Там

    1. Санаторий


    Интересно и приятно, проснувшись, открыть только один глаз. Не открыть даже, а чуток приоткрыть только - чтобы увидеть белый уголок сонной подушки, на котором замер сомлевший солнечный заяц. Отчётливо видна на жёлтом световом пятне каждая ворсинка наволочки, каждое переплетение льняной нити. И бок у зайца наверняка тёплый. Которым он прильнул сейчас к уголку наволочки, там, где пришита бирка с казённым номером. Номер на эту неделю у Сенеки счастливый - 418067. Ну да, ну да, как посмотреть опять же, конечно. Если этот номер суеверному человеку показать, то вряд ли он его назовёт счастливым. А вот Сенека чёртову дюжину любил и считал везучей, так что номер был для него дважды счастливым. Или даже, получается, трижды.
    Улыбнувшись, он осторожно, чтобы, не дай бог, не спугнуть, погладил заячий бок.
    Февраль нынче был как никогда щедр на солнечные дни. И на морозы в то же время - трескучие до мурашек по спине, как представишь, что выйдешь из Санатория и окажешься в снегу по самое это самое, среди замерших в заиндевелом сне сосновых лап, в промёрзшем лесном одиночестве.
    И опять же как посмотреть... Кому - по это самое, а кому и крышка. Вот Лёшику или там Косте-Водолазу - по это самое; а ему, Сенеке - по самую крышу и выше. Вот так же и вся жизнь: у всех она разная - один сплошной парадокс, любитель гениев; одному она по колено, а другой - бульк! и поминай как звали.
    Вставать ещё не хотелось. Разносился по Санаторию вкусный и такой домашний запах гречки на завтрак. Гречка. Значит - с молоком. А на сладкое - булочка восьмёркой и черничный кисель. Черничный кисель Сенека любил. Да и булочки бывали чудо как хороши, особенно - февральские.
    И всё равно вставать не хотелось. Он зажмурился и попытался ещё хоть на пяток минут провалиться в тёплый сон.
    Не получилось.
    Коротко проскрипев, стукнула тихонько дверь. Засопел явившийся Лёшик.
    - Гречка на завтрак, - известил старый, даже не глянув, проснулся ли уже Сенека. Да и правда: какая разница, проснулся, не проснулся, а на завтрак-то всё равно подниматься надо.
    Сенека потянулся, кивнул: знаю, дескать, прообонял уже гречишную кашу во всей полноте уютного её аромата.
    - Оладьев гречишных давно чего-то не дают, - сказал он, смирившись с тем, что подремать больше не удастся ни минуты.
    - Грешные оладцы - это да, - улыбчиво согласился Лёшик. - С медком-то.
    - С медком лучше обычные идут, из пшеницы, - не согласился Сенека.
    - Оно нет, - возразил старый. - Пашенишные - со сметанкой хороши, с киселём опять жа. А грешные - с грешным же медком.
    Снова скрипнула и пристукнула дверь. В комнате сразу запахло болотной тиной. Даже не поворачиваясь посмотреть, Сенека понял, кто пришёл. Кика.
    - Доброе утро, мальчики, - приветствовала она их.
    - Было добрым, пока ты не явилась, - проворчал себе под нос Лёшик.
    Если Кика и расслышала, то виду не подала. Отношения у них с Лёшиком были натянутые - напряжённые были, как говорил Дырыч, отношения. Почему они такие меж ними сложились, никто не знал. А может и знали, да просто забыли уже все. Однако же не было такого ещё ни разу, чтобы не зашла она поздравить их с добрым утром. «Ради тя старается, - частенько приговаривал Лёшик. - Ко мне ей чего ходить, сроду она ко мне одному проздравляться не пошла бы».
    - Гречка на завтрак, - известила Кика. И добавила с тоскою в голосе: - Опять гречка... Сколько можно уже. Окрошки душа просит.
    - Откуда у тя душа-то, - пропыхтел Лёшик.
    - В феврале? - поднял брови Сенека. - В феврале и окрошку хлебать?
    - А я и не хлебаю, - пожала плечами Кика. - Душа просит, говорю. Да только кто ж ей позволит-то, в феврале. Мало ли чего ей заблажится, замучаешься потакать. Душу, Сеня, баловать нельзя. Так что пусть себе хочет, чего хочет, от неё не убудет.
    Она взялась за ручку двери, бросила:
    - Ну, давайте, мальчики, на завтрак.
    - Идём, - Сенека наконец поднялся, сел на кровати, сладко потянулся. Стесняясь, быстро натянул под одеялом порты.
    - А у меня, вон, ишшо один ушёл, - излишне наигранно прошепелявил Лёшик и ощерился, демонстрируя Сенеке отсутствие нижнего левого клыка. - Последний. Теперь я уже совсем не дикий.
    С зубами у Лёшика плохо было, Лёшиковы зубы - это целая притча и она заслуживает отдельного рассказа. Чуть погодя.
    - А раньше дикий был? - подыграл Сенека репликой, надевая рубаху.
    - А как жа, - хохотнул Лёшик. - При всех-то клычьях - знамо дело, дикий.
    - А теперь - домашний, да?
    - Не-е, - растянул Лёшик губы в хитрой улыбке. - Домашний - это, вон, Федя.
    Федя был домовым. Правда, был ли он, не был ли - этого точно никто не знал, потому что сроду никто его не видел. Но домового видеть никому и не полагается, а потому предпочиталось думать, что он таки есть. Только звали его не домовым, а - санаторским. Опять же пайка, которую всегда оставляли от общего стола для санаторского, неизменно кем-то съедалась. Не факт, конечно, что Федей, но всё же лишний красноречивый довод в пользу его незримого присутствия.
    - А я не домашний, я - ручной, - подытожил Лёшик.
    - Тормоз, - вставила ехидная Кика, уже было открывшая дверь, да остановленная зрелищем Лёшикова бесклычья. - Ручной тормоз.
    - Чего? - обиженно прищурился на кикимору Лёшик. - Ну, ты это... А ну, высморкайся отседова!
    - Да ладно ты, обиделся что ли, - ухмыльнулась Кика. - Я ж - шутя.
    - Вот и я на полном сурьёзе говорю, - не унимался Лёшик. - Давай, высмаркивайся отсель.
    Кика строптиво дёрнула плечом, осклабилась, но из комнаты вышла.
    - У-у, кикимора... - пробубнил Лёшик в закрывшуюся за Кикой дверь.
    - Факт, - осторожно подтвердил Сенека и покосился на дверь: Кика запросто могла остаться подслушивать, чего про неё станут говорить. Хотя, они, вроде, ничего такого и не сказали. Ну назвали кикимору кикиморой, ну а как же её ещё назовёшь. Ничего, вроде, лишнего не брякнули, что и подтвердили Кикины удаляющиеся в сторону столовой шаги. А если бы сказали чего не того, тут бы...
    Лёшик, кажется, тоже прислушивался, потому что вздохнул с облегчением, когда шаги услышал.
    - Ну и ладно, - улыбнулся он. - Изошла нечисть. Пойдём, что ли, и мы.
    - Умыться надо, - кивнул Сенека.
    - А, ну, это... - засуетился старый лешак. Метнулся к чайнику, налил в блюдце воды, поднёс.
    Сенека суетливо вычистил зубы, торопливо поплескал из блюдца в лицо кипячёной водицей, утёрся рукавом.
    На завтрак опаздывать нельзя было, Дырыч больше всего не любил опозданий на завтрак. На обед-полдник-ужин - это пожалуйста, это сколько душе угодно, это хоть совсем не ходи. А на завтрак - чтобы как штык. «Завтрак съешь сам, - любил повторять он, - обед раздели с Полканом, а ужин скорми волкам». Да и опять же, когда и где ещё, как не за завтраком, делать всяческие объявления по Санаторию: о поправках в текущий распорядок дня, об изменениях в расписании кружка самодеятельности, об очередном круге турнира по шахматам и тому подобных общественных делах. Поэтому на завтрак прибывал весь Санаторий, без опозданий, неявок и нестыковок. На обед, впрочем, тоже, так что Полкану приходилось довольствоваться только обычной своей пайкой.
    - Давай, давай, - поторапливал Лёшик, которому казалось, что Сенека слишком долго и тщательно причёсывает свои пшеничного цвета лохмы. - Полезай, что ли, уже.
    Сенека спрятал расчёску, заглянул в оттопыренный карман Лёшикова пиджака.
    - Опять махру в него сыпал? - поморщил он нос.
    - Ну и сыпал, ну и подумаешь, - торопился Лёшик. - Да лезь же ты, не барин, чай. Прочихаешься, здоровее будешь - никой грипп тебе будет не страшон. А не хошь, так своим ходом маршируй, к ужину как раз дотелепаешь.
    Сенека досадливо покачал головой, задержал дыхание, скользнул в карман. Там отгрёб от себя лохмотья махорки, устроился в уголке, у назревающей, но пока ещё незначительной дыры в подкладке. Не забыть сказать Лёшику, что он скоро снова начнёт терять всякую мелочь, если карман не заштопает, а грешить будет опять же на Федю, на санаторского.
    И всю дорогу до столовой Сенека всё чихал и никак не мог понять, что; там такое ещё болталось в кармане, в противоположном углу. Пока нечаянное движение пиджака не подтолкнуло неразличимый предмет к его ногам. Тут только и разглядел Сенека невзрачный клык старого лешего, тот самый - левый нижний, последний, после которого Лёшик стал совсем ручным.
    Ах, да, кстати, о зубах...

    2. О зубах Лёшика и прочих санаторских реалиях


    Зубы у старого Лёшика - это, как уже было сказано, отдельная притча.
    Вытягивал он их систематически, едва ли не ежемесячно. Вытягивал, потому что последнее время они у него стремительно, один за другим, выходили из строя и начинали безбожно шататься, вследствие чего мешали курить махру, есть и даже разговаривать. Вытягивал любым подручным инструментом, а зачастую и просто пальцами, которые у него были сильны и цепки, что клещи.
    Извлечением очередного дезертира дело не заканчивалось, Лёшик приступал к изготовлению замены. Так, если видели лешего, занятого тем, что выстругивает что-то перочиным ножиком из старой разбитой табуретки, взятой на складе у завхоза Филина, значит, так и знали - протез. То есть на место вытянутого зуба Лёшик вставлял себе деревянный, выструганный, как сказано, из табуретки. Говорили, что за последний месяц лешак извёл уже половину означенного седалища себе на зубы - это сколько же их из него вывалилось! А его настоящие, только бесхозные теперь, жёлтые, с коричневыми пятнами, съеденные, прокуренные и обросшие зубным камнем зубы можно было обнаружить в самых неожиданных местах - на тумбочке, на подзеркальнике, в собственном кармане, в - не дай бог! - тарелке с супом.
    - Для феюшки, - приговаривал он, пряча очередную жертву санации в какой-нибудь закуток. - Для зубной.
    - Лучше бы для стоматолога, Лёшик, - ворчала Кика, кося на лешего зелёным глазом. Зелёный Кикин глаз - это ничего, это вполне себе миролюбивый был косой взгляд. А второй глаз у Кики был фиолетовый, так вот уж если она им на тебя покосится, тут уже не приведи господи.
    - Вот ишшо! - отмахивался Лёшик. - Этот твой срамотолог - даст тебе конфетку?.. Ага, жди: догонит и ишшо поддаст. А феюшка мне завсегда конфетки оставляет.
    - Это да, - кивал присутствующий при разговоре Сенека, хотя и знал, что недоверие, изображаемое сейчас Кикой, - оно больше так, для проформы, потому как осведомлена кикимора о Лёшиковых зубах не меньше других, а то и поболе.
    Впрочем, про зубы и конфетки давно было ведомо всему Санаторию. И за зубами лешего шла настоящая охота, так что последнее время Лёшик прятал отслужившие своё кусалки не раньше, чем убеждался, что никто за ним не следит с целью выведать очередное потайное место. Ибо зубная фея ожиданий не обманывала и скупостью не страдала: зубы исчезали, а на их месте обнаруживались то карамелька «Вишнёвый сад», а то и шоколадная «Морячка». И весь Санаторий об этом давно знал. Так что если Лёшик не успевал проверить схрон, а в момент закладки был недостаточно бдителен, то ничего на месте зуба не обнаруживалось. Приделывали санаторяне конфетке ноги - длинные, как у супермодели Яги. И бесполезно было потом ходить и обнюхивать всех, заставляя каждого дыхнуть - на предмет уловления вишнёвого духа изо рта.
    Тут надобно сделать две небольших ремарки.
    Во-первых, прозвище санаторяне образовано от слова «санаторий», по типу: хуторяне, селяне, египтяне. Сами себя санаторяне (равно как и персонал), в моменты юмористические или склоняющие к чувству гордости за коллектив, именуют - сенаторы.
    А во-вторых, про длинные ноги супермодели Яги. Ноги у неё, надо сказать, не такие уж и длинные. Вернее даже - совсем не длинные. Тем более, что и наличествует только одна из них, а вторая - искусственная, протез то есть, из кости (не слоновой). Но это не значит, что автор соврал, когда сравнил пропажу конфетки «Вишнёвый сад» с приделкой к ней длинных ног супермодели Яги. Отнюдь. Яга ведь и на самом деле была единодушно и единогласно выбрана королевой красоты Санатория на последнем (он же - первый) конкурсе. Завхоз Филин фотосессии Яге потом организовал, две, при помощи старенького фотоаппарата «Вилия», найденного в хозяйстве. Правда, фотографий Яга так и не дождалась, потому что фотоплёнка то ли засвеченной оказалась от старости, то ли её и вовсе в хозяйстве Филина не нашлось. Но ведь это и не главное, так ведь? Иногда сам процесс важнее результата, правда? И факт организованных для неё фотосессий был Яге неизмеримо важнее, и она была невообразимо довольна и хороша собой и, вопреки всякой логике, про фотографии даже не вспомнила. Да и зачем вообще-то требовать от супермодели какую-то дурацкую логику; супермодель - для красоты, а не для логики. Тем паче, что вместо вручения фотографий завхоз Филин торжественно объявил Яге, что она теперь занесена в Книгу. Официально, как мисс Санаторий - победительница первого конкурса красоты.
    Кстати, о Книге. Книга - это предмет особого почитания в Санатории, и она отнюдь не Красная, как кто-то мог бы со зла или в шутку предположить. Книга - священна; это тотем и табу сенаторов. Сколько разных мифов, слухов, иносказаний, поговорок и недомолвок ей посвящено! Никто ни разу не только не заглянул в неё - никто даже не видел её, ибо хранится она в железном сейфе в кабинете Дырыча. Да, Книга - это как санаторский Федя: все знают, что она есть, но никто никогда её не видал. И что записано в той Книге, кроме факта обретения Ягой титула мисс Санаторий (если, конечно, Филин не соврал), никто не ведает, но рассказать об этом сможет любой сенатор. И от услышанного кровь в ваших жилах похолодеет, как вода из-под крана зимой, и волосы поседеют до срока, и до конца жизни своей будете вы скрипеть по ночам зубами, и губы ваши никогда больше не познают улыбки, а уши станут что пергамент, который прежде чем опечатать, сворачивают в трубочку.
     Вот такая мифологема.

    3. Известие


    Лёшик давно уже, кажется, сидел за столом. Томящийся в его кармане Сенека слышал стук ложек, черпающих гречку с молоком, негромкий гул голосов, причмокивания и отрыжки. Он кряхтел и возился, пытаясь привлечь к себе внимание лешака, но тот был слишком увлечён едой. Казалось, Лёшик опять забыл про своего сожителя напрочь. Такое уже случалось со стариком и не один раз. И Сенека уже готов был подать голос, когда Дырыч, чей придирчивый и строгий взгляд привычно пробегал по столам, пересчитывая сенаторов и выявляя прорехи в их рядах, тревожно произнёс:
    - Сноготок! Где Сноготок?
    Сенека не любил, когда его называют по прозвищу, а в устах Дырыча «Сноготок» вообще звучало всегда как-то уничижительно, с издёвкой, словно он хотел упомянуть не столько человека, сколько его недостаток.
    - Ах ты ж, пень трухлявый! - обругал себя Лёшик и извлёк сердитого Сенеку на свет божий, попутно буркнув «Извиняй, малой».
    Дырыч удовлетворённо кивнул, наблюдая за тем как недовольный Сенека взбирается по лесенке и усаживается на свой специальный стульчик, приколоченный к обычному табурету. Недоразумение разрешилось, завтрак не превратился в фарс, традиции не были жестоко попраны.
    - Попрошу никого не расходиться после еды, - произнёс директор официальным голосом, похожим на тот, каким конферансье на концерте объявляет очередного исполнителя. - У администрации Санатория есть важное сообщение.
    Дырыч - это прозвище такое, к тому же искажённое. Правильно - Дируч, то есть директор учреждения, но так Дырыча зовут только в тех редких случаях, когда хотят именно подчеркнуть его официальный статус. То есть, Дируч - это погоняло директора, а Дырыч (насмешливо переделанное временем Дирыч) - прозвище человека, который по совместительству является директором лечебно-профилактического учреждения «Санаторий ''Сказка''».
    Несомненно, у Дырыча есть и имя-отчество, как полагается персоналу, и даже наверняка фамилия, но кто бы их помнил. Их помнят только завхоз Филин, доктор широкого профиля Моисей Петрович, да Великая и Ужасная Книга. Но кто ж осмелится у них спросить. Ещё, говорят, помнит санаторский Федя, но у него тоже не спросишь - его сначала изловить надо умудриться.
    - Итак... - торжественно провозгласил Дырыч, когда отгремели ложки, отзвякали стаканы, отчавкали рты, и были отёрты бороды, усы, натруженные губы и разгорячённые лбы. - Итак, друзья мои, у меня для вас...
    Он приостановился, сделал короткую театральную паузу, предвосхищая тревожный и сладкий трепет ожидания в сердцах сенаторов: ой, чего-то будет?.. Вот ведь садюга, а!
    Такое начало и тот торжественный тон, каким оно было сделано, не сулили в устах Дырыча ничего хорошего. И печь в углу, согревавшая непросторное помещение столовой, тоже словно почуяла это - громко затрещала поленьями, пыхнула в помещение смолистым гарным духом. И за окном затрещал, наподдал мороз, опуская красный столбик градусника к отметке в минус сорок шесть. И следом затрещала вдруг не выдержавшая снежного груза и морозного натиска еловая лапа, и оторвалась, и повалилась в сугроб, роняя с себя искры индевелой россыпи, так обманчиво-весело заигравшие на солнце золотом, огнём, изумрудами и сапфирами.
    - У меня для вас преприятнейшее известие, - метнул Дырыч ещё один короткий стежок и опять остановился, с укоризной глянул на печь, на мороз за окном и на ель, перевёл взгляд на контингент.
    - К нам едет ревизор? - вставила Кика, воспользовавшись этой театральной паузой, пока директор обводил собрание интригующим взором и накапливал дыхание, чтобы выпалить наконец-то новость.
    Кто-нибудь другой был бы немедленно поруган, посрамлён и уничижен, но Кике и не такое сходило с рук.
    - Да нет, бог миловал, - Дырыч сбился с дыхания и натянуто улыбнулся.
    - Бога нет, - осторожно произнёс водяной по прозвищу Костя-Водолаз.
    - Это вас всех нет, - перевёл на него суровый взгляд Дырыч, моментально ставший Диручем. - И вам это кто угодно подтвердит. Любой ребёнок, достигший мало-мальски разумного возраста, знает, что водяных, леших, ведьм, дедов морозов и прочей нечисти не бывает.
    - А я? - с надеждой вопросила Яга. - Я - бываю?
    - И ты, дорогуша, - улыбнулся ей Дырыч. - Ты тоже не бываешь.
    - Но я в Книгу записана! - не сдавалась Яга.
    - И тем не менее, - равнодушно отмёл Дырыч этот железный довод. - В общем, давайте не будем заниматься пустословием... Как я уже сказал, у меня для вас есть пренеприятнейшее известие...
    - Так преприятнейшее или пренеприятнейшее? - опять вмешалась Кика.
    - Это кому как, - отозвался Дырыч и снова натянуто улыбнулся.
    Ну да, конечно, ему хотелось бы не улыбаться, а пригвоздить кикимору к стулу добротным словцом, но... этот её фиолетовый глаз... Где найти гвозди, которыми можно пригвоздить к стулу дамочку с таким глазом? И как объяснять потом болотным жабам и свилигам, что ты не верблюд, и на их болоте оказался в виде хладного трупа совершенно случайно и не по доброй воле. И пусть на улице февраль, когда болот не бывает, - тем хуже для февраля.
    - Это кому как, - повторил Дырыч, пряча гвозди в глазах и голосе подальше. Дируч ты, не Дируч, но с контингентом Санатория лучше перебдеть, чем недобдеть; надо всегда отдавать себе отчёт, с кем ты в данный момент времени разговариваешь и что можешь себе с ним позволить, а о чём лучше даже не думать.
    Здесь будет довольно кстати сделать ещё одну ремарочку: не следует думать, что грозный Дируч Дырыч не обладает всей полнотой власти в Санатории и реально боится хоть кого-то из контингента, хотя, говоря по правде, имеет на то все основания - нет, не боится, потому что свою силу и права знает, но... дипломатия есть дипломатия. Не стоит, однако же, и полагать, что Дырыч - этакий жестокий тиран; тоже нет. Он не настолько плох, каким может показаться, хотя, конечно, гораздо хуже, чем мог бы быть на самом деле. Достаточно одного взгляда на Дырыча, на его прямоугольную шкапообразную фигуру, на прямоугольную тяжеленную челюсть, на ручищи и ножищи Франкенштейна, на уши и нос боксёра-неудачника, на глазки тоскующего по хозяину спаниеля, чтобы понять о нём всё и сразу.
    - Кому как, - повторил Дырыч в третий раз, пытаясь вернуть себе изначальное состояние духа, ещё не растревоженное дурацкими вопросами.
    - Каждому по делом его, мы поняли, - изрёк Микля-Свистун.
    - Да, - кивнул Дырыч. И тут же потряс головой, словно разгоняя морок: - Это ты к чему?
    - Извините, если что не так сказал, - Микля опустил раскосые глаза, поник и постарался потеряться за спинами сидящих вокруг. С его ростом, а был он росточком в две табуретки, потеряться было нетрудно.
    - Угу, - кивнул Дырыч, чувствуя, что окончательно утратил и бодрость мысли и глумливое настроение.
    Атмосфера в столовой сгустилась как-то. Печка ли старалась вовсю, нагоняя жару, вредные тени ли выползали из тёмных углов и шныряли вокруг, смущая душу, или принятый перед завтраком стопарик «Таёжного» бальзама не пошёл впрок, разогнав давление, но почувствовал себя Дырыч вдруг неважно.
    - А ну перестать! - внезапно рявкнул он после минутного молчания и хлопнул по столу тяжеленной ладонью - будто огромный краб свалился на столешницу с потолка, распластался и замер в хищной изготовке. Разгневанный взор Дырыча упёрся в Кику.
    - Чего? - наигранно вздрогнула та.
    - Ты балу;ешь?
    - Не по;няла, - дёрнула плечом кикимора, обвела директора дерзким зелёным взглядом и обиженно отвернулась.
    Взгляд Дируча медленно пробежал по лицам, нашёл среди них бледное личико Наины, остановился на нём.
    - Твоя работа?
    Наина непонимающе качнула головой.
    - Ну я вам! - угрожающе затряс Дырыч пальцем, а другой рукой растянул удавку галстука, дёрнул ворот, вырывая с мясом пуговицу. - Я же всё равно узнаю, кто мороком балуется. Не обессудьте тогда, накажу по полной за нарушение санаторских правил.
    - Да душно просто, - выдохнула Наина, поправляя чёрный локон, выпавший из-под банданы. - Никакого морока и нет вовсе.
    Дырыч смерил ведьмочку взглядом, покачал головой.
    - Душно?.. Душно... Ох дождёшься ты у меня, Наинушка...
    - Да я ж ничего, - дёрнула бровью та. - И не думала даже. Зря обижаете, Дырыч.
    - Ладно, - Дырыч помотал головой, вытряхивая из неё остатки дымной и томной наволоки, сделал вдох-выдох. И, потеряв настрой, уже не стал тянуть и играть на нервах, а деловито и коротко рубанул по делу:
    - У нас новый больной.
    - Ух ты! - удивлённо и восторженно выдохнул кто-то.
    Всплеснулся, прокатился по столовой радостный гул голосов, обсуждающих новость.
    - Кто? Кто это? Как звать? Хоть не шугань лесная? А какой, с позволения спросить, диагноз? В шахматы играет? - посыпались со всех сторон вопросы.
    Такое событие, как новенький - это всегда Cобытие, тем более, что его редкостность делает его не сюрпризом даже, а праздником. Новое лицо, неведомый типаж, свежий характер - такое происшествие надолго разгонит хмурую зимнюю тишь в комнатах и коридорах Санатория, рассеет сонное безразличие, отвлечёт от набивших оскомину привычек и заморочек давно надоевших сожителей. Сколько будет новостей с «того света», новых разговоров! Как переменятся пары в преферанс, какие книги появятся с новым жильцом, какой запах вольётся в гамму санаторских ароматов, с кем поселят новенького, впишется ли он в труппу художественной самодеятельности... О, господи, да разве перечислишь все животрепещущие темы для обсуждения на ближайшие недели, а то и месяцы.
    - Надеюсь, это - дама? - просипел со своего места известный бабник Кощей, посасывая давно потухшую сигару.
    - Дама, дама, - кивнул Дырыч, наслаждаясь произведённым эффектом и внутренне посмеиваясь: ведь главное-то ещё не сказано.
    - Oh, mon Dieu! - слащаво облизнулся престарелый и вечно юный ловелас, торопливо пряча сигарный окурок в карман френча и уже готовясь бежать навстречу новой постоялице. - Elle est belle, n'est-ce pas?[1]
    - Неспа;, неспа;, - усмехнулся Дырыч. - Она не просто красива, она - прекрасна. Как на духу.
    - Но где же она, где? - исходил престарелый дон хуан томлением. - Почему не входит?
    - Она в своей палате, - негромко сказал Дырыч, окончательно избавляясь от туманных обрывков морока и потихоньку возвращаясь к изначальному глумливому настроению.
    В традициях Санатория было представлять новеньких на общем собрании и, как правило, после трапезы. А традиции в Санатории - вещь священная, почти как Книга, как завтрак, как... И Дырыч всегда оставался главным ревнителем и хранителем санаторских традиций. Небывалое дело, чтобы он не только сам нарушал одну из них, но ещё и сообщал об этом с таким нескрываемым удовольствием.
    - В палате? В своей комнате? Как? Почему? Что ещё за новости?! А с кем поселена? - после минутной глухой тишины стали являться один за другим вопросы, как мыши из подполья к остаткам ужина.
    - Да, друзья мои, она в палате, - улыбался произведённому эффекту Дырыч. - Наша новая больная больна достаточно серьёзно, увы. Дело в том, что она...
    Он умолк, обвёл торжествующим взглядом замершие силуэты, растерянные лица, притихшие в своих углах тени. Выждав достаточное для хорошей паузы время, накалив атмосферу до вибрации, он наконец добил собрание одним жестоким ударом:
    - Она в коме.
    Повисла глухая, траурная тишина. Слышно было только как трещат поленья в печи, как трещит за окном мороз, как трещат санаторские устои, да потрескивают готовые рухнуть едва родившиеся мечты и надежды контингента.
    - Как зовут-то хоть? - прохрустел сломанной веткой мрачный голос Кики.
    - Зовут?.. - растерялся Дырыч. - Зовут... А-а, так это... Не знаю, честно говоря... В сопроводительных документах не указано. Написано только: спящая красавица.

    4. Спящая красавица


    Сенека расположился на плече Лёшика, так что ему отлично было видно всё происходящее в комнате.
    Новой постоялице Санатория предоставили отдельную палату. Оно и понятно, человеку понадобится особый уход, а поболтать о том о сём, в её-то состоянии, ей вряд ли приспичит, так что не соскучится.
    В небольшой одноместной палате собрались после столовой все, а натоплено было хорошо, поэтому сразу стало душно, не продохнуть. Однако, как бы ни было жарко, Сенека хорошо чувствовал холод, исходящий от гроба. Ну да, от гроба.
    Посреди комнаты стоял бильярдный стол. Сенека нигде не видел в Санатории таких столов, хотя, по идее, казалось бы, какой же дом отдыха без бильярда. И тем не менее, это был первый увиденный им здесь бильярдный стол - очевидно старый, прокопчёный, кое-где изъеденный древоточцами, с оборванными сетками и изодранным, покрытым пятнами плесени, сукном. Появление его здесь становилось понятным только при виде стоявшего на нём прозрачного хрустального гроба, в каждом углу которого чадило по свече. Ясно же, что ни на маленький квадратный стол из столовой, ни на круглый столик, стоящий здесь же у окна, такое сооружение из горного хрусталя не водрузишь. Не позволят ни размер, ни масса.
    Дырыч не обманул: та, что лежала в гробу, была воистину прекрасна, и даже мёртвенная бледность и отсутствующее выражение лица не делали её менее красивой.
    Обжигающе чёрные волосы были заботливо гладко причёсаны и, как ни странно, не вносили в общую картину никакого диссонанса, который мог бы возникнуть из контраста их живой черноты с мёртвенной бескровностью точёного лба. Впрочем, не всё было бледно и безжизненно, потому что странной полнокровной живостью на этом лице выделялись бесподобно очерченные губы, которые так и манили к себе, и казалось, что за возможность коснуться их поцелуем можно отдать всё. Залюбовавшийся Сенека даже медовую сладость во рту ощутил, будто уже сорвал с этих девичьих уст нежный цветок лобзания.
     Ресницы - длинные и пушистые (но явно не нарощенные) - бросали на щёки невесомые тени; а щёчки были не впалы и не полны, с несомненными признаками ямочек, сопровождающих ангельскую, должно быть, улыбку этого воздушного создания, и не хватало им лишь живого румянца, но их ли была в том вина.
     Лилейно белая стройная шейка соединяла очаровательную головку с телом, начинавшимся с этой стороны бесподобной и филигранно изваянной Создателем грудью второго размера, явно не стеснённой бюстгальтером, поскольку под лёгким воздушным одеянием спящей Сенека отчётливо рассмотрел твердоягодность торчащих сосков.
     Ниже груди, и ещё чуть ниже, но выше того места, где талию охватил изукрашенный витиеватым шитьём пояс, угадывался под лёгкой тканью плоский живот, настоящим украшением которого несомненно стала бы ямка нежного пупка, если бы только ткань допустила к нему Сенекин взгляд. Пупок у этой девы наверняка был маленький и невинный, такой пугливый, с милой впадинкой, в которую аккурат входит кончик языка, чтобы вкусить предварительно налитой туда мадеры. О, боже мой!..
     Далее, немного ниже пояса, белое платье с такой кокетливой грацией, с милой девичьей стыдливостью опускалось в некую ложбинку меж...
    - Ты чего елозишь, как чёрт на молебне? - оборвал Сенекино мечтательное созерцание Лёшик. - Всё плечо мне отдавил ужо.
    - А? - Сенека вздрогнул от неожиданности, вернулся с горних высей мечтательного парения в душную тесноту битком набитой комнаты.
    - Чего, говорю, прыгаешь, как сосиска на углях? -проворчал старый. - Угнездись ужо как-нито.
    - Бледненькая-то какая, - вздохнула Яга. - И страшненькая, что твой грех.
    - Страшненькая? - удивлённо поднял брови Костя-Водолаз. - Ну ты, Яга, того... Ты рамсишь, что ли?
    - Вполне себе красавица, - пропыхтел Микля-Свистун, которому не удалось попасть в первый ряд обступивших гроб, так что он то и дело подпрыгивал в безуспешных попытках глянуть через плечи стоящих впереди. И не далее как прыжок назад бедолаге удалось повиснуть на плече бабая Кирюхи и хоть одним глазком рассмотреть новенькую. Щёки соловья-разбойника теперь горели, а в раскосых глазах его метались демоны искуса.
    - Ага, я б ей ... - сказал Кощей.
    Как раз в конце его фразы Яга громко закашлялась, так что окончания не услышали. Но уточнять, что; сделал бы со спящей красавицей Кощей, почему-то никто не стал. Да и какой спрос с этого бабника.
    И лишь Кика взглянула на Кощея и покачала головой, пробормотав:
    - Вся жизнь в яйце.
    Громко всхлипнула шишимора Клава, стоящая в изголовье гроба.
    - До чего же жалко болезную! - произнесла кривящимся в накатившем страдании ртом.
    Клава вообще была очень жалостлива, даже когда заводила в чащу неосторожных туристов, фотографии которых потом, спустя время, показывали в телепередаче «Помогите найти человека».
    - Так она чего, дохлая, что ли? - вопросил бука по прозвищу Хмурый, небрежно прислонившийся к стене и катающий по губе недокуренную беломорину.
    - Сам ты дохлый, - отозвался от входа Дырыч. - Сказано же вам: в коме девка.
    - А чего такая холодная, что мне даже тут зябко? - не отставал Хмурый.
    Дырыч пожал плечами, глянул на Моисея Петровича, доктора широкого профиля, прикорнувшего в стороне, на единственном табурете. Тот, почуяв на себе взгляд Дырыча, пожевал губами, снял зачем-то пенсне, опять надел, поёрзал и только покончив с этим непростым ритуалом, авторитетно произнёс:
    - У пациентки наблюдается нарушение терморегуляции. Явление для комы столь же обычное, сколь и необъяснимое.
    - А-а, вона чё, - кивнул Хмурый.
    - Хто-небудь, будь ласка, підніміть мені повіки, - простонал из угла уродец Вий - толстяк-коротышка с отвислым морщинистым лицом и огромными чебурашьими ушами. - Я теж хочу подивитися.
    Стоящая рядом Кика пожала плечами, вынула из лифчика булавку, с готовностью запустила её в Виеву ягодицу. Уродец взвизгнул, подпрыгнув на месте. Тяжёлые веки его с металлическим скрежетом распахнулись во всю ширь; маленькие, проросшие старостью, как плесенью, глазки уткнулись укоризненным взглядом в Кику. Потом двинулись, подобно бутафорским зрачкам на часах-ходиках, и с детским удивлением уставились на спящую красавицу.
    - Ой, та це ж наша паночка! - воскликнул ушан. - Ей-ей, це вона, бiдненька.
    Поддерживая веки маленькими сморщенными ручками, он стал протискиваться ближе к гробу, бормоча: «Ну-ка, подивлюся ще раз, ближче».
    Пробившись к столу, пыхтя, он взобрался на него и встал у гроба на колени.
    - Так, так, ось зараз точно бачу - вона, голубонька моя, - приговаривал он, кожистой ладошкой гладя лежащую в гробу по щеке, по шее, по плечу. Потом зарыдав, навис над гробом, упал лицом на грудь несчастной.
    - Ох, холодна;! - неразборчиво простонал он. - Але яка пружна!
    Его веки, оставшиеся без поддержки рук, занятых объятием хладного тела, с лязгом захлопнулись, как крышки мусорных баков.
    - Уберите кто-нибудь этого гомункула, - нервно распорядился Дырыч.
    Костя-Водолаз и Хмурый пробились к гробу, сдёрнули со стола вновь ослепшего Вия, утащили. «Холодна;! Ох холодна! - стонал уродец, пока его волокли от гроба. - Але яка пружна! Що твоя помаранча!»
    - Ну этот-то куда, - пробормотала Кика. - Старый бес.
    - Может, её вытащить из гроба? - предложил Хмурый. - В кровать перекласть?
    - Нет-нет, - быстро отозвался Моисей Петрович, и в лице его отразилась странная тревога, будто Хмурый уже взялся своими грубыми ручищами за хрупкое и воздушное девичье тело. - Больную нельзя транспортировать. К тому же, у неё могут открыться пролежни.
    - А-а, вона чё, - кивнул Хмурый.
    - А когда она выйдет из комы? - поинтересовался Сенека.
    Его негромкий голосок не был расслышан за тихим ропотом, возникшим на месте первоначального удивления и любопытства, которые были удовлетворены зрелищем и теперь требовали выплеска в обмене впечатлениями. Пришлось Лёшику привычно продублировать Сенекин вопрос.
    - Никто не знает, - пожал плечами Моисей Петрович. - Даже я.
    Что-то загремело у входа в палату. Следом послышался командирский голос уборщицы бабы Симы:
    - А духотень-то, духотень сотворили, ироды, нечистая ваша сила! Всё как есть выдышали своими ртами погаными! А ну, давайте, вымётывайтесь отсель, мне убирать надобно. Ох, бедная девонька, и не хошь, а помрёшь в такой духотище... Давайте, давайте, поживей, некогда мне. Ну-у-у!
    И, громыхая ведром, постукивая шваброй баба Сима принялась проталкиваться в центр комнаты.
    Нечисть послушно потянулась на выход - с бабой Симой не забалуешь.

    5. Были и боли Санатория, а также переломное решение Сенеки, с которого, собственно, всё и начинается


    Сенека был поражён и раздавлен увиденным, восхищён и восторженно одухотворён красотой Спящей, которая разбудила в нём никогда доселе не испытанные эстетические и, чего уж там греха таить, эротические чувства и ощущения.
    Откуда взялась эта дева? Что случилось с ней? Какими судьбами занесло её именно в этот Санаторий? Почему именно в этот? Моисей Петрович, конечно, видное светило медицины (по крайней мере, так утверждают все), но ведь за лежащим в коме человеком нужен особый уход, нужен постоянный присмотр. А сиделки - нет.
    Кстати сказать, была одно время в Санатории сиделка, да только года с два тому, говорят, пропала. И хорошо, говорят, что пропала, потому что была она - не того. Сильно не того. Любила, говорят, больных до такой степени, что любого могла засидеть до смерти. Каким макаром сгинула Людочка (так звали санитарку) никто не знает, но говорят, что вышла вот в такой же, как нынче, морозный февраль в лес за лунным льдом, да так и не вернулась. Вернее, пыталась она вернуться, но кто ж её пустит-то, замёрзшую-то напрочь, до кости. Несколько дней, рассказывают, держала она Санаторий в осаде, ходила вокруг, стучала в окна да всё пыталась через печную трубу пробраться. И только на Прохора Печерского[2] сдалась - поздравила всех с праздником и ушла в лес; и больше уж никто её не видел. Стала, наверное, снежным лесничим, как и многие другие, погибшие при добыче лунного льда.
    Пытались одно время найти другую санитарку на место пропавшей, но каждой новой кандидатке кто-то (нашлась же сволочь!) тайно рассказывал о судьбе её предшественницы, чем отвращал соискательницу от места раз и навсегда. Так с тех пор и нет в Санатории сиделки. Если не считать Людочку, которая по февралям приходит иной раз на дежурство, особенно если есть в Санатории лежачий больной, за которым требуется сидеть. Её, конечно, внутрь не пускают. Она просится и рвётся, грозится и жалобно стонет, а когда ей таки в который раз отказывают от места, требует расчёта, который ей так и не выдали, но Дырыч утверждает, что ведомость сдана в архив за сроком давности и на этом основании расчёта бывшей сиделке не выдаёт...
    Вот и кто же, скажите на милость, будет присматривать за Спящей? Могла бы конечно Кика, но... Нет, уж извините, какая из Кики сиделка, с её-то фиолетовым глазом. Ну и не Яга же, в самом деле, которая, с тех пор как стала мисс Санаторий, только и знает, что перед зеркалом вертеться, а других прочих особей женского пола на дух не переносит. Что ни говори, а признание толпы портит характер, ох портит. А уж женский - так и вообще корёжит до неузнаваемости.
    Вот Наина - другое дело. Наина... Тихая, томная Наина, красотою лишь незначительно уступающая Спящей. Только красота у неё - лихорадочная какая-то, обжигающая, надрывная, с поволокой боли.
    А боль эта, раз уж всё равно начали говорить о Наине, обычного для женщины происхождения - от любви. От несчастной, конечно, от бесконечно преданной и так жестоко преданной. Уж как она любила, как любила! И верила, как самой себе, и души не чаяла, и жизни без него не представляла, и свет ей белый был без него не мил. И так была счастлива, так счастлива, и дело уже шло к свадьбе, а тут - раз, и явилась миру истинная сущность этого ловеласа, выжиги чернодушного, этого позора всего рода мужского. И умерла любовь Наины в «лживых обятиях изменщика», «задохлась душа» и перестало биться сердце, «и с тех пор уж не бётся». И стала Наина ведьмой - обычная, впрочем, история обманутой женщины.
    И да, Наина так и говорит: «обятия», «бётся», «обезд», «сёмная квартира». Дело в том, что она не выговаривает твёрдый знак - вот такое побочное явление от разбитого сердца.
    «Да и на что мне его выговаривать, - улыбается она, когда кто-нибудь удивляется странной особенности её речи. - Твёрдый знак - он слишком твёрдый. Это мужской знак, знак Марса. А я - всё же Венера, мне мягкость, податливость и нежность полагаются». И уж чего-чего, а мягкости и податливости у Наины хоть отбавляй.
    Да, из очаровательной ведьмочки могла бы получиться идеальная сиделка, если бы не один её странный пунктик, если бы не идефикс, если бы не, говоря современным языком, заморочка одна. А состоит она в том, что временами (это как-то зависит от лунных фаз) Наину, что называется, «колбасит». И тогда случается с ней приступ неудержимого буйства, и только один тогда есть смысл всей её жизни - шабаш. Край как необходимо ей в такой час лететь на метле на речку Гривку, где, как она утверждает, собираются на берегу её сёстры и вершат там свои ритуалы, приносят в жертву неверных мужей, пьют кровь разрушительниц чужого семейного счастья, и пляшут, и поют, и предаются непорочным лесбийским утехам.
    Ну, вот и как, скажите, оставить Наину со Спящей? А коли ведьму заколбасит в самый неподходящий момент?..
    Ну да, есть ещё шишига Клава, весьма кстати жалостливая. Но, между нами говоря, туповата она и ленива до крайности, так что сиделка из неё вышла бы никакущая - уснёт ведь и не проснётся даже если пожар будет.
    Вот такие размышления витали в голове Сенеки после посещения Спящей. Трепетали в его добром маленьком сердце жалость к спящей красавице, любопытство на предмет её таинственной судьбы, тревога за исход её болезни и ещё одно какое-то чувство, понять и даже осознать которое он пока был не в состоянии.
    Ему не хотелось никого видеть, ни с кем разговаривать, поэтому до самого обеда уединился он в самом дальнем закутке Санатория, на пыльной, скрипучей и холодной лестнице чёрного хода, и думал только о Ней.
    И уже когда позвали на предобеденные процедуры, Сенека принял решение. Он пойдёт в регистратуру и перевернёт там всё в поисках дополнительной информации о новой обитательнице санатория, той информации, в существовании которой можно было не сомневаться, и которую зачем-то пыталась утаить администрация Санатория в лице Дируча Дырыча и доктора широкого профиля Моисея Петровича.
    И после обеда, когда Санаторий погрузился в тишину сончаса, Сенека тихонько покинул палату, в которой храпел Лёшик, - протиснулся через прорезь в двери, сделанную специально для него, и крадучись направился по коридору, вдоль стены, к лестнице на первый этаж.
    Колокольчик-балаболку, который он, отправляясь в самостоятельный поход, вешал на грудь всегда, чтобы какой-нибудь из особо невнимательных или подслеповатых сенаторов не наступил, Сенека надевать не стал. Дело, на которое он шёл, требовало тишины и скрытности.

    6. Вариант «бэ»


    В пустынном фойе было холодно и сумрачно. Трещал за обледенелой входной дверью мороз, шебуршала где-то мышь, откуда-то из подсобок доносилось неумолчное пение сверчка; казённо пахло деревом, давно не беленными стенами и немного плесенью. В центре фойе, между двумя коридорами, как на развилке двух дорог, запылилось полумраком окно регистратуры. Судя по отсутствию света и тишине, никого в ней не было. Дверь была закрыта.
    К счастью закрыта она была неплотно - только притворена, так что немного попыхтев, Сенека сумел-таки приоткрыть её пошире, ровно настолько, чтобы протиснуться в образовавшуюся щель.
    В помещении регистратуры ожидаемо не было никого, кроме притаившейся за печкой тишины. Печка давно остыла, но пока ещё оставалась самым тёплым местом в этой небольшой клетушке. Непонятно было, зачем здесь вообще каждый день топили, если помещение пустовало сутки напролёт. Представляло оно собой комнатушку два на три метра, со скрипучим полом, заставленную полупустыми стеллажами для медицинских карт. У треснувшего и залепленного скотчем приёмного окна расположился шаткий письменный стол, к которому прижалась с одной стороны небольшая тумбочка с телефоном, а с другой - трёхногий табурет. Висело над тумбочкой высокое, запылённое, засиженное мухами, потускневшее от постоянного неупотребления, захиревшее без чуткого женского внимания к своей персоне зеркало. Журнал для записи поступивших в Санаторий лежал на столе, на противоположной от тумбочки стороне. Именно этот журнал и интересовал Сенеку в первую очередь.
    Предстояло каким-то образом добраться до него. Самому. Без помощи даже закадычного друга Лёшика, которому знать о самодеятельности Сенеки пока что ни к чему.
    Задача взобраться на тумбочку отнюдь не тривиальна, если вы не альпинист. Сенека альпинистом не был, но, будучи от рождения вынужденным приспосабливаться к миру, расчитанному на существ ростом хотя бы выше табуретки, всегда имел при себе приспособления, способные помочь преодолеть преграду в виде, например, закрытой двери, или забраться на ту же табуретку.
    Улыбнувшись и подмигнув тумбочке, он достал из кармана моток бечёвки, к одному концу которой приделан был якорь из остро отточенных гвоздиков. Через каждый сантиметр бечёвка превращалась в узел, чтобы проще и ухватистей было по ней взбираться.
    Раскрутив над головой гвоздистый конец этого незатейливого устройства, Сенека привычно ловким движением забросил якорь на тумбочку. Потянул.
    Гвозди упали на пол, едва не травмировав Сенеку в голову. Тем же закончилась и вторая попытка. И третья. Это было странно.
    Только с седьмой или восьмой попытки удалось сорвавшемуся якорю как-то зацепиться за край неплотно прикрытого выдвижного ящика тумбочки. Сенека подёргал бечёвку, повис на ней и покачался, чтобы быть уверенным, что якорь не сорвётся. Потом довольно улыбнулся, поплевал на ладони и полез.
    Буквально за минуту он лихо взобрался на тумбочку и уже хотел было похвалить себя за сноровку и сообразительность, но - не успел, потому что поскользнулся на стекле, покрывавшем облезлую верхнюю панель. Повалившись, Сноготок нечаянно пнул ногой якорь, который разумеется тут же отцепился и полетел вниз, на пол.
    Сенека выругался, но с непривычки к ругательствам это ему мало помогло. Да и смысл? Ругайся, не ругайся, а бечёвка - вон она, свернулась змейкой на полу. И как теперь спускаться обратно, скажите на милость?
    Сердито плюнув вслед якорю, Сенека огляделся. Стекло, проклятое стекло! Вот оно в чём дело, вот почему якорь не желал цепляться за крышку тумбочки.
    Под стеклом лежал график дежурств, который, судя по заглавной надписи, относился ещё к маю прошлого года. Хм. Интересно, кому и зачем вообще понадобился график, если в регистратуре сроду никто не дежурил.
    Тут же стоял телефонный аппарат - древний, чёрный, весь исцарапанный временем и небрежным обращением, с диском, на котором допотопно присутствовали буквы, и с ещё более допотопной характерной прямой трубкой с раструбом на микрофоне.
    Этот телефон и зазвонил - внезапно, громко, жестяно-металлически, напугав бедного Сенеку до полусмерти.
    Действовать нужно было быстро, пока на звонок кто-нибудь не явился и не застал Сенеку на месте преступления, в служебном помещении, в котором находиться ему не полагалось. Конечно, спрятаться Сноготку не составит никакого труда, но для этого нужно сначала незнамо как проделать обратный путь до пола, а то здесь - на тумбочке - он как на ладони.
    Сенека кое-как снял трубку с аппарата, пыхтя, положил на стекло.
    - Алло! - услышал он потусторонний голос, который был сиплый какой-то, иссохший, потрескавшийся - наверное, от долгого блуждания по проводам, на морозе в сорок шесть градусов.
    - Да, - выдохнул Сенека.
    А что было делать? Не сопеть же молча в трубку, как странный человек из какого-нибудь триллера. Впрочем, молча и угрожающе сопеть в трубку должен звонящий, а не отвечающий, так что Сенеке в любом случае ничего не оставалось делать, кроме как ответить.
    - Кто это? - строго спросили с той стороны.
    - Я, - честно ответил Сенека.
    - Агент «эс»? - уточнил голос.
    - Да, - пролепетал Сенека, краснея от собственного вранья. Ясно ведь, что агентом он не был. Но не признаваться же в этом теперь, посреди разговора. Зачем тогда, спрашивается, трубку брал, если звонят не тебе? Зачем сразу не признался, что ты не агент?
    Хотя, с другой стороны, - подумал он, - почему бы и не быть ему агентом «эс», ведь его имя начинается ровно с этой буквы.
    - Спящую уже доставили? - спросил меж тем голос.
    - Да, - отвечал Сенека, прокашлявшись.
    - Хорошо. Приступай к выполнению плана; вариант «бэ». Ты знаешь, что; надо делать.
    Сноготок опешил. Говорящий цинично лгал или бесконечно заблуждался, потому что Сенека решительно не знал, что; надо делать и не имел ни малейшего представления о варианте «бэ».
    - Бэ... - повторил он, желая получить больше информации. - Бэ?
    - Бэ.
    - Это который?
    - Что за болван! - рассердился вдруг голос. - Это тот, который «бэ».
    - Хорошо, хорошо, - испугался Сенека, который всегда не любил, если на него сердились. - А в чём он состоит?
    - Где только они нашли такого идиота! - посетовал голос. - Убрать Спящую, агент «эс». Любыми средствами. Она не должна проснуться. Всё, до связи.
    - Куда убрать? - спросил Сенека, но на том конце уже дали отбой.
    Пыхтя от натуги, задумчивый Сноготок кое-как водрузил зашедшуюся короткими гудками трубку на место, перебрался с тумбочки на стол, то и дело оскальзываясь на покрывшем столешницу стекле, под которым притихли какие-то бумажки с записями, листки календаря, ещё один непонятный график и фотография Моисея Петровича размера «на паспорт», прошёл к противоположному его краю.
    Кое-как он открыл гроссбух и принялся торопливо перелистывать желтоватые страницы из бумаги самого низкого сорта. А перелистывать эти листы формата А4 для создания его роста тоже было задачей не из лёгких. Благо, что листать пришлось не много и не долго; буквально за пять минут он добрался от января трёхгодичной давности до сегодняшней записи - не настолько часто новые персоны баловали Санаторий «Сказка» своим посещением, чтобы регистратор (в лице всё того же доктора широкого профиля Моисея Петровича) за три года успел исписать хотя бы половину журнала.
    Этот гроссбух был изначально задуман скорее как помощник работника склада, а не учреждения здравоохранения, поскольку в нём присутствовали колонки «№ п/п», «Ед. изм.», «Кол-во ед.», «Накл. №» и другие, говорящие в пользу сделанного нами предположения. А уж Моисей Петрович располагал записи в выделенных колонках в соответствии со своим разумением или прихотью. Так, например, фамилия, имя и отчество пациента записывались им в графе «Накл. №», а год рождения - в следующей за ней «Дата». В последней графе «Роспись в получ.» Моисей Петрович кратенько излагал диагноз пациента, вписывал номер медицинской карты, указывал организацию, выдавшую направление, и номер палаты, в которой размещён поступивший. Впрочем, всё это совершенно неважная ерунда - какая нам разница, как Моисей Петрович вёл свой журнал и какие в нём были графы. Главное, что в нём было записано о поступившей сегодня Спящей.
    А записано было немного, если не сказать ничего: спящая красавица, палата номер четырнадцать, диагноз - кома неизвестной этиологии, заведена медицинская карта за номером 2902, санаторно-курортная карта оформлена в поликлинике номер тридцать девять неразборчиво записанного населённого пункта. И - всё, ничего больше.
    Нужно было искать карту с номером 2902, но Сенека при всём желании не смог бы дотянуться выше самой нижней полки стеллажа. А все нижние полки пустовали, карточками были заняты только по две верхних на каждом стеллаже, а добраться до них Сенека, конечно, мог бы, но только при помощи стремянки, кем-нибудь принесённой и подставленной.
    Сноготок! - обругал он самого себя ненавистным прозвищем. - Сно-го-ток. Угораздило же родиться даже не лилипутом, не гномом даже - мужичком-с-ноготок! Тьфу!
    После несколькух минут колебаний он аккуратно спрыгнул с края стола на табурет (было всё же высоковато - чуть ноги не переломал и раза три спружинил, как на бабуте) и прилёг. Слава богу, табурет был с мягкой обивкой (значительно, правда, пооблезшей со временем), так что на него можно было не только спрыгнуть с высоты сорока сантиметров, но и вполне комфортно на нём вздремнуть. Однако Сноготку сейчас разумеется было не до сна; он лежал, в глубокой задумчивости глядя в потолок, и теребил свои золотисто-рыжие лохмы.
    Если бы Сенека не пропадал часами в Санаторской библиотеке, читая всё, до чего мог дотянуться он сам или призванный на подмогу Лёшик, то он, пожалуй, так и не понял бы, что; требуется от агента «эс» согласно варианту «бэ». Но поскольку значительную часть Санаторского библиотечного фонда составляла детективная литература, то до него в конце концов дошло, в каком смысле употребил голос по ту сторону телефонного провода слово «убрать». И это понимание ввергло его в пучину ужаса и возмущения.
    Кто эти злодеи? Как им в голову могла прийти мысль покуситься на ту неземную красоту, что лежала сейчас в своей комнате, в гробу из горного хрусталя, в трепетно-белом одеянии, бледная, бесчувственная, несчастная! Что за мерзкие, жестокие, нечеловеческие намерения у этих нелюдей!..
    Ох, сколько тяжких мыслей, недобрых предчувствий и страшных предположений вот так сразу навалились на Сенеку. Голова шла кругом. И надо же было ему идти в эту регистратуру!..
    Конечно, конечно же надо было! И слава богу, что он пошёл, что оказался здесь и знает теперь о существовании жестокого врага и о его ужасном замысле.
    Да, эта мысль утешала. Ведь настоящий агент, который затаился и злобно скалился сейчас где-то в полумраке Санатория, среди милых и таких привычных его обитателей, в ожидании приказа совершить своё чёрное дело, не получит сегодня задания привести в исполнение вариант «бэ». А значит, время у Сенеки есть. И значит, он должен этого агента найти и обезвредить, прежде чем тот узнает, что на него самого уже идёт охота, прежде чем он попытается привести в исполнение зловещий вариант «бэ» или явно не менее ужасный «а».
    Да, но кто же этот настоящий агент «эс»?.. Ответ напрашивался сам собой: Дырыч конечно, кто же ещё!.. Но он не на букву «эс»... Да, не на «эс», но Дырыч - это не настоящее его произвище... Ладно, а кто ещё есть на «эс»?.. Сима! Нет, ну а что: уборщица - отличное прикрытие для агента... Хорошо, подходит. А ещё?.. Микля. Он же - соловей-разбойник... Так, ладно, а ещё?..
    А ещё, если тот зачем-нибудь позвонит ещё раз, то выяснится, что на первый звонок ответил не агент «эс», а кто-то другой, кто теперь знает про засевшего в Санатории настоящего агента. И тогда Сенеке несдобровать. Наверняка настоящий агент «эс» захочет убрать и его, экспромтом, без всяких планов и вариантов...
    Постой, Сенека, постой же, этакий ты дурачина! Ты о чём думаешь? Вот точно сказал мерзавец по ту сторону, что ты идиот и болван... Ведь ты сам подумай: кто ещё может подойти к телефону здесь, в регистратуре? А?.. Ну?.. Дошло?.. Вот то-то же!
    А ведь и правда выходило, что звонили-то не просто так, не на деревню дедушке, а конкретно Моисею Петровичу, доктору широкого профиля, который единственный только и имел право, необходимость и возможность находиться в регистратуре. Вот так-то.
    А почему агент зовётся «эс»?.. Да мало ли почему, какая сейчас разница. Шифр у них такой выдуман да и всё тут. Не важно это пока ни разу.
    Ах ты ж Моисей, ах ты ж Мойше-Луноход!..
    Почему у Моисея Петровича было такое странноватое прозвище, Сенека не знал, но доктора действительно звали Мойше-Луноход...
    Где-то в коридорах кто-то закашлялся. Послышались шаги.
    Сенека, враз задрожавший, запыхавшийся, побледневший, подскочил. Благо, ножки у этого табурета были металлические, гнутые, выступающие, так что быстро скатиться вниз по одной из них не составило ни малейшего труда. В мгновение ока он добежал до двери и протиснулся в щель. Стремглав пересёк небольшое фойе и побежал по коридору в сторону противоположную той, откуда приближались по коридору чьи-то неторопливые шаги. Наверняка это был Моисей Петрович, а кому ещё понадобилось бы приходить в холодное фойе, в котором нет совершенно ничего примечательного, кроме регистратуры - вотчины доктора широкого профиля. Но выяснять так ли это, Сенека не стал и пустился наутёк. Если до телефонного разговора он боялся только того, что ему влетит за нарушение правил, то теперь...
    И уже подойдя к двери своей палаты, остановился, похолодел от страха, принялся ругать себя самыми последними словами.
    Бечёвка! Бечёвка с якорем осталась в регистратуре, на полу. И любой дурак, увидевший её там, сразу сообразит, кому принадлежит это альпинистское снаряжение. Любой дурак. А уж Моисей-то Петрович - точно не дурак, в отличие от Сенеки.

    7.



__________

[1] О, мой бог! Она мила, не так ли? франц.

[2] День Святого Прохора Печерского отмечается 23-го февраля


Рецензии