твой Сергей.



13 марта 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   Вик, извини меня тоже за нерегулярные вести. А теперь вот случилось несчастье: Галя оказалась в больнице - в областном сосудистом центре - с кровоизлиянием в мозг. Завтра будет сделано обследование, по результатам которого будет решено, что предпринимать дальше. Слава Богу, речь не нарушена и парализации нет, но всё равно ситуация очень сложная. Всё это свалилось ещё 8 марта и сколько будет продолжаться - неизвестно. Так что прости за краткость. И спасибо тебе большое за добрые слова, но книгу мою придётся пока отставить. Обнимаю. Сергей.


14 марта 2011, от Вика, Санкт-Петербург:
   Серёженька, держитесь! Я уверен - всё будет хорошо! Галочка обязательно поправится! Буду молиться Господу о скорейшем её выздоровлении... А ты всегда можешь рассчитывать на мою помощь и поддержку, дружище!


21 марта 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   К сожалению, пока дела очень плохи. Было второе кровоизлияние. Третий день Галя находится в реанимации. Молимся и уповаем на Бога. Есть договоренность с НИИ нейрохирургии им. Бурденко. Возможно, если будут показания, будем оперировать там. Обнимаю. Сергей.


2 апреля 2011, Николаю, Лазаревское:
   Коля! Давно не писал тебе, но тому были нерадостные причины. Галя с 8
марта лежит в областном сосудистом центре, в блоке интенсивной терапии - у нее было два кровоизлияния в мозг. Состояние очень тяжелое, она в сознании, но пока может  реагировать только на самые простые контакты. У  неё обнаружили две аневризмы. На следующей неделе после  консультаций с клиникой Бурденко должны решить, что делать дальше, а  самое главное - где: в Курске или Москве?
   Так что прости, друг, не могу сейчас ни писать, ни думать о чем-либо.
   Обнимаю. Сергей.


6 апреля 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   Дорогой Вик! Спасибо за письмо. У нас, к сожалению, пока без особых изменений. Галя лежит в реанимации, на искусственной вентиляции легких, поскольку уже несколько дней температура, и не могут определить - от чего, так как все анализы, рентген, УЗИ и проч.  в норме. Из-за этого её состояния все планы по поводу операции в Москве откладываются. В понедельник врач позволил мне зайти к Гале в блок интенсивной терапии. Она была в сознании, глаза были открыты, только дышала часто и тяжело и на мои слова не реагировала. Такие вот дела, дружище. А завтра - Благовещение и день рождения у Гали. Обнимаю. Сергей.


3 мая 2011, Юре, Лос-Анджелес:
   Юра! Ты просишь восстановить картину происшедшего… В коме мама  была с момента второго кровоизлияния, т.е. с 18 марта, а к началу апреля её перевели уже в сознании в блок интенсивной терапии, где потом у неё поднялась температура, и её вновь вернули в реанимацию. Только что был у заведующего сосудистым центром Андрея Евгеньевича, а также разговаривал с зав. реанимацией. Пока никаких изменений нет - ни в худшую, ни в лучшую сторону.


9 мая 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   Дорогой Вик!  Галя по-прежнему в реанимации на аппарате искусственной вентиляции лёгких. Она в сознании, но уровень сознания пока невысок, а потому команды выполняет не всегда и на общение практически не идёт. В среду должна приехать очень хороший врач – Ата Келли, практикующая в Америке и имеющая большой опыт лечения и выхаживания таких больных (она бывшая москвичка, Юра с Наташей с ней дружат и договорились о её приезде в Курск). Ата иглорефлексотерапевт (кажется, так это называется) и лечила Галю, когда мы были в Калифорнии в октябре прошлого года; быть может, у неё получится воздействовать на работу мозга. Других новостей пока нет. Поэтому все мы в ожидании, терпении и молитвах. Обнимаю. Сергей.


13 мая 2011, Наташе, Лос-Анджелес:
   Наташа! Мне сделали диск с компьютерной томографией: от 18 марта, когда случился рецидив, и от 26 апреля. До приезда Юры осталось меньше двух суток. Сегодня я был с Атой у Гали (наконец-то  меня пустили в реанимацию), и пока она ставила иголки, пробыл там полтора часа. Я не смогу описать свои чувства. Лучше как-нибудь потом расскажу. Бедная моя Галя!..


   Май 2011, дневник: Как же мне жалко мою бедную Галю – с постриженной головой,  похудевшую, осунувшуюся, старенькую, но с ясными глазами, которые, кажется, слышат тебя, понимают и – не понимают, смотрят мимо тебя…
   …А потом узнавала, улыбалась, тянула губы ответно для поцелуя, что-то шептала губами, не имея возможности говорить из-за вставленной трубки. И однажды ясно произнесла беззвучными губами «Юра» в ответ на слова, что он прилетел и завтра придёт навестить…
   …И поворачивала голову, пытаясь увидеть, что такое к ней подключено и где она находится.
   …Какие же боли, какие же муки она претерпевала, не имея возможности простонать вслух! Только морщилась, когда её теребили, подтягивали сползшее тело наверх…


21 мая 2011, Ате Келли:
   Только что от  Гали. Сегодня она активна, узнала меня, всё время, пока был у неё (около часа), бодрствовала, пыталась что-то говорить, давала мне возможность разгибать и отводить в сторону левую руку и немного правую... Мне показалось (может быть, я фантазирую), что Галя пытается осознать, что с ней произошло, и как-то горько про себя что-то проговаривает...


22 мая 2011, Наташе, Лос-Анджелес:
   Наташа! Сегодня я был у Гали вместе с её подругой Таней. Она была активна, узнала и меня и Таню и явно обрадовалась, даже слегка улыбнулась. Когда мы пришли, у неё были руки слегка приподняты над собой и почти соприкасались вместе, а правая рука дрожала  в кисти. Всё время что-то говорила беззвучно и довольно часто и помногу - целые фразы. Поворачивает голову, смотрит, что мы там делаем и что там находится, а также смотрит вверх, чтобы увидеть приборы над собой. Я пытался поработать не только с левой, но и с правой рукой - она слегка подаётся, но труднее. И когда я спрашиваю «Дашь мне руку?» или «Попробуем её разжать, хорошо?», утвердительно кивает в ответ. Когда перед прощанием я наклонился к ней, чтобы поцеловать, она слегка приоткрыла губы и словно протянула их для поцелуя…


   23 мая 2011, дневник.  Сегодня Галя так же оживлена: улыбалась мне, что-то много говорила, кивала мне в ответ на мои вопросы, а правой рукой даже пыталась, дотянувшись до лица, ухватить проводок. Вообще, руками движет довольно энергично.  Уже нет судорожного сжатия пальцев в кулак. Сестра понемножку из шприца дала ей воду в рот, и Галя сглотнула её. Я ей рассказывал о нашей прошлогодней поездке в Америку и о наших катаниях на велосипеде на даче у нашего друга Эмиля, и на мои вопросы «Помнишь?»  - она утвердительно кивала в ответ.
   Заведующий реанимацией  был сегодня не в духе и явно обеспокоен пятничным звонком заведующего нейрохирургией об операции (шунте). И повторял мне: «Зайдите, пожалуйста, в нейрохирургию, согласуйте с ними». Но я туда не пошёл, а побеседовал с заведующим  сосудистым центром Андреем Евгеньевичем, который считает, что всё-таки эта операция нужна, так как гидроцефалия не увеличивается, но и не уменьшается, а медикаментозное лечение не приносит ощутимых результатов. Но считает, что неделю всё это терпит. Единственно, что его беспокоит, это опасность инфекции. И хотя гидроцефалия не увеличилась,  он считает, что это мешает улучшению состояния, тем более что последняя  компьютерная томография, по его словам, не показала никаких изменений по сравнению с томографией от 26 апреля. А нейрохирурги, по его же словам, не торопились с принятием такого решения. А коли приняли - значит, это назрело.



29 мая 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   Вик, у меня большое горе - умерла Галя. Сегодня в 6-05 утра. Причина будет известна только завтра, после вскрытия. Последние дни она шла на поправку: всех узнавала, улыбалась, активно контактировала, пыталась что-то говорить (но из-за трубки не могла этого сделать). Потом отключили аппарат искусственной вентиляции легких, и два дня Галя дышала самостоятельно. И вот такая ужасная несправедливость...
   Помяни её. Обнимаю, Сергей.


   Май 2011, дневник.   …Перестилали постель, поворачивали и – мгновенная смерть, оторвался тромб в лёгочной артерии. Мы с Юрой как раз собирались к Гале в больницу. Позвонили в половине десятого, я подошел к телефону, и – оглушили ужасной вестью, которую никто не ждал, потому что всё, казалось, шло на поправку. Ещё не осознав всего до конца, пошёл на кухню и сказал Юре в каком-то автоматическом заторможенном состоянии, словно это не я произношу: «Юра, мама умерла». И он ответил почти так же, словно ожидал, словно чувствовал: «Царствие ей небесное»…
   …Всё приходит потом. Фотографии,  добрые воспоминания, светлые и тёмные моменты, продолжение споров и разговоров, обрывки историй, угрызения совести оттого, что не дал ей столько любви, радости и заботы, сколько нужно было… Какие прекрасные фотографии, сколько  жизни и красоты в её улыбке, в её выразительных глазах!.. И как это не сочетается с тем телом, одетым в новое, никогда не ношенное платье, с тем постаревшим, измученным лицом с венчиком на лбу, в который целовал при прощании,  безотчётно  обхватывая руками это уже чужое и всё равно родное лицо, которое никогда больше не увижу рядом с собой…


30 мая 2011, от Вика, Санкт-Петербург:
   Серёжа, Сережёнька, дорогой мой дружище! Скорблю, скорблю! Разделяю с тобой наше общее горе - Галочка была светлым, чистым, отзывчивым человеком... просто красивой и обаятельной умницей... другом... У меня сразу перед глазами пронеслось всё лучшее, что долгие годы было дружбой, родством судеб, всей нашей общей историей жизни... Держись, друг! Обнимаю. Вик.



   10 июня 2011, дневник.  Я не думал, что будет так тяжело, и с каждым днем всё тягостнее и тоскливее… Невыносимо тяжело  разбирать Галины вещи, натыкаться на старые записи, сделанные её рукой, на скрупулезно составленные списки гостей и меню к моему 50-летию, из-за которого она очень переживала, на уже ненужные безделушки, которые она заботливо упаковывала и хранила, на оставшуюся косметику, календарики, адреса и визитки магазинов… И вдруг посреди этого - острой болью пронзающая находка: пакетик с заботливо завернутыми нашими венчальными серебряными кольцами, которые мы спустя пять лет поменяли на золотые… Как много среди этих записей всего, что относилось к её бесконечным, порой изматывающим болезням: направления, фамилии врачей и адреса кабинетов и больниц, перечень лекарств и  народные рецепты, результаты исследований и анализов…
   Как много вещей, как много всего куплено впрок – для всех родных и близких, для подарков ко дням рождения (и список заранее составлен, кому что подарить). Обо всех наперёд всё продумано, для всех всё уложено и сохранено… Обо всех беспокоилась, обо всех переживала…
   И ещё одна дорогая и болезненная находка: удивительно красивая коса её, когда-то отрезанная и аккуратно уложенная в пакет.
   Воспоминания, приходящие нежданно, невпопад, душат, отзываются горечью несправедливой утраты, ужасной жалостью к бедной моей Гале, которая так неожиданно ушла из жизни, не успев ею нарадоваться…
   Разбираю фотографии. У неё удивительная, лучезарная, открытая, добрая улыбка. И я иногда вписываюсь на этих фотографиях с нею рядом в её круг нежности и добра. На прошлогодних  американских снимках  мы часто держим друг друга за руки, и, кажется, утихомирились наши прежние несогласия  и страсти, и  наступил покой, душевная близость и гармония. Мы стали мягче, появилась какая-то житейская, семейная, даже надвременная  мудрость…
   И опять вспоминаю, как, помогая ей преодолевать каждодневную жестокую головную боль, изматывающую боль спины и ног, которая набросилась на неё после 31 января, - уже без прежнего нетерпения, с заботливой нежностью к её страдающему и всё ещё прекрасному телу катаю массажный валик, втираю мази, делаю массаж, растирая спину и ноги, а она, стыдясь своей наготы, просит убрать верхний свет. И мы шутим по этому поводу, и любим друг друга - вопреки всем болям и безысходностям – умиротворённо и целомудренно…    
   Накануне 8 марта ей становится легче, мы гуляем с ней, около какого-то магазина ей дарят плюшевое сердечко с вышитой надписью «I love you» и прикреплённым бумажным поздравлением… Возвращаемся домой. А в половине первого ночи случается это ужасное кровоизлияние, и её последние слова, перед тем как потерять сознание: «Голова, голова…».
   Каких-то полгода с небольшим пройдет после американской идиллии – и всё разрушится!..  И посреди этой несправедливой разрухи вновь вспомнится, как она однажды горько и безутешно заплакала - от отчаяния, от невозможности обуздать боль, найти хорошего, знающего врача, понять, отчего всё происходит, и подобрать, наконец, лечение для измученного капельницами, уколами, грудами таблеток страдающего тела… И таких воспоминаний – по многу раз на день, в самый неподходящий  момент, в самой неожиданной ассоциации и связи! Понимаю, что сетовать на несправедливость судьбы и горечь утраты не имею права. Понимаю, что нужно жить – как можно полнее, радостнее, добрее - за двоих. За нас двоих. Но как жить с этой цепляющей ежечасно, ежеминутно болью – пока не знаю…


12 июня 2011, от Вика, Санкт-Петербург:
    Серёжа, друг мой, с праздником Святой Троицы! Держись, держись - будем молиться за упокой души Галочки... будем помнить её такой, какой она была с нами - обаятельной, красивой, умной, энергичной... Пусть наша благодарная память помогает ей в уже другой, неземной жизни... Да хранит Господь тебя, твоих близких, пусть твои друзья поддерживают тебя и дальше!.. Обнимаю сочувственно и дружески. Вик.


20 июня 2011, Наташе, Лос-Анджелес:
   Наташа! Очень рад снова тебя услышать. У нас с Антоном всё хорошо. Все эти дни было много работы (а у Антона - особенно, у него ведь постоянные выезды по области). По субботам я хожу на кладбище - ведь теперь у меня семь могил, а восьмая, где лежит мой сын Сергей, совсем в другом месте. Приходили Галя и Таня со своими дочками. Делали генеральную уборку. Заходили две её близкие подруги Ларисы… Понемногу разбираются Галины вещи. Но всё равно остаётся очень много всего. Быть может, удастся оставшееся отдать в церковь. Отбирал фотографии, кое-что уже отпечатал.  Хорошо, что много дел и сын часто ночует, потому что в одиночестве и в тишине наваливается тоска и  неожиданные  воспоминания. Я знаю, что всё образуется  и боль постепенно рассосётся, но до этого времени надо дожить. Но я знаю и другое: что не всё идёт и проживается, как задумывается и ожидается, потому что не всегда сердце подчиняется головным конструкциям и рассудку. И вдруг, когда уже не ждёшь, выскочит вдруг из-за угла воспоминание, от которого никуда не укроешься, ничем не спасёшься. Остаётся только терпеть и просить Бога, чтобы даровал моей бедной, единственной, верной и любимой жене вечный покой, а мне - прощение за грехи мои вольные и невольные.
   Обнимаю. Не пропадайте надолго.


22 июня 2011, от Наташи, Лос-Анджелес:
   Дорогой Сергей Дмитриевич! Спасибо за письмо. Я даже не могу себе представить, как вы себя чувствуете. У меня ушло десять лет на то, чтобы «отпустить» маму. Ей было 45 лет, когда она умерла от рака. От чувств не убежишь, они всегда будут с вами. Моя сестричка долгое время всматривалась в толпы людей, распознавая мам и дочерей, которые вместе ходили по магазинам, и чувствовала боль не реализованных моментов. Я знаю, что моя мама всегда со мной, и я её держу в своей памяти постоянно.
   Галина Васильевна всегда будет рядом с вами. Она ушла из нашего физического мира, но она вечно будет с вами в душе и в памяти. Наши связи вечные. Вы потеряли и сына и жену за короткий промежуток времени - такие потери нелегко перенести сразу, они займут годы. Каждый год будет легче.
   Я с непривычки  потеряла голос после того, как провела в субботу большое собрание нашего лос-анджелесского симфонического оркестра. Вчера я искала лекарства от горла и наткнулась на коробку с медикаментами, которую собрала Галина Васильевна.  Она написала на каждом пакетике, как принимать лекарства. Я прослезилась, когда читала её маленькие весточки. Она была очень заботливой и любящей мамой. Мне так жаль, что я стеснялась с ней говорить, как с мамой. Она всегда останется со мной, как эталон настоящей женщины, которая любила семью и мужа, помогала друзьям и искренне заботилась о всех окружающих её людях. Её доброте не было границ.
   Я уже очень по вам соскучилась. Надеюсь, что я приеду в следующий  раз, когда Юра соберётся в Курск.
   С любовью, Наталья.


27 июня 2011, Ате Келли, Лос-Анджелес:
   Я хотел бы сказать Вам о том, что нам с Галей  выпало большое счастье  узнать Вас и пользоваться Вашей заботой, Вашей любовью и сочувствием. Пусть для моей бедной Гали это было всего лишь несколько тёплых и осмысленных дней в Калифорнии в прошлом году и несколько менее осмысленных в этом, когда она оказалась в  реанимации, но как важно, что это случилось, что это осталось с нами и не пропало даром, не ушло в никуда – вопреки трагедии такого скорого и несправедливого земного ухода. Господь наделил Вас даром сердечной отзывчивости, тонкой душевной работы и глубокого понимания не только близкого Вам человека, но и просто того, кто рядом, кто нуждается в Ваших словах поддержки и сочувствия. Спасибо Вам за всё! Вы удивительно красивый человек – и не только внешней красотой. Я бы очень хотел, чтобы Вас окружали и помогали Вам в этой жизни добрые и любящие люди, чтобы Вам было со всеми родными, близкими и друзьями – уютно и тепло.
   Храни Вас Бог.


1 июля 2011, Наташе, Лос-Анджелес:
   Наташа! Ещё неделю назад получил от тебя очень доброе, нужное для меня, заботливое письмо, но не смог сразу ответить и поблагодарить тебя. Была тяжёлая неделя, много всяких событий, отнимающих время и силы, но никак не затрагивающих главное, что навечно поселилось в глубине души. Ты права: нужно очень много времени, чтобы постепенно горечь утраты отпускала, чтобы не настигали  короткие и острые, как кинжал, воспоминания, чтобы затягивались раны... Об этом лучше не говорить и не писать, потому что всё будет  приблизительно и неточно. А с другой стороны, постоянно обжигает мысль, что надо всё вспомнить, записать и запомнить, иначе потом все эти важные детали, слова, ситуации, обрывки дорогих и теперь так много значащих воспоминаний забудутся, сотрутся из памяти...
   Я живу. Меня никто не бросает и многие опекают - кто словом, кто посильной помощью, которую я с благодарностью принимаю, хотя могу обойтись и без неё.  У Гали так много настоящих, заботливых, преданных ей друзей и подруг, которым она отдавала свою беспокойную заботу, бескорыстную помощь и требовательную любовь!.. Перебирая её вещи и многое другое в квартире, я словно заново открываю для себя мою бедную и любимую жену. Так много она предусматривала наперёд. Жду Юру 6-го утром. Жаль, что ты не сможешь приехать. Мне многие говорили, кто видел тебя впервые, что ты им очень понравилась, как будто всегда была рядом. Я очень рад этому. Не пропадай надолго. Пиши хотя бы иногда, когда есть время и силы.


3 июля 2011, Ате Келли, Лос-Анджелес:
   Добрый вечер, Ата! У меня всё хорошо - в том смысле, что я загружен делами и в выходные дни тоже. К тому же меня по выходным навещают Галины подруги и всё стараются опекать  и помогать. Я, конечно, эту помощь принимаю, хотя, наверное, мог бы уже обойтись без неё. Не потому, что я такой самостоятельный, а потому, что ещё с детства не чувствовал своего одиночества наедине с собой и мне не было скучно одному. Наверное, это плохо - от этого рождается эгоизм и гордыня... И всё-таки я сейчас живу так, словно я не один и Галя находится рядом и наблюдает за мной. И это незримое её присутствие  меня успокаивает - до такой степени, что мне порой становится ужасно стыдно от того, что я такой бесчувственный, не тоскую поминутно, а просто несу какую-то светлую тяжесть на душе. Не знаю, должно ли быть так? Плохо ли это? А главное - я не вижу её во сне! Как она умерла - ни разу! Впрочем, может быть, так и должно быть? Моя мама, на которую я похож и которая была самым близким, самым любимым и дорогим для меня человеком,  умерла 35 лет назад, и я её за все эти годы почти не видел во сне. А вот отца, перед которым во многом виноват, вижу часто. Наверное, это совесть. Но ведь и перед Галей я чувствую свою вину, а, тем не менее, укоряющая совесть не приходит в мои сны...
   Не думайте, я достаточно сильный человек. А копаюсь я в своих чувствах, состояниях и переживаниях вовсе не для того, чтобы довести себя до крайней точки... Ведь если я не буду помнить о том плохом, что когда-то сделал  близким из-за собственной слабости или малодушия, то не смогу противостоять и соблазнам, которые подстерегают на каждом шагу и не дают быть самим собой... Кстати, среди всех тёмных и нерадостных дней промелькнул и светлый луч: мою книгу завтра отдают в печать, и, быть может, через месяц-полтора она будет у меня в руках. Жаль  только, Галя не увидит её, а ведь она очень хотела, чтобы она появилась, и на протяжении более десяти лет, пока я писал эти нескончаемые статьи, всячески поддерживала меня, носилась со мной, гордилась мной, помогала мне, заботилась обо мне, переживала из-за того, что я засиживался до глубокой ночи и мне приходилось ложиться спать порой в три часа, а вставать на работу нужно было уже в шесть... Спасибо Вам за то, что разговариваете со мной, находите для этого время. Вы словно передаете мне Галины слова и пожелания и тем самым успокаиваете меня... Спасибо...


4 июля 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   Седьмого июля будет сорок дней, как нет с нами Гали. Многое за эти дни передумалось, и воспоминания порой заставали врасплох и набрасывались, разрывая душу. Но нынешнее мое состояние более покойное: словно я теперь всё время несу  лёгко-светлую тяжесть на душе. Смотрю на Галины фотографии, пронизанные её заразительным жизнелюбием, на её удивительную лучезарную улыбку, рассматриваю наши совместные снимки, в которых сохраняется любовь и уют, и понимаю - вопреки всей несправедливости случившегося, что Бог, в конце концов, даровал ей лёгкую смерть, избавив от многих страданий и от тех многочисленных болезней и недугов, которые мучили её бедное тело и могли бы ещё долго мучить. Быть может, и поэтому я сейчас более спокоен и почти умиротворён.
Что нас ожидает впереди? Что должно случиться и как скоро? Это одному Богу известно. Не будем загадывать. И не нужно загадывать. Я же знаю про себя, что мне надо жить, жить с любовью и добром, жить за двоих и радоваться за двоих - за меня и мою Галю.
Не пропадай. Пиши. Обнимаю. Сергей.


6 июля 2011, от Вика, Санкт-Петербург:
   Серёжа, дружище! Затаив дыхание, открывал твое сообщение..., но тон твоего письма, твое душевное самосостояние, то умиротворение, которое источается строчками, - это и есть высшая мудрость, та бесценная житийная философия, которая примиряет нас с неизбежным, но и, я уверен, помогает душам наших роднейших к обретению жизни вечной... Полагаю, что им и в той жизни нужно многое претерпеть - и наши поминальные молитвы помогают и им, и нам... Молюсь, молюсь, за нас, поминаю Галочку в своих утренних молитвах - у меня уже длинный, длинный список ушедших... Мысленно я прошу у них прощения за всё, что вольно-невольно совершил необдуманного, поспешного, обидевшего... Я многое, Серёжа, сейчас переосмысливаю, по сути, у меня началась другая жизнь... хотя с горечью понимаю, что многое уже в себе не изменить... обкостенело...


6 июля 2011, от Николая, Лазаревское:
   Дорогой дружище, прости, что Тебя обманул и не смогу приехать на 40 дней. Буду сразу, как выздоровею, а завтра не смогу, хоть и обещал, и самому мне это надо даже больше, чем Тебе. Галю я любил и люблю, она всегда будет в моей душе и памяти улыбчивым и несовременно доброжелательным человеком, не перестающим удивляться красоте этого мира; это восхищение, постоянно сияющее в её глазах, делало её всегда непохожей на окружающих, а главное - очищало пространство вокруг, как очищает воду слиток помещённого в неё благородного металла.
   Дорогой Серёжа, Тебе повезло быть рядом с этой женщиной, и надо благодарить Бога и судьбу, что было так, как это было. И ещё повезло - она навсегда останется молодой, какой я её видел совсем недавно, меньше года назад, а мы будем стареть и умрём дряхлыми.   
   Светлая ей память, завтра поставим свечку и закажем службу в маленькой и уютной нашей церквушке с частичками мощей Николая-Угодника. Обнимаю Тебя и низко кланяюсь тому месту, где нашла последний приют наша Галя.



























                ПОСЛЕ ГАЛИ. МОЛИТВА И ЛЮБОВЬ


Теперь я знаю: Господь даровал мне Галю для вразумления моей грешной души.



   22 сентября 2011, дневник. Вышли сигнальные экземпляры моей книги. Но радости большой нет. Это событие (которое лет пятнадцать назад было бы для меня действительно огромнейшим!) потерялось на фоне самого главного, что происходит в моей душе. 


13 октября 2011, Вику, Санкт-Петербург:
   Дорогой Вик! Рад за ваш сказочный отдых и за тебя рад - за твоё светлое настроение и состояние духа. Как это важно - ощущение вдохновения и всеобъемлющей любви! Я это совсем недавно испытал в полной мере после прочтения удивительной книги Ивана Шмелёва «Богомолье», которую купил  в Новгороде, в знаменитом Хутынском монастыре. Это просто сказка! Читал и каждую секунду улыбался в душе, и радовался, и умилялся  - величию, простоте и красоте доброй, любящей  православной души!
   На днях исповедался и причастился  Святых Христовых Таин  у о. Александра (он был  духовником Гали), чего не делал тысячу лет. Была в этом давнишняя потребность, ясно осознаваемая, но отодвигаемая  до поры до времени душевной леностью и нерадением. Но вот теперь понял, что не могу без этого, не смогу и дальше обращаться к Богу, как ни в чём не бывало. И вот свершил это. Неумело, скомканно... Но - всё равно праздник в душе!..


19 февраля 2012, Вику, Санкт-Петербург:
   Вик, дорогой! Что-то мне твоё настроение не нравится... Наконец-то отступили холода, и наступила чудесная зима - со снегом, ярким солнцем и с предощущением весны, разлитым в морозном прозрачном воздухе. Думаю, что и в Питере всего этого чудесного пиршества хватает! Я теперь стараюсь почаще выходить на улицу и просто бесцельно  гулять, потому что сидение дома навевает апатию и тоску. Читаю Ивана Шмелёва, жизнеописание белгородского старца Серафима Тяпочкина. Современную литературу читать не могу: она меня не трогает и не воодушевляет. Будучи у тебя в Питере прошлой осенью, прочитал книгу Веллера, лежавшую у тебя на прикроватной тумбочке. Чтение не скучное, даже затягивает, но абсолютно необязательное. Не духовное по своей сути. Сейчас уже и не помню, о чём оно. Помню только, что автор-герой всеми силами пытался пристроить свои нетленные произведения, преодолевая бытовые неудобства и отсутствие денег. Всё это было-было... Если попадётся тебе на глаза книга архимандрита Тихона (Шевкунова) «Несвятые святые» - прочитай непременно. Мало того, что это замечательно, даже с юмором написано, это -  книга не только о святых и подвижниках совсем недалёкого  времени, об их удивительных, но чаще негромких духовных подвигах и борениях, но и – подспудно – о всех нас, мыслящих, мечтавших, делавших свой самый главный в жизни выбор и не до конца его осуществивших... Пиши по настроению. Всегда рад тебя слышать. Всё меньше с течением времени остаётся друзей-единомышленников. И слава Богу, что мы ещё живы и полны чувств и желаний!
   Обнимаю, твой Сергей.


22 мая 2012, Николаю,  Нью-Йорк:
   Дорогой Коля! Поздравляю тебя  (хоть и с небольшим опозданием) с  твоим новым годом! Все мы вступаем в пору особой, неторопливой мудрости и новых свершений, и только от нас зависит, чтобы наши усилия были несуетны, происходили в гармонии с душой и с ясным пониманием, что такое добро и свет. К сожалению, сегодня слишком много искусителей, которые, ссылаясь на необходимость  личной свободы, неограниченных собственных проявлений, навязывают нам сложности там, где их нет, двоякие толкования самых простых и безусловных истин. Всё это - тлен. Останется только добро и любовь. И оправданием нашей конечной жизни будет только добро и любовь, которые мы дарили людям, нашим родным и близким. Желаю тебе многих светлых лет жизни, любви окружающих тебя людей и, конечно, здоровья! Обнимаю тебя. Твой Сергей.


   4 июля 2012, дневник: Вечером прилетел небольшой голубок, сел на карниз у окна в спальне; топтался, стукая лапками. Ночью затих, затаился в самом углу карниза, у кирпичной стены. А утром исчез, оставив в ночной тишине - то ли во сне, то ли наяву - звуки своих кротких лапок. Его появление  вызвало во мне беспокойство. Я ощутил в нём посланника. Посланника – кого?.. Он появился неспроста, словно желая предостеречь, предупредить, уберечь от необдуманных помыслов и желаний… Ведь все эти дни мучаюсь, ощущая постоянно, подспудно свою невольную вину перед Галей, словно своими новыми душевными заботами предаю её, свою память о ней, её любовь ко мне. Мне кажется, что Галя смотрит на меня с портретной фотографии с лёгкой, всё понимающей укоризной… А, может, наоборот – он прилетел, призванный напутствовать меня в моём неизбежном выборе,  успокоить, помочь, разделить накатившую душевную смуту, тоскливый непокой внезапно навалившегося одиночества, которого почти не ощущал в течение прошедшего года…


   10 августа 2012, дневник. Вчера, читая отрывок из дневника Бунина,  осознал вполне, что многие, лучшие наши писатели и поэты 19-го и 20-го столетия (помещики, графы, князья, владельцы имений и дворцов и просто неискоренимые дачники) жили в деревне, дышали деревенским воздухом, слышали  крестьянскую речь, знали крестьянские песни и обряды и, несмотря на социальную чересполосицу, органично  сосуществовали со своим народом, были его частью и выразителями его идеологии и духовно-нравственного императива.  Спустя многие бурные и жестокие десятилетия  это повторилось в жизни (и в творчестве) русских советских писателей в 50-е и более поздние годы двадцатого века с приходом в русскую литературу так называемых «деревенщиков», как правило, выходцев из крестьянских семей, впитавших с молоком матери ту жизнь, которой жила ещё значительная часть нашего народа, – жизнь противоречивую, нередко нищенскую, отнюдь не благостную, во многом уже разорённую, но в основе своей всё ещё чистую и нравственно крепкую. Александр Яшин, Фёдор Абрамов, Владимир Солоухин, Василий Белов, Виктор Астафьев, Евгений Носов, Валентин Распутин, Василий Шукшин, Николай Рубцов… десятки других не менее замечательных и знаковых фигур русской национальной литературы, в том числе и не совсем «деревенских» - Юрий Казаков, Александр Вампилов, Юрий Кузнецов… Именно тогда родилась и мощно заявила о себе литература «малой» родины, «тихая» лирика, поэзия и проза осознанного национально-патриотического звучания;  именно тогда  её героями стали живые, мощные, а порой и противоречивые характеры, персонажи совестливые, алчущие правды, мающиеся поиском истины и душевной гармонии, нутром своим и каждодневными деяниями  подпадающие под знаменитую  шукшинскую формулу о русском человеке, который  за свою историю отобрал, возвёл в степень непререкаемой истины такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, совестливость, трудолюбие, доброту…


23 сентября 2012, Николаю,  Нью-Йорк:
   Вчера по телеканалу «Культура» показали новый фильм твоего друга Валерия Тимощенко «Трезвитесь» - замечательное продолжение его предыдущей картины «Русский заповедник», о которой мы с тобой как-то говорили. Тот же удивительный сельский батюшка Виктор Салтыков и несколько русских мужиков, преодолевающих свой недуг пьянства рядом с батюшкой в трудах и нелёгкой  работе души.  Никаких благолепий, очень трезво снятый фильм. И главное богатство - лица русских людей без всяких прикрас, но с духовным пробуждением внутри. И ещё важная составляющая картины - пока не тронутые уголки заповедной русской природы, в которой этот маленький русский мир, эта песчинка Божеской всеохватности не только тяжёло и полнокровно живёт, но и всех нас пристыжает и призывает жить, не скуля и не хныча. Будет случай, передай мои слова благодарности Тимощенко. Он настоящий русский художник!
    Обнимаю. Привет Нине. Твой Сергей.


18 ноября 2012, Николаю, Нью-Йорк:
   Читал вчера на ночь изумительную по вдохновенности и проникновению в мир христианской любви книгу Ивана Шмелёва «Пути небесные». Для меня этот писатель становится одним из любимейших в русской прозе ХХ столетия. И уходящий, но всё ещё не разрушенный до конца русский мир благодаря ему возвращается ко мне в своей удивительной, непоруганной красоте!


2 декабря 2012, Вику, Санкт-Петербург:

   Дорогой Вик! Только что вернулся из Москвы, с Российского международного кинорынка. Было много просмотров и презентаций, но положительных впечатлений не так уж много. Мир (и кинематограф как его отражение) сходит с ума, с животной сладострастностью и циничным паскудством отрицаясь от добра, целомудрия и света. Очень много сознательно снимаемых непотребных картин (и у нас тоже), где герои ничтожны и порочны до мозга костей и кончика ногтей и озабочены поиском бесконечного конвейера наслаждений - выпивки, денег, траханья, машин, тряпок и проч. При этом восприятие сидящих в зале директоров и менеджеров современных кинотеатров недалеко ушло от сути подобных картин и персонажей, и потому во время непотребного перевода Гоблина с бесконечной и нарочито выпячиваемой ненормативной лексикой в рядах новой кинематографической поросли звучит жеребячий гогот тех, кто потом будет показывать это уродство жителям больших и малых российских городов. Я не ханжа и понимаю, что не может быть дистиллированного искусства, но всё это печально и даже страшно. 

 
   6 декабря 2012, дневник. В 6 утра умер мой друг, блестящий журналист и художник Саша Прозоров, когда-то нарисовавший для меня экслибрис.


26 января 2013, Н. А., Санкт-Петербург:
   … Как хорошо и просто Вы сказали о том, что спасёт нас - молитва и песня! К молитве я пришёл после смерти жены и понял её спасительную силу, хотя и до этого, с ранней юности всегда ощущал себя православным христианином, изредка, по большим праздникам, ходил вместе с Галей в церковь, с душевной радостью общался с её духовником отцом Александром, но... всё-таки не был воцерковлённым человеком и с великой горечью понимаю теперь, что не был, как и положено мужу, полной духовной опорой своей Гале, не был с ней в неразрывной связке, даже когда становился по её просьбе рядом с ней на утреннюю молитву перед домашними иконами. А теперь это делаю один, как будто всегда это делал, как будто молюсь и за неё тоже.
   С песнями - и просто и сложно. Сложно - потому что наш слух засоряют на каждом углу, в наши уши залезают со звуковым непотребством каждую минуту, и порой никуда не скрыться от всего этого, ведь невозможно жить в безвоздушном пространстве. Остаётся только твердить, как заклинание, замечательные слова Экзюпери из его «Письма генералу X.»: «Стоит услышать крестьянскую песню XV века  - и сразу понимаешь, куда мы скатились»…


27 января 2013, от Н. А., Санкт-Петербург:
   Хорошо, что связь ваша с супругой не прерывается и после ухода! А говорят, что иногда становится глубже, сильнее. Это счастье!



















                БЕЗМОЛВНЫЙ РАЗГОВОР



   7 апреля 2013, дневник. Сегодня день рождения моей Гали. Уже третий день рождения без неё. Тогда, в апреле 2011-го, мы впервые за 23 года нашей совместной жизни оказались в этот день порознь – она в реанимации, а я дома - в ожидании утешительных вестей и в бессилии что-либо изменить и сделать…

   … Я читаю Евангелие, которое ты держала в своих руках; утром и вечером я молюсь перед иконами, перед которыми ты стояла и молилась и хотела, чтобы и я стоял рядом с тобой в супружеском молитвенном единении. И только сейчас так остро и так запоздало осознаю, как горько тебе было, что я так редко дарил тебе эту радость…


  10 мая 2013, дневник. Сегодня видел во сне Галю. Это был удивительно светлый и радостный сон. Она была со мной на работе, о чём-то хлопотала и что-то делала, даже что-то  говорила мне. Я был рядом и помогал ей. От неё шло ощутимое тепло. И я подумал с неожиданно нахлынувшей радостью: как хорошо, что всё вернулось, и мы опять сможем жить вместе! А потом (уже на грани сна и яви) пришло трезвое осознание того, что Гали нет и никогда уже не будет…
   Я редко вижу её во сне, а в первые дни и месяцы совсем не видел, но такого сна - явственного, тёплого, спокойного и радостного от её присутствия, от её облика  и её слов, обращённых ко мне,- до сих пор не было.
   И это мимолётное ночное соприкосновение душ теперь навек останется со мной, и уже ничто не сможет наш безмолвный разговор прервать и потревожить!..

1986-2014

                Конец


Рецензии